Рад, что тебе интересно узнать о моих странствиях, однако должен предупредить: я большой любитель потрепаться. Дело в том, что рассказ мой покажется тебе полной бессмыслицей, если прежде ты не поймешь, что подвигло меня на такое дело, впрочем, даже и тогда я не уверен, что для тебя что-то прояснится. Не уверен, что случившееся что-то значит и для меня самого — сколько там уже прошло, лет двадцать? Ну да ладно, расскажу, с чего все начиналось, а там посмотрим.
Родился и вырос я во Флориде, неподалеку от Майами, в семье был самым младшим, единственным пацаном. Когда мне исполнилось восемь, сестры уже повыходили замуж, так что особенно близких отношений между нами и не было. Отец работал дальнобойщиком, перегонял огромные фуры, в основном с цитрусовыми, на Средний Запад. Отец сразу вступил в профсоюз, и вид у него был внушительный, как и у всех профсоюзных деятелей. Для него крутить баранку восемнадцатиколесника было всего лишь работой — никакой романтики. Что он по-настоящему любил, так это розы. Они с мамой выращивали у себя миниатюрные розы, и каждую свободную от работы минуту отец проводил в саду. К тому времени, как он вышел на пенсию, сад превратился в питомник. Отец и умер среди роз, одним погожим летним днем, года через два после того, как перестал водить фуры. Сердечный приступ. Мама все так же ухаживает за садом, только теперь ей помогают две девицы, потому как маме уже под восемьдесят, и она потихоньку сдает, но питомник приносит неплохие деньги. Ради хороших роз люди готовы раскошелиться.
В летние каникулы отец брал меня, мелкого, с собой в рейс. Мне в его работе нравилось все. Мощь моторов. Рев машины ночью, когда все спят в своих домах и видят сны, а луна угольком проплывает по небу. В августе Айова изнемогает от жары, и маленького вентилятора на приборной панели нашего «кенворта» едва хватало, чтобы высушить пот. На стоянках грузовых автомобилей дальнобойщики махали мне руками и кричали «Здоро во!», а еще подшучивали, мол, когда я займу место старика и перестану кататься пассажиром. Помню бесплатное мороженое от официанток и эту их уверенную походку — проходя между мужиками, они резко виляли бедрами, смеялись, отпускали шуточки и выкрикивали повару заказы.
Я начал учиться водить, как только ноги стали доставать до педалей, а глаза — видеть, что творится за лобовым стеклом. В шестнадцать подменял отца в пути, ну а в восемнадцать уже рулил в одиночку. Мы с отцом были совсем разные. Я — неисправимый романтик и любитель дорог; возвышаясь над трассой, я мчался, снедаемый лихорадкой, гнался за белой полосой разметки. Ничего хорошего в излишнем романтизме не было, но работу свою я знал. Отменная зрительно-моторная координация от рождения. Другие дальнобойщики стали называть меня Джордж Гонщик, потому как правая у меня постоянно на педали газа. Может, я и был малость того, но мили наматывал только так, уж это точно. И чуть не лопался от гордости — если меня и штрафовали, так только за превышение скорости, да и то когда получалось догнать. Жаль, за первые же полтора года ухитрились догнать больше тридцати раз, а когда уже в трех штатах у тебя успели отобрать права, новую работу найти нелегко. Когда возишь скоропорт, разве оправдаешься перед заказчиками, что сделал порядочный крюк, потому что тебя могли оштрафовать? Грузоперевозчики хотят, чтобы ты выбирал кратчайший маршрут, даже если можешь объехать Джорджию по периметру и нисколько не потерять во времени.
К тому же я рановато увлекся амфетаминовой гонкой. Тогда еще не было такого напряга, как сейчас, можно было прикупить целую горсть чистейшего бензедрина у любой официантки в придорожной забегаловке на всем маршруте от Таллахасси до Лос-Анджелеса. Вот почему официантки тогда были такими веселыми и острыми на язычок: как раз в их кармашках и оседала выручка от продажи «колес». Многие баловались ими, вот и я не отставал. Два года пребывал в полной уверенности, что таблетки, эти «белые кресты» — часть программы медицинского страхования дальнобойщиков. Хотя вот отец никогда не употреблял их — считал, что они замедляют реакцию и толкают на всякие ненужные дела. Я на собственном опыте убедился кое в чем похуже: они толкали не просто на ненужные, а главным образом на опасные поступки.
А употреблял отец кофе, галлон которого заливал в термос из нержавеющей стали, подмешивая немного персикового бренди — всего три глотка, бренди в кофе и не чувствовался. А еще отец умел отдыхать. И хотя спал он четыре часа, а остальные двадцать крутил баранку, все дело было в том, что эти четыре часа он в самом деле спал. Как закрывал глаза, так сразу и проваливался в сон. А через четыре часа, тютелька в тютельку, без всякого звонка снова был как огурчик, готов катить дальше. Отец уверял, что в дороге никогда не видел сны, ну или попросту не помнил. Мне же постоянно что-то снилось. Но я никогда не спал.
А вот дома отец сны видел. Однажды утром я был у себя наверху и услышал, как в кухне отец рассказывал маме: ему приснилось, будто бы его мозг превратился в огромную белую розу. Мама вдруг как расплачется.
Отец ей:
— Ну что ты, будет тебе, это ж такой красивый сон, он мне так понравился.
А мама, уже вовсю хлюпая носом:
— Да, Гарри, да, действительно красивый.
— Чего тогда сырость разводишь? — недоумевал отец.
Я услышал, как мама шмыгает носом, стараясь совладать с собой:
— Нет-нет, сон в самом деле прекрасный!
Потом отец обнял ее — дальше я слышал только приглушенные голоса и бульканье кофеварки. Но я понял, почему мама плакала: некоторые сны слишком прекрасны, чтобы присниться.
Может, еще и поэтому я так налегал на старые добрые «белые кресты» — иной раз заглатывал их по двадцать штук в день. Они подпитывали мою естественную потребность в скорости, жажда которой, я уверен, не в последнюю очередь объяснялась смятением и безумием, захлестнувшими меня, восемнадцатилетнего парня, который вдруг отделался от школы. До чего восхитительное ощущение: нестись пушечным ядром через всю страну, гнать на полной скорости, пожирать горизонт и получать за это деньги. Но очень скоро вышло так, что мне стало трудно останавливаться. Я был молод, горяч и глуп, но нутром чуял, что когда не хочешь останавливаться, именно тогда-то и нужно пересилить себя, не то пропадешь. Меня лишили водительских прав еще в двух штатах, я пристрастился к бензедриновым «колесикам» и слишком засиживался в придорожных кафе, отогреваясь на скорую руку в объятиях официанток. Моя жизнь катилась под откос, и я понимал: надо что-то делать. Так что в октябре 1956-го я отправился в Сан-Франциско. Почему туда? Да, собственно, потому, что автостопщики, которых я подбирал, все как один твердили — это единственное место во всей стране, где чувствуешь ритм жизни. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется странным, что тогда, в 56-м, я хотел свернуть на обочину. Да, я в самом деле, по-честному — клянусь! — стремился соскочить с этих маленьких беленьких таблеток, которые заставляли мчаться вперед и от которых делалось хорошо. А если совсем начистоту, то я не то чтобы стремился, но все же понимал, что иначе круто вляпаюсь… И хотя не знал толком, чем именно хочу заняться в жизни, у меня не было никакого желания раньше времени превратиться в развалину, кучу дерьма. Толика здравого смысла во мне все же оставалась.
Едва я добрался до города, все пошло как по накатанной. Я подыскал себе хоть и маленькую, но уютную, чистую и недорогую квартирку над итальянской пекарней в Норт-Бич, устроился водителем эвакуатора в гараж Краветти. Месяц пришлось помучиться, но ежедневную дозу я сократил до двух «колес», что в моем случае, согласись, можно считать полным воздержанием.
В то время буксировщики работали иначе. Любой вызов, будь то серьезная авария или просто парковка в запрещенном месте, передавался в открытом эфире всем службам города, и работу получал тот, кто успевал первым. Черт, да после махины о восемнадцати колесах сидеть за рулем эвакуатора было все равно, что разъезжать в «мазерати». Работы мне перепадало вдоволь. Потребовалось время, чтобы узнать город и выучить кратчайшие маршруты, но для того, чтобы добраться до места, много времени не требовалось.
Конкуренция была жесткой. Помню свой первый вызов. Я тогда еще не ориентировался на местности, так что, ничего не подозревая, проехал по улице с односторонним движением и вынырнул буквально перед самым носом у этого ненормального, этого придурка Джонни Штурмовика, который работал у «Парду Бразерс». И вот я, радостный такой, цепляю трос а когда сажусь обратно в кабину и включаю зажигание — вот черт! — мотор никак не заводится. Вроде как искры нет. Озадаченный, я поднимаю голову и вижу Джонни Штурмовика — в руках у него мои провода к свечам зажигания, прям букет для свадьбы каких-то резиновых уродов. Не успел я и рта раскрыть, как он уже запихал проводины в канализационную решетку. Хотел было погнаться за ним, да неподалеку оказались копы. Я — к ним, да только они на меня ноль внимания. Наконец один, старший сержант, отозвал меня в сторонку и говорит: «Ну что там у тебя? Не можешь отогнать машину, пусть отгоняет другой. Как говорится, хлебай дерьмо, салага! Так-то! Тут и без вас, чокнутых, дел хватает. А ты новичок, что ли? Не знал, значит? Ну так вот, знай и к нам больше не лезь».
Я и придумал кое-какие трюки. Перво-наперво насадил кое-кому на выхлопную трубу репу. Потом перед Днем независимости подлез под брюхо восьмиколесника Билла Фробишера и приклеил коробку с бенгальскими огнями. Нагревшись, они вспыхнули, и надо было видеть Билла — его прямо сдуло с сиденья, только пятки сверкали. Перед Штурмовиком я тоже в долгу не остался: обрызгал переднее сиденье моторным маслом и поджег. Штурмовик цеплял трос, он даже не заметил пламени, но, на его счастье, рядом оказался я со здоровенным таким огнетушителем из мастерской Краветти. Кончилось все тем, что пена побежала из обоих окон кабины, а радио забулькало, как тонущая крыса. На второй раз я придумал кое-что повеселее: раздобыл баллончик с быстро сохнущей серебрянкой и уделал Штурмовику лобовое стекло.
Таким я и был: юнцом, которому и двадцати еще не исполнилось, гонял на буксировщике как бешеный, зашибал неплохую деньгу и наслаждался жизнью. Бензедрин я глотал все так же, по два «колесика» в день: одно после завтрака, одно на обед. Спиды вносили в мою жизнь какую-никакую размеренность: с восьми до пяти оттрубил дневную смену, по выходным свободен, две таблетки в день, потом на боковую и давишь храпака шесть часов. Что может быть лучше здорового образа жизни!
Работа мне нравилась, хотя иной раз приходилось попотеть, но еще больше нравилось жить в Норт-Бич. Местечко было оживленное. В 50-е, я про них веду речь, движение битников как раз набирало силу. Многие подтвердят, что 54-й и 55-й, еще до всей этой шумихи, были самым лучшим временем, по крайней мере, на взгляд наивного паренька, который весь на нервах метался между Майами и Сент-Луисом. Как раз битников я и искал. В них чувствовалась та же жажда переживаний. Ну да, выпендреж тоже был, но все же во сто крат лучше, чем какая-нибудь постная воскресная школа, на которую в массе своей и походили 50-е: одна большая Воскресная Школа для души, гордящейся своими скучными добродетелями и злобствующей из-за подавленных страстей. Но в том-то все и дело, что невозможно жить, боясь жизни. Иначе сядешь на мель.
Битникам хотя бы была присуща смелость во вкусах и восприятии. Они действительно жаждали эмоций, им нужны были любовь, истина, красота, свобода — мой друг, поэт Джон Сизонс, назвал их «четырьмя великими иллюзиями» — ну а моей страстью в то время было высекать искры в громадном двигателе внутреннего сгорания, мощь которого передавалась по трансмиссии колесам — четырем малым иллюзиям. Благодаря горючей природе жидких останков динозавров я днями и ночами с ревом носился на такой скорости, которую никто, останься у него хоть капля разума, не признал бы нормальной. Если мне случалось в каком-нибудь из баров Норт-Бич рассказывать о своих ощущениях, то можно было не сомневаться: девица слева только что написала стихотворение как раз об этом, точно схватив мимолетные ощущения, а парень справа как раз закончил картину, которая, по его словам, была именно что про такие вот возвышенные чувства; мы болтали до потери пульса, смеялись, а в два ночи, когда бар закрывался, я выходил на Бродвей, поеживаясь от прохладного тумана, но в отличном настроении. Таким вот он был, Норт-Бич — средоточием истосковавшихся по собственным душам. И, несмотря на все позерство и легкомыслие, это было великолепно.
По правде говоря, одно время и я любил порисоваться, но большей частью из-за элементарной подростковой неуверенности и ощущения своего несоответствия интеллектуальному уровню остальных. Неуверенность я маскировал обычной порцией наглости и бравады, но вот скрыть вопиющее невежество было не в пример труднее. В отличие от большинства я имел полное право заявлять, что знаком с жизнью рабочего класса не понаслышке, так что первое время являл собой довольно-таки скверный образчик противника всего интеллектуального. К чертям собачьим высокие слова, я кручу баранку! По счастью, многие были настолько любезны, что не обращали на мои закидоны внимания и даже принимали в свои компании, снабжали книгами. Сидя вот так вот в барах и слушая, можно было столько всего нахвататься, что достало бы на два гуманитарных образования. Постепенно я изменился: из непримиримого противника стал ярым последователем. Я хотел знать всё и впоследствии не раз пожалел о своих непомерных аппетитах.
Считай, что тебе повезло, если смог чему-то научиться у друзей. В пору юности у меня был закадычный приятель из тех, кто играл на огромном саксе; звали этого джазиста с бронзовой кожей и ржаво-красными волосами Рыжий Верзила Чума. В нем было шесть футов семь дюймов, и каждый дюйм дышал музыкой. Я слышал, как он играл с лучшими музыкантами — так вот, это было избиением младенцев. Верзила мог на такое замахнуться и… не облажаться. Все до единого хотели записать его игру, но в семь лет парню было какое-то там видение, мол, его дар существует только здесь и сейчас, а после записи — повторения во времени, но не в памяти — потеряет свои способности. По крайней мере, так он мне рассказывал, а я ему очень даже верю.
Лу Джонс, или, как его звали, Отвязный Лу, до того обожал музыку Верзилы, что однажды перед вечерним выступлением тайком от всех забрался под помост сцены и включил магнитофон. Когда на следующий день Лу рассказывал мне об этом, его все еще трясло: на пленке отлично прослушивались все инструменты, за исключением сакса Верзилы — ну ни звука! Я никогда не говорил об этом с самим Верзилой. Да и к чему мне соваться не в свои дела.
Кроме музыки никаких других звуков вытянуть из Верзилы было нельзя. Стоило ему сказать за весь день предложений десять, как все — он уже хрипел. Верзила если и открывал рот, то ничего глубокомысленного не изрекал. «Ну что, по пивку?» или «Одолжишь пятерку до выходных?» Если спросить его о чем-то простом, он лишь кивнет или помотает головой, а то и пожмет плечами, но вот чтобы выдавить из себя пару слов — это вряд ли, тут шансы один к ста. Когда я только познакомился с ним, меня это порядком напрягало; в конце концов я не выдержал и спросил его прямо — почему он никогда не болтает просто так. Верзила пожал плечами: «Да я лучше послушаю».
Надо сказать, что, имея такую практику, слушать он научился отменно. Представь себе: ходил поесть в «Кафе Джексона» только ради звона их тарелок — видите ли, нравился ему этот звук. Помнится, однажды мы обедали, а помощник официанта с лязгом вкатил в зал большую тележку для грязной посуды. Так вот, Верзила вылез из кабинки, упал на четвереньки и прополз за тележкой до самой кухни, слушая во все уши. Но, несмотря на подобные странности, все же было здорово, что он умел слушать, потому как я-то трещал без умолку.
Я отвисал с Верзилой, а значит, был завсегдатаем местных джаз-клубов. Раньше я как-то не прислушивался ни к каким звукам кроме шуршания шин по асфальту и вибрации дизеля, прорезывающей ночь, но джаз, такой живой и близкий, в сигаретном дыму, с привкусом виски во рту и мелькающей рядом разодетой девицей — такой джаз свел меня с ума. До самого нутра пробрал. Во всяких там искусствах я ни в зуб ногой, но если уж меня что цепляет, сразу чувствую.
Может, на меня повлиял Верзила — у того никогда не водилось ни единой пластинки — но по-настоящему я любил только такой джаз, который играли вживую, здесь и сейчас, чтоб мурашки по спине. Я, конечно, покупал пластинки, которые мне нравились, которые я ценил и все такое, но это было совсем другое. Видать, я из тех, кто способен схватить что-то только в непосредственной близости. При этом я ничего не смыслил в рок-н-ролле, которым в то время заслушивались все. Он гремел из каждого музыкального автомата в каждом баре, он был фоном и, хотя звучал у меня в ушах, никогда не проникал глубже. Да и джазмены со сцены постоянно принижали рок-н-ролл, называли его жвачкой для души. Хотя вот любопытная штука — Верзила никогда не отзывался об этой музыке скверно. «Все это — музыка, — сказал как-то он. — Остальное — дело вкуса, культуры, стиля, времени». В случае с Верзилой это было целой речью. Помнится, уже гораздо позже, когда только появились «Битлз», мы сидели с Джоном Сизонсом и Верзилой в «Джино и Карло», и Джон скорее с грустью, чем с презрением сказал:
— С «битлами» кончится наш Норт-Бич.
