Было четыре часа дня, пронизанного холодным туманом, темного даже здесь, на широкой авеню Елисейских Полей, по которой с мягким, приглушенным стуком неслись экипажи. Стоя у раскрытой калитки, Жан с трудом мог разобрать видневшиеся в глубине большие золотые буквы вывески над антресолями дома, имевшего вид роскошного и тихого коттеджа: «Меблированные комнаты, семейные номера». У тротуара кого-то дожидалась двухместная карета.

Отворив дверь в контору, Жан сейчас же увидел ту, ради которой он сюда пришел: она сидела так, что свет из окна падал прямо на нее, и перелистывала толстую бухгалтерскую книгу, а напротив сидела другая женщина, высокая, элегантная, и держала в руках носовой платок и сумочку, какие бывают у мелких биржевых спекулянток.

– Что вам угодно, сударь?..

Фанни при виде его сперва обомлела, потом вскочила с места и, проходя мимо высокой дамы, шепнула:

– Это мой мальчик…

Дама окинула взглядом Госсена и с той завидной невозмутимостью знатока, которая достигается опытом, громко, не стесняясь, проговорила:

– Поцелуйтесь, дети мои… Я на вас не смотрю.

Она пересела на место Фанни и снова углубилась в цифры.

Жан и Фанни, взявшись за руки, обменялись глупыми фразами:

– Как поживаешь?

– Ничего, спасибо…

– Ты выехал вчера вечером?..

Истинный смысл словам придавали их взволнованные голоса.

Они сели на диван и постепенно справились с волнением.

– Ты не узнал мою хозяйку?.. – шепотом спросила Фанни. – А ведь ты ее видел… на балу у Дешелета, она была в испанском подвенечном уборе… С тех пор новобрачная постарела.

– Так, значит, это…

– Росария Санчес, любовница де Поттера.

Росария, или иначе Роса, имя которой писали пальцами на всех зеркалах в ночных ресторанах с неизменным добавлением какой-нибудь сальности, была когда-то наездницей цирка Ипподром и славилась в мире кутил своим разнузданным цинизмом, изощренностью ругательств и особым шиком, с каким она рассекала воздух хлыстом, – и все это пользовалось бешеным успехом среди клубных завсегдатаев, которыми она правила не хуже, чем лошадьми.

Испанка, уроженка Орана, она была не столько красива, сколько мила, и при соответствующем освещении ее карие глаза и сросшиеся брови могли еще производить впечатление. Но здесь, даже при этом неверном свете, она выглядела не моложе своих пятидесяти лет – возраст был ясно обозначен на ее плоском, грубом лице, на морщинистой коже, желтой, как испанский лимон. С Фанни Легран ее связывала многолетняя дружба; это она выводила Фанни в свет, и одно имя ее привело Госсена в ужас.

Фанни, поняв, что означает дрожь его руки, начала оправдываться… К кому еще она могла обратиться в поисках места? Положение было безвыходное. К тому же Роса утихомирилась; она богата, очень богата, живет в своем особняке на авеню Вилье или в своей вилле в Энгьене, принимает у себя узкий круг старых друзей, и любовник у нее только один, все тот же – композитор.

– Де Поттер?.. – спросил Жан. – А я думал, он женат.

– Да, женат… У него есть дети… Жена даже, кажется, красивая. Но это не помешало ему вернуться к былой привязанности… А если б ты знал, как она с ним разговаривает, как обращается!.. В грош его не ставит!..

Фанни с ласковым укором жала Госсену руку. В эту минуту дама оторвалась от своего занятия и обратила внимание, что ее сумочка подпрыгивает на цепочке.

– Да перестань!.. – прикрикнула она и, обратившись к экономке, повелительным тоном сказала: – Дай мне кусочек сахару для Гаденыша.

Фанни принесла кусок сахару и, расточая ласкательные и уменьшительные, сунула его в открытую сумку.

– Посмотри, какой милый зверушка, – сказала она своему возлюбленному, и тот увидел в сумке, на ватной подстилке, подобие огромной ящерицы, безобразное, шершавое, зубчатое, гребенчатое, с головой в виде капюшона на дрожащем студенистом теле. Это был хамелеон, его прислали Росе из Алжира, и она охраняла его от парижской зимы бережным уходом и искусственным теплом. Ни одного мужчину она не обожала так, как этого хамелеона, и по тем приторным нежностям, которые разводила Фанни, Жан ясно представил себе, какое положение занимает в доме эта мерзкая тварь.

