Каллиграф

Докс Эдвард

Часть пятая

 

 

24. Прощание с любовью

Всю жизнь в пути, В любви я чаял божество найти, Я ждал его благоговея… Как атеисты в час предсмертный свой Трепещут перед тайной роковой, Так истину искал везде я! [117]

Тот способ, который она избрала, даже нельзя назвать жестоким. Тихий убийца-ассасин, занимающийся рутинной повседневной работой по приказу горного старца: шорох невесомого плаща, интимный блеск тонкого как бритва кинжала, первый надрез, рука, закрывающая рот, внезапный удар слева, разрез справа, небольшой замах для последнего удара, который проходит между ребрами и проникает в сердце; жертва оседает на землю, но убийца уже растворился в толпе и скрылся во мраке.

Она должна была прибыть в мой дом на Бристоль Гарденс около семи. Очевидно, она пришла раньше, потому что я еще был в ванне (дверь в спальню оставалась открытой, чтобы я мог слышать сюиту до-мажор Баха), когда раздался сигнал домофона. Без раздражения, я встал, торопливо вытерся и поспешил в прихожую. Замок внизу тихо щелкнул. Я спустился, чтобы подождать ее на лестнице.

Это была последняя пятница сентября. Прошла неделя после нашего возвращения из Рима. Мы хотели вместе пойти на фейерверк. Нет, мы не собирались уходить далеко. Надо было просто спуститься в сад, на пикнику огня, организованный ассоциацией домовладельцев. (Этот праздник проводили ежегодно, в последнюю неделю сентября. Согласно брошюре, которую прислали нам обоим, объявленная цель этой календарной акции заключалась в том, чтобы помогать местной пожарной охране в том, чтобы «распространить традиционный риск возгорания, связанный с 5 ноября, на весь год, с тем чтобы обеспечить более экономичное и эффективное реагирование в отдельных случаях возникновения риска возгорания».) Да, я знаю, знаю, знаю: перспектива собрания ассоциации домовладельцев, фейерверка, открытого огня, искр от костра, возможности держаться за руки под любовным венком звезд – все это должно было привести к массовому пьянству и обратной перистальтике. Но чертова любовь – больной, маленький сукин сын, и его последний вальс всегда оказывается самым сальным.

Я открыл входную дверь, облаченный лишь в полотенце. Она улыбнулась, и я поцеловал ее. Я заметил, что на ней более практичная одежда, чем обычно: темные брюки, черные легкие спортивные тряпичные туфли, тонкий джемпер из шерсти мериноса и кожаный пиджак, которого я раньше не видел. Погода уже впадала в привычное сезонное безумие, и день был необычайно холодный. Я помню приятные мысли, которые приходили мне в голову: целую зиму я буду снимать с нее кучу разнообразной одежды.

– Извини, – сказал я, делая шаг назад, чтобы дать ей войти. – Я еще в ванной, но скоро вынырну. Там на столе есть открытая бутылка вина. – Я захлопнул дверь и пошел по лестнице вслед за ней.

– Все в порядке, нет никакой спешки, – бросила она через плечо. – Они только начинают разжигать огонь. Я видела из окна, как они несли канистры с парафином.

– Это означает, что вскоре они займутся приготовлением закусок. Мне надо поторопиться. – Но я медлил, глядя на нее через проем двери из своей спальни, заново пораженный невниманием красоты к себе самой.

Она достала из кухонного шкафа бокал и сказала:

– Уборщик пришел рано, так что я управилась со всеми делами к пяти. Я подумала, что могу прямиком пойти к тебе.

– У тебя теперь есть уборщик?

– Нет, это разовый вызов. Приятный парень из новой студенческой компании. Он выполнил работу исключительно аккуратно.

Она подошла ко мне и положила руку мне на грудь, растопырив пальцы и надавив на кожу, так что я почувствовал ее ногти. Но поцеловала она меня нежно.

– Я думаю, сегодня надо надеть мой изумрудный саронг; как ты считаешь?

– Нет. Категорически нет.

Я на мгновение задумался.

– Полагаешь, лучше что-нибудь коричневое?

– Или черное. – Она оставила меня и пошла за бутылкой.

Я развернулся, но стоило мне войти в ванную, звонил телефон.

Мадлен сняла трубку.

Она просунула голову в дверь и сказала:

– Это Рой Младший.

Я нахмурился. Рой звонил только в случае, когда был готов очередной заказ и его следовало забрать, но я ничего не заказывал.

– Что ему нужно?

Она пожала плечами.

– Скажи, что я перезвоню.

Я вытащил пробку из ванны и включил душ.

Клавесин Баха начал свой медленный и торжественный марш за спиной у охваченной горем скрипки.

Мы пробились сквозь нескончаемую стену машин (в основном, припаркованных по краю дороги и на мостовой) и прошли к главным воротам сада. Импровизированный проход был устроен между спинками двух деревянных скамеек, и люди выстроились в короткую очередь. Когда мы подошли к контрольному пункту, пришел черед продемонстрировать красные билеты жильцов района пожилому мужчине, стоявшему на посту. Он кивнул и поднял глаза. Я ответил ему улыбкой и легкомысленно обнял Мадлен за талию.

Сад был разделен на три части. Большинство людей собралось у входа, где были установлены передвижные столы. Горячий пунш, горячая картошка, горячие сэндвичи с сосисками, подогретое вино с пряностями и нечто, подозрительно напоминающее имбирные пряники, – все это было разложено на столах.

Чуть дальше находился сам костер – как оказалось, совсем небольшой, а дальше огороженная веревками территория, в пределы которой допускались только трудолюбивые и ответственные организаторы празднества, чьим делом было порхать туда-сюда в пастельного цвета костюмах и заниматься фейерверком.

Собралась уже изрядная толпа, наверное, не меньше полутора сотен человек. Дети сидели на плечах отцов, стоявших вокруг костра, или крутились около своих нарядно одетых матерей, сжимая влажными ручками замусоленные куски торта. Тем временем старшие дети бегали по саду, рискуя опрокинуть столы с закусками, налететь друг на друга или споткнуться о слишком длинный шнурок и полететь в огонь головой вперед. Как обычно, было совершенно невозможно определить возраст подростков, а потому возле винных столов господствовала система избирательной и субъективной оценки – кому можно, а кому нельзя наливать спиртное. Разливом занимались два мужчины лет пятидесяти, они ловко орудовали бутылками и пластиковыми стаканчиками, отпуская параллельно оживленные реплики: «Полегче, сынок, это уже третья», или «О, привет-привет, Джонатан, снова здесь? Знаешь, это сильно скажется на твоей работе», или «Ну, ладно, Луиза, только не рассказывай маме», или «Прости, Стейси, но тебе придется еще пару лет обходиться фруктовым пуншем. Да не расстраивайся, успеешь еще напробоваться».

Уже совсем стемнело, и подъемные краны в Паддингтонском бассейне рассекали небо, как жуткие инопланетные существа из комического фантастического фильма. Каждые несколько минут с приглушенным тарахтением от вокзала отъезжал очередной поезд.

В течение первого часа мы бродили на ограниченном участке сада, изучая предложенное угощение, обмениваясь любезностями, дрейфуя во всеобщем круговороте. Мадлен выпила свое вино, потом мое, потом опять свое и еще чуть-чуть моего (я не мог пить эту гадость), а я съел легкомысленную картошку в мундире и кусочек имбирного пряника.

Немного позже мы стояли у огня, лениво разговаривая с унылой четой лет тридцати с небольшим. (Женаты уже давно: вместе навсегда, но все же иногда оплакивают свою уходящую сексуальность.) Потом прошел слух, что начинается фейерверк, и мы воспользовались общим смятением, чтобы присоединиться к зрителям, спешившим занять лучшие места.

Потом начался свист и звон, отчаянные вопли, похожие на плач баньши, и канонада, неотличимая от той, что мы слышим, когда по телевизору передают репортажи из горячих точек. Всполохи света озаряли чернильное небо – сначала синеватые, затем карминно-красные, потом мягкого серебристо-серого оттенка, ярко-белые магниевые, кремовые, ярко-зеленые, кадмиево-желтые… Все перешептывались, восклицали, показывали пальцами на особенно эффектные вспышки фейерверка, отчасти для того, чтобы привлечь к ним внимание детей, отчасти потому, что вопреки собственному желанию были захвачены тем, что когда-то считалось магией. (Перехватывает дыхание, как при взмахе волшебной палочки, внезапно учащается сердцебиение, словно тебя касаются запахи из ведьмовского котла, где варятся зубы ящериц и голубиный зоб…) Мы стояли бок о бок в небольшой, но довольно плотной толпе и распахнутыми глазами смотрели на небо, приоткрыв рты, – ведь именно так все человечество глядит на фейерверк, независимо от возраста, пола, вероисповедания или обстоятельств.

В каком я был настроении? Помимо картошки и цветовых ощущений, я не могу вспомнить ничего о первой части вечера. Полагаю, что в тот момент я ни о чем не думал, не загадывал на будущее, не оглядывался на прошлое и даже не смотрел по сторонам; я просто жил и наслаждался. Без сомнения, я надеялся, что потом мы отправимся в постель. Но даже это не было больше острой, настоятельной необходимостью; мы с Мадлен были вместе уже несколько месяцев, и стрелка на эмоциональном барометре поднялась на несколько делений, предвещая менее бурное море и большее спокойствие стихий. И если бы мне пришлось погрузиться в воспоминания, я бы сказал, что был… скажем, доволен. Я точно помню, что думал о том, чтобы взять Мадлен на Рождество в Италию – после того, как я закончу цикл стихов.

В каком она была настроении? M-да, это вопрос. В каком настроении была Мадлен Бельмонт? Я могу сказать, каким казалось ее настроение: расслабленность, уют, комфорт, спокойствие и легкость. Я бы даже рискнул сказать: дружелюбие. И я готов поклясться, что она сжала мою руку, прежде чем спросила, пойду ли я с ней на лужайку.

Фонари отбрасывали призрачный свет сквозь лилейно-белые занавески, висевшие теперь в дверях ее нового патио. Я вдохнул пахнущий дымом ночной воздух. Она достала ключи и отомкнула замки один за другим: клик, клик, клик.

Первой мыслью, пришедшей мне в голову, была такая: должно быть, она спланировала возвращение в ее квартиру заранее, чтобы мы провели эту ночь в ее постели – мы никогда этого не делали – чтобы получилось своего рода священнодействие. Хотя там все еще не было книг или других реальных следов ее присутствия, главная комната выглядела совсем готовой. Там, где раньше были только подвешенные провода, теперь находились медные краны и выключатели, а там, где были только дыры и штукатурка, стены сияли чистотой и теплом кремовой краски, контрастирующей с темным, мореным деревом полированного пола, который, когда я снял туфли, оказался гладким и немного скользким на ощупь. У стола висел рисунок с изображением силуэтов Нью-Йорка.

– Садись, Джаспер, – сказала она, указывая на бесстыдно новый, покрытый набивным ситцем диван возле окна. Я выполнил это распоряжение, принимая ее серьезный тон за очередную игру. Она прошла в зону кухни.

– Где ты это взяла?

– Заказала по Интернету. Хочешь выпить?

– А что у тебя есть?

– У меня есть вода.

– Отлично. Звучит заманчиво, – я откинулся назад. – Эй, знаешь, для раскладного дивана совсем неплохо, довольно удобно. Я никогда не умел их раскладывать.

Она не ответила. Я все еще думал, что она готовит мне небольшой сюрприз – новая одежда, подарок, новая кровать. Я оглянулся туда, где она стояла, спиной ко мне, ломая кубики льда. Часы над плитой показывали 10.35.

