…Для меня важным было, что бы в пьянящем воздухе альпийского эльдорадо хозяин Бергхофа сбрасывал с себя груз забот. Отдыхал. Высыпался. Успокаивался. И становился собеседником вновь на редкость жизнерадостным. Разговорчивым. Со мною общительным.
Мне – совершенно одинокому тогда – было это особенно важным. И я тоже успокаивался. Обретал жизнерадостность. И, становясь на лыжи, сразу начинал… летать! Да и как было не чувствовать себя не летящим, над раскрывавшейся с открытой горной террасы, а потом с глиссады стремительного крутого спуска? Над поднимающимися из пропастей, сперва прозрачно сизыми, потом чуть розовеющими, наконец, бело кипенными туманами? И я летал… Благо дружба с Гансом Бауром – как и на крыльях его «Кондора» — вносила меня, — лыжника, — в мир его бескрайнего неба и бездонных его альпийских ландшафтов. Над которыми, перелетал он, — ещё рейсами Люфтханзы, задолго до «рабочих» полётов в Альпийскую резиденцию его шефа, — без малого сотни раз! Летал сам. И хотел, чтобы летали с ним и все близкие. И радовались полётам так, как радуется сам он. А теперь и я.
Конечно, мне хотелось, чтобы так же чувствовал себя здесь и приблизивший меня человек. Иной в «весовых» и возрастных категориях, в несопоставимых категориях ответственности и занятости – он позволял себе двадцатиминутные прогулки в сопровождении собеседников. Я – трёх четырёх часовые лыжные. Как правило, с Бауром. Использовавшим каждую свободную минуту пребывания в Альпах между рейсами, чтобы со мною, — или ещё с кем-нибудь, кто свободен в эти часы, — уйти на лыжню. На ней он чувствовал себя как в воздухе!.. Как твоя мама, — маленькой «ставшая на лыжи, прежде чем на ноги» (Об этом в Миккели дед рассказывал ему). И ещё с одним расчудесным мужиком – Фрицем Торнов. Собачником. Дрессировщиком. Он там, и в Берлине, и в Растенбурге «воспитывал» пёсиков фюрера. Как он это делал, не знаю – не показывал. С овчарками Шефа он никогда на людях не являлся. Даже не позволял приближаться к площадкам, где разговаривал с ними. Именно, именно разговаривал. Даже беседовал, иначе не скажешь… Об этом как-нибудь потом… На людях он с ними никогда не показывался – они знали, и вне службы видеть должны были, только своего настоящего хозяина. А Фрица сопровождала собственная компания — пара огромных белоснежных пушистых, — вроде полярных мишек, — лапландских ездовых лаек «Били» и «Бом». Только-только изросших из щенячьего возраста. То был щедрый подарок моего северянина Эдуарда Дитля. Собачек — как котята ласковых (если сытых). И ещё коричневая красавица-доберманша Милли-Herzklopfen, нервная и презлющая старуха. Тоже подарок. Чтобы пристроить несчастную псину к доброму человеку. Подарок, теперь уже Фогеляйна. Германа. Родственника Гитлера. Герман выпросил собаку у своего младшего брата Вальдемара, командира полка кавалерийской дивизии СС. В миру — опытного ветеринарного врача. Вылечившего и выходившего Милли. Душу увечную — с переломанными передними лапами, порванной грудью и — враз, — при бомбёжке, — потерявшую и хозяев и их общий дом… Во фрицевой разношерстной семейке она играла сложную организующую роль то ли доброй мамы, то ли сурового, постоянно недовольного чем-то и потому вечно порыкивающего на всех (в том числе и на Фрица) старого капрала. И вот в такой вот, — вправду разношерстной, — компании я тоже с превеликим удовольствием коротал время коротеньких прилётов на Бергхоф. Общаясь накоротке с её душой-капитаном. Жизнерадостным, открытым, контактным — иначе, как бы он со своими подопечными договаривался? У нас на двоих с ним, — со всею этой симпатичнейшей оравой, — было две большие комнаты, спальня с эркером на Альпы, и туалет. И великолепные настоящие эскимосские нарты на камузах – тоже дитлевы. В часы, когда Фриц бывал свободным от обязанностей по псарне, мы собирались на ковре (к постелям и диванам его воспитанные воспитанники не подходили). И, — в обнимку с ними, — слушали бесконечные байки его о действительно удивительных приключениях героев из происшедшего от разного рода волков славного семейства псовых.
