«Барышня тяжело больна… Барышня никого не хочет видеть».

В десятый раз на протяжении десяти диен получала Одиберта все тот же ответ. Она как вкопанная стояла пред тяжелой сводчатой дверью, — такие двери можно теперь увидеть только под аркадами Королевской площади, — казалось, эта дверь раз навсегда закрыла для всех старинный дом Ле Кенуа.

«Что ж, ладно, — подумала она. — Больше я сюда не приду… Теперь пусть сами меня зовут».

И она ушла, приятно возбужденная оживлением, царившим в этом торговом квартале, где ломовые телеги, груженные тюками, бочками, полосами железа, гнувшимися и тарахтевшими, поминутно встречались с тележками, катившимися в подворотни, в глубь дворов, где сколачивали упаковочные ящики. Но крестьянка не замечала этого адского шума и грохота, этих судорог трудового дня, от которых дрожали стены домов до самых верхних этажей: в ее озлобленном уме еще громче кричали мстительные замыслы, еще резче содрогалась ее натолкнувшаяся на препятствия воля. И она шла, не ощущая усталости, чтобы не тратиться на омнибус, она проделала пешком весь длинный путь от Маре до Аббе Монмартр.

Совсем недавно, сменив необычайно быстро разного рода жилища — гостиницы, меблированные комнаты, откуда их неизменно выселяли нз-за тамбурина, они наконец осели в новом доме, который задешево сдавали всем, кто готов был сушить своими боками еще сырую штукатурку стен, всякому сомнительному люду: проституткам, артистической богеме, маклерам, семьям авантюристов, какие часто встречаются в морских портах, где они бездельничают на балконах гостиниц от прихода до отплытия кораблей, глядя в морскую даль, от которой всегда чего-нибудь да ждут. Здесь, в этом доме, жильцы поджидали удачи. Провансальцам квартирная плата была слишком дорога, особенно теперь, когда скетинг обанкротился: приходилось с помощью гербовой бумаги взыскивать гонорар, причитавшийся Вальмажуру за его выступления. Но в этом только что оштукатуренном бараке, где занимавшиеся не слишком почтенными делами жильцы круглые сутки держали открытой входную дверь, где вечно затевались шумные ссоры и перебранки, тамбурин никого не беспокоил. Зато в постоянном беспокойстве пребывал сам тамбуринщик: рекламы, афиши, двухцветное трико и великолепные усы сбили с панталыку многих дам скетинга, менее жеманных, чем та недотрога из господ. Он знался с актерами из Батиньоля, с кафешантанными певицами — честной компанией, которая собиралась в притончике на бульваре Рошешуар, именовавшемся «Половичок».

Этот «Половичок», где публика бездельничала и распутничала, перекидывалась в картишки, потягивала пиво, пережевывала сплетни маленьких театриков и дешевых публичных домов, был для Одиберты врагом, кошмаром, причиной диких вспышек, от которых мужчины пригибались, словно под тропической грозой, дружно проклиная своего деспота в зеленой юбке, о котором они говорили тоном затаенной ненависти, как говорят школьники об учителе или слуги о хозяине: «Что она сказала?.. Сколько она тебе выдала?..» — я стараясь как-нибудь незаметно улизнуть в ее отсутствие. Одиберта это знала, следила за ними, спешила справиться с делами в городе, торопилась домой. В этот день она особенно спешила, так как ушла с утра. Поднимаясь по лестнице, она остановилась и прислушалась: тамбурин и флейта молчали.

— Ах, бесстыжий!.. Опять в своем «Половичке»!

Но не успела она войти, как отец выбежал ей навстречу и не дал взорваться.

— Не ори!.. К тебе тут пришли… Господин из министерства.

