Рэгтайм

Доктороу Э. Л.

II

 

 

14

Вернувшись в Нью-Рошелл и пройдя под своими любимыми кленами, Родитель увидел Родительницу с чернокожим младенцем на руках. Цветная девчонка одна куковала в мансарде. Меланхолия обессилила ее, она не могла уже приподнять свое дитя. День-деньской она сидела неподвижно, глядя, как солнце зажигает бриллиантами окна домов, как стекла сияют, а потом угасают. Отец посмотрел на нее в открытую дверь. Она не шевельнулась. Он странствовал по своему собственному дому и повсюду как бы находил приметы своего собственного отсутствия. Сынишка, точно настоящий студентик, обзавелся письменным столиком. Чу, не арктический ли ветер свистит? Нет, это горничная Бригита тянет через ковер в гостиной новомодный электрический всасывающий очиститель. Престраннейшим предметом оказалось, надо сказать, зеркало в ванной. Оно явило ему изможденное бородатое лицо доходяги. Бритвенное зеркальце на «Рузвельте» было гораздо снисходительнее. Какое жалкое тело, торчащие ребра и ключицы, жалкое, ранимое, белое с пятнами, экий костлявый таз. Ночью в постели Мать держала его и старалась согреть всю малость его некогда могучей спины, она старалась как бы завернуть его всего себе внутрь, убаюкать и во сне растопить его странную обледенелость. Им обоим было очевидно, что на этот раз он пропадал слишком долго. Внизу Бригита ставила пластинку на виктролу, крутила ручку, а потом рассаживалась в гостиной, курила сигарету и слушала песенку Джона Маккормака «Я слышу, ты зовешь меня». Она делала все, чтобы потерять свою работу. Проку теперь от нее было не больше, чем почтения. Мать связывала это с появлением в доме цветной девушки. Отец полагал, что планета попросту съехала на несколько градусов с оси морали. Приметы морального скоса он видел теперь повсюду, и это бесило его. В его собственной конторе ему сказали, что его собственные швеи присоединились к профсоюзу. В висевших на нем пиджаках и брюках он казался себе еще более бесформенным, чем в полярных мехах. Арктические подарки. Он привез сыну пару моржовых клыков и китовый ус с эскимосской резьбой, а жене шкуру белого медведя. Вытаскивание из дорожного сундучка арктических сокровищ – тетрадки журнала, заскорузлые странички, подписанная фотография коммодора Пири, наконечник гарпуна, несколько банок неиспользованного чая – превратилось в молчаливое посмешище: пожитки дикаря. Семья стояла и смотрела, как он ползает вокруг сундучка. Ему нечего было им сказать. Северная арка мира мраком и холодом еще сжимала его плечи. Ведь не расскажешь же, как, дожидаясь на борту «Рузвельта» возвращения коммодора, он слушал вой ветра и сжимал с любовью и благодарностью грешное и грязное, воняющее рыбой тело эскимоски. Он прижимался своим телом к подванивающей рыбине, вот что он там делал. Он даже в уме не осмеливался произнести старое доброе англосаксонское слово по отношению к этому делу. Сейчас в Нью-Рошелл ему казалось, что от него несет рыбьей печенкой, что он дышит рыбой, что рыба застряла в ноздрях. Он драил себя до красноты. Он заглядывал в глаза Матери, ища там догадку. Вместо этого он находил в них странное любопытство и сострадание. Она относилась к нему будто к какому-то иному существу. Каждую ночь после его возвращения они спали вместе, и это было удивительно. Да, некоторым образом она была уже не столь сокрушительно скромна, как прежде. Она ловила его взгляды. Она расплетала волосы перед сном. Однажды ночью ее рука совершила путешествие по его груди вниз под рубашку. Он решил, что у бога в копилке наказания столь затейливые, что предугадать их невозможно. Он поворачивался к ней и видел, что она готова. Он стонал. Она тянула к себе его лицо, и ее руки не чувствовали его слез.

Тем не менее дом с широкими окнами, скошенными углами уверенно, будто корабль, вплывал из сумерек в каждый новый день. Сверкающим ноябрьским утром Отец взирал на свой дом из сада. Опавшие листья, подернутые морозом, лежали вокруг, как застывшие волны. Дул ветер. Прихрамывая, он огибал дом и возвращался. Он думал о предстоящем докладе в Нью-Йоркском клубе исследователей. Конечно, он предпочел бы посиживать в гостиной, подставив ранимые свои ступни маленькому электрообогревателю. В семье все относились к нему как к выздоравливающему. Сын приносил ему бульон. Мальчик весьма вырос и уже потерял частично свою детскую пухлость. Он становился полезным членом семьи и интересным собеседником. Весьма толково обсуждал явление кометы Галлея. Отец порой чувствовал себя ребенком рядом с ним, таким взрослым.

В газетах появились сообщения об африканском сафари Тедди Рузвельта. Великий консерватор свалил в свои ягдташи семнадцать львов, одиннадцать слонов, двадцать одного носорога, восемь гиппопотамов, девять жирафов, сорок семь газелей, двадцать девять зебр, а разных там антилоп куду, канна, импал, разных там диких кабанов и бородавочников не счесть.

Бизнес, несмотря на отсутствие Отца, оказался в полном порядке. Мать могла теперь бойко говорить на такие темы, как «оптовые цены», «изобретения», «реклама». Она ведь взяла на себя все руководящие функции. Она произвела некоторые изменения в процедуре расчетов и заключила контракты с четырьмя новыми агентами в Калифорнии и Орегоне. Отец проверил все ее деяния и был весьма удивлен. На ее ночном столике лежали теперь книги типа «Сражающаяся леди» Молли Эллиот Сивелл или памфлет на тему о семейных путах, принадлежащий перу Эммы Голдмен, анархистки-революционерки. Внизу, в мастерской, отец обнаружил своего шурина, сгорбившегося над чертежным столом. МБМ терял свои блондинистые волосы. Он был бледен и худ и еще более отстранен от окружающих, чем когда-либо. Самым примечательным было то, что он проводил теперь за работой двенадцать-пятнадцать часов в день. Он взял под свою эгиду именно фейерверковый отдел предприятия и теперь разрабатывал целые дюжины новых ракет, огненных колес и необычные огненные хлопушки, запакованные не в цилиндрический, а в сферический контейнер. Запал торчал из этой штуки, словно стебель, и, стало быть, штучку по праву назвали Бомба-Вишенка. Однажды утром двое мужчин в черных пальто и котелках явились на испытательное поле Младшего Брата за трамвайным кольцом, в высоких травах. Отец стоял на небольшом пригорке на краю болота. В пятидесяти ярдах от пригорка, на пятачке ссохшейся грязи, Младший Брат готовился к демонстрации. Он оговорил с Отцом, что первое возгорание будет обычным, а вот второе как раз и окажется Вишенкой. И вот он встал и, отойдя на несколько шагов, поднял руку. Отец услышал, как слабенько пукнула хлопушка. Дымок тут же рассеяло ветром. Младший Брат вернулся на прежнее место, нагнулся и потом снова отошел назад, на этот раз более поспешно. Теперь он поднял обе руки. Ну и взрыв – просто бомба! Чайки от неожиданности закружились в воздухе, а Отец услышал звон в ушах, как после контузии. Он был обеспокоен: Младший Брат подбежал к нему, пылая румянцем, со странным блеском в глазах. Отец высказал предположение, что, пожалуй, взрыв несколько мощноват в том смысле, что он чересчур силен. «Прошу понять меня правильно, но я не хотел бы производить ничего, что могло бы повредить глаза хоть одному ребенку». МБМ ничего не ответил, но вернулся на свой пятачок и поджег запал еще одной Вишенки. На этот раз он остался рядом. С приподнятым вверх лицом он похож был на человека, собирающегося принять душ. Вытянул руки. Бомба взорвалась. Он снова нагнулся и снова выпрямился. Еще один взрыв. Птицы описывали широкие круги, паря над проливом, пикируя и взмывая в потоках ветра.