Так вот, с ними со всеми, лыжные марафоны наши были вовсе феерическими. Заложив в парные постромки «медвежий» Били-бомский потяг, мы или бегали до изнеможения, держась за дугу нарт, по насту заснеженного ледника (Милли мы в такие стайерские путешествия не брали – её, ещё не совсем здоровую, оставляли поправляться). Свалившись в распашку, без ног, выпрастывали Били и Бома из постромков. Отдыхали тоже до изнеможения. Потом затейник-Фриц отыскивал глазами места на склонах, к которым бергхофские завсегдатаи боялись прикасаться из-за боязни снежных срывов и даже лавин; а лавины, они ведь сходят только в определённое время года и при критической влажности… Взбирались, — ухватившись за били-бомские хвосты, — чёрт знает на какие верхотуры над трассами. Затаивались там. И услышав, что внизу кто-то, — подходя, шуршит лыжами, — срывались! И все по отдельности, или скопом, — кубарем – как с неба, — вываливаясь на лыжни и на лыжников... Смеху было! Моря удовольствий! И никакой, ничьей, обиды…Настоящая жизнь!.. Кабы не время, — в которое шалости эти невинные случались… А было оно, точно, время «пира во время чумы»... А за счастье, даже невинное и минутное надо платить… Не знаю, что с Фрицем произошло потом… С моим Дитлем в 1944 году здесь, в Альпах, случилось несчастье. А 29 марта года следующего, — когда чума была на самом пике, — за час до памятной церемонии свадьбы Евы, Жених её приказал казнить Германа Фегеляйна…
Десять лет спустя, вернувшись из русского плена, Ганс Баур рассказал, как всё произошло. В день свадьбы Жених вызвал Германа к себе – по делу. Вызвал высшего генерала СС, — в такое время, да ещё и в день своей и Евы свадьбы, — связного между ним, рейхканцлером и рейхсфюрером!.. Фегеляйна нигде не находили. Вспомнили: он может быть в частном особняке на Курфюрстендамм. Связались (телефон работал как часы и когда русские танки занял центр: ни Ленина ни «Уроков октября» Троцкого, — простофили, — так и не прочли!). Генерал Раттенхубер, группенфюрер СС, передал ему: его немедленно хочет видеть фюрер. И множество людей, — черти его бодай, — уже несколько часов разыскивает его по всему городу. Тот ответил, что пьян. Не может предстать в таком виде перед фюрером. Раттенхубер не отстал, и повторил: тот должен подчиниться приказу, и за ним выслана группа. Выехавшие на армейской машине эсэсовцы сообразили, по ходу парохода, что особняк-то, он находится на територии, третьи сутки занятой русскими! Тем не менее, приказ! К Фогеляйну они, сквозь наступавших, пробились боем, потеряв одного человека раненым. Застали Германа, вправду, упившимся. Причём, он был уже переодет в гражданское платье. Следовать за ними он отказался: «Не может показаться фюреру в таком виде! Хотел сперва, протрезветь»… А фюрер и свадьба ждали… Группа, — опять с боем, — проложила себе дорогу в рейхсканцелярию. И потеряла раненым ещё одного офицера. После новых разговоров по телефону, к особняку, — сквозь русских, — направили другую машину. В это группе по дороге ранили третьего… И отказчик вновь отказался ехать с ними, дав слово чести, что обязательно прибудет сам, протрезвев. Около полуночи он заглянул к Бауру. Баур спросил: «Почему он в течение полусуток не появлялся? – Растолковал ему, что поведение его вызвало подозрение товарищей: вокруг бой, а он не в форме!» всё ещё хмельной Фогеляйн ответил: «Если тебе больше нечего мне сказать, давай выйдем и можешь застрелить меня». Ну совершенно российско-гусарская сценка!
