Министр и его жена завтракали у себя на втором этаже, в пышной, непомерно большой столовой, из которой никак не могли изгнать холод ни толстые портьеры, ни калориферы, согревавшие все здание министерства, ни пар от кушаний. В это утро они случайно оказались одни. На скатерти, среди тарелок и блюд, всегда в большом количестве подававшихся у южанина, стояла его коробка с сигарами, чашка с вербенной настойкой, заменяющей провансальцам чай, и большие ящики с разноцветными карточками, на которые были занесены фамилии сенаторов, депутатов, ректоров, профессоров, академиков, светских людей — обычных и необычных посетителей вечеров, устраивавшихся в министерстве. Несколько карточек высовывалось из стопок — на них записаны были особо важные гости, чье присутствие на первой серии «малых концертов» было просто необходимо. Г-жа Руместан перебирала картотеку, задерживалась на некоторых именах. Нума, выбирая сигару, наблюдал за женой уголком глаза, стараясь уловить в ее спокойных глазах неодобрение, критику слишком смелого выбора лиц, которым разосланы были приглашения.
Но Розали не задавала вопросов. Все эти приготовления были ей совершенно безразличны. Переезд в министерство еще больше отдалил ее от мужа: их разделяли его беспрестанные, непременные отлучки, многочисленный персонал, широкий образ жизни, разрушавший домашний уют. К этому примешивалось горестное сожаление о том, что у нее нет детей, что она не слышит подле себя их неутомимой беготни, их смеха, от которого звенит в ушах и от которого министерская столовая утратила бы ледяное обличье ресторанного зала при гостинице, где они усаживались за стол как бы мимоходом, где обезличены и столовое белье, и мебель, и серебро, и вся вообще пышная обстановка, подобающая их теперешнему положению.
За столом царило неловкое молчание, и от этого к ним явственней доносились приглушенные звуки, всплески отдаленной музыки, как бы подчеркнутые стуком молотков, — внизу устанавливали и обивали материей эстраду для концерта, и там же репетировали музыканты. Открылась дверь, и в столовую вошел с бумагами в руках правитель канцелярии.
— Опять просьбы!..
Руместан вспылил… Нет уж, извините! Даже самому папе римскому не найдется местечка. Межан невозмутимо положил перед ним пачку писем, визитных карточек, надушенных ааписок.
— Отказать не так легко… Вы сами обещали…
— Я?.. Да я ни с кем не говорил!..
— Взгляните… «Дорогой господин министр! Напоминаю Вам о Вашем добром слове…» А тут: «Генерал сказал мне, что Вы соблаговолили предложить ему…» А вот тут: «Напоминаю господину министру его обещание…»
— Выходит, я говорю во сне! — в изумлении воскликнул Руместан.
Дело, однако, заключалось в том, что едва было принято решение устроить вечер, как он стал говорить всем, кого встречал в Палате или в Сенате: «Знайте, что я рассчитываю на вас десятого». А так как он при этом добавлял: «Будут все больше свои…» — то никто не забыл столь лестного приглашения.
Смущенный тем, что его застигли на месте преступления в присутствии жены, он как всегда в подобных случаях, на нее же и напустился:
— А все твоя сестрица со своим тамбуринщиком… Очень мне нужен весь этот тарарам… Я хотел начать концерты позднее. Но девочка до того нетерпелива: «Нет, нет… Сейчас же, не откладывая!» И ты тоже торопила меня… Будь я неладен, если этот тамбурин не вскружил вам голову.
— О нет, только не мне! — засмеялась Розали. — Я даже опасаюсь, что парижане не оценят этой экзотической музыки… С нею надо было бы перенести к нам сюда провансальские дали, костюмы, фарандолу… Но прежде всего… — Тут она заговорила серьезно: — Надо было выполнить взятое на себя обязательство.
— Обязательство… Обязательство… — повторял Нума. — Скоро слова нельзя будет сказать.
Он обернулся к улыбающемуся секретарю:
— Черт возьми, любезный друг! Не все южане, как вы, поостыли, приутихли и стали скупы на слова… Вы поддельный южанин, ренегат, французик, как говорят у нас… Это называется южанин! Человек, который никогда не врет и не любит вербенную настойку! — добавил он с комическим негодованием.