Она вернулась с двумя стаканами воды и поставила их, не взглянув на меня.

– Спасибо, – произнес я. – Квартира выглядит потрясающе. Тут все так изменилось.

– Ты просто не был здесь некоторое время, только и всего, – она поставила свой стакан и прошла в сторону прихожей, оказавшись у меня за спиной. – Все закончено.

Я слышал шум воды в ванной комнате. Я глотнул охлажденной воды из стакана. Вместе со льдом она положила в стакан и кусочек лайма, как я любил. Я подумал, не включить ли музыку, и огляделся в поисках ее небольшого, переносного плеера. Его нигде не было видно.

Когда она вернулась через пару минут, я был немного удивлен, потому что она не переоделась. Она бросила куртку на спинку одного из обеденных стульев и обошла кругом другой, чтобы сесть напротив меня. Лампа была у нее за спиной. Она потянулась к пепельнице, стоявшей на обеденном столе, и переставила ее на пол перед собой. Выражение ее лица было бесстрастным. Но кожа блестела. Я понял, что она только что умылась.

Некоторое время она сидела молча, но смотрела на меня совершенно пустым взглядом – неподвижные глаза, плотно сжатые губы, язык двигается вдоль зубов. Сначала я тоже сидел молча. Но через некоторое время я протянул руку, чтобы коснуться ее лица и спросить, что не так. Спокойно и твердо она перехватила мое запястье и убрала мою руку.

А затем размеренным голосом заговорила:

– Джаспер, я хочу поговорить с тобой о Люси.

– Люси?

– Да. Люси.

– Какая Люси?

– Та самая Люси, с которой ты был до меня, Джаспер. Та самая Люси, которая приходила посмотреть на тебя на балу – когда я пыталась тебя отмыть. Люси Гиддингс.

– Люси, с которой я встречался?

– Люси, на которой ты обещал жениться.

– Я никогда не говорил… – И только теперь я наконец понял.

Мадлен произнесла негромко:

– Люси – моя сестра.

 

25. Проклятие

Яд старых дев и ярость игроков, Тиранов злые замыслы, как глыбы, Все, что рождают звери, рыбы, Всю огненную силу гневных слов Пророков и поэтов – я готов Обрушить на него со всею силой… Но если враг Она, то уж проклятье было: Природа здесь меня давно опередила. [118]

Моя голова шла кругом, раскалялась, гудела от перекрещивающихся потоков паники и гнева, растерянности и чувства вины; внезапная лихорадка стыда, как у ребенка, которого поймали за чем-то совершенно ужасным.

– Джаспер, послушай, у нас мало времени. Наверное, надо было уйти пораньше… – Она наклонилась вперед, оперлась локтями на колени, немного ссутулилась, сжала ладони, переплетая пальцы.

Мой голос прозвучал неожиданно высоко, непривычно даже для моего собственного слуха:

– Твоя сестра? Я не понимаю.

– Один отец, – мягко сказала Мадлен. Она закурила и бросила потухшую спичку в пепельницу. – Нет, по-хорошему все равно не получится. Так что я скажу тебе прямо: мы с Люси все спланировали, Джаспер, вплоть до того, сколько дней я заставлю тебя ждать у Данило. Шепердс Буш, этот идиотский вечер в моей квартире с двумя придурками, которых я выбрала, – Боже мой, как все это было утомительно, и ты даже представить не можешь, насколько грубой мне пришлось быть, чтобы изгнать их потом из своей жизни, – солнечные ванны в саду, то платье, подбор дней для появления там, – она жестом указала в направлении сада, – и времени пребывания под твоим окном. Мы все спланировали. Мы знали, что ты увидишь меня из своей студии. Мы знали, что ты не сможешь устоять. Мы знали, что ты проглотишь эту приманку, – она чуть улыбнулась. – Мы даже угадали, куда ты поведешь меня обедать. Единственное, что удивило нас, это то, насколько ты был осторожным, как долго ты… Неважно, суть вот в чем: мы спланировали все – или почти все. Зонтик, например, не был нашей идеей. – Она чуть выпятила нижнюю губу и выпустила колечко дыма, которое медленно поплыло к потолку, в сторону от меня. – Извини. Но ты этого заслуживал.

Теперь она колебалась, словно ожидала, что я заговорю, но смертельный холод пробирал меня до костей, я был парализован и нем.

Тогда она продолжила:

– Я солгала насчет своего имени. На самом деле, никто не зовет меня Мадлен. Меня обычно зовут Белла. Это мое второе имя. Полагаю, я была Беллой с момента смерти моей матери… очевидно, ты уже понял, что это я жила с Люси, когда вы были… когда ты был с ней. Мы с ней снимали квартиру. Я – Белла. – Она испытующе взглянула на меня. – Люси называет меня Беллой, как и все остальные. Я использую свое первое имя только для статей и для книги, но только отец зовет меня Мадлен, когда обращается ко мне. А теперь и ты.

Она снова помедлила.

– Ты понимаешь… ты знаешь, что Люси была больна? Из-за тебя. Из-за твоего поведения. – Внезапно ее ярость хлынула наружу – как будто чудовищное количество энергии, требовавшееся ей, чтобы подавлять ее истинные чувства, теперь наконец выплеснулось на свободу. – Ты причинил ей вред, гораздо больший, чем ты можешь даже предположить. Она, естественно, узнала о Селине и готова была простить тебе это; но потом появлялись другие. Боже, ты, вероятно, держал ее за полную дуру. А потом – когда она была совсем разбита – ты взял и написал ей письмо, хвастаясь тем, как ты трахался направо и налево.

– Я знаю, – у меня пересохло горло. – Я знаю, это…

– Нет. Ты. Не. Знаешь. – Она резко подалась вперед, и мне показалось, что она хочет ударить меня или ткнуть в лицо сигаретой. – Когда я вернулась, через день после того, как ты помогал ей переезжать, она была в полном отчаянии. Она не могла ходить на работу. Она почти не могла разговаривать. А потом ты сообщил ей, что не стоит беспокоиться, потому что – о! – все было гораздо хуже, чем она думала, и…

– Мне жаль, что…

– Дай мне закончить. После того, что случилось… того, что ты сделал с ней, моя сестра пережила нервный срыв. Ты ее буквально уничтожил. Именно ты сделал это с ней. Она не была глупой или одержимой собственницей, она не пыталась вторгаться в твою жизнь, она не просила тебя ничего менять ради нее. Возможно, с ней вообще все было бы в порядке, если бы ты только сказал ей правду. Но ты обращался с ней так, как будто она была – была ничем. Барахлом, которым ты просто пользовался. Джаспер, она заботилась о тебе. Она бы сделала для тебя все, что угодно. Никто не заслуживает того, чтобы с ним так обходились. Ни одна женщина. Ни один человек.

Чувство вины грызло меня изнутри, с корнем выламывало зубы.

Она отвела взгляд, затем посмотрела на часы. Когда она снова заговорила, голос снова слушался ее.

– Люси все мне о тебе рассказала. Она вообще очень много о тебе говорила. Она – так оно и было – она любила тебя. И не слепо, не безрассудно, не по-детски… Она думала, ты собираешься жениться на ней.

– Я никогда ей этого не говорил.

Мадлен проигнорировала мои слова.

– Нам пришла в голову эта мысль, когда она лечилась. Думаю, это началось как своего рода терапия для нее. Я тебя не знала и ненавидела.

– Я не понимаю… – Несмотря на шок, я чувствовал, как во мне закипает гнев. И у меня тоже были вопросы. – Ты хочешь сказать, что купила эту квартиру только для того, чтобы…

– Нет, конечно, нет Я купила эту квартиру, потому что это хорошее место: дешево для этого района, удачное вложение денег. Но, естественно, именно Люси сказала мне об этой квартире. Она сама ее чуть не купила. Я не смогла посмотреть ее заранее, потому что была в Штатах. Мне нужно было быстро что-то приобрести, и я положилась на ее слово. Не было смысла прочесывать Лондон, она уже сделала за меня всю работу. Моей сестре можно доверять. – Ее деловитый тон был не менее враждебным, чем открытый выплеск гнева, – клыки разжались, но за дело принялся яд. – А потом, когда я ее купила… это была такая блестящая возможность, жаль было упускать ее. Я обязана Люси за то, что она уберегла меня от замужества с тем мерзавцем в Буэнос-Айресе, когда я была моложе. Мне нужно было провести здесь несколько месяцев, чтобы сделать ремонт… и, знаешь, мы просто хотели посмотреть, как далеко сумеем зайти в этом деле с тобой, заставить тебя страдать. Это был проект, рассчитанный на лето. И мне нравилась мысль о том, чтобы причинить тебе боль. Правда, мы беспокоились, потому что Люси много рассказывала тебе про меня – что я работаю в газете, и так далее – но ты так и не догадался. Даже на балу, когда она настояла на том, чтобы прийти и посмотреть на тебя после того, как тот тип ударил тебя, – это, кстати, было ошибкой.

С меня было достаточно.

– Ты говоришь, что все это было… – я встал. И внезапно я наклонился над ней и закричал: – Ты сказала, что вы с ней развлекались таким образом. Ты спала со мной исключительно ради мести!

На секунду я увидел, как в ее глазах мелькнул страх, но потом она успокоилась и ответила на мою агрессию тихим, колючим сарказмом:

– Да. Игра, если хочешь. Слово месть звучит очень напыщенно, Джаспер, но да – полагаю, это точное определение, – она посмотрела мне прямо в глаза. – Мне нужно было где-то остановиться на время ремонта. Когда ты пригласил меня к себе после обеда, я подумала: ну, что же, отлично, я смогу по-настоящему позабавиться, развлечься.

Меня трясло.

Наступила тишина.

– Джаспер, мы рассчитывали, что все это будет гораздо быстрее – просто шутка, – никто не предполагал, что все обернется именно так, – она потянулась за очередной сигаретой. – Теперь уже наступает октябрь, и агенты по недвижимости с твоей улицы сдали мою квартиру со следующей недели. Вот и все. Теперь мне пора уезжать. Я и так задержалась дольше, чем планировала, – она встала. – У меня самолет.

Теперь мы стояли лицом к лицу в горькой пародии на пару, собирающуюся поцеловаться. Ее самообладание убивало меня. Мне хотелось ее ударить.

– Куда ты собираешься?

Она держалась прежнего тона:

– Я собираюсь в Нью-Йорк.

– В Нью-Йорк? Прямо сейчас? – Опустошение, произведенное в моей душе ее признаниями, было немыслимым, и я не был готов к тому, что положение может стать еще хуже. – Ты отправляешься в очередную поездку и решила рассказать мне все это дерьмо за две чертовых минуты до отъезда?

Она встретила мой гнев еще большим спокойствием, а в голосе ее звучала решимость:

– Нет, это не просто поездка. Нет, Джаспер. В действительности, правда в том, что… настоящая правда в том, что я выхожу замуж.

Я рассмеялся ей в лицо:

– Выходишь замуж?

– Да. Я выхожу замуж.

В первый раз за все время нашего знакомства ее лицо было просто искренним.

Загудел ее домофон.

– Черт. Это мое такси, – она шагнула в сторону, пересекла комнату и сняла трубку. – Вы приехали немного раньше, можете дать мне пять минут?

Потом она надела пальто.

– Джаспер, у меня нет времени на объяснения. Я уже давно помолвлена. Моя свадьба назначена на март – через несколько месяцев. Я уже уложила все вещи. Я уезжаю сегодня. Ремонт закончен. Вообще, все закончено. С понедельника квартира уже сдана. Я не собираюсь больше сюда приезжать, – она пожала плечами. – Извини. А теперь, прошу тебя, Джаспер, ты должен уйти.