Верзила совершенно неожиданно прибавил:
— Точно. Это в воздухе носится.
Джон Сизонс странным образом оказался мне скорее наставником, чем другом, да и сошлись мы по-настоящему только в конце 1963-го. Джон был поэтом, благодаря ему я познакомился со Снайдером, Гинзбергом, Уэленом, Корсо, Керуаком, Кэссиди и остальной компанией, хотя едва ли хоть раз встречал их всех одновременно. А вот Джон, сдается мне, всегда был рядом. Он жил в Норт-Бич и раньше, до того, как местечко облюбовали хиппи, а когда мода прошла, все равно остался. Он был истинным поэтом, с неприязнью относившимся к громкой славе — одно это уже примечательно для того времени, — и получил превосходное образование. В гостиной его дома все стены были увешаны дипломами по самым разным наукам: помню физику, изученную в Гарварде, и еще лингвистику в Сорбонне. Все дипломы — первоклассные подделки. Джон любил повторять, что тем и кормится, поддерживая свой поэтический дар, который является не чем иным, как искренней попыткой подделать реальность путем создания точных копий реальности сфальсифицированной. Джон ну никак не понимал, зачем другим для приобщения к американской культуре нужны всякие разные документы и лицензии; особенно же злила его необходимость за все это платить. Он был из тех, кто не одобрял чрезмерную зарегулированность человеческого сообщества. Утверждал, что искусство, спорт и законы природы — вот все, что нужно в жизни для полного счастья. Он, защитник власти индивида, считал, что глупо наделять реальной силой такие отвлеченные понятия, как нации, сенат, отдел транспортных средств…
У Джона имелась темная комната, два печатных станка и полный набор всякой бумаги, а также коллекция гербовых печатей, которой позавидовал бы сам Смитсоновский институт. А еще Джон был геем, что играло ему только на руку, потому как в качестве любовников он предпочитал высокопоставленных должностных лиц. Джон считал, что раз уж подобные сексуальные предпочтения гарантируют ему определенную защиту, можно этой защитой и попользоваться: он был достаточно убедителен, и дружки помогали ему расширять коллекцию печатей, зачастую даже снабжая бланками. Так что для Джона не составляло труда подделать водительские права штата Калифорния: всего-то и нужно было сделать фотографию да впечатать пару-тройку фраз. Джон хвастал, что способен подделать что угодно, кроме денег и талантливого стихотворения, впрочем, и деньги смог бы при наличии хороших клише и качественной бумаги.
Я прожил в Норт-Бич почти полтора года, мне был почти двадцать один год — пора совершеннолетия по американским законам. К тому времени днем я занимался любимой работой, а ночи проводил в кругу знаменитостей и безбашенных друзей. Благодаря чтению и разговорам с теми, кто знал, о чем говорит, я поднабрался полезных сведений и теперь мог сойти за эрудита. Я начал познавать свой собственный разум, ну или, по крайней мере, понял, что там есть что познавать. А может, это мне просто казалось.
Первого февраля 1959-го, за два дня до своего совершеннолетия, я ввязался в аферу. Закончив работу, я вошел в гараж, как вдруг Фредди, сын старика Краветти, управлявший во вторую смену, жестом подозвал меня к себе и представил одному приземистому типу, щеголявшему в голубом летнем костюмчике такого затрапезного вида, что его не страшно было чистить хоть собачьим дерьмом. Фредди отрекомендовал типа как Мусорщика Джонсона, после чего осмотрительно удалился, сославшись на дела. Когда я пожал Мусорщику руку, мне показалось, что я вытянул из болота тухлую рыбину. Мусорщик не говорил, а бормотал себе под нос, опустив голову и шаря глазами по сторонам. Я тут же определил его как бывшего зека.
В Мусорщике Джонсоне мне понравилось одно — деньги. Две сотни наличными, и это только половина, аванс, остальные два стольника обещали после. А ведь в то время на доллар можно было поужинать. От меня только и требовалось, что разбить машину, не разбившись при этом самому: как говорится, сделал дело и свободен. Я до сих пор зарабатывал себе на жизнь тем, что избегал столкновений или разгребал их последствия, так что предложение меня заинтересовало. Итак, во-первых, я должен был угнать, да, именно угнать машину, что порядком умерило мой пыл, пока Мусорщик не объяснил: владельцу машины только того и нужно — чтобы ее угнали и разбили, — тогда он получит страховку. Мусорщик уверял меня, что опасаться совершенно нечего. Меня снабжали ключами, письменным распоряжением владельца проверить трансмиссию или что там еще; сам же владелец не отходил от телефона — на случай, если кому вздумается проверить. К тому же он не заявлял в полицию до тех пор, пока я не звонил и не сообщал, что все в порядке, а я сам в безопасном месте. Мусорщик разрешил мне работать под прикрытием — нанять помощника, — но только платить ему я должен был из своей доли. Мусорщика совершенно не интересовало, где и как я разобью машину, главное, чтобы за совершенно убитую развалюху дали страховку. Если при этом разобьюсь я или просто не позвоню в течение восьми часов — всё, разбежались, каждый сам по себе, никто никого не знает. А если хоть словечко пикну законникам, ко мне наведаются амбалы, этакие парни с трудным детством, и с огромным удовольствием поотрывают мне пальцы, которыми меня же и накормят.
Что и говорить, предложение сомнительное, но были в нем и привлекательные моменты, особенно для такого, как я, молодого и непоседливого, которому наскучила рутина и который к тому же не отличался большим умом. Сейчас, оглядываясь назад, я скорее поражаюсь, чем стыжусь того, что пошел на сделку, и даже четыреста долларов не меняют моего мнения в лучшую сторону.
Мусорщик Джонсон. Я тебе вот что скажу: прозвище ему даже нравилось. «Ну да, такой он я и есть, — усмехался он, — настоящий мусорщик». Мусорщик по сути своей. Вот чего я никогда не понимал: шваль швалью, а еще и похваляется этим на каждом углу. Может, такое принятие себя сродни просветлению, но вот чтобы гордиться — это мерзко. Я как сейчас вижу его ухмылку. И вот еще что поражало: Мусорщик этот был ходячей компостной кучей, а зубы у него оставались великолепными — крепкие, прямые, блестящие, ни единого пятнышка. Улыбался этот тип только тогда, когда его называли Мусорщиком или намекали на его неряшливость как-то еще. Улыбка всегда выходила какой-то смущенно-довольной, даже признательной: как будто вы его хвалили, или он напрашивался, пытаясь вызвать в вас омерзение.
Как я понял, Мусорщик выстраивал довольно-таки сложную аферу. Если я срубал на деле четыре сотни баксов, готов поспорить, он отхватывал не меньше куска, остальное — владельцу машины. Сам собой напрашивался вопрос: если владельцу нужны баксы, почему он попросту не продаст машину, положив денежки себе в карман? Одно из двух: либо страховка больно завышена — не исключено, что страховой агент в доле, — либо с самой машиной что-то нечисто.
Сейчас я бы не стал утверждать, что это стопроцентный верняк, но тогда готов был руку дать на отсечение: машины угонялись из других штатов и продавались Мусорщиком за какую-нибудь четверть цены, Мусорщик же и стряпал новые номерные знаки и техпаспорта, отдавал застрахованные тачки в пользование на полгода, а после аварии отбивалась почти полная стоимость. Может, и так называемый владелец участвовал в доле, но вообще-то Мусорщик не любил делить пирог на слишком много кусков. Понятия не имею, на что этот тип тратил свои бабки, одно ясно — уж точно не на прикид.
Первую машину я превратил в кучу металлолома на следующий же вечер, второго февраля. Хотя, надо признаться, опрокинул не одну и не две стопки виски, прежде чем забрался в новенький «Форд Меркьюри», удобно припаркованный неподалеку от Фолсом-стрит, и повернул ключ в замке зажигания. К тому же вознаградил себя тремя «колесиками» — дело-то непростое, нужно было сосредоточиться.
Прикрывал меня и забирал с места аварии Верзила, он как нельзя лучше подходил для такого дела. У него была своя машинка, ничем не примечательная «шевроле» 54-го года выпуска, а еще на него можно было положиться — доказано сотнями мелких просьб за время нашей дружбы. К тому же Верзиле нужны были деньги. Я отстегнул ему сотню — может, и многовато, ну да у меня была постоянная работа, и, плати я налоги, мог бы списать это дело как личный вклад в развитие искусства. А еще Верзила подходил из-за своего роста гривы спутанных медно-рыжих волос и носа, который как будто сломали дважды, в обе стороны. Совсем не помешает иметь такого под рукой — на случай, если кто решит встать на пути.
Но на пути никто не встал; я же тем временем включил зажигание, поставив автомобиль на холостой ход, — чтобы стекло обогрелось. Машинка была почти новенькая, всего девять тысяч пробега и ни единой царапины. Когда стекло очистилось, я выехал, взяв курс на Золотые Ворота; Верзила маячил сзади.
Мне дали всего день на подготовку, но я разработал неплохой план. Я собирался выехать на 1-е шоссе повыше Дженнера, там, где дорога огибает утес над океаном, найти удобный подъем и сбросить «форд» в Тихий океан. С собой я принес сумку, набитую пустыми жестянками из-под пива, и пару пустых же бутылок дешевой водки — намеревался разбросать их в салоне, создав видимость, что компания обколовшихся юнцов, взвинченная лошадиной дозой гормонов, угнала тачку покататься, да и разбила ее забавы ради.
Я катил к северу по 101-му шоссе, не превышая положенных 65 миль в час, потом свернул на 116-е шоссе и поехал к Гернвилю, а затем вдоль Рашн-Ривер до устья в Дженнере, где и вышел на 1-е шоссе. Дорога была пустынной. Я глянул в зеркало заднего вида проверить, свернул ли за мной Верзила, и в четверти мили от себя увидел фары его вихляющего «шевроле».
Через двадцать минут я присмотрел вверх по побережью подходящее местечко — широкий подъем вдоль края отвесной скалы. Я подъехал поближе, чтобы осмотреть его. С океана дул приличный ветер — крутой замес из соленого протеина и прибитой к берегу гнили. Ограждения не было, так что столкнуть машину с края не составит труда — она отправится в долгий полет к волнам, атакующим камни. Я убедился в том, что вдоль пляжа нет никаких огней, никто не светит фонариком и не разжигает костров. Не хотелось ронять две тонны железа на парочку влюбленных, самозабвенно совокупляющихся на узкой полоске пляжа. Нечего поощрять абсурд. Хотя, с другой стороны, никому с мозгами сложней куриных не придет в голову трахаться на каменистом, затопляемом волнами пляже в холодную зимнюю ночь, так что, вполне возможно, я бы поспособствовал эволюционному процессу.
Все еще в перчатках, которые надел перед тем, как прикоснуться к машине, я разбросал пустые банки по салону, а Верзила тем временем подрулил на «шевроле» и встал, прикрывая собой «форд». Я включил нейтралку и крутанул колеса влево. Навалились с Верзилой на «форд» плечами, пару раз натужно крякнули, а дальше тачка покатилась сама, под тяжестью собственного веса. Когда передние колеса свесились через край, задняя часть задралась, но вместо того, чтобы спикировать бампером вниз, корпус машины протащило и накренило на бок, да так медленно, что мы услышали, как все банки волной перекатились к водительскому сидению. Ну а потом тачка перевалилась через край и исчезла. Мне вдруг показалось — земля стала легче. Тишина стояла так долго, что я уж было подумал — мы не услышали удар, приглушенный волнами, набегавшими и разбивавшимися о камни внизу; я даже хотел заглянуть за край обрыва, когда услышал: БА-А-БА-А-А-А-Х!!!
Верзила стоял как приклеенный, закрыв глаза, запрокинув голову и едва заметно раскачиваясь — видать, ушел в себя. И хотя не в моих правилах было встревать, я все же посчитал, что не стоит торчать тут, заценивая чистый звук новенького «Меркьюри», встретившегося с древними скалами самым что ни на есть преступным образом.
Я тронул его за руку:
— Ну что, сваливаем?
— Ты поведешь, — не сказал, а приказал Верзила.
Он так и не вышел из транса — сидел молча, с закрытыми глазами до самых Золотых Ворот. Я злился, что мне не дали сполна насладиться остротой момента, меня раздражало, что Верзила замкнулся как раз в тот момент, когда мне хотелось поболтать, так что когда он наконец открыл глаза и спросил: «Слыхал?», я рассердился: «Слыхал что? Шум прибоя? Ветер? Или грохот свалившейся тачки?»
— Да не, чувак, я про тишину. Про ее массу — так и тянет вниз. А потом уже — мощный, короткий вопль искореженного металла.
— Знаешь, Верзила, эта песня не входит в мою личную десятку хитов. Я люблю — понимаешь? — люблю всякие машины, грузовики, четырех-, шести- и восьмиколесники, а еще огромные такие дуры, которые гнутся посередине и издают шу-у-у-у… шу-у-у-у… Я как будто сбросил со скалы любимого железного коня.
— Точно! — Рыжий схватил меня за плечо. — Вот именно!
Он выглядел таким довольным, что я не посмел признаться: я покривил душой и на деле вовсе не разделял его чувств. В этой подстроенной аварии меня волновало одно — уж слишком легко все вышло.
Я напомнил Верзиле — мы еще должны созвониться с тем типом, так что как только выехали на Ломбард-стрит, я остановился на заправочной «Шелл» и набрал в телефонной будке номер Мусорщика. Тот ответил после третьего гудка. Потом мне не раз случалось звонить ему, и он всегда отвечал после третьего гудка. Шифровались мы просто. Я говорил: «Железка на дороге», — а он грозно так спрашивал: «Кто это? Кто говорит?» Затем я вешал трубку.
Когда я снова уселся за руль «шевроле», Верзила даже не поинтересовался, что сказал Мусорщик. Он все стремился прочувствовать эту самую тишину:
— Слушай, заскочим ко мне, возьмем сакс и поглядим, кто устраивает сейшн, а?
Норт-Бич… Где еще найдешь посреди ночи маленький клуб, который по всем правилам полагалось бы давно закрыть, но где можно сымпровизировать в собственное удовольствие, потрещать за жизнь и выпить — хозяевам закон был не указ, они понимали, что тоска, жажда и страсть к музыке могут обуять в любое время суток, особенно в поздний час.
Аккурат перед восходом Верзила сел за ударные один и объявил, что сыграет новую композицию под названием «Падение Меркьюри», а посвящает ее мне, в честь моего дня рождения. Я и забыл, что в полночь мне исполнился двадцать один год, но вот Верзила помнил, так что я почувствовал себя настоящим гадом — и чего, спрашивается, сердился на парня? Но как только Верзила выдул первую ноту, мое маленькое облачко стыда тут же улетучилось.
Те двадцать минут, что Верзила играл, в зале никто не шелохнулся. Сигареты погасли. Лед в бокалах растаял. Знаю, что описывать музыку словами — дело неблагодарное, и все же Верзила действительно играл тишину, которую слышал, слышал отчетливо, он выдавал звуки, пронизывавшие и в то же время составлявшие эту тишину, сталкивал их через край в необъятный, притягивающий провал, оставлял трепетать на ветру и весело гнал к бурным потокам атакующей воды, подтачивавшей камни: каждая нота, разбиваясь о тишину, становилась младенцем, с криком появлявшимся на свет. Когда Верзила закончил, в зале не было слышно ничего — ни тишины, ни звука; мы дружно выдохнули.
Верзила со скромным видом поклонился и сошел со сцены. Аплодисменты были излишни. Все снова задышали, ощущая движение воздуха в опустевших легких и страшась нарушить волшебство момента; в зале стояла тишина, только стулья поскрипывали, да иной раз подошва шаркала по замусоренному полу. Наконец девушка, одиноко сидевшая за угловым столиком, поднялась, и все будто очнулись. Чернокожий басист по прозвищу Профи, слушавший рядом со мной у барной стойки, простонал:
— Да-а-а… Да, да, да.
Закинув сухощавую руку мне на плечо, он зашептал со сладковато-лимонным придыханием:
— Ну, чел, с днем рождения! Такой подарочек заполучил — теперь всю оставшуюся жизнь разворачивать будешь!
Тут все разом закивали и заулыбались; комната наполнилась приятными, приглушенными звуками. Заговорили все, кроме девушки — та поднялась из-за столика. И начала раздеваться. Девушка стояла спиной ко мне, так что я не сразу понял, что она делает — только когда зеленое вязаное платье скользнуло ниже плеч. Под платьем ничего не оказалось. Высокая, стройная, с длинными волосами цвета слегка пожухлой хвои, девушка переступила через платье и, невозмутимая и великолепная, направилась к заднему выходу, огибая забитые до отказа столики. Все снова затаили дыхание. Я тут же влюбился. Девушка, даже не обернувшись, тихо прикрыла за собой дверь.
— Господь милосердный, вот так милашка! — простонал ей вслед Профи, убирая руку с моего плеча.
Я нагнал девушку в конце переулка. Клубы густого тумана пронизывал бледный свет раннего утра, было холодно, воняло мусором. Девушка услышала мои шаги и обернулась. Меня била такая дрожь, что я не мог говорить. Она откинула волосы с лица, и ее чистые голубые глаза, пронзительные и со смешинкой, уставились прямо на меня.
— Можно проводить тебя до дома? — не сказал, а буквально выпалил я.