— Не такой уж я французик, как кажется, господин министр… — с неизменной невозмутимостью возразил Межан. — Когда я двадцать лет назад приехал в Париж, от меня здорово несло Югом… Самоуверенность, акцент, жестикуляция… Я был болтун и выдумщик, как…
— Как Бомпар… — подсказал Руместан, который недолюбливал, когда другие потешались над его сердечным другом, но сам себе в эгом не отказывал.
— Да, ей-богу, вроде Бомпара… Я как-то инстинктивно не в состоянии был слово правды сказать… Но в одно прекрасное утро мне стало совестно, и я занялся самоисправлением. С внешними проявлениями тем* перамента справиться не так уж трудно: можно понизить голос, прижать локти к туловищу. Но вот то, что кипит внутри и рвется наружу… Тогда я принял героическое решение. Каждый раз, как я ловил себя на лжи» я запрещал себе открывать рот во все продолжение дня… Только так мне удалось исправить свою природу. И все же за холодной оболочкой во мне жив прежний инстинкт… Иногда я спохватываюсь на середине фразы и замолкаю. И не потому, чтобы у меня не хватало слов, напротив! Я сдерживаю себя, так как чувствую, что сейчас совру.
— Страшное дело Юг! Никак его с себя не стряхнешь… — благодушно произнес Руместан, с философической покорностью судьбе пуская в потолок струю сигарного дыма. — Меня он подводит главным образом той моей манией посулов, неодолимым зудом напускаться на людей в стремлении осчастливить их наперекор им самим.
Его прервал дежурный служитель, появившийся на пороге и доложивший с понимающим, многозначительным видом:
— Господин Бешю!..
Министр раздраженно топнул ногой.
— Я завтракаю… Оставьте меня в покое!
Служитель стал извиняться. Господин Бешю уверяет, что его превосходительство сами… Руместан смягчился.
.— Ладно, ладно, сейчас иду… Пусть подождет в кабинете.
— Нет, нет, — вмешался Межан. — Кабинет ваш занят… Совет министерства, вы же знаете… Вы сами назначили это время.
— Тогда у господина де Лаппара…
— Туда я провел епископа Тюлльского, — робко заметил служитель, — господин министр изволили сказать…
Везде полно народу… Везде просители, которых он конфиденциально предупредил, чтобы они пришли именно в этот час, если хотят застать его. И большей частью это люди заметные, не мелюзга какая-нибудь, их нельзя заставлять ждать.
— Зайди с ним ко мне в малую гостиную… Я сейчас все равно уезжаю в город, — сказала Розали, вставая из-за стола.
Пока служитель и секретарь устраивали посетителей или уговаривали их подождать, министр глотал свою вербену, обжигаясь и бормоча себе под нос:
— У меня голова кругом идет…
— А что ему надо, этому унылому Бешю? — спросила Розали, инстинктивно понижая голос в этом переполненном людьми доме, где за каждой дверью находился посторонний человек.
— Что надо?.. Должность директора, вот что!.. Он акула, подстерегающая Дансера… Ждет, чтобы Дансера выбросили за борт, — тогда он его сожрет.
Она подошла к нему вплотную.
— Дансер уходит ив министерства?
— А ты с ним знакома?
— Отец часто говорил мне о нем… Это его земляк, друг детства… Он считает его в высшей степени порядочным человеком, и притом человеком большого ума.
Руместан забормотал:
— Вредные тенденции… вольтерьянец… Эта отставка связана с намеченными им реформами. И к тому же Дансер очень стар.
— Ты собираешься взять на его место Бешю?
— О, я знаю, что у бедняги отсутствует дар нравиться дамам!
Она усмехнулась откровенно презрительной усмешкой.
— Ну, дерзости его мне так же безразличны, как и комплименты… Но я не могу простить ему эти его клерикальные ужимки, это выставленное напоказ благомыслие… Я готова уважать в человеке любую веру… Но нет на свете ничего более гнусного и возмутительного, чем ложь и лицемерие.