Мой гнев сменился паникой. Я больше не мог думать. Я произнес первое, что пришло мне в голову:

– Я не уйду.

– Джаспер, ты должен уйти.

– Передумай.

– Нет.

– Передумай.

– Нет.

Я подошел к ней вплотную:

– Мэдди, передумай. Не уезжай. Как же все то, что было между нами, как же…

– Нет. Я знаю, что ты думаешь. Но ты ошибаешься. Я приняла решение. Я… Это все было забавно. Но я не передумаю. Я не могу передумать. Я собираюсь выйти замуж. – Наконец в ее голосе зазвучали человеческие нотки: – О, боже, может быть, мне надо было просто уехать в аэропорт, не пытаясь… Извини, Джаспер.

Я взял ее за плечи. Откуда-то появились слезы, и как бы я ни моргал, мне не удавалось остановить их. Она заговорила мягче, посмотрела мне прямо в глаза:

– Я не хотела, чтобы все вышло так… так быстро. Но лучше будет, если я просто уеду. Для всех лучше. Правда, Джаспер, мне очень жаль. Ты знаешь, что я не вру. Мне жаль… Мне жаль, что я была такой… Я не знаю, какой. Извини.

Она отступила, высвободившись из моих рук, и собралась с силами:

– Не думаю, что нам стоит видеться. Я серьезно. Когда я уеду, пожалуйста, не пытайся найти меня. Если ты узнаешь мой адрес или номер телефона, я не буду распечатывать твои письма или отвечать на твои звонки. Если ты пришлешь что-либо на мой компьютер, я сотру это, не читая. Если ты будешь докучать мне или преследовать меня, я обращусь в полицию. Я сделаю это, Джаспер. Ты знаешь, что сделаю. Прошу тебя, пойми: я говорю все это совершенно серьезно. Не ищи меня, – она говорила с нажимом. – Я не хочу больше тебя видеть, Джаспер.

Домофон снова загудел.

– Проклятые таксисты.

– Мадлен, это безумие. Я…

Она сняла трубку домофона:

– Да, я знаю. Просто подождите еще пару минут. Я выйду ровно в одиннадцать.

– Это все просто ерунда.

– Джаспер, я должна все здесь запереть.

– Передумай.

– Джаспер, пожалуйста, – она подошла и попыталась насильно развернуть меня к дверям, ведущим в патио. – Прошу тебя.

– Это не конец.

– Уходи.

– Мадлен.

– Уходи.

Я взял туфли и вышел в сад, где еще потрескивал догорающий костер.

 

26. Твикнамский сад

В тумане слез, печалями повитый, Я в этот сад вхожу, как в сон забытый; И вот – к моим ушам, к моим глазам Стекается живительный бальзам, Способный залечить любую рану; Но монстр ужасный, что во мне сидит, Паук любви, который все мертвит, В желчь превращает даже Божью манну; Воистину здесь чудно, как в Раю, — Но я, предатель, в Рай привел змею. Уж лучше б эти молодые кущи Смял и развеял ураган ревущий! Уж лучше б снег, нагрянув с высоты, Оцепенил деревья и цветы, Чтобы не смели мне в глаза смеяться! Куда теперь укроюсь от стыда? О, Купидон, вели мне навсегда Частицей сада этого остаться, Чтоб мандрагорой горестной стонать Или фонтаном у стены рыдать! Пускай тогда к моим струям печальным Придет влюбленный с пузырьком хрустальным Он вкус узнает нефальшивых слез, Чтобы подделку не принять всерьез И вновь не обмануться так, как прежде; Увы! Судить о чувствах наших дам По их коварным клятвам и слезам Труднее, чем по тени об одежде. Из них одна доподлинно верна, — И тем верней убьет меня она! [119]

 

27. Разбитое сердце

О, сердце! Жалостный предмет, Когда в руках любви забьется! И сколько рок ни шлет нам бед, Всегда их слишком много остается. [120]

Неряшливый конверт лежал на хлипком почтовом столике холла на первом этаже. Почерк казался детским, а буква J в моем имени напоминала крюк для подвешивания мяса. Я прочитал записку:

Джаз – звякни мне завтра в магазин. Это по поводу твоей птички. Она тебе голову дурит приятель. Видео доказательства. Подумал ты должен знать.
Рой.

Домашнее тепло накатило на меня, защипало в глазах. Я разорвал листок дешевой бумаги и выбросил его в мусорную корзину. А потом, без всякой на то причины, побежал по лестнице наверх, перепрыгивая через ступеньки.

Но, уже вставив ключ в замок, я остановился, внезапно похолодев. У меня в квартире был включен телевизор. Я громко захлопнул за собой дверь. Звук резко прекратился. Я замер. Кто-то шел ко мне навстречу.

– Джаспер?

Я пошел наверх.

Уильям пристально смотрел на меня, но ничего не говорил.

Я прошел мимо него в студию и направился к окну. Свет в ее квартире уже не горел. Она погрузилась в полную темноту. Я стоял и смотрел вниз, в сад.

Из освещенного дверного проема тихо заговорил Уильям:

– Я только что видел Люси. Она позвонила мне. Она мне все рассказала. Я сразу пошел к тебе. Я воспользовался запасными ключами, которые ты мне давал…

– Я не верю в это, Уильям. Я ей не верю. Я не могу поверить, что она это сделала. Она не могла зайти так далеко и все бросить. Она, наверное, остановилась где-то в городе. Не может быть, чтобы она…

– Ее самолет вылетел пять минут назад. Она уже в воздухе. Она уехала.

– Откуда ты знаешь?

– Люси сказала, – он скривился, но его голос оставался ровным и размеренным: – Люси не была уверена в том, что Мад… Люси не была уверена, что Белла все тебе расскажет. То есть – Люси думала, что она может просто исчезнуть без объяснений или придумать какую-нибудь дурацкую историю, и мне кажется, Люси хотела… Мне кажется, Люси решила, что будет лучше, если ты узнаешь обо всем от меня.

– Который час?

– Час ночи. – Он помолчал. – Где ты был?

– Сидел на скамейке там, снаружи, – я отвернулся от окна. – Люси зря беспокоилась. Эта стерва все очень хорошо объяснила.

– На самом деле, я думаю, именно это и тревожило Люси. Что Мадлен тебе все расскажет.

– Уилл, она врала всем на протяжении нескольких месяцев. Мне. Ему. Тебе. Она совсем сумасшедшая. Но – знаешь что? – мне кажется, она не врет: то есть она действительно собирается выйти замуж за того парня. Я не должен был уходить от нее. Я должен был остаться с ней. Я должен был… Я должен был сесть вместе с ней в это проклятое такси.

– Я знаю, – Уильям переменил позу. – То есть – я знаю про того, другого. Я знаю, что она не врала. Люси мне все рассказала.

– Кто он? Кто он, черт его подери? – Я прямо посмотрел в глаза Уильяму. – Как долго… Люси сказала тебе?

Он сказал правду, не отводя глаз и не меняя тона:

– По словам Люси, три года.

– Боже мой.

– Они познакомились по работе. Люси больше ничего не говорила. Она сказала, что это не важно. Она сказала: то, что ее сестра намерена сообщить тебе о своей американской жизни, это ее личное дело. – Уильям оживился. – Слушай, Джаспер, в любом случае, я сегодня собирался поехать домой – я имею в виду дом в Норфолке. Я должен взять машину. Поехали со мной. Остановишься у нас на несколько дней или недель или на то время, которое ты захочешь там провести, – там полно комнат, и мои родители все равно в Лондоне – ты можешь занять целое крыло дома, если захочешь. Ты никого не стеснишь. Возьми с собой все, что тебе нужно для каллиграфии. Серьезно. Я взял машину, на которой ездит наша музыкальная группа. Мы загрузим все в багажник – там хватит места для целого оркестра из крышек от мусорных бачков, мы могли бы засунуть туда даже твою доску – и все прочее, что тебе понадобится. Давай загрузимся и поедем. Я помогу. Скажи, что ты хочешь взять. Собери одежду. Уезжай из Лондона. Закончи свою работу. Обдумай все. Тебе нужна ясная голова. И все такое прочее.

Я должен был вернуться к ней.

Но в саду я заколебался. Я поворачивал снова и снова. Я чувствовал кислую, закручивающуюся спиралью боль в желудке. Мне показалось, что меня вот-вот вырвет. Я добрался до главных ворот – лихорадочно заглатывая воздух и думая, что надо как можно скорее оказаться дома, – но на мостовой снаружи я снова развернулся, игнорируя нарастающие спазмы желудка, и почти побежал назад, в сад.

Мимо меня шли люди: подростки, парочки, молодые семьи. Я проталкивался сквозь встречный поток, пугая матерей, раздражая отцов, но не обращая внимания на их протесты.

Впереди двое мужчин поливали деревья вокруг костра водой из шланга.

Я потряс ее замок, постучал в окна, но свет был выключен. Она ушла. Я знал, что все это безнадежно, но я продолжал – колотить, скрести, трясти ручки дверей – пока наконец не появился старик с фонарем и не наградил меня сияющей улыбкой.

Я пробормотал невнятные извинения и ушел. Но я не мог заставить себя вернуться домой, я не мог представить себе, что буду делать там. А потому я сел на скамью и ждал, пока шланги не залили остатки костра. К полуночи сад опустел.

Грузовик «транзит» ехал медленно и шумно Но на дорогах было спокойно. Мы быстро выбрались из Лондона, проехали по призрачному городу на восток и повернули на север, к Кембриджу. Мотор глухо урчал, и даже на четвертой скорости мы не могли разогнаться больше, чем до шестидесяти пяти миль в час. Обогреватель лязгал и жужжал, руль дергался в руках Уильяма. Время от времени в зеркале заднего вида мелькали другие машины, и Уильям прижимался к обочине, чтобы дать им проехать.

Почти два часа никто из нас ничего не говорил. Я сидел, наблюдая за мелькавшими огнями, всматриваясь в густую тьму, стеной стоявшую за границей слабого света наших фар. Дворники скрипели и мешали слушать радио. Поэтому мы его выключили.

Шоссе сменилось более широкой магистралью, а еще через полчаса мы повернули на восток и поехали мимо болот. Мелкий дождик прекратился, начало холодать.

– Знаешь, мне кажется, в бардачке есть курево, оставшееся от моих музыкантов, – сказал Уильям, покосившись на меня. – Если хочешь.

– Нет, на фиг. А выпить есть?

– Сомневаюсь: ребята никогда не оставляют выпивку Боюсь, это не в обычаях у настоящих бродяг.

– Надо было что-нибудь захватить с собой. Я не подумал. – Я выглянул в боковое окно. Проявившаяся на три четверти луна скользила между облаками, мелькая в просветах серебристыми краями и снова исчезая во мраке. Потом она скрылась. Интересно, когда она снова появится. Подмораживало. Клубы тумана плыли слева за болотами. Я сунул под себя озябшие руки.

Внезапно Уильям выругался:

– Мать твою! Я только что вспомнил, что у меня в сумке могли остаться маленькие бутылки. Я взял их в самолете – на прошлой неделе. Они должны быть в боковом кармане – та сумка, которую я беру с собой в качестве ручной клади, – по-моему, я их не вынимал. Пролезешь туда, или мне лучше остановиться? Я уже расстегивал ремень безопасности и карабкался через спинку пассажирского сиденья. Я быстро нашел сумку Уильяма и стал рыться в ней, стараясь ни обо что не стукнуться.

– Две бутылочки водки, джин и бренди. Всего четыре штуки, правильно?

– Вроде бы да.

Я перелез обратно, на сиденье.

