— Господин Бернар Жансуле!..

Это плебейское имя, с особой торжественностью провозглашенное лакеем, прозвучало в гостиных Дженкинса как кимвал или гонг, которым в спектаклях-феериях возвещается появление фантастического персонажа. Свет люстр побледнел, во всех глазах вспыхнул огонек, вдали мерещились ослепительные сокровища Востока, дождь цехинов и жемчугов, низвергающий на землю магические слоги этого еще накануне неизвестного имени.

Да, это был он, Набоб, богач из богачей, предмет повышенного любопытства парижан, лакомое блюдо для пресыщенной толпы, привлеченной пряным духом приключений! Гости обернулись, разговоры смолкли, все столпились у дверей, началась толкотня, как на набережной морского порта, когда прибывает фелука, груженная золотом.

Даже сам Дженкинс — столь радушный, столь превосходно владеющий собой, — стоя в — первой — гостиной, где он встречал гостей, внезапно покинул своих собеседников и бросился навстречу мощному галиону.

— Как благодарить вас за вашу любезность?.. Мадам Дженкинс будет так счастлива, так горда!.. Разрешите проводить вас…

Захлебываясь от переполнявшего его тщеславия, он так поспешно увлек за собой Жансуле, что тот даже не успел представить ему своего спутника Поля де Жери, которого он в первый раз вывозил в свет. Молодой человек был доволен этой оплошностью. Он проскользнул в толпу черных фраков, все сильнее теснимую с прибытием каждого нового гостя, и затерялся в ней, охваченный безотчетным страхом, который испытывает всякий молодой провинциал, впервые попавший в парижский салон, особенно если он умен и чуток и если не защищен, как кольчугой под крахмальной манишкой, непоколебимым апломбом деревенского увальня.

Вам, прирожденным парижанам, с шестнадцати лет привыкшим порхать во фраке и с цилиндром в руке по салонам, вам незнакомы терзания, вызванные тщеславием, робостью, воспоминаниями о прочитанных романах, терзания, которые сковывают движения молодого провинциала, заставляют его, стиснув зубы, часами стоять, подобно истукану, в простенке или же у окна, превращают его в несчастное, жалкое создание, не знающее, куда приткнуться, способное в доказательство, что оно все-таки живое существо, только переходить с места на место и готовое лучше умереть от жажды, чем приблизиться к буфету с напитками. Такой юноша покидает салон, не произнеся за весь вечер ни единого слова или же промямлив несусветную чушь, о которой потом вспоминает целые месяцы, а ночью при мысли о ней зарывается головой в подушку и тяжко вздыхает от стыда и ярости.

Поль де Жери был одним из таких страдальцев. Там, у себя на родине, он жил уединенно с дряхлой теткой, унылой и богомольной. Когда же он сделался студентом юридического факультета, избрав вначале поприще, на котором его покойный отец оставил по себе добрую память, его стали приглашать члены суда в свои старые, унылые жилища с потускневшими высокими зеркалами, где почтенным старцам требовался четвертый партнер для виста. Вечер у Джемкинса был именно дебютом для этого провинциала, причем самая его неискушенность и свойственная южанину живость восприятия мгновенно обострили его наблюдательность.

Он смотрел на любопытную вереницу гостей Дженкннса, продолжавших прибывать еще после полуночи, — на эту клиентуру модного врача. Здесь собрались сливки общества, множество государственных деятелей и финансистов, банкиры, депутаты, художники — представители высших парижских кругов, переутомленные, с мертвенно-бледными лицами и блестящими глазами, — они, точно жадные крысы, объелись мышьяком и все никак не могут насытиться ни ядом, ни жизнью. Из гостиной, через огромную переднюю, где были сняты двери, видна была устланная цветами лестница особняка, по которой струились длинные шелковые шлейфы, словно оттягивавшие назад декольтированные плечи женщин, грациозно поднимавшихся по ступеням; силуэты их постепенно обрисовывались и наконец выступали во всем своем блеске. Казалось, прибывавшие пары всходили на подмостки. И в самом деле, нахмуренные брови расправлялись, морщины сглаживались, каждый оставлял на последней ступеньке свои заботы, гнев и печаль, чтобы войти с довольным, умиротворенным лицом, расплывшимся в приятной улыбке. Мужчины обменивались крепкими рукопожатиями, дружескими приветствиями. Женщины, ничего не слушая, занятые только собой, легко и изящно изгибались, играли глазами и плечами и лепетали любезности:

— Благодарю вас!.. Благодарю!.. Как это мило р вашей стороны!..