Собираясь, видимо, уходить, Роса захлопнула книгу.

– Для конца месяца недурно… Только смотри, чтоб не было перерасхода свечей.

Она обвела взглядом хозяйки содержавшуюся в полном порядке комнатку, где стояла мебель, обитая жатым плюшем, сдула пыль с юкки на круглом столике, заметила дырку в гипюровой занавеске, а потом заговорщицки подмигнула Фанни и Жану:

– Предупреждаю, детки: без глупостей!.. У меня дом приличный…

На улице ее дожидался экипаж, и она отправилась на прогулку в Булонский лес.

– Если б ты знал, как мне все это опостылело!.. – сказала Фанни. – Они у меня вот где сидят – она и ее мамаша… Мамаша является сюда два раза в неделю. Она еще хуже, еще сквалыжней… Если б я тебя не любила, я бы часу не осталась в этом заведении. Но ты здесь, ты еще мой!.. Я так боялась!..

Она обвилась вокруг него, надолго прильнула к нему губами и по трепетности его поцелуя тотчас удостоверилась, что он еще весь в ее власти. Но в коридоре ходили взад и вперед, надо было соблюдать осторожность. В комнату внесли лампу, Фанни, прихватив вязанье, села на свое обычное место, а он с видом гостя сел рядом.

– Изменилась я, правда?.. Не похоже это на меня?..

Фанни улыбалась, показывая глазами на крючок, которым она орудовала с неумелостью маленькой девочки. Всю жизнь ненавидела она рукоделие. Чтение, игра на рояле, куренье, приготовление незатейливых блюд, для каковой цели она закатывала рукава до локтей, – вот ее обычные занятия. Ну, а чем прикажете заниматься здесь? В гостиной стоял рояль, но днем она обязана была находиться в конторе и о рояле даже мечтать не смела… Читать романы? Она знала гораздо больше случаев из жизни. Запрещенную папиросу ей заменяло вязание кружев – руки у нее были заняты, думать же она могла о чем угодно, и теперь она уже не презирала это занятие, она поняла, почему женщины так любят рукодельничать.

Чересчур прилежная от неопытности, она неловко поддевала соскальзывавшую с крючка нить, а Жан любовался ее спокойной позой, ее простеньким платьем со стоячим воротничком, ее гладко причесанными волосами, античной формой ее головы, всем ее добропорядочным, благопристойным обликом. А там за окном нескончаемой вереницей тянулись из Булонского леса по направлению к шумным парижским бульварам взгромоздившиеся на фаэтоны модные девицы, щеголявшие роскошью выезда. Фанни, казалось, не испытывала зависти к выставлявшему себя напоказ, торжествующему пороку: она ведь тоже могла бы принять участие в его торжестве, но она пожертвовала этим ради Жана и оттого не завидовала. Только бы ей хоть изредка видеть его, а со своей подневольной жизнью она смирилась и даже находила в ней нечто забавное.

Жильцы обожали ее. Иностранки, начисто лишенные вкуса, советовались с ней при покупке туалетов. По утрам она давала уроки пения старшей перуаночке. Мужчины спрашивали у нее совета, что почитать, что посмотреть в театре, относились к ней с глубоким уважением, были с ней в высшей степени предупредительны, особенно один – голландец с третьего этажа.

– Он садится – вот где ты сейчас сидишь – и смотрит на меня не отрываясь, до тех пор, пока я ему не скажу: «Купер! Вы мне надоели». На это он отвечает: «Карашо» – и удаляется… Это он мне подарил коралловую брошку… Знаешь, она стоит сто су. Я взяла, чтобы он отвязался.

Коридорный принес на подносе обед и, подвинув юкку, поставил поднос на край круглого столика.

– Я обедаю здесь одна, за час до общего обеда.

Она указала ему в довольно разнообразном и длинном перечне два блюда, которые ей сейчас принесли. Экономка имела право всего на три блюда, включая первое.

– Росария – это такая сука!.. А впрочем, мне даже нравится обедать здесь. Не надо ни с кем разговаривать, я перечитываю твои письма, и они заменяют мне общество.