– На твоем месте я бы начал с водки. Затем перешел бы к бренди. – Уильям переключил скорость. – Благодаря этому, когда очередь дойдет до джина, ты уже не почувствуешь его вкус.

– Хорошая мысль.

В течение некоторого времени мы не видели никаких машин. У знака «стоп» мы резко свернули налево, на проселочную дорогу. Перед нами возник горбатый мостик. Уильям еще раз переключил скорость. Впереди стеной стоял туман. Вскоре его языки протянулись к нам и охватили машину со всех сторон – плотные, влажные и зловещие.

– Боюсь, нас ждет еще миль тридцать такого дерьма, – проворчал Уильям, который теперь ехал совсем медленно, вглядываясь в дорогу. – Мы пересекаем Уэнсумские болота. По крайней мере, здесь одностороннее движение, так что нам навстречу точно никто не выскочит. Будем надеяться, что этот проклятый грузовик не сломается. Ты только посмотри, что там делается. Не хотелось бы мне идти пешком. Этот чертов туман до костей пробирает.

Я открыл бутылочку водки и попробовал.

– И в каком состоянии была Люси?

Уильям неотрывно смотрел вперед:

– С ней все в порядке – пришла в чувство. Была в депрессии из-за тебя и всего, что случилось, – но пена изо рта не идет, галлюцинаций нет, вены она тоже не резала. Просто настаивала на том, чтобы я нашел тебя. Я позвонил тебе от нее около девяти. Но ты не отвечал, и поэтому я решил поехать к тебе. Я некоторое время наблюдал за этим дурацким фейерверком и боялся, что ты вернешься вместе с Мадлен – я не могу называть ее Беллой, это смехотворно, – и окажешься умнее всех. Один Бог знает, что бы я вам тогда говорил.

– Люси объяснила про ее имя?

– Да. Сначала я подумал, что это имеет какое-то отношение к ее фамилии – Бельмонт, но выяснилось, что это не так. Ее второе имя – Изабелла. И все называют ее…

– Знаю.

– Люси рассказала мне обо всем этом безобразии, которое они называют своей семейной историей.

Я сделал большой глоток.

– Она объяснила тебе, каким образом они оказались сестрами?

– Один отец. – Дорога была абсолютно прямая, и Уильям рискнул прибавить скорость. Туман клубился вокруг нас – другого слова не подберешь.

– Именно так и сказала Мадлен. – Я прикончил первую бутылочку. – Но я же знаком с отцом Люси – с Дэвидом. Его зовут Дэвид. Не может быть, чтобы он… Он не имеет ничего общего с Мадлен. Он…

– Это не настоящий отец, Джексон. А настоящий отец Люси не кто иной как Мистер Иностранные Дела во плоти. Отец Мадлен. Она тебе о нем рассказывала, не так ли?

– О, боже! – Я присвистнул.

– Вот именно. Его имя – Джулиан Бельмонт, – Уильям покосился на меня. – Он сейчас номер три в Париже, так сказал мне Дональд. Этот тип всегда трахал все, что движется. И продолжает в том же духе.

Я невольно напрягся:

– Ты просил Дона разузнать про отца Мадлен?

– Нет. Не просил. Дональд писал мне по другому поводу. Я собираюсь в следующем месяце в Нью-Йорк, подготовить наш рождественский концерт. И как-то к слову он упомянул Бельмонта. Вот и все.

Я открыл вторую бутылочку водки.

– Не понимаю. Каким образом этот Джулиан оказался отцом Люси?

– Ну, хорошо. – Уильям опять сбросил скорость и протер рукавом стекло перед собой. Туман просачивался внутрь. Он включил печку на полную мощность и заговорил громче, чтобы перекрыть гул. – В горячие деньки в начале семидесятых Джулиан Бельмонт женился на матери Мадлен – ее, кстати, звали Магдалена, на случай, если ты не знал, и, по словам Люси, она тоже получила свою долю физического недостатка, называемого женской красотой. Короче, молодая и счастливая чета прожила в Лондоне около года, когда миссис Бельмонт обнаружила, что находится в ожидании… нашей сладкой маленькой Мадлен Изабеллы.

Вскоре после этого – в соответствии с прежними привычками и несмотря на то, что его жена выглядела как Елена Троянская, – мистер Б. снова вышел на поле. И как ты думаешь, кто оказался его очередным завоеванием? Мать Люси. Которая, к несчастью, уже была замужем за другим – приятным человеком, которого Люси и называет отцом.

– Дэвид?

– Дэвид. Ведь так называет его Люси? Дэвид? Всегда подозрительно, если ребенок зовет одного из родителей по имени…

Через дорогу прямо перед нами перебежал кролик. Уильям резко затормозил, и моя доска и коробки в багажнике полетели вперед. Обезумевшее животное в диком темпе мчалось вдоль дороги, металось и подскакивала, отчаянно пытаясь покинуть освещенное фарами пространство. А потом, так же внезапно, кролик исчез.

– Извини. Твои вещи в порядке?

– Не беспокойся, все самое важное упаковано в футляры. Давай дальше.

– Итак, Мадлен зачали, Люси зачали: разные матери, один отец. Лондон не считается с условностями, но, судя по всему, в семействе Бельмонт что-то не так. Магдалена подозревает, что ее супруг занимается грязными делишками и пьянствует, пытаясь доказать это. А тем временем мать Люси…

– Вероника.

– Мать Люси, Вероника, лезет на стенку от своей тайной любви к лихому мистеру Б.

– Боже.

– И вот одной темной и недоброй ночью она – Вероника – пошла искать своего любимого мужчину и с удивлением обнаружила, что на звонок в дверь ответила его дражайшая жена.

– Представляю себе, что началось.

– Само собой. Мистер Б. вернулся после тяжелого дня, уставший от возни с бумагами, и застал дома не одну, а двух несчастных беременных женщин, ожидающих его прихода. Далеко не священный союз. Как говорится, канализация засорилась.

Я сморщился. По крайней мере, хорошо, что есть водка.

А Уильям продолжал рассказ:

– Опять же, все это я знаю только со слов Люси: Дэвид и Вероника не могли иметь детей, и потому Вероника решила признаться Дэвиду во всем. Это признание прошло весьма скверно. В итоге, оставив мужа собирать с полу осколки, Вероника подумала, что самое время сообщить ее дорогому Джулиану о том, что она бросила бедного старину Дэвида. Она воображала, что они вдвоем – Вероника и Джулиан – унесутся на крыльях любви навстречу восходу. Но тут вдруг выяснилось, что Джулиан уже женат, – и суть не в том, что скажет мистер Б., а в том, что скажет по этому поводу красивая полуитальянка и алкоголичка, являющаяся его женой.

– Полуитальянка?

– Похоже на то. Римлянка. В любом случае, главное, что Магдалена совсем съехала с катушек – отказывалась говорить с мужем или выходить из дома вместе с ним – не самая лучшая новость для карьерного дипломата. А что еще хуже, она совсем запила – ребенок, не ребенок – и месяцев через десять решила закусить вечернюю порцию граппы коробочкой снотворных пилюль. И готово: мертва.

– Бедная женщина.

– А тем временем другая сторона – мать Люси – которая теперь получила ясное представление о Джулиане и возненавидела его самого и землю, по которой он ходил, начала страдать послеродовой депрессией и тоже чуть не дошла до ручки. Вот так грехи матерей падают на дочерей, – Уильям покачал головой. – На самом деле единственным приличным человеком во всей этой истории оказался мистер Дэвид Гиддингс, который нашел в себе силы простить жену и воспитывать Люси как собственную дочь – включая оплату школы, подарки на дни рождения и все такое прочее.

В возрасте тринадцати лет девочек – Люси и Мадлен – послали в закрытую школу: оплачивал все это раскаявшийся Джулиан из Парижа. Мать Люси приняла от него деньги, но настаивала, чтобы Люси рассказали всю правду, поскольку она уже достаточно взрослая. Кроме того, как уверяет Люси, Вероника думала, что Люси лучше знать, что у нее есть сестра и что она учится в той же школе – на случай если она почувствует себя одинокой или затоскует по дому, – она совершенно не хотела, чтобы Люси умчалась в Лондон, как только ей станет грустно. Этот план сработал. Люси и Мадлен стали лучшими подругами на всю жизнь. Они обе были крайне низкого мнения о своих матерях, совершенно не доверяли отцу, и, как я подозреваю, эти невыявленные, но тем не менее серьезные проблемы привели к возникновению тяжелого психоза на почве молодых людей. И тут появляется Дж. Джексон, эсквайр.

Я перешел на бренди.

В каком-то темном и грязном месте, которое, на мой взгляд, ничем не отличалось от всех других, которые мы уже проезжали, Уильям включил поворотник.

– Люди этого не понимают, но при некоторых обстоятельствах можно сигналить поворотником иронически, – сказал он. – А теперь, прошу тебя, дай мне прикончить это бренди, Джаспер, я больше не могу этого выносить. – Он резко свернул налево. – Следующие двенадцать миль – это частная территория, и если хоть одна сволочь попробует остановить меня за вождение в пьяном виде, пусть разбираются с Эдуардом II.

Я передал ему бутылочку с остатками бренди.

 

28. Ноктюрн в день святой Люсии

Любовник будущий, смотри, каков я, И вспомни в час, как будешь ты влюблен: Я прах, который претворен Алхимиком, сиречь Любовью. Смотри, сколь мощен тот, Кто квинтэссенцию воссоздает Из тьмы, утрат, отсутствий и пустот. Я им убит – и воскрешен, однако, Из несуществованья, смерти, мрака. [121]

В течение двух недель я усердно работал вороньими перьями – медленно, терпеливо, добавляя самые изысканные, филигранно тонкие детали к написанным строкам, во второй раз проходя все стихотворения, одно за другим. Я не могу допустить ни одной ошибки – малейший промах означает, что все стихотворение придется переписывать заново. Но моя сосредоточенность не ослабевает ни на мгновение, я более чем точен.

Снаружи тополя гнутся и качаются под порывами октябрьского ветра, клочья утреннего тумана плывут над лугами. Небо Норфолка цвета сильно разбавленных чернил постепенно светлеет; но когда рассветет и осеннее солнце взберется чуть выше, я смогу видеть пейзаж на несколько миль – рощу рододендронов, реку за ней, потом болото и наконец море.

Еще очень рано и довольно холодно. Когда мы приехали, Уильям предложил мне развести огонь – в камине уже лежали дрова и растопка – но я боялся, что дым повлияет на пергамент. Поэтому Уильям выдал мне несколько старых масляных обогревателей, и я включил их все. Они невероятно горячи на ощупь, и все равно я никак не могу избавиться от ощущения, что из-за них в комнате становится холоднее. Может быть, все дело в циркуляции воздуха и высоких потолках. Может быть, я по глупости поставил свою доску у этого сквозящего холодным ветром окна-эркера. Но мне категорически необходим свет, и я нашел себе пару митенок.

Сегодня я заканчиваю последнее стихотворение: «Женское постоянство». Хотя срок окончания работы был назначен на 25 октября, я хочу последнюю неделю провести в Лондоне и поработать над рукописями с лупой. Кроме того, я собирался пораньше доставить их в фирму «Грубер и Грубер», занимавшуюся окантовкой работ, на случай, если им придется заказывать материал. Сегодня суббота, и я должен закончить через час или два.

