Биография

Додолев Юрий Алексеевич

ПРОСТО ЖИЗНЬ

Повесть

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

За стеной, в комнате сына, ревел стереомагнитофон, из кухни доносился приподнятый голос спортивного телекомментатора, и Доронин, еще не очнувшись от послеобеденного сна, понял: у сына гости, а жена смотрит показательные выступления фигуристов.

Откинув плед, он сел на диван-кровать, мысленно увидел табачный дым, бокалы с вином на журнальном столике, расслабленные позы молодых людей и их подружек, восседавшую на кухонной табуретке сытенькую, самоуверенную жену — легкомысленно-короткий халатик, круглые колени, полуоткрытый рот с крохотной родинкой над губой. Когда-то эта родинка волновала, теперь же вызывала раздражение. За последнее время Доронин сильно сдал, с грустью признавался сам себе: «Близка старость».

Жена не хотела считаться с этим. Она все еще была привлекательной, всячески подчеркивала это. Взять хотя бы этот ее короткий халатик или джинсы, в которых она, располневшая, выглядела просто смешно. Несколько дней назад Доронин сказал ей об этом. Жена усмехнулась, перевела взгляд на сына, поблагодарила его ласковым кивком, когда он заявил, что теперь почти все женщины носят джинсы и мать смотрится в них не хуже других. Доронин не стал спорить — он давно убедился: мать и сын, что называется, спелись. В семейных спорах они всегда выступали сообща, даже тогда, когда Доронин был на сто процентов прав. Его возмущало потворство жены прихотям сына, подобострастие, с которым она встречала и провожала его гостей. Постоянно казалось: жена подлаживается под них, хочет понравиться.

Началось это еще на старой квартире. Тогда они жили в пятиэтажном доме, в малогабаритных комнатах. Самая маленькая была отведена сыну, другая служила одновременно и спальней, и гостиной. Кухня в пятиэтажном доме была — двоим не разойтись, поэтому обычно Доронин сидел в комнате, которую называли общей. Особенно остро он ощущал это, когда приходил с работы. Хотелось уединиться, почитать газеты, полистать книги, но сын включал телевизор, и приходилось смотреть всякую муру.

Три месяца назад они приобрели трехкомнатную кооперативную квартиру. Самую просторную комнату жена предоставила в полное распоряжение сына. Доронин молча согласился, хотя и подумал, что сам, когда ему было столько же лет, сколько сейчас сыну, ютился вместе с матерью в тесной комнатенке в шумной, многонаселенной квартире. В комнате поменьше была устроена спальня — жена купила великолепную кровать, трехстворчатый платяной шкаф, трюмо, поставила два низких кресла с широкими подлокотниками, повесила нарядные шторы. Третья комната, маленькая, досталась Доронину. Распахнув в нее дверь, жена с усмешечкой сказала, что теперь он может уединяться, шелестеть газетами сколько душе угодно. «Предел мечтаний», — взволнованно подумал Доронин, оглядывая оклеенную светлыми обоями комнату. Лишних денег не было — пришлось довольствоваться той мебелью, которая стояла в старой квартире. Кроме испачканного чернильными пятнами письменного стола и диван-кровати, служившей почти десять лет брачным ложем, он взял два стула с выцветшей, но вполне прочной обивкой. Знакомый столяр пообещал соорудить стеллаж от пола до потолка. Узнав об этом, жена посоветовала купить чешские полки.

— Просто так их не купишь, — возразил Доронин.

— Надо достать!

— Не умею.

Жена промолчала. Она уже побегала по мебельным магазинам и убедилась: чешские полки — проблема.

Поначалу, пока в квартире устранялись строительные недоделки, Доронин вникал во все мелочи. Придя с работы, спрашивал — укрепили ли паркет, был ли сантехник. Потом, когда с недоделками было покончено, стал уединяться: расставлял книги, очищал от чернильных пятен письменный стол; с женой и сыном виделся только на кухне.

Был ли Доронин доволен своей жизнью? Он старался не думать об этом, жил как живется. В крупном издательстве, где он курировал несколько редакций, у него был приличный оклад, сын получал стипендию, жена тоже работала, хотя и не по своей специальности. Когда Доронин познакомился с ней, она была студенткой пединститута — того самого, который окончил он. Зиночка, несомненно, осознавала свою власть над мужчинами — от молодящихся доцентов с брюшком до самонадеянных аспирантов, не говоря уже о почти поголовно влюбленных в нее студентах. В те годы Доронин уже печатался в газетах и журналах, пользовался некоторой известностью. Высокий, поджарый, хотя и не красавец, еще холостой в свои тридцать лет, он считался партией что надо, был избалован вниманием незамужних женщин и девушек. Продолжительных связей Доронин избегал, никогда не клялся в любви, не обещал жениться. Ему очень хотелось полюбить так, как он любил в девятнадцать лет, когда, скитаясь по Кавказу, сошелся с Веркой — кубанской казачкой. Эта любовь осталась в памяти. Доронин часто думал, что красивей и желанней Верки никого не будет. Продолжал думать так и тогда, когда стал мужем Зиночки.

Познакомились они на вечере молодежи, куда Доронина затащил преподаватель пединститута, нуждавшийся в протекции. Темноглазая, темноволосая, с крохотной родинкой над губой, очень ладненькая, Зиночка сразу же заставила позабыть всех женщин и девушек. Ощущая удивление и радость, Доронин, придав лицу равнодушие, небрежно спросил: «Кто такая?» Преподаватель понимающе улыбнулся: «Колесова, студентка третьего курса». — «Отличница?» — лучшего вопроса Доронин не нашел. «Просто хорошенькая», — ответил преподаватель и подозвал Зиночку.

Под крепдешиновым платьем угадывались строгие линии девичьего тела, новенькие лодочки подчеркивали стройность ног. Боясь услышать отказ, Доронин пригласил Зиночку на тур вальса и чуть не рассмеялся от удовольствия, когда она милостиво кивнула. К концу вечера даже слепой увидел бы, что Доронин «спекся». Зиночка не разрешила проводить себя, на вопрос, когда и где они встретятся, покачала прелестной головкой, про домашний телефон сказала — нету, и Доронин, шагая по ночной Москве, решил: кажется, влюбился.

На следующий день, браня себя мысленно и вслух, приехал, отпросившись с работы, на Малую Пироговскую, начал слоняться около старинного особняка, в котором размещался пединститут. Представительный мужчина с шикарным портфелем привлекал всеобщее внимание: студентки шушукались, юноши — их было немного — неприязненно косились. Один из них — костлявый, в очках — толкнул Доронина и даже, такой-сякой, не извинился.

Зиночка словно бы выпорхнула из подъезда, и Доронин восхищенно подумал, что она похожа на нарядную бабочку. Заметив его, девушка ни капельки не удивилась — направилась к трамвайной остановке, уверенно постукивая каблучками. За ней как тень двинулся костлявый студент. Обернувшись на ходу, Зиночка что-то сказала ему, и он, сразу повеселев лицом, пошел рядом с ней. Поджидая трамвай, они о чем-то болтали. Зиночка откровенно кокетничала, костлявый парень млел, и Доронин вдруг понял, что она так поступает нарочно: этот студентик просто ширма. Жизненный опыт подсказал, как надо поступить. Изобразив на лице равнодушие, Доронин остановил такси и укатил. Он не сомневался — и это было действительно так, — что после его отъезда Зиночка турнет беднягу парня.

Через несколько дней Доронин узнал, где она живет: постарался преподаватель, которому он помог напечататься. Зиночка жила неподалеку от Киевского вокзала в деревянном доме — обветшалом, с маленькими, скособоченными окнами. Сам же Доронин только что получил комнату в хорошем доме, построенном еще в стародавние времена. Кроме него в коммунальной квартире было всего две семьи — седоголовый архитектор с хрупкой женой неопределенного возраста и молчаливая пенсионерка Мария Павловна. О себе Мария Павловна ничего не рассказывала, но было известно, что она — ветеран партии. Ее единственный сын, ровесник Доронина, погиб на фронте, муж умер. Она подолгу лежала в больницах, часто ездила в санатории, ей постоянно делали уколы — в квартире попахивало камфарой и какими-то другими лекарствами.

Своими жилищными условиями Доронин был доволен: светлая комната, просторная кухня, ванная. К нему часто приходили женщины, иногда оставались ночевать. Мария Павловна ничего не говорила, но Доронин чувствовал — не одобряет. Старик архитектор смущенно похохатывал, утверждал, когда на кухне не было жены, что сам куролесил в молодости. Его супруга грозила Доронину тонким, как церковная свеча, пальцем, игриво называла шалунишкой…

Встретившись вроде бы случайно с Зиночкой, он вмиг понял — обрадовалась: щечки порозовели, в глазах появился блеск. Доронин принялся болтать о разных пустяках, поинтересовался, как поживает молодой человек в очках. Она досадливо поморщилась.

Они встречались больше месяца, вовсю целовались, но, как только Доронин смелел, Зиночка с негодованием отталкивала его. Он догадывался, чего она добивается. Зиночкина непреклонность с каждым днем все больше распаляла Доронина. Через некоторое время, сам того не ожидая, он сделал ей предложение.

Старик архитектор стал относиться к Зиночке с галантностью, присущей лишь интеллигентам «из бывших», его супруга во всеуслышание говорила, что милей и приятней нет женщины, в словах и взглядах Марии Павловны проскальзывала настороженность. Зиночка отвечала ей тем же.

Стена, казалось, сотрясалась от магнитофонного рева. Доронин хотел попросить сына убавить громкость, но раздумал. Сложил плед, сунул его вместе с подушкой в ящик для постели, пошел умываться.

— Подойди-ка, — окликнула жена.

Кухня была большая, светлая, как во всех домах улучшенной планировки. Стараниями Зинаиды Николаевны — так теперь Доронин обращался к жене — она была превращена в кухню-столовую. Кроме электроплиты и стандартного кухонного гарнитура там стоял телевизор. На телеэкране кружилась, приложив конек к затылку, какая-то фигуристка.

— Немка? — спросил Доронин.

— Швейцарка, — ответила Зинаида Николаевна и, показывая свою осведомленность, добавила: — Дениз Бильман.

— Замечательно, — пробормотал Доронин.

Не отрывая глаз от экрана, Зинаида Николаевна огорченно вздохнула.

— А наши девушки даже в первую десятку не пробились.

— Даже та? — Доронин смутно помнил: года два назад жена, большая поклонница фигурного катания, сказала, что в нашей сборной наконец-то появилась очень перспективная фигуристка.

— Была, да сплыла. — Зинаида Николаевна снова вздохнула и, по-прежнему не отрывая глаза от телеэкрана, показала пальцем на телефон. — Пока ты дрых, я с Кочкиными разговаривала.

— С ней или с ним?

— С Наташкой.

— Чего она сказала?

— Просила тебя позвонить им.

Доронин протянул руку к телефону. Зинаида Николаевна оторвала взгляд от телевизора, твердо сказала:

— Не дури, Алексей Петрович!

Доронин подумал:

«Зря она не позвонила бы».

— Обойдется! Что отрезано, то отрезано. Нечего тебе якшаться с ними.

Раньше Кочкины работали в том же издательстве. С Василием Афанасьевичем Кочкиным Доронина связывала многолетняя дружба. Именно ему, Кочкину, самому первому он сообщил о решении жениться на Зиночке. До этого Доронин был с ней у Василия Афанасьевича, уже женатого, в гостях и уже тогда обратил внимание на какую-то натянутость в поведении его жены. На следующий день, встретившись с Дорониным в буфете, Наталья Васильевна Кочкина ни словом не обмолвилась о Зиночке, хотя он ожидал услышать одобрение и восхищение. Это осталось в памяти.

Кочкины были хорошими работниками, особенно Василий Афанасьевич. Умный, начитанный, он умел убеждать, был принципиальным, честным. В издательстве к нему относились неодинаково; одни прислушивались к каждому слову, другие называли вольнодумцем.

«Наташка такая же», — часто напоминала Зинаида Николаевна и советовала мужу держаться от Кочкиных подальше.

В глубине души Доронину нравилось «вольнодумство» Кочкиных, и в то же время оно рождало какое-то беспокойство. Именно поэтому он ничего не сказал им, когда они решили уволиться. Доронин стал общаться с ними все реже и реже, и наконец их пути разошлись.

— Нехорошо, — пробормотал он.

— Ты о чем?

— Все о том же. Вспоминаю, какой напряженной ты становилась, когда Кочкины к нам в гости приходили.

Зинаида Николаевна кивнула.

— Я к ним с первого взгляда антипатию почувствовала.

— А пострадала мужская дружба.

— Невелика потеря! — заявила Зинаида Николаевна и добавила: — Лучше пойди и переоденься. Увидит тебя молодежь в таком виде — сыну краснеть придется.

Дома Доронин ходил в старье — в рубахах с оторванными пуговицами, в дырявых брюках; в такой одежде было удобно.

На кухне, когда он снова появился там, молодежь готовилась пить чай. Жена — чересчур оживленная, с азартным блеском в глазах — сервировала стол. Доронин возмущенно подумал, что Зинаида Николаевна хлопочет и суетится, как официантка в ожидании щедрых чаевых. Кроме сына и его девушки, предполагаемой невестки, Доронин увидел Андрея — давнишнего приятеля Вадима, приходившего к ним довольно часто и всегда с новой подружкой.

Отвесив общий поклон, Доронин перевел взгляд на подружку Андрея и чуть не ахнул — так она была похожа на его первую любовь: такие же золотые, будто бы освещенные солнцем волосы, те же глаза густой синевы, тот же овал лица. Он никогда не ужинал с гостями сына, теперь же, когда Зинаида Николаевна, отдавая дань вежливости, пригласила его к столу, остался на кухне.

Доронин старался не смотреть на эту девушку, но голова помимо воли поворачивалась туда, где сидела она. Боясь выдать себя, он сделал вид, что внимательно слушает Андрея. Молодой человек рассказывал, должно быть, о чем-то интересном, но Доронин никак не мог вникнуть в смысл — продолжал изумляться сходству этой девушки с Веркой, мог бы поклясться, что не различил бы их, если с ее лица убрали бы косметику, надели бы на нее ватник, разваленные башмаки, голову повязали бы платком. «Может ли быть такое сходство?» — спрашивал себя Доронин. Захотелось рассказать всем, что в молодости он любил точь-в-точь такую же девушку, но промолчал: Зинаида болезненно морщилась, когда муле вспоминал холостяцкую жизнь.

Перед сном, когда, проводив гостей, возвратился сын, Доронин стал осторожно расспрашивать его. Вадим рассказал до обидного мало: учится в мединституте, живет в общежитии, познакомилась с Андреем недавно и вроде бы не собирается с ним встречаться.

Принужденно рассмеявшись, Зинаида Николаевна повернулась к сыну.

— Смекнул?

Вадим похлопал глазами.

— Ты о чем?

— Влюбился твой отец на старости лет.

— Ничего подобного! — с излишней горячностью воскликнул Доронин.

Сын рассмеялся, стал подтрунивать над отцом. Зинаида Николаевна твердо сказала:

— Андрюшка, как я давно убедилась, с порядочными девушками не знается. И эта, видать, шлюшка.

— Не смей так говорить! — рассердился Доронин.

Зинаида Николаевна обидчиво поджала губы. Вадим посмотрел на мать, миролюбиво сказал:

— Не отравляйте жизнь единственному чаду, предки.

Пожелав жене и сыну спокойной ночи, возвратился в свою комнату, разложил на столе рукопись, но читать не смог. Понял: и не уснуть.

Перед глазами вдруг явственно возник иссеченный овражками подлесок, понурые деревья с уже опавшей листвой, стожок на полянке, измятое сено, стыдливо отвернувшаяся от него Верка, стряхивавшая с юбки соринки, и он сам, тоже смущенный. Тогда, в сорок пятом, он был молод, силен, но и неопытен, как были неопытны все, кому в семнадцать лет пришлось надеть шинель, а в девятнадцать демобилизоваться по ранению. Позади был фронт — всего три месяца фронтовой жизни, оставившие в душе боль, госпиталь, а впереди — неизвестность, но и уверенность, что все будет как надо.

В Москве, куда после госпиталя возвратился Алексей, было голодновато, хотя и не так, как в сорок третьем, когда пришла повестка «прибыть с вещами». В коммерческих магазинах продавалось все, но на какие шиши мог купить Алексей колбасу, сыр, сливочное масло и прочее? Брюки, которые он носил до армии, не сошлись на поясе, рубахи оказались такими ветхими, что Доронин даже примерять их не стал. Хотелось поскорее сбросить гимнастерку, шинель, сапоги, но на барахолке, куда Алексей приехал поглазеть и прицениться, самая неказистая рубаха его размера стоила столько, что он присвистнул. Решил обменять сапоги на полуботинки, шинель на пальто, но осмотрелся и понял — не обменять: на барахолке продавалось столько армейской одежды, что даже в глазах рябило.

Удрученный, Алексей вернулся домой. Мать стала утешать его, напомнила о том, что демобилизованным, поступившим на работу, выдают промтоварный ордер, и через месяц-другой он обязательно сошьет себе костюм, а там, глядишь, появится возможность купить пальто и все остальное. Так, наверное, и было бы, но Алексею не терпелось, и он, не послушавшись матери, махнул на Кавказ, не думая о том, что и как получится.

…Верку он увидел на сухумском базаре, когда — голодный, отощавший, без копейки в кармане — слонялся около прилавков, предлагая покидать мешки, перенести ящики или выполнить какую-нибудь другую работу. От него досадливо отмахивались, и Алексей снова и снова думал, что он один-одинешенек и никому не нужен. На прилавках лежали оранжевые мандарины, краснобокие яблоки, сочные груши, но Алексей все время посматривал на пол-литровые банки с мацони и истекающую соком брынзу. Плыл пахучий дымок — прямо на базаре жарили шашлыки. Вынимай сотню и получай шампур с нанизанным на него мясом вперемежку с помидорами и лиловатым луком. Но где взять эту сотню? Трубили ишаки, повизгивали поросята. Усатые торговцы и темноликие торговки расхваливали свой товар, бранились, настороженно косились на Алексея, когда он подходил.