Ей пришлось прервать разговор, чтобы достать скатерть и салфетки. Вообще ее поминутно отрывали: то она отдавала распоряжения, то вынимала что-то из шкафа, то удовлетворяла чье-то требование. Жан понял, что он ей невольно мешает. А потом ее скудный обед: эта мисочка с супом, от которой шел пар, эта порция на одного вызвала у них обоих сожаление, им обоим стало грустно, что они уже не обедают, как прежде, вдвоем.

– До воскресенья!.. До воскресенья!.. – провожая его, шептала она.

Так как поцеловаться они не могли – из-за прислуги, из-за жильцов, она взяла его руку и долго держала у сердца: ей хотелось, чтобы он ощутил тепло ее ласки.

Весь вечер и всю ночь он думал о ней и мучился, что ей приходится раболепствовать и унижаться перед этой стервой и ее огромным ящером. В довершение всего ему не давал покою голландец, – словом, он не чаял, как дождаться воскресенья. В сущности, их полуразрыв, который должен был исподволь подготовить Фанни к концу их отношений, был для них тем же, чем для дерева бывает подрезка, после которой усталое дерево оживает. Они переписывались почти ежедневно – их руки, писавшие нежные записочки, подталкивало нетерпение влюбленных. Иной раз Жан заходил к ней прямо из министерства, и, сидя в конторе, они целый час, пока ей можно было заниматься рукоделием, говорили о любви.

В меблированных комнатах она сказала про него: «Это мой родственник…» И, прикрываясь этим расплывчатым наименованием, он мог кое-когда провести вечерок в гостиной, за тысячу миль от Парижа. Он познакомился с семьей перуанцев с бесчисленными перуаночками в безвкусных, кричащих туалетах, – когда они рассаживались кругом всей гостиной, то напоминали длиннохвостых попугаев на жердочках; слушал, как фрейлейн Мина Фогель играет на убранной лентами цитре, напоминавшей увитую хмелем тычину; смотрел на ее брата, больного, говорившего шепотом, порывисто качавшего головой в такт музыке и пробегавшего пальцами по воображаемому кларнету – единственному инструменту, на котором ему не запрещалось играть. Госсен играл в вист с пресловутым голландцем – толстым, лысым, неприятным увальнем, изъездившим все океаны. Когда голландца расспрашивали об Австралии, где ему довелось прожить несколько месяцев, он, вращая глазами, отвечал вопросом на вопрос: «Угадайте: почем в Мельбурне картофель?..» Где бы он ни был, его везде поражало только одно: дороговизна картофеля.

Душой этих сборищ была Фанни: она беседовала, пела, разыгрывала роль светской, обо всем осведомленной парижанки. То же, что оставалось в ней от богемы, от натурщицы, чужеземцы или вовсе не улавливали, или же считали проявлением высшего шика. Она козыряла знакомством с известными художниками и писателями, рассказывала одной русской даме, увлекавшейся Дежуа, как он писал свои романы, сколько чашек кофе выпивал за ночь, называла точную смехотворную сумму, которую нажившиеся на его «Сандеринетте» издатели уплатили автору этого замечательного произведения. Успех Фанни в обществе наполнял Госсена гордостью до такой степени, что он даже не ревновал ее, и если бы кто-нибудь поставил ее сведения под сомнение, он, не задумываясь, постарался бы доказать ее правоту.

Он любовался ею в этой мирной гостиной, освещенной лампами с абажурами, любовался тем, как она разливает чай, как она аккомпанирует перуаночкам, как на правах старшей сестры дает им советы, и в то же время ощущал особую, острую прелесть в том, чтобы представить ее себе сейчас совсем иною: вот она приходит к нему в воскресенье утром, продрогшая, мокрая от дождя, и вместо того чтобы подойти к камину, который всегда растапливается к ее приходу, поспешно раздевается у широкой кровати и, юркнув под одеяло, прижимается к своему возлюбленному. А затем объятия и долгие поцелуи вознаграждали их за все неприятности, приключившиеся на прошлой неделе, за разлуку, животворившую их любовь.

Часы шли, путались в сознании. Любовники лежали в постели до вечера. Вне этого их ничто не занимало, ничто не радовало, они никого не видели, даже Эттема, ради экономии переехавших за город. Около них стоял нетронутый легкий завтрак. К ним, в их небытие, долетал шум парижского воскресного дня, шлепавшего по уличной грязи, свистки паровозов, громыхание колес по мостовой. И только дождь, барабанивший по цинковому навесу над балконом, да частый стук их сердец подчиняли известному ритму этот уход от жизни с потерей всякого представления о времени, длившийся до самых сумерек.