Сначала ей надо было сделать над собой усилие, чтобы заговорить, но потом она увлеклась и говорила горячо, красноречиво. Ее немного холодное лицо было воодушевлено порывом чистосердечия, на нем вспыхнул румянец благородного негодования.
— Тс! Тс! — зашептал Руместан, указывая на дверь.
Да, он согласен, что это несправедливо. Старик Дансер оказывал большие услуги… Но что делать? Он дал слово…
— Возьми его обратно… — сказала Розали. — Ну, пожалуйста, Нума!.. Ради меня!.. Я тебя прошу!
Сейчас она говорила ласково, и все же это было приказание, ее маленькая ручка недаром сжимала его плечо. Он был растроган. Жена уже давно утратила всякий интерес к его делам и с безмолвной снисходительностью внимала ему, когда он излагал ей свои беспрестанно менявшиеся планы. Просьба эта ему льстила.
— Могу ли я хоть в чем-нибудь отказать тебе, дорогая?
И он поцеловал ей сперва кончики пальцев, а потом выше — под кружевным рукавом. У нее такие красивые руки!.. Тем не менее ему было мучительно трудно сказать кому-нибудь в лицо неприятную вещь, и он заставил себя встать.
— Я здесь!.. Я все слышу!.. — сказала она, грозя ему пальчиком.
Он прошел в малую гостиную, оставив дверь полуоткрытой, чтобы придать себе мужества и чтобы она могла его слышать. О, начал он решительно, энергично!
— Я в отчаянии, драгоценный Бешю… Я ничего не могу для вас сделать…
Ответов ученого не было слышно, до нее долетали только плаксивые интонации да шум, который он производил, втягивая воздух носом, похожим на хоботок тапира. Но, к величайшему изумлению Розали, Руместан не сдался и продолжал защищать Дансера с убежденностью, поистине удивительной в человеке, которому доводы для защиты были только что подсказаны… Разумеется, ему крайне неприятно нарушать данное обещание, и все-таки это лучше, чем допустить несправедливость, не так ли?.. Он высказывал мысли жены, но украшал их всевовможными модуляциями и при этом так взволнованно жестикулировал, что у двери раздувалась портьера.
— Впрочем, — добавил он, внезапно меняя тон, — я возмещу вам этот небольшой ущерб…
— Ах боже мой! — прошептала Розали.
И тут градом посыпались щедрые посулы: командорский крест Почетного легиона к Новому году, первое же вакантное место в совете министерства и то и се… Собеседник пытался из приличия возражать, но Руместан перебил его:
— Оставьте, оставьте… Это будет только справедливо. Такие люди, как вы, редки…
Его опьяняло собственное доброжелательство, он захлебывался от дружеских чувств, так что, не удались Бешю, министр, пожалуй, предложил бы ему свой портфель. Когда тот был уже у двери, он остановил его:
— Я рассчитываю на вас в воскресенье… У меня начинается цикл небольших концертов… Только для своих, понимаете?.. Для избранных…
Вернувшись к Розали, он спросил:
— Ну, что скажешь? Надеюсь, я ему ни в чем не уступил?
Это было до того забавно, что она ответила ему громким смехом. Когда причина ее веселья разъяснилась и он сообразил, что взял на себя новые обязательства, его объял ужас.
— Ничего, ничего… Тебе все-таки будут благодарны.
Она ушла, улыбнувшись ему, как улыбалась в былые дни, у нее на душе было легко от сделанного только что доброго дела, и, может быть, она была счастлива, что в ее сердце зашевелилось чувство, которое она привыкла считать умершим.
— Ангел, ну право ангел! — прошептал растроганный Руместан, с нежностью глядя ей вслед.
И, когда Межан вошел напомнить ему о заседании совета, он не смог удержаться от излияний:
— Понимаете, друг мой, когда имеешь счастье обладать такой женой… семейная жизнь — это земной рай… Женитесь поскорее…
Межан молча покачал головой.
— Как? Значит, у вас не вытанцовывается?