Золотоволосая, синеокая не то женщина, не то девушка — в этом Алексей еще не разбирался — отбивалась от настырного парня и была так хороша, что Алексей даже про голод позабыл. Парень — губастый, с чубчиком, в распахнутом пиджаке — продолжал, похохатывая, приставать, уверенный в своей силе и неотразимости.

— Постылый! — с гадливостью выкрикнула красотка и, упершись кулаками в грудь парня, увернулась от слюнявого поцелуя.

Прочитав в потемневших от гнева глазах мольбу о помощи, Алексей подошел, тихо сказал:

— Убери лапы.

Парень, удивленный, обернулся, смерил Алексея презрительным взглядом.

— Может, вдаришь?

— Топай, топай, — пробасил Алексей.

Издав похожий на кашель смешок, парень отвел руку, но Алексей опередил его.

Поднявшись, парень снова бросился на Алексея, но через несколько минут отвалил, харкая кровью, на лице Алексея осталась ссадина.

— Поспешим, пока целы, — сказала красотка. — Эта гадючка могет своих приятелев привесть.

— Плевать я хотел на них! — храбро ответил Алексей, но в душе все же струхнул.

— Береженого бог бережеть, — возразила красотка и, послюнявив кончик носового платка, убрала с лица Алексея капельку крови.

Верка — по дороге они познакомились — привела Алексея в небольшой дом на окраине города, что-то шепнула подслеповатой старухе в душегрейке, в дырявых валенках с отрезанным верхом. В крохотной комнате, куда вошли они, был полумрак; около одной стены стояла металлическая кровать, накрытая ватным, прожженным в нескольких местах одеялом с грязноватыми протертостями на краях; к другой стене примыкал квадратный стол; на единственном стуле с изогнутой спинкой лежало платье; на полу валялись пропитанные жиром мешки и веревки; чуть в стороне темнел облезлый фибровый чемодан с приподнятой крышкой, показавшийся в полумраке чудовищем с разинутой пастью.

— Я тольки в этой комнате ночую, когда в Сухум приезжаю, — объявила Верка и, швырнув платье на кровать, пригласила Алексея сесть.

От мешков шел тяжелый дух. Покрутив носом, Верка распахнула окно. Тотчас раздался старческий голос:

— Закрой!

— Дюже сильно воняеть, — объяснила Верка, повернув голову к стене.

В соседней комнате покашляли.

— Выкинь покуда мешки во двор, а с окном не балуй. Я пятый день хвораю.

Верка все же оставила щель. Наклонившись, стала собирать мешки. Доронин увидел длинные ноги в чулках, перехваченные широкими резинками, белую, как сахар, кожу и судорожно сглотнул. Усмехнувшись, Верка одернула юбку, пошла выносить мешки. Алексей стоял как истукан: перед глазами были длинные ноги и белая кожа.

— Тю-ю, — вернувшись, удивленно пропела Верка. — Я гадала — ты побойчей. Скидавай шинель и садись на стулу — снедать будем.

— А ты где сядешь?

— Стол к кровати придвинем.

Она была в поношенном ватнике, в разваленных мужских башмаках; клетчатый платок съехал на плечи. Повернувшись к Доронину спиной, Верка сняла ватник, сдернула платок, вложила его в рукав. Разулась, отбросила ногой башмаки, ватник повесила на гвоздь. Без ватника и платка она оказалась еще красивей, и Доронин несколько секунд молча смотрел на нее, не в силах сдвинуться с места.

— Тю-ю, — снова пропела Верка и, лукаво улыбнувшись, добавила: — Если не ндравлюсь, прямо скажи.

— Что ты, что ты, — запротестовал Алексей.

Она была — лучше не придумаешь. Тонкая талия, стянутая узким пояском юбки, подчеркивала округлые крепкие груди; плечи у Верки были хрупкие, шея — с красивым изгибом, и только огорчали слегка красноватые, огрубевшие от физического труда руки.

Пусть будет благословенна природа, сотворившая такие линии тела, такие глаза, брови, ресницы, такой высокий, чистый лоб и все остальное, что заставляло любоваться, рождало страсть и удивляло, потому что она, Верка, даже в скромной ситцевой кофтенке и полинявшей юбке была прекрасна.

Нарезав толстыми ломтями хлеб, круглый, видимо домашней выпечки, она аккуратно положила на стол шматок сала — желтоватого, густо облепленного солью, выкатила несколько помидорин, просто сказала:

— Чем богаты, тем и рады.

Алексей помог придвинуть к кровати стол, и они стали обедать, а может, ужинать — он уже потерял счет времени.

Последний раз Алексей перекусил два дня назад, хотел сразу же наброситься на хлеб и сало, но постеснялся. Съел ломоть хлеба, помидор, вежливо сказал:

— Спасибо.

— Спасибом сыт не будешь, — возразила Верка. — Ешь! По глазам вижу — оголодал.

Алексей не заставил упрашивать себя. Жалостливо поглядывая на него, Верка приговаривала:

— Мужики пожижей баб. Покуда мужик не поест, он ни на что негож.

Алексей согласно кивал и мычал — рот был набит. Насытившись, он откинулся на спинку стула, достал кисет, огорченно вздохнул — там была только махорочная пыль.

— Зараз! — Верка сорвалась с кровати, присела на корточки перед чемоданом, порылась в нем, достала пачку папирос.

— Неужели куришь? — удивился Алексей.

Верка рассмеялась.

— Братану в подарок купила, а теперя уж ладноть.

Алексей блаженствовал, пускал колечками дым. Верка прихлебывала чай — кипяток с распаренной черносливиной. Он вспомнил, что до сих пор не узнал, где она живет, кем работает. Верка с гордостью назвала себя кубанской казачкой, сказала, что живет на хуторе, работает, куда пошлют, в колхозе.

— А тут что делаешь? — поинтересовался Доронин.

Ответила Верка не сразу. Сняла с рукава пушинку, дунула на нее, проследила, как она отлетает.

— Мешки видел?

— Конечно.

— Понял, с чего вонь?

— Н-нет.

Верка снова помолчала.

— Я, милок, курей в тех мешках вожу. Постирать бы их надоть, да некогда — утречком уезжаю. Здешние грузины люблять сациви и покупають кубанских курей не торгуясь.

Алексей нахмурился.

— Спекулируешь?

Верка поймала его взгляд, твердо сказала, покачав головой:

— Нет, милок. Спекулирують те, кто этим делом деньгу наживает, а я корм добываю. У меня тута, — она похлопала себя по шее, — ишо четыре души. Вота что война с нами сделала.

— Представляю, — пробормотал Алексей и сказал, что тоже воевал.

Верка кивнула.

— Это я по твоей медальке поняла. Чего ж тебя, такого молодого, раньше других отпустили?

— По ранению.

— Куда ж попал немец?

— В грудь.

— Хорошо, что руки-ноги целы.

Алексей хотел сказать, что в госпитале ему удалили часть легкого, но промолчал. Верка вздохнула. Синева в глазах помутнела, уголки губ скорбно опустились, лоб прорезала складочка.

— Мой братан тоже на войне был. Без ног возвернулся. Костыли поломал, теперя на подшипниках ездит. И пьеть. Пенсию в один день просаживаеть. Евонная жена, когда мы под немцем были, с полицаем путалась и сбегла с ним.

— Сука!

Верка покачала головой.

— Нет, милок, хужей. Сука своих щенят языком лижет и сосать себя даеть, а эта двоих детишков кинула. Самая что ни на есть… она. — Верка произнесла бранное слово спокойно, непоколебимо уверенная в своей правоте.

Они рассказали о себе все, что представлялось им самым важным, самым нужным. Алексей уже понял, как трудно живется Верке, его сердце переполняли боль и сострадание к ней, но чем он, все еще надеявшийся на что-то, продолжавший мечтать, мог помочь ей? Он был благодарен Верке за хлеб-соль, за отзывчивость, в которой нуждается каждый человек, а тот, кто мечется и ищет, нуждается в этом еще больше. Он страстно влюбился в Верку, хотел близости с ней, но говорил сам себе, что не пикнет, если она выпроводит его или, в лучшем случае, уложит на полу.

— Последний раз в этом доме ночую, — с грустью сообщила Верка. — Не придется теперя в Сухум наезжать, а жаль: курей тута просто с руками рвуть.

— Почему не придется? — прохрипел Алексей, встревоженный тем, что больше не увидит Верку.

— Тот, кого ты кулаком сшиб, проходу не дасть.

— Чего ему нужно?

Верка усмехнулась.

— Того, милок, чего все мужики от баб хотять. Месяца три назад переспала с ним. Сызнова, окаянный, требуеть, а мне противно.

Подивившись такой откровенности, Алексей ревниво спросил:

— Любила его?

— Нет.

— Зачем же?..

Верка смела в ладонь хлебные крошки, бросила их в рот.

— Пондравился мне поначалу, потом раскусила — кот. Он, оказывается, с нашей сестры деньги требуеть. Пользуется, гадючка, тем, что справных мужичков мало и бабам невмоготу.

«С ума сойти можно, — подумал Алексей. — Зачем она рассказывает про это, и так откровенно рассказывает?» До сих пор все женщины, с которыми он крутил любовь, в один голос твердили, что согрешили всего раз, да и то не по доброй воле. Верка не старалась показаться лучше, чем была, и Алексей все больше удивлялся.

За стеной покашливала хозяйка, в комнате стало темновато, вонь выветрилась, потянуло прохладой. Верка подошла к окну, опустила шпингалет.

— Наново открыла? — прошамкала старуха.

— Полуслепая, а на ухо вострая, — прошептала Верка и крикнула: — Померещилось тебе!

За стеной повозились.

— На кухне спать буду — там теплей.

— Ладноть! — отозвалась Верка и сразу тихо спросила: — Зажечь огонь или так посидим?

— Как хочешь.

Алексей продолжал сидеть на стуле, Верка — на кровати. Ощущая сухость во рту, напряженно ждал, что будет дальше.

— Переночуем, и до свиданьица, — печально сказала Верка.

— Ты очень понравилась мне, — признался Алексей.

— Я, милок, всем мужичкам ндравлюсь.

— Не поддавайся им!

Верка помолчала.

— Как же не поддашься, когда они хочуть этого. Да и я не железная. — Она снова помолчала. — Но ты, милок, не думай, что я с первым встречным… Если бы я не по любви сходилась, то давно бы не ведала, что такое нужда. Когда война началась, мне пятнадцать годков было, и я уже тогда про любовь думала. Пожалела одного солдатика. Три письма прислал он, а потом евонный товарищ написал — убитый. Дюже сильно горевала я в тот день. При немцах не до любви было. А как освободили нас и братан на костылях пришел, ездить в Сухум стала, потому что четверо душ, сама пятая, это тебе не пустяк. Пенсию братану положили — одна смехота. Но мы не жалимся, не требуем большего, потому что видим, какой разор принес немец. Даже страшно подумать, сколько силов отдадут люди, чтобы снова наладить жизню.

— Возьми меня на Кубань! — неожиданно выпалил Алексей и подумал, что лучшего себе не пожелает.

Верка устремила на него взгляд.

— Ты это шутейно или всурьез?

— Всерьез.

Продолжая пристально смотреть на Алексея, она тихо сказала:

— Не бери грех на душу. Ежели ты сбрехнул, чтоб легла с тобой, то я и без этого согласная.

— Нет, нет! — воскликнул Алексей. — Хоть к черту на рога с тобой полезу. Одно тревожит: никакой специальности у меня нет.

— Ты, как поняла я, грамотный?

— Девять классов до армии кончил.

— Лучшего не надоть! Ниловна, председательша наша, обязательно тебя в контору посадить или ишо что-нибудь придумаеть. Но жить станем порознь. Не хочу, чтобы казачьи женки языками мололи.

— Если нужно, давай сразу распишемся!

— Про роспись, милок, рано гутарить. Ишо не переспали, а ты уже пачпорт измарать печатью порешил.

— Я же от чистого сердца…

— Вижу. Но все одно поспешать не надо. Семья — сурьезное дело… Отворотись-ка, милок, раздеваться буду.

Кровать была узкой, холодной; из прохудившегося матраца сыпалась соломенная труха, колола тело. Алексей несмело поцеловал Верку, она ответила на его поцелуй и… Ничего похожего Алексей до сих пор не испытывал, и все, что произошло несколько минут спустя, показалось ему сказкой.

Проведя рукой по груди Алексея, Верка наткнулась на вмятину, пересеченную широким рубцом.

— Господи, — прошептала она и осторожно прикоснулась губами к тому месту, где были перебиты ребра…

В квартире было тихо — только в уборной журчала в неисправном бачке вода. Доронин уже давно не курил, но сигареты держал — на всякий случай. И вот теперь они пригодились.

Стараясь вызвать неприязнь к жене, стал вспоминать все самое плохое, что было в их жизни.

Впервые Доронин по-настоящему рассердился на Зиночку, когда она была на седьмом месяце беременности. Округлившаяся, подурневшая, жена сидела на диване и, косясь на дверь, шепотком уговаривала мужа предложить Марии Павловне обменяться комнатами. Доронин отшучивался.

— Зачем ей двадцать квадратных метров? — сердилась Зиночка. — Наша — в самый раз.

— Мария Павловна персональная пенсионерка.

— Подумаешь! Надо прямо сказать ей, что она почти не живет в квартире: то больница, то санаторий. А нам через два месяца тесно станет.

— Обойдемся.

— Я о ребеночке думаю.

— Пойми же, — стал терпеливо объяснять Доронин, — неудобно обращаться с такой просьбой.

— Ничего неудобного в этом нет! — возразила Зиночка. — Твоя Мария Павловна одной ногой в могиле стоит, а нам еще жить и жить.

Доронин рассвирепел, обозвал Зиночку дрянью. Она надула губы и больше не проронила ни слова. Через несколько дней весело объявила:

— Я сама договорилась с Марь Палной. Она согласна.

Встречаясь с персональной пенсионеркой на кухне или в коридоре, Доронин каждый раз испытывал стыд. Однажды, набравшись смелости, сказал Марии Павловне, что отругал жену.

— Пустое! — Старая женщина усмехнулась и — так показалось Доронину — с жалостью посмотрела на него.

Через год она умерла. На похоронах, подталкивая мужа локтем, Зиночка возбужденно шептала:

— Народу-то, народу-то сколько! И все венки с надписями.

Во время гражданской панихиды, ощупывая взглядом людей, она жадно слушала выступавших, недоверчиво покачала головой, когда выяснилось, что Мария Павловна несколько раз разговаривала с Лениным. В расширенных от изумления глазах не было ни боли, ни скорби — одно любопытство, и Доронин, мысленно отмечая это, снисходительно думал: «Глупенькая она еще, легкомысленная».

Сразу после похорон представилась возможность занять освободившуюся комнату, но Зиночка твердо сказала:

— Нам нужна отдельная квартира. Пусть маленькая, но обязательно отдельная!

Доронину не хотелось покидать насиженное место. Зиночка привела столько аргументов, проявила такую настойчивость, что муж начал хлопотать. Вскоре они поехали смотреть малогабаритную квартиру в Новых Черемушках, где в те годы вырастали, словно грибы после дождя, целые кварталы. Жена — раздобревшая, накрашенная, в дорогом пальто — открывала двери, восторженно ахала. Ей понравилось почти все — и светлые, изолированные комнаты, и крохотная кухня, и балкон, с которого был виден весь двор, обсаженный молодыми деревцами, с детской площадкой посередине.

— Жаль, что санузел совмещенный, — посетовала Зиночка и решительно добавила: — Переезжаем!

В Новых Черемушках они прожили почти двадцать лет. Наслаждаясь теперь покоем и относительной тишиной, Доронин с удивлением спрашивал себя, как он умудрялся в прежних условиях править рукописи, писать, читать.

Через два года после переезда на новую квартиру Зиночка устроила Вадика в детсад и пошла работать администратором в кинотеатре: два дня дома, один на службе.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Сын уже умотал в институт — он просыпался раньше отца и матери. У Зинаиды Николаевны был свободный день, и она, большая любительница понежиться в постели, должно быть, еще дремала. Наскоро позавтракав, Доронин отправился в издательство. Он мог приходить на работу в любое время дня; кроме того, раз в неделю ему полагался так называемый творческий день, но он не использовал его — всегда появлялся в издательстве ровно в одиннадцать.

Закрывшись в служебном кабинете, Доронин положил на край стола так и не прочитанную рукопись, пододвинул к себе папку с документами, но взгляд лишь скользил по строчкам. Он понял: сегодня не сможет ни читать, ни писать; сказал секретарше, что будет работать дома, и ушел.

На улицах было шумно, многолюдно — шуршали шины, взвизгивали тормоза, громко разговаривали люди. Все это мешало сосредоточиться, и Доронин, очутившись на Комсомольской площади, неожиданно для себя купил билет, сел в первую попавшуюся электричку и поехал куда привезет — лишь бы в одиночестве побыть.

Он сошел минут через сорок, постоял на мокрой платформе, к которой вплотную подступал лиственный лес, жадно вдохнул чистый, сырой воздух. Электричка умчалась, унося на хвосте два красных огня. В лесу было безлюдно: дачная и грибная пора уже кончалась. Размокшая тропинка виляла, огибая кусты, пахло прелью, и стояла такая чуткая тишина, что даже робкое дзиньканье синицы показалось громким. Задевая руками ветки, Доронин свернул с тропинки, углубился в лес. Почерневшие листья пружинили под ногами, брюки намокли. Найдя удобный пень, Алексей Петрович сел и тотчас позабыл, где он…

Почти в такой же осенний день он и Верка приехали в Курганную. На привокзальной площади, около коновязи, стояли две набитые пахучим сеном брички; дивчина в сапогах раструбом и степенный дед с окладистой бородой поглядывали, держа под мышками сыромятные кнуты, на немногочисленных пассажиров. Верка хотела нанять бричку, но дивчина и дед в один голос сказали, что едут в другую сторону. Алексей предложил идти пешком.

— Отсель до нашего хутора пятнадцать верст, — предупредила Верка, — а чеймодан, сам видишь, тяжелый: кой-что справила племяшам, мандаринок купила и полпуда тюльки везу — маманя и братан люблять посолонцеваться.

— Донесу.