Напротив них зажигали газ, по стене скользил бледный луч. Пора вставать – в семь часов Фанни должна быть на месте. В комнатном полумраке она надевала так и не высохшие ботинки, белье, платье экономки – черную форменную одежду бедных женщин, и все, что накипало у нее за неделю, подступало ей сейчас к горлу.

Особенно горько ей было смотреть на любимые вещи, на мебель, на маленькую туалетную, напоминавшую о счастливых днях…

Наконец она отрывалась от него:

– Пойдем!..

Чтобы подольше побыть вместе, Госсен провожал ее. Тесно прижавшись друг к другу, они медленно шли по авеню Елисейских Полей – ее фонари, выстроившиеся в два ряда, встававшая из мрака Триумфальная арка вверху, редкие звездочки, проколовшие край небосвода, все это составляло как бы фон диорамы. На углу улицы Перголезе, около пансиона, Фанни поднимала вуалетку для последнего поцелуя и уходила, а он оставался один, растерянный, ненавидевший в эту минуту свое обиталище, куда он старался вернуться как можно позднее, он проклинал свою бедность и готов был упрекать родных в том, что ради них пошел на эту жертву.

Фанни и Жан влачили такое существование еще около трех месяцев, и под конец оно стало совершенно невыносимым, тем более что Жану пришлось сократить свои посещения меблированных комнат, чтобы заткнуть рот прислуге, а Фанни окончательно выводила из себя скупость мамаши и дочки Санчес. Она лелеяла мечту вновь соединиться со своим возлюбленным в уютной их квартирке, чувствовала, что он изнемогает так же, как и она, но ждала, чтобы он заговорил об этом первый.

В одно апрельское воскресное утро Фанни, одетая понаряднее, в круглой шляпке, в весеннем платье, простеньком, потому что дорогое было не по карману, но оттенявшем красоту ее фигуры, зашла за Госсеном.

– Вставай скорей! Поедем завтракать за город…

– За город?..

– Да, в Энгьен, к Росе… Она приглашает нас обоих…

Жан отказывался, Фанни настаивала: Роса этого не простит.

– Ну, для меня!.. Я, по-моему, сделала для тебя немало.

Над Энгьенским озером, на краю широкой луговины, спускавшейся к маленькой пристани, где покачивались ялики и гондолы, стояла большая, богато украшенная и обставленная дача, потолки и зеркальные панели которой отражали подернутую искрами воду и чудесный парк, уже трепетавший ранней зеленью буков и гроздьями расцветшей сирени. Безукоризненные ливреи лакеев и тщательно вычищенные дорожки делали честь неусыпному надзору Росарии и старухи Пилар.

Фанни и Жан приехали, когда все уже сидели за столом: им неправильно показали дорогу, и они долго блуждали вокруг озера, в проходах между высокими оградами садов. В крайнее замешательство привели Жана холодный прием хозяйки, обозлившейся на то, что они заставили себя ждать, ее голос, как у ломового извозчика, и необычайный вид старых парок, которым Роса представила гостя, – трех «модниц», как в этом мире называют перворазрядных кокоток, трех обветшалых потаскух, трех знаменитостей времен Второй империи, имена которых – Уилки Коб, Облапоша и Клара Сумасбродка – пользовались тогда не меньшей известностью, чем имена крупных поэтов и увенчанных славой полководцев.

Они вполне оправдывали название «модниц»: они и сегодня оделись по последней моде, их весенние туалеты, их воротнички, их ботинки радовали глаз своим изяществом, но сами-то они уже увяли, их прелесть нуждалась в подкраске, в подмалевке. Облапоша, безбровая, с померкшими глазами, с выпяченной нижней губой, все шарила вокруг своей тарелки, вилки, бокала. Сумасбродка, рыхлая, прыщавая, с грелкой у ног, вытянула на скатерти скрюченные от подагры персты, унизанные сверкавшими перстнями, которые ей так же трудно, так же сложно было надевать, как и снимать. Девичья талия поджарой Коб подчеркивала уродливость ее испитого, как у истощенного клоуна, лица, на которое падали рыжие патлы. После того как она разорилась и все имущество ее пошло за долги, она отправилась в Монте-Карло попытать счастья в последний раз, но вернулась оттуда без единого су, да к тому же еще по уши влюбленная в смазливого крупье, который пренебрег ею. Роса подобрала ее, подкармливала и всюду хвасталась своим благодеянием.