— Боюсь, что нет. Госпожа Руместан обещала мне порасспросить свою сестрицу, но так как она ничего мне не говорит…
— Хотите, я возьму это на себя? У меня с моей маленькой свояченицей полное взаимопонимание. Бьюсь об заклад, что смогу ее убедить…
В чайнике оставалось немного вербенной настойки. Налив себе еще одну чашку, Руместан принялся изъявлять правителю канцелярии свое особое благоволение… Ах, он нисколько не зазнался на теперешнем высоком посту! Межан по-прежнему его неизменный, его лучший друг. Благодаря Межану и Розали он чувствует себя уверенней, крепче…
— Ах, дорогой мой, какая женщина, какая женщина!.. Сколько доброты, сколько всепрощения!.. И подумать только, что я мог…
Он с трудом удержался от признаний, которые вместе с глубоким вздохом готовы были уже слететь с его губ.
— Я был бы великим грешником, если бы не любил ее.
В столовую быстрым шагом и с весьма таинственным видом вошел барон де Лаппара.
— Приехала мадемуазель Башельри.
Нума густо покраснел. В глазах у него вспыхнула молния, мигом иссушившая влагу сердечного умиления.
— Где она!.. У вас?..
— У меня уже находился монсеньер Липпман… — сказал Лаппара, чуть заметно усмехнувшись при мысли о возможной встрече прелата с актрисой. — Я провел ее вниз… в большую гостиную… Репетиция кончилась.
— Отлично… Сейчас иду.
— Не забудьте про совет!.. — сказал ему вслед Межан.
Но Руместан, не слушая его, устремился вниз по крутой лесенке, которая вела из личных апартаментов министра в парадные залы первого этажа.
После истории с г-жой д'Эскарбес он остерегался серьезных связей, которые, начавшись по влечению сердца или из тщеславия, могли бы в конце концов разрушить его семейную жизнь. Он отнюдь не был примерным мужем, но его брак, зашитый на живую нитку, еще держался. Хотя у Розали был уже некоторый опыт, она была слишком прямой и честной натурой, чтобы устанавливать за мужем ревнивое наблюдение; она вечно была начеку, но пока не получала каких-либо доказательств его неверности. И даже сейчас, возникни у него подозрение насчет серьезных последствий, какие эта новая прихоть будет иметь для его жизни, он поспешил бы взбежать вверх по лестнице еще скорее, чем спускался. Но ведь судьба любит потешаться над нами и водить нас за нос, она является нам в покровах и маске, она окружает таинственностью очарование первых встреч. Чего ради стал бы Нума остерегаться этой девочки, которую он заметил из окошка кареты несколько дней назад, когда она шла по двору министерского особняка, перепрыгивая через лужицы и одной рукой приподнимая юбку, а другой с чисто парижской лихостью заламывая над головой зонтик? Длинные загнутые ресницы, шаловливый носик, белокурые волосы, собранные на затылке на американский манер, вившиеся, по-видимому, от сырости, пропитывавшей воздух, полные, но стройные ножки, прямо держащиеся в туфлях на высоких, слегка искривленных каблучках, — вот все, что он уловил с первого взгляда. Вечером он, не придавая этому никакого значения, спросил у Лаппара:
— Держу пари, что славненькая мордочка, которую я видел сегодня утром во дворе, направлялась к вам?
— Да, господин министр, ко мне, но в расчете на встречу с вами…
Он сказал, что это крошка Башельри.
— Как? Дебютантка театра Буфф? Сколько же ей лет?.. Она ведь совсем девчонка!..
Этой зимой газеты много писали об Алисе Башельри, которую каприз модного маэстро вытащил из какого-то провинциального театрика. Весь Париж стремился услышать, как она поет песенку «Поваренок», с неотразимым мальчишеским задором подчеркивая припев: «Эх, булочки горячи, только вынуты из печи!» Бульварные театры каждый сезон заглатывают по полдюжины таких «звездочек», создавая им бумажную славу, надутую легким газом рекламы и напоминающую розовые детские шарики, которые живут один день на солнце, в пыли городских садов. Если бы вы знали, чего она добивалась в министерстве! Милости попасть в программу первого концерта. Крошка Башельри в Министерстве народного просвещения!.. Это было так забавно, что Нума пожелал лнчно выслушать ее просьбу, и письмом из министерства, отдававшим жесткой казенщиной канцелярской словесности, ее известили, что он примет ее на следующий день. Но на следующий день мадемуазель Башельри не явилась.
