Прошло уже месяцев пять с тех пор как семейство Лори поселилось в доме, но любопытство, вызванное их странным появлением, все еще не улеглось. Тихая улица Валь-де-Грас напоминает улицу провинциального городка: здесь над монастырскими стенами возвышаются кроны деревьев, кумушки судачат у ворот, а по мостовой бегают кошки и собаки, спокойно разгуливают голуби, не боясь колес экипажей. Новые жильцы приехали в октябре, ранним утром, под проливным дождем, хлынувшим как назло в день переезда. Соседи увидели высокого господина в черном, с крепом на шляпе, с чиновничьими баками, еще не старого, но серьезного и степенного не по годам. За ним шли загорелый мальчик лет двенадцати в морской фуражке с якорем и золотым галуном и маленькая девочка, которую вела за руку няня в беррийском чепце, тоже вся в черном, такая же загорелая, как ее господа. За ними следом ехала повозка, полная сундуков, ящиков и огромных тюков.
— А где же мебель? — спросила привратница, помогая переносить вещи.
— Мебели нет, — спокойно отвечала служанка.
Так как новые жильцы уплатили за квартал вперед, пришлось удовольствоваться этим ответом. На чем спали новые соседи? За каким столом обедали? На чем сидели? Никто не мог разрешить эту загадку, ибо двери квартиры лишь слегка приотворялись, а на окнах, выходивших на улицу и в сад, хоть и не было занавесок, но всегда были спущены жалюзи. Сам хозяин в длинном, наглухо застегнутом сюртуке казался таким суровым, что его никто не посмел бы расспрашивать; к тому же он почти не бывал дома — деловито уходил рано утром с кожаным портфелем под мышкой и возвращался только к ночи. Ну, а к их рослой, дородной служанке с могучей грудью кормилицы тоже не решались подступиться: она умела так оборвать любопытных, так тряхнуть юбками, так бесцеремонно повернуться задом, что ее побаивались. Во время прогулок мальчик шел впереди няни, а девочка цеплялась за ее подол; когда же служанка отправлялась в прачечную с тяжелым узлом белья, то запирала детей на ключ. К новым жильцам никто не приходил в гости. Только два-три раза в неделю их навещал какой-то низенький, щуплый человечек в черной соломенной шляпе, с большой корзиной в руках, с виду не то бывший матрос, не то портовый рабочий. Одним словом, о них никто ничего не знал, кроме того, что главу семьи звали Лори — Дюфрен, как о том свидетельствовала прибитая к дверям визитная карточка:
ШАРЛЬ ЛОРИ-ДЮФРЕН Супрефект в Шершеле Алжир
Все, кроме имени, было зачеркнуто, словно нехотя, тонкой неровной чертой.
Дело в том, что его недавно уволили, и вот при каких обстоятельствах. Получив назначение в Алжир в последние дни империи, Лори-Дюфрен удержался на посту при новом правительстве лишь потому, что находился далеко за морем. Впрочем, не имея, как большинство чиновников, твердых убеждений, он готов был служить республике так же усердно и ревностно, как служил империи, лишь бы остаться на прежней должности. Дешевая жизнь в чудесной стране, дворец супрефектуры среди апельсиновых и банановых рощ, спускающихся к морю, целый штат чаушей и спаги, которые мчались исполнять малейшее его приказание в своих развевающихся плащах, ярких, как огненные крылья фламинго, верховые и упряжные лошади, предоставляемые к услугам супрефекта для дальних разъездов, — право же, ради всего этого стоило поступиться личными убеждениями.