Господин дожидался се в гостиной. Как бывает в домах, на скорую руку построенных из всякой дряни, где все этажи скопированы друг с друга, у них была гостиная в виде вафли со сбитыми сливками или пирожного с заварным кремом, которой крестьянка тем не менее очень гордилась. А Межан сочувственно смотрел на провансальскую обстановку, которой было явно не по себе в этой приемной зубного врача, слишком ярко освещенной двумя большими окнами без занавесок, на глиняные сосуды, на квашню, на большую корзину с ушками, потрепанные от путешествия и переездов с квартиры на квартиру, и грустно осыпавшие свою деревенскую пыль на позолоту и клеевую краску. Гордый точеный профиль Одиберты под бантом воскресного головного убора, тоже казавшийся совсем не к месту здесь, на пятом этаже парижского доходного дома, окончательно разжалобил Межана, озабоченного судьбой этих жертв Руместана, и он очень мягко начал объяснять цель своего визита… Министр, желая, чтобы Вальмажуры избежали новых невзгод, за которые он до некоторой степени несет ответственность, посылает им пять тысяч франков, чтобы возместить им потери, связанные с переездом в Париж, и дать возможность вернуться на родину… Межан вынул из бумажника кредитные билеты и положил их на старинное корыто орехового дерева.

— Значит, нам надо будет уехать? — раздумчиво спросила крестьянка, не двигаясь с места.

— Господин министр желал бы, чтобы это произошло как можно скорее… Ему хочется убедиться в том, что вы у себя дома и что все у вас по-прежнему благополучно.

Вальмажур-старший бросил робкий взгляд на кредитные билеты.

— По-моему, это благоразумно… А как ты?..

Одиберта ничего не говорила; она ждала, что еще предложит Межан, а тот явно подыскивал слова и вертел в руках бумажник.

— К этим пяти тысячам франков мы добавим еще пять тысяч — вот они, — если вы согласитесь возвратить… возвратить…

Он не мог справиться со своим волнением.

Жестокое поручение возложила на него Розали! Ах, иногда приходится дорого расплачиваться за то, что слывешь спокойным и сильным человеком: от тебя и требуют больше.

…карточку мадемуазель Ле Кенуа, — скороговоркой добавил он.

— Наконец-то! Ну вот и дошли до сути дела… Карточку… Я так и знала, черт возьми!

При каждом слове она подпрыгивала, как коза.

— Стало быть, вы думаете, что можно было вытащить нас в Париж с другого конца страны, наобещать нам с три короба, хотя ничего сами-то мы не просили, а потом выгнать, как собак, которые всюду наследили?.. Забирайте деньги, сударь. Никуда мы не уедем, будьте уверены, и карточку тоже им не вернем… Это, виаете ли, документ… Она у меня в сумочке… Я с ней не расстанусь и буду показывать ее в Париже всем и каждому, и надпись, которая на ней, — пусть все знают, что эти самые Руместаны, вся ихняя семья — обманщики… лжецы…

Она брызгала слюной от злобы.

— Мадемуазель Ле Кенуа тяжело больна, — очень серьезно сказал Межа и.

— Ладно, знаем!..

— Она уезжает из Парижа и, по всей вероятности, уже не вернется обратно… живая.

Одиберта ничего на это не ответила, но беззвучная насмешка в ее взгляде, беспощадный отказ, написанный на ее лбу, как у римской статуи, низком и упрямом, под маленькой остроконечной шапочкой, достаточно ясно говорили, что она непоколебимо стоит на своем. Межана подмывало наброситься на нее, сорвать у нее с пояса ситцевую сумочку и убежать. Все же он сдержался, снова принялся просить и уговаривать, проговорил, наконец, тоже дрожа от бешенства: «Вы в этом раскаетесь», — и, к великому сожалению старика Вальмажура, вышел.

— Подумай, девочка!.. Накличешь ты на нас новую беду.

— Вот еще! Не они нас, а мы их допечем… Пойду посоветуюсь с Гийошем.