Потом пары разлучались, ибо вечера теперь уже не являются турниром изящных умов, когда перед женским остроумием галантно склонялись воля, глубокие познания, даже талант мужчины; нет, они превратились в многолюдные сборища, на которых женщины сидят особняком, щебеча, как пленницы гарема, испытывая лишь одно наслаждение — быть или казаться прекрасными.

Поль де Жери побродил по библиотеке доктора, по оранжерее, заглянул в биллиардную, где курили. Ему наскучили серьезные, сухие разговоры, столь неуместные на этом роскошном празднике в краткие часы, посвященные удовольствию (какой-то господин, не глядя на него, спросил, что было сегодня на бирже!), и он подошел к большому залу, где у самых дверей столпились мужчины в черных фраках и, склонив головы, тесня друг друга, на что-то смотрели.

Богатое убранство огромной комнаты свидетельствовало о художественном вкусе хозяина и хозяйки дома. На стенах, обитых светлыми штофными обоями, висели старинные картины. Монументальный камин украшала чудесная мраморная группа «Времена года» Себастьена Рюиса, окруженная длинными зелеными стеблями, то зубчатыми, как кружева, то прямыми и жесткими, как узорчатая бронза, — они склонялись к зеркалу, словно к прозрачной глади вод. Женщины, сидевшие в низких креслах, собрались тесным кружком, и нежные оттенки их нарядов почти сливались, образуя огромную корзину живых цветов, над которой сверкали обнаженные плечи и прически, усыпанные бриллиантами, казавшимися каплями росы на черных локонах и искорками на белокурых. Все было напоено тем же опьяняющим ароматом, слышалось то же неясное, мягкое жужжанье, образуемое волнами тепла и трепетом неуловимых крыльев, который овевает жарким летом клумбу с цветами. Порой в этой лучезарной атмосфере звучал серебристый смех, прерывистое дыхание приводило в движение перья и локоны, неожиданно вырисовывался чей — нибудь прекрасный профиль. Таков был общий вид этого зала.

Здесь было всего несколько мужчин, все люди избранного круга, отягощенные годами и орденами. Они разговаривали, присев на краешек дивана или стоя, облокотившись на спинку кресла, с тем снисходительным видом, с каким обычно обращаются к детям. Среди шелеста этой беседы один голос гремел медными раскатами — голос Набоба. Набоб спокойно расхаживал среди этой прелестной оранжереи и держал себя с полной непринужденностью, которую ему придавало его огромное состояние и легкое пренебрежение к женщинам, усвоенное на Востоке.

В данную минуту, развалясь в кресле, бесцеремонно сложив на коленях свои толстые руки в желтых перчатках, он говорил с очень красивой молодой особой, чье оригинальное лицо-строгое и вместе с тем очень оживленное — своей бледностью резко выделялось среди этих миловидных мордочек, а белоснежное платье, падавшее классическими складками и облегавшее ее грациозный, гибкий стан, представляло такой же разительный контраст с более богатыми нарядами, ни один из которых не отличался столь смелой простотой. Поль де Жери из своего угла любовался ее гладким лбом, челкой, глазами с удлиненным разрезом, бездонной синевы, ртом классической формы, который, переставая улыбаться, принимал усталое, презрительное выражение. В целом-слегка высокомерный облик существа исключительного.

Кто-то, стоявший рядом, назвал ее: Фелиция Рюис. Только тут Поль уловил, в чем неизъяснимая прелесть этой молодой девушки, унаследовавшей талант отца. Молва об ее славе, окруженной ореолом красоты, дошла и до него, когда он еще жил в провинции. Он смотрел на нее, не отрываясь, любуясь каждым ее жестом, слегка заинтригованный загадочностью ее прелестного лица, и вдруг услышал за собой шепот:

— Посмотрите, как она любезничает с Набобом! А если приедет герцог…

:- Герцог де Мора должен быть?

— Конечно. Ведь в его честь и устроен этот вечер… чтобы представить ему Жансуле…

— И вы думаете, что герцог и мадемуазель Рюис…

— Да неужели вы ничего не слышали?.. Эта связь известна всему Парижу… Началось это с последней выставки, когда она лепила его бюст.

— А герцогиня?..

— Она еще и не то видывала!.. А, госпожа Дженкинс собирается петь!

