Собрание сочинений в 12 томах. Письма Старка Монро. Том 12.

Дойль Артур Конан

Романтические рассказы

 

 

Как синьор Ламберт покинул сцену

I

Сэр Вильям Спартер был человеком, которому достаточно было четверти века, чтобы превратиться из простого подмастерья морских доков Плимута с жалованьем в 24 шиллинга в неделю во владельца собственного дока и целой флотилии судов.

Любопытным и по сие время показывают еще домик в Лэк-Роде в Лэдпорте, в котором сэр Вильям, будучи еще простым рабочим, изобрел котел, который получил его имя.

Теперь в пятидесятилетнем возрасте он обладает резиденцией в Лейнстерских Садах, деревенской усадьбой в Тэплоу, охотой в графстве Аргайльском, отличным погребом и самой красивой женщиной во всем городе.

Неутомимый, непоколебимый, точно любая из построенных им машин, он посвятил всю свою жизнь одной цели — приобретению всего, что имеется лучшего на земле.

Обладатель квадратного черепа, могучих плеч, массивной фигуры, глубоко посаженных глаз, он казался олицетворением энергии и упорства.

За всю его карьеру последняя не была омрачена ни малейшей неудачей публичного характера.

И, несмотря на это, он споткнулся все-таки на одном пункте, и на самом чувствительном из всех.

Ему не удалось завоевать себе чувства своей жены.

Когда он женился на ней, она была дочерью хирурга и первой красавицей одного из городов севера.

Уж и в это время он был богат и влиятелен, и это-то обстоятельство заставило его забыть двадцатилетнюю разницу между собой и молодой девушкой.

Но с того времени он ушел далеко-далеко вперед.

Грандиозное предприятие в Бразилии, превращение всей своей фирмы в акционерное общество, получение титула баронета — все это произошло уже после свадьбы.

Он мог внушать страх своей жене, терроризировать ее, возбуждать удивление своей энергией, уважение перед упорством, но не мог заставить ее любить себя.

И не то чтобы он не добивался этого.

С неутомимым терпением, бывшим главной его силой в делах, он пытался в течение нескольких лет добиться ее взаимности.

Но именно те качества, которые были так полезны ему в общественной жизни, делали его невыносимым человеком в частной.

Ему не хватало тактичности, искусства приобрести симпатию. Подчас он оказывался вовсе грубым и вовсе не умел найти тонких оттенков в поступках и речи, которые ценятся большей частью женщин куда выше всех материальных выгод.

Чек в сто фунтов стерлингов, переброшенный через стол за завтраком, в глазах женщины не стоит пяти шиллингов, когда последние свидетельствуют о том, что давший их потрудился, чтобы добыть их ради «нее».

Спартер сделал ошибку — он никогда не думал об этом.

Постоянно погруженный мыслями в свои дела, вечно думая о доках, верфях, он не имел времени для тонкостей и возмещал их недостаток периодической щедростью в деньгах.

Через пять лет он понял, что скорее еще больше потерял, нежели выиграл в сердце своей дамы.

И вот ощущение разочарования разбудило в нем самые скверные стороны его души. Он начал чувствовать приближение опасности.

Но увидел и убедился он в ней лишь тогда, когда получил в свои руки благодаря предателю-слуге письмо своей жены, из которого он убедился, что она, несмотря на свою холодность к нему, питает достаточно сильную страсть к другому.

С этого момента его дом, крейсера, патенты не занимали больше его мыслей, и он посвятил всю свою огромную энергию на гибель того человека, которого возненавидел всей душой.

II

В этот вечер за обедом он был холоден и молчалив.

Жена его дивилась, что бы такое могло стрястись, что произвело в нем такую перемену.

Он не произнес ни слова за все то время, что они провели в салоне за кофе.

Она бросила на него два-три взгляда; они были встречены в упор глубоко посаженными серыми глазами, направленными на нее с каким-то особенным, совершенно необычным выражением.

Ее мысли были заняты каким-то посторонним предметом, но мало-помалу молчание ее мужа и это упорное каменное выражение его лица обратили на себя ее внимание.

— Не могу ли я что-нибудь для вас сделать, Вильям? Что случилось? — спросила она. — Надеюсь, никаких неприятностей?

Он не ответил.

Он сидел, откинувшись на спинку кресла, наблюдая эту женщину редкой красоты, которая начала бледнеть, чувствуя неминуемую катастрофу.

— Не могу ли я что-нибудь для вас сделать, Вильям?

— Да, написать одно письмо.

— Какое письмо?

— Сейчас скажу.

Комната снова погрузилась в мертвую тишину.

Но вот раздались тихие шаги метрдотеля Петерсона и звук его ключа, повернувшегося в скважине; он но обыкновению запирал все двери.

Сэр Вильям минуту прислушивался.

Затем он встал.

— Пройдите в мой кабинет, — сказал он.

III

В кабинете было темно, но он повернул кнопку электрической лампы под зеленым абажуром, стоявшей на письменном столе.

— Сядьте к этому столу.

Он закрыл дверь и сел рядом с ней.

— Я хотел только сказать вам, Джеки, что мне все известно относительно Ламберта.

Она раскрыла рот, вздрогнула, отодвинулась от него и протянула руки, точно ожидая удара.

— Да, я знаю все, — повторил он.

Тон его был совершенно спокоен. В нем звучала такая уверенность, что она не имела сил отрицать справедливость его слов.

Она не ответила и сидела молча, не сводя глаз с серьезной массивной фигуры мужа.

На камине шумно тикали большие часы; если не считать этого звука, в доме царило абсолютное молчание.

До этого момента она не слышала этого тиканья; теперь звуки его казались ей рядом ударов молота, вколачивающего гвоздь в ее голову.

Он встал и положил перед ней лист бумаги.

Затем он вынул из кармана другой лист и разложил его на углу стола.

— Это черновик того письма, которое я попрошу вас написать, — сказал он. — Если угодно, я прочитаю его вам:

«Дорогой, милый Сесиль, я буду в № 29 в половине седьмого; для меня крайне важно, чтобы вы пришли прежде, чем уедете в оперу. Будьте непременно — у меня есть серьезные причины, в силу которых мне необходимо видеть вас. Всегда ваша Джеки».

— Возьмите перо и перепишите это письмо, — закончил он.

— Вильям, вы задумали мщение. О, Вильям, я оскорбила вас, я в отчаянии, и…

— Перепишите это письмо.

— Что вы хотите сделать? Почему вы хотите, чтобы он пришел в этот час?

— Перепишите это письмо.

— Как можете вы быть так жестоки, Вильям? Вы отлично знаете.

— Перепишите это письмо.

— Я начинаю ненавидеть вас, Вильям. Я начинаю думать, что вышла замуж за демона, а не за человека.

— Перепишите это письмо.

Мало-помалу железная воля и безжалостная решимость оказали свое могучее влияние на это создание, сотканное из нервов и капризов.

С видимым усилием, против воли, она взяла в руки перо.

— Вы не думаете причинить ему зло, Вильям?

— Перепишите это письмо.

— Пообещайте мне простить его, если я напишу?

— Перепишите это письмо.

Она взглянула ему прямо в глаза, но не выдержала его взора.

Она походила на полузагипнотизированное животное, которое хоть и упирается, но повинуется.

— Ну вот, теперь вы довольны?

Он взял письмо, которое она подала ему, и вложил его в конверт.

— Теперь адрес.

Она написала:

«Сесилю Ламберту, 133 bis, Хаф-Авон-стрит». Почерк был неправилен, лихорадочен.

Муж холодно приложил пропускную бумагу и бережно спрятал письмо в портфель.

— Надеюсь, что теперь вы довольны? — с худо скрытой растерянностью спросила она.

— Вполне. Можете вернуться к себе. Миссис Макей получила от меня приказание провести ночь в вашей спальне и наблюдать, чтобы вы не отправили какого-либо письма.

— Миссис Макей! Вы намерены подвергнуть меня унижению нахождения под надзором моей собственной прислуги?

— Идите к себе.

— И вы воображаете, что я подчинюсь приказаниям горничной?

— Идите к себе.

— О, Вильям, кто мог бы подумать в то незабвенное время, что вы станете обходиться со мной так? Если бы моя мать подумала бы…

Он взял ее за руку и подвел к двери.

— Идите к себе в комнату, — сказал он.

И она очутилась в слабо освещенном вестибюле.

IV

Вильям Спартер закрыл за ней дверь и вернулся к письменному столу.

Он вынул из ящика две вещи, купленные в тот же день.

Это был номер журнала и книга.

Журнал был последним выпуском «Музыкального вестника», содержавшим в себе биографию и портрет знаменитого синьора Ламберта, чудесного тенора, очаровавшего своим голосом публику и приведшего в отчаяние конкурентов.

Портрет изображал мужчину с открытым лицом, довольного самим собой, своей красотой и молодостью и обладавшего большими глазами, вздернутыми кверху усами и бычачьей шеей.

В биографии сообщалось, что ему было всего 27 лет, что карьера его была сплошным триумфом, что он всецело посвятил себя искусству и что его голос приносил ему, по самому скромному подсчету, 20 000 фунтов в год.

Вильям Спартер внимательно прочел все это, сильно сдвигая свои густые брови, так что между ними легла глубокая складка, похожая на рану.

Она появлялась на его лбу всегда, когда он сосредоточивал на чем-либо все свое внимание.

Наконец он сложил журнал и открыл книгу. Это было сочинение, мало подходящее для легкого чтения; то был технический трактат об органах речи и пения. В нем имелась масса раскрашенных рисунков, которым он уделил особенное внимание. Большинство из них изображало внутреннее строение гортани и голосовых связок, блиставших серебристым оттенком среди красноты зева. Сэр Вильям Спартер провел, сдвинув свои энергические брови, большую часть ночи над рассматриванием этих иллюстраций. Кроме того, он читал и перечитывал пояснительный текст к ним.

V

Доктор Менфольд Ормонд, знаменитый специалист по болезням горла и дыхательных путей, был сильно удивлен на следующее утро, когда лакей подал ему в его приемный кабинет карточку сэра Вильяма Спартера.

Несколько дней назад он встретился с ним вечером на обеде у лорда Мальвина и вынес о Спартере из этой встречи впечатление как о человеке редкой физической силы и здоровья.

Он вспомнил это впечатление, когда в кабинет ввели знаменитого судовладельца.

— Рад снова видеть вас, сэр Вильям, — сказал известный специалист. — Надеюсь, что вы вполне здоровы?

— О да, благодарю вас.

Сэр Вильям уселся на стул, указанный ему доктором, и спокойно оглядывал комнату.

Доктор Ормонд с некоторым любопытством следил за ним глазами, потому что у его посетителя был такой вид, точно он ищет что-то, что ожидает найти.

— Нет, — произнес, наконец, последний, — я пришел не ради здоровья, я пришел за справкой.

— Я вполне к вашим услугам.

— В последнее время я занялся изучением горла. Я читал трактат на эту тему Макинтайра. Полагаю, что этот труд заслуживает одобрения?

— Он элементарен, но составлен добросовестно.

— Я думал, что у вас должна иметься модель горла.

Доктор вместо ответа открыл крышку желтой полированной коробки.

В ней заключалась полная модель органов человеческого голоса.

— Вы, как видите, не ошиблись.

— Хорошая работа, — сказал Спартер, вглядываясь в модель опытным взором инженера. — Скажите, пожалуйста, это вот гортань?

— Совершенно верно; а вот голосовые связки.

— А что было бы, если бы вы их перерезали?

— Что перерезал?

— А эту штучку… эти голосовые связки.

— Но их невозможно перерезать. Такая несчастная случайность невозможна.

— Ну а если бы она все-таки случилась?

— Такие случаи неизвестны, но, конечно, особа, с которой случится такой инцидент, онемеет, по крайней мере на некоторое время.

— У вас большая практика среди певцов.

— Огромная.

— Я полагаю, вы согласны с мнением Макинтайра, что красота голоса зависит отчасти от связок.

— Высота звука зависит от легких, но чистота ноты связана со степенью господства, приобретенного певцом над своими голосовыми связками.

— Значит, стоит только надрезать связки, и голос будет испорчен?

— У профессионального певца — наверное; но мне кажется, что ваши справки принимают не совсем обычное направление.

— Да, — согласился сэр Вильям, беря шляпу и кладя на угол стола золотую монету. — Они как будто не подходят к избитым дорожкам — не правда ли?

VI

Вурбуртон-стрит принадлежит к тому клубку улиц, которые соединяют Челси с Кенсингтоном; она замечательна огромным количеством помещающихся на ней ателье артистов.

Знаменитый тенор, синьор Ламберт, снял себе квартиру именно на этой улице, и на ней часто можно было видеть его зеленый «брухам».

Когда сэр Вильям, закутанный в плащ, с небольшим саквояжем в руке, повернул за угол улицы, он увидал фонари «брухама» и понял, что его соперник уже на месте.

Он миновал «брухам» и пошел по аллее, в конце которой сверкал огонь газового фонаря.

Дверь была открыта и выходила в огромный вестибюль, выложенный ковром, на котором была масса следов грязных ног.

Сэр Вильям приостановился, но все было тихо, темно, за исключением одной двери, из-за которой лился в щель поток света.

Он открыл эту дверь и вошел.

Затем он запер ее на ключ изнутри, а ключ сунул в карман.

Комната была огромная, с более чем скромной обстановкой, освещена она была керосиновой лампой, стоявшей на столе в центре комнаты.

В дальнем конце ее сидевший на стуле человек вдруг поднялся на ноги с радостным восклицанием, перешедшим в крик удивления, за которым последовало ругательство.

— Что за дьявольщина? Зачем вы заперли эту дверь? Откройте ее, сэр, да поскорее.

Сэр Вильям даже не ответил.

Он подошел к столу, открыл свой саквояж и вынул из него целую кучу вещей: зеленую бутылочку, стальную полосу для разжимания челюстей, какие употребляют дантисты, пульверизатор и ножницы странной формы.

Синьор Ламберт глядел на него округлившимися глазами, точно парализованный гневом и удивлением.

— Кто вы такой, черт возьми? Чего вам нужно?

Сэр Вильям снял плащ, положил его на спинку стула и впервые поднял глаза на певца.

Последний был выше его, но гораздо худощавее и слабее.

Инженер, несмотря на невысокий рост, обладал геркулесовской силой; мускулы его еще более укрепились благодаря тяжелому физическому труду.

Широкие плечи, выпуклая грудь, огромные узловатые руки придавали ему сходство с гориллой.

Ламберт откинулся назад, испуганный странным видом этой фигуры, ее холодным безжалостным взором.

— Вы пришли обокрасть меня? — задыхаясь, спросил он.

— Я пришел, чтобы поговорить с вами. Моя фамилия Спартер.

Ламберт сделал усилие вернуть себе хладнокровие.

— Спартер! — повторил он тоном, которому старался придать небрежный оттенок. — Значит, если я только не ошибаюсь, сэр Вильям Спартер? Я имел удовольствие встречаться с леди Спартер и слышал, как она говорила про вас. Могу я узнать цель вашего посещения?

Он застегнулся нервной рукой.

— Я пришел, — сказал Спартер, вливая в пульверизатор несколько капель жидкости, заключающейся в зеленой бутылочке, — я пришел изменить ваш голос.

— Мой голос?

— Именно.

— Вы с ума сошли! Что это значит?

— Будьте добры лечь на эту кушетку.

