Знаешь, я ведь пишу тебе из довольно любопытного места. Представь себе высокий квадратный зал, с плиточным полом, с оштукатуренными стенами, куда наружный свет проникает сквозь синие занавески, которыми до самых верхних стекол затянуты оба огромных окна и где становится еще мрачнее от легких клубов отдающего серой и прилипающего к одежде пара, от которого тускнеет даже золото наших украшений. Вдоль стен этого зала, вокруг маленьких столиков, на скамьях, стульях, табуретах сидят люди — они поминутно смотрят на часы, встают, выходят, уступая место другим, и тогда за полуоткрытой дверью виднеется толпа пациентов, расхаживающих взад и вперед по светлому вестибюлю ожидании своей очереди, и развевающиеся на ходу белые передники санитарок, торопливо снующих взад и вперед. Несмотря на все это движение, кругом царит тишина, слышен только шепот приглушенных разговоров, шелест газетных листов, скрип заржавленных перьев по бумаге; сосредоточенная церковная тишина, прохладная благодаря огромному фонтану минеральной воды в середине зала — струя этого фонтана, разбиваясь о металлический диск, дробится, разделяется на более мелкие струи, распыляется над широкими, плоскими, расположенными одна под другой и беспрерывно источающими воду чашами. Это ингаляционный зал.

Надо тебе сказать, дорогая, что все эти люди вдыхают пары по-разному. Так, например, пожилой господин напротив меня буквально следует указаниям врача, а я все эти указания знаю. «Ноги ставим на табурет, выпячиваем грудь, локти назад, рот открыт, чтобы дышать глубже». Ах, бедняга! Как он вдыхает, с каким доверием, а его маленькие круглые глазки, полные умиления и веры, словно говорят источнику: «О арвильярский источник! Вылечи меня получше! Видишь, как я тебя вдыхаю, как я в тебя верю…» Есть тут и скептики, которые вдыхают, как бы и не вдыхая: горбясь, пожимая плечами и глядя в потолок. Затем — отчаявшиеся, по — настоящему больные, ощущающие всю бесполезность и бессмысленность этого занятия. Несчастная дама рядом со мной едва кашлянет, сейчас же подносит ко рту палец и смотрит — не появилось ли на перчатке красное пятнышко. И тем не менее люди эти еще умудряются быть веселыми.

Дамы, живущие в одной гостинице, сдвинули свои стулья в кружок, вышивают и сплетничают, обсуждая новости курортной газеты и перебирая фамилии приехавших на воды иностранцев. Молодые девицы словно щеголяют английскими романами в красных об ложках, священники уткнулись в молитвенники — в Арвильяре много священников, особенно миссионеров, длиннобородых, желтолицых, с каким-то беззвучным голосом: слишком долго проповедовали они слово божие. Ты знаешь, я не любительница романов, особенно теперешних, где все происходит, как в жизни. Вот я и пишу письма двум-трем заранее намеченным жертвам — Мари Турнье, Орел и Дансер и тебе, моя обожаемая старшая сестриц. Можете рассчитывать на целые дневники. Посуди сама: ежедневно по два часа ингаляции в четыре приема! Никто здесь не принимает столько ингаляций! Я стала притчей во языцех. Все на меня смотрят, и я даже возгордилась.

