Сегодня вечером в особняке Падовани парадный обед, потом прием для друзей. Великий князь за столом своего «очаровательнейшего друга» — как он называет герцогиню — принимает академиков из разных секций Французской академии, платя, таким образом, любезностью за их прием, за фимиам, воскуренный в его честь президентом. Как всегда, у бывшей посланницы дипломатический мир представлен блестяще, но Академия первенствует, и само размещение гостей за столом указывает на значение этого обеда. Великий князь сидит напротив хозяйки дома, по правую руку от него г-жа Астье, по левую — графиня Фодер, жена первого секретаря финляндского посольства, исполняющего обязанности посла. Место справа от герцогини занимает Леонар Астье, слева — папский нунций Адриани. Затем следуют член Академии надписей и изящной словесности барон Юшенар, турецкий посланник Мурад-бей, академик Дельпеш, химик, бельгийский посол, член Академии изящных искусств композитор Ландри, драматург Данжу, один из «лицедеев» Пишераля, и, наконец, князь д'Атис — министр и член Академии моральных и политических наук, который своими двумя званиями еще более подчеркивает оба оттенка этого салона. В конце стола сидят адъютант его высочества, рядом с ним папский гвардеец юный граф Адриани, племянник нунция, и Лаво — непременный участник всех празднеств.

Женский пол не блещет красотой. Маленькая, рыжая, вертлявая, укутанная кружевами до кончика своего остренького носика, графиня Фодер похожа на простуженную белку. Баронесса Юшенар, усатая, неопределенного возраста, производит впечатление старого жирного декольтированного мужчины. Г-жа Астье, в бархатном полузакрытом платье (подарок герцогини), жертвует ради своей дорогой Антонии удовольствием обнажить еще хорошо сохранившиеся руки и плечи. Благодаря этой любезности герцогиня Падовани кажется единственной женщиной за столом: высокая, в белоснежном платье от знаменитого портного, с маленькой головкой, с прекрасными лучистыми глазами, гордыми и живыми, то бесконечно добрыми и нежными, то сверкающими гневом из-под густых, почти сросшихся черных бровей, с небольшим носом, чувственным, своевольным ртом и ослепительным, как у тридцатилетней женщины, цветом лица, который герцогиня не утратила благодаря привычке проводить в постели послеобеденные часы, если вечером она принимала у себя или выезжала в свет. Прожив долгое время за границей, когда ее муж был послом в Вене, Санкт-Петербурге и Константинополе, привыкшая задавать тон в качестве официальной представительницы французского общества, она сохранила и доныне манеру поучать и наставлять, чего ей не могут простить парижанки. Говорит она с ними слегка наклонившись, как с иностранками, объясняет то, что они сами знают не хуже ее. Герцогиня в своем салоне на улице Пуатье продолжает представлять Париж у курдов — пожалуй, единственный недостаток этой благородной и блестящей женщины.

Несмотря на почти полное отсутствие женщин в светлых туалетах с обнаженными руками и плечами, приятно нарушающих переливами своих бриллиантов и цветов однообразие черных фраков, обеденный стол все же оживляют фиолетовая сутана нунция с широким муаровым поясом, красная феска Мурад-бея и красный мундир графа Адриани с золотым воротом, голубым шитьем и золотым галуном на груди, на которой красуется огромный крест Почетного легиона, полученный сегодня утром молодым итальянцем: в Елисейском дворце сочли необходимым вознаградить его за блестяще выполненную миссию по доставке знаков кардинальского достоинства. Всюду выделяются яркими пятнами зеленые, синие и красные ленты; матовым серебром светятся ордена, лучатся звезды.