— Наверно, желание прошло… — сказал Лаппара. — Она же еще ребенок!
Министр был задет, два дня не заговаривал о Башельри, а на третий послал за ней.
Сейчас она дожидалась в парадной, красной с золотом, гостиной, которой придавали особую величественность высокие окна до полу, выходившие в оголенный сад, гобелены и мраморный Мольер, который, задумавшись, сидел в углу. Рояль Плейеля и несколько пюпитров для нот даже как-то терялись в этом просторном, холодном, словно пустой зал музея, помещении, в котором мог бы оробеть всякий, кроме малютки Башельри. Но ведь она была так ребячлива! Ее соблазнил натертый лоснящийся паркет, и теперь она забавлялась: закутанная в меха, засунув руки в малюсенькую муфточку, задрав носик из-под низко надвинутой меховой шапочки и всеми движениями напоминая корифейку балета на льду из оперы «Пророк», она скользила по всей гостиной.
За этими упражнениями ее и застал Руместан.
— Ах, господин министр!
Запыхавшись, моргая своими длинными ресницами, она растерянно остановилась.
Он вошел твердым, мерным шагом, высоко подняв голову, чтобы придать некоторую официальность не совсем обычной встрече и проучить девчонку, заставляющую ждать высокую особу, но был незамедлительно обезоружен. Ничего не поделаешь!.. Она так хорошо объяснила, в чем суть ее просьбы, выразила внезапно овладевшее ею честолюбивое желание принять участие в концерте, о котором было столько разговоров, воспользоваться случаем и выступить перед публикой не в оперетке и не в гривуазном фарсе, которые ей уже опостылели! Но потом, поразмыслив, скисла.
— Ох как скисла!.. Правда, мама?
Тут только Руместан заметил дородную даму в коротком бархатном полупальто и шляпе с перьями, приближавшуюся к нему из противоположного конца гостиной, почтительно приседая через каждые три шага. То была госпожа Башельри-мать, говорившая с бордоским акцентом, бывшая кафешантанная Дюгазон, с носиком, как у дочки, уже совсем незаметным на широкой физиономии торговки устрицами, — одна из тех устрашающих мамаш, которые сопровождают дочек как прискорбный прообраз того, что сулит будущее их юной красоте. Нума, однако, в настоящий момент был не склонен философствовать; его покорила юная беззаботная грация этого вполне сформировавшегося и притом прелестно сформировавшегося тела, он был восхищен жаргонным словечком девицы, которое смягчал ее почти детский смех: ей, как сказали обе дамы, было всего шестнадцать лет.
— Шестнадцать лет! В каком же возрасте она поступила в театр?
— Она и родилась-то в театре, господин министр. Отец — он сейчас в отставке — был директором Фоли — Борделез.
— Словом, я появилась на свет на подмостках, — дерзко заявила Алиса, показывая все свои сверкающие тридцать два зуба, выстроившиеся, как на параде.
— Алиса, Алиса! Это же неуважение к его превосходительству.
— Оставьте!.. Она еще ребенок.
Благожелательным, почти отеческим жестом усадил он ее подле себя на диване, похвалил за честолюбивые замыслы, за любовь к подлинному искусству, за желание не довольствоваться пагубной легкостью опереточных успехов. Но только придется работать, много работать, учиться по-настоящему.
— О, этого я не боюсь! — сказала девочка, размахивая свернутыми в трубку нотами. — Каждый день двухчасовой урок у госпожи Вотер!..
— Вотер?.. Отлично!.. У нее превосходный метод…
Он развернул ноты и с видом знатока просмотрел их.
— А что мы поем?.. Aral Вальс из «Мирейли»… Песенка о Магали… Это все для меня родное, — заметил Нума и, полузакрыв глава, покачивая в такт головой, принялся напевать:
А она подхватила:
Руместан запел во весь голос:
Но она прервала его:
— Погодите… Мама будет нам аккомпанировать.
Она отодвинула пюпитры, открыла крышку рояля, насильно усадила мать. Решительная особа!.. Министр на секунду заколебался, держа палец на нотах дуэта. Что, если кто-нибудь услышит?.. Впрочем, уже три дня подряд в большой гостиной по утрам идут репетиции… И они начали.