Никакого другого лечения мне не прописано, только полстакана минеральной воды утром и полстакана вечером; воду я пью у источника, и она должна снять пелену, упорно обволакивающую мой голос после той тяжелой простуды» Это — специальность арвильярских вод, а потому здесь место постоянных встреч певцов и певиц. Только что от нас уехал красавец Майоль, обновив свои голосовые связки. Мадемуазель Башельри — знаешь, эта маленькая дива, подвизавшаяся на вашем министерском празднике? — так хорошо чувствует себя после здешнего лечения, что после положенного трехнедельного курса осталась еще на три недели, за что ее очень хвалит курортная газета. Мы имеем честь жить в одной гостинице с этой юной, но уже прославленной особой, опекаемой любящей мамашей бордоского происхождения, требующей за табльдотом, чтобы в салат клали «остренькое», и разглагольствующей о шляпке за сто сорррок франков, которая красовалась на головке у ее девицы на последних Лонгшанских скачках. Эта парочка очаровательна, она вызывает всеобщее восхищение. Все так и млеют от милых выходок Бебе, как ее называет мать, от ее смеха, от ее рулад, от ее развевающейся юбчонки. Народ толпится у посыпанного песком гостиничного двора, чтобы поглядеть, как она играет в крокет с маленькими девочками и мальчиками — она любит играть только с малышами, — она бегает, прыгает, далеко загоняет шар, как настоящий мальчишка: «Крокирую вас, господин Поль!» Все говорят: «Она еще совсем ребенок!» А по-моему, это — деланное ребячество, часть роли, которую она играет, так же как и ее юбки с широкими бантами и косичка, словно у кучера старинной почтовой карсты. И потом, что это у нее за манера целовать свою толстую бордоскую мамашу, вешаться ей на шею, садиться к ней на колени и заставлять ее баюкать себя при всех? Ты знаешь, я люблю ласку» но вот нагляжусь на все это, и мне потом как-то неловко целовать маму.

Любопытная тоже семейка, хотя и менее веселая, это князь и княгиня Ангальтские, их высокородная дочка с гувернанткой, горничные и прочая свита — они занимают весь второй этаж гостиницы. Они здесь самые главные постояльцы. Я часто встречаюсь с княгиней на лестнице — она медленно переступает со ступеньки на ступеньку об руку с мужем, красавцем мужчиной, лицо которого так и пышет здоровьем под полями шляпы с синим шнуром. В ванное здание она доставляется не иначе, как в кресле-носилках. Вот уж удручающее зрелище: бледное, изможденное лицо за стеклянным окошком носилок, отец и дочь, шагающие рядом; девочка очень хрупкая, вылитая мать и, наверно, со всеми ее болезнями. Ей скучно, этой восьмилетней девчурке: ей не позволяют играть с другими детьми, и она уныло глядит с балкона, как внизу затевают партию в крокет или собираются на верховые прогулки. Видимо, считают, что кровь у нее слишком голубая для таких простонародных развлечений, ее предпочитают держать в мрачной атмосфере, подле умирающей матери и подле отца, прогуливающего больную с высокомерным и раздраженным видом, или же оставлять на попечение слуг. Бог ты мой! Значит, это самое дворянство — вроде чумы, вроде заразной болезни. Эти люди едят отдельно от всех в маленькой гостиной, принимают ингаляцию тоже отдельно — здесь есть семейные лечебные помещения. Можешь себе представить, как им обеим — матери и дочке — тоскливо вдвоем в обширном, безмолвном склепе?..

Вчера вечером мы все — народу было много — собрались в большой гостиной на первом этаже, где обычно играют во всевозможные игры, поют, иногда танцуют. Мамаша Башельри только что кончила аккомпанировать своей Бебе, исполнявшей оперную каватину. — мы ведь собираемся выступать в Опере и даже приехали сюда, в Арвильяр, «подлечить для такого дела голосок», по изящному выражению мамаши. Вдруг открывается дверь, и с величественным видом, который она сохраняет и при смерти, входит княгиня, изящно завернувшаяся в кружевное манто, под которым менее заметно, насколько сузились и опустились — так ужасно и так красноречиво! — ее плечи. За нею дочка и муж.

— Продолжайте, прошу вас! — кашляя, проговорила несчастная.

И надо же было, чтобы эта дура-певичка выбрала из своего репертуара самый унылый и самым сентиментальный итальянский романс Vorrei morire [30]Я хотела бы умереть (итал.).
— нечто вроде наш и ж «Опавших листьев» — песню больной, которая хочет умереть осенью, чтобы ей казалось, будто вместе с нею умирает вся природа, окутанная, как саваном, первым осенним туманом.