Десять часов. Обед подходит к концу, но цветы, благоухающие в массивных вазах посреди стола и перед каждым прибором, все так же свежи, ни один лепесток не помят, не произнесено ни одного громкого слова, не допущено ни одного резкого движения. А между тем стол у герцогини изысканный, погреб отличный, что теперь большая редкость в Париже. Чувствуется, что в особняке Падовани кто-то придает этому огромное значение, — конечно, не сама герцогиня, настоящая светская француженка, довольная обедом, когда на ней платье к лицу, когда стол богато сервирован и уставлен цветами, но возлюбленный хозяйки, князь д'Атис, крайне привередлив: желудок у него, отравленный кухнями клубов, не варит, и князь не согласен питаться лишь видом серебряной посуды и лакеев в парадных ливреях и в белоснежных, облегающих икры гетрах. Ради него забота о меню занимает большое место в жизни прекрасной Антонии, ради него подаются остро приправленные блюда, крепкие, выдержанные вина, которые, по правде сказать, сегодня не подняли настроения гостей.

Та же натянутость, та же чопорная сдержанность царит за десертом, как и во время закуски, лишь едва заметно покраснели щеки и носики женщин. Настоящий обед восковых кукол, официальный и торжественный. Торжественность вызвана прежде всего размерами парадной столовой, высотой потолков, большими промежутками между стульями, благодаря чему устраняется возможность какой-либо фамильярности. Ледяным, пронизывающим холодом, холодом погреба, веет за столом, несмотря на теплую июньскую ночь, дыхание которой проникает из сада сквозь полуоткрытые ставни и слегка надувает шелковые шторы. Обращаются друг к другу изредка, церемонно, едва шевеля губами, с неподвижно застывшей на устах улыбкой, и все, что здесь говорится, все это одна ложь, все банально и пошло, слова бесследно исчезают на белоснежной скатерти среди изысканного десерта. Фразы облекаются в личину, как и лица, и если бы кто-нибудь приподнял маску и дал заглянуть в свои сокровенные мысли, какой бы поднялся переполох в этом избранном обществе!

Великий князь с широким бледным лицом, обрамленным слишком черными бакенбардами, подрезанными кружочком, как газон на лужайке, — типичный портрет царствующей особы из иллюстрированного журнала, — с большим интересом спрашивает барона Юшенара о его последней работе, а сам думает:

«Боже! Как мне надоел этот ученый со своими первобытными хижинами! Насколько было бы приятнее смотреть балет „Рокселана“, когда танцует крошка Деа, — я без ума от нее. Автор „Рокселаны“, мне говорили, здесь, за столом, но это старый, противный и прескучный господин... Ах, эти ножки, эти пачки маленькой Деа!..»

Нунций, с умным лицом римского патриция, желтым, точно после разлития желчи, с длинным носом, тонким ртом и черными глазами, слушает, склонив голову набок, повествование об истории человеческого жилища и думает, глядя на свои блестящие, как раковинки, ногти:

«Утром я съел в нунциатуре чудеснейшее фритомисто, и теперь у меня болит под ложечкой... Джоакимо слишком сильно затянул мне пояс... Хоть бы поскорее встать из-за стола!..»

Турецкий посланник, губастый, смуглолицый, обрюзгший господин с жирным затылком, в феске, надвинутой на глаза, наливает вина баронессе Юшенар, а сам думает:

«До чего гнусны эти европейцы! Как можно приводить своих жен в общество в таком отталкивающем виде! Я бы скорее согласился сесть на кол, чем позволил кому-нибудь подумать, что эта толстая дама лежала со мной в постели!»

А под жеманной улыбкой баронессы, которая рассыпается в благодарностях его превосходительству, можно прочесть:

«Этот турок гадок донельзя, противно смотреть на него».

То, что говорит вслух г-жа Астье, тоже не имеет ничего общего с занимающими ее мыслями:

«Только бы Поль не забыл заехать за дедом!.. Какое впечатление произведет маститый старец, опирающийся на руку правнука!.. Ах, если можно было бы выудить заказ у его высочества!..»

Потом, нежно взглянув на герцогиню:

«Она очень хороша сегодня... Верно, получила добрые вести о назначении ее князя... Радуйся напоследок, душенька! Через месяц Сами будет женат...»

