— Я любил только одну женщину во всю свою жизнь, — сказал нам однажды художник Д. — Я провёл с ней пять лет, вполне счастливых, обильных тихими радостями. Я могу сказать, что ей обязан я своей настоящей известностью. Так легко мне работалось подле неё; так часто посещало меня вдохновение. Когда я встретился с ней, мне показалось, что она всегда была моей. В её красоте, в её характере я видел осуществление всех своих мечтаний. Эта женщина никогда не покидала меня, она умерла у меня на руках моих, любя меня… И между тем, я не могу подумать о ней без гнева. Если я стараюсь представить её себе такою, какою она была в течение пяти лет, во всём блеске любви, с гибким и стройным станом, с золотистой бледностью, с чертами восточной еврейки, правильными и тонкими, с медленной бархатистой как взгляд её речью; если стремлюсь воплотить это чудное видение, то для того только, чтобы лучше сказать ему: «Я ненавижу тебя!»

Её звали Клотильдой. В доме наших общих знакомых, где мы с ней встретились, она была известна под именем m-me Делош, и её считали вдовой морского капитана, долго плававшего в море. И действительно, казалось, она очень много путешествовала. В разговоре она, бывало, вдруг скажет: «Когда я была в Тампико» или «Однажды на рейде в Вальпараисо»… Но, затем, ни в её привычках, ни в её речи не замечалось никаких признаков кочующей жизни, ничего такого, что обличало бы беспорядочность, торопливость, сопряжённую с быстрыми отъездами, с внезапными возвращениями. Она была парижанка и одевалась с большим вкусом, без всяких этих бурнусов и эксцентрических sarapИs, по которым тотчас узнаёшь жён офицеров и моряков, вечно носящих дорожный костюм.

Когда я почувствовал, что люблю её, моей первой и единственной мыслью было сделать ей предложение. Ей сообщили об этом. Она отвечала просто, что никогда вторично не выйдет замуж. Тогда я стал избегать встречи с ней; но так как голова моя была слишком полна этой любовью для того, чтоб я мог взяться за какую-нибудь работу, то я решился предпринять путешествие. Однажды утром, когда я занят был приготовлениями к отъезду, в мою квартиру, где выдвинуты были ящики из всех столов и комодов и в беспорядке стояли раскрытые чемоданы, к величайшему моему изумлению, вошла m-me Делош.

— Почему вы хотите уехать? — сказала она мне тихо. — Потому что вы меня любите? Я тоже люблю вас… Но только… — здесь голос её несколько дрогнул, — но только я замужем.

И она рассказала мне свою историю.

Это был целый роман несчастной любви. Муж её пьянствовал, бил её; они прожили вместе только три года. Семейство её, которым она, по-видимому, очень гордилась, занимало в Париже довольно высокое положение; но после её замужества не хотело принимать её. Она была племянница старшего раввина. Сестра её, вдова штаб-офицера, вышла во второй раз за главного смотрителя сен-жерменского леса. Что касается неё, то, разорённая в конец своим мужем, но получившая, к счастью, хорошее воспитание, она имела возможность трудом добывать себе средства к жизни. Она давала уроки музыки в богатых домах, в ChaussИe d'Antin, в Saint-HonorИ и зарабатывала довольно много денег.

История была трогательна, но немножко длинная, исполнена этих милых повторений, этих бесконечных вставок и эпизодов, всегда запутывающих женскую речь. Она и рассказывала-то мне её несколько дней. Я нанял на Avenue императрицы, между молчаливыми улицами и спокойными лужайками, маленький домик для нас двоих. Я провёл бы там год, слушая её, смотря на неё, и не вздумал бы о работе. Она первая прогнала меня в мою мастерскую, и я не мог помешать ей приняться опять за уроки. Меня очень трогало в ней это чувство собственного достоинства; я преклонялся перед этой гордой душой, хотя чувствовал себя несколько оскорблённым её формальным желанием быть всем обязанной только своему собственному труду. Таким образом, мы весь день были разлучены и сходились только вечером, в маленьком домике. С каким восторгом я возвращался туда: нетерпеливый, если она запаздывала, и счастливый, если заставал уже её там. Она приносила мне букеты, редкие цветы. Часто я заставлял её принять от меня какой-нибудь подарок, но она говорила смеясь, что она богаче меня; и действительно, уроки, должно быть, приносили ей очень много, потому что туалет её всегда отличался дорогим изяществом. Она ходила вся в чёрном, зная, что это идёт ей; и платья её, по-видимому, простые и скромные, были, однако ж, отделаны то блестящим атласом, то матовым бархатом, то тонкими кружевами, так что изумлённому взору открывался, в различных тенях одного и того же цвета, целый мир женского щёгольства.

Впрочем, её занятия не были, по словам её, нисколько обременительны. Все ученицы её, дочери банкиров, капиталистов, биржевых маклеров, обожали её, и она не раз показывала мне браслеты, кольца, которые ей дарили в благодарность за её труды. В свободное от занятий время мы были всегда вместе и никуда не ходили. Только по воскресеньям она уезжала в Сен-Жермен к сестре своей, жене смотрителя леса, с которой недавно помирилась. Я провожал её до станции железной дороги. Она возвращалась в тот же вечер, и часто, когда дни были долгие, мы назначали друг другу свидание где-нибудь на пути, около воды или в лесу. Она рассказывала мне о своём посещении, о детях, о семейном счастье сестры своей. Мне грустно было за неё, лишённую настоящей семьи, и я удваивал свою нежность к ней для того, чтобы заставить её позабыть это ложное положение, причинявшее гордой душе её, вероятно, немало страданий.