Первые несколько дней тянулись невероятно долго. Настояв на том, чтобы я оставался у него дома, Уильям вернулся в Лондон в понедельник, поскольку его ждали дела. А я подружился с Элли, домоправительницей семейства Лейси, и ее мужем Джимом. Когда я не работал, я сидел перед камином, ел уэльские гренки с сыром, поставив тарелку прямо на колени, и осваивал библиотеку отца Уильяма. Я рассеянно читал и выключал телевизор, если в фильме ожидалась романтическая сцена. Я прогуливался вокруг озера в сторону деревни и там обсуждал кораблекрушения с барменом, который долго жил в Таллахасси. Время от времени я подумывал о том, чтобы украсть ключи от одной из машин и поехать прямиком в Рим – и спать с каждой женщиной, которую встречу по пути.

Мысли собирались медленно и болезненно, выползали с грязного поля боя, одна за другой, под покровом тьмы – раненые, грязные, изуродованные. Но вскоре их скопилось такое множество, что пришлось наводить порядок.

Я лежал, глядя на тени деревьев, и старался быть методичным, в основном чтобы избежать помешательства, но еще и потому, что хотел установить, способен ли мой разум прийти к согласию с сердцем в решении вопроса, что делать дальше, или я вынужден буду действовать независимо от обстоятельств. Изначально я не был уверен в том, что сильнее оскорбило – и напугало – меня больше всего: холодность или масштабы обмана Мадлен. Случайно так получилось, или все было запланировано, но ее способность к фальши и притворству поражала. Все, что случилось, я теперь оценивал заново, подозрительно пересматривая каждое событие. Я решил, что она, должно быть, знала той ночью, что звонила мне именно Люси – когда стояла и слушала, а я делал вид, что говорю с Уильямом. Вот почему она выдернула телефонный провод из розетки – хотела сперва сама поговорить с сестрой. (Дрянь. И каким же дураком я выглядел, когда лопотал всякую чушь в трубку.) Потом, конечно же, эти заграничные поездки, которые, как я теперь понимал, она тоже отчасти выдумала: Амман, наверное, был правдой, но вот как насчет войн толстяков в Филадельфии? А фестиваль раков? Это точно была ложь; она просто ездила к нему. Я вспомнил, как она перевела разговор на другую тему, когда профессор Уильямс проявил повышенный интерес к Сакраменто. Она, судя по всему, была там не больше одного раза.

А он приезжал в Лондон? Должно быть, так. Потом я подумал: наверное, он приходил посмотреть на ее квартиру перед ее отъездом. Наверное, Рой застукал их и снял на видеокамеру. Чувствуя приступ тошноты, я вспомнил, что ночь накануне праздника огня Мадлен «провела у отца». Сколько раз до этого она исчезала под тем же предлогом? Сколько всего раз Мадлен отправлялась повидать «отца»? Я не мог точно сосчитать. (Была ли вообще квартира в Лондоне у ее отца? Зачем ему это? Он ведь живет в Париже.) Я убедил себя: каждый раз, когда она была не со мной, она была с ним. Сколько ночей провели они вместе? Сколько ночей провели через сад от меня, на ее спартанском ложе профессионального убийцы? Я не знал. Конечно, даже для нее это был слишком большой риск. Но у нее могло хватить дерзости на такое, тем более что ее окон не было видно из моей квартиры.

Естественно, я понимал, каким оскорбительным для меня было ее хладнокровие. В течение нескольких месяцев мы были вместе, и единственный раз когда она смутилась и не знала, что сказать, был вскоре после нашей первой «встречи»: я спросил как ее обычно называют – мы тогда возвращались из Кэмдена на катере, и я пытался выяснить, есть у нее друг. (Истерический смех запоздалого озарения: я знал… в глубине души – я знал.)

Хуже всего была психологическая пытка, которой она, должно быть, более всего наслаждалась – смаковала ее – управляя мной. Ее легкий флирт в Риме казался безобидной шуткой по сравнению с графиком жестокостей, который она старательно соблюдала. А потом эти бесконечные «Что ты ей сделал?» на проклятом балу… Бал. Тут мои мысли обратились от ярости и унижения к чему-то иному, не надежде, конечно, но чему-то менее мучительному, чем все остальное.

Я предположил (так много предположений!), что в ту ночь Люси и Мадлен поссорились. Вероятно, злость Мадлен, когда она пришла в комнату, была направлена вовсе не на меня. Вероятно, их ссора была вызвана как гневом Люси на сестру (Люси своими глазами увидела, как далеко все зашло при попустительстве Мадлен), так и гневом Мадлен на Люси из-за того, что та захотела остаться со мной наедине после того, как меня ударили.

Боже мой. Неужели они и это спланировали? Или избиение было своего рода бонусом? Они не могли знать, что там окажется Селина. Или могли? Неужели они действительно могли подстроить все это? Или она просто внезапно появилась, а Люси каким-то образом узнала об этом? Но как? Люси видела меня с Селиной? Когда? Опять же, у меня не было возможности выяснить это. Разве что она выследила меня раньше… или где-то видела с Селиной… или… что? Паранойя прогрессировала.

Главный вопрос, сказал я себе, состоит вот в чем: намеревалась ли Мадлен изначально спать со мной? Нет, я так не думал. Неужели эти сводные сестрицы (смеясь и шутя) считали возможной физическую реальность сексуальной мести? Неужели одна из них радостно оставалась в тени, пока другая (с подпихиванием локтем и подмигиванием) занималась любовью с тем самым мужчиной (только что признанным предателем и разбивателем сердец) только во имя справедливости? Конечно, ревнивые состязания между людьми существовали во все времена – эти ночи с ни в чем не повинными случайными знакомыми из цикла я-покажу-этому-ублюдку-что-в-эту-маленькую-игру-могут-играть-двое, курортные романы по принципу ты-только-подожди-и-узнаешь-что-мне-на-тебя-наплевать… Но в большинстве случаев участниками таких оказываются одна женщина и двое мужчин – мужчина, которому она хочет навредить, и мужчина, которого она использует, чтобы навредить первому. Другие варианты крайне редки. Не слишком часто встретишь треугольник из одного мужчины и двух женщин. И еще реже эти женщины оказываются сестрами.

Ну, хорошо, допустим, между ними существует особая близость, истинное родство душ, просто умилительная женская дружба. Представим себе двух неразлучных сестер, противостоящих всему остальному миру. Предположим, что две оторванные от дома, одинокие девочки выросли, пестуя и лелея двойную печаль и ненависть. Что сделают эти двое, столкнувшись с живым воплощением того, что они более всего презирают, чему не доверяют, чего опасаются? Заставят заплатить этого болтливого, лживого ублюдка – да. Обмануть, дважды, трижды обмануть его; дергать его за нервы – да. Подцепить его на крючок, управлять им, запутать его, сбить с ног водить и водить его кругами – да и еще раз да. Но затащить его в постель и заниматься с ним любовью снова и снова, пока он едва не утратит способность ходить? Что же это за наказание?

Нет, Мадлен никогда не намеревалась спать со мной. Она сделала это потому, что – под влиянием момента – решила, что хочет этого. Затем она сообщила Люси, что это произошло всего раз или два. Но по мере того, как наши отношения углублялись – или, по крайней мере, продолжались – она обнаружила, что вынуждена лгать своей сестре – о том, как часто оставалась в моей квартире, о своих чувствах, о том, что происходит на самом деле, более или менее обо всем. Она обнаружила, что задерживается в Лондоне дольше, чем планировала; и что ей нравится компания, в которой она проводит время ожидания. (А ей действительно нужно было ждать? Ее квартира действительно так долго находилась в ремонте?) И где-то в разгар этих событий, совершенно случайно, она забыла, что должна ненавидеть меня, и время было упущено. Вот почему она и умчалась так стремительно, не откладывая отъезд ни на минуту.

А теперь, как все прочие смертные, она лжет сама себе.

А может быть, и нет. Может быть, я ошибаюсь. Геката обладала сердцем из застывшего яда, и даже если бы нашелся мужчина, способный растопить его, он бы неминуемо погиб, отравившись его испарениями. Может быть, проникающая в душу близость была для Мадлен просто психологической подготовкой перед последним пинком. И когда мы расставались, в глазах ее было раскаяние, а не любовь. Или не так?

И мои мысли опять закружились в водовороте. Уносясь в темный, глубокий омут.

Сейчас за окном уже прояснилось. Туман, в основном, уже вернулся назад, к реке. Масляные обогреватели наконец справились со своей задачей; они тихонько урчали, словно вели между собой странный разговор на чужом языке. Света стало больше, и я возвращаюсь к «Женскому постоянству».

Мне обычно не нравится буква N – на мой взгляд, в ней есть какая-то чрезмерная строгость или неприятная поза: худой и обиженный младший братец буквы М. Но я горжусь тем, что сделал, чтобы заставить запеть ее.

Уж сутки любишь ты! Но что ж Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь?

Я ужасался при мысли о том, что Мадлен могла оставить в городе часть своих вещей – в ванной комнате, в кухне, в спальне. Я боялся вида собственной студии. Я молился, чтобы моя квартира не присоединилась к отступающим, сдающим боевые позиции батальонам моей памяти.

Если женщина говорит, что не хочет вас больше видеть, поверите ли вы ей на слово? Или вы сочтете, что знаете ее лучше, чем она сама себя знает? Осмелитесь ли вы утверждать, что лучше знаете, что хорошо для вас обоих? И что вы докажете, если поползете по ее следу: что любите ее или что вы слишком слабы, беспомощны и убоги, чтобы заслужить ее любовь? И во имя чьей выгоды и счастья стоите вы на коленях? Ее? Конечно, нет. Истинная любовь – это на три четверти эгоизм и на одну четверть идолопоклонничество.

Но храбрецы и дураки всегда идут на это. Может быть, нам кажется, что мы в состоянии сказать ей что-то особенное, совершить некий благородный жест, нечто, способное представить все в новом, более ясном свете, нечто, способное изменить ее отношение…

Во всех рукописях стихов начертание буквы N было моим собственным изобретением. Мне осталось сделать еще три штриха, но я хочу немного подождать. Если и есть что-то, без чего каллиграф не может обойтись, так это твердая рука.

И тогда работа будет сделана.

На следующей неделе я проверю все с лупой в руках, но думаю, что я справился с заданием: тридцать стихотворений, и ни одной ошибки. Хотя что-то все-таки есть в этом «Женском постоянстве».

 

29. Прощание, запрещающее грусть

Связь наших душ над бездной той, Что разлучить любимых тщится, Подобно нити золотой, Не рвется, сколь ни истончится. Как ножки циркуля, вдвойне Мы нераздельны и едины: Где б ни скитался я, ко мне Ты тянешься из середины. Кружась с моим круженьем в лад, Склоняешься, как бы внимая, Пока не повернет назад К твоей прямой моя кривая. Куда стезю ни повернуть, Лишь ты – надежная опора Того, кто, замыкая путь, К истоку возвратится скоро. [122]

Я вернулся в свое логово, и тут, к моей радости, оказалось, что все решения уже приняты за меня. Еще нет шести утра, а я уже пью чай и слушаю «Короткую мессу» Моцарта. Писем не было. И телефон молчал, точно так же, как и прочие предметы мебели. Нет, моя квартира вела себя совсем не так плохо, как я боялся. А я сразу перебегал на другую сторону дороги, как только видел, что ко мне направляется моя память. И вообще, невозможно чувствовать себя несчастным в обществе Моцарта.

После пребывания в доме Уильяма оказалось, что я самый настоящий «жаворонок». Я отправлялся в постель в половине десятого с Джоном Донном и просыпался в пять утра вместе с моими скептическими товарищами, жителями Лондона, – ироничными поклонниками утреннего бега, ухмыляющимися мусорщиками в грубых перчатках, загрубевшими торговцами овощами, которые недоверчиво качали головами и бормотали себе под нос что-то, разглядывая нелепые тела пастернака. Нам обещан рассвет. Но нас не так легко убедить: мы поверим в него, когда увидим своими глазами. Холодная, сырая, тусклая и темная, жизнь кажется одной бесконечной сатирой на саму себя. Это «Путешествия Гулливера», у которых нет читателей. Завтра начинается ноябрь, и уже мрачной поступью приближается Рождество. Жирный Маммона поцеловал дорожный асфальт, и они вместе проверяли теперь лампочки красных фонарей.