Госпожа Астье не ошиблась. Великий князь, прибыв к своему «очаровательнейшему другу», сообщил герцогине о полученном в Елисейском дворце обещании относительно назначения д'Атиса — это вопрос нескольких дней. Герцогиня с трудом сдерживает радостное волнение, от которого она вся так и светится и которое придает необычайный блеск ее красоте. Вот что она сделала для любимого человека, чего он достиг благодаря ей!.. И герцогиня уже рисует себе, как она устроится в Петербурге и снимет особняк на Невском проспекте, недалеко от посольства. В то время как герцогиня увлеклась этими мыслями, князь, мертвенно-бледный, с помятым лицом, устремляет куда-то неподвижный взгляд — тот испытующий взгляд, которого не мог выдержать Бисмарк, — его презрительно сжатые губы кривятся загадочной и снисходительной улыбкой, подобающей дипломату и академику; он думает:

«Теперь нужно, чтобы Колетта решилась... Она приедет туда, мы обвенчаемся без помпы в капелле Пажеского корпуса, и когда об этом узнает герцогиня, все уже будет кончено».

В голове каждого гостя, сидящего за столом, бродит множество мыслей, неуместных, забавных и бессвязных, прикрытых все тем же светским лоском. Леонар Астье утопает в блаженстве: он получил сегодня утром орден Станислава второй степени в благодарность за преподнесенный великому князю экземпляр своей речи, к первой странице которой было подколото собственноручное письмо Екатерины II; текст его он чрезвычайно ловко вставил в приветствие именитому гостю по случаю его прибытия. Этим письмом, снискавшим высокую оценку всего собрания, газеты были заняты в течение двух дней; оно прогремело по всей Европе, прославляя имя Астье, его коллекцию, его труды с тем оглушительным и несоразмерным резонансом, который многочисленные органы печати создают всем современным событиям. Пусть барон Юшенар теперь попробует подкапываться, жалить и елейным голосом бормотать: «Обращаю ваше внимание, мой дорогой собрат...» Никто уже не станет слушать его. И как ясно это сознает знаменитый собиратель автографов, каким злобным взглядом окидывает он «любезного коллегу» между двумя фразами своей научно-шарлатанской болтовни, сколько яда в каждой морщине его длинного перекошенного лица, ноздреватого, словно пемза!

Красавец Данжу тоже взбешен, но по другой причине: герцогиня не пригласила его жену. Такое невнимание задевает его супружеское самолюбие эту вторую печень, более чувствительную, чем настоящая. И, несмотря на желание блеснуть перед великим князем, весь запас острот, специально приготовленных и почти не бывших в обращении, застревает у него в горле. Еще один гость тоже не в своей тарелке — это химик Дельпеш; когда его представляли великому князю, тот очень лестно отозвался о трудах, посвященных клинообразным письменам, смешав химика с его однофамильцем из Академии надписей. Нужно сказать, что, кроме как о Данжу, комедии которого пользуются известностью и за границей, великий князь ничего не слышал о знаменитых академиках, присутствующих на обеде. Лаво еще утром вместе с адъютантом князя сочинил памятку, в которой значились имя каждого гостя и перечень его главных трудов. То, что его высочество сбился только раз в целом ряде произнесенных им сегодня любезностей, служит доказательством его находчивости и чисто княжеской памяти. Притом вечер еще не кончился, другие академические светила скоро должны сюда прибыть — уже у подъезда слышен грохот колес подъезжающих карет и стук захлопывающихся дверец, — и его высочеству еще представится случай загладить свою неловкость.