Какое это было счастливое время, время труда и доверия! Я не подозревал ничего. Всё, что она говорила, казалось мне до такой степени правдивым, естественным! Я упрекал её только за одно: иногда, рассказывая мне о домах, куда она ходила, о семействах своих учениц, она пускалась в разные предположения, сочиняла воображаемые интриги. Сама спокойная, она постоянно видела вокруг себя романы; и жизнь её проходила в драматических комбинациях. Эти химеры возмущали моё счастье. Я, который хотел бы уединиться от всего остального мира, чтобы жить запершись, подле неё, находил её слишком занятой подобными пустяками. Но, я мог, конечно, извинить это молодой и несчастной женщине, жизнь которой была до сих пор печальным романом, и которая не предвидела, чтобы он когда-нибудь мог придти к развязке.

Раз только явилось у меня подозрение или, лучше сказать, предчувствие. Однажды вечером, в воскресенье, она не возвратилась домой ночевать. Я был в отчаянии. Что делать? Отправиться в Сен-Жермен? Я мог её компрометировать. Однако ж, после ужасной ночи, я решился ехать, когда она вошла вся бледная, вся взволнованная. Сестра её занемогла. Она должна была остаться при ней. Я поверил тому, что она мне сказала; мне не казались тогда подозрительными этот поток слов, эта масса бесполезных, заслонявших главную мысль, подробностей о часе прибытия, о невежливости какого-то должностного лица, об опоздавшем поезде, и пр. и пр. Ещё два или три раза на той же неделе уезжала она ночевать в Сен-Жермен; и потом, когда сестра её выздоровела, возвратилась опять к своей спокойной и правильной жизни.

К несчастью, несколько времени спустя, пришла её очередь занемочь. Однажды, она возвратилась с уроков, дрожащая, измокшая, в лихорадке. У неё сделалось воспаление лёгких. Доктор с первого же разу признал опасность, а чрез несколько времени объявил мне, что нет надежды. Горесть моя была безгранична, невыразима. Потом я стал думать только об одном — как бы усладить ей последние минуты. «Я приведу, — говорил я себе, — к постели умирающей семью её, которую она так любила, которой гордилась!» Ничего не сказав ей, я написал к её сестре в Сен-Жермен, а сам бросился к её дяде, старшему раввину. Я уж не помню, в какой необычный час я попал к нему. Великие катастрофы совсем выбивают жизнь из колеи, расстраивают в ней всё до мельчайших подробностей. Почтенный раввин, кажется, готовился сесть за стол. Он прибежал испуганный и принял меня в передней.

— М. Г.! — сказал я ему. — Есть минуты, когда всякая ненависть должна смолкнуть.

Его доброе лицо обернулось ко мне с удивлением. Я продолжал:

— Ваша племянница умирает…

— Моя племянница! Но у меня нет племянницы, вы ошибаетесь.

— О! Умоляю вас, забудьте эту нелепую семейную вражду… Я говорю вам о m-me Делош, жене капитана…

— Я не знаю никакой m-me Делош… Вы что-нибудь перемешали, дитя моё, уверяю вас…

И он тихонько выпроводил меня за дверь, считая меня за мистификатора или за сумасшедшего. Надо полагать, что у меня действительно был очень странный вид.

То, что я узнал, было так неожиданно, так ужасно! Так она солгала мне… Зачем? Вдруг мне блеснула мысль. Я велел везти себя к одной из её учениц, о которой она мне всегда говорила, к дочери банкира.

Я спросил лакея:

— M-me Делош?

— Это не здесь.

— Да, я знаю… это дама, которая даёт уроки на фортепьяно вашим барышням.

— У нас нет никаких барышень в доме, и даже фортепьяно нет. Я не знаю, что вы такое говорите.

И он, ворча, захлопнул мне под нос дверь.

Я не пошёл далее в своих поисках. Я был уверен, что повсюду ждёт меня тот же ответ, тоже разочарование. Когда я входил в наш бедный, маленький домик, мне подали письмо из Сен-Жермена. Я раскрыл его, предвидя заранее, что заключается в нём. Смотритель леса не знал m-me Делош, при том же у него не было ни жены, ни детей.

Это был последний удар. Так стало быть, в продолжение пяти лет, каждое слово её было ложью. Тысячу ревнивых мыслей осадили меня, и обезумевший, не зная сам, что я делаю, я вошёл в комнату, где она умирала. Все вопросы, мучившие меня, вместе посыпались на это ложе страдания.

— Что вы делали в Сен-Жермене по воскресеньям? У кого проводили вы дни? Где вы ночевали в такую-то ночь? Отвечайте мне? — и я нагнулся к ней, ища в её глазах, всё ещё прекрасных и гордых, ответа, которого ждал с тоскою…

Но она оставалась невозмутима, нема.

Я продолжал, весь дрожа от ярости.

— Вы не давали уроков, я был везде, никто вас не знает. Так откуда же эти деньги, эти кружева, эти драгоценности?

Она бросила на меня взгляд, исполненный страшной печали — и ничего больше. Я должен бы был пощадить её, оставить её умереть в покое… но я слишком любил её, и ревность взяла верх над жалостью.

Я продолжал:

— Ты обманывала меня пять лет. Ты лгала мне каждый день, каждый час. Ты знала всю мою жизнь, а я не знал ничего о твоей. Ничего, даже твоего имени. Потому что ведь оно не твоё — не правда ли — то имя, которое ты носила? О! Лгунья, лгунья. И сказать, что она умирает, и что я не знаю, каким именем звать её… Говори же, кто ты? Откуда ты? Зачем ты вторглась в мою жизнь?.. Да говори же, скажи мне что-нибудь!

Напрасные усилия. Вместо ответа, она с трудом повернулась к стене, словно боясь, чтобы последний взгляд её не выдал мне её тайны. Так и умерла — несчастная! умерла — прячась, оставшись до конца лгуньей.