Все три женщины знали Фанни, и разговаривали они с ней покровительственно: «Как поживаешь, детка?» И то сказать: в платье из материи по три франка за метр, с красной брошью – подарком Купера – в виде единственного украшения, она выглядела новобранкой среди этих жутких ветеранок щегольства, казавшихся уже совершенными призраками на фоне роскоши, при ярком свете озера и неба, вливавшемся в дверь столовой вместе с благоуханием весны.

Тут же сидела старуха Пилар, Сhinge [3 – Chinge – искаженное французское слово singe – обезьяна. ], как она сама себя называла на смеси французского с испанским, форменная макака с бескровным, морщинистым лицом, в искаженных чертах которого сквозило какое-то злобное лукавство, подстриженная под мальчишку, так что седые ее волосы не закрывали ушей, в старом платье из черного атласа с широким голубым матросским воротником.

– А вот господин Гаденыш!.. – представив Жана гостям, объявила Роса и показала ему комок розовой ваты на скатерти, на котором дрожал от холода хамелеон.

– А почему меня не знакомят? – наигранно веселым тоном спросил верзила с седеющими усами, в светлом, застегнутом на все пуговицы пиджаке, державшийся, пожалуй, даже чересчур прямо.

– Верно, верно… А Татав? – со смехом спросили женщины.

Хозяйка процедила сквозь зубы его имя.

Это был де Поттер, ученый-музыкант, прославленный автор «Клавдии» и «Савонаролы», и Жан, видевший его мельком у Дешелета, сейчас с изумлением отметил, что у выдающегося композитора повадка обывателя, что вместо лица у него деревянная гладкая маска и что глаза у него тусклые, хотя в них и проглядывала безумная, неизлечимая страсть, давным-давно привязавшая его к этой мерзавке, заставившая его бросить жену и детей и сделаться приживальщиком в доме, где он просаживал свое большое состояние, свой доход со спектаклей и где с ним обращались хуже, чем с лакеем. Надо было видеть, какие уничтожающие взгляды бросала на него Роса, когда он что-нибудь рассказывал, как презрительно обрывала его. А Пилар переплевывала дочь – она всякий раз прибавляла тоном, не допускающим возражений:

– Саткнис, мой мальчик!

Сидеть рядом с Пилар, слушать, как чавкают, словно пережевывая жвачку, ее старческие отвислые губы, перехватывать инквизиторский взгляд, каким она осматривала тарелку своего соседа, было для Жана настоящей пыткой, еще усугублявшейся насмешливым тоном Росы, изображавшей Фанни на музыкальном вечере в меблированных комнатах и легковерных богачей иностранцев, принимавших экономку за обедневшую светскую даму. Бывшая наездница, полная нездоровой полнотой, с десятитысячефранковыми кабошонами в ушах, явно завидовала своей подруге, возврату ее молодости и красоты, которым та была обязана этому юному красавцу. А Фанни нисколько не сердилась; напротив, она забавляла общество, высмеивала жильцов: перуанца, который, тараща свои белые глаза, признавался ей, что ему хочется познакомиться с какой-нибудь знаменитой кокуткой, или голландца с его странным способом за ней ухаживать: сидя сзади нее, он пыхтел, как паровоз, и лишь изредка нарушал молчание: «Укатайте: почем в Батавии картофель?»

Госсену было не до смеха, и Пилар тоже: она следила за тем, как бы не пропали серебряные ложки, или же ловко била мух то на своем приборе, то на рукаве у соседа, а затем, ласково приговаривая: «Кушай, mi amta [4 – Моя душенька (исп.). ], кушай, mi corazon [5 – Мое сердце (исп.). ]!» – кормила ими разлегшуюся на скатерти гнусную тварь, захиревшую, бесформенную и опухшую, как пальцы Сумасбродки.

Разогнав уцелевших мух и углядев жертву на буфете или же на стеклянной двери, она вставала и с торжеством ловила ее. Частые эти набеги в конце концов вывели из себя ее дочь, а она и так сегодня решительно была не в духе.

– Что ты вскакиваешь каждую минуту? Меня это раздражает.