Оба, стоя, заглядывали в ноты, а г-жа Башельри аккомпанировала по памяти. Они почти касались друг друга лбами, их дыхание сливалось в ласкающих модуляциях ритма. Нума воодушевился, он пел с чувством, подымая руки на высоких нотах, чтобы легче взять их. С тех пор как началась его политическая карьера, он говорил с трибуны гораздо чаще, чем пел. Голос его отяжелел, как и фигура, но петь ему все же доставляло большое удовольствие, особенно петь вместе с этой девочкой.
Во всяком случае, он позабыл и об епископе Тюлльском и о совете министерства, который уже собрался за большим зеленым столом в томительном ожидании министра. Раза два в гостиную заглядывала уныло — бледная физиономия дежурного служителя, позвякивала его серебряная цепь, но, увидев, что министр народного просвещения и вероисповеданий поет дуэт с опереточной актрисой, ошеломленный служитель тотчас же исчезал. Нума перестал быть министром, теперь он был корзинщик Венсан, преследующий неуловимую Магали во всех ее кокетливых превращениях. И как ловко она убегала, как умела она ускользать с детским лукавством, как сверкали в улыбке ее жемчужные зубки, пока, наконец, побежденная, она не сдалась, положив на плечо друга шаловливую, закружившуюся от бега головку.
Очарование нарушила мамаша Башельри; она повернулась к ним, едва закончилась ария:
— Какой голос, господин министр, какой у вас голос!
— Да… в молодости я пел… — сказал он не без самодовольства.
— Но вы же и теперь воэхитительно поете… Нельзя даже сравнить с господином де Лаппара, правда, Бебе?
Бебе, свертывая ноты, только слегка пожала плечиками, словно столь бесспорная истина и не нуждалась в словесном подтверждении. Руместан, слегка обеспокоенный, спросил:
— А вы хорошо знакомы с господином де Лаппара?..
— Да, он иногда заходит к нам поесть провансальской ухи, а после обеда они с Бебе поют дуэты.
В этот момент служитель, уже не слыша музыки, решился войти в гостиную с предосторожностями укротителя, входящего в клетку к хищнику.
— Иду, иду!.. — сказал Руместан и тут же обратился к девочке, напустив на себя самый что ни есть министерский вид, чтобы она почувствовала, какое расстояние на иерархической лестнице отделяет его от служителя:
— Поздравляю вас, мадемуазель. У вас талант, большой талант, и если вы споете у нас что-нибудь в воскресенье, я буду только очень рад.
Она вскрикнула совсем по-детски:
— Правда? Какой вы милый!.. — Подпрыгнув, она повисла у него на шее.
— Алиса!.. Алиса!.. Что с тобой?
Но она была уже далеко, она бежала через анфиладу гостиных и казалась такой крошкой — девочка, ну совсем девочка!
Его взбудоражила эта ласка, и он помедлил с минуту, прежде чем подняться к себе в кабинет. Он взглянул в окно. Перед ним в саду, еще покрытом осенней ржавчиной, скользил по лужайке солнечный луч, слегка согревая и оживляя зиму. И ему казалось, что такая же нежность проникла в самое его сердце, словно живое, гибкое тело девушки, прижавшись к нему, согрело его своим теплом. «Ах, молодость — как это хорошо!» Он машинально взглянул на себя в зеркало — его смутила тревожная мысль, уже много лет не приходившая ему в голову… Как он изменился, господи батюшка!.. Растолстел от сидячей жизни, от езды в карете — пешком он почти совсем не ходил, — цвет лица у него испортился от ночных бдений, волосы на висках поредели и побелели, но особенно его испугали расплывшиеся щеки, непомерно увеличившееся расстояние между носом и ушами. Отпустить, что ли, бороду? Да, но она вырастет седая. А ведь ему еще и сорока пяти нет. Ах, как старит политика!
В одну минуту он пережил душевную боль и весь ужас женщины, которая убедилась, что все для нее кончено, что она уже не может внушать любовь, хотя еще способна ощущать ее. Покрасневшие веки Нумы набрякли. Во дворце одного из сильных мира сего эта глубоко человеческая горечь, свободная от всякого честолюбия, казалась еще более жгучей. Но в силу легкости своего характера Нума быстро утешился: он подумал об успехе, о своем даровании, положении, которое он занимал. Разве за это нельзя любить, как за красоту и за молодость?!