А пока что великий князь, невнятно растягивая и подыскивая слова, произнося их по большей части в нос, так что добрая половина вообще теряется, обсуждает с Астье-Рею один исторический факт в связи с письмом Екатерины II. Уже давно кувшины с водой для омовения рук обнесены вокруг стола, никто больше не ест и не пьет, никто и не дышит из боязни помешать беседе, весь стол загипнотизирован, он словно приподнялся, как на спиритическом сеансе, присутствующие буквально прикованы к движению княжеских губ. Внезапно августейшее гнусавое бормотание прекращается, и Леонар Астье, споривший только для вида, чтобы сделать еще более блестящей победу своего противника, опускает руки, точно сломанное оружие, и говорит тоном глубокого убеждения:

— Вы меня посрамили, ваше высочество.

Чары рассеялись, стол снова стоит на своих ножках, все поднимаются среди слитного гула восхищения, двери распахиваются, герцогиня берет под руку великого князя, Мурад-бей — баронессу. Шуршат юбки, стучат отодвигаемые стулья, гости один за другим переходят в гостиные, а дворецкий Фирмен, с важным видом задрав голову, прикидывает в уме:

«На таком обеде во всяком другом доме я нажил бы, по крайней мере, тысячу франков... Ну, а тут держи карман... Хоть бы триста франков-то набралось».

А затем уже громко, точно плевок на шлейф надменной герцогини, бросает ей вслед:

— У-у, выжига!..

— Позвольте вам представить, ваше высочество: мой дед, Жан Рею, старейший член пяти академий.

Пронзительный голос г-жи Астье звенит в больших гостиных, залитых светом, почти пустых, куда уже начали собираться друзья, приглашенные на этот вечер. Она кричит громко, чтобы дедушка понял, кому его представляют, и ответил что-нибудь соответствующее обстоятельствам. Старый Рею на вид хоть куда — он выпрямляется во весь свой огромный рост, высоко поднимает головку креола, потемневшую от возраста, всю в морщинах. Маститый старец опирается на руку Поля Астье, элегантного и очаровательного, по другую сторону стоит его внучка, позади — Астье-Рею. Семейство сгруппировалось таким образом, образуя сентиментальную сцену в духе Греза, гармонирующую со светлой обивкой стен гостиной, которым Жан Рею приходится чуть ли не ровесником. Великий князь растроган, пытается сказать что-нибудь подобающее случаю, но автор «Писем к Урании» не фигурирует в памятке, составленной Лаво. Его высочество выходит из затруднения, отделываясь общими фразами, на которые старик Рею, думая, что его, как обычно, спрашивают относительно возраста, отвечает?

— Девяносто восемь лет исполнится через две недели, ваше высочество...

Потом столь же невпопад добавляет:

— Я не был там, ваше высочество, с восемьсот третьего года, город, наверное, очень изменился...

Во время этого своеобразного диалога Поль шепчет матери:

— Сама уж его отвези... А я слуга покорный... Он зол, как черт... Всю дорогу в карете лягался, чтобы успокоить себе нервы, как он говорил.

Голос молодого человека звучит раздраженно и резко, лицо, обычно приветливое, хмурится, искажается гримасой. Мать прекрасно знает это выражение, она сразу заметила его, как только вошла в комнату. Что случилось? Она следит за сыном, пытается что-нибудь прочесть в его светлых глазах, но они избегают ее, остаются непроницаемыми, только взгляд их становится еще более колючим и жестким.

А холод, царивший за обедом, этот торжественный холод не рассеивается, — им веет среди приглашенных, собравшихся группами. Женщины, здесь весьма малочисленные, уселись кружком в низких креслах, мужчины стоят или расхаживают по гостиным, делая вид, что заняты содержательной беседой, а на самом деле заботясь только о том, чтобы привлечь к себе внимание его высочества. Ради князя композитор Ландри мечтает у камина, закинув голову с гениальным лбом и бородою апостола. Ради него же в другом углу погружен в раздумье ученый Дельпеш; он подпер рукой подбородок, нахмурил брови, вид у него озабоченный, словно он наблюдает за опытом со взрывчатым веществом.