Она наклонила голову и ждала с едва заметной озорной улыбкой. Я все понял и начал лихорадочно срывать с себя одежду; прыгая на одной ноге, я снимал ботинок с другой, и мне казалось, что снимал я его целую вечность. А она стояла, выставив бедро, скрестив руки на груди, и смотрела, как я лихорадочно делаю вид, что меня ничуть не лихорадит. Наконец я все же разделся и предстал перед ней с членом твердым как рукоять домкрата; я дрожал, выглядел полным идиотом, но все же надеялся. Она засмеялась и обняла меня. Я тоже засмеялся, мне стало легче от долгого прикосновения к теплой, нежной коже. А потом, непринужденно держась за руки — можно подумать, всегда так ходили, — мы прогулялись семь кварталов до моего дома. Мимо изредка проносились машины, город только просыпался, но мы оставались невидимы в своем великолепии.
Девушку звали Кэтрин Селеста Джонасред, или Кейси Джоунз — для тех, кто любил ее, а таких было немало, в том числе, вне всяких сомнений, и я. Когда мы познакомились, ей только исполнилось девятнадцать; к бесконечному неудовольствию родителей она бросила престижный колледж Софии Смит ради Западного Побережья — ее интересовало, что это местечко может предложить в плане образования. Отец Кейси владел крупнейшей пенсильванской компанией-поставщиком медицинских препаратов, а мать-романистка, мятущаяся душа, явно сожалела о каждом своем шаге, сделанном и несделанном со времени окончания все того же колледжа. Как-то вечером Кейси звонила родителям из моей квартиры — поздравляла с днем рождения отца, — и я помню блеск в ее глазах, когда она повторила вопрос матери: «Чем собираюсь заняться? Ну, чем пожелаю, тем, что мне нужно, чего бы это ни стоило и чем бы ни обернулось». Такой была безудержная Кейси по сути своей: свободной волей, правдивой душой. Она почти всегда делала то, что хотела, а если и не была уверена в том, хотела этого или нет, не боялась разобраться.
Тем утром, в день моего рождения мы шли нагие по еще сонным улицам к моему дому. И когда уже зашли в квартиру, закрыв за собой дверь, Кейси повернулась ко мне и сказала:
— Мне не нужна безупречная техника. Мне нужны истинные переживания — ничего больше.
Видимо, я смутился, потому как она выразилась проще:
— Не хочу, чтобы меня просто трахнули, хочу, чтобы мы испытали чувства.
— Я постараюсь, — ответил я, не придумав ничего лучшего.
Она обняла меня за талию и притянула к себе:
— Постараемся вместе.
Я не встречал еще женщину с таким богатым и причудливым миром чувственного воображения. Дело не в позах и прочей гимнастике, даже не в диких фантазиях и пристрастиях — они всего лишь входные ворота, выводящие на уровни иных возможностей. Кейси интересовали именно чувства, их чистота, оттенки и глубина, то, что можно было разделить с другим и что нельзя. С Кейси невозможно было заниматься любовью по-быстрому, на скорую руку. Много позже я сказал ей об этом. На что Кейси ответила игриво-ироничным тоном, к какому прибегают, чтобы уберечь от посторонних взглядов свои мечты:
— Да ладно тебе… Иногда ради удовольствия можно и перепихнуться — не повредит.
Не хочу утомлять тебя интимными подробностями, ограничусь следующим: в тот самый день, когда я первый раз был с Кейси, меня унесло выше неба, к Бесконечным Мирам Невероятных Наслаждений. Мы старались вместе, вкладывая душу: ничто не сравнится с теми первыми шагами, которые дают веру в чудо, ведь без веры не хватит души на все остальное. Уже перевалило за полдень, когда Кейси вышла за провизией; я же валялся себе и улыбался как дурак. Через полчаса Кейси вернулась с пакетом, доверху наполненным едой. Хлеб из пекарни на первом этаже, упаковка итальянской закуски из гастронома за углом, две кварты холодного парового пива, банка острых перчиков, полфунта мягкого сыра, свечи, шоколадный торт и газета «Экзаминер». Было у Кейси такое свойство: она обожала вытаскивать из пакета сюрпризы. Кейси считала, что для счастливой жизни на этой планете человеческому существу необходимо семь вещей: еда, вода, крыша над головой, любовь, правда, сюрпризы и тайны. Я был согласен.
Помню, до чего счастливый был у нее вид, когда она вытаскивала принесенное для пиршества, когда объясняла, что в упаковке всего восемь свечей, но если я за строгое соблюдение традиций, то можно попросту нарисовать цифру 21 — она заменит такую прорву свечей. Вдруг Кейси умолкла на полуслове, с ней явно что-то случилось — она не сводила глаз со стола.
Я вскочил с кровати:
— Кейси, что такое?
Она даже не обернулась, только нетерпеливо махнула рукой, продолжая читать передовицу газеты. Я заметил, как она глубоко вдохнула, подняв плечи, и выдохнула — плечи опустились; когда же она так и осталась сгорбленной, я понял — дела плохи. Кейси повернулась ко мне со слезами на глазах и легла рядом.
— Бадди Холли, Ричи Валенс, Биг Боппер… все трое погибли в авиакатастрофе вчера ночью. Сколько музыки мы разом потеряли!
Ничего не говоря, я обнял ее. Вообще-то, я понятия не имел, кто такие Бадди Холли, Ричи Валенс и Биг Боппер, но опасался, что мое невежество лишь сильнее ранит ее. Чтобы разделить горе ближнего, необходимо обладать тем же знанием, а вот утешить можно и без этого. Я обнимал Кейси до тех пор, пока у нее не высохли слезы, потом мы устроили пиршество в честь моего дня рождения, ну а ночью развернули еще кое-какие подарки.
На самом деле вечеринка затянулась аж на четыре года. Не могу сказать, чтобы все это время мы были вместе — она приходила и уходила когда хотела. В Валентинов день, через полторы недели после нашего знакомства я вернулся с работы домой и обнаружил огромное красное сердце, пришпиленное к моей двери; на сердце было большими белыми буквами написано «БУДЬ МОИМ», а слово «МОИМ» аккуратно зачеркнуто. Ее жизнь принадлежала ей, моя — мне. Там, где они пересекались, мы соблюдали условия взаимного уважения, внимания и любви без обладания, зависимости или жадности. Как-то я пытался объяснить это Джону Сизонсу — Кейси как раз не появлялась уже пару недель, и я изо всех сил убеждал себя, что ничего такого в этом нет. Джон сказал тогда:
— Похоже на эти новомодные свободные отношения.
Допив виски, он посмотрел на дно стакана.
— Вообще-то, — внезапно посерьезнев, продолжил он с нотками горечи в голосе, — очень похоже на определение любви, данное Блаженным Августином: «Я хочу, чтобы ты просто был». Мне всегда нравилась такая трактовка любви, но сам я ни на йоту к ней не приблизился.
Вот и мне приходилось нелегко. То и дело одолевали сомнения и ревность, мучили подозрения, что все это ненормально. У Кейси из пожитков только и было, что видавший виды рюкзак, и когда она уходила — на несколько дней, а то и недель — забирала с собой все, за исключением обещания вернуться. И когда возвращалась, непременно звонила и спрашивала, есть ли у меня настроение встретиться. Настроение у меня всегда было, хотя однажды я сказал «нет» просто из любопытства — посмотреть, что она ответит. «Отлично, — сказала она, — я тебе еще позвоню». Года через два после нашего знакомства мои страхи и сомнения отпали, потому как в конечном счете они только отравляли удовольствие от встреч. К тому же когда Кейси была рядом, она в самом деле была рядом, а это все, о чем я мог просить, если хотел любви; а не обладания.
Не хочу произвести впечатление, будто мы совокуплялись как кролики, будто только и делали, что смотрели друг другу в глаза. Когда мы были вместе, то ничем не отличались от других влюбленных: бары, кофейни, джаз-клубы, встречи с друзьями, походы в кино… в общем, обычный набор. Кейси любила вкусно поесть и обожала готовить, она с ужасом обнаружила, что я живу на одних консервах: банка чили, банка кукурузы и упаковка из шести банок пива — вот и все мои представления о солидном ужине. Кейси научила меня готовить простенькие блюда, вроде спагетти с кусочками тушеного мяса. Взяла и на свой день рождения купила мне высокую сковороду вок. А еще заразила любовью к пешим прогулкам с рюкзаком за спиной. Вдвоем мы совершили восемь, не то девять дальних походов к Сьерра-Неваде. Кейси нравились высокогорные озера; после первого похода я разделил ее привязанность. Воздух, вода, глыбы гранита, огонь костра — Кейси обожала разные стихии.
А еще Кейси была неравнодушна к марихуане, пейоту, натуральным источникам кайфа — «настоящей наркоте», как она называла их. Единственное, за что она меня отчитывала, так это за стимуляторы, хотя в предубеждениях ее никак нельзя было уличить. Кейси считала, что стимуляторы оставляют дыры в душе. Я и сам думал бросить их, что в конце концов и сделал, хотя позволял себе парочку «колес», когда выполнял очередной заказ Мусорщика. Время от времени я покуривал с Кейси травку, но, в отличие от подруги, так и не увлекся ею — травка рассеивала внимание, мешала сосредоточиться, превращала мозги в кашу. С пейотом было интереснее, да и в то время он не был запрещен законом, но каждый раз меня нещадно выворачивало, и это сводило на нет всякое удовольствие.
Что нас с Кейси объединяло, так это страсть к бейсболу. Ее отец много лет являлся совладельцем филадельфийской команды класса А, Кейси с детства не пропускала ни одной их домашней игры. Мы с ней любили смотреть бейсбол так же, как и слушать джаз: чтобы вживую и на расстоянии вытянутой руки. В то время «Гиганты» еще не переехали в Сан-Франциско, так что у нас оставались «Котики», команда класса ААА, хотя мы с одинаковым интересом следили за командами как высшей, так и низшей лиги. Меня всегда огорчало, что народ в Норт-Бич ну никак не соблазнялся чем-нибудь истинно американским, вроде бейсбола, даже если накупить им абонементов на сезон и раскошелиться на пиво. Единственным исключением был Джон Сизонс — у него и впрямь имелся абонемент; когда же я в шутку предложил нарисовать парочку для нас с Кейси, Джон аж оскорбился.
Втроем мы отлично проводили время, наблюдая за игрой на стадионе. Джон с Кейси вечно пускали слюни, заглядываясь на бицепсы игрока первой базы или задницу центрального принимающего, но они восхищались не только физической красотой спортсменов, но и захватывающим действом, которое разворачивалось на поле. А уж какой из Джона Сизонса был арбитр — это что-то! С виду Джон казался неуклюжим и робким, но голос у него был что топор мясника. «Чтоб тебя отымела банда корсиканских головорезов!» «Да наполнит Зевс твои чресла скисшей простоквашей!» «Пусть ворон Эдгара По выклюет твои немощные глаза, а каждая ангельская сущность в установленном Рильке порядке помочится в пустые глазницы!» Джон не стеснялся в выражениях.
Может показаться, что я отлично проводил время, радовался жизни и жал на педаль, зашибая неплохую деньгу, — так оно и было на самом деле. Может, все обстояло даже слишком хорошо. Потому что когда встречаешься с такой замечательной девушкой, дружишь с такими благородными людьми, когда буквально купаешься в фонтане возможностей, становится невероятно скучно вкалывать сорок часов в неделю, даже если это любимое дело. Я давно уже сидел за рулем буксировщика, я всему научился, а ничто так не изматывает, как работа по накатанной, без сучка, без задоринки. Ты перестаешь получать удовольствие от работы, и это первый признак пробуксовки в чем-то очень важном.
Несмотря на щекотавшую нервы противозаконность, работа на Мусорщика также постепенно становилась обыденной. Может, если бы он подкидывал мне задания чаще раза в три месяца, я бы расстался с Краветти. Нечего и говорить, что необходимость изобретать все новые способы уничтожения автомобилей развивала воображение. Но, по правде говоря, разбить машину, чтобы потом по ней получили страховку, не составляло труда — надо было лишь расколотить ее так, чтобы ремонт обошелся дороже стоимости самой тачки. Да немощная старушка справилась бы с этим делом за две минуты — с помощью молотка и горсти песка.
В любом случае занятие становилось слишком скучным, и мы с Верзилой решили подойти к своей разрушительной работе с фантазией. Верзила нашел местечко на вершине горы Тэмелпайес, где над дорогой нависал огромный валун; завершив все приготовления, мы парой монтировок скатили валун прямиком на новехонькую «импалу» 61-го года, попав в самое яблочко. «Крайслер» мы подпалили прямо на Стинсон-Бич, но занятнее всего получилось с «олдсмобилем-88», который мы угнали фиг знает куда по Форт-Росс-роуд, прикинувшись сбрендившими механиками со станции техобслуживания. Верзила прикупил парочку красных звезд в «тысяче мелочей» — для пущей важности. Мы как настоящие механики пришпилили на комбинезоны звездочки и приступили к делу, напевая: «Парень гордо носит красную звезду, ему без опаски доверь машину свою».
— Вам как, сэр, залить под завязку? Что предпочитаете: строительный раствор или обычный цемент?
— Слышь, Джордж, я займусь вот этим лобовым стеклом, — весело крикнул Верзила, насквозь пробивая стекло тяжеленной кувалдой. — Чисто сработано, а? Как будто всегда так было. — Рыжий брался за дело с воодушевлением — до того ему все это нравилось.
— Эй, Рыжий! Я тут пока гляну под капот, а ты хватай бокорезы и принимайся за эти… как их… штоки клапанов, да смотри, чтобы воздух из шин выходил. Что-то они мне кажутся перекачанными.
— Будет сделано, шеф. Ну и как там, под капотом-то?
— Дела ни к черту: из крышки клапана течет будь здоров. Ну-ка, подкинь вон тот молоток номер восемь — попробую расплющить прокладку. А ты, пока я буду возиться, вверни клапаны поглубже.
К тому времени я уже вовсю наслаждался нашей придумкой, хотя сам давненько служил у алтаря внутреннего сгорания. Еще один признак того, что все катилось по наклонной. Само собой, тогда я еще ничего не понимал, а если и догадывался, то смутно. Ну да какой прок в том, чтобы почувствовать голод, если нечего есть?
Я мог не знать причину, но чувствовал — что-то не так. У меня была любимая женщина, я честно трудился, дружил с замечательными людьми и время от времени баловался кое-чем незаконным для остроты ощущений, но вот счастлив не был. Я понятия не имел, почему, да и сейчас, признаться, не знаю наверняка. Джон поставил диагноз: позднеподростковая водянка души в острой форме — странная болезнь, при которой захлебываются собственными соками. Он выписал рецепт: пусть страдания и дальше протекают в вялой форме, есть надежда на то, что во время этого очистительного процесса вместе со страданиями из души вымоет и все мелкое и наносное.
Верзила грешил на воздух. Объяснять он ничего не объяснял, но когда я совсем уже доконал его расспросами, ответил: «Понимаешь, чувак, все дело в воздухе». Для наглядности он даже изобразил какое-то движение, проведя рукой над головой.
Ну, а Кейси, моя дорогая Кейси… я так никогда и не узнал, что по этому поводу думала она, потому что Кейси вдруг уехала — в Мексику и дальше, по всей Южной Америке — взяв в попутчики двух геев, братьев Орвилла и Лиделла Уайтов, занимавшихся психологией по Юнгу. Целью путешествия был сбор сведений из первых рук, то бишь у шаманов: как пользоваться разными наркотическими веществами, которые в ходу у местных племен. Путешественники обзавелись новеньким фургоном «шевроле», неким независимым источником финансирования и решили не ограничивать себя во времени, хотя Кейси вроде бы говорила о двух годах или около того.
Но мои желания шли вразрез с тем, что, как я знал, должно было произойти. После таких приключений Кейси просто не могла остаться прежней, так что я, невзирая на глубокую тоску и уязвленное самолюбие, решил все же прибегнуть к этому сомнительному жесту — отпустить ту, которую все равно не смогу удержать.
Наша последняя ночь вдвоем врезалась в каждую метку моего мозга. Едва ли я сжимал кого-то в объятиях так крепко. Утром, пожелав Кейси счастливого пути, я уже не испытывал сожаления. Я вообще ни о чем не жалел. Однако сердце у меня разрывалось.
Месяц спустя, как раз, когда пришло первое письмо от Кейси, я узнал, что Мусорщика замели. Краветти-младший дал понять, что я к этому никоим образом не причастен, что его арестовали за «акулий промысел» — Мусорщик ссужал на короткий срок и под высокий процент, а долги выбивал с помощью уголовников. Видать, этот тип нанял агентов из коллекторской службы «Контузия», сборища наемных убийц, действовавших целиком и полностью в соответствии с девизом: «Деньги на бочку, а не то больно будет». Жена потерпевшего должника обратилась к копам; те, скорее всего, отложили бы ее заявление в долгий ящик, не окажись она знакома с женой комиссара полиции — вместе учились в старших классах и выступали в школьной группе поддержки. Итак, я лишился стабильного источника легких денег, но жалел скорее не себя, а Верзилу. Верзила уже не мог без них, а теперь вынужден был вернуться к Морту Эбберману — тот, когда был не слишком пьян, занимался мелким бизнесом в подвале своего домика: заливая формы латексом, изготовлял искусственные члены.
Кейси писала, что они в Мексике, неподалеку от Тепика — записались в языковую школу на ускоренные курсы испанского и индейских диалектов. Орвилл и Лиделл просто замечательные, без всяких там предрассудков, умные, а еще — настоящие ученые; как только они более-менее овладеют языком, направятся в Мехико, где проведут научные изыскания перед путешествием в Перу. Кейси написала, что часто вспоминает меня и скучает, но, даже читая такие слова, я чувствовал, как она отдаляется.