Произошло движение в зале, давка у дверей усилилась, разговоры на минуту прекратились. Поль де Жери вздохнул с облегчением. От невольно подслушанного разговора у него сжалось сердце. Он чувствовал себя задетым, запятнанным грязью, брошенной в поднятую им на пьедестал прелестную молодую девушку, расцветшую под лучами искусства, полную глубокого очарования. Он отошел на несколько шагов, боясь услышать еще какую — нибудь произнесенную шепотом мерзость… Голос г-жи Дженкинс подействовал на него благотворно — этот стяжавший славу в парижских салонах голос, в котором, несмотря на силу и звучность, не чувствовалось ничего профессионального: ее пение казалось взволнованной речью, изливавшейся в безыскусственных созвучиях. Певица была женщиной лет сорока-сорока пяти, с великолепными волосами пепельного цвета, с тонкими, немного безвольными чертами лица, дышавшими бесконечной добротой. Она была еще хороша собой и одевалась со вкусом; ее дорого стоивший наряд говорил о том, что эта женщина еще хочет нравиться. Да, она еще хотела нравиться. Около десяти лет назад она вторично вышла замуж за доктора, и казалось, они еще переживают счастье первых месяцев супружества. Когда она исполняла русскую народную песню, широкую и нежную, как улыбка славянина, приветливое лицо Дженкинса сияло, выражая простодушную гордость, которую он не старался скрыть. А она, наклоняя голову, чтобы набрать воздуху, посылала ему боязливую влюбленную улыбку, искавшую его поверх поставленных перед нею нот. Потом, когда она кончила петь, когда вокруг нее пронесся восхищенный, хвалебный шепот, трогательно было смотреть, как она робко, украдкой пожимает руку мужа, словно желая на своем публичном торжестве ощутить семейное счастье. У молодого де Жери стало тепло на душе при виде счастливой четы, как вдруг возле него кто-то, понизив голос, сказал (но это был уже не тот голос, который он слышал раньше):

— Вы знаете: говорят… что Дженкинсы не обвенчаны.

— Быть не может!

— Уверяю вас… Оказывается, где-то существует настоящая госпожа Дженкинс, не та, которую мы знаем… Впрочем, разве вы не заметили…

Разговор продолжался шепотом. Г-жа Дженкинс подходила к гостям, раскланивалась, улыбалась, меж тем как доктор, остановив проходившего с подносом лакея, подал ей рюмку бордо с такой заботливостью, какую способны проявить только мать, импресарио или возлюбленный. О клевета, как ядовито твое жало! Теперь внимание Дженкинса к жене показалось провинциалу преувеличенным. Он находил в нем что-то притворное, деланное, а в словах благодарности, с которыми жена вполголоса обратилась к мужу, ему почудились боязливость и покорность, несовместимые с достоинством законной супруги, счастливой и гордой, уверенной в своем счастье. «Как мерзок свет!»-подумал де Жери в ужасе, с похолодевшими руками. Улыбки на лицах производили на него впечатление гримас. Он испытывал стыд и отвращение. Затем, глубоко возмущенный, он произнес вслух:

— Нет, это невозможно!

И, словно в ответ на это восклицание, злословие вновь развязно заговорило за его спиной:

— Сказать по правде, я в этом не уверен. Я повторяю то, что слышал! Посмотрите! Да тут и баронесса Эмерленг!.. У Дженкинса собрался весь Париж.

Доктор бросился баронессе навстречу, и теперь она шла с ним под руку; несмотря на все искусство владеть собой, доктор казался слегка встревоженным и смущенным. Милейший Дженкинс думал воспользоваться этим вечером, чтобы примирить своего друга Эмерленга со своим другом Жансуле, примирить двух самых богатых своих пациентов, вражда которых создавала для него большие затруднения. Набоб лучшего и не желал. Он не питал неприязни к своему бывшему товарищу. Причиной их ссоры была женитьба Эмерленга на одной из фавориток покойного бея. «Словом, дамские дела», — говорил Жансуле и добавлял, что был бы счастлив с этим покончить, ибо всякая длительная неприязнь была тягостна для его экспансивной натуры. Но барон, очевидно, был не расположен к примирению; вопреки обещанию, которое он дал Дженкинсу, его жена приехала одна, к великой досаде ирландца.

Это была высокая, худощавая, хрупкая женщина с необычайно густыми изогнутыми бровями, моложавая и застенчивая (несмотря на ее тридцать лет, ей можно было дать не более двадцати); черные, цвета воронова крыла, волосы, усыпанные бриллиантами, были украшены зеленью и колосьями. Своими длинными ресницами, бледностью лица и той прозрачностью кожи, которая характерна для женщины, долгие годы прожившей затворницей, она, несколько стесненная парижским нарядом, походила не столько на былую пленницу гарема, сколько на монахиню, отказавшуюся от своего обета и вернувшуюся к мирской жизни. Благочестивый взгляд, что-то елейное в обращении, особая, свойственная духовным лицам манера ходить, потупив глаза, прижав к талии локти и скрестив руки на груди, усвоенная ею в том набожном кругу, в котором она вращалась после своего недавнего крещения, довершали ее сходство с монахиней. Нетрудно себе представить, до чего было возбуждено любопытство светского общества этой бывшей одалиской, превратившейся в ревностную католичку, которая шла в сопровождении мертвенно-бледного человека, похожего на пономаря в очках, лионского депутата Лемеркье, доверенного Эмерленга, сопутствовавшего баронессе, когда барон «бывал не совсем здоров», как, например, сегодня вечером.