— Смотри.

Шлях был широкий, с накатанной колеей, с неглубокими выбоинами, наполненными полузасохшей грязью. Верка сказала, что неделю назад сильно дождило, а теперь снова суховей. Во все стороны расстилалась гладкая, как стол, степь, покрытая уже побуревшим, ломким ковылем; кое-где виднелись черные проплешины, похожие на разлившийся мазут.

— Чернозем, — пояснила Верка. — Раньше тута сеяли.

Алексей понял, о чем подумала она. Четыре года назад эта степь родила хлеб, теперь же на ней шелестел ковыль — некому было пахать, сеять, убирать урожай.

Чемодан оказался тяжелее, чем поначалу ощущал Алексей. Он перекладывал его из руки в руку, часто нес на плече.

— Чего все время на одно ставишь? — полюбопытствовала Верка. — На другом тоже неси — так полегше будеть.

— Нельзя.

Верка распахнула глаза, но сразу сообразила, в чем причина, с участливостью в голосе спросила:

— Болять ребрышки?

— Болят.

— Давай-ка чуток понесу.

— Сам.

Несколько минут они шли молча.

— Понял теперя, милок, какая она, спекуляция? — спросила Верка. — Когда курей на станцию везу, приходится бричку нанимать. Туда сотня, сюда сотня — на руках самая малость остается.

Ветер то стихал, то налетал снова, и тогда над проплешинами взвивалась черная, густая пыль; наперегонки неслись рыхлые шары сухой травы. Верка сбросила на плечи платок, расстегнула ватник. Алексей увидел стянутые кофтенкой груди и ощутил то, что возникало постоянно — и в переполненном вагоне поезда, и во время пересадок. Еще утром об этом можно было только мечтать, а сейчас, когда впереди показался прилепившийся к шляху иссеченный овражками лесок, он остановился, опустил чемодан, молитвенно сложил руки…

Именно с этого и начались вчера воспоминания, выстроившиеся теперь в строгую последовательность.

На хутор они пришли на исходе дня. Он находился на крутом, слегка подмытом берегу вспухшей от дождей речки, стремительно несущей мутные воды в другую речку, более широкую, впадавшую в Кубань. Алексей думал, что хутор — десяток хат, чуть больше, чуть меньше, а он оказался с подмосковную деревню, в которой до войны мать каждое лето снимала комнату. За хатами виднелись сады и огороды, в палисадниках увядали цветы с раскрытыми семенными коробочками. Щелкал кнут, мычали коровы с отяжелевшим от молока выменем; овцы торопливо дощипывали жесткую траву, словно хотели насытиться впрок.

По улице бегали с хворостинками пацаны и пацанки, гнали скотину к крытым соломой дворам. Стараясь не встречаться с любопытствующими взглядами, Верка торопливо шепнула:

— Никому не сказывай про то, что мы порешили. — Остановившись около покосившейся хаты с треснувшим в одном окне стеклом — на трещине лежала, как пластырь на ране, бумажная наклейка, добавила: — Побудь тута. Зараз кину чеймодан и — к Ниловне.

Как только она скрылась в хате, к Алексею подвалил белоголовый, будто вывалянный в пуху дедок с клюкой в руке, в лихо заломленной казачьей фуражке.

— Чей будешь?

— Приезжий.

— Откель тебя бог принес?

— Издалека.

Дедок потоптался, скребанул желтыми от никотина ногтями щетину.

— Курящий?

Алексей достал пачку, в которой осталось несколько папирос.

— Благодарствую. — Дедок выудил одну, осмотрел, положил за ухо. — В хате скурю… Почем они теперя?

— Дорогие.

Дедок кивнул.

— А мы тута самосад смолим. Хотишь?

— Давайте.

Дедок вытащил кисет, дал газетный лоскуток.

— Наш самосад, конешно, похуже папиросок, но самый крепкий во всей округе.

Чувствовалось, дедку хочется посудачить, и он даже крякнул, когда появилась Верка.

— Пошли к Ниловне! — громко сказала она.

Дедок встрепенулся. Проворно работая клюкой, устремился туда, где стояли, подперев руками головы, пожилые женщины.

— Про что гутарил с ним? — обеспокоенно спросила Верка.

— Интересовался, чей я и откуда.

— Самый вредный дед, — с неприязнью сказала Верка. — В сто раз хужей наших баб.

Она определенно была взволнована, но почему, Алексей не мог понять, расспрашивать же постеснялся — на них глазели все, кому это доставляло удовольствие.

Уверенно, не постучавшись, Верка вошла в хату, и Алексей подумал, что она, должно быть, пользуется особым расположением председательши.

Впоследствии он убедился: это не совсем так. Просто нравы на хуторе были такие — люди жили открыто, не таились друг от друга. Да и как можно таиться, когда все на виду — и ворвавшееся в дома горе, и радость тех, чьи сыновья и мужья остались живы. Скоро они вернутся, скажут ласковые слова тем, кого не видели долгих четыре года, о ком тосковали — матерям с иссохшимися грудями, бойким, языкастым женам, привезут хоть какие-нибудь гостинцы босоногим пацанам и пацанкам, народят новых детей, и снова наладится жизнь, не сразу, конечно, но наладится. Так было и при царях-батюшках, и после гражданской войны, так будет и теперь. Побелеют рубцы телесных ран, уберут с полей и покосов покореженные пушки, подрежет лемех плуга маслянистый чернозем, кубанская степь снова станет бескрайним пшеничным морем, и только в душах надолго-надолго, может до самой смерти, останется боль — память о тех, кто убит, повешен, сожжен.

В хате было пусто. Верка окликнула Ниловну, подождала и повела Алексея на баз — крытый потемневшей соломой скотный двор, расположенный на некотором отдалении от жилья: около него, под навесом, лежал сложенный штабелем кизяк.

Председательша — грузная, в косынке, в кирзовых сапогах — сидела на низенькой скамеечке и, оттягивая набухшие сосцы, сердито говорила пегой кормилице:

— Да стой же, неладная, спокойно! Как отдашь молочко, легче станет.

— Здравствуй, — сказала Верка.

— Взаимно, — откликнулась Ниловна. — Как съездила?

— Грех жалиться.

— А мне нагоняй был.

— За то, что отпустила?

Председательша кивнула.

— В хату ступайте — я мигом.

Она пришла минут через десять, устало опустилась на стул. Волосы у нее были русые, лицо круглое, доброе.

— По делу ко мне или просто так?

— Завербовала! — с гордостью объявила Верка, кивнув на Алексея, — Порешил в нашем колхозе работать.

Председательша перевела на него взгляд. Смотрела долго, внимательно. Алексей понял: Ниловна хочет составить о нем собственное мнение, потом уж начинать разговор.

— Откуда прибыл, молодой человек? — Она назвала Алексея на «ты», и это понравилось ему.

— Москвич.

Председательша не оживилась, как оживлялись все, когда узнавали, что Алексей москвич.

— До войны была там три дня — с делегацией ездила. На Сельскохозяйственную выставку нас водили и в Большой театр. На выставке мне понравилось, а в театре — нет. Поют, а про что — не понять. И пляшут не так, как у нас. Задерет ногу и стоит, тощая — смотреть не на что. А он, обтянутый, вся срамота на виду, раскинет руки и ходит, ходит вокруг нее. — Ниловна помолчала. — Представлять надо так, чтоб всем понятно было! Когда на хуторе праздник, наши любо-дорого поют: или слезы на глазах, или радость в груди. А пляшут — любой танцорке поучиться не грех.

Доронин любил балет, оперу, до войны часто ходил в Большой театр. Однако возражать не стал: у Ниловны были свои соображения, свой вкус.

Узнав, что Алексей грамотный, Ниловна обрадовалась, словоохотливо объяснила, что кончила всего четыре класса и грамотней счетовода, горького пьяницы, на хуторе никого нет.

— Самое трудное для меня, — призналась она, — отчеты в район составлять. Подписи поставить сумею и печать красиво приложу, а сочинить — маета.

— Плевое дело, — сказал Алексей.

— Вот и ладно! Трудоднями не обижу.

— От твоих трудодней ноги протянешь, — вставила Верка.

Председательша приложила к щеке палец, задумалась.

— Может, его в богатую семью на фатеру определить?

— Таких семей на хуторе мало.

— Мало, но все же есть. — Ниловна помолчала. — Надо его к Матихиным отвесть.

В Веркиных глазах появилось беспокойство.

— Там же Танька…

— Правильно! Она девушка красивая, работящая. Может, слюбятся.

— Нет! — решительно сказала Верка и, назвав Алексея в третьем лице, добавила: — Им у Матихиных не пондравится.

Ниловна устремила на нее подозрительный взгляд.

— Ты-то чего кипятишься? К тебе дорожка уже протоптана. Пока на Кавказе была, он опять приезжал.

Алексей почувствовал, как напряглась Верка.

— Знаю. Только вошла в хату — братан налетел: выходь замуж, и все. Ему-то это с руки: самогон бесплатный и скольки хошь.

Алексей догадался: сейчас окончательно выяснится, почему была взволнована Верка.

— Женишок у нее есть, — объяснила Ниловна. — В райцентре живет, уже полгода сватает, а она кочевряжится.

— Лучше руки на себя наложу, чем с постылым жить стану! — воскликнула Верка.

— Дура, — спокойно сказала председательша. — Он хоть и в годах, всем женихам жених. Дом — полная чаша: корова, овцы, куры. Хата — другой такой же не сыскать. Даже велосипед имеется — на нем и приезжает.

— Нелюб, — бросила Верка.

— Про племяшей подумай, про хворую мать!

— Нелюб.

— Заладила! Вот не отпущу вдругорядь на Кавказ — враз поумнеешь.

— Ты меня, Ниловна, не пужай. — Веркины глаза потемнели, на лбу образовалась складочка. — Я уже поняла, что такое жизня, и меня теперя никому не испужать.

Председательша вяло махнула рукой, давая понять о бесполезности этого разговора. Они снова принялись обсуждать, где поместить Алексея, и получилось: лучше, чем у Матихиных, квартиры не найти.

— Сама отведешь или мне пойти? — спросила председательша.

Верка усмехнулась.

— Лучше ты ступай. Мы с Танькой сызмальства соперницы: то она верх одерживает, то я.

— Обогнала тебя по трудодням, — сказала Ниловна.

— Цыплят по осени считают, — возразила Верка. — До конца года ишо два месяца.

…Хата Матихиных была повыше и пошире других хат. Во всех комнатах — дощатые полы. Даже в колхозной конторе таких не было. Жили теперь Матихины похуже, чем до войны, но все же не бедствовали, как Верка. Хозяин уже дослужился до офицерских погон. Этой весной, когда дивизию, в которой служил капитан Матихин, перебрасывали на Дальний Восток, он прикатил на несколько часов домой. Как сумел — это уж его дело. Сбежались все, кто только мог ходить. Вышел хозяин на крыльцо — гул покатился: мать честная, наград-то сколько! Позвякивали медали, сияли ордена. Не грудь — иконостас. И ведь не пикой колол врага капитан Матихин, не шашкой рубил — гвардейскими минометами командовал. От этого ему награды, почет, уважение и все прочее, что другим не положено. Смотрели хуторяне на бравого вояку и думали: «Лихой казак!» Матихин и сам понимал это, часто говорил солдатам и сержантам: «Я, ребята, простой человек, без всякой интеллигенции в башке. Дадут приказ — выполню». И выполнял. Но при этом понимал: война войной, а жизнь жизнью. Здоровенный чемодан — пуда на четыре потянет — приволок Матихин в подарок жене и дочери. Чего только не было там! И платья, и отрезы, и туфли на высоких каблуках, и даже три кружевные исподницы, по-интеллигентному — ночные рубашки. Страшное дело война. Но Матихин чувствовал: другого шанса не будет.

Поладили быстро.

— Пускай остается, — сказала Анна Гавриловна, хозяйка. — Свободная комната есть и лишняя кровать найдется.

Была она статной, еще довольно молодой, что называется, в самом соку. Толстая, в руку, коса, небрежно скрученная в огромный пучок, оттягивала голову, придавая лицу надменное выражение; плавные движения рук и напевная речь, наоборот, вызывали доверие. Узкий лоб, невпопад моргавшие глаза, растерянная улыбка свидетельствовали об отсутствии острого ума, но отнюдь не об отсутствии житейской хитрости, которой славились все Матихины. Ее очень беспокоила дочь. Татьяна была «порченая»: еще девчонкой согрешила с мальцом-соседом. От людей этот грех удалось скрыть. Ее родители договорились с родителями мальца поженить детей, как только им исполнится восемнадцать лет. В назначенный срок свадьба не состоялась и уже не могла состояться: нареченный сложил голову на фронте. Девку с изъяном всегда трудно было сбыть с рук; теперь же, когда женихов с гулькин нос, будет еще труднее. Оставалась, правда, надежда на богатое приданое, но Анна Гавриловна по старинке думала: «Приданое приданым, а честь честью». Она с радостью согласилась взять постояльца — Алексей показался ей покладистым парнем.

От матери Татьяна ничего не унаследовала. Да и отцовского в ней было мало — только нос с горбинкой. Смугловатая, глазастая, чуть суховатая, с тяжелыми — в виде полумесяца — серьгами в маленьких розовых ушах, вся как будто бы опаленная кухонным жаром, она и лицом, и повадками походила на цыганку.

Увидев в окно Алексея с Ниловной, она метнулась в комнату, где стоял сундук с приданым, надела широкую цветастую юбку, нацепила монисто, доставшееся ей от бабки, такой же смугловатой, глазастой, суховатой, рассыпала по плечам длинные и прямые, словно бы льющиеся волосы, смоляные, как воронье крыло, и лишь после этого появилась на кухне, где мать толковала с Ниловной.

В переговорах участвовал и свекр — тот самый дедок, которого Алексей угостил папироской. Он все время встревал в разговор, расхваливал сноху и особенно внучку, без всякого повода колотил клюкой пол. Татьяна спровадила деда погулять, села чуть в стороне, расправив юбку. Хороша! Но Алексей думал о Верке, прикидывал, где они свидятся и когда.

Ему отвели самую лучшую комнату. «Залу» — так напевно сказала Анна Гавриловна. Между окон темнел пузатенький комод с расставленными на нем пустыми флакончиками и коробочками разной величины; у стены была двухспальная кровать, накрытая богатым покрывалом; на еще не просохшем полу с облупившейся кое-где краской лежала домотканая дорожка. Алексей почистил шинель, попросил горячей воды — решил выстирать хотя бы гимнастерку. Анна Гавриловна тотчас заявила, что стирка не мужское занятие, пообещала к утру выстирать и отутюжить не только гимнастерку, но и брюки. И дала взамен мужнину одежду.

— Зараз в баньку пожалте, — пропела она. — Мы уже помылись, но жар в ней по сю пору стоить.

Алексей попарился, выстирал майку, трусы, носки, просушил все это над горячими камнями.

Его уже ожидали. На столе дымился борщ с янтарными кружочками на поверхности, аппетитно утопали в рассоле огурчики и помидоры с лопнувшей кожицей, на тарелках лежали розовые ломтики сала. Литровая бутылка с тугой бумажкой в горлышке придавала столу праздничность.

Как только Алексей опустился на стул, дедок схватил бутылку, проворно выдернул самодельную пробку; позвякивая горлышком о стаканы, разлил самогон. Себе и Алексею налил до краев, снохе и внучке — меньше половины.

— Дай-то бог.

Анна Гавриловна подержала стакан около губ и выпила разом. Помахала в рот ладошкой, покрутила головой.

— Крепок!

Татьяна пожеманилась, но тоже не оплошала.

Алексей наворачивал борщ, искренне говорил, что никогда не едал такого. Татьяна игриво поглядывала на него, дедок расспрашивал о Москве, Анна Гавриловна предлагала сало, огурчики.

— Коли сметанки хотите или, к примеру, творожку, то я мигом! — спохватилась она.

Алексей помотал головой и незаметно для других ослабил ремень.

Сытый, чуточку пьяный, он лег и сразу утонул в перине. Лежал с открытыми глазами и удивлялся неожиданному повороту в своей судьбе. Из кухни доносились голоса, плеск воды. Потом все стихло. Алексей хотел повернуться к стене и уснуть, но скрипнула дверь, появилась Татьяна в кружевной исподнице. Она помешкала на пороге, чуть слышно вздохнула и пошла назад. Он вспомнил, как откровенно поглядывала на него эта девушка, и, беззвучно рассмеявшись, подумал, что на фронте и в госпитале ребята были правы: красивых девчат теперь действительно навалом, как говорится, на любой вкус и цвет.

Алексей еще не был искушен в амурных делах: мимолетная связь на переформировке, интрижка в госпитале — вот и все его похождения. Это, однако, не мешало ему то многозначительно, то покровительственно покашливать, когда однополчане или однопалатники рассказывали о своих победах, — хотелось казаться опытным.

Ловя ухом звук удалявшихся шагов, Алексей вдруг представил Татьяну нагой. Думать об этом было приятно. Но еще приятней было думать о том, что он парень и может привередничать: захочет — пожалеет, захочет — оттолкнет. С этой мыслью Алексей и погрузился в сладкий сон…

Утром он уже сидел в конторе и строчил отчет. Счетовод — дядька с рыхлым, пористым носом — опасливо выспрашивал его. Убедившись, что Алексей ни черта не смыслит в бухгалтерии, успокоился. Заглянула Ниловна. Увидела, как бойко водит пером Алексей, расплылась в улыбке, помчалась по колхозным делам.

Стали появляться молодки. Шуршали юбки, терлись о дверной косяк плюшевые жакеты, отваливалась на выметенный пол грязь с резиновых бот и сапог — шел дождь. Татьяна по-хозяйски вертелась около стола, задевала Алексея юбкой. Навалившись на спинку стула, глянула через его плечо. Он рассерженно обернулся, и она с неохотой отошла.

Молодки подходили к счетоводу, что-то спрашивали, сами же косились на Алексея. Он делал вид — наплевать. Потом примчалась Ниловна и выгнала посторонних.

После обеда в окне промелькнула Верка. Алексей чуть выждал, положил ручку на стол.

— Уборная далеко?

— За конторой.

На крыльце поджидала Верка.