ГИИОШ. ХОДАТАЙ ПО ДЕЛАМ

За пожелтевшей визитной карточкой, прикреплен" ной к двери напротив них, скрывался один из тех подозрительных маклеров, все деловое оборудование которых состоит из огромного кожаного портфеля, где папки, с сомнительного свойства делами, писчая бумага для доносов и шантажистских писем соседствуют с корками от пирогов, фальшивой бородой, а порой и с молотком, которым можно хватить по голове молочницу, как это выяснилось на недавнем процессе. Этот тип — а такие типы в Париже встречаются часто — не заслуживал бы и одной строчки, если бы означенный Гийош, обладатель фамилии, стоящей целого списка примет — так густо было испещрено мелкими симметричными морщинками его лицо, — не добавил к своей профессии новую и характерную подробность. Гийош зарабатывал, выполняя за школьников назначенные им в наказание штрафные письменные работы. По его поручению нищенствующий писец ходил по окончании школьных занятий предлагать свои услуги наказанным и до поздней ночи переписывая песни «Энеиды» или парадигмы XV o во всех трех залогах. Когда его не было под рукой, холостяк Гийош мог и сам впрягаться в эту оригинальную работу, из которой он тоже извлекал выгоду.

Посвященный Одибертой в суть дела, он нашел, что все обстоит превосходно. Можно будет притянуть к суду министра, можно пропечатать кое-что в газетах. Фотография — это уже золотая жила. Только на все это нужно время, нужно ходить туда-сюда, и он требовал вознаграждения вперед, в звонкой монете, ибо наследство Пюифурка представлялось ему миражем. Требование это смущало жадную крестьянку, тем более, что Вальмажур, которого наперебой приглашали в аристократические салоны в течение их первой парижской зимы, теперь и носа не показывал в Сен-Жерменское предместье…

«Что ж!.. Буду работать… Помогать домашним хозяйкам, вот!»

Арльская шапочка энергично шныряла по новому дому, поднималась и спускалась по лестнице, разносила по всем этажам историю с министром, захлебывалась, визжала, а затем вдруг таинственно понижала голос: «А к тому же еще и портрет…» И когда она показывала карточку, глаза у нее бегали и косили, как у женщин, продающих фотографии в торговых рядах старым распутникам, требующим «дамочек в трико».

— Одно слово — красотка!.. Прочтите, прочтите, что там вниву написано…

Такие сцены происходили в сомнительных семейках, населявших этот дом, у потаскушек из скетинга или «Половичка», которых она важно именовала «мадам Мальвина», «мадам Элоиза», ибо находилась под сильным впечатлением от их бархатных платьев, от их сорочек с кружевами, прошивками и лентами, вообще от их профессионального инвентаря, и не очень интересовалась, в чем же именно состоит эта профессия. Портрет милой девушки, такой порядочной, благовоспитанной, переходил из рук в руки любопытных, критически настроенных девиц! Изображение Ортанс они обсуждали подробнейшим образом и со смехом читали ее наивное признание; затем провансалка забирала свое сокровище и, спрятав в сумочку с деньгами, затягивала на ней шнурки злобным жестом душительницы:

— Теперь они у нас попляшут!

И она ходила по судам: и по поводу скетинга, и по поводу Кадайяка, и по поводу Руместана. А так как этого было, видимо, недостаточно для ее воинственного нрава, то она затевала распри с консьержками — и все из-за тамбурина. На сей раз вопрос разрешился тем, что Вальмажура сослали в один из винных погребов, где фанфары охотничьих рожков чередовались с уроками ножной борьбы и бокса. Отныне в этом подвале при свете газового рожка, за который взимали почасовую плату, тамбуринщик, бледный, одинокий, словно арестант, проводил время, посвященное упражнениям, созерцая висевшие на стене веревочные сандалии, кожаные перчатки и медные рога, и из погреба на тротуар вылетали звуки вариаций на флейте, пронзительные и жалобные, как пенье сверчка за печкой у булочника.