— Но это сумасшествие! Ага, я понимаю. Вы хотите запугать меня. У вас имеется для этого какой-нибудь мотив. Вы, вероятно, воображаете, что между мной и леди Спартер существует связь. Уверяю вас, что ваша жена…

— Моя жена не имеет никакого отношения к этому делу ни в данный момент, ни раньше. Ее имени нет надобности произносить. Мои мотивы чисто музыкального характера. Ваш голос не нравится мне: его надо вылечить. Ложитесь на кушетку.

— Сэр Вильям, даю вам честное слово.

— Ложитесь.

— Вы душите меня! Это хлороформ. На помощь! Ко мне! На помощь! Скотина! Пустите меня, пустите, вам говорят! A-а! Пустите! Ля-ля-ля-я!..

Голова его откинулась назад, а крики перешли в несвязное бормотание.

Сэр Вильям подошел к столу, на котором стояла лампа и лежали инструменты.

VII

Несколько минут спустя, когда джентльмен в плаще и с саквояжем показался снова в аллее, кучер «брухама» услыхал, что его зовет какой-то хриплый гневный голос, раздающийся внутри дома.

Затем послышался шум неверной походки, и в кругу света фонарей «брухама» показался его господин с лицом, побагровевшим от гнева.

— С этого вечера, Холден, вы больше не состоите у меня на службе. Вы разве не слышали мой зов? Почему вы не явились?

Кучер испуганно взглянул на своего принципала и вздрогнул, увидав цвет груди его сорочки.

— Да, сэр, я слышал чей-то крик, — доложил он, — но это кричали не вы, сэр. Это был голос, которого я ни разу не слышал раньше.

VIII

«На последней неделе меломаны оперы испытали большое разочарование, — писал один из наиболее осведомленных рецензентов. — Синьор Ламберт оказался не в состоянии выступить в разных ролях, о которых было давно объявлено.

Во вторник вечером, в последнюю минуту перед спектаклем, дирекция получила известие о постигшем его сильном нездоровье; не будь Жана Каравати, согласившегося дублировать роль, оперу пришлось бы отменить.

Далее было установлено, что болезнь синьора Ламберта гораздо серьезнее, чем думали; она представляет собой острую форму ларингита, захватившего собой и голосовые связки, и способна вызвать последствия, которые, быть может, окончательно погубят красоту его голоса.

Все любители музыки надеются, что эти новости окажутся слишком пессимистическими, что скоро мы снова будем наслаждаться звуками самого красивого из теноров, которые когда-либо оглашали собой лондонские оперные сцены».

 

Пробел в жизни Джона Хёксфорда

Странным и удивительным кажется, если посмотришь, как на нашей планете самый маленький и незначительный случай приводит в движение целый ряд последовательных событий, которые переплетаются между собою до того, что их окончательные результаты становятся чудовищными и неисчислимыми. Приведите в движение силу, хотя бы ничтожную, и кто может сказать, где она окончится или к чему она приведет. Из пустяков возникают трагедии, и безделица одного дня созревает в катастрофу другого. Устрица извергает выделения, которые окружают песчинку, и таким образом появляется на свете жемчужина; искатель жемчуга вытаскивает ее из воды, купец покупает и продает ювелиру, который отдает ее покупателю. У покупателя ее похищают два бездельника, которые ссорятся из-за добычи, один убивает другого и гибнет сам на эшафоте. Здесь прямая цепь событий с больным моллюском в качестве первого ее звена и с виселицей в качестве последнего. Не попади эта песчинка во внутренность раковины, два живых, дышащих существа со всеми их скрытыми задатками к добру и злу не были бы вычеркнуты из числа живых. Кто возьмет на себя оценку того, что действительно мало и что велико?

Таким образом, когда в 1821 году дон Диего Сальвадор подумал, что если еретики в Англии платят за ввоз коры его пробкового дуба, то ему стоит основать фабрику для приготовления пробок, то, конечно, никому и в голову не могло прийти, что это может нанести вред интересам части человечества. Когда дон Диего прогуливался под липами, куря папироску и обдумывая свой план, он и не подозревал, что далеко от него, в неизвестных ему странах, его решение вызовет столько страдания и горя.

Так тесен наш старый земной шар, и так перепутаны наши интересы, что человеку не может прийти в голову новая мысль, чтобы какому-нибудь бедняку не сделалось от этого лучше или хуже.

Дон Диего был капиталистом, и абстрактная мысль скоро приняла конкретную форму большого четырехугольного оштукатуренного здания, где две сотни его смуглых соотечественников работали своими ловкими, проворными пальцами за плату, на которую не согласился бы ни один английский мастеровой. Через несколько месяцев результатом этой новой конкуренции было резкое падение цен в торговле, серьезное для самых больших фирм и гибельное для менее значительных. Несколько давно основанных фирм продолжали производство в том же размере, другие уменьшили штаты и сократили издержки; одна или две заперли магазины и признали себя разбитыми. К этой последней злополучной категории принадлежала старинная и уважаемая фирма братьев Фэрбэрн из Бриспорта. Многие причины привели к этому несчастью, но дебют дона Диего в качестве пробочного фабриканта довершил дело. Когда два поколения тому назад первый Фэрбэрн основал дело, Бриспорт был маленьким рыболовным городком, не имевшим ни одного занятия для излишка своего населения. Люди были рады иметь безопасную и постоянную работу на каких бы то ни было условиях. Теперь все это изменилось, так как город развернулся в центр большого округа на западе, а спрос на труд и его вознаграждение пропорционально возросли; с другой стороны, когда плата за провоз была разорительна, а сообщение медленно, виноторговцы Экзетера и Барнстопля были рады покупать пробки у своего бриспортского соседа; теперь большие лондонские фирмы стали посылать странствующих приказчиков, которые соперничали друг с другом в приобретении покупателей до того, что местные торговцы лишились прибылей. Долгое время положение фирмы было непрочно, но дальнейшее падение цен решило дело и заставило мистера Чарльза Фэрбэрна, директора, закрыть свое заведение. Стоял мрачный, туманный субботний день, когда рабочим заплатили в последний раз, и старое здание должно было окончательно опустеть. Мистер Фэрбэрн, с озабоченным лицом, убитый горем, стоял на возвышении возле кассира, который вручал маленький столбик заработанных ими шиллингов и медных монет каждому из дефилировавших мимо его стола рабочих. Обыкновенно служащие уходили поспешно, как только получали плату, словно дети, распускаемые из школы; но сегодня они не уходили, образовав небольшие группы в большой мрачной комнате и разговаривая вполголоса о несчастье, постигшем их хозяев, и о печальном будущем, ожидавшем их самих. Когда последний столбик монет был передан через стол и последнее имя проверено кассиром, вся толпа молча окружила человека, который недавно был ее хозяином, и стояла в ожидании, что он скажет. Мистер Фэрбэрн смутился, так как не предвидел этого и присутствовал при раздаче жалованья по вошедшей в привычку обязанности. Он был молчаливый, недалекий человек, и неожиданный призыв к его ораторским способностям озадачил его. Он нервно провел длинными белыми пальцами по худой щеке и слабыми водянистыми глазами взглянул на повернутые к нему серьезные лица.

— Мне жаль, что нам приходится расстаться, друзья мои, — сказал он надтреснутым голосом. — Плохой это день и для всех нас и для Бриспорта. В течение трех лет мы терпели убытки в делах. Мы продолжали дело в надежде на перемену к лучшему, но оно шло все хуже и хуже. Ничего не остается больше, как отказаться от предприятия, чтобы не потерять и того, что осталось. Надеюсь, что вам всем удастся достать какую-нибудь работу в непродолжительном времени. Прощайте, и да благословит вас Бог!

— Да благословит вас Бог, сэр, да благословит вас Бог! — закричал хор грубых голосов.

— Прокричим три раза «ура» в честь мистера Чарльза Фэрбэрна! — закричал красивый молодой парень с блестящими глазами, вскакивая на скамью и размахивая своею остроконечною шапкою в воздухе.

Толпа ответила на призыв, но в ее крике не было того испытанного одушевления, которое можно высказать только из переполненного радостью сердца. Потом рабочие стали выходить толпою на улицу, где сияло солнце, оглядываясь по дороге назад на длинный ряд столов и усеянный пробками пол, особенно же на печального, одинокого человека, лицо которого вспыхнуло при грубой сердечности их прощания.

— Хёксфорд, — сказал кассир, дотрагиваясь до плеча молодого человека, который предложил толпе прокричать «ура», — директор хочет поговорить с вами.

Рабочий вернулся назад и остановился, неуклюже размахивая своею шапкой перед своим бывшим хозяином. Толпа продолжала, теснясь, идти к выходу, пока в дверях никого не осталось, и тяжелые клубы тумана без помех ворвались в покинутую фабрику.

— А, Джон! — сказал мистер Фэрбэрн, внезапно выходя из задумчивости и беря письмо со стола. — Вы служили у меня с детства и доказали, что заслуживали доверие, которое я оказывал вам. Думаю, я не ошибусь, сказав, что внезапная потеря заработка повредит вам больше, чем многим другим из моих бывших рабочих.

— Я хотел жениться на Масленицу, — ответил рабочий, водя по столу мозолистым указательным пальцем. — Теперь надо будет найти работу.

— А работу, мой друг, нелегко найти. Взгляните, вы провели в этой трущобе всю свою жизнь и неспособны ни к чему другому. Правда, вы были у меня надсмотрщиком, но даже это не поможет вам, так как фабрики во всей Англии рассчитывают рабочих, и невозможно найти место. Это плохое дело для вас и для подобных вам.

— Что же вы посоветуете мне, сэр? — спросил Джон Хёксфорд.

— Об этом-то я и хочу поговорить с вами. У меня есть письмо от Шеридана и Мура из Монреаля. Они спрашивают, нет ли хорошего рабочего, которому можно было бы вверить надсмотр над мастерской. Если вы согласны на это предложение, то можете выехать с первым пароходом. Жалованье гораздо больше того, что я мог бы дать вам.

— Как вы добры, сэр, — сказал молодой рабочий серьезно. — Она — моя невеста Мэри — будет вам так же благодарна, как и я. Я знаю, что мне пришлось бы искать работу; я, вероятно, истратил бы то немногое, что я отложил для обзаведения хозяйством, но, с вашего позволения, сэр, я хотел бы поговорить с ней относительно этого прежде, чем приму решение. Можете ли вы оставить этот вопрос открытым в течение нескольких часов?

— Почта отходит завтра, — отвечал мистер Фэрбэрн. — Если вы решите принять предложение, то можете написать сегодня вечером. Вот письмо, из которого вы узнаете адрес Шеридана и Мура.

Джон Хёксфорд взял драгоценную бумагу. Сердце его было полно признательности. Час тому назад его будущее казалось совсем мрачным, но теперь луч света прорвался с запада, обещая более светлую будущность. Он хотел сказать несколько слов, которые выразили бы его чувства к хозяину, но англичане не экспансивны по натуре, и он проговорил только несколько неуклюжих слов, сказанных глухим голосом, и которые так же неуклюже были приняты его благодетелем. С неловким поклоном он повернулся на каблуках и исчез в уличном тумане.

Туман был так непроницаем, что видны были только неясные очертания домов. Хёксфорд шел быстрыми шагами по боковым улицам и извилистым переулкам, мимо стен, где сушились сети рыбаков, и по замощенным булыжником аллеям, пропитанным запахом селедок, пока не достиг скромной линии выбеленных известью коттеджей, выходящих к морю. Молодой человек постучал в дверь одного из них и затем, не дожидаясь ответа, отпер щеколду и вошел в дом. Старая женщина с серебристыми волосами и молодая девушка, едва достигшая двадцати лет, сидели у очага. Последняя вскочила, когда вошел Хёксфорд.

— Вы принесли какие-нибудь приятные новости, Джон, — вскричала она, кладя руки на плечи и смотря ему в глаза. — Я сужу по вашей походке. Мистер Фэрбэрн намерен все-таки продолжать дело.

— Нет, дорогая, — отвечал Джон Хёксфорд, приглаживая ее роскошные темные волосы, — но мне предлагают место в Канаде с хорошим жалованьем, и если вы взглянете на это, как я, то я поеду туда, а вы с бабушкой можете приехать, когда я устроюсь там. Что вы скажете на это, моя милая?

— Как вы решите, так и будет хорошо, Джон, — спокойно проговорила молодая девушка. Выражение надежды и доверия светилось на ее бледном некрасивом лице и в любящих темно-карих глазах. — Но бедная бабушка, как перенесет она переезд через океан?

— О, не заботьтесь обо мне, — весело вмешалась старуха. — Я не буду вам помехой. Если вы нуждаетесь в бабушке, бабушка не слишком стара для путешествия; а если не нуждаетесь, то ведь она может присматривать за коттеджем, и держать родной дом в готовности принять вас, когда вы вернетесь на родину.

— Конечно, мы нуждаемся в вас, бабушка, — сказал Джон Хёксфорд с веселым смехом. — Вот фантазия оставить бабушку дома! Этого никогда не будет, Мэри! Если вы обе приедете, и мы сыграем как следует свадьбу в Монреале, то обыщем весь город, пока не найдем дом, сколько-нибудь похожий на этот. Снаружи дома у нас будут такие же ползучие растения; а когда мы закроем двери и будем сидеть вокруг огня в зимние ночи, то пусть меня повесят, если можно будет сказать, что мы не дома. Там тот же язык, как и здесь, Мэри, и тот же король, и тот же флаг; не будет похоже на чужую страну.

— Нет, конечно, нет, — с убеждением ответила Мэри.

Она была сирота, и у нее не было родных, кроме старой бабушки. Единственным ее желанием было сделаться женой любимого человека и быть полезной ему. Там, где были два любимых ею существа, она не могла не чувствовать себя счастливой. Если Джон уезжает в Канаду, то Канада делается ее родиной, так как что мог дать ей Бриспорт, раз он уехал?

— Так, значит, сегодня вечером я напишу, что согласен на предложение? — спросил молодой человек. — Я знал, что вы обе будете того же мнения, что и я, но, конечно, не мог принять предложения, пока не переговорил с вами о нем. Я могу отправиться в путь через неделю или две, а затем месяца через два я все приготовлю для вас сам, за морем.

— Как скучно будет тянуться время, пока мы получим от вас весточку, дорогой Джон, — сказала Мэри, пожимая руку Хёксфорда, — но да будет воля Божья! Мы должны быть терпеливыми. Вот перо и чернила. Вы можете сесть за стол и написать письмо, которое заставит нас троих переехать через Атлантический океан.

Странно, какое влияние мысли дона Диего имели на человеческую жизнь в маленькой девонширской деревне.

Согласие было послано, и Джон Хёксфорд немедленно начал приготавливаться к отъезду, так как монреальская фирма дала понять, что вакансия верная и что выбранный человек может явиться немедленно для вступления в отправление своих обязанностей. Вскоре скромная экипировка была закончена, и Джон отправился на каботажном судне в Ливерпуль, где он должен был пересесть на пассажирский пароход, идущий в Квебек.

— Помните, Джон, — прошептала Мэри, когда он прижал ее к груди, — на Бриспортской набережной коттедж принадлежит нам; и что бы ни случилось, мы можем всегда воспользоваться им. Если бы обстоятельства случайно приняли другой оборот, у нас всегда есть кров, под которым мы можем укрыться. Там вы найдете меня, пока не напишете, чтобы мы приезжали.

— А это будет очень скоро, моя милая, — ответил он весело, в последний раз обнимая ее. — Прощайте, бабушка, прощайте!