Когда они появились во второй гостиной. Набоб направился навстречу баронессе, полагая, что за нею покажется одутловатая физиономия его старого товарища, которому, как было условлено, он должен был протянуть руку. Увидев его, баронесса еще сильнее побледнела. Из — под длинных ресниц сверкнула молния. Ноздри ее раздулись и затрепетали, и когда Набоб склонился перед ней она ускорила шаги, вздернула голову, и с ее тонких губ сорвалось арабское слово, никем не понятое, за исключением бедного Набоба, слово, по-видимому, весьма оскорбительное, ибо, когда он выпрямился, его загорелое лицо было цвета обожженной глины, только что вышедшей из горна. Он застыл на месте с выпяченной от злости нижней губой, судорожно сжав свои огромные кулаки. К нему подошел Дженкинс, и де Жери, следивший издали за этой сценой, увидел, что они с озабоченными лицами оживленно беседуют.

Дело сорвалось. Примирение, столь хитро задуманное Дженкинсом, не состоялось. Эмерленг не пожелал его. Хоть бы герцог сдержал свое слово! Было уже поздно. Г-жа Вотерс, которая должна была приехать после окончания спектакля, чтобы спеть арию царицы ночи из «Волшебной флейты», уже прибыла, тщательно укутанная, в теплом кружевном капоре.

А министра все еще не было.

Между тем он обещал, обо всем условился. Монпавон должен был заехать за ним в клуб. Время от времени Дженкинс вынимал часы из кармана, рассеянно аплодируя каскаду бисерных трелей,' лившихся из божественных уст г-жи Вотерс, каскаду стоимостью в три тысячи франков, бесполезному, как и все другие расходы по втому вечеру, если герцог не приедет.

Вдруг обе створки дверей распахнулись.

— Его светлость герцог де Мора.

При появлении могущественного сановника трепет, пробежал по двум шеренгам расступившихся перед ним гостей. Это почтительное любопытство нисколько не походило на грубую давку, вызванную прибытием Набоба.

Никто лучше герцога не умел появиться в обществе, пройти со значительным видом гостиную, улыбаясь, подняться на трибуну, серьезно отнестись к пустякам, небрежно обсуждать важные вопросы: такова была сущность, парадоксальная изысканность его поведения. Несмотря на свои пятьдесят шесть лет, он был еще хорош собой благодаря элегантности и удачному сочетанию изящества денди с мужественностью, которую придавали ему гордое выражение лица и что-то сохранившееся, от военной выправки. Он великолепно носил фрак, на этот раз украшенный в честь Дженкинса несколькими орденами, которые он надевал только в особо торжественные дни. Ослепительное белье, белый галстук, матовый блеск орденов, мягкость редких, с легкой проседью волос подчеркивали бледность лица, более бескровного, чем все бескровные лица, которые сегодня можно было видеть у ирландца.

Он вел такую ужасную жизнь! Политика, игра во всех видах — на бирже, за карточным столом — и репутация любимца женщин, которую необходимо было поддерживать во что бы то ни стало… О, он был на-' стоящим пациентом Дженкинса! Он должен был, по совести, почтить своим сановным визитом изобретателя таинственных пилюль, которые придавали его взгляду столько огня и всему его существу такую необычайную стремительность.

— Дорогой герцог! Разрешите вам…

Монпавон, торжественно выпятив грудь, с вздувшейся манишкой, пытался представить ему того, кто столь долго ожидал этой минуты. Но его светлость, чем-то отвлеченный, не слышал маркиза: он направлялся к боль-" тому залу, словно уносймый тем электрическим током, который подчас нарушает светское однообразие. В то время как он проходил по гостиным, здоровался с прекрасной г-жой Дженкинс, женщины слегка наклонялись, мило смеялись, стараясь ему понравиться, привлечь его внимание, но он видел только одну — Фелицию, которая, стоя в кругу мужчин, о чем-то с ними рассуждала, как у себя в мастерской, и, спокойно лакомясь щербетом, смотрела на приближавшегося к ней герцога. Она непринужденно его приветствовала. Ее собеседники незаметно отошли. Несмотря на все, что слышал де Жери об их связи, казалось, что их соединяет только платоническая дружба, своего рода игривая фамильярность.

