15 сентября

Здравствуй, Никто.

Не могу поверить, что осталось всего лишь две недели. Душа по-прежнему полна страха и отчаяния, но в то же время появилось еще что-то вроде спокойной радости. Не могу дождаться встречи с тобой. Хорошо бы ты появился как по мановению волшебной палочки. Может быть, сломать рябиновый прутик у нас в саду? Я боюсь боли, Никто. Ничего не могу с собой поделать. Я надеюсь, мы понравимся друг другу, по-настоящему понравимся. Интересно, что подумала мама, когда увидела меня первый раз?

Отец купил кроватку для тебя. Я испытала непередаваемое чувство, когда увидела, как он вытаскивает ее из багажника, когда до меня дошло, что же он привез, и я сразу посмотрела на маму, но ее лицо оставалось безучастным. Она все еще хочет, чтобы я отдала тебя на усыновление. Тем не менее, поджав губы, она пошла вслед за отцом в мою комнату, и вскоре оттуда донесся звук передвигаемой мебели: они освобождали место для твоей кроватки. Я поднялась к ним.

— Значит, я остаюсь?

— Конечно. Она остается, так ведь? — спросил отец у матери.

— А куда ей еще идти, скажи на милость? — Мать повернулась ко мне. — Останешься пока тут, а там посмотрим. Убери-ка пока отсюда эту штуку, — добавила она, обращаясь к отцу. — Поставишь обратно, когда ребенок родится.

Она ушла к себе и закрыла за собой дверь. Мне хотелось пойти за ней, но отец помотал головой.

— Оставь ее, Элен. Она справляется со своими проблемами так, как умеет.

Отец прав. Что ни говори, лучше чем он, ее никто не понимает.

Я опустилась на постель. Детскую кроватку поставили в самый угол. Она была бледно-лимонного цвета, с узорчиком из крошечных кроликов в голубых и розовых комбинезонах.

— Господи, зачем оставаться, если меня не хотят здесь видеть?

Отец кашлянул и присел на коврик прямо напротив меня, его длинные худые пальцы лежали у него на коленях.

— Выкинь глупости из головы. Мы всегда хотим тебя видеть. Ты наша дочь. Никогда не забывай этого. Просто в наши планы не входило, что в доме будет ребенок…

— В мои планы это тоже не входило.

— Мы не хотим терять тебя, понимаешь?

Я покачала головой, а отец протянул руку и робко, каким-то незнакомым жестом коснулся моей щеки.

— Ты останешься здесь столько, сколько пожелаешь. Обещаю тебе. И ты обещай мне, Элен, что ты не бросишь музыку. Что когда-нибудь ты снова будешь танцевать. Обещай мне это.

И я пообещала, хотя сама не слышала своих слов, все снова заглушал внутренний крик в голове, громкий, как никогда. Неужели это все-таки твое китовое пение доносится до меня из глубин моего тела? После того как отец вышел, я долго еще сидела, словно со стороны прислушиваясь к этому крику и машинально пересчитывая кроликов на кроватке — маленьких неутомимых кроликов, которые вечно скачут в своем вечно повторяющемся танце для всех детей земли. Из родительской комнаты доносились голоса, мать с отцом успокаивали друг друга, они — муж и жена, опора друг для друга. Хотела бы я знать, любит ли ее отец?

Потом я отправилась навестить бабушку с дедушкой. Не помню, когда я в последний раз приходила к ним вместе с мамой; а бабушка, по-моему, вообще не переступала порога нашего дома. Затянется ли когда-нибудь эта рана, наступит ли когда-нибудь для них такое время, когда легче будет простить, чем страдать? Но в одном я была уверена: жить у бабушки я не буду. Все легче, чем выносить ее молчание. Когда-нибудь я достучусь до нее, все-таки у нас так много общего. Расспрошу ее о моем настоящем дедушке, танцоре из ночного клуба. Я держу это в голове до подходящего момента, как тайное обещание, данное самой себе. И почему у молодых никогда не получается по душам поговорить со старыми о том, что их по-настоящему волнует? Хотя с бабушкой вообще ни о чем не поговоришь.

Когда я вошла, мне показалось, ее глаза на мгновение вспыхнули, но тут же погасли, и она снова окунулась в мир своих снов. Я все знаю, бабушка. Твой секрет у меня вот тут — в голове. Я подошла к ней и обвила рукой ее плечи. От бабушки приятно пахло мылом.

