У Зины гуляли. Посреди стола, на самом почетном месте, стояло блюдо с селедочной головой. Кружочки крупно нарезанного лука плавали в уксусе, в котором виднелись золотистые вкрапинки растительного масла. Кроме селедочной головы, картофеля, сваренного в мундире, наполовину опорожненной банки свиной тушенки, другой закуски на столе не было. Чуть в стороне от стола, на тумбочке, возвышались тарелки с объедками. Пузатые фляжки, бутылки с этикетками и без них распространяли винный запах. В комнате было накурено. Свет от оранжевого абажура с трудом пробивал мутный воздух. За столом сидели Зина с подругой и Фомин — возмужавший, располневший. В его глазах светилась бесшабашная удаль, которая появляется тогда, когда море кажется по колено, когда слова сами собой слетают с языка, когда все хорошо и хочется, чтобы было еще лучше.

— А-а… — сказал Фомин, приподнимаясь мне навстречу. — Легок на помине! Мы тебя только что вспоминали. Она вспоминала, — уточнил Фомин, посмотрев на Зину. — Демобилизовался или в отпуск?

— Демобилизовался.

— А я вот гуляю, — сообщил Фомин. — На десять суток отпуск дали. А потом по новой трубить. Но — не хочется. Справку бы достать про болезнь, чтоб по чистой, значит.

Зина курила, поднося резким движением папироску к ярко накрашенному рту. Она была рада мне — я чувствовал это.

— А Ярчук где? — спросил я.

— Живой, — ответил Фомин. — Да мы с ним не встречаемся.

— А Петров погиб, — сказал я. — Помнишь его?

— Петров? — переспросил Фомин. — Какой он из себя?

— Маленький такой. С большими глазами.

— А-а… — Фомин помрачнел. — Это тот самый, с которым вы тогда, — он выделил слово «тогда», — на меня наскочили?

— Он самый.

— Помню его. — Фомин кивнул. — А Ярчука мне жаль: в последнее время он скурвился. Письма присылал мне идейные, прошлого совестился, намекал: кончать-де надо с веселой жизнью. Я и на фронте не терялся. Приволок оттуда добра разного вагон и маленькую тележку. Зинка подтвердит, если не веришь. Часы ей привез золотые. Покажь, Зинка, какие я тебе часики отвалил.

— Не мели языком! — Встретившись с моим взглядом, Зина убрала руку под стол.

— Боишься — отберу? — Фомин захохотал. — Не бойся, не отберу. У меня таких пятнадцать штук. И еще кое-что есть. Машинных иголок — не счесть привез. Справлялся на рынке: штука — червонец. На год обеспечен!

— А дальше что? — спросил я.

— Там видно будет, — ответил Фомин. — Умный человек всегда найдет, как прожить.

— Кстати, ты в каких частях воевал?

— Секрет. — Фомин ухмыльнулся.

— Секрет?

— Секрет. — Он продолжал ухмыляться.

— Скажи-ка, чем пахнет немецкий тол? — Я спросил первое, что пришло в голову.

Фомин растерялся. Потом процедил, виляя глазами:

— Ты что, экзамен мне устраиваешь?

— Хотя бы. — Я старался поймать его взгляд.

— Не принюхивался! — отрезал Фомин.

Зина и ее подруга не сводили с него глаз.

— Тоже мне вояка, — скривил губы Фомин. — Побыл на фронте без году неделя и воображает.

— Не воображаю — горжусь, — уточнил я. — А немецкий тол чесноком пахнет — запомни это.

Фомин достал носовой платок, вытер лицо.

— Не один ты воевал — мне тоже пришлось хлебнуть.

— В трофейной команде, — выдала Фомина Зинина подруга — та девушка, которая в ноябре 1943 года провожала Ярчука. Сейчас она была не в тельняшке — в обыкновенном платье и, кажется, без пудры.

— Ну и что с того! — взорвался Фомин. — Там тоже опасно было. Двое наших на мине подорвались.

Я расхохотался.

— Теперь понятно, откуда у тебя часики и все прочее.

— Ловкость рук и никакого мошенства! — с вызовом произнес Фомин.

— Вижу, — Я постарался вложить в это слово презрение к нему.

Фомин сделал вид, что не понял, развалился на стуле, вынул портсигар, закурил.

— Тоже трофейный? — поинтересовался я.

— Ага, — с издевкой откликнулся он. — Из чистого серебра. Двести шестьдесят граммов в нем — сам взвешивал.