Однажды утром Одиберту вызвали к полицейскому комиссару их квартала. Она устремилась туда без промедления, убежденная, что речь будет идти о кузене Пюифурка, вошла с улыбкой, высоко держа голову в арльской шапохе, а через пятнадцать минут вышла перебудораженная чисто крестьянским страхом перед жандармами, страхом, который заставил ее сейчас же вернуть портрет Ортанс и дать расписку в получении десяти тысяч франков и в том, что она отказывается от каких — либо дальнейших претензий. Уперлась она только в одном: она ни за что не хотела уезжать из Парижа, она упрямо верила в гениальность брата, и перед глазами у нее все еще мелькала блестящая вереница карет, следовавшая в тот зимний вечер под ярко освещенными окнами министерства.

Вернувшись домой, Одиберта заявила мужчинам, еще сильнее напуганным, чем она, что надо прекратить всякие разговоры о карточке, но ни слова не сказала о том, что получила деньги. Гийош подозревал, что деньги у нее есть, и применил все средства, чтобы выманить свою долю, но получил лишь малую толику и был теперь крайне враждебно настроен по отношению к Вальмажурам.

— Ну-с, — сказал он как-то утром Одиберте, которая чистила на площадке лестницы самый парадный костюм еще почивавшего музыканта, — можете быть довольны… Наконец-то он помер.

— Кто?

— Да Пюифурка, ваш родственник!.. Об этом в газете написано…

Она громко вскрикнула и ворвалась в квартиру, зовя своих и чуть не плача:

— Отец!.. Брат!.. Скорее!.. Наследство!

Взволнованные, задыхающиеся, окружили они сатанински коварного Гийоша, а тот развернул свежий номер «Офисьель» и медленно прочел им нижеследующее:

— «1 октября 1876 года Мостаганемский суд по представлению Палаты государственных имуществ постановил обнародовать и объявить о розыске наследников нижепоименованных лиц… Попелино, Луи — чернорабочий»… Это не то… «Пюифурка — Дозите…»

— Это он… — сказала Одиберта.

Старик Вальмажур из приличия отер глаза.

— Ай-ай-ай! Бедняга Дозите!..

— «…Пюифурка, скончавшийся в Мостаганеме 14 января 1874 года, родом из Вальмажура (община Апса)…»

— Сколько? — с нетерпением в голосе перебила его Одиберта.

— Три франка тридцать пять сантимов!.. — выкрикнул Гийош на манер газетчика и, бросив им газету, чтобы они могли убедиться в постигшем их разочаровании, убежал с громким хохотом и заразил им все этажи до самой улицы, развеселил всю большую деревню, какую представляет собой Монмартр, где всем была хорошо известна легенда Вальмажуров.

Три франка тридцать пять сантимов — вот оно, наследство Пюифурка! Одиберта старалась смеяться громче других. Но ненасытное желание отомстить Руместанам, виновникам, по ее мнению, всех их несчастий, только усилилось, и она стала искать любого выхода, любого средства, любого оружия, какое попадется под руку.

Странный вид был на фоне этого бедствия у папаши Вальмажура. Пока дочка изматывала себя работой и бессильной яростью, пока пленник-музыкант изнывал в своем подвале, он, румяный, беззаботный, позабыв даже профессиональную зависть к сыну, по-видимому, устроил себе где-то на стороне мирную и приятную жизнь, в которой его близкие никакого участия не принимали. Он исчезал, едва успев проглотить за завтраком последний кусок. Рано утром, когда Одиберта чистила щеткой его одежду, из карманов у него выпадала иногда сушеная винная ягода, карамелька, молоки голавля; при этом старик довольно путано объяснял, откуда все это у него взялось.

Встретил, мол, на улице землячку, женщину оттуда, она обещала к ним зайти.

Одиберта качала головой.