Сам Норт-Бич уже давно не радовал. Компания «Грей Лайн» начала возить туристов, и те глазели на битников, хотя к тому времени зачинатели движения давно уже разбрелись кто куда, оставив после себя юных и неуклюжих наследников, которых больше занимала форма, нежели содержание, а еще гнусных грабителей и уголовников-рвачей, наживавшихся на эксплуатации свобод, которые они не в состоянии были создать. Джаз-клубы закрылись, превратившись в стрип-бары: силиконовые сиськи тряслись на тех самых сценах, где когда-то вживую играли удивительную музыку — так бы и слушал, вечно бы там оставался. А теперь все чаще хотелось уйти.
Когда в конце сентября Мусорщика судили, мысль насчет уйти показалась мне очень даже неплохой — так, на всякий случай, вдруг его нервы окажутся слабее, чем мои, и он расколется. Я решил взять месяц в счет отпуска и прошвырнуться, скажем, до Мексики. На работе никаких помех не возникло, так что времени у меня было предостаточно. Старик Краветти отнесся к моему беспокойству с пониманием, хотя и убеждал не думать ни о чем таком на отдыхе — Мусорщик, конечно, не без греха, однако ж вращался в кругах, где доносчиков принято отправлять в долгое путешествие с коротких пирсов, причем, частенько в бетонных ботинках. Поскольку я познакомился с Мусорщиком через семейство Краветти, у которых обычно и получал то, что мне причиталось после выполнения заказа, то смекнул, что гараж тоже замешан в этом деле — наверняка кое-кто из механиков перебивает номерные знаки. Впрочем я никогда ни о чем таком не спрашивал, считая, что разумнее оставаться в неведении. Если уж Краветти спокойны, то и мне беспокоиться не о чем, хотя провести месяц в Мехико все так же казалось мне заманчивой идеей.
Я почти не помню то время, большую часть которого делал вид, что вовсе даже не ищу Кейси. Как я уже говорил, во мне не было сожаления, но было много таких мыслей, которые я спешил залить текилой. Следуя мудрому совету Гэри Снайдера, назвавшего Мехико тем самым местом, где я могу встретить ту, которую ищу, а если и не встречу, все равно увижу много чего любопытного, я бродил по залам Музея антропологии, возможно, лучшего в мире. Удивительное встречалось на каждом шагу, но единственным намеком на Кейси оказался томный и грациозный золотой ягуар майя седьмого века. Когда я вернулся в Сан-Франциско, меня дожидалось письмо от Кейси со штемпелем из Оахаки, в котором она писала, что они решили двинуть прямиком в Перу, не останавливаясь в Мехико.
А через неделю убили Кеннеди. Я работал на месте небольшой дорожной аварии на Гаф-стрит, когда подошел коп и, потрясенный, отсутствующим голосом произнес: «Президент… Подонки застрелили президента». Хотя Освальд и действовал в одиночку, тут же родились предположения о заговоре, только усилившие боль, скорбь и сумятицу в момент катастрофы национального масштаба.
Во многом убийство Кеннеди стало поворотным моментом в 60-ых, началом глубокого разочарования, крушения иллюзий. Так оно и было, иллюзии действительно рушились, однако странным образом. Нужно помнить, что мы, американцы, были не только любимчиками истории, но и, вероятнее всего, самыми обработанными в плане идеологии. История преподносилась нам как неизбежный триумф американский идеалов: прекрасные и могучие идеалы равенства, свободы, справедливости и богобоязненной приверженности правде. Мы верили. Нам с пеленок внушали: чтобы достичь всего этого, нужно неустанно развивать в себе знаменитые американские добродетели: трудолюбие, предприимчивость, инициативу, смелость, жертвенность и веру. Наши преподаватели указывали на послевоенную Америку, самую могущественную и богатую державу на планете, как на бесспорное доказательство материального вознаграждения.
Наша вера была так глубока, что убийство Кеннеди не только не разрушило идеалы американцев до основания, но лишь укрепило их, как укрепляет пример мученичества. Мы верили в эти идеалы, потому что они были прекрасными, одухотворенными и истинными. А если действительность не всегда соответствовала им, ее можно было и изменить, даже следовало изменить — совместными усилиями всего народа и отдельного героического лидера, сильного характером и непоколебимого. Если неграм отказывали в праве голосовать — в самом правильном праве, — мы шли и регистрировали их в избирательных участках. Если в Индии голодали, мы поддерживали их своими более чем достаточными запасами и учили возделывать землю. Если презираемые с оружием в руках восставали, отчаянно сражаясь за свое достоинство, они могли рассчитывать на нас, тех, кто стоял за свободу. Но чем больше мы старались претворить эти идеалы в жизнь, тем больше понимали, как далеко зашел процесс гниения. Наша вера была так глубока, что, даже когда мы осознали всю безнадежность, лживость и абсурдность этой говорильни насчет идеалов, поняли, какой клубок змей она маскировала, — все равно продолжали верить.
Как только страна оправилась от потрясения после убийства Кеннеди, на улицы выплеснулась новая энергия, всюду дарило оживление и в то же время серьезный настрой, напоминавший первую волну, когда еще не слышно рева идущей следом пенистой воды. Это оживление было особенно заметно у моего поколения и молодежи, у детей войны, больше пострадавших от победа, чем от болезненных усилий. Старшее поколение восприняло гибель Кеннеди как поражение, кошмар и откат к уязвимости и хаосу Второй мировой и Корейской войн, которые вроде как давно завершились. Казалось, эти люди устали от одной уже мысли о том, что плохие времена никогда не закончатся. Но мое поколение так не считало, нас приучили не бояться мечтать и мечтать по-крупному. Однако никто так и не объяснил, что расстаться с мечтами непросто.
Я говорю «мы», «мое поколение», но даже не знаю, насколько вправе отнести к этому поколению себя. По мере того как жизнь налаживалась, я начал потихоньку растворяться в самом себе. Какие-то связи оборвались. Я вкалывал положенные сорок часов за баранкой эвакуатора, но, хотя работа все еще радовала, это была уже не та радость, на которой держалась моя жизнь. В ночные смены и по выходным я колесил по улицам, изголодавшийся по прежним ощущениям, будоражившим кровь, но они куда-то делись.
Друзья понимали меня и пытались помочь. Джон Сизонс объявил, что это классический случай апатии и посоветовал собраться с силами и поменять что-то в жизни. Пока же прописал крепкие алкогольные напитки и настоящую поэзию, вызвавшись купить мне первое и снабдить вторым.
Рыжий Верзила Чума только покачал головой. Оказалось, что и он переживает то же самое, все реже и реже испытывая желание сыграть на саксе. Как-то Верзила сказал, мол, в раструбе завелись пауки, и я понял, что он имеет в виду. Пауки эти свили гнездо и у меня в голове. Когда же я вконец осточертел самому себе, у меня будто башню снесло. Каждый вечер напивался в хлам и так целый месяц, а уж сколько наркоты проглотил на просаженные деньги можно было запросто поднять уровень жизни в Гвадалахаре. Я трахал все, что движется, или, скорее, все, что могло лежать спокойно. Но пирушке пришел конец, когда я совсем дошел до ручки, принявшись заигрывать с Джоном. Джон тогда поразил меня своим отказом, да еще и гневной отповедью:
— Не желаю я делать это с тобой! В твоей душе сплошной раздрай, и если я воспользуюсь твоим предложением, ты мне этого не простишь. Наши истинные чувства разрушатся, а я к такому не готов. Джордж, ради бога, сбавь уже обороты.
Мы сидели у игрального автомата в «Джино и Карло», кончилось все тем, что я разрыдался на плече Джона.
Увещевания Джона, равно как и тот факт, что я в самом деле увяз в грязи по самое брюхо, подействовали: я изменил свой образ жизни. Возможно, это был самый здравый поступок из всех, какие я когда-либо совершал. Я стал аскетом. Не святошей, нет, просто твердо решил покончить с безрассудствами и прожиганием жизни. Никаких попоек, наркотиков и секса без любви. Если уж меня угораздило влипнуть в грязь, какой толк отчаянно буксовать — только мотор перегреешь.
Аскеза — превосходное лекарство от тоски зеленой, той самой, которая в два счета затопляет душу сточными водами. Во-первых, ты снова владеешь собой, хотя это, по всей видимости, не более чем заблуждение. Но так хотя бы сводишь к минимуму потери — в отношении если и не себя, то уж других точно.
В определенной степени я даже наслаждался таким образом жизни. Я много читал, в основном поэзию (по совету Джона) и историю — предмет, который раньше меня не больно-то интересовал. Еще я совершал долгие прогулки по городу — пешком, а не на машине. Помимо того, что мне открылось все многообразие окружающего мира, я еще и тратил энергию, которую не к чему было приложить и которая вызывала скуку и беспокойство. Я трудился у Краветти прилежно, относясь к работе со вниманием, видя мельчайшие детали в новом свете. И вот еще чем полезна строгость в отношении себя: когда оказываешься без своей скорлупы, открытый хлестким ударам и бушующей стихии, приходится искать утешения в настоящем моменте, а это, похоже, единственно возможное утешение.
Время от времени я бывал в обществе — только чтобы поддерживать отношения с друзьями, в частности, Джоном и Верзилой. Джон заявил, что пример мой оказался заразительным: он сделал ревизию собственному образу жизни и стал больше времени проводить за письменный столом, а не у стойки бара. Верзила к тому времени совсем бросил играть на саксе, что его порядком угнетало.
Ручеек писем от Кейси постепенно иссякал. За девять месяцев она связалась со мной всего четыре раза: прислала открытку из Гватемалы, длинное письмо из Лимы, в котором рассказывала, что они отправляются в горы жить среди индейского племени, потом прислала еще два письма из Лимы же. В одном Кейси написала, что всех троих свалил гепатит, и они даже подумывают вернуться в Штаты, но в последнем письме, пришедшем через два месяца, они уже выздоровели и двинулись дальше. Между строк я читал усталость, но и твердое намерение продолжать путь. Кейси писала, что скучает по мне, и надеется, что я сохраняю себя для нее в чистоте. Хотя Кейси всего лишь подтрунивала, я вдруг с неприятным удивлением осознал, что именно этим и занимаюсь — сохраняю себя в чистоте; возможно, именно этот ее далекий укол вызвал трещину в моем режиме.
Чтобы соблюдать в жизни строгий порядок, необходима глубокая убежденность, а мне хватило малейшего толчка, чтобы я оказался отброшен на прежние позиции. Я держался почти девять месяцев, что чертовски хорошо для начинающего. Но покатился под откос из-за семнадцатилетней фолк-певички Шэрон: с изумрудными глазами, рыжей гривой и телом, при виде которого так и тянуло опуститься на четвереньки и завыть. Шэрон была юна, невинна и добра душой — очень даже симпатичные качества по отдельности, все вместе же они приводили к тому, что мне не нравилось: широта взглядов Шэрон переходила всякие границы. А так с ней было весело, она составляла отличную компанию — именно это мне и требовалось, чтобы отучить себя от аскезы.
Я попытался сделать наши отношения более сердечными. Шэрон, конечно, помогала мне — а какая женщина не поможет? Но мы оба понимали — это не любовь. Думаю, она восторгалась просвещенностью простого рабочего парня, ну а я с восторгом потягивал нектар из бутона. Шэрон интуитивно чувствовала, что у нее еще вся жизнь впереди, ее ожидает столько возможностей, а я лишь точка отсчета. Мне же казалось, что многое в моей жизни уже позади, и возможности только сокращаются. Мы были достаточно умны, чтобы не зацикливаться на этом и не съезжаться.
Примерно во время моего сближения с Шэрон, в конце июня 1964-го, перед книжным «Огни города» возник Четвертый Волхв. На вид ему можно было дать пятьдесят с лишком, однако определить точный возраст этого старого, сгоревшего на стимуляторах типа было трудно. Может, ему только стукнул тридцатник. Четвертый Волхв всегда был одет одинаково: коричневая спортивная куртка, такого же цвета брюки, грязные, но не рваные, и белая рубашка, пожелтевшая от «кайфового» пота, с обтрепавшимися манжетами и воротничком, но всегда тщательно заправленная. Четвертый Волхв каждый день, ровно с десяти утра и до пяти вечера, появлялся перед книжным; он вертел зеленый йо-йо и без конца повторял единственную фразу, пережившую амфетаминный холокост в его мозгу, ту, ради которой и открывался его рот. Это было чем-то вроде короткого стишка, мантры, он бормотал фразу раз в минуту: «Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез». Все это время он беспокойно ходил туда-сюда по тротуару, бросая йо-йо вниз — игрушка зависала, крутясь пару мгновений, — и возвращая обратно одним движением кисти: никакого разнообразия, никаких трюков вроде «колыбели» или «гуляющей собачки». Просто крутил йо-йо на конце шнурка. Своего рода аскеза. На мои попытки разговорить его Четвертый Волхв не откликнулся, поглощенный своим занятием.
«Поднес свой дар и исчез». Эта фраза и сама идея призрачного Четвертого Волхва преследовали меня. А может, попросту загипнотизировали — вместе с вертящимся йо-йо яркого голубовато-зеленого цвета мокрых водорослей. Каждый день я проезжал мимо того места — посмотреть, что этот тип поделывает. А поделывал он всегда одно и то же. Как-то в самом начале я попытался сунуть ему десятку. От неожиданности он взял ее, но когда разглядел, помотал головой, как будто я его совершенно не так понял, и бросил банкноту на дорогу. Банкноту переехал «форд» 57-го года; ожившая бумажка затрепетала, подхваченная потоком воздуха. Какой-то алкаш метнулся и поймал десятку, улетевшую за полквартала. Четвертый Волхв ничего этого не видел, он уже вернулся к своему занятию: йо-йо запел на вощеной бечевке под аккомпанемент еще одного свидетельствования.
Этот Четвертый Волхв не давал Шэрон покоя. Такова одна из неприятных сторон человека с широкими взглядами: он не может примириться с проблемами, которые зашли слишком далеко и не излечиваются добрыми намерениями. Шэрон считала, что у этого типа печальная, трагическая судьба, что он — жертва, и хотела как-то исправить ситуацию. Она решила: нечего заниматься какими-то там отвлеченностями, необходимо хоть чем-то помочь конкретному страдающему человеку. Мне же все это казалось самонадеянным, пафосным и вообще неуместным — думать, будто человек страдает, когда на самом деле он вполне доволен — выполняет ли свою миссию, наблюдает за окружающим миром или что там еще, ведь моя десятка только сбила его с толку и обидела. Все это я ей и выложил. Мы поспорили, что, в общем-то, случалось не в первый раз.
Где-то через полгода, под Рождество 64-го, все окончательно пошло прахом. Помню, рождественским утром по дороге к Шэрон я сделал крюк и прошел мимо книжного. Тот тип никуда не делся, он вертел йо-йо — очертания игрушки расплывались в неярком зимнем свете — и бормотал свою фразу с жаром блаженного — аж слезы наворачивались. Я выпалил то, что давно уже вертелось у меня на языке:
— Что это за дар, который поднес Четвертый Волхв?
Йо-йо вертелся, зависнув в воздухе. Наконец я услышал:
— Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез.
Моим порывом, едва ли христианским в этот наихристианнейший из дней, было задушить чувака, свалить с ног и выбить ответ, прошипеть в ухо: «Скажи! Скажи что угодно, правду или ложь, пусть этот дар окажется любовью, дымящимися козьими катышками или солнечным светом на наших телах! Скажи что угодно, слышь, ты, придурок! Лучше скажи, а то потом пожалеешь!»
Может, он почувствовал, что я вот-вот психану, потому что когда повторил свою фразу, кое-что в ней слегка поменялось, едва заметно, чуть-чуть:
— Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез.
Смущенный этим едва заметным изменением, я ушел, повторяя про себя: «Значит, свой дар. Поднес свой дар. Свой». Я пребывал в замешательстве, потому что так и не выяснил, что за дар он поднес. Или я, если таковой у меня вообще имелся, и я мог его поднести.
Потом настал черед тяжелых потерь. Первым ушел Профи, басист, тот самый, который сидел рядом со мной в баре, когда Верзила исполнял «Падение Меркьюри»; Профи тогда положил руку мне на плечо, а я в тот момент впервые увидел Кейси — нагая, она шла к выходу. Профи был наркоманом со стажем, так что передозировку нельзя было назвать неожиданностью, скорее, она стала печальной неизбежностью. Его нашли в собственной однокомнатной квартирке в канун Нового года. Он уже лежал там пять дней. Мы вдруг поняли, насколько все серьезно, и понимание это оказалось тяжким — на нас пахнуло душком холодных и безжалостных фактов. Верзила переживал уход Профи особенно сильно. Когда Верзилу попросили сыграть на похоронах, он ответил всего два слова: «Не могу». К тому времени мой друг вообще перестал брать сакс в руки, а уж после смерти Профи из него целый месяц не получалось вытянуть ни слова. Я чувствовал эту тишину — когда-то просто неотъемлемое свойство Верзилы, — которая теперь разъедала его, я все видел, но ничего не мог поделать.