Повернувшись к Фомину, Зина сказала:

— Хвастливым ты стал.

— Не дрожи! — Фомин посмотрел на меня. — Он ничего не докажет. Трофеи — это трофеи. А с карманными кражами покончено! Отслужу — агентом по снабжению устроюсь. Или еще куда-нибудь, где не пыльно. Будем жить мы с тобой, Зинка, как король с королевой!

Я вспомнил письмо, которое скомкал Фомин. Меня так и подмывало рассказать об этом Зине. Фомин, видимо, догадался, что у меня на уме, сделал мне предостерегающий знак.

В комнату вползла бочком, неся дымящееся блюдо, Зинина мать все в той же кофте с протертыми рукавами. С опаской покосилась на Фомина. У меня разболелась голова и стали дрожать пальцы. Я наклонился к Зине и тихо сказал:

— Выйдем.

— Зачем? — шепотом спросила она.

— Поговорить надо.

— Нельзя. — Зина показала взглядом на Фомина.

— Не бойся его.

Фомин подался телом вперед:

— О чем вы шушукаетесь?

— Не твое дело! — отрезал я.

— Ха! — Фомин насмешливо посмотрел на меня. — Зинка нравится тебе, а ты ей. Когда я приехал, первым делом про тебя спросила. Только шиш тебе с маслом! Такая краля тебе не по зубам. Она тряпки любит, а ты — голову об заклад! — даже паршивой зажигалки с войны не привез.

— Выйдем! — Я потянул Зину за рукав.

Она оглянулась на Фомина.

— Не ходи! — потребовал он.

— Ревнуешь? — Зина загасила папироску, прижав ее к тарелке с остатками еды.

Фомин зло посмотрел на меня.

— Я на пять минут, — сказала Зина.

Мы вышли в коридор — узкий, полутемный, пахнувший нафталином.

— Не связывайся с ним. — Зина положила мне на плечи руки. — Он уедет скоро и тогда… Ты приходи тогда! А вернется он — придумаем что-нибудь. Ты нравишься мне. Ты совсем не такой, как он. Я еще в тот раз, на вокзале, поняла это. Я мать ругала, когда узнала, что она спровадила тебя. Хотела разыскать, да разве найдешь в Москве человека только по имени и приметам. А фамилию твою я забыла. Приходи! Я еще никого не просила так.

— Зачем приходить?

— Просто так. Посидим, в карты поиграем. Выпьем, если захочется. Он, — Зина кивнула на дверь, — много вина привез.

— А потом что?

Ты что — глупый или прикидываешься?

— Глупый.

Если бы Зина решила стать моей женой, я, наверное, не колебался бы. Так и заявил ей.

Она рассмеялась:

— Чудачок! Одними ласками и поцелуями не проживешь.

Мне стало горько, больно, стыдно. Я не хотел верить этому и пробормотал:

— Деньги — чепуха.

— Нет, милый. — Зина жарко дышала мне в лицо; я ощущал запах ее тела, видел в полутьме жемчужный блеск зубов. Хотелось обнять девушку, прильнуть щекой к ее волосам, мягким и пушистым, провести рукой по бедру, упруго натягивающему нарядное платье, но я не сделал этого, потому что не хотел ворованного счастья.

— Придешь? — спросила Зина.

— Нет, — глухо ответил я и открыл дверь.

— Подожди! — крикнула она.

Я не остановился. Ныла голова и мелко-мелко дрожали пальцы.

В конце улицы, застроенной невысокими домами, — там, где она выходила к Москве-реке, — желтело небо, обласканное первыми, еще невидимыми лучами солнца. Несмело почирикивали воробьи. Взъерошенные после сна, чистили перышки, ссорились, и тогда воздух оглашался на несколько секунд их пронзительными криками. Заспанный дворник поливал мостовую, направляя тугую и белую, как кипяток, струю на потрескавшийся, осевший асфальт. Углубления тотчас заполнялись водой, она стекала в покрытые ржавыми решетками водостоки. Шланг был побитый. Из-под латок, обкрученных для прочности мягкой проволокой, вяло сочилась вода, а из-под самой большой бил фонтанчик, образуя все увеличивающуюся лужицу. Я ощутил на лице изморось, какую оставляет моросящий дождь. Это взбодрило меня. Желтизна на небе становилась все гуще — вот-вот должно было выглянуть солнце. Наступал день, день новых надежд, тревог, разочарований, неудовлетворенности собой — всего того что было жизнью…

1968–1970 гг.