Философу Ланибуару, знаменитому своим сходством с Паскалем, не сидится на месте: он бродит взад и вперед мимо дивана, где великого князя терзает Жан Рею. Философа забыли представить августейшему гостю, и он этим весьма огорчен, его длинный нос еще больше вытягивается, как бы молит на расстоянии: «Да посмотрите же! Разве это не нос Паскаля?» К тому же самому дивану из-под едва разомкнутых век устремлены взоры г-жи Эвиза, которые обещают все, что только его высочеству будет угодно, когда и как ему будет угодно, только бы его высочество побывал у нее, почтил бы своим присутствием ее следующий понедельник. Сколько бы ни меняли декорации, пьеса остается та же: тщеславие, подлость, низкопоклонство, лакейская потребность холуйствовать и пресмыкаться. Пусть жалуют к нам высокие иноземные гости: в наших старых кладовых сохранилось все необходимое для их приема.

— Генерал!

— Чего изволите, ваше высочество?

— Я так и не попаду на балет...

— А зачем же мы тогда здесь, ваше высочество?

— Право, не знаю... Готовится какой-то сюрприз... Ждут только, чтобы нунций уехал...

Они чуть слышно произносят слова, едва шевеля губами, не глядя друг на друга, ни один мускул не дрогнул на их напряженных лицах. Адъютант рядом со своим властелином, которому он старательно подражает, так же гнусавя и лишь изредка жестикулируя, сидит неподвижно на краешке дивана, округло положив руку на бедро, окаменев, словно на параде или у барьера императорской ложи в Михайловском театре. Старик Рею стоит перед ними и ни за что не соглашается сесть, не соглашается перестать говорить, перестать ворошить покрытые пылью воспоминания своей столетней жизни. Он знавал стольких людей, следовал стольким модам! И чем отдаленнее событие, тем лучше он его помнит. «Я сам это видел». Он останавливается на минуту, окончив очередной рассказ, и устремляет глаза вдаль, к исчезающему прошлому, потом приступает к следующей истории. То он у Тальма в Брюнуа, то в будуаре Жозефины, заставленном музыкальными шкатулками и клетками со сверкающими колибри, которые щебечут и хлопают крыльями. Вот он завтракает с г-жой Тальен на Вавилонской улице. Ее чудесные обнаженные бедра своими очертаниями похожи на лиру, длинная кашемировая ткань ниспадает с них и ложится у ее ног, стоящих на котурнах, плечи прикрыты вьющимися распущенными волосами. Он сам видел это полное матово-бледное тело испанки, вскормленное на миндальном пирожном, и при этом воспоминании загораются его маленькие, глубоко запавшие глазки без ресниц.

А на террасе, в теплом сумраке сада, беседа ведется вполголоса. Приглушенный смех звучит в темноте, полукругом сверкают красные огоньки сигар.

Лаво, чтобы позабавить Данжу и Поля Астье, расспрашивает молодого итальянца о случае с кардинальской шапкой и скуфьей.

— Его высокопреосвященство говорит мне: «Пепино!..»

— Но дама, граф, та дама, там, на вокзале?..

— Cristo, как она была хороша! — глухим голосом произносит итальянец.

И тут же, словно желая исправить впечатление от плотоядного признания, он добавляет елейным голосом:

— И simpatica [24]симпатична (итал.) .
, главное, simpatica...

Все парижанки кажутся ему красивыми и симпатичными. Ах, если бы ему не нужно было возвращаться на службу!.. Разгорячившись от выпитых французских вин, граф рассказывает, как живется папским гвардейцам, о прелестях этой службы, о надеждах, которые питают все туда поступающие, на выгодную женитьбу, на возможность прельстить во время одной из папских аудиенций богатую англичанку-католичку или фанатичную испанку, прибывшую из Южной Америки с приношениями Ватикану.

— Мундир у нас красивый, понимаете? Да и бедствия святого отца придают нам, его солдатам, романтическое, рыцарское обаяние, что обычно нравится дамам.

В самом деле, своим молодым мужественным лицом, золотыми нашивками, тускло мерцающими при свете луны, белыми кожаными лосинами в обтяжку юный граф напоминает героев Ариосто или Торквато Тассо.