— Ладно, ладно! Надо бы за тобой последить…

А дело было в том, что, блуждая по Парижу, он обнаружил в квартале Сен-Дени большой продуктовый магазин и зашел туда, поддавшись на приманку вывески и соблазнившись экзотической витриной с разноцветными плодами в серебряной и гофрированной бумаге, которые яркими пятнами пламенели в тумане людной улицы. Это предприятие, где он стал сотрапезником и лучшим другом, хорошо известное всем южанам, превратившимся в парижан, именовалось:

ПРОДУКТЫ ЮГА

Более правдивой вывески еще не видел свет. Там были сплошные продукты Юга, начиная — с хозяев — г-на и г-жи Мефр, уроженцев плодородного Юга, с таким же крючковатым носом, как у Руместана, с пламенным взором, с акцентом, с выражениями, с восторженностью истинных провансальцев — и кончая их приказчиками — фамильярными, «тыкающими» хозяев и способными без всякого стеснения крикнуть, картавя, глядя в сторону прилавка: «Эй, Мефр!.. Куда ты засунул колбаски?»; кончая маленькими Мефрами, плаксивыми, грязными, которые, поминутно слыша, что их выпотрошат, оскальпируют, сварят в кипятке, тем не менее продолжают залезать пальцами во все раскупоренные бочонки; кончая бурно жестикулирующими покупателями, способными несколько часов кряду болтать по поводу покупки сухого пирожного за два су или же рассаживающимися на стульях в кружок для обсуждения преимуществ колбасы с чесноком и колбасы с перцем, громогласно обменивающимися всевозможными «Ну-ну, ладно-ладно, это уж на худой конец, совсем даже напротив» — в духе тетушки Порталь. Во время этого разговора какой-нибудь «братец», друг дома, в черном, уже перекрашенном халате, торгуется из-за соленой рыбы, а неисчислимое количество мух, привлеченных засахаренными фруктами, конфетами, печеньем, почти таким же, как на восточных базарах, жужжит даже в середине зимы, ибо они и не думали умирать в такой жаре и духоте. И если забредший сюда парижанин начинает возмущаться медлительностью обслуживания покупателей, рассеянностью и безразличием лавочников, которые, разговаривая с несколькими собеседниками одновременно, небрежно взвешивают и кое-как упаковывают товар, — вы бы послушали, как его осаживают с самым что ни на есть южным акцентом.

— Но-но! Если вам недосуг, пожалуйста, — дверь открыта, и тут же, как вы знаете, конка проходит.

Старика Вальмажура земляки приняли с распростертыми объятиями. Г-н и г-жа Мефр припомнили, что видели его в свое время на Бокерской ярмарке и на соревновании тамбуринщиков. Боксрская ярмарка, ныне пришедшая в упадок, ярмарка, от которой осталось одно название, для стариков южан все еще служит связующим звеном, это для них своего рода масонское братство. В наших южных провинциях то была ежегодная феерия, развлечение для неудачников, к ней готовились задолго, а потом ее длительное время обсуждали. Ее обещали в награду жене, детям, а если их почему-либо нельзя было повезти на ярмарку, им непременно привозили оттуда накидку, отделанную испанскими кружевами, или игрушку, которую доставали со дна сундука.

Под предлогом торговых операций ярмарка в Бокере сулила, кроме того, две недели, а то и целый месяц свободной, роскошной, непредвиденно яркой жизни, словно в цыганском таборе. Ночлег находили случайный — у местных жителей в лавках, на стойках, а то и просто на дворе, под натянутым холстом крытых повозок, под теплыми лучами июльских звезд.

Как приятно делать дела, если это не сопровождается лавочной скукой, если переговоры можно вести за обедом или на крыльце, сняв пиджаки! О вереницы ярмарочных балаганов вдоль Луговины на берегу Роны, которая и сама-то была текучей ярмарочной площадью, покачивавшей на своем лоне всевозможные суда, «лапо» с латинским парусом, приплывшие из Арля, Марселя, Барселоны, Балеарских островов с грузом вин, анчоусов, пробки, апельсинов, украшенные пестрыми флагами и плакатами, которые хлопали на вольном ветру и отражались в быстрых водах реки! А возгласы, крики, пестрая толпа испанцев, сардов, греков в длинных рубашках и вышитых туфлях, армян в меховых шапках, турок в расшитых золотом безрукавках и широких серых холщовых шароварах, с веерами в руках, толпа, суетящаяся в ресторанах под открытым небом, у ларьков с детскими игрушками, тростями, зонтами, ювелирными изделиями, фуражками, курительными свечами! А то, что именовалось «прекрасным воскресеньем», то есть первое воскресенье после открытия ярмарки, попойки на набережных, на судах, в прославленных тратториях — в «Виноградной беседке», «Большом саду», «Кафе Тибо»! Кто видел все это хоть раз, тот не мог забыть о Боке рекой ярмарке до конца своих дней.