А мать ей ответила на той же смеси двух языков:

– Вы-то сами лопаете, bos otros [6 – Искаженное испанское слово vosotros – вы. ]… А ему нелься?

– Или выйди из-за стола, или сиди смирно… Ты нам надоела…

Старуха огрызнулась, и тут обе начали ругаться, как ругаются ханжи-испанки, мешая образы ада и дьявола с площадной бранью:

– Hija del demonio!

– Cuerno de Satanas!

– Puta!..

– Mi madre!

Жан смотрел на них в ужасе, а гостьи, привыкшие к подобного рода семейным сценам, продолжали спокойно утолять аппетит. Только де Поттер, которому стало неловко перед посторонним, попытался унять их:

– Да будет вам!

Но Роса в бешенстве обернулась к нему:

– Да ты-то чего вмешиваешься?.. Что это еще за манера?.. Хочу говорить и буду говорить!.. А ты ступай к жене!.. Ты мне осточертел – у тебя глаза как у дохлой рыбы, а на голове три волоса… Вот и отнеси их своей индюшке, давно пора!..

Де Поттер выслушал ее с улыбкой, но слегка побледнев.

– Хорошенькая жизнь!.. – пробормотал он себе под нос.

– Вольному воля!.. – прорычала она, всей грудью навалившись на стол. – А то знаешь, двери открыты: фюить!.. Брысь!..

– Успокойся, Роса!..

Тусклые глаза несчастного де Поттера смотрели на нее умоляюще.

А мамаша Пилар, снова принявшись за еду, с такой комической невозмутимостью бросила ему: «Заткнись, мой мальчик!..» – что все покатились с хохоту, даже Роса, даже де Поттер, – он обнял свою все еще ворчавшую возлюбленную, а затем, чтобы умаслить ее, поймал муху, бережно взял за крылышки и преподнес Гаденышу.

И это был де Поттер, прославленный композитор, гордость Национальной школы! Как удалось приворожить его этой женщине, грубой, погрязшей в пороках, да еще вкупе с мамашей, присутствие которой делало ее еще более отвратительной, ибо, точно сквозь увеличительное стекло, показывало, какою Роса станет двадцать лет спустя?..

Кофе подали на берегу озера, в маленьком гроте «рокайль», внутри обтянутом светлым шелком, по которому скользила тень от воды, – в уютном гнездышке для поцелуев, представлявшем собою плод воображения писателей XVIII века, – и его вделанное в потолок зеркало отражало сейчас все ужимки рассевшихся на широком диване старых парок, осовевших после обильной трапезы, отражало Росу с пробившимся сквозь румяна естественным румянцем на щеках, уронившую руки на плечи де Поттера.

– О мой Татав… Мой Татав!..

Однако очень скоро пламя шартреза пересилило пламя любви, и когда одной из дам пришла мысль покататься на лодке, Роса послала де Поттера.

– Но только лодку! Слышишь? Лодку, а не «норвежку»!

– Я скажу Дезире…

– Дезире завтракает.

– В лодке полно воды, надо ее вычерпать, это не так-то просто…

– С вами пойдет Жан… – чтобы предотвратить новую бурю, сказала Фанни.

Они сидели в лодке на скамейках друг против друга и, раздвинув колени, сосредоточенно вычерпывали воду, не обмениваясь ни словом, ни взглядом, словно завороженные той размеренностью, с какой вода выплескивалась из черпаков. Высокая катальпа, вычерчиваясь на ослепительно сверкавшей поверхности озера, простирала над ними душистую прохладу.

– Давно вы связаны с Фанни? – прекратив на время свое занятие, неожиданно спросил композитор.

– Два года… – слегка смутившись, ответил Госсен.

– Всего лишь два года!.. Ну, тогда то, чему вы только что явились свидетелем, может, пожалуй, послужить вам предостережением. Я живу с Росой двадцать лет, двадцать лет прошло с тех пор, как я, вернувшись из Италии – я тогда получил Римскую премию, – однажды вечером пошел в цирк и увидел ее на повороте круга: стоя на одноколке и размахивая хлыстом, она пролетела мимо меня в шлеме, на котором красовались острия пик – их было восемь, – и в кольчуге с золотыми блестками, не доходившей до колен. Ах, если б кто-нибудь мне тогда сказал!..