Молодой человек был в растерзанных чувствах. Эвелин Несбит охладела к нему. Она даже становилась враждебной, когда он слишком уж настойчиво домогался ее любви. Наконец она просто-напросто отчалила с каким-то профессиональным танцором рэгтайма. Они собирались вместе выступать на сцене – так она сообщила в небрежной записке. Братишка привез в свою комнату в Нью-Рошелл деревянный ящик, заполненный ее силуэтными портретами, и пару бежевых атласных туфелек, выброшенных ею, Эвелин. Незабываемое – однажды она стояла в этих туфельках и в белых вышитых чулочках и более ни в чем, руки на бедрах, вот так стояла и вдруг посмотрела на него через плечо. После своего возвращения он целыми днями лежал на кровати. Временами он хватал и сжимал себя так, как будто старался вырвать весь куст с корнями. Шагая по комнате, он зажимал ладонями уши и громко гудел, чтобы не слышать ее голоса. Он не мог смотреть на проклятые силуэты. Зарядить бы сердце порохом и взорвать! Как-то на рассвете он проснулся с ее запахом в ноздрях. Из всех терзаний памяти это было самым ужасным, самым непереносимым. Он ринулся вниз и швырнул силуэты и атласные туфельки в мусорный бак. Потом он побрился и отправился на фабрику флагов и фейерверков.

Силуэтные портреты были спасены и восстановлены до полной кондиции его маленьким племянником.

 

15

Мальчик копил разный утиль словно сокровища. Мда-с, он постигал мир весьма своеобразно, он жил совершенно скрытой интеллектуальной жизнью. Он заглядывал в отцовские арктические дневники, но не пытался их прочесть, пока автор не утратил к ним интереса. То, чем пренебрегали, приобретало в его уме какое-то особенное значение. Очень тщательно он изучил все силуэты и, выбрав один из них, повесил на дверцы внутри своего гардероба. Это была наиболее частая модель неизвестного художника – маленькая девочка с волосами будто шлем и как бы готовая побежать в любой момент. На ней были разбитые шнурованные сапожки и спущенные чулочки, дитя бедности. Остальные силуэты Малыш спрятал на чердаке. Он был весьма восприимчив не только к выброшенным предметам, но также и к разным происшествиям, к разным совпадениям. В школе он почти не занимался, но дела его там шли хорошо, так как почти ничего от него и не требовали. Его учительница, дама с тщательно уложенными волосиками, обучала ребят декламации и хлопала в ладоши, пока они тренировались в изображении различных крючков и извилин, что предполагало развитие хорошего почерка и стиля. Дома Малыш выказывал живейший интерес к книжкам «Моторизованные мальчишки» и «Еженедельник Дикого Запада». Эти его вкусы семейство находило, скажем так, не исключительными, но это как раз и успокаивало всех. Мать подозревала, что он странный ребенок, но ни с кем не делилась этими подозрениями, даже с Отцом. Любые указания на ординарность сына как-то успокаивали ее. Она жалела, что у него нет друзей. Отец был еще явно не в форме, а Младший Брат был столь мучительно озабочен самим собой, что оставался лишь Дед, который как раз и культивировал в мальчике то, что можно было назвать странностью или просто самостоятельностью духа.

Старичина был худ и сутул, да еще и подпахивал плесенью, может быть, потому, что гардероб его весьма обветшал, а от любых новых вещей он категорически отказывался. Вечно слезящиеся глаза. Сидя в гостиной, он читал внуку наизусть куски из Овидия. Это были истории о людях, превратившихся в животных, деревья или статуи. Истории метаморфоз. Женщины оборачивались подсолнухами, пауками, летучими мышами, птицами; мужчины становились змеями, свиньями, камнями и даже «легкими дуновеньями». Мальчик не знал, что он слушает Овидия, да это и не имело значения. Дедушкины байки внушали ему, что формы жизни неуловимы, летуче-изменчивы и в принципе все что угодно в мире может быть чем угодно иным. В своих повествованиях старик часто без предупреждения соскальзывал с английского в латынь и обратно, и это лишний раз убеждало мальчика в том, что ничто в мире не застраховано от изменчивости, даже язык.

Малыш воспринимал своего дедушку тоже чем-то вроде утильного сокровища. Он принимал на веру все эти истории и полагал, что можно даже было бы проверить это на практике. Доказательства нестабильности как людей, так и вещей окружали его повсюду. Он мог прищуриться на гребенку, лежащую на бюро, и она соскальзывала и падала на пол. Он мог подумать, глядя на окно, что в комнате становится холодновато, и рама опускалась сама собой. Ему очень нравились «движущиеся картинки» в театре на Главной улице в Нью-Рошелл. Он знал принципы фотографии, но видел также, что «движущиеся картинки» основаны на способности людей, животных и предметов как бы отдавать частицу самих себя, носителей тени и света, оставшегося позади. С увлечением он крутил виктролу, крутил какую-нибудь пластинку, любую, снова и снова, как будто для того, чтобы испытать прочность повторяемого явления.

Потом он взялся изучать самого себя в зеркале, будто бы ожидая, что некие изменения произойдут у него на глазах. Конечно, он не мог заметить, что стал выше за несколько месяцев и что волосы у него потемнели. Родительница, естественно, полагала, что его интерес к зеркалу – проявление народившегося мужского тщеславия. Да, конечно, он уже вырос из детских штанишек, думала она не без удовольствия. В действительности же он продолжал торчать у зеркала, так как открыл, что при помощи этого предмета может как бы раздваиваться. Он пристально смотрел на себя до тех пор, пока не оказывалось, что две особи смотрят друг на дружку, и даже невозможно сказать, какая из них реальная. Возникало ощущение потери тела. Он как бы утрачивал собственную персону. Головокружительное чувство отделения от самого себя, миг бесконечности. Он погружался в этот процесс настолько, что не мог из него выйти, хотя сознание оставалось ясным. Приходилось полагаться только на вмешательство извне – шум или изменение света в окне, которое отвлекло бы внимание и помогло воссоединиться в целое.

Ну а собственный его папка, самоуверенный здоровяк, который вдруг исчез, а вернулся изнуренным, бородатым, пришибленным? Ну а дядюшка, теряющий свои дивные волосики и миловидность? Как-то у подножия холма отцы города снимали покрывало с бронзовой статуи какого-то старого голландского губернатора, свирепого на вид мужлана в квадратной шляпе и сапожищах с пряжками. Семейство присутствовало на церемонии. В городе, в парках, имелись и другие статуи, и Малыш знал их все. Он был уверен, что статуи есть продукт метаморфозы людей и лошадей. Однако даже ведь и статуи не оставались неизменными, они меняли свой цвет, теряли свои частички и кусочки.