У Мефров народ чувствовал себя совершенно свободно, почти как на Бокерской ярмарке. Да лавка их и впрямь напоминала своим живописным беспорядком импровизированную ярмарочную выставку южных продуктов. Здесь громоздились доверху наполненные, сползавшие набок мешки с золотистой мучкой, турецким горохом, крупным и твердым, как охотничья дробь, сладкими каштанами, пыльными, морщинистыми, словно личики старушек, собирающих в лесу хворост, глиняные сосуды с маслинами, зелеными, черными, консервированными, сушеными, бидоны с золотистым растительным маслом, у которого фруктовый привкус, бочонки с апсскнм вареньем из дынной и апельсинной корки, из инжира, из айвы, с залитыми патокой отбросами фруктового рынка. Повыше, среди солений и консервов в бесчисленных стеклянных и жестяных баночках, можно было найти лакомства, являющиеся специальностью каждого города, — засахаренные орехи и сухие пирожные Нима, нуга Монтелимара, сушеные молоки и сухарики Экса — все в позолоченной упаковке с этикетками и с факсимильными подписями фабрикантов.

Затем первины, груды фруктов, словно только что собранных в южном, не знающем тени саду, где каждый плод, еще окруженный мелкими зелеными листиками, кажется самоцветным камнем, плотная ююба цвета только что отлакированного красного дерева рядом с бледно-желтыми ягодами итальянского боярышника, инжир разных сортов, сладкие лимоны, зеленый и красный перец, пузатые дыни, крупный лук в цветастом оперенье, мускатный виноград с продолговатыми прозрачными ягодами, с мякотью, переливающейся, словно вино в прозрачном мехе, связки полосатых, черных с желтым, бананов, груды апельсинов, красных гранат с золотисто-коричневыми пятнами, похожих на ядра из красной меди, с торчащим из них, зажатым в плотном венчике фитилем. Наконец, всюду — на стенах, на потолке, по обе стороны двери, среди хаоса сухих пальмовых ветвей — ожерелья чеснока и лука, сладких рожков, связки печеночных колбас, гроздья кукурузы, словом, целый водопад ярких теплых красок, все лето, все солнце Юга в коробках, мешках, глиняных сосудах, улыбающееся сквозь запотевшие стекла витрин тем, кто идет мимо по тротуару.

Старик Вальмажур расхаживал по магазину веселый, с раздувающимися от возбуждения ноздрями. Дома он ворчал на сына и на дочь, если ему надо было хоть что — нибудь сделать; пришив пуговицу к жилетке, он поток часами отирал со лба пот и хвастался, что «работал, как вол». Здесь он всегда готов был подсобить, снять пиджак, чтобы забить или распаковать ящики, и при этом походя засовывал себе в рот конфетку, маслину, развлекая всех, кто работал тут же, своими ужимками и прибаутками, и даже раз в неделю, когда Мефры получают из Прованса «-брандаду», допоздна задерживался в магазине, помогая упаковывать посылки клиентам.

«Брандада»— самое что ни на есть южное блюдо: треска под острым соусом — бывает только в «Продуктах Юга», но зато самая настоящая, белая, как сливки, очищенная от костей, с чесночком, такая, как ее готовят в Ниме, откуда она и доставляется Мефрам. Она прибывает в Париж в четверг вечером со скорым семичасовым поездом, а в пятницу утром ее получают постоянные клиенты Мефров, те, что записаны в приходо-расходную книгу. В этом торговом журнале с мятыми страницами, пахнущими пряностями и растительным маслом, изложена история завоевания Парижа южанами, в него занесены целыми столбцами фамилии людей с большим состоянием, видным общественным положением, фамилии владельцев крупных предприятий, знаменитых адвокатов, депутатов, министров и, между прочим, имя Нумы Руместана, южанина вандейца, опоры алтаря и трона.