— Еще как можно!..
Он обругал себя за глупость, прогнал одним движением плеча свою горесть и пошел закрывать заседание совета, ибо председательствовать на нем у него уже не оставалось времени.
— Что это сегодня с вами, дорогой министр?.. Вы словно бы помолодели.
Сегодня ему раз десять задавали этот вопрос в кулуарах Палаты — так заметно было его превосходное настроение, да он и сам ловил себя на том, что то и дело напевал «О Магали! Тебя люблю я…». Сидя на министерской скамье, он с лестным для выступающего оратора вниманием слушал его бесконечную речь о таможенном тарифе и блаженно улыбался, полузакрыв глаза. Депутаты Левой, страшившиеся его репутации коварного человека, с волнением говорили друг другу: «Будем начеку! Руместан что-то замышляет». А все дело было в том, что вдесь, перед местами, отведенными для министров, в пустоте, в которой жужжала нудная речь оратора, его воображение рисовало себе фигурку малютки Башельри со всеми пленительными подробностями: светлыми кудряшками, спускающимися на лоб шелковистой куделью, румянцем — розовым, как боярышник, гибкой, изящной талией девочки, уже превратившейся в женщину.
Однако вечером, возвращаясь из Версаля с коллегами по совету министров, он снова ощутил грусть. В спертом от табачного дыма воздухе вагона велся начатый Руместаном в обычном для него непринужденно веселом тоне разговор: речь шла о замеченной всеми на дипломатической трибуне красной бархатной шляпке, обрамлявшей матово-бледное личико юной красавицы креолки.
Это приятное зрелище отвлекло высокочтимых господ депутатов от таможенного тарифа. Все они, закинув головы, устремили взор на дипломатическую трибуну, совсем как школьники на уроке греческого языка, когда в класс случайно залетает заблудившаяся бабочка. Кто была эта дама? Никто не имел понятия.
— Надо спросить у генерала!.. — игривым тоном сказал Нума, повернувшись к военному министру, маркизу д'Эспайон л Обор, молодящемуся старичку, все еще весьма склонному к любовным утехам. — Ладно, ладно!.. Не вздумайте отрицать! Она только на вас и глядела.
Генерал сделал гримасу, от которой его желтая бороденка, как у старого козла, подпрыгнула, словно на пружине, к самому носу.
— Женщины давно уже перестали на меня смотреть. Им подавай таких вот кобельков.
Это словечко распутного жаргона, который так любят военные из аристократии, относилось к юному Лаппара, который забился в дальний угол вагона, держал на коленях портфель своего министра и хранил в этой компании «больших шишек» почтительное молчание. Руместан, сам не зная почему, почувствовал себя уязвленным и стал горячо возражать. По его мнению, у мужчины могут быть такие достоинства, которые женщины предпочтут молодости.
— Они вам и не то еще напоют!
— Спросите у всех присутствующих.
Присутствующие — с брюшком, на котором едва сходились борты сюртука, или, наоборот, иссушенные возрастом, лысые или седые, беззубые, слюнявые, чем — нибудь да больные, министры и товарищи министров — все разделяли мнение Руместана. Под шум колес и пронзительные свистки паровоза парламентского поезда завязался оживленный спор.
— Ишь, министры-то наши сцепились, — говорили в соседних купе.
Журналисты старались уловить сквозь перегородку хоть несколько слов.
— Им нужно, чтобы мужчина был на виду, стоял у власти, — гремел Нума. — Знать, что человек, который сейчас с ними, чья голова лежит у них на коленях, — человек известный, пользующийся властью, — вот что их возбуждает!
— Ну да, разумеется!
— Верно!.. Верно!..
— Я с вами согласен, дорогой коллега.