— Я заезжал к вам, мадемуазель, по дороге в Булонский лес.

— Мне передавали. Вы даже заходили в мастерскую.

— И видел замечательную скульптурную группу… Мою группу.

— Ну? Что же вы о ней скажете?

— Отличная вещь… Борзая несется как бешеная… Лисица удирает во всю прыть… Только я не совсем понял… Вы мне говорили, что она олицетворяет наши отношения.

— Да, да… Подумайте хорошенько… Это притча, которую я прочла у… Вы не читаете Рабле, герцог?

— Нет, признаюсь. Он слишком груб.

— Ну, а я даже читать научилась по Рабле. Меня ведь очень дурно воспитывали. Очень дурно! Итак, я заимствовала эту притчу у Рабле. Я вам ее расскажу. Вакх создал изумительную лису, которую нагнать невозможно. А Вулкан наделил одну собаку способностью ловить каждого зверя, за которым она погонится. «Случилось, — говорит Рабле, — что они встретились». Понимаете, какая это скачка, бешеная и… нескончаемая? Мне кажется, дорогой герцог, что волею судеб мы встретились друг с другом, наделенные противоречивыми качествами, — вы, получивший от богов дар побеждать все сердца, и я, чье сердце покорить невозможно.

Она говорила это, глядя ему прямо в глаза, почти смеясь, но в то же время строгая и прямая в своей белой тунике, которая, казалось, оберегала девушку от игры ее слишком свободного ума. Он же, против которого никто не мог устоять, еще никогда не встречал такого рода женщины, смелой и своенравной. Поэтому он старался обворожить ее всей силой своих чар, меж тем как доносившиеся до них мелодичный говор, серебристый смех, шелест шелка и нитей жемчуга служили как бы аккомпанементом этому дуэту светской страсти и юной иронии.

— И как же боги вышли из этого трудного положения? — спросил он.

— Они обратили обоих бегунов в камни.

— Вот как? — сказал герцог. — Не могу согласиться с такой развязкой… Я не допущу, чтобы боги обратили мое сердце в камень.

Огонек вспыхнул в его глазах и тут же погас при мысли, что на них смотрят.

Действительно, на них смотрели с большим вниманием, но никто не смотрел так пристально, как Дженкинс, который бродил вокруг них, нетерпеливый и раздраженный, словно досадуя на Фелицию, что она захватила› самого знатного гостя на его вечере. Девушка, смеясь, высказала это герцогу:

— Скажут, что я завладела вами.

И она указала на ожидавшего Монпавона, который стоял рядом с Набобом, устремившим на его светлость умоляющий и покорный взгляд большого доброго дога. Министр вспомнил о том, что его сюда привело. Он поклонился молодой девушке и подошел к Монпавону, который смог наконец представить ему «своего достопочтенного друга господина Бернара Жансуле». Его светлость кивнул головой, выскочка склонился до земли, затем они побеседовали несколько минут.

Любопытную картину представляли эти собеседники. Жансуле — высокий, толстый, плебейского вида, с загорелым лицом, с широкой спиной, как будто навсегда согнувшейся от поклонов восточного царедворца, с толстыми короткими руками, на которых чуть не лопались светлые перчатки, с чрезмерно живой мимикой, экспансивный, как истый южанин, пересыпавший свою речь выразительными словечками. Де Мора-кровный аристократ, человек светский до кончиков ногтей, олицетворение элегантности, с непринужденными, редкими жестами, небрежно роняющий неоконченные фразы, смягчающий легкой улыбкой серьезное выражение лица, скрывающий под изысканной любезностью беспредельное презрение к мужчинам и женщинам-презрение, составлявшее его главную силу… В каком-нибудь американском салоне этот разительный контраст был бы не столь резок. Миллионы Набоба восстановили бы равновесие и даже склонили бы в его сторону чашу весов. Но в Париже не ставят еще деньги выше всякого другого могущества: чтобы убедиться, достаточно было посмотреть на толстосума, посмотреть, как он трепещет перед вельможей, с каким заискивающим видом стелет ему под ноги, словно горностаевую мантию царедворца, свою гордыню толстокожего выскочки.

Из угла, в который он забился, Поль де Жери с живым интересом следил за этой сценой, зная, какое значение придает его друг знакомству с герцогом, как вдруг, по воле случая, в течение всего вечера так безжалостно разрушавшего его наивные иллюзии дебютанта, он услышал краткий разговор, происходивший среди несмолкавших частных разговоров, в которых каждый слышит только то, что его интересует:

— Да, уж Монпавон обязан доставить ему хоть несколько хороших знакомств; немало он навязал ему дурных… Он посадил ему на шею Паганетти со всей его бандой.