— Как стемнеет, милок, к балочке приходь.

— Дождь же.

— Небось не сахарный. Да и распогодится скоро.

— Обязательно приду. Только где эта балочка?

— Дойдешь до ракит и — вбок.

— Налево или направо?

— Направо.

— Как бы не сбиться.

Верка брызнула синевой глаз.

— Захотишь помиловаться — не собьешься.

И ушла. Алексей вернулся в контору.

Повертев в руках исписанные листы, Ниловна сказала:

— Прочитай-ка лучше сам.

Алексей читал громко, с выражением. Председательша кивала, очень довольная.

— Складно составил. В районе, поди, удивятся… Завтра с утра наглядную агитацию делать будешь — напишешь печатными буквами фамилии и около них цифры проставишь, чтоб все видели, кто как работает. — Ниловна помолчала. — Фатерой-то доволен?

— Доволен.

— К Матихиной Татьяне приглядывайся, а про Верку брось думать.

— Я и не думаю.

— Врешь. Вчера по твоему лицу все поняла.

Алексей отвел глаза. Ниловна вздохнула.

— Скажи Анне Гавриловне, что я велела аванс тебе выдать. Пускай придет к кладовщику и получит.

— Спасибо.

— Устал?

— Ни капельки.

— Все равно на сегодня хватит — отдыхать ступай.

Действительно распогодилось, но воздух был по-прежнему сырой, неприятный. Земля разбухла, на сапоги налипала грязь. Над хатами ломались дымы, расстилались по улице; пахло горелым кизяком.

— Эй! — услышал Алексей и остановился.

Увязая подшипниками на размякшей дороге, его нагнал мужчина с нездоровым от перепоя лицом. Алексей догадался: Веркин брат.

— Здорово живешь! — сказал инвалид и, задрав голову, изучающе посмотрел на Алексея.

— Здравствуй.

— Москвич, говорят?

— Точно.

— Воевал-то где?

— До границы с Польшей дошел.

— А меня под Курском садануло.

Алексей сочувственно помолчал. Веркин брат вынул кисет, свернул козью ножку, угостил табачком. Алексей высек огонь, поднес тлеющий шнур к лицу инвалида: их глаза встретились. Веркин брат выдохнул дым, с нарочитым безразличием спросил:

— Что ты с Веркой-то сотворил, а?

Алексей встревожился. Инвалид усмехнулся.

— Вернулась с Кавказа — будто опоена чем-то. Она и раньше, шалава, взбрыкивалась, но так — никогда.

— Не понимаю, о чем говорите, — сказал Алексей.

— Врешь небось?

Алексей вспомнил Веркин наказ, храбро ответил:

— Зачем мне врать!

Инвалид отшвырнул окурок, вдел руки в ремешки на деревяшках.

— Ты, браток, ей мозги не пудрь. Пускай живет, как жила.

Алексей промолчал. Ловко работая деревяшками, Веркин брат покатил по улице, выбирая места посуше. На душе сразу стало тревожно, в лицо бросилась кровь.

Татьяна, как только он вошел, спросила, не тая любопытства:

— Про что с Веркиным братом гутарил?

— Просто покурили.

— Из окна смотрела — вспыхнул.

— Жарко было.

Татьяна кивнула, и Алексей не понял — поверила или нет. После ужина она достала карты, предложила перекинуться в подкидного дурачка. Алексей покосился на окно: «Время еще детское». Анна Гавриловна внесла керосиновую лампу. Дедок сидел на лавке, прислонившись спиной к печке, шевелил мохнатыми бровями, что-то бормотал.

— Ты чего? — спросила Татьяна.

Дедок конфузливо шмыгнул носом.

Алексей продул три партии подряд. Татьяна поиграла глазами.

— Вон как тебе в любви-то везет.

«Знаю!» — чуть не выкрикнул Доронин.

Она предложила сыграть еще, но он снял с гвоздя шинель.

— Прогуляюсь.

— Мне тоже надоело сидеть.

«Влип», — подумал Алексей.

Они вышли, постояли на крыльце.

— Тебе куда?

— Туда, куда и тебе.

Алексей терпеть не мог липучих особ, грубо сказал:

— В контору пойду — поработать надо!

Татьяна не обратила внимания на грубость, призывно рассмеялась.

— Смотри, весь ум изведешь на писанину — ни на что другое не останется.

— Придется обойтись без другого! — насмешливо выпалил Алексей и сбежал с крыльца.

На дне балочки лопотал ручей, неподалеку — речка, с плеском бухался подмытый водой дерн. За балочкой смутно виднелись кургашек с приплюснутой верхушкой и кусты. Прошло пять, десять минут — Верка не появлялась. На хуторе брехали собаки. Беззлобный, ленивый брех напоминал уже потерявшую остроту ссору казачьих женок, когда израсходован весь пыл, надо бы повернуться и уйти, да самолюбие не позволяет: вот и приходится говорить слова, от которых никому ни жарко ни холодно. Пронзительно и тоскливо вскрикнула какая-то птица. Чуть в стороне от хутора, около фермы, качался, тревожно помигивая, огонек, и Алексей вдруг подумал, что в эти минуты кому-то так же одиноко и тоскливо, как ему. Верки все не было. Алексей решил, что пошел, наверное, не той тропкой, хотел вернуться к ракитам.. В это время послышались торопливые шаги.

— Заждался? — Верка протянула бидончик, наполненный пенистым молоком. — На ферму бегала. Ниловна иной раз позволяет чуток домой отнесть.

— Разве в твоей семье нет коровы? — удивился Алексей.

— Тольки коза. Испей-ка колхозного молочка, милок. Не молочко — сласть.

— Лучше племянникам отнеси.

Верка улыбнулась.

— Дома ишо целый жбанчик. Сегодня два раза доить бегала.

Алексей выпил ровно половину.

— Остальное тебе.

— Не откажусь. Люблю молочко: от него сила и сытость. — Верка выпила, провела рукой по губам. — Как разбогатею, обязательно корову куплю. У нас до войны дойная была, да продали.

— Почему?

Верка помолчала.

— Папаня сбег, а маманя дюже хворала, все по докторам ездила. На это, милок, деньги были нужны.

— Я думал, твой отец на фронте погиб.

Верка поправила платок, чуть слышно вздохнула.

— Нет, милок, сбег. От хворой жены сбег. Я тогда ишо в школу ходила. Всего три класса отучилась — больше не пришлось. Братан на срочной был, а евонная половина уже в те года подолом полоскать начала — все в станицу, будто по делам, ездила, где тот кобель, что посля полицаем сделался, кладовщиком работал. Маманя то в больнице, то на печи, племяши-двойняшки — голодные, немытые, в соплях. Заставила меня жизня хозяйство на себя взвалить. Двенадцать годков мне в ту пору было.

«Глядя на нее, не скажешь, что живется ей так трудно», — подумал Алексей, любуясь Веркой. У другой от такой жизни потускнели бы глаза, почернело бы лицо, посеклись бы волосы, изменилась бы стать. А она, Верка, восхищала молодостью, силой, красотой — той красотой, которая и немощного старца принудит остановиться и посмотреть вслед.

— Так и будем стынуть? — спросила Верка.

Алексей с готовностью раскинул руки. Она рассмеялась.

— Погодь. Сперва про Таньку скажи.

— Что сказать?

— Пондравилась или нет?

Алексей хотел солгать, но признался:

— Хороша!

Верка кивнула.

— Кабы охаял, не поверила бы.

— Почему? Как говорится, на вкус, на цвет — товарища нет.

Верка помотала головой.

— Красивость, милок, завсегда красивость.

В памяти возник Татьянин взгляд, призывный смех, от которого покачивались в ушах серьги и позвякивало монисто — мелкие серебряные монетки, искусно припаянные к тонкой цепочке, вспомнилась смугловатая нагота, просвечивавшая сквозь ткань исподницы, тихий, разочарованный вздох.

— Уж очень липучая она.

— Виснеть?

— Можно и так сказать.

— Взамуж хотить!

Алексею вдруг стало грустно-грустно.

— А ты, хотя и сватают, не торопишься.

Верка сколупнула с его шинели комочек присохшей грязи.

— Мне, милок, про племяшей надоть думать, про хворую мать. Мне проще отдать, чем взять. Я на все согласная, но с нелюбимым канитель тянуть не стану.

— Еще в Сухуми предлагал расписаться.

— Вгорячах, милок, вгорячах! — проникновенно возразила Верка…

С грохотом проносились пассажирские и товарные поезда, оставляя после себя такие вихри, что даже сырые, прилепившиеся к шпалам листья вспархивали и начинали метаться в взбаламученном воздухе. Раздвигались пневматические двери электричек, выпуская или впуская двух-трех человек, а чаще ни одного.

Доронин ничего не видел, не слышал, очнулся только тогда, когда стал моросить дождик — надоедливый осенний дождик. Он мог моросить и час, и два, а мог в любое время превратиться в ливень. Лицо было мокрое. «От слез или от дождя?» — подумал Доронин. Понял: всплакнул. Так бывало и раньше, когда в душе возникало какое-то особое настроение. Слезы восхищения или умиления могли вызвать написанные с болью страницы, грустная песня, национальный гимн, под звуки которого на флагшток медленно вползал алый стяг, — одним словом, все то, что проникло в самое сердце. Зиночка изумленно расширила глаза, потом усмехнулась, когда — это было в первый год их совместной жизни — Доронин стал объяснять, почему расчувствовался. С тех пор он перестал делиться с женой сокровенным. Если начинало пощипывать в глазах, уединялся или сдерживался.

Достав носовой платок, Доронин вытер лицо, поднял воротник плаща и через несколько минут очутился на платформе, к которой приближался электропоезд, пробивая лучом прожектора помутневший воздух.

…Открыв своим ключом дверь, вошел в просторный холл, который даже и сравнивать было нельзя с крохотной прихожей в их прежней квартире, сразу же услышал уверенную поступь жены.

— Где тебя носит? — в привычном для нее повышенном тоне спросила Зинаида Николаевна.

Доронин не ответил — решил подождать, что последует дальше.

— Эта особа не соизволила мне объяснить, куда ты умотал.

«Этой особой» Зинаида Николаевна называла секретаршу Доронина — умненькую, воспитанную девушку.

Он усмехнулся. Зинаида Николаевна нахмурилась, кинула на него недовольный взгляд.

— Все же интересно узнать, где тебя носило?

— Гулял.

Зинаида Николаевна округлила глаза.

— Неужели к Кочкиным ходил?

Доронин вспомнил, что так и не позвонил им.

— Спасибо, что напомнила. Завтра обязательно позвоню или, быть может, схожу.

Зинаида Николаевна осуждающе помолчала.

— Ужинать сейчас будешь или Вадика подождешь?

— Подожду.

Очутившись в своей комнате, Доронин несколько минут постоял, потирая виски. Хотелось снова очутиться в прошлом, но шум — в квартире был включен телевизор — отвлекал. Он подумал, что прошлое возникнет позже, когда в квартире наступит ночная тишина…

Зинаида Николаевна вмиг сообразила, что муж немного не в себе, однако это не вызвало у нее никакой тревоги. За двадцать с лишним лет совместной жизни она изучила Доронина и полагала — изучила хорошо. Зинаида Николаевна не строила никаких иллюзий в отношении его холостяцкой жизни, в первые годы была бдительной, как никакая другая жена, но муж всегда возвращался с работы в одно и то же время, и она успокоилась. То, что вчера он слишком часто поглядывал на синеглазую девушку, было вполне естественным: в определенном возрасте все мужчины «сходят с ума». После сорока лет Доронин увлекался несколько раз. Зинаида Николаевна могла точно сказать, кем и когда. И хотя эти женщины, родственницы и знакомые их общих знакомых, были молоды и красивы, она не паниковала. Да и зачем было паниковать, когда — Зинаида Николаевна сама убедилась в этом — молодые женщины просто флиртовали. Муж, наверное, думал: это всерьез. Но пусть он что угодно думает — для нее важны намерения женщин. Они не пытались разбить семью, только строили глазки, а это такие пустяки, что и думать не стоит. Немножко флирта не повредит: разгонится кровь, посвежеет лицо. После непродолжительных увлечений муж становился сговорчивым — это тоже приходилось учитывать. Разумеется, если бы что-то такое случилось в первые годы их жизни, то она бы закатила скандал. Но все течет, все меняется — меняются и взгляды на семейную жизнь.

Не составляло труда догадаться, чем привлекла Доронина эта девушка. Такое прелестное личико, такая синева в глазах — тут и дура догадается. Зинаида Николаевна сама была хорошенькой; в молодости, да и не только в молодости, разбила столько сердец, что просто ужас. Вспоминать об этом было приятно. Слово «шлюшка» вылетело само собой, и Зинаида Николаевна, переставляя на плите кастрюли, испытывала что-то похожее на угрызения совести.

Пора было ужинать. Появившись на кухне, Доронин многозначительно кашлянул.

— Спрашивала же! — рассердилась Зинаида Николаевна.

— Проголодался.

— Скоро Вадик придет.

— Когда?

Зинаида Николаевна взглянула на кухонные часы.

— Вот-вот должен.

— Слишком много развлекается, — проворчал Доронин, опускаясь на кухонную табуретку.

— Не больше, чем другие!

Доронин хотел возразить, но решил: «Бесполезно».

На кухне было тепло, уютно. Работал телевизор; модный стеклянный абажур — Зинаида Николаевна выстояла в «Ядране» огромную очередь, чтобы купить его, — рассеивал мягкий свет. Все было вымыто, вычищено, надраено, и Доронин подумал, что Зинаиде Николаевне не откажешь в умении вести хозяйство.

Именно такие, как она, были отличными женами. Он мог бы назвать десяток, если не больше, мужчин, восхищавшихся Зинаидой Николаевной, при каждом удобном случае утверждавших, что ему, Доронину, повезло. Но у него такого ощущения не было. Особенно остро он чувствовал это теперь.

— Вадик жениться собирается, — неожиданно сказала Зинаида Николаевна.

Доронин уже давно не вмешивался в личную жизнь сына, равнодушно буркнул:

— Это его дело.

— Уж очень не ко времени это и, признаться, рановато. Всего-навсего третий курс.

— Ты тоже на третьем была, когда мы поженились, — напомнил Доронин.

— Мы — совсем другое дело. Ты тогда с положением был.

Доронин с грустью подумал, что Зинаида Николаевна не обратила бы на него внимания, если бы в те годы он не печатался бы в газетах и журналах, не имел бы отдельной комнаты.

— Если Вадик действительно женится, — сказала жена, — то придется квартиру разменять.

— Отсюда я — никуда!

— Значит, с невесткой будем жить.

Такой вариант тоже не устраивал Доронина. После рождения внука началась бы суета, передвижение мебели, он мог бы остаться без комнаты. До сих пор Доронин не думал, как будет, когда женится сын, теперь же понял: все не так просто. Появилось и стало расти раздражение. В молодости его, Доронина, никто не снабжал деньгами, никто не расчищал ему дорожку. Все, что он имел, чего достиг, было результатом его собственных усилий. Сравнивая свою молодость с молодостью сына, Доронин убежденно думал, что Вадим наверняка расхныкался, если бы хоть раз испытал то, что было с ним, отцом, во время войны и в первые послевоенные годы. По мнению Зинаиды Николаевны, роптать на сына было грешно: Вадим хорошо учился в школе, без протекции поступил в институт, его чаще хвалили, чем бранили. Но именно эта спокойная, размеренная жизнь представлялась Доронину какой-то не такой.

Хлопнула дверь. Зинаида Николаевна выкатилась в холл, громко сказала:

— Раздевайся, Вадик, мой руки и — ужинать. Отец уже сердится.

Был сын таким же высоким, как и отец, только пожиже в талии и плечах. Длинные волосы Вадик уже не носил — переболел этим в школе. Прическа у него была обыкновенная, хотя и не такая, как у отца, — Доронин продолжал стричься по старинке; опустившись в кресло парикмахера, всегда говорил: «Полька!» Лицом сын походил на мать, но что-то отцовское в нем, несомненно, было. Зинаида Николаевна утверждала, что у Вадима отцовские брови и глаза, сам же Доронин думал: «Ничего подобного». Но даже посторонние люди, посмотрев на них, уверенно говорили: «Отец и сын».

— Что сегодня на ужин? — Вадим возбужденно потер руки.

Готовила Зинаида Николаевна вкусно. Даже тогда, когда они откладывали на кооператив, кормила разнообразно. На ужин были битки в сметане и яблочный кисель. Сын разочарованно вздохнул:

— Не люблю рубленое мясо.

Доронин поперхнулся.

— Постыдись! Я в твои годы…

— Знаю. Сколько можно говорить одно и то же?

— Пока не поймешь!

— Давно понял, а ты все напоминаешь.

Зинаида Николаевна перевела взгляд на сына.

— Перестань, Вадик. Видишь, отец не в духе.

Сын склонился с оскорбленным видом над тарелкой. Доронин виновато кашлянул, придвинул к себе хлеб.

После ужина Зинаида Николаевна порекомендовала посмотреть фильм, который должны были «крутить» по четвертой программе, но Доронин сказал, что хочет поработать. Слово «поработать» означало, что он будет писать, или, как говорила Зинаида Николаевна, сочинять, и она, чтобы ничто не отвлекало мужа, уменьшила громкость.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Утром Матихины дали почувствовать — недовольны. Анна Гавриловна ходила, нахмурившись, по хате, Татьяна не обольщала взглядами, дедок, пригорюнившись, грелся около печи и, как только вошел Алексей, умотал, побуравив его напоследок выцветшим глазом. Хозяйка выставила на стол, расплескав молоко, небольшую крынку, отрезала ломтик хлеба.

— Покамест не стряпали!

В печи весело потрескивал хворост, аппетитно пахло жареной картошкой. Усмехнувшись про себя, Алексей подчеркнуто вежливо поблагодарил Анну Гавриловну и, быстро расправившись с молоком и хлебом, потопал в контору.

По небу плыли облака, низкие и тяжелые, воздух был влажным — лицо сразу покрылось мелкими, как бисер, каплями. Погода явно испортилась. Алексей подумал, что через несколько дней около балочки не останется ни одного сухого кусочка и негде будет миловаться с Веркой.