Через неделю после моего дня рождения мы с Шэрон сцепились не на шутку, а все из-за музыки. Камнем преткновения стали — кто бы мог подумать? — «Битлз», которые только-только набирали популярность. Шэрон их обожала. Я же считал, что все это ерунда, жвачка для ума, это их «йе-е, йе-е, йе-е». Именно о ранних вещичках, казавшихся мне откровенно слабыми, мы и спорили. Думаю, они стали событием в культуре благодаря не столько музыке, сколько длинным волосам и очаровательной дерзости — словом, импортированная из Британии экзотика. Насколько я понимал (а понимал я не очень), рок-н-ролл закончился в 59-м. И не только со смертью Бадди Холли, Ричи Валенса и Биг Боппера в той самой авиакатастрофе, совпавшей с днем моего рождения, но и после того, как Чака Берри замели по сфабрикованному обвинению в пособничестве проституции, после скандала со взятками и женитьбы старины Джерри Ли Льюиса на тринадцатилетней племяннице. Литтл Ричард снова обратился к Церкви, но так как он пользовался губной помадой и тенями для глаз, Церковь не знала, как с ним быть. Рок-н-ролл превратился в нечто странное, отталкивающее и безнравственное, неприемлемое для добропорядочных американцев начала 60-х. К тому же и сам Король сложил с себя полномочия: отслужив в армии, Элвис позабыл о рок-н-ролле и начал халтурить, выдавая форменное барахло. Заделался эстрадником. Снялся в двух десятках фильмов; первые два-три были полной ерундой, ну а дальше и того хуже. Как я понимал, рок пал жертвой кумиров белых подростков — благовоспитанных мальчиков Фабиана, Фрэнки Авалона, Рики Нельсона; любой папаша отпустил бы свою дочку на свидание с такими. Но все это была коммерция, музыкой тут и не пахло. Ребята стали последним стерилизованным глотком воздуха 50-х, после того как они растворились в собственной пустоте, настало время твиста и прочих танцев, по которым народ сходил с ума, мутировавшей поп-музыки и фолка. Видимо, «битлы» были лишь очередной уловкой отгремевших свое подростковых кумиров: их собрали в группу и экспортировали как завоевателей. Странным было то, что из-за задержки в развитии культур своими корнями битловская музыка ушла в рок-н-ролл 50-х.
В любом случае спор с Шэрон был бессмысленным, что однако, не помешало ему перерасти в отвратительную ссору, слишком откровенную, чтобы потом помириться. С тех пор отношения между нами поостыли. Время от времени мы все еще виделись и даже иногда спали вместе, однако доверие исчезало — мы больше не открывались друг другу.
Шэрон уехала внезапно, в начале лета 65-го. Она зашла ко мне — сказать, что уезжает в Миссисипи нести свою музыку в массы и помогать неграм, регистрируя их на избирательных участках (тогда их все еще называли неграми, хотя уже ясно было, что скоро из всего этого дерьма возникнет настоящая буча). Я подумал — пусть делает то, что считает нужным, и сказал, что восхищаюсь ее убежденностью и отвагой. Про себя же радовался, как идиот: скоро ее простодушие столкнется с суровой действительностью. Хотя, если не принимать в расчет эту тень злобного умысла, в душе я желал Шэрон только хорошего.
После ее отъезда я месяц слонялся как в воду опущенный, глубоко тоскуя и в то же время испытывая настоящее облегчение. Похоже, женщины быстро оставляли меня, пускаясь в свои духовные путешествия, а я оставался разгребать последствия катастрофы.
Ну а потом уехал Верзила — в Индию. Если бы не моя сосредоточенность на собственных страданиях, я бы заметил, что ему еще хуже, чем мне. В последний вечер он попытался объяснить это нам с Джоном. В том смысле, что Верзила в самом деле заговорил: произнес настоящую речь. При его-то немногословности! Прямо превзошел себя. Однако вот ирония судьбы — всю речь можно было выразить в двух словах: дар пропал. Исчез. Верзила даже не понимал, как это вышло. Ему дано было слышать звучащую вокруг музыку, придавать ей форму своим дыханием, продувать ею наши возрождающиеся души, словом, поддерживать ее существование. Именно поддерживать, говорил Верзила, а не создавать заново. «Невозможно создать то, что уже существует», — говорил он, но по мне все это было кривляньем, красивыми словами — боль потери они не излечивали. Еще семилетним мальчишкой Верзила почувствовал свой дар и трудился в поте лица, чтобы поддерживать его на уровне, чтобы оставаться достойным: упражнялся до немоты в губах и боли в легких, слушал, прислушивался, находя отклик в душе, и снова слушал, причем ни разу не запятнал себя легкомыслием, эгоизмом или жадностью. Теперь же Верзила и думать не мог о том, чтобы поднести к губам мундштук, от которого разило скисшим молоком. А в уши ему вливался шум, да и только.
Так что он летел в Индию. Почему именно туда, Верзила не знал, но чувствовал, что сделал правильный выбор. По пути к храму приходится переступать через трупы. Лицо попрошайки, облепленное мухами. Шива, созидающий и разрушающий. Будда, посеявший свое дыхание, чтобы собрать урожай ветра. Индия просто так, без веских причин — вот только те знакомые Верзилы, кто побывал там, лишь трясли головами, а он чувствовал, что его мозгам необходима встряска.
На следующее утро мы с Джоном повезли нашего друга в аэропорт. Я дал Верзиле тысячу долларов — премию за годы верной и «преступной» службы на поприще автомобильного демонтажа, а Джон снабдил его «небольшим грантом на исследования в области музыки», а еще отлично сработанным паспортом, ворохом рекомендательных писем и прочими бумагами, призванными содействовать его передвижениям за границей. У ворот на посадку Верзила по очереди обнял нас. Просто взял и обнял — в свойственной ему манере. Ни слезливых воспоминаний о прошлом, ни фальшивых, с легкостью раздаваемых обещаний в отношении будущего. Попрощался и ушел.
Я еще раньше решил взять отгул на оставшийся день, так что когда Джон предложил заскочить на обратном пути в «Джино и Карло» — пропустить по стаканчику в честь отбывшего друга, я сразу согласился. Мы начали около полудня, а закончили через два дня, когда Джон свалился в сортире очередного бара. Еще раньше, в разгар попойки, Джон признался мне, что неделю назад сорвался и ушел в запой, из которого так до сих пор и не вышел. Свою новую вещь — большую, из нескольких частей поэму о формах воды и воздуха — он обозвал «исключительным дерьмом», и теперь испытывал безмерное наслаждение, отправляя ее в компостную кучу вместе с «остальной требухой, отбросами и прочим мусором, который обречен производить». Вечером, после того как отвез Джона в больницу, я лег в кровать, но не мог заснуть: с одной стороны, слишком вымотался, с другой, уже успел протрезветь. Вдруг меня осенило: вся проблема заключается в этих самых дарах. Верзила лишился своего дара. Джон не в состоянии донести свой. Ну а я… я, судя по всему, вообще не имел такового. Едва я так подумал, все вдруг обернулось чистой воды вздором.
Несколько дней я осмыслял это в сером свете вновь обретенной трезвости и пришел к выводу, что мне необходимо поговорить по душам с Четвертым Волхвом. Раз не получилось прервать его маниакальный бубнеж на рабочем месте, я намеревался проследить за ним до дома, а потом пристать к нему в свободное от бормотания время и вежливо так поинтересоваться: как поднести дар, если его не имеешь или не знаешь, каков он? Если Четвертый Волхв откажется говорить, я сражу его железными доводами, упрошу, уломаю, подкуплю, в конце концов стану перед ним на колени; если же все окажется бесполезным, не буду сдерживать себя, как в прошлое Рождество, и пригрожу задушить. Но я слишком долго собирался с духом. 4 июля 1965-го, ровно через год Четвертый Волхв исчез, и никто не знал, как, куда и почему. Я опоздал всего на день, но столько потерял!
Возвращение Мусорщика стало еще одной потерей во все возрастающем потоке напастей, следовавших одна за другой. Он поджидал меня в гараже у Краветти. Полтора года тюрьмы нисколько не изменили его, вот только бормотать он стал еще тише и неразборчивее, а костюмчик, в котором его выпустили, еще не успел покрыться грязью. Мусорщик все так же сверкал безукоризненно белыми зубами, да и предложение его осталось все тем же:
— Ну что, Джордж, приятель, готов поездить?
— Мусорщик, — вздохнул я. — Ты что, снова за старое?
При звуке своего прозвища он блеснул обоими рядами зубов.
— А ты как думал, приятель, у нас работы непочатый край… понимаешь, к чему я? Мы с тобой ведь независимые подрядчики, на меня так же, как и на тебя, можно положиться. Если и пускаю пузыри, за собой никого не тяну — другие это ценят. Обществу я заплатил сполна, можно сказать, даже небольшой кредит образовался — что называется, поднялся на позицию вверх. В тюряге я пораскинул мозгами, а кое-кому из моих партнеров нравятся тачки всмятку. Для тебя задание остается прежним, а вот пайка, приятель, становится не в пример больше. Скажем, так — пятисотка вперед и столько же после. Ключи и прикрытие как обычно.
— Согласен, — ответил я. — Почему бы и нет?
Однако наградой мне были не деньги, хотя кусок в день — сумма запредельная. Меня привлекала сама возможность действовать, дело, которое вытянет из болота, перемена, за которой, как знать, могут последовать другие перемены, причем я надеялся, к лучшему, потому как куда уж еще хуже — и так на самом дне.
Я не заметил в «Шевроле Корвет» 63-го года ничего особенного, пока не завел его. Двигатель оказался вместительный — мощная зверюга. Машина была гоночной, хотя и городской: навороченная, отличный движок, с трансмиссией и подвесками тоже полный порядок. Ну как тут устоишь? Я сделал очередную пометку в графе «потери»: потерял голову.
В три часа ночи на прямой Арми-стрит ни души — насколько хватало глаз. Однако были еще и переулки, там-то и стояла без дела черно-белая патрульная машина, поджидала идиота вроде меня. Видать, коп меня услышал, потому что несся я слишком быстро, чтобы засечь. Тот, кто собрал этот «шевроле», знал толк в балансе мощи и устойчивости. Красная мигалка замелькала точкой в зеркале заднего вида, но через две секунды после того, как я включил верхнюю передачу и рванул вперед, мигалка исчезла. Ясное дело, из зеркала заднего обзора — спинным мозгом я продолжал чувствовать ее.
На меня много чего работало, пусть даже собственные мозги в этот список и не входили: скорость, мощный двигатель, знание улиц наравне с копом, а то и лучше, а еще — огромное желание уберечь себя любимого от тюряги. Однако мне банальным образом повезло, хотя я со своей стороны умело помогал этому везению, чем и гордился. Внутреннее чутье и, хотите верьте, хотите нет, здравый смысл подсказали мне: хоть и весело мчаться на всех парусах в тачке, способной оторваться от любой из машин копов, но у них ведь у всех рации, а от раций не скроешься.
Твердое намерение дает человеку чувство полной безмятежности, и я вдоволь им насладился, когда затормозил, на автомате просчитывая различные показатели скорости, расстояния, угла, силы, давления, свойств металла, из которого сделан корпус машины, а также шансы на выживание собственного бренного тела. Я забрал в сторону, описав визжащей резиной колес дугу, такую крутую, что аж мошонка втянулась, задел правой фарой бетонный столб уличного фонаря и одновременно вывернул руль, ударяя хвостовой частью и врезаясь в стену банка на углу. В один момент, тянувшийся слишком долго, я выдернул ключ, распахнул дверцу я вот уже несся по дороге: миновал миссионерскую штаб-квартиру, пробежал квартал, промчался вверх по переулку и наперерез по аллее, после чего сбавил скорость. И по мере того, как я переводил дух и собирался с мыслями, у меня родился план: я направился к Долорес-стрит. Старый дуб, которым я любовался во время одной из прогулок, никуда не делся. Я залез на дерево, радуясь его крепости. Дети связали вместе несколько досок, и получилось скромное жилище высоко в ветвях. Я облокотился на сук и вытянулся. Потом устроился поудобнее, медленно пережевывая сопроводительное письмо. Оно было подписано Джейсоном Брауном; двигая челюстями, я размышлял, зачем этому Брауну понадобилось превращать в кусок металлолома замечательную машину. Может, он в еще более отчаянном положении, чем я? Потом решил, что все равно никогда этого не узнаю. Я ощупал саднящий левый локоть — наверно, задел обо что-то при ударе машины — но локоть сгибался и был в порядке. Все было более-менее в порядке. В мире нашлось место и добру. Мимо медленно проплыли две патрульные машины, пронизывая фарами проулки между домов, но особо копы не напрягались. Я дождался рассвета — этакого небольшого утешения — и спустился на землю.
На 24-й улице позвонил из платного телефона Мусорщику и выдал ему коротенькую импровизацию на тему хромированного металла на дороге. Когда он спросил обычное: «Кто это?», в голосе его и впрямь слышалось возмущение — наверняка уже знал, что я едва не провалился. Но что мне было делать? Бросив в автомат еще одну монету, я набрал номер гаража Краветти и сказался больным, после чего сел на автобус до дома. Отмокнув в горячей ванне, я откупорил бутылку бренди и растянулся на кровати, поведя длинную беседу с самим собой.
Ты можешь спросить: почему я пошел на дело без прикрытия? И вообще, почему я не остановился по первому требованию полицейского маячка, не предъявил письмо, а вместо этого пошел у себя на поводу и вляпался по полной программе: тебя ловят на превышении скорости вдвое, а ты все еще на второй передаче? Почему, исключая разве что врожденную нелюбовь к трезвой оценке критичных ситуаций? Я что, напрашивался? Провокационный вопрос. Хотел ли я жить? А то как же! Хотя по моим действиям этого и не скажешь. Я начинал сомневаться в самом себе: это как навязчивая идея, не имеющая под собой оснований. Однако факт налицо: дело-то не провалено; я был уверен, это что-то да значит, вот только что, не знал. Видать, мне повезло, но несмотря на убежденность каждого игрока в том, что лучше быть везучим, чем хорошим человеком, удача штука изменчивая. До меня вдруг дошло, что в моем положении я не мог себе позволить даже толику невезения. Задним числом мысль оказалась бесполезной, да еще и опасной — я чуть было в ней не утонул.
Но перво-наперво, чтобы закрепить ее, я напился вусмерть. Случилось это уже неделю спустя; был сентябрь, но в городе стояла редкая для этого времени удушливая жара. Я напился и был счастлив такому разнообразию после навалившейся на меня депрессии. Счастье родилось спонтанно, без всякой видимой причины: чистый фонтан радости изнутри, явный признак жизни. Я решил, что не стоит потеть в собственной квартире, и отправился спать на природу. Сначала зашел в парк по соседству, но на окраинах кучковался народец из тех, кто запросто мог ради мелочи в твоих карманах сделать из тебя котлету. Потом в моем затуманенном винными парами мозгу родилась великолепная, восхитившая меня мысль: старое дерево-крепость на Долорес-стрит, мое убежище от преследователей, гнавшихся по пятам. Придя на место, я забрался в раскрытые объятия дуба. Приятно было растянуться на досках; город остывал, и звезды тускло мерцали в клубах поднимавшегося с земли пара.
Я так хорошо спал, даже не шелохнулся — до самого утра, когда уличное движение стало нарастать. Проверив, нет ли поблизости прохожих, я сиганул вниз. Как только ноги коснулись земли, у меня закружилась голова. Я прислонился к толстому, шероховатому стволу: пусть в голове прояснится, и постоял еще немного — для пущей надежности. Когда перестало мутить и все прояснилось, насколько это было возможно с моим похмельем, я зашагал мимо миссии к автобусной остановке. К восьми часам я должен был появиться в гараже.
Но разве есть в этой жизни что-то святое?
Впереди я увидел женщину; она спускалась по ступенькам крыльца с большой сумкой в руках и дамской сумочкой, болтавшейся на плече. Я не обратил на нее особого внимания, пока она не остановилась на полпути и не прокричала что-то, обернувшись к дому. Слов я не расслышал, но голос у женщины был очень раздраженный. Небось, любовники бранятся, подумалось мне, добро пожаловать обратно в этот мир. Когда женщина снова крикнула, крик вышел таким пронзительным, что я разобрал: «Эдди, в кухне на столе! На столе! Господи, да пошевеливайся же! Опаздываем ведь!» Она гневно тряхнула головой.
Я был уже в сорока метрах, когда она взвизгнула: «Дверь, Эдди! Закрой дверь!» Дверь громко хлопнула, и на ступеньках возник мальчик лет пяти с каштановыми волосами; он обхватил ярко-желтую коробку с ланчем, поверх которой громоздилась стопка книжек и больших листов бумаги. Мальчик прижимал их подбородком. Мать попыталась схватить его, но он увернулся, хихикая и корча рожи. «Ну давай же, опаздываем!» Усталая мать пошла за ним следом.
Я был уже в тридцати метрах, когда мальчик споткнулся на последней ступеньке. Мне показалось, он упадет — нет, удержался. Но при этом он поднял голову — легкое дуновение ветерка подхватило верхний лист из стопки и понесло в сторону тротуара. Мальчик попытался поймать лист, но чуть-чуть опоздал — тот затанцевал дальше, из стороны в сторону, то вверх, то вниз, а потом поплыл низко над землей в направлении дороги.
Я заметил приближающийся автомобиль и метнулся за мальчуганом, юркнувшим между двух припаркованных машин; мать выкрикнула его имя. Мои пальцы едва скользнули по штанине коричневых вельветовых брюк — так близко я оказался.
Пожилой мужчина за рулем 59-го «мерседеса» уже не мог ничего поделать. Не успел он надавить на тормоз, как мальчик погиб. Когда я услышал звук столкновения машины с телом маленького мальчика, глухой такой шлепок — будто говяжью вырезку перебросили из нутра полуприцепа на погрузочную платформу, — мне в грудь точно что-то вонзилось и разорвало сердце. На улице воцарился хаос: визжащие тормоза, пронзительные крики… Я лежал на тротуаре, я весь онемел, только подушечки пальцев, прикоснувшиеся к штанине, горели.