Vorrei morire Bella stag ion dell' anno… [31]

Мелодия очень приятная, ее грустное благозвучие словно дополняет нежные переливы итальянской речи. И здесь, в большой гостиной, куда через открытые окна проникали запахи, легкие, освежающие дуновения летнего вечера, это желание прожить хотя бы до осени, эта обращенная к болезни мольба об отсрочке, о продлении жизни острой болью входили в душу. Княгиня молча встала и вышла из комнаты. Из ночного сада до меня донеслось рыдание, протяжный стон, потом негодующий мужской голос и жалобный плач ребенка, который видит, что у матери горе.

Самое печальное на водах — это страдания больных, упорный кашель, которого почти не заглушают стены гостиниц, платки, предусмотрительно прижатые к губам, чтобы свежее дуновение ветра не раздражило легких, приглушенные разговоры, признания, смысл которых угадываешь по горестным жестам, указывающим на грудь или на плечо у ключицы, сонливая походка людей, поглощенных мыслями о болезни и еле волочащих ноги. Мама, хорошо знающая все курорты для больных грудью, бедная наша мама говорит, что в О-Бонн или в Мондоре еще хуже, чем здесь. В Арвильяр посылают только выздоравливающих, вроде меня, или уж совсем безнадежных, которым ничто не поможет. К счастью, в нашей гостинице «Дофинейские Альпы» находятся только трое таких больных: княгиня и двое молодых лионцев, брат и сестра, говорят, очень богатые сироты и оба, видимо, в крайне тяжелом состоянии. Особенно плоха сестра: цвет лица у нее, как вообще у лионок, какой-то под во дно-бледный, и всегда она закутана в пеньюары, в вязаные шали — ни единой драгоценности, ни бантика, никакой заботы о внешности. От этой богачки пахнет бедностью, она погибает, она знает это, пришла в полное отчаяние и уже не сопротивляется. Молодой человек, наоборот, хоть и сутулится, затянут в модный пиджак; в нем чувствуется огромная воля к жизни, невероятная сопротивляемость.

— У сестры нет сил для борьбы… А у меня они есть, — говорил он как-то за табльдотом уже до того хриплым голоском, что его почти не было слышно, как «до» старухи Вотер, когда она поет. И это правда: сил для борьбы у него хоть отбавляй. Он в гостинице главный заводила, организатор игр, сборищ, прогулок. Он ездит верхом, катается в санках — это такие маленькие, заваленные свежими ветками санки, на которых горцы спускают вас с самых крутых склонов, — вальсирует, фехтует и ни на миг не прекращает всего этого, даже когда его сотрясают ужасающие приступы кашля. Есть тут у нас и светило медицины, доктор Бушро, — помнишь, тот самый, к которому мама обращалась насчет нашего бедного Андре?

Трудно сказать, узнал он нас или нет, — во всяком случае, он никогда с нами не здоровается. Старый волк — отшельник.