— У меня для тебя подарочек, — сказала она.

Представь себе, Никто, это была шаль для младенца. Дед рассказал мне, что бабушка заставила его стащить вниз с чердака все старые коробки и полдня искала ее в кучах старинного барахла. Наверное, это шаль укутывала маму, когда она была еще маленькой девочкой. А может быть, саму бабушку — в те баснословные времена, когда она жила в шкафу. Но она не отдала мне шаль — осталась сидеть, не отрывая взгляда от свернутой у нее на коленях старинной вещи.

— Какая замечательная! — сказала я, но бабушка уже ускользнула назад в свою страну грез. Я коснулась ее тонкой сухой руки.

— Она, наверное, решила постирать ее, прежде чем отдавать тебе, — сказал дедушка. — Этой вещи очень много лет.

Бабушка вздрогнула и уставилась на дедушку так, словно он прямо на ее глазах вылез из летающей тарелки.

— Не могу же я ее отдать прежде, чем ребенок родится! — поразилась она его наивности. — А что, если он умрет?!

Ах, крошка, прошу тебя, не умирай! Пусть все с тобой будет в порядке. Пусть все будет так хорошо, как только возможно.

Нет, с бабушкой не жизнь. Я хочу, чтобы ты мог орать во всю глотку, если есть охота, и чтобы никто не злился на тебя за это. Я хочу, чтобы мы оба могли орать и делать что нам вздумается.

21 сентября

Милая Элен, я знаю, что теперь ты стала молодой независимой женщиной, которая всегда сама принимает все решения. Я восхищаюсь тобой. Какими бы ни были твои планы на будущее, я желаю, чтобы они исполнились самым наилучшим образом. Что бы ни случилось, ты со всем справишься. Я поняла это, как только увидела тебя в первый раз. Но тебе и твоему ребенку понадобятся деньги, и я бы хотела послать тебе немного, ведь Крис пока не в состоянии помогать тебе, только, если можно, я хотела бы, чтобы ни он, ни его отец ничего об этом не знали. Я буду переводить деньги на счет твоего ребенка ежемесячно, надеюсь, что ты не станешь возражать. И еще я надеюсь, что когда-нибудь ты позволишь мне увидеть моего внука или внучку.
Джоан.

У нее жуткий почерк. Разбирать его — все равно что распутывать клубок нитей. Я едва понимаю эти буквы, эти слова, но почему-то мне хочется плакать, словно кто-то посреди ночи подошел к моей кровати и заботливо укутал меня одеялом.

Я могу сосредоточиться лишь на тебе, ты толкаешься внутри меня неделю за неделей, крутишься, ворочаешься. Вчера акушерка сказала, что ты уже подготовился к выходу наружу. Скоро тебе предстоит долгое, темное и страшное путешествие. Главное — не бойся. Как-нибудь справимся.

Во второй половине сентября я отправился покупать книги по списку, который мне прислали из Ньюкасла. Приятно было бродить по букинистическим лавкам и покупать истрепанные томики в истертых кожаных переплетах: Мильтона, Шелли и других поэтов, чьи имена для меня пока что ничего не значили. Эти книги за свою жизнь сменили много хозяев: их страницы пестрели подчеркиваниями и карандашными заметками, сделанными разными почерками; я вдруг почувствовал необыкновенное возбуждение при мысли о том, что стану продолжателем этих многовековых ученых штудий. Я представил себе средневековых монахов в полутемных кельях, склоняющихся над древними манускриптами, скрипение перьев по пергаменту. Среди прочего там была маленькая книжица в красной кожаной обложке: поэма «Беовульф» на англо-саксонском языке. Я купил ее, хотя ни слова не мог понять.