Снова взявшись за черпак, он начал свой рассказ с того, что на первых порах все только посмеивались над его связью. Когда же дело приняло серьезный оборот, то сколько его родители потратили усилий, сколько они уговаривали его, на какие только жертвы ни шли, чтобы добиться разрыва! Они откупались от нее, но он снова к ней возвращался.

– Испытаем еще одно средство – путешествие, – сказала его мать.

Он отправился в путешествие, возвратился и снова сошелся с наездницей. Тогда его женили на хорошенькой женщине с богатым приданым; в качестве свадебного подарка – обещание, что он будет академиком… Но уже через три месяца он оставил жену ради былой привязанности…

– Ах, молодой человек, молодой человек!..

Де Поттер рассказывал о себе тусклым голосом, и ни один мускул не дрогнул на его маскообразном лице, неподвижном, как крахмальный воротничок, из-за которого ему приходилось держать голову прямо. А мимо них проезжали лодки со студентами и девушками, брызгавшие песнями, молодым и хмельным смехом. Многим из этих несмышленышей следовало бы остановиться и выслушать в поучение страшный рассказ де Поттера…

В тот день у Росы все словно сговорились повлиять на Фанни и разлучить ее с Жаном; в гроте старые модницы наперебой взывали к ее благоразумию:

– Красив твой миленок, но ведь в кармане-то ни гроша… Что с тобой будет?..

– А если я его люблю?..

Роса пожала плечами:

– Да оставьте вы ее!.. Она и своего голландца упустит, как упустила на моих глазах все благоприятные случаи… После истории с Фламаном она кое-чему как будто научилась, а теперь опять за свое; такая же взбалмошная, как и была, даже еще хуже!

– Ay, Vеllаса!.. [7 – Правильно: ay, bellaca (исп.). Здесь в смысле: «Ах ты, дрянь этакая!..»] – проворчала мамаша Пилар.

Тут похожая на клоуна англичанка заговорила с диким акцентом, который долго способствовал ее успеху:

– Полюбить всей душой человека – это прекрасно, моя деточка… Любовь, знаете ли, вещь хорошая… Но вы должны любить еще и деньги… Если я богатая сейчас, как вы думать: мой крупье, что я уродина, сказал бы?..

Тут на англичанку налетел порыв ярости, и голос у нее поднялся до визга.

– Ах, как это ужасно!.. Славиться во всем мире, быть всесветной, быть всем известной, как… как памятник, как… как бульвар… такой известной, что вы сказал: последнему извозчику: «Уилки Коб!» – и он уже знать, где это… Я имела принцы под мои ноги, а короли, когда я плевала, короли говорили: «Красиво плюнула!» А теперь эта мерзкая прощелыга брезгует мной, потому что, видите ли, я безобразный, и я даже не имею чем заплатить ему за одну ночь.

Мысль, что крупье посмел назвать ее уродиной, терзала Коб, и наконец, не выдержав, она распахнула платье:

– Лицо – yes [8 – Да (англ.). ], не спорю, но все остальное: грудь, плечи… Это вам что: не белизна? Это вам что: не упругость?..

Она бесстыдно оголяла свое тело – тело ведьмы, каким-то чудом оставшееся молодым после тридцатилетнего пребывания в адском пекле, а шея и лицо у нее высохли, как у покойницы.

– Лодка готова!.. – крикнул де Поттер.

Англичанка упрятала под платье все, что у нее еще оставалось от молодости, и комически-сокрушенно проговорила:

– Как жаль, что я не могу повсюду ходить гоулоя!..

На фоне пейзажа Ланкре, на фоне кокетливой белизны вилл, особенно ярко сверкавшей среди свежей зелени, вилл, с их террасами и лужками, сбегавшими к озерцу, чешуйчатому при свете солнца, жутью веяло от лодки, принявшей на борт дряхлых и убогих жриц любви: ослепшую Облапошу, старого клоуна и скрюченную Сумасбродку, пропитывавших след от кормы мускусным запахом грима.

Жан, согнувшись, сидел за веслами, и ему было стыдно и страшно: ведь его могут увидеть знакомые в этом аллегорическом зловещем челне и, пожалуй, подумают, что он исполняет какие-то неблаговидные обязанности. Утешением служила ему Фанни: она сидела возле руля, которым правил де Поттер, она ласкала и взор и душу Госсена, и никогда еще ее улыбка не казалась ему такой молодой, – вернее всего, по контрасту.