Гитлеру сообщили о появлении кума. Но он не захотел его видеть. Здесь же, в нашей (теперь уже только Баура) комнате, приказал немедленно возбудить дело о дезертирстве. Пригласил лиц, уполномоченных расследовать поведение его родственника. Приказал генералу Монку, начальнику своей охраны, лишить Фогеляйна всех званий и постов… Ева прибежала к Бауру в слезах – пожаловалась: Гитлер не проявил к её зятю никакого снисхождения. Но ещё сказала: «Я его понимаю – на войне как на войне. В такой ситуации он не пощадит даже родного брата»… Монк, немедля, приказ выполнил. После чего отправил заключённого в тюрьму гестапо, которая рядом, в часовне против отеля «Кайзерхоф». К пяти часам утра дело Фогеляйна было рассмотрено. Вердикт суда – дезертирство – отправлен фюреру. И тот приказал виновного расстрелять…
…Чтобы непременно схватить, привезти и кончить преступника — что сделали? Сквозь огненную лаву берлинских городских фронтов страшного конца апреля 1945 года прогнали, — туда и обратно – и не раз – три группы лучших, а тогда вовсе бесценных, солдат и офицеров гибнувшей армии СС. При этом, трижды теряя их ранеными… Дело сделано: дезертир Фогеляйн точно в 5-зо расстрелян; точно в 6-оо свален в окопчик сада Имперской канцелярии и завален землёй пополам с осколками снарядов; точно в 17-оо — церемония свадьбы расстрелявшего шурина невесты; вскоре смерть расстрелявшего и его супруги…
Палата взбесившихся смертников Сумасшедшего дома. По немецки — Pereat mundus et fiat iustitia! (Лат.).
…Быть может не прав я, но Карл, — рассказывая в мельчайших подробностях о капитане Торнов и обо всём, что с ним и с собачками его связано было, — как бы сам для себя раскрывал главную тайну своей — по-первости — не заладившейся жизни. А вся «тайна», — это истинное и единственное счастье к 1945 году его 18-и летней жизни во втором — по старшинству открытия — сумасшедшем доме, именуемом Германией, — это Фриц со своими истинными четвероногими друзьями и байками. Лыжня Бергхофа. Бег за нартами. И… кубарем — вслед за снегом…
И было то очень сродни собственным чувствам моим, которые сам, — вечность назад, — испытывал безразмерными полярными ночами в Ишимбинском своём зимовье на Тунгусках…
…Вплотную к избе – кромешная глухомань тайги на тысячи вёрст. В мире стужа, градусов, эдак, под 55. Звенящую тишь мягко сверлят сверчки. В натопленном зимовье за 30. Совсем молодой ещё автор, — сидя перед рукописью, за колченогим столом, — глядит на уголья в раскалённой каменке. И, погрузив промёрзшие ноги в «печку» горячей густой шерсти сладко спавшего волка, — мечтает. О чём же? О… где-то, – в десятилетиях уже, — заблудившейся любви? О там же потерявшейся свободе? Ну уж не-ет — до них, — как до Больших Туманностей, — вечность! Мечтает автор, — уже не будущими рассказами своими, а вышедшими из-под его пера: — во что бы то ни стало, донести хотя бы до десятка (о сотнях – страшно подумать!) будущих читателей неповторимое истинное, а не придуманное жалкими сочинителями, счастье слушать спокойное сопение зверя, ставшего верным товарищем, и босыми пятками ощущать благотворное тепло его тела. Счастье ловить сквозь трещины в оледенелых венцах сруба и щели в оконной коробке пряный смолистый аромат стужи, настоянной на пронзительном запахе красноствольных сосен. Счастье первозданной чистоты тайги вокруг. Счастье космической тишины. Счастье вовсе никакого не одиночества жизни со своим Волчиною…
Годы пройдут — множество лет. И, — с годами ставший родным, — журнал рассказами автора пытаться будет втолковать суть именно этого незатейливого счастья своему, вот уже как пару десятилетий, более чем двухмиллионному в месяц читателю. В последний, — тридцать четвёртый раз, – в номере 4 за 1990 год…