Ясно, что мир постоянно составляет и пересоставляет сам себя в бесконечном процессе неудовлетворенности.

Зима явилась исключительно холодная и сухая, и пруды в Нью-Рошелл стали идеальными катками. По субботам и воскресеньям Мать, Младший Брат и Малыш катались в парке по Сосновой авеню, соединявшейся с их авеню Кругозора. Младший Брат катался сам по себе, длинными торжественными и изящными шагами, руки за спиной, голова опущена. Мать в меховой шапочке и черном длинном пальто, руки в муфте, каталась со своим сынишкой, который держал ее за локоток. Она надеялась отвлечь его от одиноких занятий взаперти. В самом деле, веселые сцены: взрослые и дети скользят по льду, длинные цветные шарфы развеваются на их шеях, носы и щеки пунцовы. Народ валится на лед и друг на дружку, хохочет, прыгает. У собак разъезжаются лапы, когда они бегают за детьми. Вжик-вжик – лезвия по льду. Некоторые семьи катают своих старших в креслах на полозьях и со всем почтением. Ах, какая потеха! Глаза Малыша следили, однако, только за следами конькобежцев, как они резко проступали на льду, как быстро бледнели и через несколько мгновений пропадали.

 

16

Эта зима застала Тятю и его дочку в заводском городишке Лоуренсе, штат Массачусетс. Они прибыли сюда прошлой осенью, наслышавшись, что здесь есть работа. Тятя теперь стоял перед ткацким станком пятьдесят шесть часов в неделю, а зарабатывал меньше шести долларов. Они жили в деревянном бараке на холме. Там и печки-то не было. У них была одна комнатенка, окна глядели в проулок, куда обитатели выбрасывали мусор. Маленькой девочке, ей-же-ей, нетрудно здесь пасть жертвой низких элементов, уверяю вас. Он решил не записывать ее в школу – здесь было легче избежать склонности властей к всеобщему образованию – и заставлял сидеть дома в его отсутствие. После работы он брал ее на часок погулять по темным улицам. Она стала задумчивой. Плечики держала прямо и выступала будто взрослая женщина. Почему-то очень ярко он видел ее будущее созревание, и это мучило его. Кроме всего прочего, девочке нужна мать, когда приходит время, вы согласны? Что же, ей в одиночку придется проходить все эти тяжкие изменения, а? Конечно, можно было бы жениться, но как она примет чужого человека – вот вопрос. Быть может, это худшее, что можно придумать, ей-же-ей.

Унылые деревянные жилища тянулись бесконечными рядами. Жили тут одни лишь европейцы – итальянцы, поляки, бельгийцы, евреи из России. Дружба народов здесь явно не процветала. Однажды крупнейшая из мануфактур – Американская шерстяная компания – выдала конверты с урезанным жалованьем, и некое подобие судороги прошло по цехам. Несколько итальянцев бросили свои станки и помчались по мануфактуре, призывая к стачке. Расшатывали решетки и в окна вываливали глыбы угля. Бунтовщиков становилось все больше, ярость растекалась повсеместно, вскоре станки были остановлены по всему городу. Нерешительных было мало. За три дня текстильное производство в Лоуренсе было полностью развалено.

Тятя ликовал. Что ж, нас хотели умертвить голодом, заморозить до смерти, говорил он дочери, что ж, теперь мы будем расстреляны. Однако вскоре из Нью-Йорка прибыли многоопытные деятели ИРМа, и стачка была организована должным образом. Сформированный из представителей разных этнических групп комитет обратился к рабочим с воззванием: никакого насилия. Взяв с собой дочку, Тятя присоединился к тысячам бунтарей, окружавших фабрику – массивное кирпичное здание, протянувшееся на несколько кварталов. Они волоклись рядами под серым холодным небом. Водители трамваев, идущих в центр, высовывались посмотреть на молчаливое многотысячное шествие под снегом. Над ними обвисали обледеневшие провода городских коммуникаций. Милиция нервничала у городских ворот. Они-то, гады, все были в теплых пальто.

Конечно, происходило множество инцидентов. Одну работницу застрелили на улице. Оружие было только у полиции и милиции, но за соучастие в убийстве, естественно, были арестованы рабочие лидеры Этторе и Джиованетти. Их посадили в тюрьму до суда. В воздухе пахло провокацией. Тятя пошел на станцию – встречать тех, кто заменит в комитете Этторе и Джиованетги. Гигантская толпа. Из поезда вышел Большой Билли Хейвуд, знаменитейший из всех «уобли» Он был «западник» и носил широкополый «стэтсон», который тут же был им снят для приветствия толпы. Ура, ура! Хейвуд, подняв руки, призвал к тишине. Он говорил. Завораживающий голос. «Здесь нет других иностранцев, кроме капиталистов!» – вскричал он. Площадь обезумела. Потом все дружно маршировали по улицам и пели «Интернационал». Малышка впервые видела своего Тятю таким вдохновленным. Ей нравилась стачка, потому что не надо было сидеть дома. Она держала его за руку.

Борьба нарастала неделю за неделей. Комитеты помощи открыли кухни в каждой округе. «Это не благотворительность, – объяснила выдавальщица Тяте, когда он, получив порцию еды для Малышки, отказался от своей. – Боссы хотят вас ослабить, но вы должны быть сильнее. Люди, которые помогают нам сейчас, завтра будут нуждаться в нашей помощи». Пикетчики на своих постах заматывались шарфами, топтались, прыгали на снегу. Малышкина накидочка была поношенна и сквозила как решето. Тятя вызвался рисовать плакаты в агитационном комитете стачки, и теперь они могли не выходить на холодные улицы. Плакаты получались очень красивыми. Ответственный товарищ, однако, сказал, что они никуда не годятся. Искусство нам ни к чему, пояснил он. Нам нужно то, что направляет ярость масс. Нужно поддерживать пламя борьбы. Тятя стал рисовать пикетчиков – окоченевшие фигуры по колено в снегу. Он рисовал семьи, скученные в жалких лачугах. Он писал тексты: «Все за одного, один за всех». Дело пошло лучше. К вечеру он забирал обрезки бумаги, перья и тушь и дома, чтобы отвлечь Малышку от всех этих бед, забавлял ее силуэтными рисунками. «Вот вам, мисс, трамвайная сценка, пассажиры входят и выходят». Ах, она это обожала. Разложила рисунок на подушке и смотрела на него с разных углов. Он вдохновлялся. «Вот вам, мисс, трамвай с нескольких позиций, вы держите все это вместе, а потом щелкаете страничку за страничкой, и вот, пожалуйста: трамвай как бы приближается к вам, как бы останавливается, и люди как бы входят и выходят». Его собственный восторг не уступал Малышкиному. Она взирала на него со столь безоблачным счастьем, что его начала бить творческая лихорадка: творить для собственного ребенка – вот счастье. Он притащил домой еще больше бумажных обрезков. Воображение – его мисс на коньках. За две ночи он сделал сто двадцать силуэтов на страничках величиной с ладонь. Затем соединил их шнурком. «Итак, вы можете, мисс, теперь, отщелкивая странички вашим маленьким большим пальчиком, видеть самое себя уносящейся на коньках и возвращающейся, выписывающей «восьмерку», кружащейся в пируэте и, наконец, предлагающей публике очаровательный поклон, каково?» У Тяти глаза были на мокром месте, когда она осыпала его благодарными счастливыми поцелуйчиками. Неужели он ничего не сможет сделать для своей дочурки, кроме этих пустых забав? Неужели у них нет ничего в будущем, кроме нереальных надежд? Она вырастет и проклянет его имя.