А что касается меня, то я еду в Нью-Йорк. Я еду в Нью-Йорк. Завтра.

У меня не было выбора. Я позвонил Солу, как только вернулся.

– Где ты был, Джаспер? – воскликнул он, и в голосе его слышалась одышливая астматическая паника. – Тут весь Нью-Йорк вне себя от беспокойства и предвкушения. Мы уж думали, у тебя творческий кризис или что-то вроде того. Например, скрылся в Танжере в приступе ярости.

– Предвкушения?

– Из-за открытия.

– Открытия?

– Ох, Джаспер, Джаспер, Джаспер – если бы мы только могли связаться с тобой. Если бы только ты, во имя всего святого, отвечал на телефонные звонки или установил автоответчик. Хоть что-нибудь.

– Извини, Сол. Меня не было в Лондоне около двух недель, я заканчивал работу. Что значит?

Он перебил меня:

– Ну-ну, Джаспер, видимо, мне все-таки придется самому тебе все объяснять. – Он на мгновение сделал паузу; даже при том, что она находился по другую сторону трубки, я чувствовал скрытое удовольствие, сквозившее в его голосе. – Очаровательный мистер Уэсли, твой и мой клиент, организует очень большую и очень эксклюзивную вечеринку – в честь тебя и твоей работы. Это будет настоящая премьера, шоу, выставка, феерия – называй это как хочешь. Хэппенинг. Хэллоуин. И не где-нибудь, а в галерее «Руби» в самом центре Ист-Виллидж.

– Это звучит…

– Знатоки, литераторы, интеллигенция – целые стада. Целые стада. В списке гостей весь справочник «Кто есть кто в культурной Америке». Шампанское в бокалах, блеск драгоценностей, и твои работы на стенах. Мой дорогой мальчик, все вместе будет одним сплошным бумом продаж. Ты войдешь туда художником; ты выйдешь оттуда миллионером. Клиенты будут в очередь выстраиваться вдоль всей Пятой авеню.

– Я неуверен…

– Ты сам знаешь, как работает этот механизм Джаспер. Как только вещь объявляется достойной коллекционирования, если художник признан, каждый интеллектуал просто обязан иметь хотя бы одну его работу. Они невероятно зависимы от мнений друг друга. Ни одного независимого суждения на три тысячи миль. А теперь Гас Уэсли говорит, что капли… – внезапно Сол в ужасе смолк. – Ты ведь все закончил, правда? Не будет никаких задержек?

Я выдержал паузу в несколько секунд, чтобы насладиться драматическим напряжением.

– Да, конечно. Именно поэтому я тебе и звоню. Чистое, искреннее облегчение потекло по проводам через Атлантику:

– Молодец! Просто молодец. Слава Богу. Слава Богу. Я готов биться об заклад, что рукописи выглядят просто потрясающе. Правда, не могу дождаться, когда увижу их. – Он повысил голос: – Джаспер, между нами говоря, на прошлой неделе я обедал с Га-сом и заверил его, что… По сути дела, это я подсказал ему идею выставки – так, знаешь, легкий намек – так что было бы нелегко сообщить ему, что…

– Сол, – я решил прервать его. – Я думал, речь идет о частном подарке, а вовсе не о выставке, разве не так?

– О, да-да, и это тоже. Это одновременно выставка, празднование дня рождения, вечеринка и презентация – но главное, что там будет Гас Уэсли. А раз он будет, значит, и все остальные тоже. Все самые знаменитые журналисты у него на зарплате, так что шум в прессе и фоторепортажи тебе гарантированы. А самое главное, что там будут нужные люди. И я уверен, что твоя работа произведет великолепное впечатление в галерее «Руби». Я уже начинаю собирать заказы для тебя, а ведь пока это всего лишь слухи. Что ты думаешь насчет «Нагорной проповеди»? Нет – не отвечай сразу – давай обсудим это. Когда, по твоим расчетам, готовый материал будет здесь?

– Я пойду в «Грубер и Грубер» зав…

– А, это они окантовывали твою работу в прошлый раз?

– Да, у них самое лучшее качество. Я иду к ним завтра. Они должны уложиться в пару недель. Затем, полагаю, можно выслать работы со спецкурьером. Уэсли оплатит окантовку и доставку, ты узнавал?

– Конечно, конечно. Ой, это так замечательно. – Энтузиазма Сола хватило бы, чтобы обеспечить электричеством весь Нью-Йорк как минимум на год. – Да, еще Гас заставил меня пообещать, что ты позвонишь ему на личный номер, чтобы он заказал тебе билет на самолет.

– Само собой, – решение было принято.

– Ты вроде бы совсем не волнуешься.

– Нет, что ты, ужасно волнуюсь. – Я чувствовал, что постепенно беру инициативу в разговоре в свои руки. – И больше всего я беспокоюсь О том, чтобы работы были доставлены в Америку вовремя и без повреждений.

– M мм, я понимаю тебя.

– На самом деле, Сол, я хочу дождаться момента, когда ты все получишь. Мне не хочется уезжать из Лондона, пока рукописи не будут у тебя. Это слишком рискованно, учитывая эту вечеринку. Я буду чувствовать себя полным идиотом, если приеду а стихов не будет. В крайнем случае, я смогу привезти их с собой на самолете. Я доверяю Груберам, но не курьерам.

– Мудро. Очень мудро. Я уверен, что Гас оценит твою заботу. – Судя по звуку, он открыл что-то вроде ежедневника. – Так, в тот же день у тебя ланч со мной, и, надеюсь, ты не будешь возражать, если я приглашу нескольких журналистов, моих друзей. Ничего официального. Но, знаешь, журналисты никогда не отказываются от бесплатного обеда… Еще я должен быть уверен, что ты задержишься у нас хотя бы на неделю, потому что Гас в городе, и он наверняка захочет встретиться с тобой лично, – он закажет отель, все оплатит, не беспокойся. И я чувствую, мальчик мой, что он может сделать тебе новый заказ, особенно если мы позаботимся о том, чтобы его друзья оказались в самом начале очереди на твои работы. Я ему это пообещал, ты ведь не против?

– Я не против, Сол. Более чем. И спасибо тебе за все. Я, правда, очень тебе благодарен.

Сол хмыкнул:

– Это меньшее, что я могу сделать для тебя, мой мальчик, самое меньшее. А еще я советую тебе позвонить Грейс – она немного беспокоится из-за Рождества.

– Я позвоню.

Но я не смог заставить себя позвонить бабушке. Так что я собираюсь написать ей письмо из Нью-Йорка.

Окантовка оказалась довольно долгим делом. Мне пришлось ждать до вчерашнего вечера, чтобы удостовериться, что все рукописи со стихами Донна благополучно переправились через Атлантику. А потому я вылетаю в самый последний момент. Я покидаю Лондон завтра, рано утром, и прилетаю в Нью-Йорк тоже утром, но выставка и вечеринка начнутся завтра вечером, когда по моим биологическим часам будет далеко за полночь. Меня ждет очень долгий день.

Да: и еще у меня есть адрес.

Натали. Натали достала его для меня. Она каким-то образом околдовала Люси. Боюсь, имело место очередное мошенничество. (Все мы, несчастные человеческие существа, постоянно попадаем в двойную ловушку обмана.) Но, по крайней мере, Натали это порадовало.

После нашего разговора с Солом я написал пять писем. Два длинных, одно короткое, одно короткое с двухстраничным послесловием, а еще одно такое длинное и никудышное, что я и сам не мог его читать.

Нет сомнения, что мои письма выглядели великолепно, но писать, будучи расстроенным и подавленным, – все равно, что брать перо пьяным: ты отлично чувствуешь себя, пока пишешь (ты глубокомысленен и красноречив), но когда перечитываешь это все наутро – боже мой. Даже если ты совершенно трезв, словам трудно доверять – поставьте в ряд два или три слова, и они немедленно начнут бунтовать, составлять заговор, создавать непреднамеренные значения, порождать двусмысленности и неожиданные нюансы, поворачивать мысль в неверную сторону, когда и как им самим будет угодно. Конечно, чего бы я по-настоящему хотел, так это написать ей нечто столь верное, трогательное, искреннее и элегантное, нечто мудрое и остроумное, полное озарений и тонких чувств, нечто столь прямое и открытое, чтобы ей оставалось лишь сдаться, – наверное, стихотворение или даже цикл стихов, озаглавленный «Песни и сонеты». Но в конце концов я осознал, что вообще не могу доверять словам, когда речь идет о самой важной цели. Так что я ограничился тремя строчками – послесловие от моего самого первого опуса:

Мадлен,
Джаспер.

приезжаю в Нью-Йорк по работе. Буду на премьере оркестра Уильяма в Карнеги-холле 6 ноября. Пожалуйста, приходи. Я хотел бы – по крайней мере – поговорить.

Мне все равно не нравился этот текст. Но нельзя же переписывать его вечно. И когда, под грязными небесами, я пошел в магазин, чтобы забрать видеокассету, я заставил Роя Младшего написать ее адрес на конверте; таким образом, рассудил я, она не сможет узнать мою руку и уничтожить плод моих трудов, даже не прочитав. Она жила – они жили? – в Верхнем Ист-Сайде.

Я не стал смотреть пленку. Я выкинул кассету в мусорный бак длябутылок, убедившись, что ее невозможно будет оттуда извлечь. (Да и вообще у меня нет видеомагнитофона. Только DVD.) В любом случае, Рой Младший сказал, что там нечего было смотреть кроме «знаешь, всякой грязи». Своего рода самозащита: он тоже был не слишком чист в саду, а видел их через окно «совершенно случайно» и решил, что лучше иметь доказательство, потому что иначе я ему не поверю. Что, собственно говоря, было правдой: я бы ему не поверил. Но, несмотря на вуайеризм, я ничего не имел против Роя Младшего: вскоре он превратится в точную копию своего отца. И нельзя обвинять парня за желание немного оторваться, пока это не случилось.

Люси я не звонил. Пока нет. Натали сказала мне, что она вернулась на работу, завела нового парня… Я напишу ей из Рима после Рождества, подумал я, когда немного окрепну. А потом, может быть, мы даже увидимся в новом году. Я искренне надеюсь, что с ней все в порядке. Чувство вины все еще при мне, разумеется. (Из всех эмоций чувство вины, наверное, самое долговечное. Кроме разве что любви – но это мы еще посмотрим.) И я не забыл ее доброты той ночью, когда весь мир сорвался с катушек. «Позвони мне, когда все закончится», – сказала она. Я позвоню.

Я вижу, что за окном светлеет, приближается новый «Агнец Божий». Я выключаю лампу, чтобы наблюдать за входящим в сад рассветом. И если я выгляну наружу, перегнувшись через подоконник, то увижу, как засеребрились листья моей мяты, а на небе все отчетливее проступает бледное сияние. Все неподвижно. Но рано или поздно кот проскользнет в мокрую траву сада. И вместе с легким шелестом я услышу приближение зимы, поднимающейся из оркестровой ямы времени. В это время завтра я уже буду в пути. Чтобы проверить женское постоянство.