Ниловна принесла лист плотной сероватой бумаги. Похвастала:

— Еще летом разжилась.

Из окна были видны хозяйственные постройки — два обмазанных глиной амбара и сарай. Пара впряженных в телегу быков с равнодушными, мокрыми мордами, с впалыми — все ребра пересчитать можно — боками лениво пережевывали жвачку. Женщины накладывали на узкую и длинную телегу с торчащими в разные стороны жердинами навоз, приседали под тяжестью вил. Заметив среди них Верку, Алексей ощутил стыд: он, мужчина, рисует буковки, а женщины вкалывают в поте лица. Надо помочь им, да и размяться не грех, и Алексей положил на стол ручку. Увидев его, женщины оживились, принялись вразнобой утверждать, что теперь работа пойдет шибче, потому что, как ни верти, мужик — это мужик, а баба — баба.

Вначале у Алексея ничего не получалось: то навоз скатывался, то отваливалась такая глыба, что не подмять. Это веселило женщин, вызывало беззлобный смех, шуточки. Верка тоже смеялась, но он чувствовал: для отвода глаз. Потом дело наладилось — даже майка прилипла к телу. Подошла Ниловна, одобрительно покивала.

— Скоро вернутся, девоньки, наши казачки, и легче станет.

— Твой-то вернется! — выкрикнула тонкогубая молодка в драной телогрейке, в мужских сапогах.

— Вернется, — как эхо откликнулась Ниловна. — А сыны — никогда.

Женщины опустили вилы и, опершись о них, помолчали, сочувствуя председательше и тем, чьи близкие уже не увидят родной хутор, не вдохнут напоенный разнотравьем степной воздух.

— Слышь-ка, Ниловна, — нарушила молчание тонкогубая казачка, — ставь его, — она кивнула на Алексея, — попеременно на фатеры, чтобы всем без обиды было. В понедельник вели у одной ночевать, во вторник к другой посылай, и так до самого воскресенья. И Таньке Матихиной хватит, и нам радость.

Раздался смех, одобрительные возгласы. Алексей, смущенный, улыбался. В Веркиных глазах то густела, то светлела синева, и он догадался: ей и лестно, и тревожно.

Потом все разошлись на обед. Алексей хотел остаться в конторе, но Ниловна сказала:

— Ступай, ступай… Не чужое обедать будешь. Давеча видела, как Матихина продукцию на тебя получала.

После обеда, поработав в конторе, Алексей снова пошел грузить навоз. Он все ждал: Верка шепнет, куда и когда приходить. Но это ей не удалось.

Расстроенный Алексей разулся, юркнул на кухню — погреться. Там мылась над тазом Татьяна. Была она в широкой юбке, в белом бюстгальтере, четко выделявшемся на смугловатой коже.

— Извини.

— Постой. — Татьяна рассыпала смех.

Весь день Алексей томился, надеялся уединиться с Веркой. А Татьяна была так хороша, так обольстительна, что помутнело в голове. Она обвила его шею, стала что-то нашептывать. И в это время ввалился дедок. Внучка метнула на старика такой взгляд, что он ринулся прочь, бодренько постукивая клюкой.

Вечером Татьяна спросила:

— Сегодня опять убежишь?

— Н-нет.

Она рванулась к печке, достала противень с подсолнухами, высыпала их на стол.

— Лузгай!

Подсолнухи были крупные, еще тепловатые, с белыми ободками.

— В комнаты ступайте, — проворковала Анна Гавриловна.

— Пойдем?

— На кухне теплее.

— Здесь посидим! — объявила Татьяна и пододвинула к Алексею подсолнуховую горку.

Он неумело разгрыз один, пожевал маслянистое ядрышко. Татьяна прыснула.

— Разве так лузгают? Вот как надо, — и полетела семечковая шелуха.

Она не только лузгала, но и рассказывала о себе. Алексей узнал, что Татьяна окончила семилетку, собиралась поступить в педтехникум, да началась война.

— Кабы не это, — вставила Анна Гавриловна, — наша Танюшка уже высоко бы была.

— Теперь поступай, — посоветовал Алексей.

— Перезабыла все. Одного хочу — свою личную жизнь устроить.

В этих словах была такая тоска, что Алексей невольно опустил глаза.

Нет, Татьяну не тревожило, что она «порченая», хотя мать под горячую руку частенько напоминала об этом. Была война, через хутор проходили войска, и девки на выданье не только перемигивались с молодыми солдатами и офицерами. После освобождения хутора Татьяна познакомилась с красивеньким лейтенантом, целых четыре дня была его невенчанной женой. Анна Гавриловна ни о чем не догадалась — дочь уже была ученой. Красивенький лейтенант обещал писать, но не прислал ни одного «треугольничка»: может, был убит, а может, позабыл Татьяну. А она помнила его! Помнила поцелуи, объятия, мужскую силу. Это совсем не походило на то, что было с мальцом-соседом. Татьяна грешить с кем попало и где попало не хотела: боялась ухмылочек, дурной молвы, крутого нрава отца. Ей нужен был муж — хороший, добрый муж, от которого она собиралась нарожать много-много детей. Она была совсем не плохой, эта Татьяна: просто кровь играла в жилах — горячая кубанская кровь. Женское чутье подсказало: другого такого случая не будет, и она с первого же дня принялась обольщать Алексея.

Поглядывая на дочь и москвича, Анна Гавриловна напряженно думала. Кабы не изъян, москвичу не удалось бы отвертеться. Во все времена даже ловких парней удавалось накрыть в нужный момент и — под венец. Хозяйка морщила узкий лоб, прикидывала так и сяк, но ничего не решила.

На столе росла горка подсолнуховой шелухи, стекло керосиновой лампы покрылось изнутри копотью. Анна Гавриловна то и дело поправляла фитиль, озабоченно бормотала:

— Керосин дюже поганый.

Было тепло, уютно. Алексей сожалел, что не приехал на Кубань сразу же. И как только он подумал так, перед глазами возникла Верка. Что она делает в эти минуты? Но Татьянина речь, быстрая и порывистая, как она сама, спутала мысли. Ее густые волосы водопадом лились на спину, тонкие ноздри трепетали, в вырезе кофты виднелись смугловатые тяжелые груди, разделенные глубокой ложбинкой. Все это волновало, притягивало.

За окном была неприглядная тьма, стекла позвякивали от упругих дождевых струй. Кутаясь в пуховый платок, Анна Гавриловна сказала, что теперь, похоже, будет дождить и дождить.

— Срок, — вякнул дед, очень довольный, что ему наконец удалось вставить слово.

— До войны в эту пору свадьбы играли, — пробормотала Анна Гавриловна.

Татьяна кинула на Алексея такой откровенный взгляд, что он смутился, невнятно сказал:

— Пора на боковую.

— Посиди.

— Завтра рано вставать.

Алексей не собирался изменять Верке, уже обдумал, что скажет Татьяне, если она придет. А в том, что она придет, он не сомневался.

Было слышно, как бродит, постукивая клюкой, дедок, доносились приглушенные голоса. Побаливали мускулы, но это была приятная боль… Проснулся Алексей, может, через час, может, через два, тотчас понял: около него Татьяна. Хотел возмутиться, но нога соприкоснулась с ногой, спина ощутила волнующую тяжесть оголенной груди. Проклиная себя, он перевернулся на другой бок и обнял Татьяну…

По комнате плавал табачный дым, в пепельнице дымились окурки с надкушенными мундштуками. Побаливала голова, першило в горле. «Перекурил», — решил Доронин. Открыл окно, представил, как будет ворчать врач, когда узнает, что он снова начал курить.

— А я думала, ты сочиняешь, — раздался разочарованный голос жены.

Зинаида Николаевна умела появляться бесшумно. Доронин настолько привык к этому, что даже не обернулся.

— Плоховато себя чувствую.

— Еще бы! Вон как начадил. А клялся — навсегда бросил.

— Не получилось, — сказал Доронин и обернулся.

Зинаида Николаевна устремила на него пытливый взгляд.

— Неприятности?

Ее лицо выражало участие, и Доронин неожиданно для себя спросил:

— Ты любила меня?

Зинаида Николаевна приподняла брови.

— Какая муха тебя укусила?

— Ответь.

— Сколько лет прожили — и вдруг…

— Не увиливай!

Зинаида Николаевна натянуто улыбнулась.

— Если бы не любила, то не вышла бы за тебя.

— Даже если бы я был гол как сокол?

Жена машинально поправила на стеллаже неровно стоявшую книгу.

— С милым рай в шалаше только в романах бывает.

Доронин кивнул.

— Так я и думал.

— Что… что ты думал?

Доронин вдруг ощутил страшную усталость. Захотелось лечь и сразу же уснуть, но Зинаида Николаевна не собиралась уходить. Розовощекая, упругая, очень подвижная, она была раздосадована: рот приоткрылся, в глазах появился гневный блеск. Глядя на жену, Доронин отметил, что она еще очень привлекательная. Он не испытывал к ней ни любви, ни ревности, впервые в жизни подумал: «Теперь, когда сын стал взрослым, нас уже ничего не связывает».

— Объясни же! — потребовала Зинаида Николаевна.

Что он мог объяснить? Да и нужно ли было это? Позади было двадцать лет совместной жизни, а впереди…

— Давай в другой раз поговорим.

Зинаида Николаевна фыркнула и ушла, хлопнув дверью.

Татьяна уходить не хотела. Напрасно Алексей повторял, что их могут увидеть.

— Наплевать, — беспечно роняла она и продолжала ластиться.

— Дай хоть немного поспать, — взмолился Алексей.

— Спи.

— Если не уйдешь, на кухню смоюсь.

— Боишься?

— За тебя.

Татьяна неохотно сползла с кровати, неторопливо натянула ночную рубашку, направилась к двери, вызывающе шаркая босыми ногами.

— Тише ты.

— Раскомандовался! — громко сказала Татьяна.

«Сейчас прибежит хозяйка и…» От волнения далее во рту пересохло. Но все обошлось.

Утром Анна Гавриловна спросила:

— Как спалось, дорогой постоялец?

Алексей кашлянул.

— Хорошо спалось.

Анна Гавриловна покрутила головой.

— По твоему обличью этого не скажешь.

Алексей воровато глянул на свое отражение в начищенном самоваре: ни черта не понять.

Задевая его широкой юбкой, Татьяна моталась по кухне: побросала на стол вилки и ложки, выставила чугунок с картошкой, покрошила соленые огурцы, лук, покропила салат растительным маслом. Ее лицо с темными полукружьями под глазами светилось.

За ночь сильно развезло. Побелка на хатах потемнела, с ветвей свинцово капало, собаки отряхивались, обдавая брызгами испуганно шарахавшихся кур. Вначале Алексей шел осторожно, прикидывая, куда бы ступить. Сапог каждый раз проваливался в черную и вязкую, как гуталин, грязь, и Алексей, подобрав полы шинели, потопал прямо по лужам.

Ниловна, когда он вошел в контору, дула в телефонную трубку, то и дело нажимала на рычаг. Поздоровавшись, объяснила:

— Надо в район позвонить, а он, — она кивнула на телефон, — оглох.

Алексей тоже подул в трубку и даже поколотил аппарат — никакого результата.

— Пусть молчит, — сказала Ниловна и послала Алексея на ферму — списать показатели.

Он обрадовался — надеялся увидеть там Верку. Записывал, что говорила учетчица, сам же посматривал по сторонам. Потом — тоже по поручению председательши — сбегал в телятник. Верки нигде не было. Алексей встревожился. В голову пришла шальная мысль, что Татьяна уже проболталась и теперь Верка прячется от него. Решив проверить это, покосился на столпившихся около конторы женщин. Показалось, они поглядывают как-то не так. Он вконец расстроился, хотел разыскать Татьяну и спросить — сболтнула или нет, но увидел задумчиво потиравшего небритый подбородок Веркиного брата и направился к нему.

Инвалид был как стеклышко, сразу же попросил взаймы.

— Ни копейки! — Алексей похлопал по карманам.

Веркин брат выругался.

— Опохмелиться самое время, а о долг никто не наливает. У сеструхи наверняка припрятаны гроши, но она божится — истратила.

Алексей изобразил на лице равнодушие.

— Кстати, где она?

Инвалид тоскливо вздохнул.

— С двойняшками сидит. Захворали стервецы, и оба враз. Фельдшера бы надо, а телефон, будь он неладный, испортился.

Захотелось взглянуть на Верку — о большем Алексей и не помышлял.

— Может, я смогу помочь?

Инвалид уныло поскреб под мышкой.

— Какая от тебя польза…

Алексей подумал, что умрет с тоски, если не увидит Верку.

— На фронте я, между прочим, санитаром был.

— Так бы и сказал!

Мать Алексея была педиатром. В довоенное время, когда она работала на периферии, они жили на территории больницы; в их комнате пахло лекарствами, постоянно велись разговоры о детских болезнях. Кое-что осело в памяти. Алексей решил, что сможет дать хотя бы совет.

Как только они вошли, Верка порозовела, синева в глазах стала тревожной. Алексей поспешно сказал, что хочет посмотреть ребятишек.

— На фронте санитаром был, — объяснил инвалид.

Еще в Сухуми Алексей сказал Верке, что был простым солдатом. Было совестно смотреть ей в глаза, но она все-все поняла, пригласила в комнату, где лежали ребятишки.

Он много раз представлял себе, как живет Верка, но то, что увидел, оказалось в сто раз хуже. Расшатанный стол, три стула с продавленными сиденьями, сундук с выпуклой крышкой, обитый полосками жести, старая металлическая кровать — вот и вся мебель. Около двери висело на гвоздях какое-то тряпье. Потолок был низкий, прогнувшийся.

С лежанки послышался вздох.

— Там маманя, — сказала Верка.

Снова послышался вздох.

— Кто пришел-то?

— К племяшам.

Алексей кашлянул, придал лицу озабоченное выражение.

— Какая у матери болезнь?

Инвалид прокатился по комнате, рассерженно бросил:

— Доктора разное толкуют. А она все чахнет и чахнет.

— Скоро помру, — послышалось с лежанки.

— Бог с тобой, маманя! — воскликнула Верка.

Инвалид шумно высморкался, поднял на Алексея тоскливый взгляд.

— Вот так и живем, браток.

Он подошел к разметавшимся на кровати ребятишкам. Худенькие, давно не стриженные, с влажными от пота волосами, они лежали валетом, были в полузабытьи. Даже самый неискушенный человек определил бы с первого взгляда — сильный жар. Откинув рваное одеяло, Алексей посмотрел, нет ли сыпи.

— Сульфидинчика бы раздобыть.

— А поможеть? — тотчас спросила Верка.

— Надеюсь.

— Достану!

— Где? — усомнился брат. — У Матихиных спрошу.

— Не дадут.

— Авось смилостивятся.

Верка и Алексей старались вести себя как чужие, но каждый взгляд, каждый жест выдавали их с головой. Если бы Веркин брат был более внимательным, то без труда догадался бы: их что-то связывает, но он напряженно думал, как бы выцыганить на шкалик.

— И не надейся! — твердо сказала Верка.

— Шалава, — выругался инвалид и, оставляя на земляном полу две четкие полоски, покатил раздобывать самогон — даже про Алексея позабыл.

С Веркой было хорошо, приятно. Ощущая в себе тихую радость, он подумал, что может просто смотреть на нее, сколько угодно смотреть: час, два, три.

— Ступай, милок, ступай. Знак дам, куда и когда приходить, — тихо сказала Верка.

— Еще чуть-чуть, — взмолился Алексей.

Она покачала головой, но по глазам он понял: ей тоже не хочется расставаться, да нельзя…

На улице Алексея поджидала Татьяна:

— Зачем ходил к ней?

— Не твое дело!

— Очень даже мое.

— Иди куда шла!

От Татьяны не так-то просто было отвязаться. Она уже поверила в свое счастье, никому не хотела уступать москвича. Сказала с видом оскорбленной добродетели:

— Больше не нужна?

— Тише ты.

— Сроду тихоней не была.

Затравленно покосившись на окна Веркиной хаты, Алексей перевел дыхание: «Слава богу, не смотрит».

— Вечером поговорим.

— Зачем же вечером? Давай зараз.

— Прямо на улице?

— Ага.

Татьяна ничем не рисковала: мало ли о чем можно толковать с постояльцем. А Алексей откровенно трусил.

— Чего ты хочешь?

Она почувствовала: уступает, с наигранным великодушием сказала, кивнув на Веркину хату:

— Увидела, как вошел туда, и решила подождать.

— Пацанята болеют, — объяснил Алексей.

— Ты разве фельдшер?

— Кое-что в медицине смыслю.

Татьяна вспомнила: мать москвича — врачиха.

— Так бы и сказал.

— Собирался, да ты допрос учинила.

— Не серчай.

Теперь их роли переменились. Доронин нахмурился, строго спросил:

— Сульфидин дома есть?

— Лекарство?

— Да.

— Папаня привез какие-то порошки, а от чего они, у мамки спросить надо.

Анна Гавриловна с явной неохотой отсчитала пять порошков. Вообще Матихины были внимательны и предупредительны к нему: ловили каждое слово, ласково улыбались. Алексей понимал почему и решил во что бы то ни стало уговорить Верку расписаться о ним.

Алексей решил отнести сульфидин сам — это давало возможность еще раз увидеться.

Он смело вошел к ней, отдал сульфидин, спросил, дома ли брат.

— Опять умотал, — ответила Верка.

Косясь на лежанку, где постанывала больная женщина, Алексей пробормотал:

— Не могу без тебя. Давай распишемся — и точка.

— Не пожалеешь, милок?

— Даже думать об этом не смей!

Веркино лицо — осунувшееся, побледневшее — осветилось улыбкой.

— Ладноть! Ворочусь с Кавказа — тогда и объявимся.

— Разве ты уезжаешь?

— Придется. Пока племяши хворають, все капиталы изведу. Ниловна отпустит, хотя и поворчит. Вота тольки куда ехать?

— Ты же говорила, торговать лучше всего в Сухуми.

— Так-то оно так, милок. Но вспомни-ка, что ишо я тебе гутарила.

— Губастого боишься?

— Боюсь.

— Вместе поедем!

