Перед отбоем в роте проводились беседы. Проводил их обычно лейтенант Коркин — тот самый, которого «ложил» в госпиталь папаша. Это был склонный к полноте офицер, похожий на артиста Мордвинова в кинофильме «Котовский». Только у Мордвинова — Котовского лицо было мужественным, а у Коркина в нем проглядывало что-то бабье, несмотря на то что лейтенант часто сдвигал брови и старался говорить раскатисто.
Каждый раз я шел на беседу с тайной надеждой вздремнуть хоть десять минут.
Вздремнуть не удавалось — голос Коркина мог разбудить даже мертвого.
Все время, не говоря уже о беседах, лейтенант агитировал нас за Советскую власть, словно мы были пришельцами с другой планеты. Он мог часами объяснять, что черное — это черное, а белое — белое. Больше всего любил Коркин читать нравоучения. Остановив кого-нибудь из нас, спрашивал:
— О чем размышляете, товарищ боец?
Если мы терялись, лейтенант хмыкал и произносил речь минут на пятнадцать-двадцать. Мы стояли руки по швам и хлопали глазами.
Быстрее всех сориентировался Паркин — тот парень, у которого отец был агентом по снабжению. Когда Коркин прихватил его, он бойко ответил:
— О фронте думаю, товарищ лейтенант!
Коркин расцвел, похлопал Паркина по плечу. Но речь все же толкнул — покороче, правда.
Паркин соврал. Он боялся фронта, как черт ладана. Иногда с ним что-то происходило, и тогда он признавался, что не прочь «зацепиться» в тылу. Он только на словах был патриотом. Слушая его, я думал: «Выставлять напоказ патриотизм — все равно, что говорить направо и налево о любви к девушке».
Беседы Коркин начинал всегда одной и той же фразой:
— Хороший разговор для солдата все одно, что котелок каши.
Лично я предпочел бы кашу. Хотел сказать об этом лейтенанту, но Колька посоветовал не валять дурака.
…— Солдатская служба — одно удовольствие, — пророкотал лейтенант. — За все мы, ваши командиры, в ответе. Мы шариками крутим. А солдатам — что? Солдатское дело — простое. Ошибся солдат — с командира спрос. Набедокурил — опять с него.
Мы переглянулись.
— Я серьезно, — продолжал Коркин. — Вы, товарищи, понять это должны.
«Чушь!» — Я перестал слушать лейтенанта, подумал о том, что скоро все лягут, а мне придется драить полы. Если бы не Коркин, я мог бы заблаговременно приготовить ведро, швабру, сэкономил бы несколько минут для сна. «Закругляйся!» — молил я лейтенанта. Коркин не закруглялся. И тогда я мысленно напялил ему на голову поварской колпак.
— Чему улыбаетесь, товарищ боец? — спросил Коркин, оборвав речь на полуслове.
Я вскочил, брякнул первое, что пришло в голову:
— Анекдот вспомнил, товарищ лейтенант!
— Смешной? — оживился Коркин. — Выкладывай давай, если он не того… не срамной.
Все остроумные анекдоты, как на грех, повыскакивали из головы. В памяти вертелся только один — про то, как муж уехал в командировку.
«Выдать» срамной анекдот я не посмел. Пробормотал:
— Забыл, товарищ лейтенант.
— Эх, ты, голова — два уха, — произнес Коркин свою любимую поговорку. — Вспомнишь — расскажешь.
После беседы поманил он меня пальцем:
— Вспомнил?
— Никак нет.
Лейтенант сдвинул брови:
— Приказываю, к завтрому вспомнил чтоб!
Я ответил «есть» и подумал про себя: «Влип!»
Пришлось обратиться за помощью к Кольке. Он посоветовал рассказать анекдот про Сталина, Рузвельта и Черчилля. Сталин в этом анекдоте перехитрил всех.
— Ну? — спросил на следующий день Коркин.
Я «выдал» ему анекдот про Сталина, Рузвельта и Черчилля.
— Ничего, — улыбнулся лейтенант. — Политически ты вроде бы подкован.
Я стоял, довольный собой, и, как учил Казанцев, «ел» глазами начальство.
— Комсомолец? — спросил Коркин.
— Никак нет!
— Почему? — насторожился Коркин. — Не приняли или?..
— Не успел, товарищ лейтенант!
— Перед отправкой на фронт примем, — обнадежил Коркин. — Ты готовься, так сказать, овладевай… Наряд у тебя сегодня какой — очередной или?..
— Внеочередной, товарищ лейтенант!
— За что?
— Сержант Журба наказал. Прием на слух не идет.
Коркин неодобрительно засопел…
Иногда вместо Коркина беседы проводит Старухин. Старший лейтенант садится в кружок среди нас и начинает рассказывать о положении на фронтах, о важности нашей профессии — профессии радиста.
— Представьте, — говорит он, — что на фронт скрытно прибыла вражеская дивизия. Первым обнаружить ее может радист. От вас во многом будет зависеть исход сражений.
— А если прием на слух не идет? — спрашиваю я.
Старший лейтенант разводит руками.
— Значит, меня отчислят? — допытываюсь я.
— Поживем — увидим, — отвечает старший лейтенант.
Рассказывает он просто, доходчиво, интересуется — получаем ли мы письма от родных, сочувствует Ярчуку и Петрову, которые давно не имеют вестей от отцов-фронтовиков.
— Я тоже хочу на фронт, — признается Старухин, — но не отпускают.
Мы понимаем его, потому что сами хотим повоевать. Паркин стучит в грудь кулаком:
— За Родину мы, товарищ старший лейтенант…
— Настоящий патриот — не тот, кто митингует, — перебивает его ротный.
После политбеседы Старухин предлагает нам спеть.
— Задушевное что-нибудь. А?
Мы, естественно, соглашаемся.
Больше всех старается Паркин. Он смотрит на ротного собачьими глазами, подтягивает ему сочным баритоном, заглушая жиденький командирский тенорок.
Старшему лейтенанту это не нравится. Он начинает дирижировать, показывая жестами, что петь надо тише. Паркин, дурак, не понимает командирских жестов, разливается во всю ивановскую: на его лице блаженная улыбка, грудь вздымается, как кузнечные мехи.
Паркина я терпеть не могу. Он принадлежит к числу тех, кто смотрит в рот начальству, кто не упустит случая поддакнуть офицеру, услужить сержанту. Коркин к нему благоволит, а ротный вроде бы уже раскусил его. Во всяком случае, когда Паркин начинает поддакивать, старший лейтенант бросает на него иронический взгляд.
Я петь не умею. Я просто ору. Старший лейтенант смотрит на меня с укоризной. «А ну ее к черту, самодеятельность эту!» — думаю я и смолкаю.
Дружно поется только первый куплет, потом ребята начинают подтягивать ротному через пень колоду, потому что слов не знают и наконец вовсе смолкают к большому удовольствию старшего лейтенанта, который продолжает петь один — самозабвенно, наматывая на палец рыжеватую прядь. Это у него привычка.