…Только что ходила к источнику выпить свои полета — хана. Этот драгоценный источник находится в десяти минутах ходьбы от нашего местечка, если подниматься к нему со стороны доменных печей, в ущелье, где с рокотом катится пенящаяся горная речка, спускаясь с ледника, замыкающего ущелье и такого же сверкающего, ясного среди голубых альпийских вершин. Кажется, что в белизне вскипающей пены беспрерывно тает, испаряется ее невидимая снежная основа. Кругом высокие черные скалы, с которых все время по капле сочится вода среди папоротников и лишаев, сосны и другие темные деревья, на земле — сверкающие в угольной пыли осколки слюды. Вот какое это место. Но чего я не в состоянии передать — это мощного гула и грохота реки, прыгающей по камням, стука парового молота в ближайшей лесопильне, который вода приводит в движение, и, на единственной, всегда вапруженной дороге, зрелища двухколесных тележек с каменным углем, которые тащит длинная цепочка лошадей и ослов, верховых экскурсантов, больных, идущих к источнику или возвращающихся обратно. Забыла упомянуть, что в дверях убогих хижин вдруг появляется какой-нибудь страхолюдный кретин или кретинка с болтающимся отвратительным зобом, с тупым, бессмысленным выражением на широком лице, с открытым ртом, из которого вырывается хриплое ворчание. Кретинизм — одна из особенностей местного населения. Кажется, будто природа здесь не по силам человеку, что все эти ископаемые — железо, медь, сера — давят его, коверкают, душат, что воды, стекающие с гор, замораживают его, словно несчастное деревцо, скрюченное, с трудом вылезшее из земли между скал. По приезде сюда это сразу производит ужасное, тягостное впечатление, но через несколько дней оно рассеивается.

Теперь я уже не избегаю зобатых, у меня даже есть среди них любимчики, особенно один — жуткий маленький уродец, сидящий у обочины дороги в креслице для трехлетнего ребенка, а ему все шестнадцать — возраст мадемуазель Башельри. Когда я подхожу, он начинает кивать своей тяжелой каменной головой, хрипло, сдавленно кричит, без всякого смысла, без всякого выражения и, получив серебряную монетку, торжествующе показывает ее угольщице, присматривающей за ним из окошка. Этот несчастный — источник дохода и предмет зависти для многих матерей: он собирает больше денег, чем зарабатывают три его брата, вместе взятые, которые работают у домен Ла Дебу. Отец ничего не делает. Он чахоточный, зимой сидит у своего убогого очага, а летом устраивается вместе с другими несчастными на скамейке в теплом влажном облаке мелких брызг, которое поднимается в этом месте над пенящимся источником. Местная нимфа с мокрыми руками, в белом переднике, наполняет протянутые ей стаканы, а рядом во дворе, отделенном от дороги невысокой стенкой, одни головы без тел, которых не видно, откидываются назад, лица, искаженные усилием, строят гримасы солнцу, рты широко открыты. Иллюстрация к «Аду» Данте: грешные души, обреченный вечно полоскать горло.

Иногда на обратном пути мы делаем крюк и спускаемся к курорту через селение. Маму утомляет гостиничная суетня, а главное, она беспокоится, как бы я не стала злоупотреблять танцами в гостиной, и потому она мечтала снять маленький буржуазный домик в Арвильяре, а сделать это нетрудно. На каждой двери, на каждом этаже раскачиваются среди глициний, между светлыми, уютными, манящими занавесками объявления о сдаче внаем. Недоумеваешь: куда же деваются жители Арвильяра во время курортного сезона? Переселяются ля они, словно стада, в ближние горы, или уходят жить в гостиницы и платят по пятьдесят франков в сутки? Это было бы удивительно, ибо мне представляется очень жадным тот магнит, что появляется у них в глазах, когда они смотрят на курортника, — что-то блестящее, так и старающееся подцепить. И я всюду нахожу этот блеск, эту внезапную искру на лбу моего зобатого — отсвет поданной ему серебряной монетки; в очках маленького, вертлявого доктора, который выслушивает и выстукивает меня по утрам, во взгляде приторно-любезных хозяек, приглашающих вас осмотреть их дом, где в первом этаже кухня для жильцов третьего этажа, их садик, такой удобный, где всюду столько воды; во взгляде извозчиков в "оротких блузах и клеенчатых шляпах с бантами, которые знаками зазывают вас с козел; во взгляде мальчугана — погонщика ослов, стоящего в широко раскрытых дверях конюшни, где — издали видно — движутся длинные уши; даже во взгляде самого ослика, да, в этом долгом, упрямом, кротком взгляде! Твердый металлический блеск, порожденный сребролюбием, существует — я его видела.