Удержавшись на месте Шестнадцатого мая, Лори лишь после ухода Мак-Магона понял, насколько шатко его положение; однако он и на этот раз уцелел благодаря новому префекту, г-ну Шемино. Г-н Шемино, бывший поверенный в Бурже, холодный, ловкий, изворотливый чиновник, лет на десять старше Лори-Дюфрена, служившего там же советником префектуры, казался ему в то время идеалом, которому он невольно старался подражать, как всякий юноша в том возрасте, когда необходимо кого-нибудь или что-нибудь принять за образец. Он отпустил бакенбарды, чтобы походить лицом на своего кумира, перенял его степенные манеры, тонкую улыбку, даже привычку крутить пенсне на кончике пальца. Когда через много лет они встретились в Алжире, г-н Шемино как бы узнал самого себя в молодости, только у него никогда не было такого наивного, открытого взгляда. Благодаря этому лестному сходству Лори удостоился покровительства старого холостяка, такого же черствого и жесткого, как гербовая бумага, на которой тот писал когда-то официальные документы.
К несчастью, после нескольких лет жизни в Шершеле г-жа Лори захворала. Тяжелая женская болезнь в этой знойной стране, где все растет и развивается с ужасающей быстротой, грозила свести ее в могилу за несколько месяцев. Необходимо было немедленно переселиться во Францию, в умеренный влажный климат, чтобы задержать течение болезни и спасти жизнь дорогого всем существа. Лори собирался хлопотать о переводе из Алжира, но префект отговорил его. Надо радоваться, что министерство о нем забыло; незачем самому в петлю лезть: «Потерпите еще… Когда я сам вернусь в метрополию, вы переплывете море вместе со мной».
Бедная женщина уехала одна и нашла пристанище у дальних родственников в туренском городке Амбуазе. Даже детей она не могла взять с собою, ибо Гайетоны, старая бездетная чета, терпеть не могли малышей и боялись пустить их в свой чистенький домик, точно это была дикая орда или саранча. Больной пришлось примириться с разлукой, чтобы не упустить возможности отдохнуть в чудной местности, в домашней обстановке, что стоило дешевле, чем пансион в гостинице. К тому же ее одиночество не могло тянуться долго, — Шемино не такой человек, чтобы застрять в Алжире. «И я переплыву море вместе с ним…» — говорил Лори-Дюфрен, любивший повторять слова своего начальника.
Но месяцы шли, а бедняжка по-прежнему томилась без мужа, без детей, терпела идиотские придирки хозяев, мучительные приступы болезни. Каждую неделю от нее приходили из-за моря раздирающие душу письма, жалобные призывы: «Муж мой!.. Детки мои!» И каждый почтовый день, каждый четверг несчастный супрефект, весь дрожа от волнения, вплоть до кончиков бакенбард, высматривал в подзорную трубу прибывавший из Франции пакетбот. В ответ на последнее письмо, самое отчаянное из всех, Лори наконец решился: он сел на пароход и переправился во Францию, считая, что личное свидание с министром в данном случае менее опасно, чем письменное прошение. Можно по крайней мере оправдаться, защитить себя; всегда легче подписать смертный приговор заочно, чем объявить его в лицо осужденному. Лори правильно рассудил. По счастливой случайности министр оказался человеком добрым, еще не успевшим зачерстветь в политических интригах, и, оторвавшись от кипы официальных бумаг, он выслушал с живым участием эту трогательную семейную историю.
— Возвращайтесь в Шершель, дорогой господин Лори… При первом продвижении по службе ваша просьба будет уважена.
Выйдя из двора министерства на площади Бово, супрефект вне себя от радости вскочил в карету и поспешил к вокзалу на туренский поезд. Но в Амбуазе его ждало горькое разочарование. Он застал жену на кушетке, к которой она давно уже была прикована; бедная затворница целыми днями лежала у окна, с грустью устремив глаза на массивную круглую башню мрачного Амбуазского замка. С некоторых пор она жила не в доме Гайетонов, а рядом, у их арендатора, который работал на примыкавшем к саду винограднике.