— Но, милый Пепино, — говорит толстяк Лаво деланно ворчливым тоном, зачем далеко ходить, когда выгодное дело у вас здесь, под руками?

— Come? Как это под руками?..

Поль Астье вздрогнул и насторожился. Как только речь заходит о богатой невесте, ему представляется, что посягают на ту, которую он себе наметил.

— Да герцогиня же, черт возьми!.. Старый Падовани долго не протянет...

— Н-но... князь д'Атис?

— Он на ней никогда не женится...

Лаво можно поверить: он приятель князя, правда, и герцогини, но в предвидении будущего разрыва он становится на ту сторону, которая кажется ему более прочной.

— Действуйте смело, любезный граф!.. Денег здесь много, очень много... И связи... Да и женщина еще не совсем состарилась...

— Cristo, как хороша... — вздыхает граф.

— И симпатична, главное, симпатична, — ухмыляется Данжу.

Папский гвардеец как будто слегка озадачен, но тут же, обрадовавшись, что сходится во взглядах с умным академиком, добавляет:

— Да, да, симпатична!.. Верно, я это и хотел сказать...

— А затем, — продолжает Лаво, — если вы любите краску для волос, накладные локоны, бандажи, набрюшники, то будете вполне удовлетворены... Рассказывают, будто она крепко затянута, что она носит под платьем настоящий панцирь из кожи и железа... Лучшая заказчица Шарьера...

Он говорит громко, без всякого стеснения, сидя напротив столовой. Свет, падающий сквозь полуоткрытую дверь на террасу, освещает его скуластое багрово-красное циничное лицо вольноотпущенника, паразита. В эту дверь еще доносится запах горячих трюфелей, рагу из жареной дичи, всего того роскошного обеда, которым он только что насладился и сейчас отрыгивает подлой и низкой клеветой. Вот тебе твои фаршированные трюфели, рябчики, вина по двадцать франков бокал! Вдвоем, наперебой с Данжу, они так и сыплют грязными сплетнями, столь принятыми в обществе. И чего они только не знают, о чем только не рассказывают! Лаво швыряет какую-нибудь гнусность, Данжу подхватывает ее на лету, а юный папский гвардеец, не зная хорошенько, чему следует верить, стараясь смеяться, с замиранием сердца думает о том, что герцогиня может застать их врасплох. Он чувствует настоящее облегчение, когда с другого конца террасы раздается голос дяди, который зовет его:

— Пепино! Идем!..

Нунций привык рано ложиться и заставляет своего племянника благонравным поведением искупить злоключение с кардинальской шапкой.

— Спокойной ночи, господа!

— Желаем удачи, молодой человек!

Нунций отбыл. Скорей же сюрприз! По знаку герцогини автор «Рокселаны» садится за рояль и, проводя бородой по клавиатуре, берет два сочных аккорда. И тотчас же там, в глубине, раздвигаются высокие портьеры, и по анфиладе сверкающих огнями гостиных на носках пробегает прелестная брюнетка в балетном трико, пышной юбочке и золоченых туфельках, которую ведет, держа за кончики пальцев, мрачный субъект с завитыми волосами и хмурым лицом, пересеченным длинными усами, словно выточенными из потемневшего дерева. Это Деа, волшебница Деа, модная сейчас игрушка, а с ней ее учитель Валер, танцмейстер Большой оперы. Сегодня вечером представление в театре начали с «Рокселаны», и, разгоряченная успехом сарабанды, малютка будет сейчас танцевать ее вторично для августейшего гостя герцогини.