Тем временем стачка стала популярной. Репортеры прибывали ежедневно со всей страны. Приходила и помощь из других городов. И все-таки появилась нарастающая слабина в стачечном фронте. Многодетным было нелегко сохранять боевой дух. Возник план отправить детей в другие города на харчи в семьи сочувствующих. Сотни семей в Бостоне, в Нью-Йорке, в Филадельфии выразили готовность их принять. Многие прислали деньги. Стачечный комитет внимательно проверял каждый вариант в отдельности. Родители отправляемых детей подписывали специальную форму. Эксперимент начался. Состоятельные дамы прибыли из Нью-Йорка, чтобы сопровождать первую сотню детей. Каждый ребенок проходил медицинский контроль и получал комплект новой одежды. Они прибыли на Центральный вокзал в Нью-Йорке, словно некая религиозная армия. Их встречала огромная толпа, и у каждого в этой толпе остался в памяти, словно снимок, вид детей, держащихся за руки, с решимостью, без улыбок глядящих прямо перед собой и как будто видящих ужасную судьбу, которую уготовила им индустриальная Америка. Шум в прессе стоял невероятный. Владельцы мануфактур в Лоуренсе уразумели, что из всех стратегических уловок стачечного комитета крестовый поход детей был для них самым опасным. Если допустить продолжение этого дела, национальные чувства качнутся к работягам, и тогда придется принимать их требования. Это означало зверское увеличение жалованья до восьми долларов в неделю. Кроме того, работяги стали бы получать приплату за сверхурочную работу и за увеличение скорости станков. Кроме того, и это главное, они не понесли бы никакого наказания за свою стачку. Это было немыслимо. Мануфактурщики-то ведь лучше знали, кто является слугами цивилизации, источниками прогресса и процветания. Во имя блага всей страны и американской демократической системы они решились больше не допускать этих ребячьих шествий.

Тятя в это время мучился сомнениями. Конечно, для Малышки ничего не было бы лучше, как провести сейчас несколько недель в устроенной семье. Ее бы там и кормили как полагается, отогрелась бы, бедняжечка, почувствовала бы вкус нормальной жизни в семье. Но он не мог перенести разлуку с ней. Одна лишь мысль об этом ужасала его. Он отправился поговорить о своих сомнениях с одной женщиной в комитете помощи. Та заверила его, что у них есть множество чудесных семей из рабочего класса, добровольцы с незапятнанной репутацией. «Я был социалистом всю мою жизнь», – сказал Тятя. «Вот именно, – кивнула женщина, – можете не волноваться». – «Еврейские семьи?» – спросил Тятя. «Найдутся и такие». Ох, он никак не мог заставить себя подписать бумагу. «Мы проверили каждую семью, буквально собирали досье – легкомыслие в таком деле, конечно же, невозможно. Доктор прослушает вашу дочку, уже это одно – вещь стоящая. А горячая пища? Однако самое главное – она узнает, что у ее отца в мире есть друзья. Впрочем, никто вас не принуждает, конечно. Посмотрите через плечо, какая за вами очередь».

Тятя подумал: «Вот оно – рабочее братство в действии, а я размышляю, как жалкий буржуйчик из местечка». Он подписал бумагу.

Неделю спустя он провожал Малышку на станцию. В числе двух сотен детей она отправлялась в Филадельфию. На ней была новая накидка и теплая шапочка, закрывающая уши. Он украдкой бросал на нее взгляды. О, как красива. Прямо-таки королевская осанка. Новые вещички радовали ее. Он старался быть небрежным с ней, чтобы не страдать. Она не сказала ни словечка против, когда узнала, что ей предстоит оставить папу. Конечно, это облегчает дело, но если для нее это так легко сейчас, чего же ждать от такого ребенка в будущем? Между тем у Малышки были такие резервы характера, которых нервный Тятя не мог и предположить. Люди обращали на нее внимание. Тятя гордился, хотя и трусил немного. В зале ожидания было столпотворение матерей и детей. «Подходит!» – завопил кто-то, и толпа повалила к дверям. Поезд подходил, шипя и пыхтя в белых парах.

Вагон, резервированный для детей, был в конце состава. Это был поезд линии Бостон – Мэйн с локомотивом «Болдуин-4-6-0». Все двинулись по платформе, во главе процессии выступали дипломированные няни из Филадельфийского женского комитета. «Не забывай вести себя как следует, – напутствовал Тятя дочку. – Если тебя о чем-то спрашивают, тут же что-нибудь отвечай. Говори громко, чтобы тебя услышали». Тут он заметил за углом вокзала на улице длинный ряд милиции в касках, с ружьями на груди. Процессия вдруг остановилась и попятилась. Какое-то смятение возникло впереди. Раздались крики, там и сям неизвестно откуда появились полицейские, толпа неожиданно закружилась в диком круговороте. Изумленные пассажиры выглядывали из окон, а полицаи начали отделять матерей от детей. Они волокли женщин по платформе, пинали их и бросали в армейские грузовики, загодя приготовленные в конце платформы. Дети бросились врассыпную. Женщина с окровавленным ртом. Пар из локомотива, как клочья тумана. Спокойный звон колокола. Другая женщина появилась перед Тятей. Она держалась за живот и пыталась что-то сказать. Тятя поднял дочку и швырнул ее в ближайший вагон. Женщина упала. Тятя подхватил ее под мышки и потащил к скамье. Тут он привлек внимание какого-то полицая, и тот обрушил свою дубинку ему на голову и на плечи. «Что вы делаете?» – вскричал Тятя. Он не понимал, чего хочет от него этот маньяк, но тот гнался за ним и бил без устали. Наконец Тятя упал.

Распоряжение для этой полицейской акции было дано городским шерифом, который категорически запретил детям покидать Лоуренс Массачусетский. Для их же собственной пользы. Теперь несмышленыши ползали на коленях по платформе среди своих распростертых и окровавленных родителей. Некоторые бились в истерике. За несколько минут полиция очистила платформу, грузовики отъехали, милиция отмаршировала, и на поле боя остались лишь избитые, рыдающие взрослые и плачущие дети. Там был и Тятя. Чтобы собраться с силами, он схватился за какой-то столб и попытался встать. Он был не совсем в себе. Ему казалось, что он слышит звуки из прошлого. «Тятя, Тятя», – звал его голос Малышки. Вдруг он осознал, что на платформе как-то неестественно светло. Поезд ушел! Как будто кто-то хлестнул его кнутом, и он тут же пришел в себя. «Тятя, Тятя!» – звал ее голос. Последний вагон отошедшего поезда был уже за платформой, но почему-то еще не двигался. Он побежал к нему. «Тятя! Тятя!» Тут, конечно, поезд начал медленно двигаться. Тятя побежал по шпалам. Он бежал спотыкаясь, с протянутыми руками. Схватился за перила смотровой площадки в хвосте поезда. Поезд набирал скорость. Ноги отрывались от земли. Шпалы под ним уже сливались в темную несущуюся полосу. Он то пытался коснуться ногой полотна, то подтягивал колени и, наконец, повис, просунув голову между прутьями решетки, словно узник, алчущий свободы.