— А ежели он своих приятелев приведеть?

— Если бы да кабы…

— Смотри, — пробормотала Верка и, спохватившись, добавила: — А можеть, тебе лучше на хуторе остаться? Наши бабы вмиг обо всем догадаются, ежели мы совместно поедем.

— Пусть догадываются!

Договорились уехать, как только поправятся ребятишки.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Доронин проснулся и сразу понял: высокая температура. Глаза слезились, нос распух, во рту было сухо. Из кухни доносился шум воды и шипение — так бывало всегда, когда Зинаида Николаевна вставала рано. С трудом оторвав голову от подушки, Доронин накинул халат, поплелся на кухню. Склонившись над плитой, Зинаида Николаевна переворачивала кончиком ножа ломтики поджаренного хлеба, была уже причесанной.

— Пить, — прохрипел Доронин.

Зинаида Николаевна оглянулась, сдвинула с плиты сковородку.

— Дождался? Разве можно было с твоими-то легкими курить и у раскрытого окна торчать!

— Пить, — повторил Доронин.

Жена выпроводила его, принесла питье, лекарство.

— Сегодня отпроситься с работы не удастся.

Доронин попросил вызвать врача.

— Этой особе тоже позвонить? — поинтересовалась жена.

Он представил, как и каким тоном она будет разговаривать, покачал головой. Зинаида Николаевна усмехнулась, и Доронин понял: она не только позвонит на работу, но и нагрубит славной девушке.

Начался кашель. Заглянул сын, сочувственно поцокал.

— Извини, отец, дела.

Через некоторое время ушла и Зинаида Николаевна, сказав напоследок, что постарается вернуться пораньше. В ответ Доронин только глаза прикрыл — таким сильным был кашель. Потом кашель стих, в голове прояснилось. Наткнувшись взглядом на телефон, Доронин вспомнил о Кочкиных, перенес аппарат на постель, набрал номер и, услышав голос бывшего сослуживца, бодро сказал:

— Привет, Василий Афанасьевич!

— Привет. — Кочкин настороженно помолчал.

— Не узнал?

— Узнал.

— Позавчера не мог позвонить… Как живешь и все прочее?

Наступила пауза. Было слышно, как на другом конце провода дышит Кочкин.

— Это не телефонный разговор.

Доронин виновато вздохнул.

— Рад бы приехать, да не могу — кашель и температура.

— Поправляйся.

— Взял бы да и приехал сам.

Доронин услышал: Кочкин окликнул жену. Потом трубку прикрыли. Чуть погодя Василий Афанасьевич спросил:

— Зинаида Николаевна дома?

— На работе.

— Тогда, если не возражаешь, я с Наташкой приеду.

— Давай!

Приехали Кочкины минут через двадцать. После непродолжительной суеты и восклицаний Василий Афанасьевич сказал, нервно поглаживая сильно, поредевшие волосы и оглядываясь:

— А ты неплохо устроился.

Доронин кивнул. Наталья Васильевна, жена Кочкина, суматошно порылась в сумочке, доспала пачку «Явы», размяла пальцами спрессованный табак, нерешительно посмотрела на Доронина.

— Кури, кури, — поощрительно сказал он. — Я тоже подымлю.

— Ты же бросил?

— Позавчера снова начал.

— Что-нибудь случилось?

Захотелось рассказать Кочкиным про Верку, но Доронин поборол это желание, спокойно, сказал, что живет, как жил: не лучше и не хуже. Наталья Васильевна усмехнулась, Василий Афанасьевич провел рукой по волосам. Раньше он был густоволосым, подтянутым, с лукавинками в глазах, теперь же полысел, сидел сгорбившись, бессильно опустив плечи. А вот Кочкина внешне почти не изменилась. Доронин восхищенно подумал, что стареет она как-то незаметно: в молодости, когда Василий Афанасьевич познакомил их, была такой же строго-красивой, только чуть тоньше. Зинаида Николаевна в те годы часто говорила, что Наташа боится испортить фигуру, поэтому и не рожает. В действительности же Кочкины хотели иметь детей, но… Не станешь же расспрашивать о том, что и без расспросов причиняет боль.

— Рассказать тебе, как мы жили в последнее время? — с вызовом спросила Наталья Васильевна и стряхнула пепел в самодельный кулечек. — На него, после ссоры с начальством, — она указала сигаретой на мужа, — во всех издательствах и редакциях косились.

Надо было отвечать, и Доронин проворчал:

— Позвонили бы мне — и все утряслось бы.

— «Позвонили бы»! — передразнила Кочкина. — Твоя благоверная не очень-то жаловала меня, а он, — Наталья Васильевна снова указала на мужа, — видел это и страдал. Из-за нее и развалилась наша дружба. Пока вместе работали, была хоть какая-то нить, а как перестали видеться — оборвалась.

Кочкина сказала то, о чем Доронин постоянно думал сам. Ему уже давно стало ясно, что не он руководит женой, а она им. До сих пор вспоминался жалостливый взгляд Марии Павловны. Почему-то казалось: персональная пенсионерка уже в те годы поняла, как сложится его жизнь. Теперь Доронин, разумеется, не позволил бы жене обменяться комнатами, а тогда восхитился в душе предприимчивости молодой супруги. И продолжал восхищаться, когда Зиночка, очаровывая всех родинкой, свивала свое гнездышко. Доронин вынужден был признаться, что его вполне устраивала такая жизнь. Достаток в доме, красивая жена. Разве этого мало? А душевная неудовлетворенность — это, как утверждали некоторые, интеллигентские выверты. А раз выверты, то помалкивай, будь доволен тем, что имеешь. Квартиру купил? Купил. Оклад хороший? Хороший. Сын студент? Студент. Зачем же искушать судьбу? И не смей роптать на жену! Она совсем молоденькой была, когда расписалась с тобой. Не она, а ты виноват, что между вами душевный вакуум. Можно снова и снова вспоминать Марию Павловну, привести другие доказательства Зиночкиной бессердечности, но будет ли это главным, определяющим в жизни? Кто мог бы понять тебя, если бы ты отважился рассказать о своей семейной жизни? Кочкин, пожалуй, понял бы. Однако о своих женах они никогда не толковали. Обо всем толковали, а о женах — нет. Доронин сам не хотел этого. А почему не хотел, не мог объяснить. Попробуй разберись в самом себе, в своих сомнениях и ощущениях, подчас смутных, непонятных, но всегда тревожных.

Веселое щебетание Зиночки, наивность и непосредственность многих ее суждений в сочетании с практичностью, рождение сына — все это представлялось Доронину в первые годы самым важным. Семья стала для него убежищем, в котором он прятался от лжи, ханжества, подлости. Ему иногда казалось: вне семьи он просто плывет по течению, устремленному в неизвестность. Но пришел час, и Доронин убедился: в семейной жизни тоже нет ни покоя, ни радости.

У одних людей есть дар чувствовать, понимать, сострадать; другим это не дано. Каких людей больше, каких меньше — не так уж важно. И те и другие дышат одним и тем же воздухом, видят одно и то же небо, слышат одинаковые шумы. Но дышат, слышат и видят они по-разному. Натуры чувствительные совестливы от природы, их души похожи на музыкальные инструменты: достаточно легкого прикосновения, чтобы вызвать отклик. И несдобровать им, когда они осмелятся рассказать о своих печалях, сомнениях, о своей боли, которая спрятана так глубоко, что сразу и не определишь, есть ли она.

«Зачем осложнять свою жизнь?» — подумал Доронин и словно в ответ услышал взволнованный голос Кочкина:

— Хорошо ли ты жил, Алексей, правильно ли жил?

— Не понимаю, — пробормотал Доронин, хотя отлично понял все.

— Я же говорила! — воскликнула Наталья Васильевна.

Кочкин привстал.

— В самом деле не понимаешь?

«Понимаю. Все понимаю!» — хотел крикнуть Доронин, но промолчал.

— Лучше скажи, чем могу быть полезен тебе.

Кочкин усмехнулся.

— Это тебе, Алексей Петрович, помощь нужна. А уж мы как-нибудь. Не скрою, хотел тебя попросить кое о чем, теперь решил: не стоит.

Так и не объяснив, зачем они приходили, Кочкины поднялись и направились к двери. Щелкнул замок. Сразу стало тоскливо-тоскливо и очень одиноко.

Узнав, что Алексей собирается уехать на несколько дней, Татьяна требовательно спросила:

— Куда?

— Куда надо! — огрызнулся Алексей.

Она вскинула голову. Румянец стал гуще, черные брови разлетелись, как два крыла, звякнуло монисто.

— Не пущу.

Алексей рассмеялся.

— Не пущу! — выкрикнула Татьяна и, сорвав с гвоздя плюшевую жакетку, выбежала вон.

Из кухни вывалился дедок, помотался по комнате, стуча клюкой.

— Поругались?

Алексей кивнул. Дедок шмыгнул носом, деловито растоптал клюкой какого-то жучка.

— С Веркой-то ты где спознался?

— Как понимать — спознался?

Дедок удивленно поморгал.

— А так и понимай. Я, к примеру, с тобой в тот самый день спознался, когда ты на хутор притопал.

Алексей спокойно сказал, что они познакомились в Сухуми, на базаре.

Дедок сплюнул.

— Живеть. — хужей не найтить, а нос дереть, ровно богачка. — Потоптался, пожевал беззубым ртом. — Как полагаешь, кресты носить можно?

— Какие кресты?

— Егорьевские. Я ишо при царе награжденный был. — Дедок приосанился, провел рукой по рыжеватым от никотина усам. — Сына пытал, когда тот на побывке был, но он извернулся. Так и не понял я — повелят снять, коль нацеплю, или оставят.

За войну многое изменилось. Каких-нибудь четыре года назад слово «офицер» считалось чуть ли не бранным. Теперь же все командиры, начиная с младшего лейтенанта, называли себя офицерами, носили погоны. С гордостью произносились фамилии царских генералов, прославивших русское оружие.

Доронин сказал, что, по его мнению, кресты носить можно: они давались за храбрость.

Хлопнула дверь.

— Внучка, — буркнул дедок.

Татьяна вернулась с матерью.

— Я думала, ты с понятием, — обратилась к Алексею Анна Гавриловна, — а ты вон какой!

— Какой?

Хозяйка испуганно смолкла, перевела взгляд на дочь — та стояла, прислонившись плечом к шифоньеру. Дедок шумно сглотнул, ненароком долбанул клюкой.

— Попользовался, а теперь бежишь? — выпалила Анна Гавриловна.

— Я не навязывался.

— Это еще доказать надо.

В комнате наступила тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием. На улице сгущался туман, накатывался на окна, оставляя на стеклах влагу. Скрипнула половица — пошевелился дедок. Алексей старался поймать Татьянин взгляд, но она смотрела себе под ноги.

— Давайте же объяснимся! — воскликнул Алексей.

— Давно бы так. — Анна Гавриловна придвинула к столу стул, велела сесть и Татьяне.

Дедок тоже двинулся к столу, но хозяйка зыркнула, и он с виноватым видом пристроился около печи.

Стараясь говорить спокойно, Алексей сказал, что ему необходимо отлучиться дней на пять — семь.

— С Веркой поедешь? — спросила Анна Гавриловна.

— Н-нет.

— Не верь, маманя! — Татьяна вдруг словно бы проснулась. — С ней укатит.

Страдая в душе от необходимости лгать, Алексей терпеливо объяснил, что вдвоем добираться до станции веселее; в Армавире они расстанутся: она поедет к морю, а он в Кисловодск.

— Зачем тебе туда?

— Дружок там в госпитале лежит! — вдохновенно солгал Алексей и сам поверил в это.

Анна Гавриловна кивнула. Дедок переступил с ноги на ногу. Татьяна недоверчиво усмехнулась.

Они приехали в Сухуми затемно. Алексей валился с ног от усталости, но Верка сказала, что тех кур, которые в чемоданах, надо продать немедля, а то пустят душок, и они прямо с вокзала направились на базар. В чуткой предрассветной тишине отчетливо слышались шаги, пахло морем. Согнувшись под тяжестью мешка, Верка старалась не отставать, а Алексей все ускорял движение — хотелось поскорее очутиться на месте, сбросить поклажу, расслабить мускулы.

— Постой! — взмолилась Верка.

Алексей опустил чемодан, сбросил мешок, пошевелил одеревеневшими пальцами.

— Даже представить трудно, как ты справлялась с такой тяжестью.

— Справлялась. Когда при деньгах была, тележку нанимала, а нет — или подсобить просила, или как придется тащила.

— Долго еще топать?

— Теперя уже близко.

Из-за горной вершины выкатилось солнце; на стены домов легли рыжие пятна; в крупных каплях, застывших на вечнозеленой листве, преломились лучи; подернутое легкой дымкой, но уже наливавшееся голубизной небо обещало жаркий, безветренный день.

— Отдохнула?

Верка взвалила на себя мешок.

— Потише иди.

Базар встретил их суетой, гортанными выкриками, красками, от которых зарябило в глазах. Верка нашла свободный прилавок, смела с него сухие листья, раскрыла чемодан и, по-быстрому обнюхивая куриные тушки, стала раскладывать их, озабоченно бормоча: мешки, мол, ветерочком обдувало, а эти куры взаперти находились. Все они были одна к одной — мясистые, с жирком, с желтоватой пупырчатой кожицей. И хотя Верка назначила высокую цену, их покупали. Усатые мужчины, поглядывая больше на Верку, чем на кур, платили не торгуясь, а женщины, приценившись, всплескивали руками, просили уступить. Когда покупательница отходила, Верка виновато объясняла:

— Тута богато живуть.

Подошел генерал, ослепив блеском орденов и медалей, осторожно приподнял тушку.

— Сколько?

Опередив Верку, Алексей скосил цену наполовину. Она удивленно поморгала. Генерал покосился на темные полоски, оставшиеся от погон на шинели Алексея.

— Давно демобилизовался?

— Четвертый месяц идет!

Генерал перевел взгляд на Верку.

— Жена?

— Так точно!

— По выговору ты вроде бы не с Кубани.

— Москвич, товарищ генерал!

— Ясно. Я тоже из Москвы. Здесь на отдыхе.

Расплатившись, он поискал кого-то глазами, окликнул разодетую женщину с кошелкой — она покупала овощи. Когда женщина подошла, похвастал, указав пальцем на курицу.

— Сам купил!

— Наверное, три шкуры содрали. — Женщина окинула Верку и Алексея недовольным взглядом.

Генерал сокрушенно хохотнул.

— Ни черта в ценах не смыслю.

Алексей решил восстановить справедливость.

— Цена божеская была.

Женщина недоверчиво усмехнулась.

— Интересно, какая же?

Услышав цену, она перевела вопросительный взгляд на генерала и, как только он кивнул, поспешно отошла, сунув курицу в кошелку. Генерал виновато кашлянул и тоже отошел.

— Вертить им, как хотит, — проворчала Верка.

Торговать было скучно, да и совестно. Алексей решил пройтись.

— Ступай, милок, ступай, — обрадовалась Верка.

Рассмеявшись про себя, Алексей подумал, что Верка сразу же повысит цену и возместит убыток.

Солнце припекало все ощутимей — даже шинель пришлось расстегнуть. Изредка налетал ветерок, поднимая пыль. Шагая мимо прилавков, Алексей размышлял о том, какой станет его жизнь, когда он распишется с Веркой. Перед глазами возникла хата с низким, прогнувшимся потолком, с разбегавшимися по стене трещинами, похожими на отпечаток огромной паутины. Даже думать не хотелось, что придется жить с больной тещей, свояком-инвалидом, чумазыми ребятишками. Встревоженный этими мыслями, Алексей незаметно для себя очутился на прилегавшей к базару пыльной улице и, пройдя два или три квартала, вдруг увидел Веркиного обидчика, стоявшего в компании таких же, как и он, нагловатых парней. Первым побуждением было повернуться и — наутек. Алексей пересилил страх, сунул для собственного успокоения руку в карман и, ощущая в коленях дрожь, с нарочито независимым видом прошагал мимо парней, опасливо смолкших при его приближении. Да и как было не бояться, когда рука в кармане могла означать финку или трофейный «вальтер». За углом Алексей перевел дух, вытер пот и помчался к Верке. Поначалу хотел рассказать ей о встрече с губастым, но решил — расстроится.

Перехитрить Верку оказалось не так-то просто. Как только Алексей подошел, она внимательно посмотрела на него.

— Соскучилась? — смутился он.

— Лица на тебе нет, и глаза бегають.

— Должно быть, перегрелся.

Верка недоверчиво покачала головой.

Базар по-прежнему волновался, шумел, но уже был не таким, как утром. Покупатели подходили все реже. Приценившись, удалялись, никак не выражая своего отношения к стоимости курицы. Спустя некоторое время Верка сказала, что те, кто охоч до сациви, уже стряпают, а о ценах справляются перекупщики.

— Закругляемся? — обрадовался Алексей: ему очень надоел базар.

Верка перевела взгляд на трех оставшихся на прилавке кур.

— С чеймодана они.

— Авось не испортятся.

— Авось да небось, а мне, милок, риск.

— Без риска торговать нельзя.

Верка прыснула.

— Купец с тебя, как…

— Договаривай, — обиженно пробормотал Алексей.

Верка вытерла кончиком платка выступившие слезы.

— Ладноть! Одну сегодня сварим, другую утром, а третью тетке Маланье отдадим.

— Кому?

— Фатерной хозяйке. Она раньше на нашем хуторе жила. Сродственница Матихиным. Сбоку припека, но все же сродственница.

Открыв дверь, тетка Маланья удивленно прошамкала, подняв мутные глаза.

— А говорила — больше не приедешь.

— Пришлось.

— Самовар поставить?

— Обязательно!

Хозяйка была в той же душегрейке, в тех же валенках с отрезанным верхом, шею обмотала полотенцем сомнительной чистоты; пахло от нее чачей.

— Все хвораю.

— Вижу.

— Доктора побожились, — ничего нет, а меня каждый день лихорадка бьет. Только чачей и спасаюсь.

Верка погасила в глазах веселые искорки.

— Мы тоже сегодня выпьем.

Тетка Маланья оживилась, пообещала сменить на кровати простыни.

Верка открыла чемодан, вынула две курицы.