— Ну, а я вам скажу, что, будучи просто двадцатипятилетним лейтенантом в Генеральном штабе, выходя по воскресеньям в парадном мундире с новыми аксельбантами, я ловил такие женские взгляды, которые словно кнутом обжигают вас с головы до пят. Теперь на мои генеральские эполеты так не смотрят… И потому, когда мне хочется вновь ощутить нелицемерный, жаркий пламень такого взгляда, немое уличное признание в любви, знаете, что я делаю? Беру одного из своих адъютантов помоложе — белые зубы, грудь колесом — и иду по улице об руку с ним, черт меня побери совсем!
Руместан умолк и до самого Парижа не сказал больше ни слова. Он вновь поддался той же меланхолии, что и утром, но сейчас испытывал еще и раздражение, возмущение глупостью и слепотой женщин, способных терять голову из-за дураков и самовлюбленных жеребчиков. Ну что такого особенного в этом Лаппара? Не вмешиваясь в спор, он, в безукоризненно сшитом костюме с широким шейным вырезом, фатовато поглаживал свою белокурую бородку. Хотелось надавать ему оплеух. Такой именно вид напускал он, наверно, на себя, когда пел дуэт из «Мирейли» с малюткой Башельри… Она, конечно, его любовница… Мысль эта бесила Руместана, но вместе с тем он хотел знать наверняка, хотел убедиться…
Едва они очутились наедине в карете, катившей по направлению к министерству, он безо всяких околичностей, не глядя на Лаппара, спросил:
— Давно вы знаете этих женщин?
— Каких женщин, господин министр?
— Да обеих дам Башельри?
Мысли его были заняты ими, и он полагал, что все тоже только о них и думают. Лаппара рассмеялся.
О, давно! Это его землячки. Семейство Башельри, театрик Фоли-Борделез — это все милые воспоминания его ранней юности. Когда он учился в лицее, из-за мамаши Башельри сердце его билось так, что отрывались пуговицы форменной курточки.
— А теперь оно бьется из-за дочки? — деланно-небрежным тоном спросил Руместан, вытирая перчаткой стекло кареты, чтобы посмотреть на мокрую темную улицу.
— О, дочка — это совсем другой коленкор!.. Вид у нее довольно легкомысленный, а на самом деле это холодная и серьезная девица… Не знаю, чего она добивается, но, во всяком случае, не того, что я в состоянии был бы ей дать.
Нума почувствовал некое облегчение.
— Ах, так?.. Однако вы продолжаете их посещать?
— Конечно… Дома у них довольно занятно… Папаша, бывший директор, сочиняет комические куплеты для кафешантанов. Мамаша поет их с соответствующей мимикой, готовя белые грибы в масле и уху из морской рыбы, — таких блюд у самого Рубьона не найдешь. Крик, безалаберщина, бренчанье на рояли, пирушки — словом, Фоли-Бержер на дому. Малютка всюду заправила, кружится, ужинает, распевает, но ни на секунду не теряет головы.
— Э, мой мальчик! Вы, небось, рассчитываете, что в один прекрасный день она ее все же потеряет, и притом к вашей выгоде. — Внезапно напустив на себя весьма внушительный вид, министр добавил — Неподходящая для вас среда, молодой человек. Надо, черт побери, быть серьезнее! Нельзя строить жизнь на одних бордоских Фоли.
Он взял его за руку.
— А вы не подумываете о женитьбе?
— Да нет, господин министр!.. Мне и так хорошо… Разве что подвернется уж очень счастливый случай…
— Мы найдем этот счастливый случай… При вашем имени, связях… — И тут он поддался внезапному порыву — Что вы сказали бы о мадемуазель Ле Кенуа?
Несмотря на всю свою смелость, бордосец побледнел от радостного волнения.
— О, господин министр, я никогда не посмел бы…
— Почему же нет?.. Ну да, ну да… Вы же знаете, как я люблю вас, мой мальчик… Я был бы счастлив, если бы вы с нами породнились, я чувствовал бы себя уверенней…
Он сразу осекся, вспомнив, что подобную фразу он уже утром сказал Межану.
«Ну, ладно!.. Что сделано, то сделано».
Он по привычке дернул плечом и забился в угол кареты. «Ортанс выберет, кого захочет… А я, во всяком случае, вытащу этого парня из неподходящей компании». Руместан был совершенно искренне убежден, что у него нет никаких иных побуждений.