Вернувшись домой, я обнаружил, что за время моего отсутствия произошло нечто невероятное: к нам приехала мать. Я только вошел и уже собирался подняться к себе, когда услышал с кухни ее голос. У меня все внутри похолодело. Наверное, я испытал нечто вроде шока. Я метнулся к себе и постарался привести свои мысли в порядок. С первого этажа до меня долетал ее смех. Я не понимал, что происходит, не мог понять, откуда она здесь взялась, и почему меня так трясет при одной только мысли о том, что я ее сейчас увижу. Я не мог сообразить, как с ней поздороваться и о чем говорить. Может быть, думал я, вряд ли, конечно, но все-таки, может быть, она решила вернуться и жить с нами? Хорошо это или нет? Мне во всяком случае этого не хотелось. Я вдруг расстроился, мне стало досадно и обидно: зачем? — ведь теперь все это совершенно бессмысленно. Поздно, поезд ушел. Когда мне было лет десять, помню, я отчаянно мечтал о том, чтобы она вернулась. Зачем, спросите вы? Тогда я бы, наверное, сказал так: чтобы мой спортивный костюм был выстиран и выглажен к среде, чтобы не бегать в скаутскую группу под проливным дождем, чтобы на меня не кричали за то, что у меня пошла кровь из носа. Ну еще, может быть, чтобы отец не сидел ночи напролет, уронив голову на сложенные руки. Чтобы Гай не рыдал перед сном каждую ночь. Теперь поздно пытаться что-либо исправить.

Я сам себя не понимал. Мне же нравилось писать матери письма, разговаривать с ней по телефону, приезжать в гости, когда есть настроение. И в то же время мне невыносимо было представить, что она будет каждый день резать лук у нас на кухне, смотреть телевизор, забираясь с ногами на диван, или расхаживать по дому в отцовском халате.

Я принял душ, натянул водолазку поприличнее и спустился вниз. Из-за кухонной двери до меня доносился гул голосов, в котором смешивались возгласы и смех множества людей, но стоило мне войти, все мгновенно смолкли, словно, открывая дверь, я пришиб говорящего. Мать выглядела потрясающе. И ее парень, Дон, тоже был здесь. И отец — его голос затих последним, он что-то рассказывал о Гае и его телескопе. Я оглядел всех. Рядом с отцом стояла Джил. Я только сейчас вспомнил, что они с матерью сестры. Гай примостился на табуретке, поглядывая на кота.

— Привет, — сказал я. Я был смущен, как шестилетний ребенок, вломившийся на взрослую вечеринку.

Дон протянул мне бокал с какой-то пузырящейся шипучкой. Шампанское, судя по всему. Терпеть его не могу. Все пристально уставились на меня, и я поднял бокал:

— Итак, выпьем за… — я не знал, что бы такого придумать.

— За наш развод, — сказала мама.

— Что-что, не понял? — растерялся я.

— Все ты понял, — встрял Гай, филин наш ученый, глазки сверкают, а сам-то весь белый, точно поганка бледная.

И все равно я ничего не понял. Та есть не понял, отчего это всех развеселило, отчего они так радостно мне улыбаются и ожидают от меня того же. Невольно я оказался в роли зануды, который портит другим праздник, в роли тормоза, до которого никогда не доходят шутки, этакого парня с вечно кислой рожей. Но у меня не было настроения играть в их игры, к тому же никто не потрудился объяснить мне правила.

— Мы разводимся с твоим отцом, — пояснила мать.

— Замечательно, поздравляю, — сухо отреагировал я. — Правда, мне казалось, что вы уже давно с этим разобрались.

— Выпей за нашу свадьбу, Кристофер! — Дон протянул мне ладонь. Я хотел было как-нибудь тупо пошутить, типа того, что он мне не пара, ну да бог с ними. Все равно никто не оценит юмора.

— Я думал, что вы женаты. — Я не обращал внимания на его руку. — Или это было так, тренировка?

Все просто покатились со смеху; видно, я был для них чем-то вроде клоуна на арене.

220

— На самом деле, — терпеливо объяснила мне мать, — мы с Доном долго и тщательно взвешивали все доводы, касающиеся брака, со всеми вытекающими последствиями. И в конце концов решили, что готовы к этому шагу.

Я вопросительно взглянул на отца.

— По-моему, они замечательная пара, — улыбнулся он, и тут до меня наконец дошел смысл происходящего. Отец решил дать матери свободу.

Я поднял бокал и осушил его до дна, подавив отрыжку. Я почувствовал себя немыслимо пьяным, но совсем не как эта хихикающая, легкомысленная публика. Я торжественно обошел всех присутствующих и каждому пожал руку, даже Гаю, потом протиснулся мимо всех к двери, вышел в наш задний дворик — и от всей души грохнул бокалом об стену.

Это было великолепное зрелище: раковина совершенной формы разлетается на мелкие осколки, искрящиеся словно салют, который уже через полсекунды осыпается в траву.