Корабль был дальше мили от берега, когда он потерял из виду фигуры стройной тонкой девушки и ее старой спутницы, которые стояли, смотря и кивая головами, на краю набережной из старого камня. С упавшим сердцем и смутным чувством угрожающей опасности увидел он их в последний раз в виде маленьких пятнышек, исчезнувших в толпе, которая окружала набережную.

Из Ливерпуля старуха со внучкой получили письмо от Джона, извещавшее, что он только что отправился на пароходе «Св. Лаврентий», а шесть недель спустя второе, более длинное, сообщавшее о благополучном прибытии в Квебек и описывавшее впечатление, которое на него произвела страна. После этого наступило долгое ненарушимое молчание. Проходили неделя за неделей и месяц за месяцем, но никаких известий из-за моря не было.

Минул год, за ним другой, а сведений о Джоне все не было. Шеридан и Мур в ответ на запрос ответили, что хоть письмо Джона Хёксфорда дошло до них, сам он не явился, и они были вынуждены заполнить вакансию. Мэри и бабушка продолжали надеяться и каждое утро ожидали почтальона с таким нетерпением, что добросердечный малый часто делал крюк, чтобы не проходить мимо двух бледных озабоченных лиц, которые смотрели на него из окна коттеджа.

Спустя три года после исчезновения Хёксфорда старая бабушка умерла, и Мэри осталась совершенно одинокой. Убитая горем, она с грехом пополам жила на маленькую ренту, которая перешла к ней по наследству, с глубокой тоской раздумывая о тайне, которая окутала судьбу ее возлюбленного.

Но для провинциальных соседей давно уже не существовало никакой тайны в этом деле. Хёксфорд благополучно прибыл в Канаду — доказательством чего было письмо. Если бы он умер внезапно во время поездки из Квебека в Монреаль, то было бы произведено официальное следствие, а личность его можно было установить по багажу. Делали запрос канадской полиции, и она дала положительный ответ, что не было никакого следствия и не найдено никакого тела, которое можно было бы принять за тело молодого англичанина. Казалось, оставалось только одно объяснение: он воспользовался первым случаем, чтобы порвать все старые связи, и скрылся в девственные леса или в Соединенные Штаты, чтобы начать новую жизнь под другим именем. Никто не мог сказать, зачем ему было делать это, но, судя по фактам, предположение это казалось весьма вероятным. Поэтому из уст мускулистых рыбаков часто вырывался ропот справедливого гнева, когда Мэри, бледная, с печально опущенной головой, шла по набережной за покупками. Более чем вероятно, что если бы Хёксфорд вернулся в Бриспорт, его встретили бы грубыми словами, а может быть, кое-чем и похуже, если бы он не смог привести каких-нибудь вполне уважительных причин своего поведения. Это общепринятое объяснение молчания Джона, однако, никогда не приходило в голову одинокой девушки с простым доверчивым сердцем. Шли годы, но к ее горю и недоумению никогда ни на одну минуту не примешивалось сомнение в честности пропавшего человека. Из молодой девушки она превратилась в женщину средних лет, затем достигла осени своей жизни, терпеливая, кроткая и верная, делая добро, насколько было в ее власти, и покорно ожидая, когда судьба в этом или другом мире возвратит ей то, чего она так таинственно лишилась.

Между тем ни мнение, поддерживаемое меньшинством, что Джон Хёксфорд умер, ни мнение большинства, обвинявшее его в вероломстве, не соответствовали действительному положению дел. Все еще живой, он был жертвою одного из тех странных капризов судьбы, которые так редко случаются и настолько выходят из области обыкновенного опыта, что мы могли бы отвергнуть их как невероятные, если бы не имели самых достоверных документов из случайной возможности. Высадившись в Квебеке с сердцем, полным надежды и мужества, Джон занял плохонькую комнату в одной из отдаленных улиц, где цены были не так непомерно дороги, как в других местах, и перевез туда два сундука со своими пожитками. Поместившись, он решился было переменить ее, так как хозяйка и жильцы пришлись ему очень не по вкусу; но почтовая карета в Монреаль отправлялась через день или два, и он утешал себя тем, что неудобство продолжится только это короткое время. Написав письмо Мэри, чтобы дать знать о своем благополучном прибытии, он решился заняться осмотром города, сколько успеет, и гулял целый день, вернувшись в свою комнату только ночью.

Случилось, что дом, в котором остановился несчастный молодой человек, пользовался дурной славой из-за дурной репутации его жильцов. Хёксфорда направил туда человек, который только тем и занимался, что шлялся по набережным и заманивал в этот вертеп вновь приехавших. Благодаря благообразному виду и учтивости этого человека наивный английский провинциал попал в расставленные сети, и хотя инстинкт подсказал Хёксфорду, что он в опасности, но, к несчастью, он не привел в исполнение принятого было намерения сразу спастись бегством. Он удовлетворился тем, что целые дни проводил вне дома и избегал, насколько возможно, общения с другими жильцами. Из нескольких оброненных им слов, содержательница гостиницы вывела заключение, что он иностранец, о котором некому было справляться, если бы с ним случилось несчастье.

Дом имел дурную репутацию за спаивание матросов, которое совершалось не только с целью ограбления их, но также и для пополнения судовых команд отходящих кораблей, причем людей доставляли на корабль в бессознательном состоянии, и они приходили в себя, когда корабль был уже далеко от Св. Лаврентия. Презренные люди, занимавшиеся этим ремеслом, были очень опытны в употреблении одуряющих средств. Они решили применить эти знания к одинокому жильцу, чтобы обшарить его пожитки и посмотреть, стоило ли тратить время на их похищение. Днем Хёксфорд всегда запирал свою комнату на ключ и уносил его в кармане. Если бы им удалось привести его в бессознательное состояние, то ночью они могли бы осмотреть его сундуки на досуге и затем отречься, что он вообще когда-либо привозил с собою вещи, которые у него пропали.

Накануне отъезда Хёксфорда из Квебека, он, вернувшись на свою квартиру, увидел, что его хозяйка и ее два безобразных сына, которые помогали ей в ее промысле, поджидают его за чашею пунша, который они любезно предложили ему разделить с ними. Была страшно холодная ночь; горячий пар, поднимавшийся от пунша, рассеял все сомнения, какие могли быть у молодого англичанина. Он осушил полный стакан и затем, удалившись в свою спальню, бросился на кровать, не раздеваясь, и тотчас же впал в сон без сновидений; в этом состоянии он все еще лежал, когда заговорщики прокрались в его комнату и, открыв сундуки, начали исследовать его пожитки.

Может быть, быстрота, с которою подействовало снадобье, была причиной эфемерности его действия, или крепкое сложение жертвы дало ей возможность с необычайной быстротой стряхнуть с себя опьянение. Как бы то ни было, Джон Хёксфорд внезапно пришел в себя и увидел гнусное трио сидящих на корточках над добычей, которую они делили на две категории: имеющую ценность и не имеющую никакой. Первую грабители намеревались взять себе, вторую же оставить ее владельцу. Одним прыжком Хёксфорд соскочил с кровати и, схватив за шиворот того из негодяев, который был к нему ближе других, вышвырнул его в открытую дверь. Его брат бросился на Джона, но молодой девонширец встретил его таким ударом по лицу, что тот покатился на пол. К несчастью, стремительность удара заставила Хёксфорда потерять равновесие и, споткнувшись о своего распростертого антагониста, он тяжело упал лицом вниз. Прежде чем он смог подняться, старая фурия вскочила ему на спину и вцепилась в него, крича сыну, чтобы он принес кочергу. Джону удалось стряхнуть с себя их обоих, но прежде чем он смог принять оборонительное положение, он был сшиблен с ног страшным ударом железной кочерги сзади и упал без чувств на пол.

— Ты ударил слишком сильно, Джо, — сказала старуха, смотря вниз на распростертую фигуру. — Я слышала, как треснула кость.

— Если бы я не сшиб его с ног, нам бы не справиться с ним, — угрюмо проговорил молодой негодяй.

— Однако ты мог сделать это и не убивая его, пентюх, — сказала мать. Ей приходилось часто присутствовать при таких сценах, и она знала разницу между ударом только оглушающим и ударом смертельным.

— Он еще дышит, — сказал другой, осматривая его, — хотя задняя часть его головы похожа на мешок с игральными костями. Череп весь разбит, он не сможет жить. Что мы будем делать?

— Он больше не придет в себя, — заметил другой брат. — И поделом ему. Посмотрите на мое лицо! Кто дома?

— Только четыре пьяных матроса.

— Они не обратят внимания ни на какой шум. На улице тихо. Отнесем его вниз, Джо, и оставим там. Он может там умереть, и никто не припишет нам его смерти.

— Выньте все бумаги из его кармана, — сказала мать. — Они помогут полиции установить его личность. Возьмите также часы и деньги — три фунта с чем-то лучше, чем ничего. Несите его тихонько и не поскользнитесь.

Братья сбросили сапоги и понесли умирающего вниз по лестнице и вдоль по пустынной улице на расстояние двухсот ярдов. Там они положили его в снег, где он был найден ночным патрулем, который отнес его на носилках в госпиталь. Дежурный хирург, осмотрев его, перевязал раненую голову и высказал мнение, что он проживет не больше полусуток.

Однако прошло двенадцать часов и еще двенадцать, а Джон Хёксфорд все еще крепко боролся за свою жизнь. По истечении трех суток он продолжал еще дышать. Эта необыкновенная живучесть возбудила интерес докторов, и они пустили пациенту кровь, по обычаю того времени, и обложили его разбитую голову мешками со льдом. Может быть, вследствие этих мер, а может быть, вопреки им, но после того, как он пробыл неделю в совершенно бессознательном состоянии, дежурная сиделка с изумлением услышала странный шум и увидала иностранца сидящим на кровати и с любопытством и недоумением оглядывающимся вокруг себя. Доктора, которых позвали посмотреть на необычайное явление, горячо поздравляли друг друга с успехом своего лечения.

— Вы были на краю могилы, мой друг, — сказал один из них, заставляя перевязанную голову опуститься опять на подушку. — Вы не должны волноваться. Как ваше имя?

Никакого ответа, кроме дикого взгляда.

— Откуда вы приехали?

Опять никакого ответа.

— Он сумасшедший, — сказал один.

— Или иностранец, — сказал другой. — При нем не было бумаг, когда он поступил в госпиталь. Его белье помечено буквами «Д. X.» Попробуем заговорить с ним по-французски и по-немецки.

Они пробовали заговорить с ним на всех известных им языках, но наконец были вынуждены отказаться от своих попыток и оставили в покое молчаливого пациента, все еще дико смотревшего на выбеленный потолок госпиталя.

В течение многих недель Джон лежал в госпитале, и в течение многих недель прилагались все усилия к тому, чтобы получить какие-нибудь сведения о его прошедшей жизни, но тщетно. По мере того как шло время, не только по поведению, но и по понятливости, с которою он начал усваивать обрывки фраз, точно способный ребенок, который учится говорить, стало заметно, что его ум достаточно силен, чтобы справиться с настоящим, но совершенно бессилен, что касается прошедшего. Из его памяти совершенно и безусловно исчезли воспоминания о всей его прошлой жизни до рокового удара. Он не знал ни своего имени, ни своего языка, ни своей родины, ни своего занятия — ничего. Доктора держали ученые консультации относительно него и говорили о центре памяти и придавленных поверхностях, расстроенных нервных клетках и приливах крови к мозгу, но все их многосложные слова начинались и кончались тем фактом, что память человека исчезла, и наука бессильна восстановить ее. В течение скучных месяцев своего выздоровления он понемногу упражнялся в чтении и письме, но с возвращением сил не вернулись его воспоминания о прошлой жизни. Англия, Девоншир, Бриспорт, Мэри, бабушка — эти слова не внушали никаких воспоминаний в его сознании. Все было покрыто мраком. Наконец его выпустили из госпиталя, без друзей, без занятий, без денег, без прошлого и с весьма малыми надеждами на будущее. Само его имя изменилось, так как нужно было придумать ему какое-нибудь имя. Джон Хёксфорд исчез, а Джон Харди занял его место среди людей. Таковы были странные следствия размышлений испанского джентльмена, навеянных ему курением папироски.

Случай с Джоном возбудил споры и любопытство в Квебеке, так что по выходе из госпиталя ему не пришлось остаться в беспомощном положении. Шотландский фабрикант по имени Мак-Кинлей дал ему должность носильщика в своем заведении, и в течение долгого времени он работал за семь долларов в неделю, нагружая и разгружая возы. С течением времени оказалось, что память его, как она ни была несовершенна во всем, что касалось прошлого, была крайне надежна и точна относительно всего происшедшего с ним после инцидента. С фабрики он в виде повышения был переведен в контору, и 1835 год застал его уже в качестве младшего клерка с жалованьем в 120 фунтов в год. Спокойно и твердо прокладывал себе Джон Харди дорогу от должности к должности, посвящая все сердце и ум делу. В 1840 году он был третьим клерком, в 1845-м вторым, в 1852-м управляющим всем обширным заведением и вторым лицом после самого мистера Мак-Кинлея. Мало кто завидовал быстрому возвышению Джона, так как было очевидно, что он обязан им не случайности и не протекции, а своим удивительным достоинствам — прилежанию и трудолюбию.

С раннего утра до поздней ночи он без устали работал в интересах своего хозяина, проверяя, надсматривая, надзирая, подавая всем пример веселой преданности долгу. По мере того как он получал повышение, жалованье его увеличивалось, но образ жизни не изменялся, у него появилась только возможность быть более щедрым к бедняку. Он ознаменовал свое повышение в должности управляющего даром 1000 фунтов госпиталю, в котором лечился четверть века тому назад. Остаток своих заработков он вкладывал в дело, вынимая каждые три месяца небольшую сумму на свое содержание, и все еще жил в скромном жилище, которое занимал, когда был носильщиком в пакгаузе. Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным, молчаливым, мрачным, по привычке, и находился всегда в состоянии смутного, неопределенного беспокойства, тяжелого чувства неудовлетворенности и страстного стремления к чему-то, которое никогда не покидало его. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, который отделял его от прошлого, и разрешить загадку своего существования в дни молодости, но хотя он сиживал перед огнем до того, что в голове начинало шуметь от усилий, Джон Харди никак не мог восстановить в своей памяти последнего момента в истории Джона Хёксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырехугольный кусок коры и, не сознавая, что он делает, двумя или тремя ловкими надрезами своего перочинного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял ее у него из рук и осмотрел глазами знатока.

— Это — не первая пробка, вырезанная вами, вы их вырезали многими сотнями, мистер Харди, — заметил он.

— На самом деле вы ошибаетесь, — ответил Джон, улыбаясь, — никогда раньше мне не приходилось вырезать ни одной.

— Невозможно! — вскричал надсмотрщик. — Вот другой кусочек коры, попробуйте опять.

Джон приложил все усилия, чтобы вырезать опять пробку, но умственные способности помешали резальщику пробок выполнить работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но они должны были быть предоставлены самим себе, а не управляемы умом, который ничего не знал в этом деле. Вместо пробок ровной, изящной формы Хёксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.

— Должно быть, это была случайность, — сказал надсмотрщик, — но я мог бы поклясться, что это была работа опытной руки.

По мере того как шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос также под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зимы усыновившей его страны. Но все же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда, наконец, он оставил должность управляющего фирмы, с которой был так долго связан, он легко и бодро нес на своих плечах тяжесть своих семидесяти лет. Он сам не знал своего возраста, так как у него не было ничего, кроме догадок относительно того, сколько ему было лет во время случившегося с ним несчастья.