 

17

Тятю спасли два кондуктора. За руки и за штаны они втащили его на смотровую площадку, но прежде им пришлось при помощи рычага вытаскивать его пальцы из решетки. Малышка оказалась в поезде, и он, не обращая внимания на окружающих, сгреб ее в жадные объятия и зарыдал. Потом он заметил пятна крови на ее новой одежонке. «Куда ты ранена? – страшно закричал он. – Куда ты ранена?» Она покачала головой и пальцем показала на него самого. Тогда до него дошло, что он испачкал ее своей собственной кровью. Она текла из его головы, скальп был разодран, и седые волосы становились черными прямо на глазах.

Оказавшийся, по счастью, в поезде доктор облегчил Тятины страдания и сделал ему укол. После этого он не очень-то отчетливо представлял происходящее. Он спал поперек двух кресел, сунув руки под голову. Он чувствовал или сознавал, что поезд движется, а дочь сидит напротив. Она смотрела в окно. Они были единственными пассажирами в специальном вагоне до Филадельфии. Иногда до него долетали какие-то неразличимые голоса, но он никак не мог побудить себя понять их. В то же время он совершенно отчетливо видел Малышкины глаза, в которых медленно продвигались снежные холмы. Таким образом он и проехал до Бостона, а потом до Нью-Хейвена, через Вустерское Ржаное и Нью-Рошелл, через паровозные поля Нью-Йорка, через реку в Нью-Джерси и, наконец, в Филадельфию.

Здесь два наших беженца нашли скамью на станции и на ней провели ночь. Тятя был еще не в себе. К счастью, в кармане у него оказалась часть недельной получки, отложенная в уплату за квартиру. Малышка сидела рядом на отполированной скамье и с интересом наблюдала петлянье людишек по огромной станции. Был ранний час, и уборщик, толкая огромную щетку, обихаживал мраморный пол. Как обычно, казалось, что Малышка абсолютно спокойна и полностью принимает новую обстановку. У Тяти же голова раскалывалась. Распухшие руки зудели. Он не знал, что делать. Мысли отсутствовали. Однако они были теперь в Филадельфии.

Утром он подобрал выброшенную газету. На первой полосе был подробный отчет о полицейском терроре в Лоуренсе Массачусетском. Обнаружив вдруг в кармане сигареты, Тятя закурил и стал читать. Передовица призывала федеральное правительство расследовать это возмутительное бесчинство. Было ясно теперь, что стачечники победили. Ну и что дальше? Ему послышалось клацанье ткацких станков. Шесть долларов с мелочью в неделю. Нет-нет, эта страна не даст ему ни дохнуть, ни выдохнуть. Нет никакого смысла возвращаться в Лоуренс, ни малейшего. Плевать на оставшиеся пожитки, на это тряпье, плевать. «Что у тебя тут с собой?» – спросил он у дочки. Она показала ему содержимое своего ранца: исподнее бельишко, гребешок, щетка, шпильки, подвязки, чулки и книжки с силуэтами его собственного производства – трамвай и фигуристка. Быть может, с этого момента Тятя начал ощущать, как его жизнь неумолимо отделяется от судьбы рабочего класса. «Я ненавижу машины», – заявил он своей дочери. Он встал, и она встала, они взялись за руки и пошли искать выход. Да, кто спорит, ИРМ выиграл, но что он выиграл – несколько грошей в получку. Будет ли он теперь владеть мануфактурой? Хотите знать ответ? Нет, не будет.

Совершив утренний туалет в общественных уборных, они позавтракали в станционном кафе булочками и кофе, а затем провели весь день, шляясь по улицам Филадельфии. Милое дело – разглядывать витрины, а если ноги замерзнут, можно зайти в универмаг отогреться. Это был огромный торговый центр, все проходы которого кишели покупателями. Малышку заинтересовали проволочные ящички, что двигались по тросу над прилавками. В них перемещались деньги и чеки – от приказчика к кассиру и обратно. Приказчик дергал за ручку – и коробочка снижалась ему в руки, дергал другую – и коробочка уплывала вверх. А манекены-то, манекены, похожие на разросшихся кукол в атласных тогах и широкополых шляпах, украшенных перьями белой цапли. «Одна такая шляпка, и поцелуйте ваше недельное жалованье», – сказал Тятя.

Позже, на другой улице, они увидели длинный ряд зданий с платформами, прямо к которым подходили железнодорожные рельсы. Витрины оптовых компаний представляли мало интереса, однако Малышка вдруг застыла у одной из них, где за грязным стеклом были выставлены безделушки, изобретения Франклинской компании новинок, высылающей товар по почте. В это время бизнесмены стали извлекать доход из так называемых «новинок», пустив на поток разного рода дубовые шуточки и «магические трюки». Резиновые розы для лацкана, брызгающие струйками воды; коробочки с чихательной пудрой; телескопы, оставляющие черный кружок вокруг глаза; взрывающиеся колоды карт, стеклянные прессы, в которых идет снег, если их потрясти; магические кольца, резиновые египетские танцовщицы; сонники; взрывающиеся сигары; взрывающиеся спички; взрывающиеся самописки; взрывающиеся часы; взрывающиеся яйца.

Тятя смотрел на эту витрину гораздо дольше Малышки, а когда она потянулась уйти, он, напротив, ввел ее внутрь. Он снял шляпу и обратился к мужичку в полосатой рубашке с резинками на рукавах. «Ну-ну, – дружелюбно сказал тот, – дайте-ка глянуть». Тятя вытащил из Малышкиного ранца книгу с фигуристкой. Он держал книгу на расстоянии вытянутой руки и щелкал страницами. Маленькая фигуристка катила прямо на вас, а потом удалялась, выписывала «восьмерку», кружилась в пируэте, отвешивала грациозный поклон. Брови у хозяина поползли вверх. «Дайте-ка мне попробовать».

Часом позже Тятя вышел с двадцатью пятью долларами наличными и с контрактом еще на четыре книжки по двадцать пять долларов каждая. Франклинская компания новинок собиралась начать выпуск этих «кинокнижек». «Пошли, – сказал Тятя своему единственному ребенку, – мы снимем сейчас комнату в хорошем квартале, накупим еды и примем ванну».

 