Удивительно, столько лет ты живешь под опекой, позволяя другим отвечать за то, что ты думаешь, что ешь, во что одеваешься, и вдруг чувствуешь, что вырвался за пределы этой оберегающей паутины, что ты наконец свободен.

За несколько дней я довольно хорошо узнал их обоих, Дона и мать. Они остановились в отеле в Дербишире; я несколько раз заезжал к ним на велосипеде, и мы вместе отправлялись гулять. Как ни странно, я обнаружил, что Дон мне действительно нравится.

— Покажи нам свои любимые места, Кристофер, — говорил он. И мне было приятно выполнять его просьбу. Я не стал тащить их к Обрыву, где состоялась моя неудачная попытка сталь альпинистом, и, конечно, в наши с Элен заветные места я их тоже не повел. Я и сам-то стараюсь там бывать как можно реже. Зато мы сходили на вершину Бурбейджа, посидели на огромной скале под мостом, откуда открывается потрясающий вид на всю долину: палитра цветов уже менялась на осеннюю, теплое сентябрьское солнце сияло на спинах овец, и я вдруг сказал: «Здесь прошло мое детство, мама». И — наплевать, если это звучит избито.

Я рад, что провел с ними эти несколько дней. Мать мне очень нравилась. Мне хотелось называть ее мама, а не Джоан. Я так и стал ее звать. Имена вообще странная штука.

Но когда она спросила меня о планах на будущее, я примолк. Будущее мое решилось без моего участия.

— Я не разговаривал с Элен с конца июня.

— Я это поняла, — сказала она. — Но можешь ли ты забыть о ней?

— Хотел бы, да черта с два. Может быть, я вообще не поеду в Ньюкасл, прибавил я. Лучше упакую себе рюкзачок и отправлюсь путешествовать по белу свету. Может быть, если уехать за сотни километров, я смогу наконец ее забыть. Свет облетает вокруг планеты меньше чем за секунду: может быть, она сможет меня увидеть, когда я окажусь с той стороны, у антиподов? Интересно, как долго летит вокруг планеты звук? Если я у скалы Айерса прошепчу «Нелл», услышит ли она мой голос, хотя бы во сне? Если ничего не будет мешать, притихнут все поезда, замолчат турбины, если не будет ни крика, ни смеха, ни слез, ни ветра, — может быть, и услышит. Европа, Африка, Индия, Япония, Австралия. Если я пронесусь на велосипеде по всем континентам, всюду выкрикивая ее имя, услышит ли она меня наконец или нет?

— Всему свое время, — сказала мать.

Через несколько дней после того, как Дон с матерью отправились обратно на север, я получил письмо от Брин. Это было очень веселое письмецо с забавными рисунками и стишками. Четыре страницы. В конце она просила меня обязательно заехать к ней в гости на денек, когда она переедет в Лидс. «Я скучаю по тебе», — написала она. Мне было больно его читать. Теперь я окончательно убедился в том, о чем лишь догадывался, пока мы были вместе во Франции. И этот ее взгляд, когда она пришла ко мне домой. А как она расклеилась, когда мы наткнулись тогда на Элен с Рутлин. Помню, как наклонился, чтобы она могла слезть с моих плеч, сунул руки в карманы и зашагал домой, не оглядываясь: голова моя трещала, как пулемет. Том и Брин догнали меня и пошли рядом; Брин почти бежала, чтобы поспевать за мной. Помню, я хотел отвязаться от нее, словно от назойливой пчелы. Но в чем же она была виновата? Ни в чем. Я остановился, чтобы сказать ей об этом, но, обернувшись, увидел ее лицо. Она стояла и улыбалась, недоуменно и растерянно, глядя мне прямо в глаза, и по какой-то непонятной мне причине я склонился к ней и поцеловал, поцеловал как друг. Этот поцелуй должен был означать: «Пожалуйста, прости меня, это все мои проблемы». Мы пошли дальше все вместе — и все-таки купили чипсов и проводили Брин до вокзала. По ее прощальной улыбке я понял, что она по-прежнему винит себя, и что я для нее намного больше, чем просто друг. С тех пор я не писал и не получал от нее ничего. Думал, все. Кончено.

И вот передо мной ее письмо — письмо, которое просто дышит ею, той Брин, которую я помнил. Я слышал ее голос и смех в каждом слове. И понимал, что не смогу быть для нее тем, кем она хочет. Слишком большая часть меня навек ужалена болью, скручена узлом, который я не могу распутать, никогда не смогу. Из этой паутины мне не выбраться.