— Одну себе возьми, другую свари.

Тетка Маланья прикинула на руках, какая тушка потяжелей.

— С чего это ты расщедрилась-то, а? Закуску бесплатно выставлю, а чача — по обычной цене.

— Могла бы не предупреждать.

— Не предупредишь — накладно станет.

— Разве я тебя обманывала?

— В прошлый раз вдвоем ночевали, а в оплату всего червонец дала.

— Господи! — воскликнула Верка, вытащила из-за пазухи узелок с деньгами, отсчитала десять измятых рублевок. — Возьми.

На лице тетки Маланьи отразилась душевная борьба. Показывая глазами на кур, она прошамкала, демонстрируя великодушие:

— Заняты руки-то. Да и невелики деньги — червонец.

Они, наверное, долго бы пререкались, если бы Алексей не сказал, что голоден. Шаркая валенками, тетка Маланья унесла кур. Сунув рублевки в карман ватника, Верка вздохнула.

— Денег у нее, милок, не пересчитать.

— Что-то не верится.

— Правду говорю. Ишо до войны не плошала. За рупь, бывало, купить, втридорога продасть. Потом съехала от нас — взамуж вышла. Гутарять, хорошо жили. Как помер муж, сызнова мухлевать стала. У Матихиных это, видать, в кровях.

Ужинали на веранде с мозаичными стеклами. Кроме большого стола и нескольких расшатанных стульев там были две поставленные углом кушетки. Давно не метенный пол прогибался, поскрипывал; на пыли оставались отпечатки подошв. К веранде подступали кусты и деревья, смутно видневшиеся сквозь разноцветные стекла.

— Замечательная веранда! — сказал Алексей, радостно вдыхая свежий воздух: в комнатах, как и в прошлый раз, попахивало.

Тетка Маланья кивнула.

— Не простынешь? — с едва уловимой насмешкой обратилась к ней Верка.

— Две кофты поддела, — призналась хозяйка. — На воздухе тоже бывать надо, а то все взаперти и взаперти.

— Неужто даже на базар не ходишь?

— Не хожу. — По щеке тетки Маланьи скатилась, повиснув на подбородке, крупная слеза. — Отоварю карточки и — назад. Постояльцы меня не обижают: то домашней колбаски дадут, то сальца, а овощь своя — с огорода. Огурчиков насолила, помидорок — до самой весны хватит.

— Пенсию ишо не выхлопотала?

— Говорят, стажа нет. А где его взять-то? Колхозный не в счет, а такого у меня всего пять годков. — Тетка Маланья стерла размашистым движением слезу, помолчала. — Как помру, все, что нажила, Татьяне отойдет.

— Ейной матери, — возразила Верка. — Она самая главная твоя сродственница.

— Ей и ему — вот. — Тетка Маланья выставила кукиш. Седые пряди растрепались, в глазах появилась осмысленность. — Третьего дня бумагу подписала — все Татьяне. Только она мне письма слала, с днем ангела и другими праздниками поздравляла. Недавно фотку прислала — вся в покойницу-бабку.

Чача была крепкой и чистой, как слеза. Тетка Маланья быстро пьянела, жаловалась на свою жизнь. В невнятном бормотании была тоска, и Алексей подумал: «Нет ничего страшней одиночества». Опрокинув еще рюмку, хозяйка вконец раскисла, понесла ахинею.

— Уложим, а сами ишо чуток посидим, — сказала Верка и отвела тетку Маланью спать.

Они сидели на веранде, перебрасываясь словами.

— Слышь-ка, — неожиданно сказала Верка, — перед самым отъездом столкнулась с Татьяной. Хвостом она вертела и гляделками так улыбалась, что меня сомнение взяло. Может, переспал с ней, а?

Алексей хотел признаться, но смалодушничал.

— Типун тебе на язык!

Верка удовлетворенно кивнула. А если когда-нибудь обман раскроется… О том, что произойдет тогда, думать не хотелось.

Было темно, тихо и прохладно.

— Надоть мешки на веранду вынесть, — сказала Верка и, кутаясь в платок, встала.

Когда Доронин возвратился в комнату, она уже лежала. Разбросав где попало гимнастерку, ремень, брюки, трусы, майку, он скользнул под одеяло и, прижавшись к Верке, в тот же миг позабыл и о своих тревогах, и о Татьяне — обо всем на свете позабыл.

Утром, расчесывая перед поставленным на подоконник осколком зеркала свои чудесные волосы, Верка пожаловалась, лизнув кончиком языка губы:

— Вона какие стали! Даже торговать будет совестно.

— Ничего, ничего, — проворчал Алексей, скрывая свою стыдливость, любовь к Верке.

— Тебе-то хорошо гутарить, а мне на базаре глаза прятать придется. — Она поднесла к лицу осколок, сокрушенно поводила головой…

Кур хватали — только давай.

— Выходной, — пояснила Верка, пересчитывая на опустевшем прилавке деньги. — Послезавтра дома будем.

Уехать не удалось: в горах произошел обвал. Можно было добраться до Курганной кружным путем, но Верка сказала:

— Тольки намучимся.

Она поохала, попричитала о племянниках и матери, которые без нее как без рук, вспомнила о брате. Смирившись с неизбежным, спросила:

— Чего делать-то будем? Может, в кино сходим — давно не была.

Они посмотрели какой-то фильм, погуляли по набережной. Утром сбегали на вокзал — поезда по-прежнему отправлялись только в сторону Тбилиси.

— Беда, — пробормотала Верка.

Чувствовалось: бездельничать ей непривычно. Алексей предложил сходить к морю, посидеть в каком-нибудь безлюдном местечке.

Неподалеку от дома тетки Маланьи была бухточка, неприступно окруженная нависшими друг над другом скалами с прозеленью в щелях. К ней вела узенькая тропка, терявшаяся в россыпи голышей. Несколько кустов с вечнозеленой листвой оживляли этот мрачноватый пейзаж. Море было спокойное, сияло солнце: трудно было поверить, что уже глубокая осень, в Москве идут дожди и, быть может, выпал снег. Алексей снял шинель, растянулся во весь рост на нагретой гальке. Верка села рядом. Закрыв глаза, он слышал, как она перебирает пахнувшие морем камушки, берет их в горсть и сыплет: некоторые из них, отлетая, падали на него, небольно ударяя то в грудь, то в живот. Ни о чем не хотелось говорить и думать пи о чем не хотелось.

— Благодать, — тихо сказала Верка.

Смахнув с живота и груди камушки, Алексей сел и увидел спускавшихся по тропке парней во главе с губастым. Верка повернула голову и охнула, изменившись в лице. Удирать было поздно, да и некуда: впереди море, позади скалы, а тропка одна-единственная. Конечно, можно было бы крикнуть, позвать на помощь. Но кого?

— Выследили, — пробормотала Верка.

Расправляя на ходу гимнастерку, Алексей направился к парням. Никакого плана у него не было — просто маленькая надежда, что все обойдется. Заслонив проход, в который уползала, взбираясь на кручи, тропка, парни остановились, расставив ноги. Трое из них были похожи на губастого: такие же нахальные рожи, расстегнутые пиджаки, расклешенные брюки, кепки-малокозырки с пуговками посередине. Пятый парень был высокий, стройный; бледное лицо с тонким, породистым носом выражало не то скуку, не то брезгливость; светлый коверкотовый костюм сидел как влитой. Алексей машинально подумал, что о таком костюме он даже мечтать не смеет. Хотел потолковать с этим парнем, но не успел и рот раскрыть — губастый пнул ногой в пах, и сразу же посыпались удары. От боли потемнело в глазах, нос распух. Высокий парень молча наблюдал. Заслоняя локтем вмятину на груди, Алексей попятился, нанося беспорядочные тырчки, и вдруг увидел выскочившую из-за его спины Верку. Налетев на губастого, она стала дубасить его, плача и что-то крича. Тот обернулся, сгреб ее в охапку.

— Мы тебя хором — будь спок.

— Сама, сама лягу! — заголосила Верка, отбиваясь от губастого. — Только его не бейте!

Алексей рванулся к ней и сразу упал, сшибленный кулаком. Парни загоготали. Тело уже ничего не ощущало — стонала и рыдала душа, вторя продолжавшей голосить Верке. Он видел ноги парней, слышал их издевательские реплики и молча плакал от сознания собственного бессилия. Поймал холодный взгляд высокого парня. Несколько мгновений они смотрели друг на друга.

Все, что произошло дальше, было как в сказке. Высокий парень неожиданно приказал губастому и его дружкам уняться. Они не послушались, и тогда он вынул браунинг…

«Неужели это было?» — подумал Доронин, чувствуя приближение кашля. Принял таблетку. Она не помогла: грудь сотрясалась, по щекам катились слезы, стало трудно дышать. Откинувшись на подушку, Доронин судорожно кашлял, держа около рта носовой платок. Пришел врач. Пожурил, как и ожидал Доронин, за курение, но успокоил: ничего страшного, обыкновенная простуда. Потом Доронин уснул.

Проснувшись, понял: жена и сын дома. Наволочка была влажной, волосы тоже, появился аппетит. Зинаида Николаевна принесла омлет, чай с лимоном.

— Наташка одна приходила или с мужем?

Доронин сделал большие глаза. Жена усмехнулась, показала на бумажный кулек, в котором лежал испачканный помадой окурок. Он сконфузился.

— Ты прямо Шерлок Холмс!

Зинаида Николаевна не откликнулась на шутку.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ночью началась рвота. Звучно шлепая босыми ногами, Верка носилась как угорелая: приволокла таз, ведро, тряпку, напоила Алексея чем-то кисленьким. Появилась тетка Маланья — заспанная, простоволосая, в наброшенной на ночную рубаху телогрейке.

— Я еще вчера смекнула — пьяный. Все денежки на него, обормота, изведешь.

Верка досадливо поморщилась.

— Ступай отсель, ступай!

Тетка Маланья обидчиво поджала губы.

— Чай, не я у тебя живу, а ты у меня.

Окунув резким движением тряпку — даже вода выплеснулась, — Верка выпрямилась.

— Неужто не видишь — избитый он!

Тетка Маланья нагнулась, подслеповато посмотрела на Алексея.

— А я решила — пьяный. Как приберешься, сразу же потуши свет. Сюда рублевка, туда рублевка — не напасешься.

От кислого питья мутить перестало. По телу растекалась слабость, голова была пустой, гулкой. Верка выполоскала тряпку, вынесла ведро, потушила свет.

— Подвинься-ка, милок.

— К стене ложись — вдруг опять.

Она послушно перелезла через Алексея. Он вдруг вспомнил, как кричала она и что кричала, хрипло спросил:

— Неужели бы отдалась?

— Не пожалела бы себя, — просто ответила Верка.

Алексей сглотнул, отодвинулся на самый край постели.

Он долго не мог проснуться, а когда проснулся, понял: страшно болит голова. В амбулатории, куда его привела Верка, сказали: «Сотрясение мозга. Необходим полный покой». Целыми днями Алексей или лежал, или сидел на веранде. Завал разобрали, поезда отправлялись точно по расписанию. Верка беспокоилась о матери, племянниках, брате, размышляла вслух, как они обходятся без нее. Вдруг сказала: «Надо ехать». Пообещала вернуться недели через две.

— За этот срок поправишься, силов поднакопишь. Распродадимся и — назад.

— Значит, опять кур привезешь?

— Обязательно, милок! Надоть же дорогу оправдать.

Алексея пугали недобрые предчувствия, но он полагался на случай, на везение — до сих пор это всегда выручало его.

Погрузив в вагон вещи, они до самого отхода поезда бродили по перрону. Все, что хотелось сказать, было уже сказано. Сердце щемила тоска. Алексей вдруг с ужасом решил, что больше никогда не увидит Верку. Она шла молча, чуть наклонив гладко причесанную голову, пальцы теребили кончик откинутого на плечи платка, сквозь частокол длинных ресниц прорывалась синева, вызывая в душе то радостный, то тревожный трепет. Сновали люди, мелькали мешки, чемоданы, баулы, раздавались возгласы, пахло дымом; паровозный пар, ударившись тугой струей в почерневшие от мазута шпалы, растекался по перрону, оставляя на лицах тепловатую влагу, но Алексей и Верка, занятые своими мыслями, ничего не видели, не слышали, не чувствовали. «Что будет и как будет?» — спрашивал себя Алексей и старался найти хоть какой-нибудь ответ на Веркином лице. Но попробуй отгадай, что на уме у женщины, рано познавшей тяготы жизни, привыкшей отдавать все другим, не помышлявшей до недавних пор о счастье лично для себя.

О чем думала в эти минуты Верка? Может быть, о матери, племянниках, брате, для которых была не только дочерью, сестрой и доброй теткой, но и добытчицей хлеба насущного, главной опорой в их изуродованной войной жизни. А может быть, она думала о себе, о том, что судьба ниспослала ей большую любовь как наказание. Разве она не грешница? Разве можно сравнить эту любовь с тем, что было раньше то с одним, то с другим, то с третьим? Она не спрашивала себя и не собиралась спрашивать, чем присушил ее Алексей. Присушил и — баста. Было радостно видеть и слышать его, втайне умиляться, когда он хмурился. Силой покрепче любого мужика, а повадками — ребятенок. Хвастал, что спал с бабами. Не соврал, конечно. Но не так было, как с ней, и никогда не будет ни с кем так — только с ней. И ей такой любви больше не видать.

Заглянуть бы в будущее хоть одним глазком, поглядеть бы, что там и как. Зачем? Чему суждено, то сбудется, а что не предназначено тебе — не бери. Два берега никогда не сойдутся, хотя видятся каждый день. Там, где суживается река, кажется: руку протяни и — вместе. Но это — обман…

Утром тетка Маланья спросила:

— Проводил?

— Проводил.

Она еще не умылась, не причесалась: была косматой, в скособоченной юбке, напоминала ведьму.

— Похвалялась — деньжат тебе оставила.

Алексей кивнул. Тетка Маланья прошлась по веранде, провела пальцем по крышке стола. Поднеся палец к самым глазам, посмотрела — нет ли пыли.

— Много ли оставила?

— Экономно жить — на две недели хватит.

Тетка Маланья вздохнула, поскребла под мышкой.

— Продукты на базаре кусаются, а ты без карточек.

— Как-нибудь проживу.

— Сухомяткой обойдешься или варить станешь?

— Мне все равно.

— От сухомятки — вред. Внесешь пай — на двоих стряпать стану.

Алексей сунул руку в карман.

— Сколько с меня?

— Смотря что стряпать. Если постное — одна цена, с мясом — другая.

Алексей подумал.

— Мамалыга — самое милое дело.

Тетка Маланья понимающе усмехнулась.

— Пожадничала Верка.

— Ничего подобного! Ей каждая копейка по́том и кровью достается.

Продолжая усмехаться, тетка Маланья сказала, подтянув юбку:

— Я, парень, про все, что на хуторе делается, с Татьяниных писем узнаю. Пока ты дрых, почтальонша еще одно принесла. Наследница справляется, с кем Верка приезжала. Твою личность описала — точь-в-точь.

Алексей мучительно покраснел. Тетка Маланья окинула его взглядом с головы до ног. В мутноватых глазах появилась враждебность.

— Шустрый ты, как я погляжу. И с Веркой поусердствовал, и с Татьяной не оплошал.

Алексей шумно вздохнул.

— То-то, — проворчала тетка Маланья и, волоча ноги, ушла.

Полчаса назад было солнечно, тепло, а сейчас собирался дождь: сквозь разноцветные стекла виднелись низкие будто почерненные дымом облака. Поднялся ветер. Оголенные ветки стучали в рамы, стекла тоненько позвякивали, словно жаловались на что-то. На душе было тревожно, грустно. Хотелось плюнуть на недомогание, купить билет и — к Верке. Но на перроне, прежде чем подняться на ступеньку вагона, она взяла с него слово не дурить и добавила: «Уговор, милок, дороже денег».

Полил дождь, смывая с разноцветных стекол пыль. Потолок на веранде был дырявый. Через несколько минут образовалось мокрое пятно и стало капать. Тетка Маланья принесла таз, поставила его под капель.

— В комнату ступай — простынешь.

— Мне не холодно.

Она уже умылась, расчесала волосы, сменила юбку и, кажется, хлебнула: дряблые щеки порозовели и смягчилось выражение глаз.

— Наследнице-то что написать?

Тетка Маланья смотрела пристально, словно хотела сама определить, о чем в действительности думает Алексей, потому что на собственном опыте убедилась: иногда говорят одно, а в мыслях держат другое. В Татьянином письме было такое смятение, такая горечь, что тетка Маланья, сама многократно обманутая, прониклась к ней состраданием. Как-никак Татьяна была единственной ниточкой, связывавшей ее с прошлым, в котором остались и девичьи мечты, и надежды, и многое-многое другое. Позабылись обиды, уже не так обостренно, как в былые годы, воспринималось бессердечие; время притупило, а то и вовсе стерло собственные грехи — те, что были, и те, что приписала ей молва. А молодость нет-нет да и всплывала перед старческим взором, тревожила сердце. Начать бы жизнь сызнова! Может быть, не было бы тогда растраченных понапрасну лет, не отвернулись бы от нее хуторяне, жила бы она не среди чужих людей, которых не понимала и не старалась понять. Вспоминая прошлое, она мечтала хоть одним глазком взглянуть перед смертью на родимый хутор. Ночами ей снилась привольная кубанская степь, нагретая солнцем заводь, где она, раздевшись догола, плескалась с бойкими, веселыми девками. Заплыв на стремнину, вскрикивала, попав в леденящий поток; колотя ногами воду, устремлялась назад; взвизгивала, присев по шейку, когда на берег высыпали молодые казаки, собирали в охапку исподницы, кофты, юбки, требовали, скалясь и балагуря, показаться им в чем мать родила. Было и боязно, и стыдно, но и радостно, потому что среди парней косил на нее карим глазом тот, кто в скорости стал мил дружком. Давно это было, еще до прежней войны. Затерялся след кареглазого казака. Может, сложил буйную головушку на гражданской войне, а может, тоскует о родной Кубани под чужим солнцем в далеких краях. Господи боже ты мой, даже не верится, что все это было! Сколько страданий перетерпели люди, сколько еще перетерпят. Муж ей хороший достался, хотя и седой. Да и она в ту пору уже не молоденькой была. Жила с ним — жаловаться грех, но все же не так, как могло быть с кареглазым мил дружком. До сих пор помнит она его руки, пахнувшие табачищем губы. Нет, она не жалеет о том, что произошло. Повалились вместе с ним в ноги отцу-матери: «Благословите!» Даже в смертный час вспомнится ей родительское «благословение»: за косы таскала мать, вожжами хлестал отец. Почти месяц взаперти сидела на хлебе и воде. Каждый день талдычили ей, что мил дружок — голь перекатная. После этого и пошла жизнь наперекосяк. Завидуют ей — денег много. Давно копить начала: то десятку в кубышку сунет, то сотню. Раньше гордилась — богатая. А теперь… Мил дружка не вернешь и счастья себе не купишь, хоть все до последней копейки выложи. Недавно весь капитал в сберкассу снесла и написала — Татьяне. Пусть хоть она попользуется. Да и память будет. Недолгая, но будет.