За одну эту строчку, где записан Руместан, Мефры швырнули бы в огонь всю книгу. Он лучше, чем кто-либо еще, выражает их воззрения в области религии, политики, да во всем! Г-жа Мефр, еще более пылкая и страстная, чем ее муж, говорит так:

— Понимаете: за этого человека можно душу свою погубить!

Они любят вспоминать то время, когда Нума, уже находясь на верном пути к славе, не считал ниже своего достоинства самому ходить за провизией. И уж он-то умел выбрать на ощупь хорошую дыню, умел разобраться, какая колбаса будет истекать соком под ножом! А сколько в нем доброты, а лицо у него красивое, выражение — величавое! И всегда-то у него находился комплимент для хозяйки, доброе слово «братцу», ласка маленьким Мефрам, которые несли за ним в экипаж свертки. С тех пор как он возвысился до министерского поста, с тех пор как у него столько забот в обеих Палатах из-за мерзавцев «красных», чтоб их, они его совсем не видят! Но он остался верным постоянным покупателем «Продуктов Юга». И его они снабжают в первую очередь.

Однажды в четверг вечером, около десяти часов, когда все горшочки с «брандадой» были перевязаны, завернуты и в полном порядке стояли на скамьях, семейство Мефров, приказчики, старик Вальмажур — словом, все «Продукты Юга» в полном составе, отдуваясь и отирая пот, отдыхали с блаженным видом людей, справившихся с тяжелой работой, и освежались «кошачьими язычками», сухими пирожными, которые они макали в варенное с сахаром вино, оршадом — «давайте сладенького», ибо крепких напитков южане не любят. И в городе и в деревне опьянение алкоголем им почти незнакомо. Вся эта порода ощущает перед ним инстинктивный страх, испытывает перед ним отвращение. Ведь она от природы пьяная, пьяная без вина.

И это святая истина, что тамошний ветер и тамошнее солнце перегоняют для нее мощный естественный алкоголь, воздействие которого ощущают в той или иной степени все, рожденные на Юге. Для одних это всего-навсего лишний глоток, который развязывает языки, придает подвижность рукам и ногам, заставляет все видеть в радужном свете и всюду находить сочувствие, зажигает в глазах огонь, расширяет улицы, устраняет препятствия, удваивает смелость и еще больше тормозит робких. Натуры более страстные, вроде дочки Вальмажура и тетушки Порталь, сразу впадают в неистовство, начинают захлебываться и трястись всем телом. Нужно видеть, что творится в нашем Провансе на храмовых праздниках, когда крестьяне вскакивают на столы, топочут по ним грубыми желтыми ботинками, вопят, зовут: «Человек, сельтерской!» — и вот вся деревня лежит пьяная от нескольких бутылок лимонада. А прострация, в какую впадают тотчас после опьянения, полное бессилие после прилива ярости или восторга, наступающее так же внезапно, как переход от солнечной к пасмурной погоде в марте месяце, — кто из южан с втим не внаком?

Не отличаясь полуденным неистовством своей дочери, папаша Вальмажур тоже не был от природы лишен пыла. И в этот вечер, освежаясь оршадом, он пришел в состояние столь бурного веселья, что со стаканом в руке выскочил на середину лавки и заплетающимся языком, с дикими гримасами принялся выкладывать все свои шуточки старого клоуна, внося таким образом в вту вечеринку свой даровой вклад. Чета Мефров и их приказчики корчились от смеха на мешках с мучкой.

— Ох уж этот Вальмажур, ну и ну!

Но вдруг весь задор старика погас, рука, которой он размахивал, словно паяц, опустилась — перед ним возникла дрожащая от волнения знакомая провансальская шапочка.

— Что вы тут делаете, отец?