Началась франко-прусская война, и в то время как два могущественных соперника уничтожали друг друга, их более миролюбивые соседи спокойно выгоняли их со своих рынков и из своей торговли. Многие английские порты извлекали выгоду из этого положения вещей, но ни один из них не извлек больше, чем Бриспорт. Он давно перестал быть рыбачьей деревней, и теперь это был большой и процветающий город с великолепной набережной, с рядом террас и больших отелей, куда все тузы Западной Англии приезжали, когда чувствовали потребность в перемене места. Благодаря этим нововведениям Бриспорт сделался центром деятельности торговли, и его корабли проникали во все гавани мира. Поэтому нет ничего удивительного, что особенно в этот весьма оживленный 1870 год многие бриспортские суда стояли на реке и у набережных Квебека. Однажды Джон Харди, который находил, что время тянется слишком медленно с тех пор, как он удалился от дел, бродил по берегу, прислушиваясь к шуму паровых машин и смотря, как выгружают на берег и складывают на набережной бочонки и ящики. Он смотрел на большой океанский пароход. Когда пароход благополучно пришвартовался, Хёксфорд хотел уже удалиться, как до его слуха донеслось несколько слов, сказанных кем-то на небольшом старом судне, находившемся близко от него. Это было только какое-то громко произнесенное банальное приказание, но в ушах старика оно прозвучало как что-то, от чего он отвык и что в то же время было близко знакомо ему. Он стоял около судна и слушал, как матросы за работой говорили все с тем же самым особым, приятно звучавшим акцентом. Почему в то время как он прислушивался к нему, такая дрожь пробежала по его телу? Он сел на свернутый в кольцо канат и прижал руки к вискам, жадно прислушиваясь к давно забытому диалекту и пытаясь привести в порядок тысячу еще не принявших определенной формы туманных воспоминаний, которые всплывали в его сознании. Затем он встал и, подойдя к корме, прочел название корабля «Солнечный свет», Бриспорт. Бриспорт! Опять все нервы его затрепетали. Почему это слово и говор матросов так знакомы ему? Грустный, он пошел домой и всю ночь пролежал без сна, ворочаясь с боку на бок, стараясь поймать что-то неуловимое, что, казалось, вот-вот будет в его власти, и однако же всякий раз ускользало от него.

На следующий день, рано утром, он ходил взад и вперед по набережной, прислушиваясь к говору матросов, приехавших с запада. Каждое слово, которое они произносили, казалось ему, восстанавливало его память и приближало к свету. Время от времени матросы прекращали свою работу и глядя на седого иностранца, сидевшего в такой безмолвно внимательной позе, прислушивавшегося к их говору, смеялись над ним и отпускали на его счет шуточки. И даже в этих шуточках было то знакомое изгнаннику, что вполне могло быть, потому что они были те же самые, которые он слышал в молодости, так как никто в Англии не отпускает новых шуток. Так он сидел в течение долгого дня, наслаждаясь западным говором и ожидая минуты прояснения. Когда матросы прервали свою работу для обеда, один из них, движимый любопытством или добродушием, подошел к старику и заговорил с ним. Джон попросил его сесть на бревно рядом с ним и стал задавать ему множество вопросов о стране и городе, откуда он приехал. На все это матрос отвечал довольно гладко, потому что нет ничего на свете, о чем бы матрос любил говорить так много, как о своем родном городе. Ему доставляет удовольствие показать, что он не простой бродяга, что у него есть домашний очаг, где его примут, когда он захочет перейти к спокойному существованию. Он болтал о ратуше Мартелло Тауэре и Эспаланде и Питт-стрит, как вдруг его собеседник стремительно поднял длинную руку и схватил матроса за руку.

— Послушайте, друг мой, — сказал он тихим, быстрым шепотом, — ответьте мне ради спасения своей души, по порядку ли я назвал улицы, которые выходят из Хай-стрит: Фокс-стрит, Каролин-стрит и Джордж-стрит.

— По порядку, — отвечал матрос, отступая перед его дико сверкающим взором.

И в тот момент память Джона вернулась к нему, и он увидел ясно и отчетливо свою жизнь такою, какою она была и какою она могла бы быть, с мельчайшими подробностями, как бы начертанными огненными буквами. Слишком пораженный, чтобы закричать или заплакать, он мог только стремительно и почти не сознавая, что делает, убежать домой; убежать так быстро, как только допускали его старые члены. Бедняга как будто думал, что есть какая-нибудь возможность вернуть прошедшие пятьдесят лет. Шатаясь и дрожа, он торопливо шел по улице, как вдруг словно какое-то облако застлало ему глаза, и, взмахнув руками в воздухе, с громким криком: «Мэри! Мэри! О, моя погибшая, погибшая жизнь!» — он упал без чувств на мостовую.

Буря душевного волнения, которая охватила его, и умственное потрясение, испытанное им, вызвали бы у многих нервную горячку, но Джон обладал слишком сильной волей и был слишком практичен, чтобы позволить себе заболеть в то самое время, когда здоровье было ему нужнее всего. Через несколько дней он реализовал часть своего имущества и, отправившись в Нью-Йорк, сел на первый почтовый пароход, отходивший в Англию. Днем и ночью, ночью и днем он бродил по шканцам до тех пор, пока закаленные матросы не стали смотреть на старика с уважением и удивляться, как может человеческое существо так много ходить, посвящая так мало времени сну. Только благодаря этому беспрестанному моциону, благодаря тому, что он измучивал себя до того, что усталость сменялась летаргией, ему удалось помешать себе впасть в настоящее безумие отчаяния. Он едва осмеливался спросить себя, что было целью его сумасбродной поездки. На что он надеялся? Жива ли все еще Мэри? Если бы он мог увидеть ее и смешать свои слезы с ее слезами, он был бы доволен. Пусть только она узнает, что это была не его вина, что они оба были жертвами одной и той же жестокой судьбы. Коттедж был ее собственный, и она сказала, что будет ждать его там, пока он не даст ей о себе весточку. Бедная девушка, она никак не рассчитывала, что придется ждать так долго!

Наконец показались огни на берегах Ирландии и исчезли; берег Англии показался на горизонте, подобно облаку голубого дыма, и громадный пароход стал рассекать волны вдоль крутых берегов Корнваллиса и наконец бросил якорь в Плимутской бухте. Джон поспешил на станцию железной дороги и через несколько часов увидел себя опять в родном городе, который он покинул бедным резальщиком пробок пятьдесят лет тому назад.

Но тот ли это город? Если бы не надписи повсюду на станциях и на отелях, Джону трудно было бы поверить этому. Широкие, хорошо замощенные улицы с линиями трамвая, проложенными по направлению к центру, сильно отличались от узких, извилистых переулков, которые он мог припомнить. Место, на котором стояла станция, было теперь самым центром города, а в старые дни оно было далеко за городом в полях. Во всех направлениях ряды роскошных вилл раскинулись в улицах и переулках, носящих имена, новые для изгнанника. Большие амбары и длинные ряды лавок с роскошными витринами доказывали, как возросло благосостояние Бриспорта, равно как и его размеры. Только когда Джон вышел на старую Хай-стрит, он начал чувствовать себя дома. Многое изменилось, но все еще было узнаваемо, а несколько зданий имели тот же самый вид, в котором он оставил их. Там было место, где стояли пробочные мастерские Фэрбэрна. Теперь оно было занято большим только что выстроенным отелем. А там была старая серая ратуша. Путник повернул и быстрыми шагами, но с упавшим сердцем направился к линии коттеджей, которые он знал так хорошо.

Ему было нетрудно найти их. Море, по крайней мере, было то же, как в старину, и по нему он мог узнать, где стояли коттеджи. Но, увы, где они были теперь! На их месте внушительный полукруг высоких каменных домов выступал к морю высокими фасадами. Джон уныло бродил мимо пышных подъездов, охваченный скорбью и отчаянием, когда внезапно его охватила дрожь, которую сменила горячая волна возбуждения и надежды. Немного позади линии домов виднелся старый, выбеленный известью коттедж с деревянным крыльцом и стенами, обвитыми ползучими растениями. Он казался тут таким же неуместным, как мужик в бальной зале. Джон протер глаза и посмотрел опять, но коттедж действительно стоял так со своими маленькими окнами ромбоидальной формы и белыми кисейными занавесками, таким же до мельчайших подробностей, каким он был в тот день, когда он в последний раз видел его.

Темные волосы Хёксфорда стали седыми, а рыбачьи деревушки превратились в города, но деятельные руки и верное сердце сохранили коттедж бабушки в том же виде, как и прежде, готовым принять странника.

Теперь, когда он приближался к цели своих стремлений, им больше, чем когда-либо, овладел страх, и он почувствовал себя так нехорошо, что должен был сесть на одну из скамеек на набережной против коттеджа. На другом конце ее сидел старый рыбак, покуривая свою черную глиняную трубку; он обратил внимание на бледное лицо и печальные глаза незнакомца.

— Вы устали, — сказал он. — Не следует таким старикам, как мы с вами, забывать свои годы.

— Теперь мне лучше, благодарю вас, — ответил Джон. — Не можете ли вы сказать мне, приятель, каким образом этот коттедж затесался между всеми этими прекрасными домами?

— А видите ли, — сказал старик, энергично стуча своим костылем по земле, — этот коттедж принадлежит самой упрямой женщине во всей Англии. Поверите ли, этой женщине предлагали в десять раз больше того, что стоит коттедж, а она не захотела расстаться с ним. Ей обещали даже перенести его целиком, поставить на каком-нибудь более подходящем месте и заплатить ей хорошую круглую сумму в придачу, но — господи помилуй! — она не хотела и слышать об этом.

— А почему? — спросил Джон.

— Вот в том-то и штука! Это все вследствие одной ошибки. Видите ли, ее любезный уехал, когда я был еще молодым человеком, и она вбила себе в голову, что он может когда-нибудь вернуться, и он не будет знать, куда ему деться, если коттедж не будет там. Ну, если бы парень был жив, то он был бы так же стар, как вы, но я не сомневаюсь, что он давно умер. Она счастливо отделалась от него, так как он, должно быть, был негодяй, если покинул ее, как он это сделал.

— О, он покинул ее, говорите вы?

— Да, уехал в Соединенные Штаты и не прислал ей ни слова на прощанье. Это был бессердечный, постыдный поступок, так как девушка с тех пор все время ждала его и тосковала по нем. Я думаю, что она и ослепла оттого, что плакала в течение пятидесяти лет.

— Она слепа! — воскликнул Джон, приподнимаясь.

— Хуже того, — сказал рыбак. — Она смертельно больна, и думают, что она не будет жить. Вы посмотрите, вот карета доктора у ее дома.

Услышав эти дурные вести, Джон вскочил и поспешил к коттеджу, где встретил доктора, садившегося в карету.

— Как здоровье вашей пациентки, доктор? — спросил он дрожащим голосом.

— Очень плохо, очень плохо… — сказал медик напыщенным тоном. — Если силы будут продолжать падать, то здоровью ее будет угрожать большая опасность; но если, с другой стороны, в ее состоянии произойдет изменение, то возможно, что она может выздороветь! — Изрекши тоном оракула этот ответ, он уехал, оставив за собой облако пыли.

Джон Хёксфорд все еще стоял в нерешимости в дверях, не зная, как объявить о себе и насколько опасным для больной может быть нравственное потрясение, когда какой-то джентльмен в черном неспешно подошел к нему.

— Не можете ли вы сказать мне, друг мой, здесь больная? — спросил он.

Джон кивнул головой, и священник вошел, оставив дверь полуоткрытой. Странник подождал, пока он вошел во внутреннюю комнату, и тогда проскользнул в гостиную, где он провел столько счастливых часов. Все было по-старому до самых незначительных украшений, так как Мэри имела обыкновение, когда что-нибудь разбивалось, заменять разбитую вещь копией, так что в комнате не могло быть никакой перемены. Он стоял в нерешимости, осматриваясь вокруг себя, пока не услышал женского голоса из внутренней комнаты; тогда, прокравшись к двери, он заглянул в нее.

Больная полулежала на кровати, обложенная подушками, и ее лицо было повернуто прямо по направлению к Джону в то время, как он смотрел в открытую дверь. Он чуть не вскрикнул, когда ее глаза остановились на нем, так как это были бледные, некрасивые, нежные, простые черты Мэри, такие же нежные и не переменившиеся, как будто бы она была все еще тем полуребенком-полуженщиной, какою он прижимал ее к сердцу на набережной Бриспорта. Ее спокойная, лишенная событий жизнь не оставила на ее лице ни одного из тех грубых следов, которые свидетельствуют о внутренней борьбе и беспокойном духе. Целомудренная печаль облагородила и смягчила выражение ее лица, а то, что оно потеряло вследствие утраты зрения, было возмещено тем выражением спокойствия, которым отличаются лица слепых. Со своими серебристыми волосами, выбившимися из-под белоснежного чепчика, она была прежняя Мэри, выигравшая во внешности и развившаяся с примесью чего-то небесного и ангельского.

— Вы найдете человека, который присмотрит за коттеджем, — сказала она священнику, который сидел спиною к Джону. — Выберите какого-нибудь бедного достойного человека в приходе, который будет рад даровому жилищу. А когда он придет, вы скажите ему, что я ждала его, пока не была вынуждена уйти, но он найдет меня там по-прежнему верной и преданной ему. Здесь немного денег — только несколько фунтов, но я хотела бы, чтобы они достались ему, когда он придет, так как он, может быть, будет нуждаться в них, и тогда вы скажите человеку, которого вы поместите в коттедже, чтобы он был ласков с ним, так как он будет огорчен, бедняжка, и скажите ему, что я была весела и счастлива до конца. Не говорите ему, что я беспокоилась когда-нибудь, чтобы он также не стал беспокоиться.

Джон тихо слушал все это за дверью и не раз был готов схватить себя за горло, чтобы удержать рыдания, но когда она кончила и он подумал о ее долгой, безупречной, невинной жизни и увидал дорогое лицо, смотрящее прямо на него и, однако, не способное увидеть его, то почувствовал, что его оставляет мужество, и разразился неудержимыми, прерывистыми рыданиями, которые потрясли все его тело. И тогда случилась странная вещь, так как, хотя он не сказал ни слова, старая женщина протянула к нему свои руки и вскрикнула: «О, Джонни, Джонни! О, дорогой, дорогой Джонни, вы вернулись ко мне опять!» И прежде чем священник мог понять, что случилось, эти два верных любовника держали друг друга в объятиях; их слезы смешались, их серебристые головы прижались друг к другу, их сердца были так полны радости, что это почти вознаградило их за пятьдесят лет ожидания.

Трудно сказать, как долго предавались они радости. Это время показалось им очень коротким — и очень длинным почтенному джентльмену, который думал, наконец, скрыться, когда Мэри вспомнила о его присутствии и о вежливости, которую обязана иметь по отношению к нему.

— Мое сердце полно радости, сэр, — сказала она. — Божья воля, что я не могу видеть моего Джонни, но я могу представлять его себе так же ясно, как если бы он был перед моими глазами. Теперь встаньте, Джон, и я покажу джентльмену, как хорошо я помню вас. Ростом он будет до второй полки; прям, как стрела, его лицо смугло, а его глаза светлы и ясны. Его волосы почти черны и усы также. Я не удивилась бы, если бы узнала, что у него в настоящее время есть также бакенбарды. Теперь, сэр, не думаете ли вы, что я могу обойтись без зрения?

Священник выслушал ее описание и посмотрел на изнуренного, седовласого человека, стоявшего перед ним, не зная, смеяться ему или плакать.