18

Итак, жизнь нашего художника влилась теперь в поток американской энергии. Работяги бастовали и умирали, но на городских улицах свободный предприниматель готовил в ведре с горящими углями сладкий картофель и продавал его тут же за пару грошей. Улыбчивый шарманщик тоже имел свою булку с маслом. Фил Скрипач в перчатках с обрезанными пальцами и в дождь и в вёдро выпиливал свою житуху под окнами особняков. Фрэнки Чистоган пялил зенки на дочек уолл-стритовских деляг, увлекающихся конным спортом. По всему континенту купцы нажимали большие круглые клавиши кассовых машин. Очень ценилось тождество. Каждый город желал иметь свой фонтанчик бельгийского мрамора, дабы вкушать рядом мороженое и содовую воду. Дантист Паркер повсюду предлагал совершенно безболезненно вылечить зубы. В Хайленд-Парке, штат Мичиган, первый автомобиль модели «Т» шатко съехал с конвейерной линии в траву под ясными небесами. Черный и нескладный коробок, высоко стоящий над землей. Изобретатель смотрел на него издали. Котелок-«дерби» на затылке. Челюсти пережевывают соломинку. В левой руке карманные часы. Работодатель множества людей, среди которых порядочно иностранцев, он твердо верил, что большинство человеческих существ тупы и неспособны к достойной жизни. Он изобрел и разработал идею разбивки рабочих операций на простейшие элементы так, чтобы любой олух мог их производить. Вместо того чтобы обучать каждого сотням всяких манипуляций, связанных с постройкой автомобиля, вместо того чтобы таскаться туда-сюда за разными деталями, почему бы этому каждому не стоять на одном месте, делая одну и ту же операцию снова и снова, между тем как детали будут проплывать мимо него на движущихся ремнях. В этом варианте мы совершенно независимы от умственных способностей трудящегося. Человек, который всовывает винт, не накидывает на него гайку, так говорил изобретатель своим сотрудникам. Человек, который накидывает гайку, не закручивает ее. Идея этих движущихся поясов озарила его однажды на бойне, где он увидел, как коровьи туши, висящие на стропах, проплывают над головами мясников. Он передвинул языком соломинку из одного угла рта в другой и посмотрел на часы. Часть его гения состояла в том, что он казался своим сотрудникам и своим конкурентам не таким смекалистым, как они сами. Носком ботинка он повозился в траве. Ровно через шесть минут идентичный автомобиль появился на съезде, задержался на один момент, словно показываясь холодному утреннему солнцу, а потом скатился вниз и стукнулся в задок первача. До этого Генри Форд был простым производителем машин. Сейчас он испытал такой мощный экстаз, какого до него не сподобился ни один американец, не исключая и Томаса Джефферсона. Он заставил машину повторять саму себя до бесконечности. Производители работ, менеджеры и помощники ринулись к нему с рукопожатиями. На их глазах были слезы. Он выделил шестьдесят секунд на выражение чувств, а затем отослал всех по рабочим местам. Он знал, что можно внести еще множество улучшений, и он был прав. Контролируя скорость конвейера, он может контролировать уровень выработки. Он вовсе не хотел, чтобы рабочий горбатил больше, чем надо. Каждая секунда должна быть необходима для работы, но ни одной секундой больше. Исходя из этих принципов, Форд установил конечную задачу индустриального производства – не только части продукции должны быть внутризаменяемы, но и люди, выпускающие эту продукцию, должны быть внутризаменяемы. Вскоре он начал выпускать три тысячи «тачек» в месяц и продавал их во множестве. Ему предстояло прожить долгую и активную жизнь. Он любил животных и птиц и среди своих друзей называл Джона Бэрроуза, старого натуралиста, изучавшего жизнь скромных лесных тварей – суслика и енота, крапивника и черноголовой синицы чикади.

 

19

Достижения Форда не вознесли его, однако, на вершину пирамиды, ибо вершина была уже занята другим человеком.

Конторы компании Джей Пи Моргана помещались в № 23 по Уолл-стрит. Однажды утром великий финансист приехал на работу одетый, как обычно, в темно-синий костюм, черное пальто с каракулевым воротником и цилиндр. Ему нравилось быть слегка старомодным. Когда он вышел из лимузина, автомобильная штора упала к его ногам. Один из нескольких банковских служащих, бросившихся ему навстречу, распутал штору и повесил ее с внутренней стороны дверцы. Шофер рассыпался в благодарностях. Тут еще и переговорная трубка слетела со своего крючка, и другой служащий водрузил ее на место. Престраннейшие падения каких-то никчемных предметов, почему-то привлекшие особое внимание автора. Пока Морган маршировал в свой банк, помощники, подручные и даже некоторые из клиентов вились вокруг, как птицы. Морган постукивал тростью с золотым набалдашником. Это был один из дней семьдесят пятого года его жизни. Дородный шестифутовый мужчина с большой головой в редких седых волосах, с белыми усами и яростными глазами, посаженными столь близко друг к дружке, что можно было предположить некоторую психопатологию. Благосклонно принимая почтительные поклоны служащих, он прошагал в свой кабинет, скромную комнату со стеклянными стенами на основном этаже банка, откуда он был виден каждому, да и этот каждый, между прочим, чувствовал на себе его глаз. Он отдал шляпу и пальто. Воротничок крылышками и галстук-фуляр. Водрузившись за столом, он не обратил в это утро внимания на депозитные счета, с которых обычно начинал свой день, но сказал помощникам: «Я хочу познакомиться с этим жестянщиком, ну как его, этого малого, Форд».

Он почувствовал в размахе фордовских дел жажду власти, столь же имперской, сколь его собственная. Это был первый знак того, что он может быть не одинок на этой планете. Пирпонт Морган был классический американский герой. Человек, рожденный в исключительном достатке, тяжким трудом и безжалостными кулаками приумножил семейный капитал за пределы всякой видимости. Он контролировал 741 директорат в 112 корпорациях. Однажды он предоставил заем правительству Соединенных Штатов, что спасло данные Штаты от банкротства. Мановением руки, а также ввозом сотни миллионов в золотых слитках он остановил панику 1907 года. В собственных поездах и яхтах он пересекал все границы и повсюду в мире чувствовал себя как дома. Монарх невидимой транснациональной империи капитала, чей суверенитет был признан повсюду. Он был своего рода ниспровергателем, оставлявшим королям только их территории, но забиравшим у них железные дороги и корабельные линии, банки и тресты, заводы и прочие полезные вещи. Годами его окружали компании друзей, дружков, знакомых, которых он всех в грош не ставил. Он был бесконечно разочарован. Повсюду мужчины склонялись перед ним, а женщины себя позорили. Лучше чем кто-либо он знал холод и опустошение неограниченного успеха. Обычные проявления ума и инстинкт сделали его за последние пятьдесят лет сверхвыдающейся личностью в делах разных стран, но он думал о человечестве в целом. Была, впрочем, одна вещь, напоминавшая всем – и ему в первую очередь – о его человеческой природе: хроническая кожная болезнь, колонизировавшая его нос и превратившая этот орган в своего рода гигантскую клубнику, подобную премированным сортам калифорнийского волшебника-селекционера Лютера Бэрбанка. Это огорчение явилось к нему, когда он был еще молодым мужчиной. Он становился все старше и богаче, а нос все больше. Он научился одним взглядом осаживать людей, которые глазели на это, но сам всю жизнь ежедневно, вставая, экзаменовал это в зеркале, находя, разумеется, это отвратительным, но в то же время испытывая странное удовлетворение. Ему казалось, что всякий раз, когда он делал удачные приобретения, или манипулировал закладными, или захватывал новую отрасль индустрии, еще одна почечка на этом лопалась и распускалась в ярко-красном цветении. Его любимой историей в литературе было сочинение Натаниэла Готорна «Родимое пятно», которое повествовало об исключительно прелестной женщине, чья красота была бы полной, если бы не маленькая родинка на щеке. Ее муж, ученый, разработал средство для того, чтобы избавить ее от этого несовершенства. Она выпила лекарство – и что же: родинка стала исчезать, но когда ее последние смутные очертания растаяли и кожа очистилась, дама тут же умерла. Морган считал свой чудовищный нос прикосновением господа, знаком вечности. Это было его самое твердое убеждение.