 

30. Женское постоянство

Уж сутки любишь ты! Но что ж Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь? Иные, может, клятвы мне предъявишь? Или заявишь, Что мы уже не те, и что вчера Клялась ты с перепугу, и с утра Отречься от любви пришла пора? Любовников союз, мол, сходен с браком И по подобью так же обречен: Супругов смерть разводит, нас же – сон. К измене тяга есть во всяком — И, дескать, ты дала себе зарок, Что не пойдешь природы поперек. Глупцом я был бы, с пеною у рта Заспорив, чья тут правота, — Уж лучше потерплю: Быть может, завтра сам я полюблю. [123]

Моя встреча с Нью-Йорком началась с крепкого дешевого виски в аэропорту Дж. Ф. Кеннеди и желтого такси, за рулем которого сидел марокканец, желавший знать, какого черта делали китайцы, когда писалась Библия. Я ничем не мог помочь ему в этом. Но мой встречный вопрос – если бы я был достаточно прозорливым, чтобы спросить, – прозвучал бы так: какого черта на побережье так мало свежего воздуха? Нью-Йорк, должно быть, единственный приморский город в мире, в котором может быть жутко холодно и при этом сумрачно, душно и пыльно.

А еще этому городу пошли бы на пользу кривые линии. Хватит перекрестков, прямых углов и кварталов. Нельзя ли подать немного закоулков, аллей, и кривых улочек. Хватит функциональности. Дайте хоть немного формы. После обеда с Солом и журналистами я вынужден был откланяться и отправиться в Китайский квартал tout seul [124]Совсем один (фр.).
  – только потому, что там есть улицы, которые чуть-чуть изгибаются.

Сегодня, второго ноября, я буду ночевать в минималистском отеле чуть в стороне от Таймс-сквер, в районе Восьмой авеню. И что бы там ни думали персонал и другие гости, отель вовсе не был крутым – всего лишь минималистским. Минимальное пространство. Минимальный комфорт.

Сегодня я стал предметом обсуждения в городе. Точнее, мое имя было упомянуто в колонке сплетен в нескольких газетах. И вы правы: я чувствую себя лучше. Намного лучше. Была половина двенадцатого, и я наслаждался завтраком из двух яиц с помидорами. Похоже, на Манхеттене еще не изобрели ванну – что ж, я приму душ. А потом сяду за письменный стол и напишу письмо бабушке. У меня для нее приятный сюрприз. И я уверен, что она не станет возражать, если я попрактикуюсь в Anglicana Formata [125]Шрифт, распространенный в Англии в конце XV века.
.

Полагаю, прошлой ночью в галерее «Руби» собралось не меньше четырех сотен людей – или около того. Шутка (если, конечно, это верное слово) состоит в том, что галерея находится на Авеню Б – то есть на Рю Би. (Я знаю, знаю.) Это был переделанный склад, с типичной для Нью-Йорка неописуемой дверью – вы могли бы тысячу раз пройти мимо нее, и ваши ист-виллиджские кроссовки при этом даже не скрипнут. Водитель такси – как я убедился человек немногословный – никогда в жизни об этой галерее не слышал, и его это ничуть не удручало. Впрочем, он бросил через плечо:

– Целая толпа людей в дорогих пальто только что прошла вон по той улице, парень. Может, стоит поехать за ними?

Внутри галерея имела два уровня, на обоих – деревянные полы и нейтрального цвета стены. (Интересно, можно ли устроить выставку, целиком состоящую из интерьеров художественных галерей, какими они были на протяжении веков?) Меня вскользь проинформировали, что с точки зрения организации пространства галерея «Руби» была одной из лучших в мире. Если стены могут быть желанными, то это были те самые стены.

Я безнадежно пытался забыть о Карнеги-холле – о том, придет она или нет, – и о том, что я буду делать, если не придет. Вместо этого каждый раз, когда меня кому-то представляли, с должным вниманием относился к этим беседам, сосредоточившись на том, что Сол называл методом достижения успеха в делах без чрезмерно делового вида.

– В таких случаях, как этот, – говорил он, – никогда не знаешь, кто из собеседников способен надолго обеспечить тебя средствами к существованию. Так что лучше считать, что все, кого ты здесь встретишь, – просто чековые книжки, которые мечтают, чтобы их открыли.

Около девяти те, кого Сол назвал самыми усердными болтунами Восточного побережья (а надо сказать, что мало кто имел с ними дело чаще, чем Сол), начали собираться в главном зале – длинном помещении с высоким потолком, по периметру окаймленным светильниками, и небольшим балконом в дальнем конце. Они ждали, что скажет устроитель вечера, Гас Уэсли, человек на миллиард долларов.

Сол, конечно, солгал: слава Богу, выставка не была целиком посвящена моим работам. Нас было четверо. Основная идея заключалась в том, что мы – современные художники, которые отказываются следовать модным направлениям современного искусства. Трое других – Кэнди, Эзра и Фред Донохью (он не позволял называть его никак иначе) – тоже стояли в длинном зале, загнанные в дальний конец вместе со мной, сбоку от радушного хозяина.

Тем временем Уэсли увлеченно общался с одним из своих помощников, интересуясь шампанским, («Убедись, что все готово, Генри») пожарным выходом («Дверь открывается только наружу, Генри, так что смотри, чтобы она не захлопнулась, когда будешь выходить, ясно?») и тем, сколько мест за его столиком зарезервировано («Должно быть, больше двадцати, Генри, я уже пригласил двадцать человек, только не говори, что там меньше мест, Генри, не говори мне…»).

Я наблюдал, как один из помощников низшего ранга разворачивал и устанавливал переносной пюпитр. Потом я снова обвел взглядом зал. Донн висел вдоль обеих длинных стен. Люди все еще стояли перед листами небольшими группами. Стихотворения казались мне странно отчужденными и далекими – они больше не были моими. Но отторжения не было, листы выглядели впечатляюще: суровая простота угольно-черных чернил на белом пергаменте, кроваво-красные инициалы, тонкие рамки из розового дерева. Кроме того, я в первый раз увидел, что есть своя неожиданная прелесть в том, что листы висят рядом, один за другим, и это воспринимается совершенно иначе, чем если рассматривать их по одному или даже перелистывать, как страницы книги. Листы со стихотворениями на стене воспринимались как единое повествование: более мощное, более благородное, более эффектное, более звучное, более постоянное, чем я мог вообразить.

И все же, я чувствовал себя особенным, когда стоял перед собранием рядом с тремя другими художниками. Каждый из них представил отдельную выставку в одном из залов наверху. Их работы были искусством в полном смысле слова – холст, масло. К тому же их картины продавались. Так что, хотя я чувствовал себя польщенным, мне было не очень ясно, почему Уэсли причислил стихи поэта, жившего четыреста лет назад, написанные в традиции, изобретенной около семи сотен лет назад, к произведениям современного искусства, как бы широко он ни понимал этот термин.

Третий помощник, среднего ранга, слегка всклокоченный, попробовал микрофон. Потом женщина из персонала галереи отделилась от большой группы, стоявшей неподалеку, и подошла к пюпитру. Она второй раз постучала по микрофону. Аудитория замерла.

Уэсли оставил своего распорядителя шептать что-то в трубку мобильника возле пожарного выхода и приготовился к своему выступлению.

Гул голосов постепенно превратился в тихое гудение, и женщина заговорила:

– Дамы и господа, мне кажется, в основном все уже собрались в зале. Я вижу, что кое-кто еще на балконе… – Она подняла руку. – Спускайтесь, идите сюда, сюда… Хорошо. Ну что ж, начнем. Итак, этот человек не нуждается в представлении, но все же моя задача – объявить имя нашего дорогого мецената… и радушного хозяина. Мистер Гас Уэсли!

Раздались профессионально энергичные аплодисменты. Уэсли последний раз улыбнулся в нашу сторону. Затем он прошел к пюпитру и начал свое выступление.

– Дамы и господа, прежде всего, спасибо вам всем, за то, что вы собрались сегодня здесь. Я вижу множество знакомых лиц, и мне это очень приятно. Я знаю большинство присутствующих и считаю вас своими друзьями… а остальных я рад узнать и принять в качестве коллег!

В зале раздался смех – он вспыхнул в нескольких точках, вероятно там, где стояли коллеги.

– Сегодня я хочу расслабиться и предоставить вам возможность получить удовольствие… Это, в конце концов, вечеринка. Но сначала я хочу поговорить немного об искусстве, поскольку это одна из причин, по которым мы собрались здесь. – Он выдержал паузу, и принял позу, которая должна была выражать чуть больше агрессии и уверенности в себе.

– Дамы и господа, я чувствую, пришло время сделать серьезные произведения искусства – произведения серьезного искусства – магистральным направлением современной культуры.

Снова прозвучали аплодисменты – менее профессиональные, но более спонтанные. Уэсли продолжал, все более настойчиво и раскрепощенно.

– Лично я устал от концепций. Устал от жестов. Они больше никого не провоцируют, и в провокации тоже больше нет необходимости. Провокация заметно уступает схватке. – Он снова сделал паузу. – Вы знаете… по моему скромному мнению, двадцатый век был фатально увлечен дерьмом. Но теперь этот период закончился.

Публика отставила напитки и опять захлопала, от всего сердца, отчасти потому, что мы были (в основном) братьями-американцами, отчасти потому, что Уэсли оплачивал наши счета, но отчасти и потому что все чувствовали: в чем-то он прав.

Однако Уэсли только разогревался. Он кивнул: – Скажу еще раз: мы были слишком долго увлечены дерьмом… в нашей политике, в общественных программах и – да-да – прежде всего в искусстве. Но знаете, двадцать первый век будет совсем другим. С этого момента мы начнем уделять внимание людям, которые делают нечто настоящее – то, что и нужно делать.

Теперь в аудитории раздались возгласы и смех, особенно со стороны журналистов, стоявших в первых рядах – большинство из них работали в газетах, принадлежавших Уэсли, а если не работали, то надеялись работать, или хотя бы не исключали такую возможность. Зааплодировали даже люди на балконе. Я встретился взглядом с Уильямом, который прислонился к перилам рядом с Натали. Он царственно помахал мне.

Гас Уэсли позволил себе улыбнуться:

– Итак, вот почему я захотел собрать здесь сегодня четырех художников, каждый из которых по-своему представляет то, что я бы назвал Новым Современным Искусством. Четырех художников, чьи работы вы все сегодня видели. Каждый из них, по моему скромному мнению, по-настоящему талантлив и достоин восхищения. Позвольте мне представить их. Прежде всего, – он простер руку в нашем направлении, – Кэнди Буковски, автор портретов, которые, насколько мне известно, уже распроданы. Не осталось ни одного. Вы не сможете сейчас купить работы Буковски, даже если в вашем распоряжении все деньги мира!

Аплодисменты, крики, возгласы: «Давай, Кэнди!» Кэнди, стоявшая рядом со мной, сильно покраснела – или, точнее, ее кожа стала одного цвета с веснушками.

Гас Уэсли снова оглянулся – эдакий ведущий ток-шоу и его особые (но весьма чувствительные) гости:

– Кэнди, как ты знаешь, мне очень нравятся твои работы – нам всем они нравятся, – но я должен спросить: почему в этой серии у тебя соседствуют младенцы и старики?

Кэнди заговорила. Но без микрофона ее голос звучал слишком тихо.

Уэсли пригласил ее к кафедре. Она смутилась еще сильнее, но подошла.

Я снова огляделся. Сол и его жена стояли в первом ряду, в самом центре, они кивнули мне и подняли свои бокалы. Я также узнал нескольких журналистов, присутствовавших на ланче. Натали обняла Уильяма, я заметил, что рядом с ними появились Дон и Кэл.

Меня начинало покачивать: сказывался долгий перелет. Мне вдруг стало ясно, что в галерее нет ни естественного света, ни свежего воздуха, только время от времени спины касалось ледяное дуновение, когда кто-то из помощников Уэсли входил или выходил через пожарный выход.

