Это утро было утром прекрасного дня для скульптора Гильярдена.

Избранный накануне в члены института, он должен был обновить перед пятью академиями, соединёнными в торжественное заседание, свой великолепный академический мундир с пальмовыми листьями, блиставший новым сукном и шёлковым шитьём цвета надежды. Блаженный мундир этот был разложен на кресле и Гильярден посматривал на него с любовью, повязывая перед зеркалом белый галстук.

«Главное, не надо торопиться… Времени остаётся ещё много»… — думал добряк.

Дело в том, что, в пылу нетерпения, он оделся двумя часами ранее, а прекрасная г-жа Гильярден, всегда одевавшаяся очень долго, объявила ему, что на этот раз в особенности она будет готова не прежде как в назначенный час; «Ни минутой раньше… слышите ли?..»

Несчастный Гильярден! Что делать, чтоб убить до той поры время?

«Примерим всё-таки наш мундир», — сказал он себе и бережно, словно обращался с тюлем или кружевами, приподнял драгоценное одеяние, надел его с бесконечными предосторожностями и стал перед зеркалом. О! Какой пленительный образ отразился в зеркале! Какой это был славный маленький академик, румяный, жирный, счастливый, улыбающийся, с проседью, с брюшком и с чересчур коротенькими ручками, которые в новых рукавах казались исполненными какой-то автоматической важности. Очевидно довольный своей турнюрой, Гильярден ходил взад и вперёд, кланялся, как бы входя в собрание, улыбался своим сотоварищам по изящным искусствам, принимал академические позы. Но как бы ни гордился человек своей особой, однако ж стоять перед зеркалом два часа в парадном костюме — нельзя. В конце концов, наш академик устал и, боясь измять своё платье, признал за лучшее снять его и бережно положить на прежнее место; сам же уселся против него, у другого угла камина и, вытянув ноги, сложив себе руки на парадном жилете, принялся мечтать, любовно посматривая на свой зелёный мундир.

Как путешественник, который, добравшись, наконец, до цели своих странствований, любит вспоминать об опасностях и затруднениях, встречавшихся ему на пути, Гильярден перебирал в памяти, год за годом, всю свою жизнь, с того дня, как он поступил учеником в скульптурную мастерскую Жуффруа. Тяжелы начинания в этой проклятой профессии! Он вспомнил зимы без топлива, бессонные ночи, искание работы и эту глухую злобу, которую испытывает человек маленький, неизвестный, затерянный в громадной толпе, которая вас толкает, опрокидывает. сшибает с ног, давит. И сказать — что он сам, без протекции, без состояния, умел выкарабкаться из этого положения! Да! Только с помощью своего таланта. И достойный академик, в состоянии блаженного созерцания, с закинутой назад головой, с полузакрытыми глазами, громко повторял самому себе:

— Только с помощью своего таланта… одного тал…

Долгий взрыв смеха, сухого, дребезжащего, старческого, внезапно прервал его. Гильярден с удивлением посмотрел вокруг себя. Он был один, совершенно один, с торжественно разложенным против него, по другую сторону камина, зелёным мундиром — этой тенью академика. И, однако ж, наглый смех всё ещё продолжался. Тогда, вглядываясь хорошенько, скульптор заметил, что этот мундир находится уже не на том месте, куда он его положил, но сидел в креслах, с оттопыренными полами, с локтями рукавов, положенными на ручки кресел, со вздувшейся, как бы дышавшей грудью. Невероятная вещь! Это именно он и смеялся. Да, безумный хохот выходил из этого странного мундира, приводил его в движение, встряхивал, опрокидывал, колебал его полы… и по временам заставлял его хвататься обеими рукавами за бока, как бы для того, чтоб остановить этот избыток неестественной, неудержимой весёлости. В то же время, слышался тоненький, ехидный голосок, прерываемый икотой, который пищал:

— Ах! Господи! Вот умора-то! Кажется, я умру со смеха… Моченьки моей нет больше!

— Что же это такое, наконец? Чёрт возьми! — спросил несчастный академик, широко раскрыв глаза.

Голос продолжал ещё с бо?льшим ехидством:

— Это я, г-н Гильярден, я, ваш мундир с пальмами, ожидающий вас, чтоб ехать на заседание. Извините, что я так грубо прервал ваши мечтания. Но это было так забавно, когда вы упоминали о вашем таланте… Я никак не мог удержаться. Неужели вы, в самом деле, говорили серьёзно? Неужели, положа руку на сердце, вы думаете, что одного вашего таланта вам было достаточно, для того чтобы сделать такую быструю карьеру, достичь высокого положения, почестей, славы, богатства? Неужели вы считаете это возможным, г-н Гильярден? Углубитесь в самого себя, друг мой, прежде чем отвечать мне. Углубитесь хорошенько… ещё… вот так… Теперь отвечайте мне. Вы видите, что вы не смеете.

— Но, однако ж… — пробормотал Гильярден, с комической нерешительностью, — я… я много работал.

— Да, много, ужасно много. Вы труженик; вы ремесленник, вы рутинёр, вы оцениваете ваш труд по часам как извозчики. Но вдохновение, милый мой, вдохновение… Посещала ли вас когда-нибудь эта золотая пчёлка, кружащаяся над головой истинного художника, сверкая и шумя крыльями? Ни разу — вы это хорошо знаете. Она всегда вас пугала, эта божественная, маленькая пчёлка. И, однако ж, она даёт истинный талант. Я знаю многих, которые тоже работают, но иначе, нежели вы, с волнением, с лихорадочным трепетом ищущих, пытливых… им никогда не добиться того, чего вы добились. Послушайте… Мы здесь с вами одни… Согласитесь же, что весь ваш талант заключался в том, что вы женились на хорошенькой женщине.