Однажды он устроил обед в своей резиденции на Мэдисон авеню в честь дюжины самых могущественных персон Америки. Он полагал, что собранная вместе энергия их умов может выгнуть стены его дома. Рокфеллер напугал его известием о своем хроническом запоре и о том, что большинство идей приходит к нему теперь в туалете. Карнеги задремал над своим бренди. Гарриман исторгал банальности, вздор. Собранной вместе элите не о чем было говорить. Это устрашило Моргана. Сердце дрогнуло. Электрические ветры вселенской пустыни прошли через его мозг. А ведь он приказал слугам увенчать лавровыми венками эти черепушки. Без исключения, вся дюжина могущественнейших американцев выглядела ослами, более того, ослиными жопами. Единственное, что в них было, это помпезность, уверенность, что богатство дает им право на значительность. Их бабы боялись улыбнуться. Настоящие ведьмы. Они сидели на своих солидных драпированных задницах, груди нависали над декольте. Ни единой унции смысла. Ни огонька в глазах. Верные супружницы больших человеков. Сознание своего значения высосало всю жизнь из их телес. Не показывая своих чувств, Морган спрятался за привычное свирепое выражение. Был призван фотограф. Вспышка – торжественный момент зафиксирован.

Погрузившись на «Океаник», лайнер компании «Белая звезда», он сбежал в Европу. Ну, понятное дело, он объединил «Белую звезду», «Красную звезду», «Америкен», «Доминион», «Атлантический транспорт» и «Лейленд» в одну компанию со 120 океанскими судами, потому что презирал всяческое рвачество на море, как и на суше. Ночью он стоял опершись на борт парохода, слушая взбухание и опадание тяжелого океана, чувствуя его близость, но не видя его. Море и небо были неразличимы в темноте. Нечто вроде чайки вымахало вдруг из мрака, должно быть, привлеченное его носом, и село на поручень невдалеке. «Мне нет равных», – горько сказал Морган этой птице. Недискутабельная истина. Так или иначе, он катапультировал себя за пределы мировой системы ценностей. Этот факт, однако, как бы накладывал на него священную ответственность поддерживать иллюзии в мужчинах по всему миру. Масса ответственности. Для епископальной братии он построит собор Святого Иоанна Богослова на 110-й улице в Нью-Йорке. Для собственного семейства он всегда будет обеспечивать видимость благопристойной домашней тягомотины. Ради благополучия своей страны он будет жить, как ни одному гранду не снилось, обедать с королями, скупать искусство в Риме и Париже или появляться столь гармонично в окружении красивых спутниц в Экс-ле-Бене.

Короче, Морган держался в образе. Половину каждого года он проводил в Европе, величественно передвигаясь из одной страны в другую. Трюмы его кораблей были заполнены коллекциями живописи, редких манускриптов, первых изданий, бронзы, нефрита, автографов, гобеленов, кристаллов. Он вглядывался в глаза рембрандтовских бюргеров и прелатов Эль Греко, тщась найти в них царство истины, свет которой поверг бы его на колени. Палец его копался в иллюстрированных текстах средневековых библий, будто стараясь извлечь оттуда истинную пыль Божьего Града. Он чувствовал: если есть в природе некое высшее знание, то надо его искать в прошлом. Он был полностью убежден в банкротстве настоящего. Он сам и был настоящим. Он нанимал экспертов для поисков искусства прошлого и ученых мужей, которые толковали бы ему древние цивилизации. Все дальше и дальше уходил он от фламандских гобеленов. Римская скульптура. Акрополь. Камешки из-под ног. Отчаянные изыскания неизбежно вели его к цивилизации Древнего Египта, где знали, что вселенная неизменна и за смертью тут же следует возобновление жизни. Он был увлечен. Какой поворот в размышлениях! Тут же была основана египетская археологическая экспедиция музея «Метрополитен». Он не пропускал мимо своего внимания ни одной стелы, ни одного амулета или сосуда с потрохами. Он лично отправился в Долину Нила, где солнце никогда не устает вставать в ослепительном сверкании, а река с неменьшим усердием затопляет берега. Морган врубался в клинопись. Однажды вечером он покинул свой отель в Каире и отправился на спецтрамвае за семь миль к Великим Пирамидам. В ясном синем свечении луны он услышал от местного гида некую мудрость, отнесенную к Осирису Великому. Есть священное племя героев, компания богов, которые совершенно регулярно рождаются в каждом веке, чтобы вести за собой человечество. Эта идея потрясла его. Чем больше он думал, тем более осязаемо он это ощущал. Именно тогда, вернувшись в Америку, он стал думать о Генри Форде. У него не было иллюзий, что Форд – джентльмен. Напротив, он считал его деревенщиной, невежественным, как полено. Однако он находил в фордовском умении использовать людей что-то от фараонов. Не только это, впрочем: изучая фотографии производителя автомобилей, он находил в нем необычайное сходство с Сети Первым, отцом великого Рамсеса, наиболее сохранявшейся мумией из откопанных в некрополе Фив, что в Долине царей.

 

20

Резиденция Моргана в Нью-Йорке находилась на Мэдисон авеню, северо-западный угол 36-й улицы – величественный дом бурого кирпича. К нему примыкала беломраморная библиотека, которая была построена для размещения тысяч книг и произведений искусства, собранных во время его путешествий. Разработано это было в стиле итальянского Возрождения Чарльзом Маккимом, партнером Стэнфорда Уайта. Мраморные блоки были подогнаны без раствора. Снег казался темнее мраморных стен, как заметил Форд, когда прибыл сюда на ленч. Все звуки города были приглушены снегом. У дверей резиденции дежурил полицейский. На углах торчали зеваки с поднятыми воротниками – всегда они ошивались возле дома великого человека.

Морган заказал легкий ленч. Вдвоем без особых разговоров они вкушали авокадо, суп из черепахи, монтраше, седло барашка, шато латур, свежие помидоры и эндивии, пирог с ревеневым вареньем, залитый густым кремом, и кофе. Волшебный сервис: блюда появлялись и исчезали, слуги действовали так незаметно, будто все это и не человеческих рук дело. Форд жевал отлично, но к вину не притронулся. Финишировал раньше хозяина. Вполне откровенно пялился на моргановский носище. Нашел на скатерти хлебную крошку и деликатно поместил ее на кофейное блюдце. Пальцы его праздно терли золотую тарелку.

Завершив ленч, Морган предложил Форду проследовать в библиотеку. Они вышли из столовой и прошли через приемную, где сидело несколько человек в надежде перехватить хоть несколько мгновений Джона Пирпонта. Это были его юристы. Они должны были обсудить с хозяином предстоящий визит в Комиссию палаты представителей по делам банков и финансам. Морган отмахнулся, когда они вскочили ему навстречу. Был здесь также делец-искусствовед в сюртуке, только что прибывший из Рима. Последний встал, только чтобы поклониться.

Ничто из этого не ускользнуло от Форда. Он был человеком домотканых вкусов, однако вовсе не отвергал того, что он полагал императорским двором, отличавшимся от его собственного лишь по стилю. Морган привел его в огромную Западную комнату библиотеки. Здесь они уселись по разные стороны высоченного, в человеческий рост, камина. «Подходящий день, чтобы посидеть у огня», – сказал Морган. Форд согласился. Были предложены сигары. Форд отверг. Он заметил, что потолок позолочен. Стены затянуты красным дамастом. Забавные картины за стеклом в тяжелых рамах – портреты желтоватых душевных людей с золотыми нимбами. В те времена никто, кроме святых, не мог заказать себе портрета. Мадонна с младенцем. Пальцы Форда пробежались по подлокотнику красного плюша.