Вообще-то дома их ужасны: унылые, стоят впритык друг к другу, никакого кругозора, неудобств масса, и они бросаются в глаза, да и может ли быть иначе, когда в соседнем доме на них уже позаботились обратить ваше внимание? Нет уж, мы останемся в своем караван-сарае «Дофинейские Альпы», который, стоя на высоком месте, греет на солнышке свои бесчисленные зеленые жалюзи на красных кирпичных стенах посреди английского парка, еще молодого, с зеленым кустарником, с лабиринтом песчаных аллей, парка, которым пользуются постояльцы еще пяти или шести хороших гостиниц — «Козочки».

«Лайты», «Бреды», «Планты». Все эти гостиницы с названиями на савойском диалекте поглощены жестокой конкуренцией — следят, наблюдают одна за другой из — за густых деревьев, стараются перещеголять одна другую звоном колокольчиков, звуками фортепьяно, щелканьем кнутов на козлах почтовых карет, взрывами ракет фейерверка, каждая старается как можно шире раскрыть свои окна, чтобы, услышав оживление, смех, пение, топот пляшущих ног, постояльцы конкурента сказали:

— Как им там весело! Сколько же там, значит, народу!

Но самая жаркая борьба между соперничающими гостиницами разыгрывается на страницах курортной газеты вокруг списков вновь прибывших, которые этот листок печатает аккуратно два раза в неделю.

Какая бешеная зависть начинает грызть «Лайту» или «Плаиту». когда, например, читаешь в таком списке: «Князь и княгиня Ангальтские со свитой… «Дофинейские Альпы». Все бледнеет перед этой подавляющей строчкой. Чем ответить? Начинают искать, изощряться. Если ваша фамилия снабжена приставкой «де», каким — нибудь титулом, их выпячивают или стараются прожужжать ими уши. «Козочка» уже три раза подавала нам на стол одного и того же инспектора лесных угодий под разными видами — в качестве инспектора, маркиза, кавалера орденов святого Маврикия и Лазаря. Но «Дофинейские Альпы» все же на первом месте, и уверяю тебя, мы здесь ни при чем. Ты знаешь маму — она скромница всегда старается быть тише воды, ниже травы. Поэтому она запретила Фанни говорить, кто мы такие, чтобы положение отца и твоего мужа не вызвало к нам любопытства и не подняло вокруг нас целое облако светской пыли. В газете было сказано просто: «Г-жи Ле Кенуа (из Парижа)… «Дофинейские Альпы», а так как парижане здесь встречаются редко, наше инкогнито остается нераскрытым.

Мы устроились без всякой роскоши, но довольно удобно: у нас две комнаты на третьем этаже, перед нами вся долина, дальше, полукружием, горы, черные от соснового леса у подножия, а чем выше, тем светлее, тем богаче оттенками, с пятнами вечного снега, со склонами, где голые каменистые участки перемежаются с возделанными, образующими зеленые, желтые, розовые квадратики, на которых стога сена кажутся не больше пчелиных ульев. Но этот чудесный вид не удерживает нас дома.

Вечера мы проводим в гостиной, днем бродим по парку — от одной процедуры к другой, что в сочетании с этой жизнью вообще, внешне как будто бы очень заполненной, а в сущности, пустой, занимает все наше время, поглощает нас целиком. Интереснее всего бывает после завтрака, когда все располагаются за столиками пить кофе под развесистыми липами у входа в сад. Это время приездов и отъездов. Остающиеся прощаются с отъезжающими, толпясь вокруг их экипажа, все пожимают друг другу руки, гостиничная прислуга тут как тут, и глаза ее излучают блеск, пресловутый савойский блеск. Люди, едва знакомые друг с другом, целуются, машут платками, бубенчики звякают, и тяжелый, перегруженный экипаж исчезает за поворотом узкой дороги, унося какие-то имена, какие-то лица, недолго жившие общей жизнью, которые вчера были никому здесь не ведомы, а завтра забудутся.