Г-жа Мефр воздела руки к свисавшим с потолка колбасам:

— Как? Это ваша барышня? — И вы нам ничего не говорили?.. Да какая же она крошка!.. Да какая же миленькая, ну и ну!.. Будьте, как дома, мадемуазель.

Желая чувствовать себя свободнее, а равно и по привычке ко лжи, старик не говорил здесь о своих детях, выдавая себя за холостяка, живущего на скромную ренту. Но он имел дело с южанами, а они привыкли к любым выдумкам и не придают им значения. Если бы вслед за Одибертой к ним вошла целая орава малолетних Вальмажуров, прием был бы не менее шумным и радушным.

Вокруг Одиберты засуетились, нашли ей местечко.

— Вы с нами тоже закусите, не иначе!

Провансалка растерялась. Она пришла с улицы, с холода, из мрака декабрьской ночи, в которой, несмотря на позднее время, лихорадочная жизнь Парижа продолжала свое безумное кружение в густом тумане, который про* рывали мятущиеся быстрые тени, цветные фонари омнибусов и хриплые гудки трамваев. Она пришла с Севера, из недр зимы и вдруг, без всякого перехода, очутилась в самом сердце итальянского Прованса, в магазине Мефров, который на подступах к Рождеству так и сиял роскошью рожденных солнцем лакомств, очутилась среди родного говора и родных запахов. Это была внезапно обретенная родина, это было возвращение домой после целого года изгнания, тягостных испытаний, жестокой борьбы там, в далеком мире варваров. Ей стало тепло, она макала кусочек сухого пирожного в рюмочку картахенского вина, отвечала на вопросы всех втих славных людей, которые обращались с ней так непринужденно, словно знали ее лет двадцать, и нервы у нее успокаивались. Она чувствовала себя так, словно вернулась в прежнюю жизнь, к прежним привычкам, и слезы подступали к ее глазам, жестким, метавшим пламя глазам, которые никогда не плакали.

Но тут она услышала имя Руместана, и все то, что в ней начало было смягчаться, снова сжалось. Это г-жа Мефр, проверявшая адреса на посылках, внушала приказчикам, чтобы они, не дай бог, не ошиблись и не отнесли предназначавшуюся Нуме «брандаду» на улицу Гренель вместо Лондонской улицы.

— Похоже, что на улице Гренель «брандаду» не очень-то одобряют, — заметил одни из «Продуктов Юга».

— Ясное дело… — сказал г-н Мефр. — Хозяйка — дама с Севера, самого что ни на есть северного Севера… там готовят на сливочном масле, да, да!.. А на Лондонской улице — родимый Юг, веселье, песни, и все на оливковом масле… Понятно, что Нуме там больше по себе.

Здесь очень легко говорили о второй семье Нумы, жившей в маленьком уютном гнездышке, в двух шагах от вокзала, где он мог отдохнуть от схваток в Палате, где так свободно дышалось после приемов и всяких торжественных церемоний. Разумеется, восторженная г-жа Мефр подняла бы отчаянный крик, случись что-либо подобное в ее семействе. А у Нумы это было вполне естественно и даже очень мило.

Что ж, полюбился ему бутончик! А разве все наши короли не волочились за бабьей юбкой? И Карл X и Генрих IV, веселый распутник? У Нумы ведь тоже бурбонский нос, черт возьми!

И к этой легкости, к этому насмешливому тону, каким принято говорить на Юге о сердечных делах, примешивалась кровная ненависть, антипатия к женщине Севера, чужой, у которой готовят на сливочном масле. Все снова оживились, посыпались «анекдоты», стали расписывать прелести малютки Алисы и ее успехи в Большой Опере!

— Я знавал мамашу Башельри во времена Бокерской ярмарки, — говорил старик Вальмажур. — Она пела романсы в «Кафе Тибо».

Одиберта слушала, затаив дыхание, стараясь не упустить ни слова, стараясь запечатлеть в мозгу имя, адрес. И ее глазки горели дьявольским хмелем, в котором картахенское вино было неповинно.