...Из церквушки на Поварской Катя и Густав вышли за полночь.
С ними «свидетели по жениху» — мой отец, «иной веры» человек, благословленный самим Патриархом, и Максимилиан Карлович Максаков-Шварц. И «свидетели по невесте» — Мария Петровна Максакова и мама, женщина тоже «иной веры»...
— Фотографию бы еще... — Густав вдруг произнес мечтательно. — Хорошо бы фотографию сделать... На память...
— Какую фотографию?! С ума сходишь! «Фотографию»! В вашем-то положении… Вам убраться с Катей успеть немедля! «Фотографию»!.. Может быть ещё на Лубянку явиться — визит нанести Дзержинскому… на память? «Фотографию»…— Это Бабушка взвинтилась, возмущенная мальчишеством Густава...
— Тихо, тихо! — успокоил ее Густав. — Тихо! Полагается так. Ясно?
Тут самый немногословный участник сборища — будущий мой отец:
— В получасе хода, на Кузнецком внизу, Наппельбаум устроился…
…Моисей Соломонович Наппельбаум, фотограф-художник, возвратившись из Америки, в начале 1917 года открыл на чердаке семиэтажного дома по Невскому проспекту, — на стыке его с Литейным, рядом с госпиталем Преображенского полка, — фотографический салон. Когда редкий приезд родителей в Петроград совпадал с большой выпиской, врачи и часть раненых поднимались к Наппельбауму «запечатлеться». Там мама и отец познакомились с мастером. Сошлись. «Снюхались» говорила. Стали друзьями. В осенние месяцы 1923 года Наппельбаум, по требованию правительства, переехал в Москву — он первым допущен был снимать Ленина и большевистских бонз. И в двухэтажном доме, что на углу Кузнецкого моста и Петровки, открыл мастерскую-фотоателье (Дом давно снесен. На его месте бульвар). Там и были сделаны фотографии не назвавшихся новобрачных и компании. Снимки должны были быть готовы к полудню. Негативы — уничтожены...
А ночь, вправду, лютовала невиданным даже для Москвы морозом! Дома, мёртво стывшие вагоны трамваев, заснеженные штоки не горящих фонарей, извозчичьи клячи под попонами, сидевшие на облучках «Ваньки» и люди вокруг, — всё куржавело студёным инеем…Очередь к покойному тянулась, петляя по центру города от Остоженки, замирая на часы у Манежа когда в неё втирали вереницы иностранных гостей… Катерина, очень уж легко не по времени и месту одетая, и Густав – оба люди не молодые – бегали отогреваться в Охотный ряд и на Манежную, к красноармейским кострам. Здесь их нашли свои. Доху и валенки ей передали. Да поздно было: к тому времени когда доползли они и их впустили в свежесрубленный Мавзолей где лежал Ленин, Катя застыла, закоченела… Густав обнимал её под шубкою — отогревал на себе собою, и ноги и руки ей растирал…
Кое как на последнем пределе прошла-проплыла она мимо гроба, поддерживаемая мужем… А как дальше шла, как вышла на площадь, уже не помнила… Через заслоны, через рогатки, через бесчисленные заставы Густав, собственной жизнью рискуя, — распахиваясь и лицо открывая, – отнёс её – рядом совсем, – к ней в дом у Александровского… Только здесь могли оказать ей помощь кремлёвские врачи, «прикреплённые» к ней…Только здесь обеспечивали лекарствами. Только здесь она могла теперь быть, только здесь находиться – болезнь её вызвала панику в дирекции: она – примадонна — должна была участвовать в театрализованных траурных церемониях-пантомимах на сцене Большого для всё тех же коминтерновцев, которых надо было… развлекать. И администраторы театра сутками дежурили в её квартире…
Густав, взбешенным тигром, метался по Бабушкиному особняку на Доброслободском… Места не находил: всё, абсолютно всё рушилось из-за Катиной болезни!..
А недуг огнём разгорался: двухсторонние воспаление лёгких, осложнения на и без того слабые почки её, беспамятство из-за страшенного жара.
…Дважды вырвавшись из-под маминого караула Густав бегает – бесконечными Старобасманной, Маросейкой, Лубянкою и Манежной и является к Катерине… Она не узнаёт его – она не узнаёт никого… Пылает лоб… Пылает лицо… Тело горит… Руки… Руки словно изо льда… Пальцы потягивают, перебирая, край одеяла… будто в предсмертной агонии…Только теперь и здесь, около Кати, он начинает понимать, что ему не забрать, не увезти её… Сколько слёз пролил теперь этот железный, не умеющий плакать человек, в параличе у постели своей любви, Катеньки, «Лошадки» своей, знает только моя мать…Но ни она, после четвертьвековой голгофы своей, ни Бабушка не рассказывали мне о последних часах Густава у постели Катерины… И не знал никто, оставляет ли он её на время или… навсегда, на веки?