Поэтому я сделал вот что: я отправил ей письмо, в котором написал, что она мне очень нравится, но больше мы никогда не увидимся. Я знал, как ей будет больно и обидно; да и мне самому не стало легче, когда я отправил это письмо. Но я должен был это сделать, вот и все.

30 сентября

Здравствуй, Никто.

Сегодня я чувствую себя как-то непонятно. Если честно, то просто ужасно. Еле могу ходить. Ты подвинулся вниз. Акушерка сказала: «упал». То есть подготовился. Хотела бы и я быть готовой. Но мне только хочется спать — уснуть и спать долго-долго. Через несколько дней ты будешь здесь, если только не вздумаешь опаздывать.

Я стала огромной, как бочонок с маслом. Иногда мне кажется, что это уже не я. Жила-была когда-то девочка, звали ее Элен, она любила танцевать. Она даже могла согнуться посередине, если бы захотела. Посередине, это где? Но она превратилась в жирную гусеницу, а потом окуклилась и впала в спячку. В гости к ней прилетела фея, ее крестная, и сказала: «А теперь, Эленушка, мы отправим тебя в больницу. Там ты вылупишься из куколки целая и невредимая». И что удивительно: из куколки, неуверенно расправив тонкие крылышки, вылетит не одна бабочка, а две: ты да я. Одно грустно — в этой сказке придется обойтись без прекрасного принца. Вообще никакого принца не будет.

Скорей бы конец. Господи, как я устала.

Накануне отъезда в Ньюкасл я купил себе новые джинсы. Ходить в них было непривычно, потому что еще не было мешков на коленках. Мать оставила мне еще денег на теплое шерстяное одеяло, но я решил, что обойдусь. Только постоял у витрины, разглядывая какую-то бледно-голубую воздушную ткань, напомнившую мне платье Элен — то самое, в котором она танцевала в последний наш вечер. И в голове у меня звучало стихотворение про парчу небес — кажется, Йейтса, — которое нам однажды Хиппи Харрингтон прочитал на уроке, можно сказать, от души своей оторвал. Я помню его наизусть. Хиппи прав. Стихи нужно знать наизусть, тогда они каким-то непонятным образом становятся твоими собственными.

Владей небесной я парчой Из золота и серебра — Рассветной и ночной парчой Из дымки, мглы и серебра, — Перед тобой бы расстелил, Но у меня одни мечты; Свои мечты я расстелил, Не растопчи мои мечты.

Я купил открытку и написал на ней эти строки. Подписываться не стал. Ноги сами понесли меня на ее улицу, а в голове по-прежнему звучали эти стихи. Я подумал: хорошо бы зайти и попрощаться, это все-таки по-человечески. По крайней мере, звонить ей я точно не стану, надоело, когда вешают трубку. Они отгородили ее от меня высоченной стеной, которую не перелезть и не сломать; даже подкопаться под нее нельзя — слишком глубокий фундамент. Так они ее любят, но странная какая-то эта любовь. Я шел по улице мимо ее дома, краем глаза поглядывая на окна и крыльцо. Аккуратный домик, ничего не скажешь. У них, видно, деньжата водятся. Странно: раньше мне такая мысль даже в голову не приходила.

Я устал от этого молчания. Словно кто-то залепил мне уши и рот пластырем. Поговори же со мной!

Не помню, как я оказался в библиотеке, где работает отец Элен. Заметив меня, он улыбнулся и подошел.

— Ну, как у тебя дела с гитарой? Конечно, я знал, что он скажет это.

— Нормально. — Взгляд мой устремился в окно, но я успел вернуть его прежде, чем это могло показаться нелепым. — А как дела у Элен, мистер Гартон?

Он немного смутился. Я всегда знал, что он классный парень. То есть он никогда не станет намеренно огорчать кого бы то ни было. Сейчас он, судя по всему, обмозговывал, что сказать: ведь говорить о ней со мной ему не позволено, но деваться некуда — вот он я.

— Ну, она стала такая большая, — он задумался. — Круглая, как картошка. Я сглотнул.

— Мистер Гартон, я уезжаю послезавтра. Вы можете… вы не передадите ей это? — я протянул ему открытку.