К счастью, все кончилось благополучно. Был ли то естественный ход болезни, возвращение Джона подействовало ли благоприятно на ее течение, достоверно только то, что, начиная с этого дня, здоровье Мэри стало постепенно улучшаться, пока она совершенно не выздоровела.

— Мы не будем венчаться потихоньку, — решительно говорил Джон, — а то, как будто мы стыдимся того, что сделаем, как будто бы мы не имеем большего права венчаться, чем кто бы то ни было в приходе.

Итак, было сделано церковное оглашение и три раза объявлено, что Джон Хёксфорд, холостяк, и Мария Хаудлен, девица, намереваются сочетаться браком, и так как никто не представил возражений, то они были надлежащим образом обвенчаны.

— Мы, может быть, не очень долго будем жить в этом мире, — сказал старый Джон, — но, по крайней мере, мы спокойно перейдем в другой мир.

Доля Джона в квебекском предприятии была ликвидирована, и это дало повод к возбуждению весьма интересного юридического вопроса, мог ли он, зная, что его имя Хёксфорд, все-таки подписаться именем Харди, как это было необходимо для окончания дела. Было решено, однако же, что если он представит двух достойных доверия свидетелей своего тождества, то все обойдется, так что имущество было реализовано и дало в результате весьма приличное состояние. Часть его Джон употребил на постройку красной виллы как раз за Бриспортом, и сердце собственника на набережной террасы подпрыгнуло от радости, когда он узнал, что коттедж будет, наконец, покинут и не будет больше нарушать симметрию и ослаблять эффекта ряда аристократических домов.

И там, в этом уютном новом доме, сидя на лужайке в летнее время и у камина в зимнее, эта достойная старая чета продолжала жить много лет невинно и счастливо, как двое детей. Те, кто знал их хорошо, говорят, что никогда между ними не было и тени несогласия и что любовь, которая горела в их старых сердцах, была так же высока и священна, как любовь любой молодой четы, которая когда-либо стояла у алтаря. И по всей округе, всякому, кто, будь он мужчина или женщина, был в горе и изнемогал в борьбе с тяжелыми обстоятельствами, стоило только пойти на виллу, и он получал помощь и то сочувствие, которое более ценно, чем сама помощь. Так что, когда, наконец, Джон и Мэри, достигнув преклонного возраста, заснули навеки, один через несколько часов после другой, между оплакивавшими их были все бедные, нуждающиеся и одинокие люди прихода, которые, разговаривая о горестях, которые оба они перенесли так мужественно, приучались к мысли, что их собственные несчастья также только преходящие вещи и что вера и правда получат вознаграждение в этом или в будущем мире.

 

Ссора

Буря начинается легким движением воздуха, чуть заметным дуновением ветерка. Затем ветерок свежеет, усиливается, превращается в крепкий ветер, доходит до силы шторма; наконец, начинает слабеть, проходя снова те же ступени, только в обратном порядке — шторм, крепкий ветер, свежий ветер, и легкое движение воздуха — чуть заметное дуновение ветерка.

Виноват во всем был Франк. Он в этот день измучился над работой и над денежными вопросами, что нередко бывает с молодыми людьми, амбиции которых оцениваются четырьмястами фунтов ежегодного дохода. А у него имелись еще, кроме того, нервы. Будь Франк идеальным человеком, это обстоятельство не имело бы значения.

В самом деле, умение управлять тончайшими нитями нервов, умение заставить их повиноваться вам и разуму — это умение есть неотъемлемое свойство идеального мужчины. Это есть высшая победа духа над материей, победный венок героя. Но, увы, Франк был далек от господства над своей душой. Он был нервен и легко выходил из себя.

Его нельзя было обвинять за нервную слабость, но читать вслух книгу, переполненную невозможно запутанными фразами, — от этого-то он, во всяком случае, мог бы удержаться. Если женщина любит мужчину, он может читать ей «Энциклопедический словарь» хоть с конца — она будет сидеть у его ног и слушать часами и просить еще и еще. Но мужчина не должен выказывать при этом своего превосходства над ней. Франку лучше всего было бы воздержаться от чтения «Оснований Восточной Церкви» немедленно же после ужина; а если уж ему так хотелось читать, он должен был приготовиться быть снисходительным.

«Бежав от роскоши и соблазнов Александрии, благородный юноша направил свои стопы в мрачные скалистые окрестности Фив, где жил несколько лет анахоретом». Такова была фраза, которая послужила яблоком раздора.

— Что такое анахорет, Мод? — спросил Франк.

Эти глупейшие вопросы! Как будто значение этого слова было бог весть как важно.

Мод улыбнулась мужу, но в глазах ее показалось тревожное выражение.

— У вас нет ни капли здравого смысла, Франк, — сказала она.

— Отвечайте же, дорогая. Что оно значит, это слово?

— Ну а как вы объясняете его?

— Нет, нет, Мод, это не пройдет. Вы, право, должны были бы знать это слово?

— Почем вы знаете, что я не знаю его?

— Коли так — что оно значит?..

— О, читайте дальше!

— Нет, сперва вы ответите мне.

— Отвечу — что? Вы в самом деле становитесь невозможны.

— Что такое анахорет?

Мод собралась с духом.

— Нечто вроде моряка, — проговорила она залпом. — Боже мой! Боже мой! Читайте же, читайте дальше эту интереснейшую книгу.

Франк положил том на колени.

— Какой смысл продолжать чтение? Сколько раз я вам говорил, чтобы вы спрашивали у меня объяснения, когда не понимаете чего-нибудь. Вы, я думаю, и половины прочитанного не поняли.

— Не будьте грубы, Франк.

— Я вовсе не груб.

— Хорошо, как бы это ни называлось, но не будьте таким.

— Я только немного обижен и разочарован. Я читаю, а вы не обращаете на это никакого внимания. Вам лень побеспокоить себя вопросом. Вы не хотите читать книг, которые я люблю.

— Вы несправедливы, Франк! Да, да — вы страшно несправедливы. Вы не знаете, что я прочла тот пятитомный труд в голубых переплетах, что стоит на второй полке; и я прочла его от доски до доски для того только, чтобы угодить вам.

— Не думаю, чтобы вы помнили из него хоть слово.

— Пять недель! — дрожащими губами воскликнула Мод. — За эти пять недель я ничего другого не читала. А теперь — вы же говорите мне такие ужасные вещи.

— А что я сказал?

— Что я не интересуюсь вещами, которые нравятся вам. Вы представить себе не можете, как это оскорбляет меня. Если вы в самом деле думаете так, почему вы не женились на мисс Мэри Сомервилль?

— Это кто такая?

— Ага! Видите, есть вещи, которых и вы, в свою очередь, не знаете! Это очень умная и известная женщина.

— А! Это та, знаменитая! Да она умерла пятьдесят лет назад.

— Ну, тогда на другой, вроде нее. Почему вы не сделали предложения этой мисс Алисе Мортимер, которая была на пикнике и разговаривала об архитектуре старинного замка?

— Ах, это та, которую я еще нашел хорошенькой?

— Вот, вот! Вы еще в башню с ней пошли, чтобы сообщить ей это. Она была бы способна говорить с вами в течение часа об… об анахоретах. Вы, верно, все время думаете о мисс Алисе Мортимер.

— Клянусь вам, что ее имя не приходило мне в голову после пикника вплоть до сегодняшнего дня. Я вряд ли могу считаться ее знакомым. Вы положительно неразумны.

— Я вызубрила всю хронологию английских королей. Вам известно это. И я знала их отлично всех, кроме Генрихов. Вы сами сказали это. А теперь вы говорите мне такие страшные вещи. Я представить себе не могу, чего ради вы пожелали жениться на мне. Зачем вам жена? Вы должны были жениться на ходячем словаре. Только… только подумать, что всему должен был наступить такой конец! — Мод начала рыдать, утираясь своим до смешного маленьким платком.

Франк отложил книгу в сторону и с сердитым лицом принялся набивать трубку.

— Ну что я такое сделал? — угрюмо спросил он.

— Вы были… вы вели себя отвратительно, — всхлипывая, говорила Мод. — Вы так переменились! Вспомните первое время нашего знакомства. Разве вы спрашивали у меня тогда значение слов, разве говорили со мной так грубо за то, что я не знаю их? Вот если бы вы сразу после того, как были представлены мне, спросили бы: «Ну-с, мисс Сельвин, а что такое анахорет?» — это было бы честным поступком. Я бы знала, чего мне ждать впереди. Но вы не задавали мне никаких вопросов.

— Ну, ну! Один-то вопрос я задал вам в то время.

— Да, тот, на который я дала ошибочный ответ.

— О, Мод! Это жестоко говорить такие вещи.

— Вы сами заставляете меня говорить так.

— Я не сказал ничего нелюбезного.

— Нет, вы массу грубостей мне наговорили. Вы и сами не знаете, каким вы можете быть грубияном. У вас на лице появляется упорное выражение, и вы начинаете говорить отвратительные вещи.

— Что же я такое сказал?

— Что я всегда была глупой девочкой, и что вы были бы рады, если бы женились на Алисе Мортимер.

— О, Мод! Как можете вы?..

— Вы, конечно, подразумевали это.

— Вы положительно невозможны!

— Вот опять! Ну сознайтесь сами! Разве это любезно, говорить такие вещи? А через пять минут вы готовы будете клясться, что никогда не говорили мне: «Вы невозможны».

— Простите меня, дорогая. Мне не следовало говорить этого. Я хотел сказать только, что мне никогда и не снилось ни слова из того, что вы тут мне приписали. Я не встречал еще никогда другой такой живой и милой женщины, как вы. И само собой во всем свете нет женщины, которую я предпочел бы вам.

Из-за измятого платка показалась пара вопрошающих недоверчивых голубых глаз.

— Честное, благородное слово?

— Клянусь вам! Подите сюда! Теперь вы верите, что это правда, не так ли?

Тут настало долгое молчание.

— Сколько во мне злости, — начала затем Мод.

— Это все моя дурацкая, неуклюжая манера говорить.

— Дорогой мой мальчик, вы вполне правы, когда хотите научить меня чему-нибудь. Вы так добры. Но я люблю вас так сильно, что при малейшем намеке на ссору, которая хоть на секунду разъединит нас, я моментально погружаюсь в отчаяние и способна сказать или сделать самую невозможную вещь. Я исправляюсь, уверяю вас, исправляюсь. Но смогу добиться этого, только если заставлю себя любить вас меньше.

— Ради бога, только не меняйтесь, любовь моя! — вскричал Франк. — Я знаю, что вы говорите правду, я сам ощущаю то же самое. Для меня небо темнеет и свет меркнет, как только между нами мелькнет хоть тень раздора. Но мне кажется, что эти размолвки необходимая принадлежность любви; они очищают любовь и придают ей новую силу, точно гроза, которая освежает душную атмосферу июльского дня. Ведь вот как мы с вами любим и уважаем друг друга. А все-таки и мы…

— Я прямо не понимаю, с чего это вдруг происходит, — заметила Мод.

— Мне кажется, это заложено в самой глубине истинной любви. Она, эта любовь, так чутка, что отзывается со страшной силой на малейший пустяк. Она так пуглива, что видит тень там, где ее нет и в помине. Малейшая трещинка кажется ей бездонной пропастью. И она вскрикивает, и ужасается, и кидается в бой с воображаемой опасностью.

— Ах, какой ужас! — Мод вздрогнула и крепче прижалась к груди мужа.

— Но как приятно чувствовать, что эти размолвки не враг, а скорее замаскированный друг, что они скорее закрепляют любовь, чем разрушают ее.

— Но нам ведь нет нужды подкреплять нашу любовь, Франк? — спросила боязливо Мод.

Так они сидели, эта неразумная молодая пара, всецело поглощенная своим собственным счастьем и нимало не сознающая, что эти тернии и розы любви обычная дорожка миллионов и миллионов людских парочек, которая не пройдет, доколе стоит мир. Летят в бездну бытия народы, сменяются династии, грандиознейшие революции в политике и промышленности потрясают человечество, и лишь интимная жизнь людей остается неизменной.

Наша парочка долго сидела, обдумывая в молчании странность явлений природы.

— Вы теперь не сердитесь больше, Мод?

— О, нет, нет, но… как вы находите, Франк, уступила ли бы мисс Мортимер, если бы она была вашей женой?

— Вы несравненно лучше ее. Вы лучшая жена, какую когда-либо имел мужчина.

— Я постараюсь стать еще лучше.

— Нет, нет; пожалуйста, оставайтесь, какая вы есть.

— Ах да, Франк.

Мод была удивительно мила со своим задумчиво-любопытным выражением лица.

— Да, моя радость?

— А вы не будете сердиться?

— Нет, нет, никогда не буду.

— Ну, так вот… — голос ее перешел в шепот, — что такое анахорет?

— О, повесить бы его! Не все ли вам равно?

— Но я правда хотела бы знать.

— О, это просто-напросто отшельник. Люди этого сорта жили в кельях в Египте, на материке Европы и даже в Англии.

— В Англии?

— Да, дорогая.

— В нее они приезжали из чужих стран?

— Да, думаю, что так. Их было несколько в Глестонбюри и еще в некоторых местностях.

— Но каким же образом они переезжали в Англию?

— А на кораблях, конечно.

Мод самодовольно улыбнулась и прильнула лицом к куртке мужа.

— Ах вы, глупый, глупый мальчик! — звонко засмеялась она. — Вот оно и вышло, что они были «нечто вроде моряка».

 

Наши ставки на дерби

Боб! — крикнула я.

Никакого ответа.

— Боб!

Нарастающий бурный храп и протяжный вздох.

— Проснись же, Боб!

— Что стряслось, черт побери?! — произнес сонный голос.

— Пора завтракать, — пояснила я.

— Подумаешь, завтракать! — донесся из постели мятежный ответ.

— И тебе, Боб, письмо, — добавила я.

— Что же ты сразу не сказала? Тащи его сюда! Получив такое радушное приглашение, я вошла в комнату брата и примостилась на краешке кровати.

— Получай, — сказала я. — Марка индийская, а почтовый штемпель поставлен в Бриндизи. От кого бы это?

— Не суй нос не в свои дела, Коротышечка, — ответил брат, отбросив со лба спутанные кудри, и, протерев глаза, он сломал сургучную печать.

Я терпеть не могу, когда меня называют Коротышкой. Когда я еще была маленькой, бессердечная нянька наградила меня этим прозвищем, обнаружив диспропорцию между моей круглой серьезной физиономией и коротенькими ножками. А я, право же, не больше коротышка, чем любая другая семнадцатилетняя девушка. На этот раз вне себя от благородного гнева я уже была готова обрушить на голову брата карающую подушку, но меня остановило выражение его глаз: в них загорелся живой интерес.

— А знаешь, Нелли, кто к нам едет? — спросил он. — Твой старый друг!

— Как? Из Индии? Да неужели Джек Хоторн?

— Он самый, — ответил Боб. — Джек возвращается в Англию и намерен погостить у нас. Он пишет, что будет здесь почти одновременно с письмом. Да перестань ты плясать! Свалишь ружья или еще что-нибудь натворишь. Будь паинькой и сядь ко мне.

Боб говорил со всей солидностью человека, над кудлатой головой которого уже промчалось двадцать две весны, и потому я угомонилась и заняла прежнюю позицию.

— То-то будет весело! — воскликнула я. — Но только, Боб, Джек был еще мальчишкой, когда мы видели его в последний раз, а теперь он мужчина. Это уже будет совсем не тот Джек.