— М. Г.! — воскликнул Гильярден, покраснев.

Голос продолжал, не смущаясь.

— Ну, слава Богу! Вот негодование, которое мне нравится. Оно доказывает мне — хотя это, впрочем, известно всем — что вы более дурак, нежели негодяй. Не вращайте так страшно глазами. Во-первых, если вы только дотронетесь до меня, сомнёте меня или разорвёте, то вам нельзя будет ехать на заседание, и г-жа Гильярден останется этим не совсем довольна, потому что ей принадлежит вся слава этого дня. Её будут принимать сейчас все пять академий, и я ручаюсь вам, что если бы я явился в институт надетым на неё, которая до сих пор, несмотря на свои лета, так стройна и изящна, то имел бы не такой успех, как с вами. Нужно во всём давать себе отчёт, г-н Гильярден. Вы всем обязаны этой женщине: своим отелем, своими сорока тысячью франков дохода, своим крестом, своими лаврами, своими медалями…

И рукав с вышитым обшлагом указал несчастному скульптору на знаки отличия, висевшие у него на стене в алькове. Потом безжалостный мундир, как бы желавший для бо?льшего мучения своей жертвы принимать все возможные положения, являться во всех возможных видах, приблизился к камину и, подавшись вперёд на своём кресле, с видом болтливого старичка, с фамильярностью старого товарища, продолжал:

— Ты, кажется, огорчён, дружище, моими словами? Но ведь должен же ты узнать то, что все знают. А от кого же ты можешь это услышать, как не от своего мундира? Рассудим хорошенько… Какое было у тебя состояние, когда ты женился? Никакого. Что принесла тебе жена? Нуль. В таком случае, как же ты объяснишь своё настоящее богатство? Ты опять скажешь мне, что ты много работал. Но, несчастный! Работая день и ночь, пользуясь благосклонностью правительства, получая от него заказы, на недостаток которых ты, со времени своей женитьбы, кажется, не мог пожаловаться, ты никогда не мог получать более пятнадцати тысяч франков в год. Но неужели ты думаешь, что на эти деньги можно было жить так, как вы жили. — Прекрасная г-жа Гильярден всегда слыла щеголихой, вращающейся во всех сферах, где много тратят. Я знаю, что, сидя с утра до вечера в своей мастерской, ты никогда не думал об этих вещах. Ты довольствовался тем, что говорил: «Моя жена — удивительная мастерица вести хозяйство. С тем, что я получаю, и при нашем образе жизни, она ещё ухитряется делать сбережения».

Это ты, бедняга, достоин был удивления!.. Дело в том, что ты женился на одном из тех хорошеньких чудовищ, каких много в Париже, на женщине честолюбивой и развратной, одинаково умевшей и устраивать ваши дела, и наслаждаться жизнью. Жизнь этих женщин, мой милый, похожа на их бальную записную книжечку, где стоят цифры против имён танцоров. Твоя жена рассуждала так: «У моего мужа нет ни таланта, ни богатства, ни представительности, но это отличный человек, снисходительный, легковерный, всего менее способный стеснять меня. Пускай же он не мешает мне веселиться, и я берусь доставить ему всё то, чего ему недостаёт». И с той поры, деньги, заказы, кресты всех возможных стран посыпались в твою мастерскую, с их приятным металлическим звоном, с их разноцветными ленточками. Вдруг г-же Гильярден захотелось однажды (фантазия зрелой красавицы) быть женой академика; и её рука, обтянутая в изящную лайковую перчатку, отворила себе одну за другой все двери святилища. Эх, старичина! Чего тебе стоили эти зелёные пальмы — о том могут сказать тебе только твои сотоварищи…

— Ты лжёшь, ты лжёшь! — вскричал г-н Гильярден, задыхавшийся от негодования.

— Нет, милый мой, я не лгу. Посмотри вокруг себя. Когда ты войдёшь в зал заседания, во всех глазах ты прочтёшь насмешку, ты услышишь, как будут шептать на пути твоём: «Вот муж прекрасной г-жи Гильярден». Ведь ты всю жизнь свою будешь только этим, дружище, — только мужем хорошенькой женщины!

На этот раз Гильярден не выдержал. Бледный от ярости, он вскочил и хотел уже швырнуть в огонь этот наглый мундир, сорвав с него предварительно красивый зелёный веночек, как дверь отворилась, и знакомый голос, с оттенком пренебрежения и снисходительности, пробудил скульптора от этого страшного сна.

— Как я узнаю тебя! Заснуть перед камином в такой день…

Г-жа Гильярден стоит перед ним, высокая и всё ещё красивая, хотя слишком величавая… со своим почти естественным румянцем под напудренными волосами и с преувеличенным блеском подрисованных глаз. Движением женщины-главы, она берёт мундир с зелёными пальмами и развязно, с маленькой улыбочкой, помогает мужу надеть его, между тем как бедняк, ещё весь в поту, после своего кошмара, вздыхает с облегчённым видом, думая про себя: «Какое счастье! Это был сон!»