Когда мать подбежала к дороге, я вскочил, хотел поймать ее прежде, чем она увидит сына, но потом понял — она должна подойти к нему, прикоснуться, упасть на колени, прижать к груди…
Но она не подошла. Остановившись совсем рядом, она в безумном жесте обвинения уставила палец на кровь, ровным ручейком сбегавшую к сточной канаве у края дороги, где в луже плавали окурки и обертка от жвачки «Джуси Фрут». Ее палец дрожал; она начала громко и монотонно повторять: «Это… это неправильно. Нет. Это неправильно. Нет. Неправильно. Нет. Неправильно». Полицейский и соседи пытались утешить ее, но ошеломленная женщина еще долго упрямо твердила свои обвинения, пока ее не взяли тихонько под руку и не увели в дом, заверяя, что все будет в порядке.
Полицейский, записывавший мои показания, так же, как и я, не мог совладать с голосом. Когда я рассказал ему о листе бумаги, вылетевшем на дорогу, он открепил от своего планшета фломастерный рисунок: огромный красный цветок, три животных — то ли лошади, то ли олени — и длинная зеленая машина с блестящими черными колесами. Верхнюю половину листа занимало большое солнце в зените, желтое-прежелтое; своим теплом и светом оно затопляло всю картинку.
Закончив записывать за мной, полицейский еще раз проверил мои имя, фамилию и адрес, после чего сказал, что я свободен. Я видел, как старика, сидевшего за рулем «мерса», посадили в отгороженную сеткой заднюю часть патрульной машины и повезли куда-то в центр. Я еще раз повторил, что, на мой взгляд, водитель ни в чем не виноват: Эдди не глядя рванул в проем между припаркованными машинами, и ничто в этом мире, таком юном и прекрасном, не могло его спасти.
— Понял, — сказал полицейский. — Его повезли, чтобы снять показания. Всего-навсего. Обычная процедура. Старик сам не свой, так что лучше увезти его с места аварии.
Тело мальчика забрала «скорая», а толпа рассосалась, осталось лишь несколько зевак. Двое полицейских измеряли тормозной путь. Парень шлангом смывал кровь.
— Вот уж не хотел оказаться свидетелем такого, — сказал я полицейскому. — Совсем не хотел. Что угодно, только не это.
— Да я тоже, приятель, — согласился полицейский.
— Как мать?
— Убита горем, как водится, ну да с ней все будет нормально. Насколько это вообще возможно после подобного.
— Понимаете, я чуть было не поймал его, — сказал я, поднимая левую руку и показывая ее полицейскому. — Даже коснулся штанины… черт, вот как близко я был! Мне бы еще секунду, всего-навсего секунду из всего времени мира, одну-единственную, один, блин, удар сердца и мальчугана не пришлось бы смывать из шланга.
— Вы сделали что могли, — пробурчал полицейский, — это важно.
Его ворчливый тон вызвал во мне раздражение.
— Вы так думаете? Правда? В самом деле? Глубоко-глубоко в душе? — я сорвался на крик. — Убеждены целиком и полностью, черт подери?
— Полегче, приятель, — рассердился полицейский, — не перегибай палку. На меня-то чего взъелся — я каждый божий день такую вот фигню вижу. Всего три месяца пробыл патрульным, еще совсем зеленый, а тут на тебе: сидит один на пожарной лестнице, пятнадцатый этаж, вот-вот сиганет. Я высовываюсь из окна, уговариваю его: «Не надо». Рассказываю, для чего, мол, стоит жить, от чистого сердца говорю, убеждаю, как умею, что жизнь стоит того, что она прекрасна, мол, давай, возвращайся, начни все сначала. И вижу — он уже жмется к стенке спиной, аж кончики пальцев побелели, парень цепляется за жизнь, продвигается ко мне дюйм за дюймом и плачет. Уже совсем близко, рукой подать, и вдруг тихо так, спокойно произносит: «Ты сам не знаешь, о чем говоришь». И прыгает. С пятнадцатого этажа. Ясное дело — всмятку. Но даже тогда, когда он еще летел вниз, я знал, что моей вины в этом нет. Я сделал что мог, и сдается мне, это все, чего можно требовать от кого угодно, даже от самого себя. — Полицейский посмотрел на меня прямо. — Если, конечно, не просишь большего.
— Да нет, — ответил я упавшим голосом, — этого более чем достаточно.
— Вот и хорошо. Ты сделал попытку, но промахнулся, и никогда не узнаешь, могло ли быть иначе. Так что не вини себя. Иди домой, прими горячую ванну, опрокинь пару стаканчиков, погляди телик и забудь. Жизнь продолжается.
Так я и сделал, вот только забыть не получилось. У меня и без того силы были на исходе, а уж когда на моих глазах счастливого, радостно подпрыгивавшего мальчугана сбило насмерть, я совсем расклеился — меня ранило в самое сердце. Ты, небось, подумаешь: раз я не знал этого Эдди, то и гибель его не приму так близко. Но вышло еще хуже — мне как будто напомнили о бессмысленной бойне, совершающейся ежедневно за пределами моего маленького круга жизни. К тому же я все-таки некоторым образом был знаком с Эдди. Я коснулся его штанины.
На работе я взял пять недель в счет будущего отпуска, закупил три ящика всяких консервов — рубленого и тушеного мяса, персиков, перца, — а еще двенадцать ящиков пива и заперся в своей квартире. Не желал видеть никого и ничего. По три-четыре раза на дню лежал в горячей ванне, спал, если не видел кошмаров, а в остальное время пил пиво и глядел в потолок. Я понятия не имел, съедет ли у меня крыша или я съеду с крыши. Через неделю я уже начал беспокойно метаться по тесной квартирке, глядя в пол и то и дело разражаясь слезами. Я места себе не находил, не знал, чем заняться, чтобы все забыть, пока не вспомнил те самые звуки, которые Верзила рождал при помощи своего сакса, играя «Падение Меркьюри». Мне нестерпимо захотелось услышать музыку. Но выйти из дому я боялся, поэтому включил радио.
Джазовую волну я что-то не нашел, а остальное показалось мне слишком отстраненным и сложным. Вот тогда я и открыл для себя рок-н-ролл. Просто время подошло. Если шесть лет назад рок-н-ролл еще корчился в предсмертной агонии, то в 65-м камень с его могилы отвалили, и наступило если не воскресение, то возвращение к жизни. «Роллинг Стоунз» вышли на сцену с «Satisfaction»; они были так агрессивны и убедительны, что, казалось, если в скором времени не получат удовлетворения, действительно случится страшное. В этом же месяце Дилан перешел на электрическую гитару, и вся мощная и древняя традиция трубадуров передалась электроусилителям: музыка доносила смысл до слушателей с силой молота, забивающего гвоздь, а Дилан явно пел совсем не про то, как двое держатся за руки, сидя в кафе-мороженом:
«Роллинги» и Дилан вдруг далеко задвинули смазливых кумиров и помешанных на танцах рок-н-рольщиков. Злая, глубинная тоска, которую наводили «роллинги», электрические, из колючей проволоки мадонны Дилана, жесткий сюрреализм групп, начинавших выбираться из гаражей и заброшенных складов Сан-Франциско — все они вдруг привнесли в музыку злость и беспокойство, голод и вызов. Хотя примерно в то же самое время «Loving Spoonful» выпустили свою «Do You Believe in Magic», а битловский фильм «Help!» предстал во всей красе своей эксцентричности и тупости. Это ощущение беззаботности уничтожило парализующий страх не попасть в струю, показаться непохожим на других, чудаковатым, а ведь этот страх — самый большой из замков, запирающих клетку с человеком. Так что неожиданно вместе со свежей струей исконной музыки черных, влившейся в основной поток, произошел всплеск новых талантов, родилась новая музыка самых разнообразных направлений и широчайших горизонтов: от крайних сомнений, обвинений и вопиющей сексуальной распущенности, о которой год назад нельзя было и помыслить, до игривой, на удивление бесстрашной веры.
Я сдвинулся с мертвой точки, и радость от этого невозможно было спутать ни с чем другим.
Было бы глупо утверждать, что музыка спасла меня или исцелила, но в ежедневной круговерти горячих ванн, пива и банок с консервами я ухватился именно за музыку. Не ради спасения — ничто не в силах спасти человека кроме него самого, — а ради утешения, которое она обещала, ради той искры жизни, той мощной синаптической дуги, связующей ум, дух и плоть.
К концу пятинедельного отпуска я готов был снова встать в строй, поняв, что, даже если ты ранен и ковыляешь из последних сил, жизнь все равно продолжается. Однако на работе я никак не мог отделаться от ощущения, будто меня обмазали толстым слоем холодной овсянки. Благодаря времени и музыке я вышел из состояния смертной тоски, однако ей на смену пришла ровная, ничем не прошибаемая депрессия. Плоть обрюзгла, кровь прогоркла, я совсем упал духом. В какой-то мере я ощущал это на физическом уровне — мне до чертиков надоело безвылазно торчать дома, хлестать пиво и лопать консервы. В голову приходило только одно средство, способное обострить чувства, подбодрить, стрясти жирок — маленькие беленькие «колесики» с крестами.
Я поклялся каждой клеточкой своего тела, что никогда не возьмусь за них снова, я изо всех сил боролся с искушением, держался и в паршивые времена, и в хандру, я решил во что бы то ни стало побороть свою слабость, и потому надумал купить всего пятьдесят «колес» — так сказать, оторваться напоследок. В моем воспаленном мозгу сорвавшегося это моральное падение допускалось по двум неоспоримым соображениям: во-первых, амфетамины подавляют аппетит и приводят к снижению веса, так что употребление их вполне оправданно по медицинским показаниям; во-вторых, сам факт того, что я выжил после бойни, заслуживает празднования, ну а какой праздник без угощения?
К тому же мне необходимо было поднять настроение, чтобы справиться с тоской. Но как только я ушел в загул с пятью десятками доз, то сразу понял, что мне нужно на самом деле: сдвинуться с места, сделать ноги, последовать за Кейси, Верзилой или кем еще из тех, у кого получилось избавиться от самого себя. Но мне некуда было идти, разве что в другую такую же дыру, и это меня здорово расстроило.
Я прикончил «колеса» за неделю. Настроил свою нервную систему, разобрался со складками жира, но вот что действительно стало явным достижением: я даже не попытался раздобыть еще. Отходняк оказался не таким уж и страшным — обычное нервное истощение и запах пота, — но мне не привыкать. Пример собственного мужества вдохновил. Не так уж и сложно сделать правильный выбор, но вот следовать ему порой чертовски тяжко.
Обнадеженный, двадцатого октября я отправился к Мусорщику. Он оставил мне в гараже записку с предложением встретиться в бильярдной «У Боба». Мусорщик остался не слишком доволен тем, как я разобрался с «шевроле». С тех пор он связывался со мной лишь однажды — дал задание в Окленде, которое на следующий же день и отменил, сказав только, что дело не выгорело. Я тогда решил, что он вычеркнул меня из списка благонадежных идиотов, это случилось как раз в то время, когда я на пять недель вышел из строя.
Бильярдная служила таким хитрым местечком, где баловались не только партией в снукер — если, конечно, было желание, и цена устраивала. Мусорщик предложил прогуляться; как только мы вышли, он по-братски так хлопнул меня по спине и пробормотал какую-то банальность вроде: «Ну, как жизнь, кореш?» Почему-то меня впервые возмутило его предположение, будто мы с ним партнеры, приятели, братья… в общем, кореша. Мусорщику не хватало фантазии, он строил из себя друга, но выходило это у него неуклюже.
Я чуть было не развернулся, чтобы сбросить его руку, но вдруг понял, отчего так взвился. Мы действительно похожи, нас действительно объединяет преступный сговор, и при всем своем великолепном, богатейшем воображении я ничего особенного не делал. Мусорщик же, личность хоть и заурядная, все-таки имел врожденный дар к мошенничеству, и я в самом деле работал на него. Так что я прикусил язык и стал слушать.
А послушать было что. Мусорщик разыгрывал очередную вариацию своей обычной темы, и на этот раз к заданию прилагалась интересная история. Речь шла о шикарном «кадиллаке» 59-го года. В свое время он был куплен съехавшей с катушек шестидесятилетней старой девой по имени Харриет Гилднер — в качестве подарка одной новоиспеченной рок-звезде. У старушки, по словам Мусорщика, денег куры не клевали, она унаследовала целое состояние: сталелитейный завод и завод по производству резины. «Кадиллак» был уже готов к отправке, когда рок-певец вдруг разбился в авиакатастрофе. Старушке не нужны были ни деньги, ни машина, она могла позволить себе такую сентиментальность — оставить «кадиллак» на хранение в одном из портовых складов. Племянник старушенции, Кори Бингэм, аж слюной исходил — до того ему хотелось заполучить тачку, но дамочка никак не соглашалась отдать «кадиллак». Мусорщик утверждал, что она была совсем чокнутой, а консультировавшая ее некая Мадам Белла, медиум, посоветовала придержать машину — мол, ее время еще не настало.
Однако сначала настало время самой Харриет Гилднер: она упала с лестницы своего особняка в Ноб-Хилле и сломала шею. Старушка оказалась буквально напичкана наркотиками — в протоколе вскрытия говорилось, что в ее венах обнаружили сплошное наркотическое вещество со следами крови. Ходили слухи, что Мадам Белла, а то и племянничек помогли ей скатиться по лестнице, однако официально смерть оформили как несчастный случай. Произошло все это в начале 62-го, однако завещание старухи, хотя и имевшее законную силу, отдавало такой абсурдностью, что его вправе был оспорить каждый родственник, вплоть до седьмой воды на киселе. Так что пыль от всей этой юридической волокиты улеглась не далее как несколько месяцев назад. Племянник получил «кадиллак», которого так жаждал, но и только. Мусорщик не помнил точно, но в завещании говорилось что-то вроде следующего: «Кори получает машину, о которой мечтал, но при одном условии — он станет рыцарем, достойным своего коня. Помимо же этого ему не причитается ничего иного, никогда и ни при каких обстоятельствах; в случае продажи машины он будет обязан уплатить налог в двукратном размере продажной цены; если же его кредитоспособность окажется под вопросом, следует посоветоваться с „Книгой скорбных песнопений“ при условии, что духи сочтут возможным явить свою волю».
Таким образом Кори получал тачку, другие — кое-что по мелочам, Мадам Белла (консультировавшая старуху медиум и, по словам Мусорщика, наркодилерша) тоже не была обойдена, ну а оставшееся имущество поделили поровну между Бромптонским обществом содействия безболезненной смерти и Институтом Кинси. Когда Мусорщик выложил мне все это, я расхохотался, а мой собеседник скривился:
— Старая чертовка! Меня от таких просто тошнит — набьют себе мошну, а ведь палец о палец не ударили, ни разу спину не согнули, чтобы заработать хотя бы один дерьмовый пенни.
Когда Кори, наконец, заполучил машину, интерес к ней у него уже поугас; видимо, причиной стало то, что Кори начал поигрывать в покер, а это страсть не из дешевых, так что он влез в огромные долги и впал в немилость у агентств по выбиванию платежей — тех, чьи названия не фигурируют в «Желтых страницах». Хотя Мусорщик впрямую не говорил, легко было догадаться, что он неким образом связан с этими агентствами. Поскольку «кадиллак» был единственным имуществом несостоятельного должника, я решил, что это Мусорщик надоумил Кори застраховать машину по полной программе — пусть даже ей всего шесть лет, убедив, что она представляет немалую ценность для коллекционеров; а если с ней что случится — страховые выплаты покроют долги Кори, гарантируя ему дальнейшее пользование руками, ногами и детородными органами. Загнанный в угол Кори соображал быстро — он согласился. «Кадиллак» извлекли на свет божий и отогнали в гараж, арендованный Кори на Седьмой улице. Техник осмотрел машину, снова, как и полагается, опечатал, сменил резину и залил полный бак. Так что она была готова: должным образом оформлена, заправлена, на полном ходу. Ну и, само собой, застрахована — до последнего винтика.
Однако вот ведь досада: чтобы подобраться к машине, придется взломать гараж. Вообще-то не бог весть какая задача — у Мусорщика имелся дубликат от гаражного замка, — но мне надо будет обставить все так, будто это взлом с проникновением. Нельзя было подставлять Кори, тот и так дико нервничал, боясь, что афера выплывет наружу, хотя еще больше нервничал из-за возможных увечий, заказанных кредиторами. Я возразил Мусорщику: этого Кори все равно тщательно проверят после такой скоропалительной страховки, да и потом лично для меня игра не стоит свеч, ведь Кори может в два счета расколоться. Мусорщик стал убеждать меня, что у Кори будет железное алиби, что со страховой компанией будет иметь дело не сам Кори, а опытный юрист. Мусорщик был уверен: агент, застраховавший машину, очень даже толковый малый; что же до Кори, то парень тоже не дурак, понимает — стоит ему только пикнуть, из него враз сделают приманку для акул.
— Не-а, забудь, — сказал я Мусорщику. — Уж больно много возни.
Мусорщик понимал меня, еще как понимал. Он отдавал себе отчет в том, что кража со взломом, пусть и разыгранная, отягчает вину, и что работа без серьезного прикрытия здорово повышает риск. Поэтому предложил мне два куска авансом и еще столько же по завершении дела.