– Спой нам что-нибудь, деточка!.. – попросила Сумасбродка, разомлев от весеннего воздуха.

Фанни своим выразительным и глубоким голосом запела баркаролу из «Клавдии», а композитор, откликнувшись на зов своего первого большого успеха, подражал с закрытым ртом оркестровому сопровождению, набегающему на мелодию, словно искристая рябь, подергивающая водную гладь. При ярком свете, да еще среди такой красоты, это было чудесно. С террасы одной из вилл долетело: «Браво!» Провансалец, мерно взмахивавший веслами, жадно впивал божественные звуки из уст своей возлюбленной, им овладевало страстное желание прильнуть к ее устам, как в жаркий день припадают к роднику, и, не поднимая головы, не отрываясь, пить, пить, пить.

Росу это созвучие голосов, видимо, раздражало, и вдруг она, рассвирепев, оборвала кантилену:

– Эй вы, певуны! Долго вы еще будете мурлыкать у нас над ухом?.. Вы воображаете, что эта панихида доставляет нам удовольствие?.. Нет, с нас довольно… Да ведь уже и поздно, Фанни, пора в клетку…

Яростным взмахом руки Роса показала на ближайшую пристань.

– Причаливай!.. – сказала она своему любовнику. – Отсюда им будет ближе до станции…

Это прозвучало резко, как внезапное увольнение, но бывшая наездница приучила свое окружение к подобным выходкам, и никто не посмел возразить ей. Фанни и Жана высадили на берег, Жану на прощанье было сказано несколько холодно-любезных слов, Фанни шипящим тоном были отданы распоряжения, и лодка отошла берега, взметая споры и крики, а затем вода – отличный проводник звука – донесла до слуха влюбленных оскорбительный взрыв хохота.

– Слышишь? Слышишь? – побледнев от злобы, сказала Фанни. – Это она над нами издевается…

При этом последнем оскорблении к горлу ее прихлынули все прежние унижения, все прежние обиды, она перечисляла их по дороге на станцию, рассказывала даже о том, что до сего времени скрывала. Роса только и думает, как бы разлучить их, учит ее, как обманывать его.

– Она же меня натравливала на этого голландца!.. Не далее как сегодня они все на меня напали… Я тебя люблю по-настоящему, понимаешь? И моя любовь раздражает это порочное существо, а ведь она страдает всеми пороками, самыми отвратительными, чудовищными. Ну, а я больше не хочу, и вот она…

Заметив, что Жан побледнел и что губы у него дрожат, как в тот вечер, когда он рылся в нечистотах ее писем, Фанни остановилась.

– Не бойся!.. – сказала она. – Твоя любовь излечила меня от всех этих мерзостей. Меня тошнит и от ее вонючего хамелеона, и от нее самой.

– Тебе нельзя там оставаться… – охваченный болезненной ревностью, сказал Госсен. – Кусок хлеба, который ты там зарабатываешь, вывалян в грязи. Давай снова жить вместе – как-нибудь выкрутимся.

Она давно ждала этого вопля души, она его вызывала. Однако для виду она воспротивилась, привела в качестве довода, что вдвоем им не прожить на триста франков в месяц, которые он получает в министерстве, как бы не пришлось потом опять расставаться…

– А мне так было горько уходить из нашей милой квартирки!..

Сбочь дороги тянулись телеграфные столбы, провода с обсевшими их ласточками, кусты акации, а под кустами через некоторые промежутки попадались скамейки. Чтобы удобнее было разговаривать, Жан и Фанни сели на одну из таких лавочек – оба были крайне взволнованы и крепко держали друг друга за руку.

– Триста франков в месяц… – повторил Жан. – Живут же Эттема на двести пятьдесят!..

– Они переехали за город, в Шавиль.

– Ну, так и мы переедем – я за Париж не держусь.

– Правда?.. Ты правда хочешь, чтобы мы переехали?.. Ах, дружочек, дружочек!

По дороге шли прохожие, промчались ослики, увозя гостей, всю ночь прогулявших на свадьбе, Жану и Фанни неудобно было целоваться, и они сидели неподвижно, прижавшись друг к другу и мечтая о том обновленном счастье, каким они будут наслаждаться в летние вечера, дышащие полевым покоем и той теплой тишиной, которою сейчас выстрелами из карабинов и звуками шарманки спугивало вдали пригородное веселье.