Когда ей стало хуже, г-жа Гайетон испугалась, как бы не пострадала ее мебель и натертый паркет от пролитых лекарств, от масла ночной лампады, от неизбежного беспорядка в комнате больной. Старая хозяйка, запыхавшаяся, растрепанная, с утра до вечера наводила чистоту, не расставалась с метлой и щеткой, полировала мебель, вощила полы, ползая на четвереньках в рваной зеленой юбке, выбивалась из сил, чтобы все блестело в их белом кокетливом, типично туренском домике с горшками красной герани на каждом окне. Хозяин с не меньшим усердием наводил порядок в саду и, провожая супрефекта к больной жене, заставлял его восхищаться ровной линией бордюров, яркостью цветов и глянцем листьев, таких блестящих, будто с них только что отряхнула пыль своей метелкой г-жа Гайетон.
— Вы сами понимаете, что детей сюда пускать нельзя… Ну, вот мы и пришли… Вы найдете, что ваша супруга сильно изменилась.
Да, она изменилась, побледнела, щеки у нее впали, больное, исхудавшее тело в широком длинном капоте казалось плоским, как доска. Но Лори не сразу заметил это, ибо при виде любимого мужа бедняжка разрумянилась от радости, похорошела и помолодела, словно вернулись ее юные годы. Как пылко они обнялись, когда хозяин ушел работать в саду и они остались вдвоем! Наконец-то она дождалась мужа, она держит его в объятиях, может поцеловать его перед смертью. А как дети, Морис, Фанни? Хорошо ли заботится о них няня Сильванира? Должно быть, они очень выросли? Как это жестоко, что к ней не пускают даже малютку Фанни!
И она шептала еле слышно на ухо мужу, остерегаясь Гайетона, который скреб граблями под самым окном:
— Ох, увези меня, возьми меня отсюда!.. Если бы ты знал, как мне тоскливо здесь одной, как давит меня эта громадная башня! Мне все чудится, будто она загораживает вас от меня!
Больная рассказывала о мелочных придирках скупых хозяев, о том, как эти маньяки трясутся над каждым куском сахара, над каждым ломтем хлеба, как ворчат, если деньги за пансион запаздывают хоть на один день, жаловалась на арендаторшу, которая делает ей больно, перенося ее на кровать своими загрубелыми руками, изливала все свои обиды, все огорчения за целый год. Лори успокаивал жену, увещевал, пытаясь скрыть свое волнение и тревогу, напоминал ей слова министра: «При первом же продвижении по службе…», а ведь в последнее время такие продвижения случаются довольно часто. Через месяц, через неделю, может быть, даже завтра, в «Правительственном вестнике» будет напечатано о его новом назначении. И бедняга строил широкие планы, говорил о счастливом будущем, о полном выздоровлении, богатстве, блестящей карьере — о чем только не мечтал этот незадачливый фантазер, который сумел перенять от хитрого Шемино лишь чиновничьи баки да внушительные манеры! Бедная женщина, убаюканная его словами, жадно слушала, склонив голову ему на плечо, и верила всему, стараясь не замечать приступов мучительной, ноющей боли.
На другое утро, чудесное ясное утро, какие часто бывают на берегах Луары, супруги завтракали вдвоем у открытого окна, и больная, лежа в постели, рассматривала карточки детей, как вдруг на деревянной лестнице раздался скрип тяжелых башмаков Гайетона. Он держал в руках «Правительственный вестник», который выписывал по старой привычке, как бывший регистратор коммерческого суда, и имел обыкновение внимательно прочитывать от доски до доски.
— Ну вот вы и дождались продвижения… Вас уволили.
Он выпалил это грубым тоном, без тени почтительности, с какой еще вчера обращался к гостю — важному правительственному чиновнику. Лори схватил было газету, но тут же выронил и бросился утешать жену, которая сразу побелела как полотно.
— Нет, нет… Они что-то напутали, это ошибка!
Он еще поспеет на курьерский поезд, через четыре часа будет в министерстве, и все объяснится. Однако, увидев ее мертвенно-бледное, изменившееся лицо с бескровными губами, Лори испугался и решил подождать прихода врача.
— Нет… Поезжай сейчас же! — настаивала больная.
Она уверяла, что чувствует себя гораздо лучше, а затем, желая успокоить мужа, собрав последние силы, крепко обняла его на прощанье.