Хотелось бы думать, что не деньги убедили меня, а интуитивное понимание того, что передо мной открывается дверь к путешествию, от которого я не в силах отказаться. С тех пор я, разумеется, много думал об этом и пришел к выводу, что среди беспорядочного мельтешения возможностей я тогда нащупал единственный выход. Я рассчитывал употребить деньги на долгий отпуск, поколесить по свету и попробовать себя на новых поприщах — ну как что выйдет? Я все еще пребывал в довольно-таки плачевном состоянии, хотя промерзшая до самых глубин душа начала потихоньку оттаивать.
Когда я согласился, удовлетворенный Мусорщик сверкнул жемчужно-белой улыбкой. Потом снова хлопнул по-братски, на этот раз по плечу, и протянул конверт с сотней банкнот двадцатками. Меня покоробило от этого его жеста, а вот деньгам я порадовался. Что же до отношения ко всему остальному, то тут я все еще не был уверен.
Операцию назначили на поздний вечер двадцать четвертого — мне оставалось два дня на подготовку. Гараж на Седьмой улице располагался в двух шагах от моего дома, так что тем же вечером я решил пройтись, осмотреть место. Замок оказался добротным, фирмы «Шлаге», дверь — стальной. Конечно, проникнуть внутрь было проще простого — у меня имелся ключ — но надо было сымитировать взлом.
Поступил я просто. Купил такой же замок, один в один, и, придя к гаражу поздно вечером, поменял один на другой. Оригинал я на следующее утро отнес в гараж Краветти, где переносной горелкой разрезал дужку замка — настолько, чтобы она выходила из проушины. Стружку я не выбросил, а дождался, пока она остынет, и собрал в жестяную коробку из-под пленки. Ключ-дубликат расплавил до неузнаваемости и выкинул в мусорное ведро. Впервые после почти двухмесячного перерыва я работал, действуя аккуратно и сосредоточенно; должен заметить, мне было приятно трудиться. Я как будто вернулся к жизни, я снова несся в ее потоке.
И тут случилась небольшая заминка. Я никак не мог найти водителя, который прикрыл бы меня. Никого из друзей-приятелей, способных пойти на такое дело, рядом не оказалось, ну а Джон Сизонс даже не заинтересовался бы. Я стал разыскивать Нила Кэссиди, но так и не нашел — о нем только путаные слухи ходили. Была еще старинная подруга Лора Дольтека, но к ней на неделю приехала мать: решила в последний раз попытаться наставить дочь на путь истинный — та, на радость поклонникам, не заморачивалась по поводу морали. Мне не приходил на ум больше никто, кому можно было довериться. Да уж, всего три человека, а ведь пять лет назад их набралось бы три десятка. Пора двигать дальше. Биг-Сур. Санта-Фе. Может, оттуда прямиком в Хейт — я слышал, там творится настоящее сумасшествие. Если провернуть дельце с тачкой, в кармане окажется четыре куска плюс еще два из домашних сбережений — с такими бабками я мог поколесить вволю, поглядеть, что да как, пораскинуть мозгами.
Но прежде всего дело. Моя смена закончилась в пять вечера, и я пошел прямиком домой: полежал часок в горячей ванне, а после приготовил на ужин бифштекс. Впервые за последние два месяца я ел с аппетитом, после ужина помыл за собой посуду. В девять проверил и упаковал то, что собирался взять с собой: первый, разрезанный, замок и металлическую стружку, ключ к новому замку, фонарик, перчатки и всякую всячину вроде бокорезов и проволочной перемычки. Когда все было готово, я вытянулся на кровати и покрутил приемник в поисках рока, предвкушая в мельчайших деталях раскрывавшиеся передо мной возможности и вытекавшие из них обстоятельства.
Оставались нерешенными три основных вопроса: где разбить «кадди», как это сделать и каким образом смотаться. Я говорю, что они остались нерешенными, но на самом деле я уже все решил, просто еще раз придирчиво обдумывал решение. Призвав на помощь упрямую логику, я взвешивал, прикидывал, старался оставаться объективным, но в конце концов одобрил свои первоначальные намерения, основанные на чистой сентиментальности и эстетической расположенности к симметрии: я собирался сбросить «кадиллак» с той же скалы над Тихим океаном, с какой вместе с Верзилой сбросил свою первую тачку, «Меркьюри», канувшую в безмолвие. Таким образом я окажусь на своих двоих в сотне миль от дома, но и в этом моменте мне виделось приятное. День я намеревался отсидеться в одном из прибрежных ущелий с шероховатыми сводами — и поразмыслить, как жить дальше, — а следующим вечером автостопом добраться до дома. Под вопросом оставался совсем маленький пунктик, с которым я тут же разобрался, позвонив Краветти. Сказав, что один мой приятель серьезно пострадал на лесозаготовках неподалеку от Гуалала, я предупредил, что два дня буду отсутствовать — поеду проведать его.
Я лежал и до полвторого ночи слушал музыку, потом подхватил свой воровской набор и направился к выходу. Уже взявшись за дверную ручку, я вспомнил, что не выключил радио; как только я потянулся к выключателю, диджей поставил песню Джеймса Брауна «Papaʼs Got a Brand New Bag».
Я никак не мог понять, что подразумевается под «новенькой сумкой»: героин, мошонка или даже жизнь, но мелодия была чертовски заводная — так и тянуло потанцевать. Что я и сделал, начав скакать по квартире, раскачиваться из стороны в сторону и плавно скользить. Я то пришаркивал на манер кубинцев, то изображал четыре па безумного твиста вперемешку с фламенко, вертел задницей и под конец так крутанулся, что сам мистер Браун, король зажигательного танца, зааплодировал бы мне. Да уж, если сердце бьется, кровь должна бежать по жилам. Раскрасневшийся, с легким головокружением я выключил радио, погасил свет и выскочил на улицу.
Бары только-только начинали пустеть; я зашагал по улице Колумба в направлении Керни. Мне то и дело встречались матросики, насмотревшиеся шоу с голыми сиськами, попалась компания юных битников с только проступившим пушком на подбородках — по их виду можно было подумать, будто они ищут, где бы разжиться дурью. Мимо проехала патрульная машина, но я заставил себя шагать с самым беззаботным видом, на какой только был способен. Когда же машина скрылась за углом, я не смог удержаться от серии стремительных па в стиле буги-вуги, которыми завершил недавно изобретенный под Джеймса Брауна притоп с разворотом, на этот раз в двойном исполнении.
Вообще-то не в двойном, а в полуторном: после прыжка я приземлился прямо перед юной парочкой, которую сперва не заметил — они шли позади меня, — до смерти напугав их.
— Любите друг друга или умрите! — выкрикнул я излюбленную фразу Джона Сизонса, которую он обожал ни с того ни с сего проорать в самый разгар попойки. И провалиться мне на месте, если парочка не выпалила как один:
— Да, сэр!
Они порядком перетрусили, а это совсем не входило в мои планы. Я живо представил себе, как они останавливают первую же патрульную машину и дрожащими от страха голосами рассказывают, как какой-то псих вдруг возник будто из-под земли, грозясь убить их. Поэтому сказал:
— Да ладно вам, не напрягайтесь. Это всего-навсего строчка из стихотворения. Чистая поэзия, сечете? Ну, а крутанулся от избытка чувств. Прошу прощения, если напугал, я не нарочно — не слышал, как вы шли за мной.
Представляясь, я отвесил поклон девушке и протянул руку парню:
— Джек Керуак, — представился я.
— А мне всегда казалось, что вы выше, — заметила девушка.
Я готов был расцеловать ее.
— Это же вы написали «В дороге», — сказал ее спутник. — Классно!
Я немного поболтал с ними, наслаждаясь их благоговением, потом сообщил, что мне пора, надо разыскать Снайдера — утром мы вдвоем совершим восхождение на гору Шаста. Как только дойдем до вершины, каждый обратится к ветру с какой-нибудь речью, а после замолчим на целый год. Благослови Господи эти души — они захотели присоединиться!
Я уже повернулся, чтобы уйти, но девушка коснулась моего плеча, останавливая. Она сунула руку в карман и передала мне что-то маленькое, завернутое в фольгу.
— ЛСД, — тихо пояснила она. — Только принимайте по одной, не переборщите.
— Спасибо, — поблагодарил я. Мне не раз приходилось слышать об ЛСД, но штука эта не особенно занимала меня, так что я так ее и не попробовал. Мне хватило неприятностей с пейотом. Я подумал, что не слишком это умно — прибавлять к списку и без того неизбежных преступлений еще и употребление наркотиков, однако отказаться было бы попросту невежливо.
— Примите это в каком-нибудь красивом местечке, — посоветовала девушка. — Вам многое откроется, правда.
Ну что ж, я и впрямь стремился к тому, чтобы мне кое-что открылось, а раз так, почему бы и нет? Надо поддерживать в себе стремление к приключениям.
— Я бы тоже хотел подарить вам что-нибудь, — сказал я. Кроме россказней — подсказала мне моя совесть.
— Можно вас кое о чем спросить? — робко поинтересовалась она.
Я мысленно собрался с духом:
— Валяйте — попробую ответить.
— Мне бы хотелось знать, что именно вы произнесете на вершине Шасты.
— Не могу сказать, потому что пока не знаю, — ответил я; у меня отлегло от сердца. — Что придет в голову, то и скажу. Сымпровизирую, значит, — ну, вы меня понимаете. Извините, что не ответил на ваш вопрос — знай я, обязательно сказал бы.
— Постойте, — порывшись в кожаной сумочке, девушка вытащила почтовую карточку и ручку. Она говорила и в то же время писала что-то подсветом фонаря.
— На этой открытке уже есть марка. Вот мой адрес. Меня зовут Натали. Когда вы спуститесь с Шасты, запишите речь, которую произнесли там, на вершине, и отправьте карточку мне. Но, конечно, если только захотите. Никаких обязательств с вашей стороны. А я обещаю никому не говорить.
— Справедливо. Ну что ж, отправлю, если, конечно, доберусь до вершины и найду что сказать. — Я сунул открытку в карман.
— А можно, она скажет мне? — спросил ее приятель.
— Разумеется, если вы все еще будете любить друг друга и не умрете.
Оба захихикали.
— Так что не умирайте, — напутствовал их я, ну а потом пошел по улице Колумба к Керни, взбираясь вверх по склону навстречу свободному ветру и могучим облакам радости, подпрыгивая и танцуя бибоп с двойным притопом — дух так и устремлялся ввысь. Из аппаратной моей души донесся голос, сухой, как у совести, но только еще более насмешливый: «Ты сам напрашиваешься». В ответ я тихо пробормотал: «Да, именно что напрашиваюсь. Черт подери, да я просто умоляю об этом!» И двинул дальше по улице в ритме бибопа.
Дойдя до гаража на Седьмой улице, я успокоился, но лишь отчасти. Меня переполняли бодрость, уверенность, решительный настрой — давно позабытые ощущения. Я подошел к гаражу как к своему собственному, вставил ключ в замок и широко распахнул двустворчатые двери. Шагнул внутрь, закрыл за собой двери, вытащил из своего «преступного» набора фонарик, но так и остался стоять в темноте, напряженно вслушиваясь. Внутри казалось теплее. Витали запахи: похожий на мускусный — трансмиссионного масла и очень резкий — растворителя. Я включил фонарик.
«Кадиллак» занимал все пространство гаража. Казалось, в машине целых семьдесят футов длины. Места, где детали не были хромированы, выделялись ярчайшей белизной, даже боковины шин. Шесть лет — срок немалый, резина вполне могла прийти в негодность, и, хотя Мусорщик заверил, что все колеса заменили, я решил убедиться сам. Резина свежая. Проверил номерные знаки — новые. Осматривая машину, я в первую очередь обращал внимание на ее безопасность, но не мог не заметить экстравагантность самой модели: обтекаемые «плавники» вздымались почти вровень с крышей кузова, в каждом красовались две одинаковых пульки задних габаритных фонарей; передняя решетка радиатора разделялась по горизонтали толстой хромированной перекладиной, усеянной маленькими хромированными пульками — такой же узор повторялся и на декоративной решетке, которая проходила через нижнюю заднюю панель над бампером; задние крылья были с кромками; изогнутые стекла затемнены, «кадди» прямо блестел от хрома. Модель называлась «Эльдорадо», и, если память не подводила меня, это означало 390 кубов и 345 лошадиных сил, а также три сдвоенных карбюратора. Именно столько и надо, чтобы сдвинуть такую металлическую махину с места.
Я открыл дверцу, чтобы проверить, на месте ли ключ и регистрация, и на меня дохнуло запахом новой кожаной обивки, но прежде всего ароматом, который отозвался толчком ниже пояса и лавиной воспоминаний: «Шалимар». Любимые духи Кейси. Я глубоко вдохнул, потом снова, но все еще не верил, что это именно он. Я даже испугался своей неуверенности. Все принюхивался и принюхивался, до дрожи, однако усилием воли заставил себя вернуться к делу и сохранять сосредоточенность. Успокоившись, вынул из-под солнцезащитного козырька документы и внимательно изучил их. Комар носа не подточит.
Ключ лежал под передним сидением, там, где и должен был лежать, он легко вошел в замок. Мотор завелся с пол-оборота и мягко, по-кошачьи, заурчал. Я глянул на приборную панель — все в порядке. Бак был полон. Оставалось выполнить самое сложное и опасное. Я должен был открыть двери гаража, выехать, остановиться, закрыть двери, навесить второй замок, разбросать у входа металлическую стружку, выбросить разрезанный замок туда, где его найдут, но не сразу, потом снова сесть в «кадиллак» и смыться. Я решил, что если дело пойдет как надо, на все про все хватит пяти минут, ну а если повезет, то и двух окажется довольно. В чем я совсем не нуждался, так это в проезжающей мимо патрульной машине или каком-нибудь страдающем бессонницей соседе-доброхоте, который собирает комиксы про детектива Дика Трейси из странички юмора воскресной газеты.
А, Б, В… Планы. Чистое заблуждение. Как можно учесть непредсказуемое, непостоянные величины, роскошное многообразие вероятностей, утверждения случая, непреклонный диктат судьбы? Ты прыгаешь с дерева, идешь себе по улице, и прямо на твоих глазах жестоко гибнет малыш. Музыка умолкает, женщина встает, раздевается, и ты влюбляешься в нее. Я уже поворачивал ключ, когда услышал шум машины за углом — она катила по моей улице. Потом — другая, прямо следом, из радиоприемника грохотал рок-н-ролл. Обе, не сбавляя скорости, проехали мимо. И еще одна, с другой стороны. Что-то чересчур оживленное движение для половины третьего ночи. Как знать — может, где-то по соседству вечеринка, играют в карты, работает бордель или устроили наркопритон. Я предпочел немного выждать — пусть все уляжется.
А пока ждал, решил заняться кое-чем полезным — приготовить замок и стружку, а остальное спрятать в бардачок. Но когда открыл его, мощная волна «Шалимара» отбросила меня прямо в объятия Кейси.
Я быстро пришел в себя, вспомнив, что по уши увяз в преступлениях, а также отдавая себе отчет в том, что едва ли Кейси уютно свернулась в бардачке, поджидая меня с моими амурными затеями. «Шалимар» — не самые редкие духи. Может, у этого Кори Бингэма ими пользуется подружка, а может, он и сам не прочь иногда спрыснуться и порезвиться. Я посветил в бардачок фонариком, ожидая увидеть протекающий флакон или надушенный шарфик, но обнаружил всего лишь скомканный клочок бумаги, который при ближайшем рассмотрении оказался конвертом. Я понюхал его — в самом деле «Шалимар», вполне явственно различимый. Вот и логичное объяснение — надушенное письмо, написанное изящным, разборчивым почерком и адресованное мистеру Биг Бопперу. На конверте не было ничего, кроме этого имени. Ни марок, ни штемпелей. В луче фонарика я повернул его обратной стороной и увидел, что заклеенный конверт неровно, с зазубринами разорван. Лежавшее внутри письмо было отпечатано на машинке через один интервал. Я вынул его и расправил, положив на руль.
Я прочел письмо семь раз подряд, еще семь позднее той же ночью, и, возможно, в общей сложности семьсот раз, но после первого раза уже твердо решил для себя, как буду действовать дальше.
Я могу пересказать письмо на память, слово в слово. В самом верху ярко-бордовые чернилами шла надпись: Мисс Харриет Анна-Ли Гилднер. Под именем, по центру шла дата: 1 февраля 1959 г.
Дорогой мистер Боппер!Искренне Ваша,
Мне 57 лет, и я никогда не была замужем. Я никогда не была близка с мужчиной, потому что не встретила никого, кто бы разбудил во мне желание. Пожалуйста, не поймите меня превратно. Я и не горжусь своей добродетелью, и не стыжусь ее. В жизни столько страстей и удовольствий; физическая любовь вне всяких сомнений только одна из них. Я не отказывала себе в любви сознательно — просто в свое время не встретила того, кого полюбила бы, — и не вижу смысла обманывать саму себя.Харриет Гилднер
Надеюсь, Вы не сочтете меня безнадежной чудачкой, и тем не менее… я очень интересуюсь незримым миром. За многие годы я воспользовалась услугами самых искушенных экстрасенсов, шаманов и медиумов, чтобы проникнуть в мир существ, не поддающихся осмыслению с позиций рационального знания, которое наша культура навязывает в качестве действительности. Я ищу эти миры из желания узнать, а вовсе не поверить. Не буду утомлять Вас техническими подробностями и метафизикой — поскольку они гораздо ближе к музыке, чем к мысли как таковой, думаю, вы и так всё поймете.