— Несчастный!.. Да они сожрут его!

— Ну и поделом! Пусть отдаст хоть часть того, что награбил… Достаточно он наворовал там, на Востоке.

— Вы так думаете?.

— Еще бы! На этот счет у меня имеются самые точные сведения: я знаю это от барона Эмерленга, банкира. Он-то может порассказать о Набобе! Представьте себе…

Мерзости сыпались как из рога изобилия… В течение пятнадцати лет Набоб самым недостойным образом пользовался доверием покойного бея. Называли имена поставщиков, сообщали о разных проделках, поражающих своей беззастенчивостью и наглостью: рассказывали, например, о фрегате с музыкой, да, с настоящей музыкой, вроде музыкального ящика для столовой — эта штука обошлась Набобу в двести тысяч франков, а перепродал он ее бею за десять миллионов, — о троне, за который он поучил три миллиона и который, по записям в бухгалтерских книгах мебельщика из предместья Сент-Оноре, стоил всего сто тысяч. Забавнее всего то, что бей передумал, и королевский трон, впавший в немилость раньше, чем его распаковали, до сих пор лежит на триполийской таможне в том ящике, в котором совершил свое путешествие.

Помимо безобразной наживы на комиссионных сделках по доставке всяких пустяков, выдвигались обвинения более серьезные, но не менее достоверные, так как почерпнуты они были из того же источника. Рядом с сералем был устроен для его высочества гарем европейских женщин, прекрасно обставленный Набобом, который не был новичком в такого рода вещах, ибо он занимался когда-то в Париже, до своего отъезда на Восток, странными делами: наживался на контрамарках, держал танцевальный зал у заставы и дом, пользовавшийся еще худшей репутацией… Перешептывание закончилось приглушенным смехом, плотоядным смешком разговаривающих между собой мужчин.

Услышав эту гнусную клевету, молодой провинциал готов был обернуться и крикнуть:

— Вы лжете!

Если бы это случилось на несколько часов раньше, он без колебаний так бы и поступил, но за время, проведенное в этом доме, Поль сделался подозрительным и скептичным. Поэтому он сдержался и дослушал все до конца, не двигаясь с места, испытывая в глубине души безотчетное желание побольше разузнать о своем принципале. А в это время Набоб, находившийся в полном неведении, что он является героем такой чудовищной хроники, спокойно сидел в маленькой гостиной (голубая обивка и две лампы под абажуром придавали ей вид укромного уголка) и играл в экарте с герцогом де Мора.

О магическая сила миллионов! Сын мелкого торговца железным ломом сидел за карточным столом с первым сановником империи. Жансуле с трудом верил венецианскому зеркалу, в котором отражались его сияющее лицо и голова с широким пробором его светлейшего партнера. В благодарность за великую честь он старался благопристойно проиграть как можно больше тысяче — франковых билетов, чувствуя, что он все-таки останется в выигрыше, и гордясь тем, что его деньги переходят в эти аристократические руки. Он изучал малейшие движения этих рук, когда они снимали, сдавали или держали карты.

Их обступили, хотя держались на почтительном расстоянии, как того требует этикет при поклоне принцу крови. Это были свидетели его торжества. Набоб все это видел, как во сие, упоенный чарующими, приглушенными аккордами, летевшими издалека, мелодиями, из которых до него доносились отдаленные созвучия, словно отраженные зеркальной гладью пруда, опьяненный ароматом цветов, особенно сильно распускающихся к концу парижского бала, когда в поздний час утрачивается всякое понятие о времени и утомление от бессонной ночи, вся ее нервная атмосфера погружают мозг в какой-то сладостный дурман.

Здоровая натура Жансуле, этого цивилизованного дикаря, была более чувствительна, чем натура всякого другого человека, к этим доселе ему неведомым утонченным впечатлениям. Ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы не обнаружить радостным возгласом, неуместным потоком слов или неумеренной жестикуляцией чисто физическую радость, переполнявшую его существо, как это бывает с большими сенбернарами, которых одна капля спирта приводит в неистовство.

— Небо ясное, тротуары сухие… Если ничего не имеете против, дорогой мой, отошлем карету и вернемся пешком, — сказал Жансуле своему спутнику, выходя от ирландца.