В этот вечер Лори-Дюфрен приехал на площадь Бово слишком поздно. Назавтра у его превосходительства не было приема. На третий день, после двух часов ожидания, Лори наконец приняли, но в кабинете вместо министра его встретил Шемино в визитке, который держался здесь по-хозяйски, как у себя дома.
— Да, да, это я, милейший… На новой должности… С нынешнего дня… Вас бы тоже перевели сюда, если бы вы меня послушались… Но вы предпочли поступить по — своему и сами полезли в петлю… Что ж, теперь пеняйте на себя.
— Но я полагал… Мне же обещали…
— Министр был вынужден вас уволить. Вы последний из супрефектов, уцелевших после Шестнадцатого мая… Вы сами явились и напомнили о себе… Чего же вы хотите?
Они стояли друг против друга, одинаково причесанные, в бакенбардах одинаковой длины, оба крутили пенсне на кончике пальца, но так же отличались один от другого, как копия от подлинника. Лори с ужасом думал о жене и детях. Место в министерстве было его последней надеждой.
— Что же мне делать? — прошептал он, задыхаясь.
Даже черствый Шемино почувствовал к нему жалость и посоветовал время от времени заглядывать в министерство. Он теперь заведует делами печати и когда — нибудь, возможно, устроит его у себя в канцелярии.
Лори вернулся в гостиницу совершенно обескураженный. Там ждала его депеша из Амбуаза: «Выезжайте немедленно она умирает». Но как он ни спешил, некто успел обогнать его, некто летел еще быстрее: жена умерла без него, умерла одинокая в доме стариков Гайетонов, вдалеке от всех, кого любила, тревожась за дорогих малюток, брошенных на чужбине. Как безжалостна судьба, как бесчеловечна политика!
Надеясь на обещания Шемино, Лори остался в Париже. Да и что стал бы он делать в Африке? Он поручил служанке привезти детей, заплатить по счетам, запаковать платья, книги, бумаги, тем более, что все остальное имущество — мебель, посуда, белье — принадлежало префектуре. Сильванира заслуживала полного доверия. Она поступила к ним двенадцать лет назад, еще в Бурже, где Лори вскоре после женитьбы получил место советника префектуры. Молодая чета наняла в кормилицы к своему первенцу эту попавшую в беду деревенскую девушку, которую обольстил и бросил с ребенком на руках какой-то ученик артиллерийской школы. Когда младенец умер, бедняжку приютили супруги Лори, и на этот раз доброе дело было вознаграждено. Их служанка, крепкая, цветущая девушка, была безгранично предана своим хозяевам и весьма добродетельна, так как навсегда излечилась от любовных соблазнов: любовь?.. А ну eel Того и гляди угодишь в больницу! Вдобавок она очень гордилась, что служит у чиновника-важного господина в расшитом серебром мундире и складном цилиндре.
Спокойно и основательно, как все, что она делала, Сильванира собрала детей в далекое путешествие и расплатилась по счетам, что оказалось сложнее, чем предполагал Лори, ибо ей пришлось истратить на это свои последние сбережения. Когда она сошла с поезда и выбралась из толпы, держа за руки обоих сироток в новеньких траурных платьях, произошла одна из тех трогательных встреч, какие часто можно наблюдать на вокзале среди сутолоки, грохота тележек и беготни носильщиков. Каждый солидный мужчина, особенно с такими великолепными бакенбардами, подстриженными, как у самого Шемино, старается скрыть волнение при посторонних, принимает деловитый, озабоченный вид, произносит банальные фразы, но все равно не может удержать слезы.
— Где багаж? — спрашивает Лори, задыхаясь от рыданий, а Сильванира, еще более взволнованная, отвечает, всхлипывая, что багажа оказалось слишком много, что Ромен пошлет его ма-а-лой ско-о-ростью.
— Ну, если… Ромен…
Лори хочет сказать, что Ромен, за что ни возьмется, все сделает хорошо, но слезы мешают ему говорить. Дети, утомленные долгим переездом, не плачут; они еще слишком малы и не понимают, что потеряли самое дорогое, родное существо, что теперь им некого называть «мамой».