Собственно о деле. Неделю назад я сидела у себя в офисе, просматривала отчеты брокера и покуривала опиум, когда меня посетили бесплотные духи с огромной книгой. Обложка была из рога белого носорога, а тисненые золотые буквы названия гласили: КНИГА СКОРБНЫХ ПЕСНОПЕНИЙ.
Я попросила духов открыть книгу.
— Одну страницу, одну страницу, — пропели в ответ голоса и протянули мне книгу.
Она раскрылась от одного моего прикосновения. Страница была на незнакомом языке, но каким-то образом я понимала все, что там написано, — речь шла о скорбях девственников, мужчин и женщин, которые, так уж получилось, никогда не знали… впрочем, вот сама фраза: «сладкого забвения чувственной любви». Далее шла хроника скорбей, но как только я прочитала страницу, она исчезла. В каком-то дурацком приступе отчаяния я попыталась схватить книгу. Она растаяла вместе с духами. Но тут же один дух (они все невидимы, но присутствие их очень даже осязаемо) вернулся. Я чувствовала, что он ждет.
— Почему вы явились ко мне? — спросила я.
Послышался смешок, нервный такой, как будто хихикает семнадцатилетняя девушка, и я услышала:
— Верь себе, не нам.
— Но как я узнаю? — спросила я.
Она снова хихикнула.
— Узнаешь. Хотя, возможно, и ошибешься.
— А ты сама девственница? — спросила я.
— Шутишь? — она растворилась в смехе, оставив меня сбитой с толку и, должна признаться, смущенной.
В тот раз я заснула только далеко за полночь, но спала крепко. Наутро проснулась с одними обрывками снов в голове и потянулась к ночному столику — включить радио, настроенное на классическую волну, которую частенько слушала. Вот и на этот раз тоже собиралась. Однако вместо того, чтобы нажать кнопку, случайно покрутила колесико настройки каналов. Поняв, что ошиблась, я включила радио, но совсем забыла, что каналы уже сбились.
И как раз услышала Вас: «Приве-ет, крош-ка-а-а-а… это Биг Боппер». Знаете, чем-то Вы меня проняли. Мужчины, которые приставали ко мне, всегда делали это как-то неуклюже, через силу. Но когда я услышала игривые нотки в Вашем голосе, легкость и непринужденную соблазнительность, я все поняла. Может, я, конечно, и ошибаюсь, но тем не менее…
Я хочу, чтобы Вы приняли эту машину в дар, она Ваша без всяких условий и обязательств. Это признание Вашей музыки, желания, которое вертит планетами, силы, которую она несет. Можно сказать, это дар в знак возможной дружбы, родства душ и любви. Вы мне ничем не будете обязаны. Я могу себе это позволить, потому что до смешного богата.
Если Вам когда случится быть в Сан-Франциско, звоните или заезжайте. Буду очень рада встретиться с Вами.
Я сидел в пропитанной «Шалимаром» темноте — бездарный человек внутри так и не поднесенного дара, сумасшедшего, искреннего дара, прославляющего музыку и любовь. И решил во что бы то ни стало довершить задуманное, довести дело до конца.
Кое-что в моей голове разом прояснилось. Мусорщик говорил, что машина предназначалась одному парню, рок-звезде, который разбился на пике популярности, однако его имя — Биг Боппер — на мгновение зависло где-то в подсознании, и только потом к нему перекинулся мостик. «Вот сколько музыки мы разом потеряли», — сказала тогда Кейси. Бадди Холли, Ричи Валенс, Биг Боппер. А теперь этот придурок Кори хочет, чтобы я — я! — раздолбал «кадиллак» Боппера, и все для того, чтобы расплатиться за свою глупость у покерного стола?! Ну уж нет, ни за что! Машина этому идиоту не принадлежит. Она принадлежит душам Харриет и Биг Боппера, любви и музыке. Может, я тоже неправ, ну и черт с ним! Если что-то побуждает тебя к действиям — ты действуешь, а мне вдруг очень захотелось пригнать «кадиллак» к могиле Боппера, вскочить на капот, прочесть письмо Харриет, а потом запалить все, чтобы получился этакий огненный памятник. Я взойду на гору и произнесу слово; я поднесу дар и исчезну.
Ясно, что исполнить задуманное будет гораздо сложнее, чем кажется. Кроме невероятной удачи мне понадобится кое-что еще, да хотя бы надежное прикрытие и какая-никакая информация. Насчет прикрытия я не слишком-то беспокоился. Джон Сизонс с его всевозможными печатями вполне мог с этим справиться, только бы никто не вздумал проверить меня по всей строгости. Что же до информации, то самым важным было выяснить, где похоронен Биг Боппер; я решил, что этим можно озаботиться уже в пути.
Аккуратно свернув письмо, я положил его обратно в конверт; меня злило, что какой-то козел, небось тот самый Кори, разорвал его и скомкал. Письмо виделось мне священным документом, и даже некоторая его странность не оправдывала такого отношения — как к обычной бумажной салфетке.
Время от времени по улице еще проезжали отдельные машины, но меня уже захлестнула эйфория: я делаю что надо, я вообще что-то делаю, и если мне вздумалось искать приключений на свою голову, то вот они.
Я не спешил. Снова завел тачку: пока мотор работал вхолостую, я открывал гараж. Потом выехал на подъездную дорогу, включил нейтралку и поставил машину на тормоз. Чертов «кадди» оказался таким длинным, что передней частью вылез на дорогу. Я закрыл двери, навесил замок, посыпал вокруг металлической стружкой и швырнул разрезанный замок в проем между гаражом и соседним домом. Потом забрался в салон, натянул перчатки, отпустил тормоз и был таков.
Я позвонил в дверь — Джон открыл мне с какой-то отсутствующей улыбкой. Была половина четвертого утра, он только что закончил стихотворение, которое счел достойным. Не успел я и рта раскрыть, как Джон уже догадался — произошло что-то из ряда вон выходящее — и уставился на меня снизу вверх.
— Ну и ну, да ты никак вернулся к жизни!
Я посвятил его в подробности, стараясь говорить кратко и по существу.
— Мой поклон такому романтическому порыву, — ответил Джон и в самом деле отвесил мне небольшой церемонный поклон. Задумка моя пришлась ему по душе, а это облегчало задачу.
Я объяснил, что мне требуется прикрытие. Рассказал, что «кадиллак» оформлен на Бингэма, и мне нужна либо новая регистрация, либо чертовски уважительная причина нахождения за рулем.
В таких делах Джон все просекал с полуслова.
— Ты можешь как-то надавить на этого Бингэма? — Я вот-вот сделаю ноги, да и притом в курсе его делишек, так что надеюсь на его сговорчивость. Не скажу, чтобы я схватил его за самое то, но пучок волосиков у меня в руке точно остался.
— Думаю, для всех, кто замешан в деле, будет лучше, если парень на несколько дней отчалит, причем, туда, где его не станут искать. Тогда ему не придется изворачиваться.
— Согласен. Нечего лишний раз вешать полиции лапшу.
Джон сказал:
— От тебя мне нужна только фотография на новые права, остальное — дело техники. Еще потребуется действующая регистрация и письмо той женщины… как ее? Харриет Гилднер? Кажется, я однажды виделся с ней на семинаре по магии. Ну да, наверняка там.
Регистрационные бумаги и письмо были у меня с собой. Последнее Джона впечатлило.
— Ничего себе, Джордж! А ты довел свою способность делать глупости до совершенства!
— Можно считать это комплиментом?
Джон пожал плечами:
— По крайней мере, это возвышенные глупости.
— Слушай, — сказал я, — не хочу торопить такого мастера, как ты, но как думаешь — будут бумаги готовы часов через пять?
— Как только забрезжит рассвет.
— Вот это да! А как у тебя со временем? Может, воспользуемся твоим кладезем познаний — расскажешь мне все, что знаешь о Биг Боппере? Особенно интересует место погребения.
— Ну, вообще-то, Джордж, это не по моей части. Вот стихосложение, история, изобразительные искусства, бейсбол — это да, тут я готов тебе помочь. Но сведений о местах захоронения рок-н-рольщиков у меня нет. Хотя… я тут недавно познакомился с одним милым пареньком, сторожем в библиотеке. Сейчас он как раз должен быть на месте — глядишь, и поможет тебе чем.
— Просто я хочу быть уверен, что гоню машину в верном направлении.
— Ясное дело, — кивнул Джон. — Какое же странствие без пункта назначения?
Моим ближайшим пунктом была собственная квартира. Я поставил «кадди» за домом и поднялся по лестнице. Зайдя в квартиру, остановился посреди комнаты, обдумывая, что взять, чтобы ехать налегке. Бросил в большую спортивную сумку кое-что из одежки и бритвенный прибор; потом сходил в банк и снял со счета все свои сбережения. Дома на кухонном столе пересчитал деньги: 4170 долларов, включая те 2000, которые Мусорщик заплатил мне авансом.
Последнее напомнило о предстоящем звонке. Я набрал новый номер Мусорщика. Он как всегда ответил после третьего гудка.
— Затруднения, — сказал я ему.
В трубке немного помолчали, потом недовольный голос спросил:
— Какие?
— Душевного свойства.
Пауза все длилась, но я ждал.
— Ну и? — хмуро спросил Мусорщик.
— Беспокоиться не о чем. Свое дело я сделаю. Только оно займет немного больше времени.
— Надеюсь, речь о нескольких минутах?
— Дня три-четыре. Может, неделю.
— Нет!
— Ну и катись к такой-то матери!
— Не знаю, какие там у тебя затруднения, — зашипел Мусорщик, — но если вздумаешь обдурить нас или выдашь кого, запомни мои слова, умник, хорошенько запомни. В тебе больше двух сотен костей, а мои друзья просто обожают разламывать косточки, медленно, одну за другой. И когда они закончат, ты превратишься в хренов пудинг, усек?
— А не пошли бы куда подальше эти твои друзья вместе с шерифом и всей кодлой! Хочешь прикрыть свою задницу, передай этому придурку, чтобы исчез на неделю. Может, этой мерзкой душонке пойдет на пользу долгое путешествие куда-нибудь в горы. А уж я свое дело сделаю. И не надо никаких поспешных заявлений об угоне. Иначе всем придется туго. Можешь оставить мою долю себе, в счет компенсации за причиненные неудобства. Но играть будем по моим правилам. Я доставлю машину туда, где ей самое место.
— Я тебя урою, понял? Так что начинай откладывать на лекарства. Много народу из-за твоих закидонов взбесится.
— Ничего, переживут — это ненадолго. Зато я буду очень даже доволен. Просто в восторге. Превращу тачку в огромный факел. Как тебе такое, а?
— Почему бы не сделать это прямо сейчас?
— Слушай, да пойми, наконец — это не грабеж! Машина отправится туда же, куда отправились и предыдущие. Всего несколько дней — они стоят тех двух кусков. Которые, заметь, попадут прямиком в твой засаленный карман. Я не собираюсь морочить тебе голову. Но задуманное сделаю, и ты меня не остановишь. Так почему бы не выдавить каплю понимания из того гранитного камня, который у тебя вместо сердца?
— Ты покойник! — прорычал Мусорщик и бросил трубку, лишив меня попытки переубедить его.
Раз Мусорщик так взбеленился, я посчитал, что разумнее срочно свалить из дома, да и по городу особо не болтаться. Заперев квартиру и забросив пожитки в багажник «кадиллака», я подрулил к круглосуточной закусочной за двумя большими порциями кофе и двойным гамбургером, который умял по дороге к Джону.
Мои бумаги были готовы. Джон настоял на том, чтобы мы сели в кухне за стол и вместе просмотрели их. Он брал каждую бумажку и объяснял мне, для чего она. Новенькие калифорнийские права на имя Джорджа Тео Гасса (шутка Джона), карта социального страхования, листок призывника и удостоверение моей новой личности. Кроме того, очень важная с виду бумажка из отдела транспортных средств — справка о перевозках между штатами, о существовании которой я и не подозревал. Впрочем, Джон, думаю, тоже. Среди бумаг оказалась нотариально заверенная доверенность от Кори Бингэма, подтверждающего полномочия мистера Гасса для перегона автомобиля к мемориальному комплексу Биг Боппера. Доверенность сопровождалась пачкой документов на официальных бланках фирмы «Дьюи, Скрам энд Хоу», обеспечивавшей юридическое сопровождение договора на демонстрацию машины у мемориала. Джон объяснил, что, если меня тормознут, я должен подтвердить, что меня нанял агент этой самой фирмы, что я никогда не встречался ни с юристами, ни с мистером Бингэмом лично, хотя агент и дал мне понять о существовании неких имущественных споров между Бингэмом и Биг Боппером. У Джона даже оказалась визитная карточка агента, некоего Одиссея Джонса.
Будь то стихосложение или мошенничество — Джон Сизонс всегда знал, что делать с бумагой и чернилами. С меня он отказался взять и пенни. Я возразил — у меня с собой целая пачка на дорожные расходы, к тому же надежные документы дорогого стоят, однако Джон сказал своим фирменным профессорским тоном, к которому иногда прибегал, чтобы поиронизировать над самим собой:
— Ну что вы, молодой человек, цена существует для того, чтобы измерять ценность, а высшая ценность — благодеяния. Из трудов Лао-цзы, Догэна и других адептов дао следует, что благословеннее всего тот, кто оказывает помощь паломнику в пути.
Я хотел настоять на символических пятидесяти долларах, чтобы хоть возместить износ печатей, когда в дверь громко забарабанили. Я дернулся, в мозгу у меня запульсировал ярко-красный сигнал немедленной эвакуации: наверняка явился один из головорезов, подосланных Мусорщиком.
Джон схватил меня за руку:
— Не дергайся, — тихо сказал он. — Раньше надо было бояться.
Подойдя к двери, Джон спросил:
— Можно узнать, кто пожаловал ко мне в такую несусветную рань?
Оказалось: Майрон и Мессершмидт, оба обдолбанные в дым; они только что приехали после сорока часов безостановочной гонки до Мексики и обратно. Парни ввалились, без умолку болтая, у каждого огромная сумка, в которой позвякивали склянки с «колесами», какие в Америке можно было купить только по рецепту, ну а в Мексике, где законы не такие строгие, их можно было достать запросто, целыми партиями, особенно в более «продвинутых» farmacias на границе. Майрон сразу же вынул из своего баула бутыль с тысячей таблеток бензедрина фабричного производства. Он запросил за бутыль полсотни, я не сходя с места отстегнул ему. Джон только неодобрительно зацокал языком, но я не обратил на него внимания. На меня уже навалилась усталость, а впереди было долгое путешествие. К тому же я проявил решимость, упорство и оказался способен на красивый жест, а подобные достоинства без вознаграждения хиреют.
Пока Майрон с Мессершмидтом рылись в своей переносной аптеке, выискивая заказ Джона, таблетки перкодана — тут настал мой черед цокать языком, — Джон проводил меня до двери.
— Мне нужна любая информация о Биг Боппере, — напомнил я.
— Ах, да! Я звонил своему приятелю в библиотеку — он просмотрел газетные подшивки. Настоящее имя Биг Боппера — Джайлз Перри Ричардсон, родился и вырос в техасском Сабина-Пасс. Если тебя устроят мои отрывочные воспоминания из курса географии, это прямо на границе с Луизианой, рядом с устьем Красной реки. Биг Боппер был диджеем в Бомонте, там же, как говорится, «поднялся на первое место в хит-парадах». В газетах не было ничего про место его захоронения, но, думаю, он похоронен либо в Сабина-Пасс, либо в Бомонте. На твоем месте я бы направился в сторону восточного Техаса — Бомонт ведь совсем недалеко от Сабина-Пасс, — но вернее всего будет провести по дороге небольшое библиотечное изыскание. Вряд ли это трудно — узнать, где он похоронен. И советую не затягивать — представь, каким идиотом ты окажешься, когда в Сабина-Пасс станет ясно, что кости этого чувака покоятся где-нибудь в Лос-Анджелесе.
Я поблагодарил Джона за помощь и крепко, от всего сердца, обнял. Он ответил мне тем же, потом отодвинулся, все еще держа за плечи, и посмотрел прямо в глаза:
— Ну, странствующая в пределах душа… — одобрительно промолвил он.
— Странствующая без тела? Я пока еще из плоти и крови, — возразил я; мне стало немного не по себе. Оказалось, я ослышался.
— Да нет, — засмеялся Джон. — В пределах. Ну, скажем, так: «Странствующая в пределах душа, дорога ей молитва».
— Вот это уже ближе, — с облегчением выдохнул я.
— Ну что, передавай мои наилучшие пожелания драконам и волшебникам, а еще нижайший поклон прекрасным девам. И пажам, случись тебе повстречать хорошеньких. А если серьезно… в добрый путь, Джордж!
Звезды уже бледнели в первых лучах рассвета; я вышел с поддельными документами под мышкой и сунутой в потайной карман куртки бутылью с тысячекратно увеличенной дозой стимуляторов. «Кадиллак» ждал меня там же, где я его и оставил, поблескивающий хромированными деталями, стильный и мощный, как ракета на старте, помесь звездолета и Левиафана, олицетворение ослепительного великолепия, причудливая идея, мечта любого американца.
Я уселся за руль и повернул ключ зажигания. Пока мотор разогревался, сунул бумаги в бардачок, а регистрацию прикрепил обратно под солнцезащитный козырек. Высунув язык, построил на нем в ряд три таблетки бензедрина — крошечные облатки причащения, — глотнул и запихал бутыль под сидение. Слегка постукивая по педали газа, я вспоминал, не забыл ли чего. Диск сцепления слился в поцелуе с двигателем; я выжал педаль газа. К тому времени, как машина домчалась до конца квартала, я уже улетел.