Де Жери охотно согласился. Он чувствовал потребность пройтись, стряхнуть с себя на свежем воздухе мерзость и ложь этой светской комедии, заставившей его сердце похолодеть и сжаться, а кровь прилить к вискам, на которых вздулись и бились жилы. Он шатался, подобно больному, у которого только что сняли катаракты с глаз и который, словно страшась возвращенного зрения, не решается сделать ни шагу. И какой грубой рукой была произведена операция! Итак, эта талантливая художница, носящая славное имя, прекрасная чистой и неприступной красотой, представшая перед ним как волнующее видение, всего лишь куртизанка… Г-жа Дженкинс, эта величественная дама, которая держалась так гордо и вместе с тем кротко, не носила фамилию Дженкинс… Известный ученый с открытым лицом, такой приятный в обращении, имел наглость выставлять напоказ свою постыдную связь… Парижский свет подозревал это, что не мешало ему собираться на их вечера. Наконец, Жансуле, такой добрый и великодушный, которому он был стольким обязан, попал в шайку разбойников и сам тоже разбойник, вполне достойный того, чтобы его обобрали и заставили вернуть награбленные миллионы…

Так ли это, и чему после этого верить?

Взгляд, искоса брошенный на Набоба, который хвоей особой загромождал весь тротуар, вдруг открыл ему в этой тяжелой, говорящей о грузе миллионов походке нечто низменное и наглое, чего он раньше не замечал. Да, перед ним был настоящий южный авантюрист, пропитанный грязью марсельских набережных, истоптанных всеми кочевниками, всеми бродягами морских портов. Добрый, великодушный… Да, черт возьми, как бывают добры и великодушны проститутки или воры! Золото, струящееся потоками в этом средоточии порока и роскоши, забрызгивая даже стены, несет с собой, как Полю казалось теперь, всю накипь, все нечистоты своего грязного и мутного источника. Раз это так, ему, Полю де Жери, остается только одно — уехать, как можно скорее покинуть это место, где он рискует запятнать свое имя, единственное отцовское наследие. Да, конечно. Но там, на родине, кто уплатит за учение двух его маленьких братьев? Кто поддержит их скромный дом, чудом восстановленный благодаря большому жалованью старшего брата — главы семьи? И едва он произнес мысленно эти два слова: «глава семьи», как в его душе сразу же началась борьба, борьба выгоды с совестью: выгода, грубая, сильная, нападала открыто, шла напролом, совесть готова была на сделку, пускала в ход те же уловки. А в это время Набоб, причина этой борьбы, шел большими шагами рядом со своим молодым другом, с наслаждением вдыхая свежий воздух и покуривая сигару.

Никогда еще жизнь не казалась ему столь прекрасной. Вечер у Дженкинса, его первое появление в свете оставили впечатление воздвигнутой в его честь триумфальной арки, сбежавшейся толом, которая усылала его путь цветами.

Правду говорят, что вещи таковы, какими мы их видим. Какой успех! Герцог, прощаясь, пригласил его осмотреть свою картинную галерею, а это означает, что не пройдет и недели, как двери дворца де Мора будут для него открыты. Фелиция Рюис согласилась лепить его бюст, значит, в Салоне будет выставлено мраморное изваяние сына торговца гвоздями, созданное тем же большим мастером, что и бюст государственного министра. Итак, все его ребяческие тщеславные мечты осуществлены!

Оба ушли в свои мысли: один-в мрачные, другой — в радостные, — позабыли обо всем окружающем, были настолько поглощены своими думами, что до самой Вандомской площади, залитой голубоватым холодным светом, безмолвной площади, где гулко раздавались их шаги, они не обменялись ни единым словом.

:- Уже пришли, — сказал Набоб, — а мне бы хотелось еще немного пройтись. Вы ничего не имеете против?

В то время как они несколько раз обходили площадь, Набоб уже не мог сдержать огромную, переполнявшую его радость, и она по временам прорывалась:

— Как хорошо! Как легко дышится! Убей меня бог, я бы не отдал сегодняшний вечер за сто тысяч франков… Какой славный человек этот Дженкинс!.. Скажите, нравится вам тип красоты Фелиции Рюис? Я в восторге… А герцог?.. Вот настоящий вельможа! И так прост, так любезен!.. До чего прекрасен Париж, не правда ли, милый друг?

— Он слишком сложен для меня… Он меня пугает, — глухо ответил Поль де Жери.

— Да, да, понимаю, — сказал его собеседник с простодушным самодовольством. — Вы еще не привыкли, но ничего, скоро обживетесь, можете быть уверены. Посмотрите на меня — за один месяц я здесь совершенно освоился.

— Потому что вы уже бывали в Париже… Вы ведь и раньше здесь жили.

— Я? Никогда. Кто это вам сказал?

— Вот как? А я думал… — начал было молодой человек, и тут же целый вихрь новых мыслей закружился у него в голове. — Что вы сделали барону Эмерленгу? Вы смертельно ненавидите друг друга.