Прибывают новые постояльцы, устраиваются, стараясь не нарушать своих привычек. Я представляю себе, что так же однообразна жизнь на большом океанском пароходе с такой же сменой лиц в каждом новом порту. Меня вся эта суета забавляет, но мамочка все грустит, задумывается, несмотря на старания изображать улыбку, когда я на нее гляжу. Я догадываюсь, что любая подробность нашей жизни вызывает у нее мучительные воспоминания, мрачные образы. Навидалась она этих караван-сараев для больных в тот год, когда сопровождала умирающего с курорта на курорт, — то на равнину, то в горы, то под сосны морского побережья, тая обманчивую надежду и храня вечную покорность, к которой она принуждала себя, чтобы переносить свою муку.

По правде говоря, Жаррас мог избавить ее от этих тягостных воспоминаний. Я-то ведь не больна, теперь почти Не кашляю и чувствую себя превосходно, не будь только этой противной хрипоты, от которой у меня голос, как у уличной торговки. Представь себе, аппетит у меня волчий, временами так есть хочется, что нет сил терпеть. Вчера после завтрака, где в меню, более сложном, чем китайская грамота, было указано тридцать блюд, я увидела, как одна женщина, сидя у своего порога, чистила малину. Мне страшно захотелось этой самой малины, и я съела две глубоких чашки, да, моя дорогая, две глубоких чашки крупных, только что сорванных ягод —… как говорит наш официант.

Во всяком случае, родная моя, какое это счастье, что ни ты, ни я не заболели так, как наш бедный брат, которого я не знала! А ведь здесь на чужих лицах я узнаю те же изможденные черты, то же безнадежное выражение, что у него на портрете в маминой и папиной комнате! А доктор, который лечил его тогда, знаменитый Бушро, — какой он оригинал! На днях мама хотела познакомить меня с ним, чтобы попасть к нему на прием, и мы все время бродили по парку вокруг да около этого высокого старика с суровым и грубым лицом. Но к нему не пробиться из-за арвильярских врачей, которые обхаживают его и, словно примерные школьники, слушают, что он им говорит. Мы решили подождать его при выходе из ингаляционного вала. Безнадежно: он так помчался, точно хотел от нас убежать. С мамой, ты сама понимаешь, скорости не развить, и на этот раз мы его опять упустили. Наконец, вчера Фанни пошла узнавать от нашего имени у его домоправительницы, может ли он нас принять. Он велел передать, что приехал на воды лечиться, а не принимать больных. Ну и грубиян! Правда, ни у кого еще не видела я такой бледности — настоящий воск. Папа по сравнению с ним просто краснощекий господин. Он питается одним молоком, никогда не спускается в столовую, а тем более в гостиную. Наш вертлявый маленький доктор, которого я прозвала «Господин Так и должно быть», уверяет, что у него очень опасная сердечная болезнь и он тянет последние три года исключительно благодаря арвильярской воде.

— Так и должно быть! Так и должно быть!

Только это и бормочет все время забавный человечек, тщеславный, болтливый, вертящийся по утрам у нас в комнате. «Доктор, у меня бессонница… По-моему, лечение действует на меня возбуждающе». «Так и должно быть!» «Доктор, меня все время ко сну клонит… Наверно, это от вод». «Так и должно быть!» А вот он должен поскорее обойти пациентов, чтобы еще до десяти часов попасть в свой кабинет, в эту крошечную коробочку для мушек, которая не вмещает всех больных, и они толпятся на лестнице до самых нижних ступенек, до тротуара. Поэтому он не задерживается и второпях пишет рецепт, не переставая вертеться и подпрыгивать, как больной «на реакции» после ванны.