— Ну и что же, — ответил Боб, — ты тогда тоже была девочкой — противной маленькой девчонкой с кудряшками, теперь же…

— А что теперь? — спросила я.

Мне показалось, что брат готов сказать мне комплимент.

— Ну, теперь у тебя нет кудряшек, ты выросла и стала еще противнее.

В одном отношении братья благо. Ни одна девица, если Бог наградил ее братьями, не может без достаточных оснований вырасти самодовольной.

По-моему, все очень обрадовались, услышав за завтраком, что приезжает Джек Хоторн. «Все» — это моя мама, Элси и Боб. Но когда, захлебываясь от восторга, я объявила эту новость, лицо нашего кузена Соломона Баркера не засияло радостью. Раньше это никогда не приходило мне в голову, но, быть может, юноше нравится Элси и он боится соперника? А иначе зачем бы он, услышав самую обычную вещь, вдруг отодвинул яйцо, сказав, что совершенно сыт, причем таким вызывающим тоном, что все усомнились в его искренности? А Грейс Маберли, подруга Элси, сохранила свое обычное благожелательное спокойствие.

Я же бурно выражала восторг. Мы с Джеком вместе росли. Он был мне как старший брат, пока не поступил в военное училище и не уехал. Сколько раз они с Бобом забирались на яблоню старика Брауна, а я стояла под деревом и собирала в белый передничек их добычу. Как мне помнится, Джек был деятельным участником всех наших проказ. Но теперь он уже лейтенант Хоторн, участвовал в афганской войне и, по словам Боба, стал «опытным воином». Как же он теперь выглядит? При слове «воин» Джек почему-то представлялся мне в латах и шлеме с перьями, он жаждал крови и рубил кого-то огромным мечом. Я боялась, что после всего этого он уже не захочет принимать участия в шумных играх, шарадах и прочих развлечениях, принятых в Хазерли-хаус.

Все следующие дни кузен Сол явно пребывал в плохом настроении. С трудом удавалось уговорить его быть четвертым, когда играли в теннис; он обнаружил необычайное пристрастие к уединению и курил крепчайший табак. Мы встречали его в самых неожиданных местах: то в глухих уголках сада, то на реке, и, если имелась хоть малейшая возможность избежать с нами встречи, он всякий раз глядел вдаль и делал вид, что совсем не замечает нас, хотя мы окликали его и махали зонтиками. Он вел себя, конечно, крайне невежливо. Однажды вечером, перед обедом, я все-таки его поймала и, выпрямившись во весь рост — пять футов четыре с половиной дюйма, — высказала ему все, что о нем думаю. Такие мои действия Боб именует верхом благотворительности, потому что я при этом раздаю перлы мудрости, которой мне-то самой как раз и не хватает.

Кузен Сол полулежал в качалке перед камином. Держа в руках «Таймс», он меланхолично смотрел поверх газеты в огонь. Я приблизилась к нему сбоку и дала залп из бортовых орудий.

— Мы, кажется, чем-то оскорбили вас, мистер Баркер, — с высокомерной учтивостью заметила я.

— Что вы, Нелл, хотите этим сказать? — спросил Сол, с удивлением глядя на меня.

— Вы, по-видимому, лишили нас чести быть знакомыми с вами, — ответила я, но тут же оставила высокопарный стиль. — Это же просто глупо, Сол! Что с вами?

— Ничего, Нелл. Во всяком случае, ничего достойного внимания. Вы же знаете, через два месяца у меня экзамен по медицине и я много занимаюсь.

— Ах так! — вскипела я. — Если все дело в этом, мне больше сказать нечего. Разумеется, если вы предпочитаете своим родственникам кости, это ваше право. Конечно, есть молодые люди, которые ведут себя любезно и не прячутся по углам, чтобы учиться, как втыкать ножи в человека. — Дав столь исчерпывающее определение благородной хирургической науке, я с излишней горячностью принялась поправлять на кресле сбившийся чехол.

Я видела, что Сол весело улыбался, глядя на стоявшую перед ним сердитую молодую особу с голубыми глазами.

— Пощадите меня, Нелл, — сказал он. — Вы ведь знаете, я уже на одном экзамене провалился. Кроме того, — Сол стал серьезен, — вам предстоит много развлечений, когда приедет этот — как его? — лейтенант Хоторн.

— Уж, во всяком случае, Джек не станет всему предпочитать общество скелетов и мумий.

— Вы всегда называете его Джеком? — спросил Сол.

— Конечно, Джон звучит слишком официально.

— Ах вот как? — с сомнением произнес мой собеседник.

Моя теория насчет Элси все еще не выходила у меня из головы, и я решила, что дело, пожалуй, можно представить не в столь трагическом свете. Сол встал с качалки и глядел теперь в открытое окно. Я подошла к нему и робко посмотрела в его обычно такое добродушное, а сейчас мрачное лицо. Он был очень застенчив, но я подумала, что сумею заставить его признаться.

— А ведь вы ревнивы, старина, — заметила я.

Он покраснел и посмотрел на меня сверху вниз.

— Я знаю ваш секрет, — смело заявила я.

— Какой секрет? — сказал Сол, еще больше краснея.

— Неважно, но я его знаю. Позвольте мне сказать вам вот что, — еще смелее продолжала я. — Элси и Джек никогда не ладили. Скорее уж Джек влюбится в меня. Мы всегда с ним дружили.

Если бы я воткнула в кузена Сола вязальную спицу, которую держала в руке, то и тогда он вряд ли подпрыгнул бы выше.

— Бог мой! — воскликнул он, и в сумерках я разглядела, что его темные глаза впились в меня. — Неужели вы на самом деле думаете, что мне нравится ваша сестра?

— Разумеется, — невозмутимо ответила я, не собираясь сдаваться.

Никогда еще ни одно слово не производило такого эффекта. Изумленно ахнув, кузен Сол повернулся и выпрыгнул в окно. Он всегда выражал свои чувства довольно странно, но на этот раз оригинальность его поведения меня просто ошеломила. Я вглядывалась в сгущавшиеся сумерки. И вдруг на фоне лужайки передо мной возникло смущенное и полное недоумения лицо.

— Мне нравитесь вы, Нелл, — сказало это лицо и сразу исчезло, и я услышала, как кто-то бросился бежать по аллее. Удивительно экстравагантным был этот юноша.

Хотя кузен Сол и заявил о своих симпатиях в присущей ему манере, жизнь в Хазерли-хаус текла по-прежнему. Он не попытался узнать, каковы мои чувства, и несколько дней вообще не касался этой темы. Очевидно, он полагал, что проделал все необходимое в подобных случаях. Однако порой он ставил меня в крайне неловкое положение, когда, внезапно появившись, усаживался напротив и молча устремлял на меня упорный взгляд, от которого мне становилось просто страшно.

— Не надо, Сол, — как-то сказала я ему. — У меня от этого мурашки по коже бегают.

— Но почему, Нелл? — спросил Сол. — Разве я вам совсем не нравлюсь?

— Да нет, нравитесь, — ответила я. — Лорд Нельсон мне тоже нравится, но мне было бы не очень приятно, если бы сюда явился его памятник и целый час на меня глядел.

— А почему вы вдруг заговорили про лорда Нельсона? — спросил кузен.

— Сама не знаю.

— Значит, Нелл, я нравлюсь вам так же, как лорд Нельсон?

— Да, только больше.

Этим лучом надежды бедняге Солу и пришлось удовольствоваться, потому что в комнату вбежали Элси и мисс Маберли и нарушили наш tete-a-tete.

Кузен мне, конечно, очень нравился… Я знала, какая чистая, преданная душа скрывается под его невозмутимой внешностью. Но мысль о том, чтобы иметь возлюбленным Сола Баркера, того самого Сола, чье имя служило синонимом застенчивости, была нелепа. Отчего он не влюбился в Грейс или Элси? Они-то уж знали бы, как с ним обойтись: они были старше меня и сумели бы поощрить его или отвергнуть, по своему усмотрению. Но Грейс слегка флиртовала с моим братом Бобом, а Элси словно вообще ничего не замечала. Мне вспоминается один случай, характерный для кузена, и я не могу не упомянуть о нем здесь, хотя случай этот никак не связан с моим повествованием. Произошел он, когда Сол впервые приехал в Хазерли-хаус.

Однажды нам нанесла визит жена приходского священника, и принимать ее пришлось мне и Солу. Сначала все шло хорошо. Вопреки обыкновению Сол был весел и разговорчив. К несчастью, им овладел жар гостеприимства, и, несмотря на все мои знаки и подмигивания, он спросил гостью, не желает ли она выпить бокал вина. На беду, вино в доме как раз кончилось, и, хотя мы уже написали в Лондон, новая партия вин еще не прибыла. Затаив дыхание, я ждала, что ответит гостья, надеясь, что она откажется, но, к моему ужасу, она охотно приняла предложение Сола.

— Не трудись звонить, Нелл, — сказал Сол, — я исполню роль дворецкого. — И с безмятежной улыбкой направился к стенному шкафу, где хранилось вино. Только забравшись в него, Сол внезапно припомнил, как утром кто-то сказал, что вино кончилось. Сол оцепенел от ужаса и до окончания визита миссис Солтер просидел в шкафу, решительно отказываясь выйти, пока гостья, не удалилась. Если бы можно было сделать вид, что из шкафа есть выход или дверь в другую комнату, дело обстояло бы не так скверно, но я знала, что расположение нашего дома известно миссис Солтер не хуже, чем мне. Она прождала возвращения Сола почти час, а затем удалилась, глубоко возмущенная.

— Дорогой, — сказала она, описывая случившееся своему супругу и от гнева впадая в библейский тон, — шкаф, казалось, разверзся и поглотил его!

Однажды утром Боб вышел к завтраку, держа в руках телеграмму.

— Джек приезжает с двухчасовым.

Я видела, что Сол посмотрел на меня с укором, но это не помешало мне выразить свою радость.

— Вот уж начнется веселье, когда он приедет! — сказал Боб. — Станем ловить в пруду бреднем рыбу и всячески развлекаться. Верно, Сол?

Сол, видимо, почувствовал слишком большую радость: он даже не смог выразить ее словами и в ответ лишь что-то буркнул.

В то утро я долго раздумывала в саду о Джеке. Я ведь в конце концов становилась уже взрослой девушкой, о чем бесцеремонно напомнил мне Боб. Теперь я должна вести себя осмотрительно. Ведь настоящий мужчина уже взглянул на меня глазами любящего человека. Конечно, не было ничего дурного, что в детстве Джек повсюду ходил за мной и целовал меня, но теперь я должна держать его на расстоянии. Я вспомнила, как Джек подарил мне однажды дохлую рыбу, которую он выловил в хазерлейской речушке, и я бережно хранила ее среди самых драгоценных моих сокровищ, пока наконец тошнотворный запах в доме не заставил мою мать написать мистеру Бартону возмущенное письмо, а он в ответ сообщил, что все трубы в нашем доме вполне исправны. Я должна научиться держаться холодно и с достоинством. Я представила себе нашу встречу и решила ее прорепетировать. Вообразив, что куст остролиста — это Джек, я не спеша приблизилась к нему, сделала глубокий реверанс и, протянув руку, произнесла: «Рада вас видеть, лейтенант Хоторн!» Тут из дома появилась Элси, но ничего не сказала. Однако за завтраком она спросила Сола, наследственная ли болезнь идиотизм, или же она поражает отдельных индивидов; бедняга Сол отчаянно покраснел и так и не смог ей что-либо вразумительно объяснить.

Наш скотный двор выходит на аллею, расположенную между Хазерли-хаус и сторожкой. Я, Сол и мистер Николас Кронин, сын помещика, нашего соседа, отправились туда после завтрака. Такое представительное шествие имело целью утихомирить мятеж в курятнике. Первые известия о восстании доставил в дом юный Бейлис, сын и наследник старика, ходившего за птицей, и меня настоятельно просили прийти. Тут мне следует в скобках объяснить, что наши куры находились исключительно в моем ведении и на птичнике ничего не делалось без моего совета и помощи. Старик Бейлис вышел, прихрамывая, нам навстречу и доложил все подробности переполоха. Оказалось, что у одной хохлатки и у бентамского петуха настолько отросли крылья, что они смогли уже перелететь в парк, и пример этих вожаков оказался таким заразительным, что дух бродяжничества овладел солидными матронами вроде криволапых кохинхинок и они также проникли на запретную территорию. В птичнике состоялся военный совет, и было единодушно решено подрезать непокорным крылья.

Ну и пришлось же нам побегать! «Нам», то есть мне и мистеру Кронину, потому что кузен Сол суетился с ножницами на заднем плане и подбадривал нас криками. Оба преступника, несомненно, знали, что охотятся за ними: они с таким проворством ныряли под кормушки и перелетали через клетки, что вскоре нам уже казалось, будто во дворе мечется целая дюжина хохлаток и бентамских петухов. Остальных кур все происходящее интересовало мало, и только любимая супруга бентамского петуха, взобравшись на крышу курятника, без устали обливала нас презрением. Больше всех осложняли дело утки; к причине переполоха они не имели никакого отношения, но очень сочувствовали беглецам и ковыляли вслед за ними со всей быстротой, на которую были способны, и поэтому все время путались под ногами у преследователей.

— Все, попалась! — крикнула я, когда хохлатку загнали в угол. — Хватайте ее, мистер Кронин! Ах, да вы упустили ее! Упустили! Загороди ей, Сол, дорогу! Боже мой, она бежит ко мне!

— Ловко, мисс Монтегю! — воскликнул мистер Кронин, когда я ухватила пролетавшую мимо меня курицу за лапу и зажала ее под мышкой, чтобы она не вырвалась. — Позвольте, я отнесу ее.

— Нет, нет. Вы должны поймать петуха. Вон он, за кормушкой. Забегайте с того края, а я с этого.

— Он убегает через калитку! — крикнул Сол.

— Кыш! Кыш! — закричала я. — Убежал! — И оба мы кинулись за петухом в парк, выскочили на аллею, свернули, и я нос к носу столкнулась с загорелым молодым человеком в костюме из твида, который неторопливо шел к дому.

Я сразу узнала эти смеющиеся серые глаза — ошибиться было невозможно, — хотя, мне кажется, если б я даже и не посмотрела на него, инстинкт подсказал бы мне, что передо мной Джек. Как могла я сохранить достоинство с хохлаткой под мышкой? Я попыталась выпрямиться, но злосчастной курице показалось, что она обрела защитника, и она закудахтала громче прежнего. Я махнула на все рукой и засмеялась, и Джек вместе со мной.

— Как поживаете, Нелл? — спросил он, протягивая мне руку, и тут же удивленно добавил: — Да вы же стали совсем другой!

— Ну да, прежде у меня под мышкой не было хохлатки, — ответила я.

— Ну кто бы мог подумать, что маленькая Нелл может превратиться в женщину? — Джек никак не мог прийти в себя.

— Не ожидали же вы, что я превращусь в мужчину? — с возмущением спросила я. Но тут же оставила церемонный тон. — Мы ужасно рады, Джек, вашему приезду. В дом попасть вы еще успеете, а сейчас помогите нам изловить бентамского петуха.

— С удовольствием, — весело, как встарь, ответил Джек, все еще не сводя глаз с моего лица. — Вперед! — И мы все трое стремглав бросились в парк, а бедняга Сол в тылу поощрял нас криками, с ножницами и пленницей в руках. Когда Джек явился поздороваться с моей матушкой, вид у него был весьма помятый, а мое намерение вести себя с ним сдержанно и с достоинством развеялось, как дым.