Бедные малыши) Каким мрачным показался им Париж после сияющего, лазурного неба Алжира, какой тесной после просторного дворца — комната четвертого этажа в гостинице на улице Майль, дешевый номер с почерневшими от плесени стенами и убогой мебелью! Как тягостны были чинные обеды за общим столом, где им запрещалось разговаривать, как скучны чужие, незнакомые лица! Единственным развлечением служили детям редкие прогулки под зонтиком с няней Сильванирой, которая, боясь заблудиться, не решалась водить их дальше площади Победы. Отец тем временем, ожидая обещанного места в министерстве, бегал по городу в поисках работы.
Какой работы?
Кто прослужил двадцать лет чиновником, тот неспособен ни к какому другому делу — настолько его иссушил и обезличил пустой формализм канцелярской обстановки. Никто не умел лучше Лори составить официальное письмо гладким, витиеватым слогом, не объясняя прямо существа дела, — написать много, не сказав ничего. Никто так не разбирался в тонкостях иерархии, никто так хорошо не знал, как титуловать председателя суда, епископа, полкового командира или «доброго старого товарища». Он не имел себе равных в искусстве поставить на место судейское сословие — извечного врага правительственной администрации; в пристрастии к конторским книгам, кипам бумаг, картотекам, зеленым папкам, реестрам; в уменье держать себя на послеобеденных приемах у супруги председателя или у генеральши, когда, стоя спиной к камину, расправив фалды, он произносил туманные цветистые фразы, горячо присоединялся к мнению большинства, грубо льстил и деликатно возражал, подбрасывая пенсне: «Нет, позвольте…»; в искусстве председательствовать под звуки труб и гром барабанов на воинских комиссиях по призыву рекрутов, на сельскохозяйственных выставках, на экзаменах при раздаче наград, ловко вставлять при случае стих Горация или остроту Монтеня, менять тон смотря по тому, говорил ли он с учениками, новобранцами, духовными лицами, рабочими, монахинями или крестьянами. Одним словом, во всех этих заученных приемах, позах, жестах высокопоставленного чиновника никто не мог сравниться с Лори-Дюфреном, кроме Шемино. Но к чему это могло послужить ему теперь? Разве не ужасно, что он не знал, как одеть и прокормить детей, что к сорока годам он ничему не научился, кроме театральных жестов и трескучих фраз?
В ожидании места, обещанного Шемино, бывшему супрефекту пришлось устроиться на время в агентстве по переписке театральных пьес.
Около дюжины переписчиков работало за большим столом на антресолях улицы Монмартра, в темной конторе, где целый день не тушили газовых рожков. Они строчили молча, хмурые, угрюмые, едва знакомые меж собою, точно случайные посетители ночлежки или соседи по больничной палате, почти все — бедняки, опустившиеся, оборванные, с голодными глазами, пахнущие нищетой, а то и кое-чем похуже. Иной раз среди них появлялся отставной военный, сытый, прилично одетый, с желтой ленточкой в петлице, и принимался за дело в послеобеденные часы, видимо, желая подработать в дополнение к своей скромной пенсии.
Одним и тем же круглым аккуратным почерком, на бумаге одинакового формата, необычайно гладкой, чтобы легче скользили перья, все эти горемыки без устали переписывали драмы, водевили, оперетки, феерии, комедии, переписывали машинально, тупо, как быдло, с поникшей головой и пустым взглядом. В первое время Лори интересовался своей работой. Его забавляли запутанные интриги пьес, выходивших из-под его пера, смешные развязки водевилей, сложные сюжеты современных драм с неизбежным адюльтером, поданным под всевозможными приправами.
«Откуда только они все это берут?» — думал он иногда, удивляясь бесконечно сложным, лишенным всякого правдоподобия перипетиям драмы. Особенно поражало его обилие роскошных яств в каждой пьесе, — всюду шампанское, омары, паштет из дичи, вечно герои выходят на сцену с набитым ртом, с подвязанной у подбородка салфеткой. Усердно переписывая эти ремарки, Лори закусывал булочкой за два су, которую он стыдливо крошил у себя в кармане. Он все больше убеждался, что между театром и жизнью общего весьма мало.