Более приятного сюрприза нельзя было и придумать. Видеть перед собой, почти у самого лица, этот очаровательный тюлевый вихрь, проносящийся ради него, слышать порывистое, молодое, свежее дыхание, чувствовать, как напрягаются все нервы этого восхитительного существа, как они дрожат и трепещут, точно снасти парусника... Какое наслаждение! И не один великий князь упивается им. После первых пируэтов мужчины приблизились и бесцеремонно тесным кольцом черных фраков окружили прелестное видение, так что немногочисленные здесь дамы, очутясь за этим кольцом, принуждены смотреть издали. Великого князя затерли в толпе, его толкают. По мере того как ускоряется темп сарабанды, круг сжимается настолько, что мешает движению танца. Наклонившись вперед, тяжело дыша, вытянув шеи, академики и дипломаты, украшенные звездами и орденами, болтающимися у них, как колокольчики, осклабились от восторга; влажные губы в плотоядной улыбке раздвинулись, обнажив беззубые челюсти, вырываются смешки, напоминающие конское ржание. Даже презрительный профиль князя д'Атиса становится более человечным перед этим чудом юности и грации, которое своими пуантами срывает все светские маски. И турок Мурад-бей, за весь вечер не проронивший ни слова, развалясь в кресле в первом ряду, размахивает руками, раздувает ноздри, закатывает глаза и издает гортанные звуки, точно обезумевший и перешедший всякие границы Карагез Под восторженные восклицания и бешеные крики «браво» малютка кружится, порхает, так гармонично скрывая напряжение мускулов всего тела, что танец кажется шуткой, развлечением стрекозы. Только капельки пота, выступившие на нежной и полной шейке, да улыбка одними уголками рта, колючая, своевольная, почти злая, выдают напряжение и усталость очаровательного зверька.

Поль Астье не любил балета, поэтому он остался курить на террасе. Аплодисменты, нежные аккорды рояля доносятся до него издалека, словно составляя аккомпанемент его глубокому раздумью. Мало-помалу он начинает разбираться в своих сокровенных мыслях, подобно тому как глаза его, свыкаясь с темнотой, все яснее различают высокие стволы деревьев, их трепещущую листву, тонкую и частую решетку на фронтоне дома в античном вкусе, примыкающего к стене в глубине сада... Трудно добиться успеха, много нужно усилий, чтобы достигнуть цели, кажется, вот она уже в руках, а между тем ускользает все дальше, все выше... Колетта! Ведь она как будто уже готова упасть в его объятия, а при новом свидании хоть начинай все с начала, сызнова веди атаку, — можно подумать, что в его отсутствие кто-то нарочно разрушает всю его постройку. Кто же?.. Покойник! Черт возьми! Этот гнусный покойник... Надо быть при ней с утра до ночи, а разве это возможно? Жизнь тяжела, столько забот, вечная погоня за деньгами!

Слышатся легкие шаги, шуршание тяжелого бархатного платья: мать ищет его и беспокоится. Отчего он не идет в залу, где теперь собрались все? Она облокотилась на перила возле него, хочет знать, что его тревожит.

— Да ничего... ничего!..

Но она настаивает, расспрашивает. Ну так вот... так вот... Ему надоела жизнь впроголодь. Постоянные векселя, протесты... Заткнешь одну дыру, рядом другая... Нет, хватит с него, нет больше сил!..

Из залы доносятся громкие крики, раскаты смеха и бесцветный голос танцмейстера Валера, который вместе с Деа исполняет пародию на старинный балет: «Один батман, два батмана... Амур замышляет шалость...»

— Сколько тебе нужно? — шепчет, вся дрожа, мать. Никогда еще не видала она его в таком состоянии.

— Не стоит говорить... Все равно ты не сможешь... Слишком большая сумма.

Она настаивает:

— Сколько?

— Двадцать тысяч!.. Завтра же внести судебному приставу не позднее пяти часов, иначе опись и продажа имущества, куча всяких пакостей. Нет, лучше, чем такой срам... — Он в бешенстве кусает сигару. — Лучше пустить себе пулю в лоб.

Большего и не требовалось.

— Молчи, молчи!.. Завтра, не позднее пяти...

Горячие дрожащие руки зажимают ему рот, чтобы вдавить, вогнать туда страшные слова о смерти.