В тот май в Хазерли-хаус собралось большое общество. Боб, Сол, Джек Хоторн и мистер Николас Кронин; а кроме них мисс Маберли, и Элси, и мама, и я. В случае необходимости, когда играли в шарады или ставили любительский спектакль, мы всегда могли раздобыть зрителей, пригласив пять-шесть соседей. Мистер Кронин, веселый, атлетического сложения оксфордский студент, оказался замечательным приобретением, просто удивительно, как он умел придумывать и устраивать всяческие затеи. Джек в значительной мере утратил былую живость, и все мы дружно объявили, что он, разумеется, влюблен. Выглядел он при этом не менее глупо, чем выглядит в таких случаях любой молодой человек, но даже не пытался отпираться.

— Что будем делать сегодня? — спросил как-то утром Боб. — Кто что может предложить?

— Ловить рыбу в пруду, — сказал мистер Кронин.

— Мало мужчин, — ответил Боб. — Что еще?

— Мы должны сделать ставки на дерби, — заметил Джек.

— Ну, для этого времени хватит. Скачки состоятся лишь через две недели. Что еще?

— Теннис? — неуверенно предложил Сол.

— Надоело.

— Вы можете устроить пикник в хазерлейском аббатстве, — предложила я.

— Отлично! — воскликнул мистер Кронин. — Лучше не придумаешь.

— Как твое мнение, Боб?

— Первоклассно, — ответил брат, ухватившись за подсказанную мысль. Пикники необычайно привлекают тех, чьим сердцем еще только овладевает нежная страсть.

— А как мы туда доберемся, Нелл? — спросила Элси.

— Я-то совсем не пойду, — ответила я. — Мне бы очень хотелось, только надо посадить папоротники, которые раздобыл для меня Сол. Добираться туда лучше пешком. Тут всего три мили, а юного Бейлиса с корзиной провизии можно послать вперед.

— Ты пойдешь, Джек? — спросил Боб.

Новая помеха: накануне лейтенант вывихнул себе лодыжку. Тогда он об этом никому не сказал. Но теперь лодыжка начала болеть.

— Слишком далеко для меня, — сказал Джек. — Три мили туда да три обратно!

— Пойдем. Не ленись же, — бросил Боб.

— Дорогой мой, — ответил лейтенант, — я уже столько отшагал, что с меня хватит до самой могилы. Видели бы вы, как наш бравый генерал заставил меня пройтись от Кабула до Кандагара, — вы бы мне посочувствовали.

— Оставьте ветерана в покое, — сказал мистер Кронин.

— Сжальтесь над измученным войной солдатом, — заметил Боб.

— Ну, довольно смеяться, — сказал Джек и, просияв, добавил: — Вот что. Я возьму, Боб, если разрешишь, твою двуколку, и, как только Нелл посадит свои папоротники, мы к вам приедем. И корзинку можем взять с собой. Вы поедете, Нелл, правда?

— Хорошо, — ответила я.

Боб согласился с таким оборотом дела, и так как все остались довольны, за исключением мистера Соломона Баркера, который весьма злобно посмотрел на лейтенанта, то сразу начались сборы, и вскоре веселое общество пустилось в путь.

Просто удивительно, до чего быстро прошла больная лодыжка после того, как последний из участников пикника скрылся за поворотом аллеи. А к тому моменту, когда папоротники были посажены и двуколка готова, Джек уже был весел и, как никогда, полон энергии.

— Что-то уж очень внезапно вы поправились, — заметила ему я, когда мы ехали по узкой, извилистой проселочной дороге.

— Да, — ответил Джек, — но дело в том, Нелл, что со мной ничего и не было. Просто мне надо поговорить с вами.

— Неужели вы способны прибегнуть ко лжи, лишь бы поговорить со мной? — сказала я с упреком.

— Хоть сорок раз, — твердо ответил Джек.

Я попыталась измерить всю глубину коварства, таившегося в Джеке, и ничего не ответила. Меня занимал вопрос: была бы Элси польщена или рассердилась, если бы кто-нибудь солгал ради нее столько раз?

— Когда мы были детьми, мы очень дружили, Нелл, — заметил мой спутник.

— Да. — Я глядела на полость, закрывавшую мне колени. Как видите, к этому времени я уже приобрела кое-какой опыт и научилась различать интонации мужского голоса, что невозможно без некоторой практики.

— Кажется, теперь я вам совсем безразличен, не то, что тогда, — продолжал Джек.

Шкура леопарда на моих коленях по-прежнему поглощала все мое внимание.

— А знаете, Нелл, — продолжал Джек, — когда я мерз в палатке на перевалах среди гималайских снегов, когда я видел перед собой вражеские войска, да и вообще, — голос Джека внезапно стал жалобным, — все время, пока я был в этой гнусной дыре, в Афганистане, я не переставал думать о маленькой девочке, которую оставил в Англии…

— Неужели? — пробормотала я.

— Да, я хранил память о вас в сердце, а когда я вернулся, вы уже перестали быть маленькой девочкой. Вы, Нелли, превратились в прелестную женщину и, наверное, забыли те далекие дни.

От волнения Джек заговорил очень поэтично. Он предоставил старенькому гнедому полную свободу, и тот, остановившись, мог вволю любоваться окрестностями.

— Послушайте, Нелли, — сказал Джек, вздохнув, как человек, который готов дернуть шнур и открыть душ, — походная жизнь учит, в частности, сразу брать то хорошее, что тебе встречается. Раздумывать и колебаться нельзя: пока ты размышляешь, другой может тебя опередить.

«Вот оно, — в отчаянии подумала я. — И тут нет окна, в которое Джек, сделав решительный шаг, мог бы выпрыгнуть».

После признания бедняги Сола любовь для меня ассоциировалась с прыжками из окон.

— Как вам кажется, Нелл, стану ли я вам когда-нибудь настолько дорог, чтоб вы решились разделить мою судьбу? Согласитесь вы стать моей женой?

Он даже не соскочил с двуколки, а продолжал сидеть рядом со мной и жадно смотрел на меня своими серыми глазами, а пони брел себе по дороге, пощипывая то слева, то справа полевые цветы. Было совершенно очевидно, что Джек намерен получить ответ. Я сидела, потупившись, и вот мне показалось, что на меня смотрит бледное, застенчивое лицо, и я слышу, как Сол признается мне в любви. Бедняга! И во всяком случае, он признался первым.

— Вы согласны, Нелл? — снова спросил Джек.

— Вы мне очень нравитесь, Джек, — ответила я, тревожно взглянув на него, — но… — как изменилось его лицо при этом коротеньком слове! — мне кажется, не настолько. И, кроме того, я ведь еще очень молода. Наверное, ваше предложение должно быть для меня очень лестно и вообще, только… вы не должны больше думать обо мне.

— Значит, вы мне отказываете? — спросил Джек, слегка побледнев.

— Почему вы не пойдете к Элси и не сделаете предложение ей? — в отчаянии воскликнула я. — Отчего все вы идете ко мне?

— Элси мне не нужна, — ответил Джек и так ударил кнутом пони, что привел это добродушное четвероногое в немалое изумление. — Почему вы сказали «все»?

Ответа не последовало.

— Теперь мне все понятно, — с горечью сказал Джек. — Я уже заметил, что с тех пор, как я приехал, этот ваш кузен ни на шаг от вас не отходит. Вы обручены с ним?

— Нет, не обручена.

— Благодарение Богу! — благочестиво воскликнул Джек. — Значит, я еще могу надеяться. Может быть, со временем вы и передумаете. Скажите мне, Нелли, вам нравится этот дуралей медик?

— Он не дуралей, — возмутилась я, — и он нравится мне так же, как вы.

— Ну, в таком случае он вам вовсе не нравится, — надувшись, заметил Джек. И мы больше не проронили ни слова до тех пор, пока оглушительные крики Боба и мистера Кронина не возвестили о близости остальных участников пикника.

Если пикник и удался, то только благодаря стараниям этого последнего. Из четырех участвовавших в пикнике мужчин трое были влюблены — пропорция неподходящая, — и мистеру Кронину приходилось поистине быть душой общества, чтобы поддержать веселье вопреки этому неблагоприятному обстоятельству. Очарованный Боб был всецело поглощен мисс Маберли, бедняжка Элси прозябала в одиночестве, а оба моих поклонника были заняты тем, что попеременно свирепо смотрели то друг на друга, то на меня. Мистер Кронин, однако, мужественно боролся с общим унынием, был любезен со всеми и с одинаковым усердием обследовал развалины аббатства и откупоривал бутылки.

Кузен Сол был особенно мрачен и угнетен. Он, конечно, думал, что мы заранее сговорились с Джеком проехаться вдвоем. И, однако, в глазах его сквозило больше печали, чем злости, а Джек, должна с огорчением заметить, был явно зол. Именно поэтому после завтрака, когда мы пошли гулять по лесу, я выбрала себе в спутники моего кузена. Джек держался с невыносимой самоуверенностью собственника, и я хотела раз и навсегда положить этому конец. Сердилась я на него и за то, что он вообразил, будто я, отказав ему, его обидела, и за то, что он пытался дурно говорить про бедного Сола за его спиной. Я совсем не была влюблена ни в того, ни в другого, но мое детское представление о честной игре не позволяло мне мириться с тем, чтобы кто-либо из моих поклонников прибегал к нечестным приемам. Если бы не появился Джек, я, наверное, в конце концов приняла бы предложение кузена, но, с другой стороны, если б не Сол, я бы никогда не отказала Джеку. А сейчас они оба мне слишком нравились, чтобы предпочесть одного другому. «Чем же все это кончится?» — думала я. Надо на что-то решиться, а быть может, лучше выждать и посмотреть, что принесет будущее.

Сол немного удивился, когда я выбрала в спутники его, но принял мое приглашение с благодарной улыбкой. Он, несомненно, испытал большое облегчение.

— Значит, я не потерял тебя, Нелл, — пробормотал он, когда голоса остальных уже все глуше долетали до нас из-за громадных деревьев.

— Никто не может потерять меня, — сказала я, — потому что пока меня еще никто не завоевал. Пожалуйста, не надо об этом. Почему ты не можешь говорить просто, без противной сентиментальности, как говорил два года назад.

— Когда-нибудь ты это узнаешь, Нелл, — с укором ответил мне Сол. — Когда влюбишься сама, тогда ты поймешь.

Я недоверчиво фыркнула.

— Присядь, Нелл, вот тут, — сказал кузен Сол, подведя меня к пригорку, поросшему мхом и земляникой, и сам пристраиваясь рядом на пеньке. — Я только прошу тебя ответить мне на несколько вопросов и больше не стану тебе надоедать.

Я покорно уселась, сложив ладони на коленях.

— Ты обручена с лейтенантом Хоторном?

— Нет, — решительно ответила я.

— Он тебе нравится больше, чем я?

— Нет, не больше.

Термометр счастья Сола сделал скачок вверх до ста градусов в тени, не меньше.

— Значит, Нелли, я тебе нравлюсь больше? — сказал он очень нежно.

— Нет.

Температура снова упала до нуля.

— Ты хочешь сказать, что для тебя мы оба совсем одинаковы?

— Да.

— Но ведь когда-нибудь тебе придется сделать выбор, ты знаешь, — сказал кузен Сол с легким укором.

— Ну до чего же хочется, чтобы вы мне не надоедали! — воскликнула я, рассердившись, как частенько делают женщины, когда они не правы. — Обо мне вы совсем не думаете, не то бы вы меня не терзали. Вы вдвоем доведете меня до сумасшествия.

Тут я начала всхлипывать, а баркеровская фракция, потерпев поражение, пришла в совершеннейшее смятение.

— Пойми же, Сол, — сказала я, улыбаясь сквозь слезы при виде его горестной физиономии. — Ну представь себе, что ты вырос вместе с двумя девочками и обеих очень полюбил, но никогда не предпочитал одну другой и не помышлял жениться на одной из них. И вдруг тебе говорят, что ты должен выбрать одну и тем самым сделать очень несчастной другую. Так, по-твоему, это легко сделать?

— Наверное, нет, — сказал студент.

— Тогда ты не можешь меня винить.

— Я не виню тебя, Нелли, — ответил он, ударив тростью по громадной лиловой поганке. — Я думаю, ты совершенно права, желая разобраться в своих чувствах. По-моему, — продолжал он, с запинкой, но честно высказывая свои мысли, как и подобает истинному английскому джентльмену, каким он и был, — по-моему, Хоторн — отличный малый. Он повидал на своем веку гораздо больше моего и всегда говорит и делает именно то, что надо, а мне этого как раз и недостает. Он из прекрасной семьи, перед ним открыто хорошее будущее. Я могу быть тебе только благодарен, Нелл, за твои колебания, — они говорят о твоей доброте.

— Давай никогда больше об этом не говорить, — сказала я, а сама подумала: насколько же он благороднее того, кого хвалил. — Смотри, я весь жакет выпачкала этими мерзкими поганками. Не лучше ль нам присоединиться к остальным? Интересно, где они сейчас?

Вскоре мы это узнали. Сначала мы услышали разносившиеся по длинным просекам крики и смех, а когда пошли в ту сторону, с изумлением увидели, что всегда флегматичная Элси, как стрела, несется по лесу — шляпа у сестры слетела, волосы развеваются по ветру. Сначала я подумала, что стряслось что-нибудь ужасное — вдруг на нее напали разбойники или бешеная собака, — и я заметила, что сильная рука моего спутника крепко стиснула трость. Но тут же выяснилось, что ничего трагического не произошло, а просто неутомимый мистер Кронин затеял игру в прятки. Как весело было нам бегать и прятаться среди хазерлейских дубов! А как ужаснулся бы старик аббат, посадивший эти дубы, и многие поколения облаченных в черные рясы монахов, бормотавших в их благодатной тени свои молитвы! Джек, сославшись на вывихнутую лодыжку, играть в прятки отказался и, полный негодования, лежал, покуривая в тени, бросая недобрые взгляды на мистера Соломона Баркера, а этот джентльмен с азартом участвовал в игре и отличался тем, что его все время ловили, сам же он никого ни разу не поймал.

Бедный Джек! В этот день ему, несомненно, не везло. Я думаю, что происшествие, случившееся на обратном пути, могло бы выбить из колеи даже поклонника, которому ответили взаимностью. Двуколку с пустыми корзинами уже отправили домой, и было решено, что все пойдут пешком полями. Едва мы перебрались через перелаз, собираясь пересечь участок в десять акров, принадлежавший старику Брауну, как вдруг мистер Кронин остановился и сказал, что лучше нам идти по дороге.

— По дороге? — спросил Джек. — Чепуха! Полем мы сократим себе путь на целых четверть мили.

— Да, но это весьма опасно. Лучше обойти.

— Что ж нам грозит? — спросил наш воин, презрительно покручивая свой ус.

— Да ничего особенного, — отвечал Кронин. — Вон то четвероногое, что стоит посреди поля, — бык, и не слишком-то добродушный. Только и всего. Полагаю, что нельзя позволить идти туда дамам.

— Мы и не пойдем, — хором заявили дамы.

— Так идемте вдоль изгороди к дороге, — предложил Сол.

— Вы идите, где хотите, — холодно сказал Джек, — а я пойду через поле.

— Не валяй дурака, — сказал мой брат.

— Вы, друзья, считаете возможным спасовать перед старой коровой, но я так не считаю. Я должен сохранить к себе уважение. Поэтому я присоединюсь к вам по ту сторону фермы.