Набоб остановился в замешательстве. Имя Эмерленга, неожиданно ворвавшееся в их беседу, нарушило его радужное настроение, напомнив единственный неприятный эпизод сегодняшнего вечера.

— Ему, как и всем, я делал только добро, — печально сказал Набоб. — Мы начали вместе бедняками. Мы возвышались, богатели вместе. Когда он решил отделиться, я стал помогать ему и всегда его поддерживал, как только мог. Я выхлопотал ему поставки на флот и армию, на десять лет. На них он нажил почти все свое состояние. И вот в один прекрасный день этот тупоумный флегматичный швейцарец изволил увлечься какой-то одалиской, которую мать бея прогнала из гарема. Распутница была красива и честолюбива. Она заставила его жениться на себе, и естественно, что, сделав такую «блестящую партию», Эмерленг вынужден был покинуть Тунис… Его уверили, будто по моему настоянию бей запретил ему переступать границы Туниса. Но это неверно. Напротив, я добился от его высочества того, что он разрешил остаться в Тунисе Эмерленгу-младшему — сыну от первого брака — для защиты их интересов, оставшихся без надзора, в то время как отец основывал в Париже свой банкирский дом. Нечего сказать, хорошо я был награжден за эту услугу!.. Когда, после смерти доброго Ахмеда, Мушир, брат покойного, вступил на престол, Эмерленги, снова вошедшие в милость, начали мне вредить как только могли, стараясь опорочить меня в глазах нового государя. Бей все еще относится ко мне благосклонно, но кредит мой пошатнулся. И вот, несмотря на все козни, которые строил и продолжает строить мне Эмерленг, я готов был сегодня протянуть ему руку… Но этот негодяй не только не захотел со мной примириться, он еще оскорбил меня устами своей жены, дикой и злой твари, которая не прощает мне того, что я не принимал ее у себя в Тунисе… Знаете, что она мне сегодня бросила, проходя мимо? «Вор и собачий сын…» Не очень-то стесняется в выражениях эта одалиска!.. Если бы я не знал, что Эмерленг так же труслив, как и тот… В конце концов пусть говорят, что хотят. Плевать мне на них! Что они могут мне сделать? Очернить меня перед беем? Мне это безразлично. Мне больше нечего делать в Тунисе, я постараюсь закончить там все дела как можно скорее. Есть только один город, одно место в мире — это Париж, Париж радушный, гостеприимный, без предрассудков, где всякий умный человек находит простор для самой широкой деятельности… А я, милый мой, хочу посвятить себя именно такой деятельности… Мне надоела жизнь торгаша… Я двадцать лет работал ради денег, а теперь я жажду славы, уважения, известности. Я хочу, чтобы мое имя вошло в историю моей родины, и мне нетрудно будет достичь этого. Благодаря моему огромному состоянию, знанию людей и деловому опыту, с моей головой я могу добиться всего, и я стремлюсь ко всему… Верьте мне, дорогой мой, и никогда меня не покидайте (казалось, он читает мысли своего юного собеседника). Останьтесь верны моему кораблю. Оснастка у него прочная, запас угля достаточный… Клянусь вам, мы пойдем далеко, и притом быстро, черт возьми!

Так в ночной тишине простодушный южанин делился своими планами, оживленно жестикулируя. Меряя большими шагами словно выросшую, безлюдную площадь, окруженную величественными замкнутыми дворцами, он поднимал время от времени голову и устремлял взор на бронзовую статую, венчавшую колонну, как бы призывая в свидетели того прославленного выскочку, присутствие которого в самом центре Парижа поощряет все честолюбивые замыслы, оправдывает самые несбыточные мечты.

Юность одарена душевной теплотой, она чрезвычайно легко отдается порыву и загорается от малейшей искры. Слушая Набоба, Поль де Жери чувствовал, что его подозрения исчезают, что возвращаются симпатии к нему, но только с оттенком жалости… Нет, без сомнения, Набоб отнюдь не негодяй, а просто человек, сбитый с толку, которому богатство бросилось в голову, оказало на него такое же действие, какое оказывает слишком крепкое вино на желудок, долгое время довольствовавшийся водой. Один в самом сердце Парижа, окруженный врагами и корыстолюбцами, Жансуле казался ему путником, который с грузом золота пробирается через лес, кишащий всяким сбродом, в темноте, без оружия. И он подумал о том, что обязан, не подавая вида, охранять своего покровителя, сделаться зорким Телемахом этого слепого Ментора, указывать ему на рытвины, защищать его от грабителей — словом, стараться помочь выйти невредимым из лабиринта ночных засад, которые, как он чувствовал, яростно грозят Набобу и его миллионам.