Ох уж эта «реакция»! Тоже целая история. Я не принимаю ни ванн, ни душей, и «реакция» мне не нужна. Но иногда я добрые четверть часа простаиваю под липами в парке и наблюдаю за всеми этими людьми, которые с сосредоточенным видом прохаживаются широким, мерным шагом взад и вперед, не произнося ни слова при встречах друг с другом. Мой старый господии из ингаляционного зала, тот, что строит глазки фонтану, проделывает и это упражнение с той же добросовестной пунктуальностью. У входа в аллею он останавливается, закрывает свой белый зонт, опускает воротник, смотрит на часы — и марш! Ноги ступают твердо, локти прижаты к телу — раз, два! раз, два! — до длинной светлой полосы, пересекающей темную аллею в том месте, где не хватает одного дерева. Дальше он не идет, три раза поднимает руки над головой, словно вытягивает гири, потом возвращается таким же аллюром, опять поднимает руки, и так пятнадцать раз подряд. Наверно, отделение для буйных в Шарантоне смахивает на то, что представляет собой моя аллея около одиннадцати утра.

6 августа.

Значит, это правда. Нума приедет проведать нас. Как я рада, как я рада! Твое письмо пришло с почтой, которую доставляют в час дня и раздают в конторе гостиницы. Это торжественная минута, от нее зависит, в какой цвет будет окрашен день. В конторе полным-полно народу, все располагаются полукругом, в центре которого — толстая г-жа Ложерон, весьма внушительная в своем синем фланелевом капоте. Наставительным, слегка жеманным тоном бывшей компаньонки она возглашает пестро звучащие имена тех, кому адресованы письма. Каждый приближается по вызову, и должна тебе сказать, что толстая пачка писем льстит самолюбию получателя. Но что только не льстит самолюбию тщеславных и недалеких людей, находящихся в непрерывном общении друг с другом! Представь себе: я почти горжусь своими двумя часами ингаляции!.. «Князь Ангальтский… Г-н Вассер… Мадемуазель Ле Кенуа…» Разочарование: для меня всего-навсего модный журнал. «Мадемуазель Ле Кенуа…» Смотрю, нет ли еще чего — нибудь, бегу с твоим драгоценным письмом в самую глубь сада и опускаюсь на скамейку, скрытую от постороннего взора могучим ореховым деревом.

Это моя скамейка, уголок, где я уединяюсь, чтобы мечтать и сочинять романы. Как это ни странно, мне совсем не нужно обширных горизонтов, чтобы интересно выдумывать и развивать свою выдумку по правилам г-на Бодун. Когда слишком много простора, я теряюсь, разбрасываюсь, и все идет к черту! Единственный недостаток моей скамейки — это соседство качелей, где обычно проводит добрую половину дня мадемуазель Башельри, летая вверх и вниз с помощью того молодого человека, у которого есть силы для борьбы с болезнью. Да у него и впрямь должно хватать сил: он часами раскачивает ее. А она раскатисто кричит и визжит по-ребячьи: «Выше, еще выше!» Боже, как эта девица раздражает меня, хоть бы качели забросили ее за облака, да так основательно, чтобы она осталась там навеки!

Когда ее нет, мне так хорошо на моей скамейке, я так далеко от всех! Я пробежала твое письмо, а дойдя до приписки, стала кричать от радости.

Благословен будь Шамбери, и его новый лицей, и закладка первого камня, на которую прибывает в наши места министр народного просвещения! Здесь у него будет самая подходящая обстановка для сочинения речи: либо на прогулке в аллее «реакции» — смотри, какая получилась игра слов! — либо в моем орешнике, когда его безмолвия не нарушает мадемуазель Башельри. Милый Нума! Он такой живой, веселый, мы с ним так хорошо понимаем друг друга! Мы побеседуем о нашей Розали и о важной причине, по которой она сейчас не может никуда ехать… Ах ты, господи, это же секрет — Мама брала с меня клятву… Вот кто тоже доволен, что повидается с Нумой. Она сразу излечилась от робости, от скромничанья и уж так величественно вплыла в контору гостиницы снять номер для своего зятя, министра!