Тетка Маланья не сводила с Алексея взгляда, но он молчал.

— Твое дело, — пробормотала старуха.

Она больше ничего не сказала, да и не нужно было говорить: Алексей думал о Верке, и тоска о ней помимо воли отражалась на его лице.

Это уже потом — через несколько лет — он научится скрывать свои чувства, будет с беспристрастным выражением выслушивать нелепые рассуждения, поддакивать, называть белое черным, а черное — белым. Жизнь внесет в его слова и поступки коррективы, и он, возмущаясь и протестуя в душе, покорится, сделается, как говорят, шелковым.

Поначалу тетка Маланья хотела выгнать Алексея, но поразмыслила и решила: червонцы на улице не валяются. Если бы она отказала от места, то пришлось бы возвратить деньги, оставленные Веркой в оплату за комнату. Кроме того, парень хворал, и тетка Маланья, сама хворая, временами испытывала к нему жалость. Она не сомневалась: Татьяна устроит свою личную жизнь — кто-нибудь обязательно польстится на предназначенные ей деньги. Да и обличьем, судя по фотке, наследница была пригожей. Смущало другое: уж очень жалостливым было Татьянино письмо, такая боль-тоска заключалась в строчках, что хоть слезы лей. «Не в деньгах счастье», — снова подумала старуха и снова вспомнила кареглазого мил дружка. Захотелось помочь родственнице, но как поможешь, когда она согласная, а он — нет. Тетка Маланья решила положиться на божью волю, хотя в бога не верила.

Дождь кончился, выглянуло солнце. Алексей остался на веранде, а тетка Маланья поплелась на огород. Три грядки позади дома было смешно называть огородом, но она мысленно и вслух всегда говорила: «Мой огород». Кроме этих грядок тетка Маланья владела несколькими яблонями, сливами и хурмой, на которой еще доспевали плоды. Некоторые из них уже стали оранжево-красными, и старуха, большая любительница хурмы, сорвала самый спелый плод и, обтирая сок с подбородка, принялась с удовольствием уплетать чуть вяжущую мякоть. Хурма оказалась наивкуснейшей, солнышко пригревало, как весной. Умиротворенная этим тетка Маланья расчувствовалась, прикинула так и этак и неожиданно для себя решила пригласить наследницу в гости. Не откладывая дела в долгий ящик, пошла на почту, отбила, не поскупившись, длинную, полную намеков телеграмму.

Температура спала, голова была ясной. Доронин снял с полки нашумевший роман, который давно собирался прочитать, но вошел сын, по-хозяйски опустился на стул.

— Утром как вареный рак был, а сейчас нормально выглядишь.

Доронин выжидающе помолчал. Сын посмотрел на обложку.

— Муть!

— Неужели осилил?

Вадим учился в техническом вузе, художественную литературу читал от случая к случаю. Раньше это огорчало Доронина, потом он махнул рукой. Зинаида Николаевна предпочитала детективы.

Сын сказал, что не собирается читать этот роман, потому что все говорят: скука смертная. Доронин с горечью подумал, что Вадим никогда не имел собственного мнения — всегда ссылался на Зинаиду Николаевну и приятелей.

— Мама тебе сообщила, что я собираюсь жениться?

— Сообщила.

— Хотелось бы услышать твое мнение.

Девушка, с которой дружил Вадим, нравилась Доронину, как нравились ему почти все молодые женщины в тесных брючках, в майках с надписями и рисунками. Они умело пользовались косметикой, и Доронин вынужден был признать, что в годы его молодости таких красивых женщин не было. «За исключением Верки», — мысленно сказал Доронин и подумал, что Татьяна и Зиночка тоже были дай бог, хотя и одевались похуже. Захотел, и не смог представить Татьяну в джинсах — она оставалась в памяти в широкой цветастой юбке, в кофте с глубоким вырезом. Зиночка чаще всего вспоминалась в дешевых ситцевых платьях — она сама кроила и шила их. Это уже потом жена стала бегать по портным и портнихам.

— Чего молчишь? — В голосе сына было нетерпение.

— Думаю.

— Очень долго думаешь!

Доронин чуть помедлил.

— Рановато тебе жениться.

Вадим усмехнулся.

— Мама переменила свое мнение.

— Да?

— Да. — Вадим многозначительно помолчал. — Мы решили отдельно жить.

— Правильно решили.

— Ты не мог бы помочь нам вступить в кооператив и дать денег на первый взнос?

— С кооперативом, наверное, помогу, а деньгами мама распоряжается.

— Она сказала: поговори с отцом.

— Так и сказала?

— Конечно.

Доронин попросил позвать жену. Откинув простыню, Зинаида Николаевна присела на край дивана, деловито сообщила, что на сберкнижке всего триста рублей. Вадим обеспокоенно поерзал.

— Какой же выход? — спросил Доронин.

— Занять придется.

До сих пор Зинаида Николаевна никогда не брала в долг и мужу не разрешала, воспротивилась даже тогда, когда они решили вступить в кооператив.

— К чему такая спешка? — удивленно проворчал Доронин.

Вадим потупился. Зинаида Николаевна объявила:

— Обстоятельства так сложились!

Доронин понял, что скоро станет дедушкой.

…В тот день, когда на крыльце раздались радостные возгласы, Алексей ринулся туда и остолбенел, увидев Татьяну, по-родственному обнимавшую тетку Маланью.

— Вот и свиделись, — проворковала Татьяна, и было непонятно, кому предназначены эти слова.

Голова раскалывалась от тревожных мыслей: «Танька приехала, а Верки нет. Почему?» Неужели предчувствия сбудутся? Сквозь дощатую перегородку Алексей слышал, как Татьяна рассказывает хуторские новости. Потом послышался шепот. Алексей приложился ухом к стене, но ничего не разобрал. Ночью прислушивался к шорохам, боялся, что Татьяна придет. Но она не пришла.

Утром тетка Маланья позвала Алексея на веранду.

— Сядь и послушай, что скажу.

Стараясь не встречаться с Татьяниным взглядом, Алексей сел.

— Верка для семейной жизни непригодная, — твердо сказала тетка Маланья. — За полтора года насмотрелась: то с одним, то с другим. Моя наследница не в пример ей. Она мне все как на духу выложила. Не прогадаешь, если распишешься с ней.

— Я и Верка — жених и невеста, — пробормотал Алексей.

Татьяна презрительно усмехнулась.

— На что жить-то будете?

— Она беднячка! — подхватила тетка Маланья. — И у тебя, в кармане — вошь на аркане.

— Проживем.

С Татьяниных щек опал румянец.

— Не бывать этому! На весь хутор ославлю! Ты чужак, я казачка — мне будет вера!

— Постыдись…

— Да или нет — вот и весь сказ! — Тетка Маланья положила руку на стол. — Коли нет, ступай отсюдова. Комната на десять дней была нанята, а ты уже третью неделю матрац протираешь.

Алексей понял: тетка Маланья и Татьяна настроены решительно. Он не мог сказать «да» — все его помыслы были устремлены к Верке. Завернул в газету свои немудреные пожитки и навсегда покинул этот дом.

Идя к железнодорожной станции, Алексей стал придумывать слова, с которыми обратится к Верке. А в голове помимо воли утверждалась мысль, что она не простит. Да и с Татьяниной угрозой приходилось считаться. И Алексей струсил.

Через несколько дней он очутился дома, в Москве.

Ему не суждено было узнать, почему не приехала Верка. Возвратившись домой, она застала мать совсем плохой, брата — пьяным, двойняшек — зареванными. Сразу навалилось столько забот, что хоть разорвись. Матери с каждым днем становилось все хуже и хуже, брат всеми правдами и неправдами раздобывал самогон, племянники требовали ласки, внимания, и очень скоро Верка поняла: не управится в срок. Понадеялась на сообразительность Алексея и ошиблась. Умерла мать. Убитая горем Верка думала об Алексее и продолжала думать о нем, когда после отпевания гроб несли на кладбище и опускали в сырую могилу. Она все ждала, все надеялась. Вскоре узнала, куда ездила молодая Матихина, и впервые подумала: «Не любил». Ей было горько сознавать это, потому что сама она любила…

Хочу, но не сумею выразить словами все, что думаю о тебе, Верка. Склоняю перед тобой голову. Ты будешь являться ему в снах. Проснувшись среди ночи, он станет вспоминать тебя и убедится, что никого не любил, как тебя, хотя в любви ему всегда везло: и он любил, и его любили. Но как тебя — никого. И его никто не любил, как ты. Боясь разбудить любовницу, а позже жену, он тихо вздохнет, погрустит, мысленно представит, где и с кем ты, а утром, приняв холодный душ и растеревшись докрасна мохнатым полотенцем, снова забудет о тебе. Не суди его слишком строго, Верка, — такой уж он человек. Ты один берег, он другой — не судьба вам быть вместе. Ты лучше его. Все мои чувства — тебе, потому что ты — это ты. Не изломают твою жизнь наветы, не убавят они в тебе ни красоты, ни душевной силы. В памяти останутся его жесты, глаза, поцелуи, горячие руки, любовная сладость. Ты распознала в нем то, о чем в те годы он даже не подозревал. Выкинь из памяти этого безвольного человека, вырви его из сердца! Не можешь или не хочешь? И не можешь, и не хочешь: любят не только уверенных в себе, слабых душой тоже любят, и, наверное, больше, потому что любовь для них — опора. Почему ты не разыскала его? Гордость не позволила, да и подумала: «Не один он. Зачем ишо чью-то жизню ломать?» Признайся, Верка, была и другая причина: не могла простить его, хотя и себя не считала безгрешной. Ненадежный он человек, Верка. Пусть ненадежный — все равно люб! А может быть, все это блажь, может быть, вбила ты в голову, что любишь? Так и этак раскидывала, до помутнения в глазах думала — милее его никого не было. Не ошибаешься? Вспомни-ка молоденького солдатика, с кем впервые согрешила, по ком горевала, когда пришло известие — убит. Вспомни всех, кто любил тебя и кого любила ты. Все равно не то!

Жена и сын о чем-то громко разговаривали, и Доронин внезапно решил, что они, должно быть, толкуют о предстоящей свадьбе. Захотел, но не смог представить себя в роли свекра и деда, с грустью подумал: «Вот и прошла жизнь».

До сих пор Доронин не спрашивал себя, хорошо или плохо он жил, теперь же, взволнованный разговором с Кочкиными и воспоминаниями о Верке, почувствовал, что жил скверно — не так как следовало бы жить. Нет, он не подличал, никого не подсиживал — просто жил, надеясь на что-то хорошее, что могло бы в один прекрасный день изменить его жизнь. В душе Доронин продолжал оставаться таким же мечтателем, каким был тридцать лет назад, когда, не послушавшись матери, махнул на Кавказ. Тогда, в молодости, мечта побудила его действовать пусть неразумно, но все же действовать, теперь же… «Чего мне ждать, на что надеяться, когда виски седые и скоро придется нянчить внука?» — спросил сам себя Доронин. Он не сомневался: после рождения внука Зинаида Николаевна и Вадим не позволят ему распоряжаться свободным временем по собственному усмотрению. «Заставят пеленки полоскать, коляску возить», — с неприязнью подумал Доронин. Это тотчас родило протест. Душа стремилась обрести независимость, которой не было до сих пор, и Алексей Петрович сказал сам себе: «На старости лет не худо бы пожить так, как хочется».

В памяти возникла поездка на курорт. Зинаида Николаевна предпочитала отдыхать в Крыму, но в тот год — это было лет десять — двенадцать назад — ему предложили три путевки в Сухуми и он сразу же согласился. Вначале было какое-то смутное желание побывать там, где он мыкался, искал свою мечту; потом все чаще и чаще стала возникать перед глазами Верка. Он и до этого вспоминал ее, но вспоминал как-то мимолетно, без душевной боли. Теперь же, перед отъездом на курорт, он думал и думал о ней. Зинаида Николаевна несколько раз удивленно приподнимала брови и даже спросила: «Что с тобой?» В ответ Доронин сослался на служебные дела, которых перед отпуском накопилось больше, чем нужно. Почему-то казалось: в Сухуми он обязательно встретится с Веркой, и не где-нибудь, а на базаре, около прилавков с битой птицей. В глубине души Доронин сознавал: такого не может быть, но продолжал думать о встрече с Веркой — это доставляло ему удовольствие, возвращало его в прежнее, уже полузабытое время. Всю предшествующую отъезду неделю он провел в лихорадочном ожидании какой-то радости, во всем соглашался с женой, помогал ей по хозяйству, стал, как пошутила она, образцово-показательным мужем.

В Сухуми они летели самолетом, обратно было решено ехать поездом — Зинаида Николаевна собиралась покупать на пристанционных базарчиках дешевые фрукты.

Расположившись в пансионате и искупавшись в море, Доронин вызвался сходить на базар. Зинаида Николаевна сказала, что сама это сделает, когда спадет жара и отдохнет Вадик.

— Тогда я просто пройдусь. — Доронину не терпелось побывать на базаре, побродить по городу, увидеть все то, что было в памяти.

— Иди, — ответила жена, удобно располагаясь в шезлонге на открытой веранде, окруженной тенистыми деревьями.

Доронин сразу же помчался на базар, но без посторонней помощи не смог отыскать его. Шел и удивлялся: раньше не было ни этих улиц, ни этих площадей, ни великолепных санаториев и пансионатов с широкими окнами. Чем ближе подходил к базару, тем меньше оставалось надежды, что он встретит Верку. Так и получилось. И базар оказался совсем другим — ничем не напоминал прежний. На прилавках лежали куры, но не кубанские — это Доронин с первого взгляда определил. В расположенном наискосок ларьке тоже продавали кур — импортных, в целлофановой обертке. Он побродил по базару, приценился к фруктам, купил стакан орехов, но не смог разгрызть твердую скорлупу — «мост» во рту угрожающе пружинил. Возвращаться в пансионат не хотелось, и Доронин, несмотря на жару, пошел в город — решил отыскать хотя бы то место, где находился дом тетки Маланьи, и ту самую бухточку.

Наткнулся он на нее довольно быстро. Так же нависали скалы с прозеленью в щелях, таким же ласковым было море. Закрывавшие доступ к нему камни были убраны, вниз вела лестница с пластиковыми перилами. На пляже пестрели плавки, купальники, бикини. Доронин без труда нашел место, где нежился на солнце, вспомнил, как пятился от наседавших на него парней. В ушах возник Веркин крик, по телу рассыпались мурашки, и Доронин тотчас же, подумал, что она, Верка, действительно не пожалела бы себя, в отличие от многих-многих других людей, готовых на самопожертвование только на словах.

От бухточки было рукой подать до навсегда оставшейся в памяти улицы. Доронин даже не надеялся увидеть в сохранности дом тетки Маланьи и разволновался, когда обнаружил его на прежнем месте, в окружении других домов, крепких и добротных. Бывшее его пристанище совсем обветшало, но фасад был обновлен, как и обвитая плющом веранда все с теми же разноцветными стеклами. Во дворе появилась водонапорная колонка, все остальное было прежним. А вот изгородь была другая — металлическая сетка с крупными ячейками. Облокотившись на нее, Доронин начал жадно разглядывать дом. Показалось: сейчас появится тетка Маланья — в душегрейке, в стоптанных валенках с отрезанным верхом. Но вместо нее вышла какая-то незнакомая женщина, молча посмотрела на Доронина и направилась к грядкам…

Поезд, на котором возвращались Доронины, на Курганной не останавливался. Как только он покатил по равнинам Краснодарского края, Алексей Петрович прилип к окну — хотелось хоть мельком взглянуть на станцию, от которой до Веркиного хутора было всего пятнадцать километров. «Рок», — сказал он сам себе, когда состав неожиданно остановился на Курганной. Проводник не хотел открывать дверь вагона, но Доронин упросил его сделать это, спрыгнул на испачканный мазутом гравий, устремил взгляд туда, где исчезал в полуденном мареве шлях. Появившаяся в тамбуре Зинаида Николаевна попросила посмотреть, продают ли фрукты. Он досадливо махнул рукой, перевел взгляд на здание вокзала, построенного на месте полуразрушенной хибары. Коновязи на привокзальной площади, от которой начинался шлях, не было — три «газика», «Москвич» и синяя, покрытая мохнатой пылью «Волга» дожидались там своих пассажиров. «Каких-нибудь полчаса, и я у Верки», — подумал Доронин, борясь с искушением плюнуть на все, сойти с поезда.

— Зеленый дали, — сказал проводник и пригласил в вагон.

Мгновение Доронин колебался, потом обреченно поставил ногу на ступеньку. Состав дернулся, стал набирать скорость. Перед глазами поплыли пристанционные постройки, мелькнул и исчез шлях.

«Зря уехал», — подумал Доронин, натягивая на себя сбившееся одеяло. Почему-то казалось: Верка по-прежнему живет в том же хуторе, вспоминает его. Он решил после выздоровления съездить на несколько дней на Кубань и сразу же подумал, что она, Верка, должно быть, стала совсем другой — не такой красивой, какой была.

Жена и сын продолжали громко разговаривать, а Доронин все терзался, все взвешивал, все спрашивал себя, что ему делать, как жить…