Можно было подумать, я вручил ему живую змею, потому что он абсолютно не знал, что с ней делать: то ли отбросить ее и растоптать, то ли поскорее сунуть в карман, то ли разглядывать и восхищаться ею, как каким-нибудь редким экземпляром. Я так и оставил его в нерешительности. Даже не пожал руки на прощание, как следовало и как он, должно быть, ожидал. Может быть, ему так было бы легче. Впрочем, он уже давно не ребенок, и сам знает, как обращаться с пресмыкающимися.

30 сентября

Вчера я убрала комнату, чтобы подготовиться к встрече с тобой.

Я убрала с полок все книги, всех стеклянных и фарфоровых зверюшек, которых я с детства собираю, сняла со стен глиняные маски и веера, все вымыла и вытерла всю пыль. Все шарфы я тоже поснимала со стен и постирала. Я даже шторы сняла, а потом все повесила сушиться во дворе на веревке. Мать помогала мне с прищепками, она гораздо выше меня. Потом она вернулась в кухню, а я осталась там, засмотревшись на шарфы, порхавшие на веревке. Они были как птицы, хлопающие крыльями, рвущиеся на свободу. Мне казалось, что я тоже взлетаю в небо вместе с ними. Потом я вернулась на кухню, и мы с мамой пообедали. Мы сидели рядом у окна, смотрели на развеваемые ветром шарфы во дворе и молчали. Но мы не чувствовали себя чужими. Мы не запирались друг от друга.

30 сентября

Несколько минут назад я ощутила сильнейшую судорогу, прорезавшую все тело насквозь, от самого основания позвоночника, она словно расколола меня пополам, и центр ее был в самом моем животе. Она захватывала все тело, распирая меня изнутри, и когда мне показалось, что еще секунда, и я не выдержу, все вдруг стихло.

Я не боюсь. Я знаю, что это было.

Скоро ты придешь.

Я застелила кровать. Я приготовила чемодан и поставила его у двери.

Матери я пока не стану говорить, подожду, пока снова не начнутся схватки. Акушерка мне говорила, что они могут продолжаться много часов подряд, иногда даже несколько дней. Мы с тобой оба должны быть к этому готовы. Я и ты.

Дышать надо ровно и медленно. Мне кажется, я слышу, как глубоко в моих венах отдается биение твоего сердца.

Наконец-то. Опять началось. Поперло, не отпускает. Как будто огромная волна, накрывающая меня с головой. Только бы не утонуть. Держаться. Не тонуть.

Скоро ты будешь здесь.

Сама себя не помня, я закричала: «Мама, мама!» Мать ворвалась в комнату, и я попыталась подняться к ней навстречу. Что-то текло из меня. Она обняла меня и не отпускала на протяжении всей следующей схватки. Мне казалось, боль пронзает нас обеих. Мне казалось, что это я рождаюсь на свет. Я кричала во весь голос, а мать так крепко меня сжимала, словно пыталась принять всю боль на себя.

Сейчас она внизу, вызывает скорую. А я никак не перестану трястись.

Отец внизу играл на фортепиано. Видно, ему так легче справиться с волнением. Слышал музыку? Это была приветственная песнь. Правда, потом мать на него прикрикнула, и он перестал играть. Он поднялся ко мне и остановился в дверях. Я сидела на кровати и ждала, когда появится акушерка или скорая помощь — кто поспеет вперед. Когда я увидела отца, меня снова затрясло. Он подошел и достал что-то из кармана.

— Я должен отдать тебе письмо. Это от Криса.

Когда он спустился обратно к своему фортепиано, я прочитала открытку. Я подошла с ней к окну и стала смотреть на мерцание фонарей в темноте. Я слышала голос Криса, его робкий голос, слышала, как он произносит те слова, что были в открытке. В комнате произошло какое-то движение. Обернувшись, я увидела, что в дверях стоит Робби, вид у него был торжественный, застенчивый и немного испуганный. Он вошел так робко, словно я была при смерти.

— Я только хотел спросить, не могу ли я как-нибудь помочь, — пролепетал он.

Если бы не боль, я бы улыбнулась. Но тут мне пришло в голову, что он действительно может помочь.

— Робби, — сказала я. — Не отнесешь Крису кое-что от меня?

Он тут же побежал вниз вытаскивать из сарая велосипед, верный мой гонец, а я тем временем подготовила посылку. Милый Никто, это мое самое последнее письмо к тебе.