Ты бы видела выражение лица нашей хозяйки, когда она услышала эту новость!

— Как, сударыни! Вы, оказывается… вы были…

— Да, мы были… Мы и сейчас…

Ее круглая физиономия становилась лиловой, пунцовой, ни дать ни взять — палитра художника-импрессиониста. И г-н Ложе рои и прислуга… Мы с самого своего приезда тщетно выпрашивали дополнительный подсвечник, а сейчас на каминной доске выстроилось целых пять штук. Можешь быть уверена, Нума будет отлично устроен и обслужен. Ему предназначают второй этаж князя Ангальтского, который через три дня освободится. Похоже, что от арвильярских вод княгине становится гораздо хуже. И даже наш маленький доктор считает, что ей надо как можно скорее уехать. Вот уж именно «так должно быть», ибо, случись беда, «Доф и невским Альпам» капут.

Тяжело смотреть на спешку, на то, как торопят эту несчастную семью, как ее подталкивают с помощью той неуловимой враждебности, которую как бы источает само место, где ты нежеланен. Бедная княгиня Ангальтская! Какое ликование было здесь в связи с ее приездом! А сейчас ее только что не выдворяют за пределы департамента в сопровождении двух жандармов… Вот оно, курортное гостеприимство!

Кстати, а что Бомпар? Ты не пишешь, приедет ли он с Нумой. Опасная личность Бомпар! Если он появится здесь, я, чего доброго, улечу с ним на ледник. В каком мощном порыве устремились бы мы с ним к вершинам!.. Я смеюсь, я так счастлива!.. И я ингалирую, ингалирую, хотя несколько смущена близким соседством грозного Бушро, — он только что вошел и уселся в двух шагах от меня.

Какой же он должно быть, суровый человек! Он стиснул руками набалдашник трости, уперся в них подбородком и громко говорит, уставившись в пространство и ни к кому не обращаясь. Не по моему ли адресу все его разглагольствования о неосторожности больных дам и девиц, об их легких батистовых платьях, о безумии послеобеденных прогулок в местности, где вечерняя прохлада может оказаться смертельной? Злой человек! Можно подумать, ему известно, что сегодня я собираю в арвильярской церкви пожертвования в миссионерский фонд. О. Оливьери будет рассказывать о Тибете, о том, как он попал в плен, как его мучили, мадемуазель Ба- шельрн споет Ave Maria Гуно. И я предвкушаю, как праздник, возвращение домой с фонариками в руках по узким темным улочкам — настоящее факельное шествие.

Если Бушро имел намерение дать мне таким способом медицинский совет, то я в нем не нуждаюсь, слишком поздно. Во-первых, милостивый государь, мой маленький доктор, который куда любезнее вас, предоставил мне полную свободу. Он даже разрешил мне напоследок сделать тур вальса в гостиной. Правда, только один. Впрочем, когда я слишком уж растанцовываюсь, все наперебой начинают меня удерживать. Никому и невдомек, какая я здоровая при моей фигуре, вроде веретена, никто не понимает, что парижанка никогда не заболеет от увлечения танцами… «Берегите себя… Не утомляйтесь…» Одна приносит мне шаль, другой закрывает за моей спиной окно, чтобы я не простудилась. Но больше всего старается молодой человек, у которого есть сила сопротивления, ибо он считает, что у меня, черт побери, этой силы куда больше, чем у его сестры. Бедная девушка! Нетрудно быть сильней, чем она. Между нами говоря, мне кажется, что этот юнец, придя в отчаяние от холодного обращения Алисы Башельри, решил обратить свое внимание на меня и теперь ухаживает за мной… Но увы! Напрасны его старания, сердце мое занято, оно принадлежит Бомпару… Ах нет, нет, не Бомпар-^-ты это отлично понимаешь, — не Бомпар — герой моего романа. Герой… Герой… Нет, время прошло, я скажу тебе это в другой раз, госпожа ледышка.