Потом подошла очередь Эзры. Он был из Белграда. Его ничего не пугало. А мое сознание выбралось за пределы галереи и вступило в борьбу с самим собой где-то далеко.

Гас Уэсли заговорил, обращаясь ко мне, или обо мне, или со мной, или в мою сторону, или, может быть, даже сквозь меня…

– …и наконец, последний по очереди, но не по значению – я лично хотел включить в программу сегодняшней выставки его работы. Человек, создавший эти прекрасные манускрипты с сочинениями. Джона Донна, великого ренна-сантсного поэта. Вы все их видели и восхищались ими. Работы висят на стенах вокруг вас. Дамы и господа, прямо из Лондона, Англия, к нам прибыл – Джаспер Джексон!

Аплодисменты накатывали волнами, и я вдруг обнаружил, что стою в одиночестве на узком перешейке, где встречаются две приливные волны.

Уэсли широко улыбался:

– Джаспер, мы все хотим задать тебе множество вопросов, но в первую очередь я должен спросить: где ты научился такому красивому письму? Так ведь можно говорить – «письмо»?

Фред Донохыо отступил в сторону, открывая мне дорогу к пюпитру, и я занял место рядом с Уэсли. В отличие от большинства людей, которых вы видите в газетах и по телевизору, он и вблизи выглядел очень неплохо. Чисто выбритый, светловолосый, он выглядел знаменитым актером, исполняющим роль харизматичного политика. По его манерам можно было уверенно сказать, что и в сорок два он продолжал считать себя enfant terrible. Но теперь я видел, как намок от пота его воротник, я чувствовал запах крема после бритья, который стал уже еле заметным, и все же ощущался в душном воздухе. И каким-то образом я понял, что обладаю иммунитетом против его магии.

Откуда-то вынырнул всклокоченный помощник и повернул микрофон ко мне. Я автоматически начал с ответа на прозвучавший вопрос:

– Да, так можно говорить, – я взглянул поверх голов. – Честно говоря, мне просто очень повезло: меня учила бабушка… она сейчас хранитель средневековых рукописей в Риме. И она всегда работала в этой области. Она учила меня. С самого детства. – Я медленно просыпался. – Но вообще-то это в первую очередь копирование старых мастеров, постоянное и кропотливое, и в конце концов удается написать что-то самостоятельно. Большая часть каллиграфии – это копирование.

Микрофон развернулся в другую сторону. Уэсли снова обратился к аудитории:

– Ну, я думаю, это действительно прекрасные произведения искусства. Знаете, так редко современный человек, жизнь которого связана со словами, а это относится ко многим из нас, – находит время и возможность читать и воспринимать поэзию – и ты поистине воскресил для нас «Песни и сонеты». Я могу только воображать, сколько часов ты прожил с этими текстами. И мой второй вопрос связан именно с этим. – Он огляделся. – Учитывая, сколько времени ты работал над Джоном Донном, можешь ли ты сказать нам, о чем эти стихи? Что ты понял, общаясь с ними?

Я на мгновение задумался.

– Ну… Должен сказать, что единственное, что я понял, так это что сочинения Донна категорически сопротивляются упрощению…

Уэсли перебил меня, застав врасплох всклокоченного помощника:

– Нет, ну есть же у тебя какая-то точка зрения. Вы, англичане, всегда, – микрофон снова был повернут к нему, так что на середине фразы его голос резко загремел, – прячетесь за туманными ответами. Ладно, опустись до нашего уровня, – Уэсли широко улыбался. – Прямо сейчас, сегодня, скажи: что ты думаешь, как чувствуешь: о чем эти стихи? Мы тебя за это в тюрьму не посадим.

В толпе раздался смех. В тоне Уэсли звучало какое-то напряжение, вызов, и это встряхнуло меня, окончательно избавив от головокружения после полёта. За всеми этими деньгами, щедростью и напускным лоском вдруг проявился тупоголовый соседский парень. У меня за спиной снова потянуло холодом. Я мысленно пожелал, чтобы чертов помощник Уэсли наконец закрыл эту мерзкую дверь, вместо того чтобы шляться туда-сюда. Я чуть подался вперед, остановил взгляд где-то в середине зала. Ладно, подумал я, получи свой ответ.

– Что же, Гас, – называя его только по имени, я отчасти принижал его. – Как и все, полагаю, я подошел к этим стихам в полном невежестве. Сначала я был уверен, что это любовная поэзия. – Я сделал паузу. – Но затем… затем я подумал, что все эти стихи – об устранении Бога от человеческих дел; еще позже мне показалось, что стихи рассказывают о противоречиях между разумом и телом; затем я думал, что они о мужской природе; затем – о безнадежной пропасти между полами – каждый из них погружен в мировосприятие своего пола и в мысли о половых сношениях. – В зале раздался гул всеобщего оживления. – А затем я подумал, что стихи обо всем этом одновременно. – Я быстро перевел дыхание. – Однако – всего несколько недель назад – когда я уже завершал работу, у меня появилась возможность перечитать все стихи заново, еще один раз. И я сделал интересное открытие.

Теперь я завладел вниманием аудитории. После бодрого тона и сильного чикагского акцента Уэсли мой голос действовал на них успокаивающе:

– Когда я перечитывал одно из ранних стихотворений, с которого я начинал – оно называется «Скованная любовь» – вон оно, – я указал на лист, – я споткнулся на выражении, на которое раньше не обращал внимания.

Я процитировал две строки на память:

Там самок не влекут Из-за измены в суд.

Я посмотрел в сторону балкона:

– На первый взгляд кажется, Гас, что «Скованная любовь» говорит о мужчине, который жалуется о том, что ему не позволяют быть неверным. Мужчина чувствует себя в ловушке – скованным – женщиной, которая есть в его жизни, – или женщинами в целом. – По залу прокатились смешки, говорок. – В любом случае, именно так я все понял, когда в первый раз читал стихотворение. Но я не очень вчитывался в текст. И только обратив внимание на эти две строки, понял, что они совершенно меняют смысл стихотворения. Вместо того чтобы говорить: мужчина жалуется на то, что ему не позволяют неверность, речь идет о другом: стихотворение написано от имени женщины. Это означает, что именно женщина жалуется, что ей не позволяют неверность. Ведь в елизаветинской Англии именно в отношении женщины имело смысл высказывание о зверях, которых не влекут в суд из-за измены. К мужчинам это обычно не имело отношения!

Некоторые люди, стоявшие в первых рядах, засмеялись. У Сола расширились глаза. А я продолжал:

– Хотя стихотворение написано Донном, рассказчик, как я понял, должен был быть женщиной. -Мои ладони стали горячими, но сам я был расслаблен и спокоен. – Итак, когда я разгадал этот трюк Донна – а у него, Гас, много таких трюков, потому что целый ряд стихов написан от имени женщины, я заново перечитал весь цикл, просмотрел их свежим взглядом… и это привело меня к переоценке последнего стихотворения в том ряду, который я писал для вас. Вот оно на стене.

Я указал на соответствующий лист. Головы повернулись.

– Это стихотворение называется «Женское постоянство». Часто думают, что это своего рода завершающая подпись Донна, итог всего цикла. И я уверен, что оно дает нам один из лучших ключей ко всей работе в целом.

И снова тот же фокус. При первом чтении «Женское постоянство» кажется воплощением чистого женоненавистничества: саркастическое название, а потом семнадцать строк едкой горечи, высказанных мужчиной с циничным сердцем.

Я процитировал первые строки:

Уж сутки любишь ты! Но что ж Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь? Иные, может, клятвы мне предъявишь?

Я немного помолчал.

– Но, послушайте, что происходит, если допустить, что рассказчик – женщина.

И я прочитал те же строки еще раз:

Уж сутки любишь ты! Но что ж Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь? Иные, может, клятвы мне предъявишь?

Ясам получал удовольствие.

– «Женское постоянство», конечно, имеет совершенный смысл. Но теперь, когда мы воспринимаем его как монолог женщины, значение совершенно переворачивается. Произошло примерно то же, что и со «Скованной любовью». Теперь, это уже не саркастическое стихотворение о мимолетности женской верности, произведение превращается в утверждение женского постоянства – и на самом деле истинной целью атаки становятся мужчины. Иначе говоря, стихотворение получает абсолютно противоположный смысл.

Я улыбнулся:

– Поразительно, но стихотворение может совершенно точно и логично звучать с любого голоса – и мужского, и женского, – и я уверен, что именно таково было намерение Донна. Но только теперь, допустив версию о рассказчике-женщине, мы смогли проникнуть в сердце «Песен и сонетов». Да, «Женское постоянство» действительно является итогом цикла, потому что – в большей степени, чем любое другое стихотворение – постоянство и непостоянство яростно спорят друг с другом. Мало того, они еще и уходят, меняются полами и начинают спор сначала. Я убежден, что ни один сюжет не был для Донна более важным. Вы сами можете это почувствовать: именно непостоянство воскрешает его душу. – Я снова перевел дыхание. – Итак, отвечая на твой вопрос, Гас, скажу: на мой взгляд, главная суть «Песен и сонетов» Донна – это непостоянство. Непостоянство как анимус – скрытое мужское начало внутри женской личности. И непостоянство женщин, и, на более глубоком уровне, непостоянство мужчин. – Я сделал шаг назад.

Аплодисменты были громкими и буквально ударили мне в уши горячей волной. Я уверен, что они хлопали, потому что им просто больше ничего другого не оставалось. Но я все равно принимал аплодисменты как обращенные ко мне.

Прошло не менее полминуты, прежде чем Уэсли смог заговорить:

– Ну… да… ну, да: я получил ответ. – Он поднял руку, развернув ладонь к аудитории. – Да. Большое спасибо за все это. Непостоянство мужчин. Ну, это нечто, – он глянул назад, через мое плечо, на своего основного помощника, и улыбнулся. – Спасибо тебе за это, Джаспер.

Я отступил в сторону, оставляя кафедру в его распоряжении.

– Ну, друзья, мы много узнали за этот день. А теперь нам остается еще кое-что. Я уже говорил раньше, что работа Джаспера особенно важна для меня. Это действительно так. Мне нравится Джон Донн, и я всегда хотел такую коллекцию. Но сейчас для меня она имеет иное, особое значение. Одна из причин – и некоторые из вас знают это – одна из причин, побудивших меня заказать эти тридцать прекрасных произведений искусства, заключается в том, что я хочу сделать особенный подарок для человека, который, в свою очередь, является особенным для меня. Для человека, который – за последние несколько лет – совершенно изменил мою жизнь.

Я хочу признаться. Я собрал вас всех здесь под фальшивым предлогом. Потому что на самом деле сегодня дело не в искусстве. Сегодня я здесь не просто так. Сегодня я подготовил сюрприз к дню рождения самой прекрасной женщины в мире. А теперь – шампанское! И музыка! У нас полно шампанского! – Он снова посмотрел куда-то за моей спиной, на этот раз улыбаясь очень торжественно.

– Она пришла всего несколько минут назад, но, дамы и господа, она еще не знает, что все это – для нее, – он указал на стихи. – И я знаю, – теперь он возвысил голос, пытаясь перекрыть общее оживление и аплодисменты, – я знаю, что все вы присоединитесь ко мне и пожелаете моей будущей жене очень счастливого дня рождения.

Я обернулся.

Прямо на меня смотрела Мадлен. Ее глаза были широко открыты от изумления, и в них было что-то еще, чего я никогда раньше не видел. Она прикусила губу. Зеленая светящаяся надпись над ее головой гласила: «Пожарный выход».