Ремеслом переписчика Лори зарабатывал три-четыре франка в день и охотно работал бы еще и вечерами, но рукописей на дом не давали, а иногда и работы не хватало на всех. Шемино все тянул, откладывал прием со дня на день, счета в гостинице все росли, а тут еще пришел багаж, за который надо было уплатить триста франков… Триста франков за одну перевозку!.. Лори не хотел верить этой цифре, пока сам не увидел в Берси, под навесом вокзала, груду ящиков и тюков, адресованных на его имя. Не зная, что выбрать из вещей, Сильванира на всякий случай сгребла все что попало — старый хлам, негодные бумаги, — все, что накопилось в доме у супрефекта за десять лет службы в Алжире: разрозненные тома юридических книг, брошюрки об алоэ, эвкалипте, филлоксере, платья госпожи Лори все до одного, — бедная барыня! — даже старые вышитые кепи, перламутровые рукоятки парадной шпаги — прямо хоть открывай Лавку старьевщика под вывеской «Супрефект, уволенный со службы». Вся эта рухлядь была старательно упакована преданным Роменом, заколочена, запечатана, застрахована от всяких случайностей на море и на суше.
Каким образом запихать все это в гостиницу, скажите на милость? Пришлось спешно подыскивать квартиру. Лори нашел помещение в нижнем этаже на улице Валь-де-Грас, прельстившей его своей тишиной, провинциальным покоем и близостью к Люксембургскому саду, где дети могли дышать воздухом. Переселение прошло весело. Дети радовались, отыскивая в распакованных ящиках знакомые игрушки, книги, куклу Фанни, столярный верстак Мориса. После банальной обстановки гостиницы — романтизм цыганского табора; множество ненужных вещей при отсутствии самых необходимых, свечка в старом флаконе из-под духов, газеты вместо тарелок… В первый вечер над этим весело смеялись. А когда, пообедав наскоро, стоя, расставили ящики по углам и разложили тюфяки прямо на полу, Лори-Дюфрен торжественно обошел со свечой в руке новую квартиру, напоминавшую склад товаров при магазине, и сказал, отлично выразив общее настроение:
— Правда, тут многого не хватает, но зато мы у себя дома!
Следующий день был омрачен заботами. На перевозку багажа и задаток за квартиру ушли последние деньги Лори, а его средства и без того были сильно истощены счетами от Гайетонов, частыми переездами, расходами в Париже и покупкой места на Амбуазском кладбище — узенького клочка земли для той, которая и при жизни занимала совсем мало места. Надвигалась зима, гораздо более суровая, чем в Алжире, а детям не запасли ни обуви, ни теплой одежды. К счастью, при них была Сильванира. Верная служанка заботилась обо всем, бегала стирать в прачечную, штопала, перешивала старые платья, чинила проволочкой пенсне хозяина, чистила его перчатки, так как бывший чиновник любил одеваться прилично. Она носила старое тряпье ветошникам на улице Мсье-ле-Пренс, продавала юридические книги и брошюры по виноделию букинистам на улице Сорбонны, сбывала по случаю остатки прежнего величия — шитые серебром парадные сюртуки супрефекта.
Один из ветхих мундиров, который никто не пожелал купить, Лори носил теперь дома вместо халата, чтобы не занашивать своего единственного выходного костюма. Надо было видеть, как величественно, дрожа от холода в расшитых серебром лохмотьях, бывший супрефект расхаживал по нетопленной комнате, чтобы согреться. Сильванира между тем, портя себе зрение, что — то чинила при свете единственной свечи, а дети спали тут же, правда, не на холодном полу, а в упаковочных ящиках, где им устроили постельки. Нет, честное слово, ни в одной из драм, даже самых вздорных и невероятных, которые переписывал Лори-Дюфрен, ему не доводилось встречать такую сцену!