С этими словами Джек свирепо застегнул на все пуговицы свой сюртук, легко взмахнул тростью и небрежной походкой двинулся через участок Брауна.

Мы столпились около перелаза и с тревогой следили за ним. Джек старался показать, что он целиком поглощен окружающим ландшафтом и погодой: он с безразличным видом смотрел по сторонам и на облака. Однако его взгляд, в конце концов, обязательно обращался на быка. Животное, уставившись на незваного гостя, попятилось в тень изгороди, а Джек стал пересекать поле.

— Все в порядке, — сказала я. — Бык уступил ему дорогу.

— А по-моему, бык его заманивает, — сказал мистер Николас Кронин. — Это злобная, хитрая тварь.

Мистер Кронин не успел договорить, как бык отошел от изгороди, стал рыть копытом землю и замотал своей страшной черной головой. Джек, который достиг уже середины поля, притворился, будто не замечает этого маневра, однако слегка ускорил шаг. Затем бык быстро описал два-три круга, внезапно остановился, замычал, опустил голову, поднял хвост и со всех ног устремился к Джеку. Притворяться дальше и не замечать быка было бессмысленно. Джек обернулся и посмотрел на врага. На него неслось полтонны рассвирепевшего мяса, а у него в руке была лишь тонкая тросточка, и Джек сделал единственное, что ему оставалось, — поспешил к изгороди на противоположном конце поля.

Сначала он не снизошел до бега и двинулся небрежной рысцой — это был своего рода компромисс между страхом и чувством собственного достоинства, но зрелище было такое нелепое, что, несмотря на испуг, мы все дружно расхохотались. Однако слыша, что стук копыт раздается все ближе, Джек ускорил шаг и в конце концов он уже мчался во весь дух. Шляпа у него слетела, фалды сюртука развевались на ветру, а враг был от него уже в десяти ярдах. Если бы за ним гналась вся конница Аюб-хана, наш афганский герой не смог бы проворнее преодолеть оставшееся расстояние. Как ни быстро он бежал, бык мчался еще быстрее, и оба достигли изгороди почти одновременно. Джек отважно прыгнул в кусты и через мгновение вылетел из них, как ядро из пушки, бык же просунул в образовавшуюся дыру морду, и воздух несколько раз огласился его торжествующим ревом. Мы с облегчением увидели, как Джек поднялся и, не обернувшись в нашу сторону, пошел домой. Когда мы добрались туда, он уже ушел к себе в комнату и только на другой день вышел, прихрамывая, к завтраку с весьма удрученным видом. Однако ни у кого из нас не хватило жестокости напомнить Джеку о вчерашнем происшествии, так что благодаря нашей тактичности он еще до второго завтрака обрел свое обычное хладнокровие.

Дня через два после пикника настало время сделать ставки на дерби. Эту ежегодную церемонию в Хазерли-хаус никогда не пропускали, и желающих приобрести билеты из числа гостей и соседей обычно набиралось столько же, сколько записано было лошадей на скачках.

— Дамы и господа, сегодня вечером будем ставить на дерби, — объявил Боб как глава дома. — Цена билета — десять шиллингов, второй выигравший получает четверть всей суммы, а третьему возвращается его ставка. Каждый может приобрести лишь один билет, и никто не имеет права свой билет продавать. Тянуть билеты будем в семь часов.

Все это Боб произнес весьма напыщенно и официально, но звучное «аминь!», которым заключил его речь мистер Николас Кронин, сильно испортило весь эффект.

Тут я должна на время отказаться от повествования в первом лице. До сих пор я брала отдельные записи из своего дневника, но теперь я должна описать сцену, о которой мне рассказали лишь много месяцев спустя.

Лейтенант Хоторн, или Джек, — не могу удержаться, чтоб не называть его так, — со дня нашего пикника стал очень молчалив и задумчив. И вот случилось так, что в тот день, когда ставили на дерби, мистер Соломон Баркер, прохаживаясь после второго завтрака, забрел в курительную и обнаружил в ней лейтенанта, который сидел в торжественном одиночестве на одном из диванов и курил, погрузившись в размышления. Уйти означало бы проявить трусость, и студент, молча усевшись, стал перелистывать «График». Оба соперника немного растерялись. Они привыкли избегать друг друга, а теперь неожиданно оказались лицом к лицу, и не было никого третьего, чтобы послужить буфером. Молчание становилось гнетущим. Лейтенант зевнул и с подчеркнутым безразличием кашлянул, а честный Сол чувствовал себя крайне неловко и угрюмо глядел в газету. Тиканье часов и стук бильярдных шаров по ту сторону коридора казались теперь нестерпимо громкими и назойливыми. Сол бросил взгляд на Джека, но его сосед проделал то же самое, и обоих юношей сразу же необычайно заинтересовал лепной карниз.

«Почему я должен с ним ссориться? — подумал Сол. — В конце концов, я ведь только хочу, чтобы игра была честной. Возможно, он меня оборвет, но я могу дать ему повод к разговору».

Сигара у Сола потухла — такой удобный случай нельзя было упустить.

— Не будете ли вы любезны, лейтенант, дать мне спички? — спросил он.

Лейтенант выразил сожаление — он крайне сожалеет, но спичек у него нет.

Начало оказалось плохим. Холодная вежливость была еще более отвратительна, чем откровенная грубость. Но мистер Соломон Баркер, как многие застенчивые люди, сломав лед, вел себя очень смело. Он не желал больше никаких намеков или недомолвок. Настало время прийти к какому-то соглашению. Он передвинул свое кресло через всю комнату и расположился напротив ошеломленного воина.

— Вы любите мисс Нелли Монтегю? — спросил Сол.

Джек соскочил с дивана так проворно, словно в окне показался бык фермера Брауна.

— Если даже и так, сэр, — сказал он, крутя свой рыжеватый ус, — какое, черт побери, до этого дело вам?

— Успокойтесь, — сказал Сол. — Садитесь и обсудим все, как разумные люди. Я тоже ее люблю.

«Куда, черт побери, гнет этот малый?» — размышлял Джек, усаживаясь на прежнее место и все еще с трудом сдерживаясь после недавней вспышки.

— Короче говоря, мы любим ее оба, — объявил Сол, подчеркивая сказанное взмахом своего тонкого пальца.

— Так что же? — сказал лейтенант, проявляя некоторые симптомы нарастающего гнева. — Я полагаю, победит достойнейший, и мисс Монтегю вполне в состоянии сама сделать выбор. Ведь не рассчитывали же вы, что я откажусь от борьбы только потому, что и вы хотите завоевать приз?

— В том-то и дело! — воскликнул Сол. — Один из нас должен отказаться от борьбы. В этом вы совершенно правы. Понимаете, Нелли — то есть мисс Монтегю, — насколько я могу судить, гораздо больше нравитесь вы, чем я, но она достаточно расположена ко мне и не хочет огорчать меня решительным отказом.

— По совести говоря, — сказал Джек уже более миролюбиво, — Нелли — то есть мисс Монтегю — гораздо больше нравитесь вы, чем я; но все же, как вы выразились, она достаточно расположена ко мне, чтобы в моем присутствии не предпочитать открыто моего соперника.

— Полагаю, что вы ошибаетесь, — возразил студент. — То есть я это определенно знаю — она сама мне об этом говорила. Тем не менее сказанное поможет нам договориться. Ясно одно: пока оба мы показываем, что в равной мере любим ее, ни один из нас не имеет ни малейшей надежды на успех.

— Вообще-то это разумно, — задумчиво заметил лейтенант, — но что же вы предлагаете?

— Я предлагаю, чтобы один из нас, говоря вашими словами, отказался от борьбы. Другого выхода нет.

— Но кто же из нас? — спросил Джек.

— В том-то и дело!

— Я могу сказать, что познакомился с ней раньше, чем вы.

— Я могу сказать, что полюбил ее раньше, чем вы.

Казалось, дело зашло в тупик. Ни тот, ни другой не имел ни малейшего намерения уступить сопернику.

— Послушайте, так бросим жребий, — сказал студент.

Это казалось справедливым, и оба согласились. Но тут обнаружилась новая трудность. Нежные чувства не позволили им доверить судьбу своего ангела такой случайности, как полет монетки или длина соломинки. И в этот критический момент лейтенанта Хоторна осенило.

— Я знаю, как мы это решим, — сказал он. — И вы, и я собираемся ставить на дерби. Если ваша лошадь обойдет мою, я слагаю оружие, если же моя обойдет вашу, вы бесповоротно откажетесь от мисс Монтегю. Согласны?

— При одном условии, — сказал Сол. — До скачек еще целых десять дней. В течение этого времени ни один из нас не будет пытаться завоевать расположение Нелли в ущерб другому. Мы должны договориться, что, пока дело не решено, ни вы, ни я не станем за ней ухаживать.

— Идет! — сказал воин.

— Идет! — сказал Соломон.

И они скрепили договор рукопожатием.

Как я уже упомянула, я не знала об этом разговоре моих поклонников. В скобках замечу, что в это время я была в библиотеке, где мистер Николас Кронин читал мне своим низким, мелодичным голосом стихи Теннисона. Однако вечером я заметила, что оба молодых человека очень волновались, делая ставки на лошадей, и не проявляли ни малейшего намерения быть любезными со мной, и я рада заметить, что судьба их покарала — они вытянули явных аутсайдеров. По-моему, лошадь, на которую поставил Сол, звали Эвридикой, а Джек поставил на Велосипеда. Мистер Кронин вытянул американскую лошадь по кличке Ирокез, а все остальные, кажется, остались довольны. Перед тем как идти спать, я заглянула в курительную, и мне стало смешно, когда я увидела, что Джек изучает спортивные предсказания в «Филде», в то время как внимание Сола целиком поглотила «Газетт». Это внезапное увлечение скачками показалось мне тем более странным, что кузен Сол, как мне было известно, едва мог отличить лошадь от коровы — и то к некоторому удивлению своих друзей.

Многие из обитателей нашего дома нашли, что последующие десять дней тянулись невыносимо медленно. Однако я этого мнения не разделяла. Возможно, потому, что за это время случилось нечто весьма неожиданное и приятное. Было таким облегчением не бояться больше ранить чувства моих прежних поклонников. Теперь я могла делать и говорить что хотела — ведь они совершенно покинули меня и предоставили мне проводить время в обществе моего брата Боба и мистера Николаса Кронина. Увлечение скачками, казалось, совершенно изгнало из их сердец прежнюю страсть. Никогда еще наш дом не наводняло столько специальных, полученных частным образом сведений и всевозможных низкопробных газетенок, в которых могли оказаться какие-либо подробности относительно подготовленности лошадей и их родословной. Даже конюхи устали повторять, что Велосипед — сын Самоката, и объяснять жадно слушавшему студенту-медику, что Эвридика — дочь Орфея и Фурии.

Один из конюхов обнаружил, что бабушка Эвридики по материнской линии пришла третьей в гандикапе Эбора, но он так нелепо вставил полученные за эти сведения полкроны в левый глаз, а правым так подмигнул кучеру, что достоверность его слов могла показаться сомнительной. К тому же вечером за кружкой пива он сказал шепотом:

— Этот дурак ни черта не смыслит, — думает, что за свои полкроны он от меня узнал правду.

Приближался день скачек, и волнение все возрастало. Мы с мистером Крониным переглядывались и улыбались, когда Джек и Сол за завтраком кидались на газеты и внимательно изучали котировку лошадей. Но все достигло кульминации вечером накануне дня скачек. Лейтенант побежал на станцию узнать последние новости и, запыхавшись, вернулся домой, размахивая, как сумасшедший, смятой газетой.

— Эвридику сняли! — крикнул он. — Ваша лошадь, Баркер, не бежит!

— Что? — взревел Сол.

— Не бежит — сухожилие полетело к чертям, и ее сняли!

— Дайте я взгляну, — простонал кузен, хватая газету, потом отшвырнул ее, бросился вон из комнаты и кинулся вниз по лестнице, прыгая через четыре ступеньки. Мы увидели его только поздно вечером, когда он, весь взъерошенный, прокрался в дом и молча проскользнул в свою комнату. Бедняга! Я бы, конечно, ему посочувствовала, если бы он сам не поступил со мной так вероломно.

С этой минуты Джека как подменили. Он сразу же стал настойчиво за мной ухаживать, и это крайне раздражало меня и еще кое-кого в комнате. Джек играл и пел, затевал игры — словом, узурпировал роль, которую обычно играл мистер Николас Кронин.

Помню, как поразило меня то обстоятельство, что утром того самого дня, когда происходили дерби, лейтенант совершенно перестал интересоваться скачкой. За завтраком он был в отличнейшем расположении духа, но даже не развернул лежавшую перед ним газету. Именно мистер Кронин наконец раскрыл и просмотрел ее.

— Что нового, Ник? — спросил мой брат Боб.

— Ничего особенного. Ах нет, вот кое-что. Еще один несчастный случай на железной дороге. По-видимому, столкновение, отказали тормоза. Двое убитых, семеро раненых и — черт побери! Послушайте-ка: «Среди жертв оказалась и одна из участниц сегодняшней конской Олимпиады. Острая щепка проткнула ей бок, и из чувства гуманности пришлось положить конец страданиям ценного животного. Лошадь звали Велосипед». Э, да вы, Хоторн, опрокинули свой кофе и залили всю скатерть. Ах! Я и забыл — Велосипед был вашей лошадью, не так ли? Боюсь, у вас нет больше шансов. Теперь фаворитом стал Ирокез, который вначале почти не котировался.

Это были пророческие слова, как, несомненно, подсказывала вам, читатель, по крайней мере на протяжении последних трех страниц ваша проницательность.

Но прежде чем назвать меня легкомысленной кокеткой, взвесьте тщательно факты. Вспомните, как было задето мое самолюбие, когда мои поклонники внезапно меня бросили; представьте себе мой восторг, когда я услышала признание от человека, которого я любила, хотя даже самой себе боялась в этом признаться. И не забудьте, какие возможности открылись перед ним после того, как Джек и Сол, соблюдая свой глупый уговор, стали меня всячески избегать. Взвесьте все, и кто тогда первым бросит камень в маленький скромный приз, который разыгрывали в тот раз на дерби?

Вот как выглядело это через три коротких месяца в «Морнинг пост»:

«12 августа в Хазерлейской церкви состоится бракосочетание Николаса Кронина, эсквайра, старшего сына Николаса Кронина, эсквайра, Будлендс Кропшир, с мисс Элеонорой Монтегю, дочерью покойного Джеймса Монтегю, эсквайра, мирового судьи Хазерли-хаус».

Джек уехал, объявив, что собирается отправиться на Северный полюс с экспедицией воздухоплавателей. Однако через три дня он вернулся и сказал, что передумал, — он намерен по примеру Стенли пешком пересечь Экваториальную Африку. С тех пор несколько раз он грустно намекал на свои разбитые надежды и несказанные радости смерти, но, в общем, заметно оправился и в последнее время иногда ворчал: то баранина недожарена, то бифштекс пережарен, а это симптомы весьма обнадеживающие.

Сол воспринял все гораздо спокойнее, но боюсь, что сердечная рана его была глубже. Однако он взял себя в руки, как славный мужественный юноша, каким он и был, и даже, собравшись с духом, за свадебным завтраком предложил тост за подружек невесты, но безнадежно запутался в торжественных словах и сел на место; все зааплодировали, а он покраснел до ушей. Я узнала, что он поведал о своем горе и разочаровании Грейс Маберли и нашел у нее желанное сочувствие. Боб и Грейс поженятся через несколько месяцев, так что надо готовиться к новой свадьбе.