Морган дал ему освоиться. Он попыхивал сигарой. Наконец он заговорил. «Форд, – сказал он грубовато, – у меня нет интереса к вашему бизнесу или к дележу доходов, нет и ничего общего с вашими конкурентами». Форд кивнул. «Недурные новости», – сказал он с хитреньким блеском в глазах. «Тем не менее я восхищаюсь вашими делами, – продолжал хозяин. – И хотя меня подташнивает при мысли, что теперь любой монголоид, зажавший несколько сот долларов, может иметь авто, я признаю, что будущее – за вами. Вы еще молодой человек – пятьдесят или что-то в этом роде? – и, возможно, вы лучше меня понимаете, что надо заниматься специально мобилизацией людских масс. Я потратил всю жизнь на стягивание капиталов и гармоническую комбинацию отраслей индустрии, но я никогда не считал, что использование рабочей силы может являться само по себе чем-то гармоническим и объединяющим, независимо от предприятия, где это происходит. Разрешите мне задать вам вопрос. Когда-нибудь вам приходило в голову, что ваша сборочная линия не только признак индустриального гения, но и проекция органической истины? Куда ни кинь, внутризаменяемость частей – это закон природы. Индивидуумы участвуют в создании своих видов и своих генов. Все млекопитающие воспроизводятся одним и тем же путем, у них одна и та же система питания, пищеварения, циркуляции, те же самые органы чувств. Очевидно, нельзя сказать, что млекопитающие имеют внутризаменяемые части, как ваши автомобили, но именно схожесть позволяет классифицировать их как млекопитающих. И внутри видов – к примеру, человек – законы природы действуют таким образом, что наши различия возникают на базе нашей схожести. Таким образом, индивидуализацию можно сравнить с пирамидой, которая завершается лишь после водружения верхнего камня».

Форд варил мозгами. «Окромя евреев», – пробормотал он. Моргану показалось, что он ослышался. «Простите?» – «Евреи, – сказал Форд. – Эти ни на кого не похожи. Они-то могут вашу теорию спустить в сортир». Он улыбнулся.

Морган молчал. Он курил сигару. Огонь потрескивал в камине. Ветер бросал заряды снега в окна библиотеки. Морган заговорил снова: «Время от времени я подряжаю ученых мужей помочь мне в философских изысканиях, я надеюсь прийти к какому-то заключению о жизни, которое вне досягаемости человеческих масс. Я предлагаю разделить плоды моих изысканий. Надеюсь, вы не столь наглы, чтобы считать ваши достижения результатом только ваших собственных усилий. Если же вы рассматриваете свой успех именно таким образом, я предупредил бы вас, сэр, об ужасной цене, которую вам придется заплатить. Вы сядете на мель, окажетесь на краю мира, и ни один человек не появится перед вами в пустоте небесного свода. Вы верите в бога?» – «Это уж мое личное дело», – сказал Форд. «Отлично-отлично, – сказал Морган, – я и не ожидал, что человек вашего склада может охватить такую общую идею. Вы, может быть, нуждаетесь во мне больше, чем вы думаете. Предположите, что я мог бы доказать существование всеобщих законов приказания и повторения, которые дают смысл всей деятельности на этой планете. Предположите, я мог бы продемонстрировать вам, что вы являетесь инструментом перенесения в наш современный мир тенденций человеческого тождества, которые подтверждают старейшую мудрость в мире».

Морган внезапно встал и вышел из комнаты. Форд повернулся на стуле. Старик стоял в дверях и энергичным жестом поманил его к себе. Форд пошел за ним через центральный холл библиотеки в Восточную комнату, стены которой были покрыты книжными полками. Там были два верхних яруса с променадами, стекло и полированная медь, так что можно было, невзирая на высоту, легко вытащить любую книженцию. Морган прошел к дальней стене, нажал корешок какой-то книги, и тогда часть полок отъехала в сторону, открыв проход, через который свободно мог пройти человек. «Прошу вас», – сказал он Форду и, проследовав за ним в маленькую комнату, нажал кнопку, после чего полки встали на место.

В комнате стоял скромняга-стол, круглый и полированный, два стула с высокими спинками и шкаф со стеклянным верхом для демонстрации манускриптов. Морган включил настольную лампу под зеленым абажуром. «Ни одна душа не заходила еще сюда вместе со мной», – сказал он. Включил торшер, и стеклянный шкаф осветился снизу. «Подойдите, сэр», – сказал он. Форд увидел за стеклом древний пергамент, покрытый латинской каллиграфией. «Перед вами фолио одного из первых текстов розенкрутцеров, – сказал Морган, – «Химическая свадьба христианина Розенкрутца». Вы знаете, кто такие были настоящие розенкрутцеры, мистер Форд? Это были христиане-алхимики в Рейнском Пфальцграфстве при курфюрсте Фридрихе Пятом. Мы говорим сейчас о начале семнадцатого века, сэр. Эти великие и добрые люди провозглашали идею таинственного и благого начала, живущего в каждой эпохе в определенных людях, чья задача – приносить пользу всему человечеству. По-латыни это звучит как prisca theologia и обозначает тайную мудрость. Странная вещь, но эта вера была не только у розенкрутцеров. Мы знаем, что в Лондоне в середине того же столетия существовало общество, называвшееся «Невидимая коллегия». Его члены были носителями того же благого начала, о котором я говорю. Вы, конечно, ничего не знаете о писаниях Джордано Бруно, а между тем вот здесь имеется образчик – страница, написанная его собственной рукой. Мои грамотеи проследили все это дело, как хорошие сыщики, и выяснили существование этой идеи и тайных обществ, поддерживавших ее, в большинстве культур Ренессанса, в Средневековье и в Древней Греции. Надеюсь, вы не потеряли нить моей мысли? Первейшее записанное упоминание об особых людях, рождающихся в каждом веке, с их prisca theologia для облегчения страданий человечества, пришло к нам из греческого перевода трудов египетского жреца Гермеса Трисмегистуса. Именно Гермес дал имя этому оккультному знанию – герметика. – Толстым указательным пальцем Морган припечатал еще один участок стекла на своем шкафу, где виден был кусок розового камня с еле заметными геометрическими начертаниями. – Это, сэр, быть может, образчик подлинного письма Гермеса, сделанного клинописью. А теперь разрешите мне вас спросить. Почему вы полагаете, что идея, имевшая хождение в каждом веке, при всех цивилизациях, исчезла в нынешние времена? Только потому, что век науки вышвырнул этих людей и их мудрость за пределы видимости? Я отвечу вам: подъем механической науки, все эти Ньютоны и Декарты, был великим заговором мировой дьявольщины – заговором, чтобы разрушить наше представление о реальности и нашу уверенность в существовании среди нас трансцендентально одаренных персон. Тем не менее они есть среди нас. В каждом веке они среди нас. Они возвращаются, вы понимаете? Они возвращаются!»

Морган пылал от возбуждения. Он показал Форду в дальний угол комнаты, где тот увидел еще какой-то предмет мебели – что-то прямоугольное, покрытое бархатом с золотом. Морган зажал угол этого покрывала в кулак и, со свирепым триумфом глядя на своего гостя, сдернул его и швырнул на пол. Форд обследовал эту штуку. Стеклянный чемоданище, запаянный свинцом. Внутри был саркофаг. В комнате слышалось только жесткое взволнованное дыхание старика. Саркофаг был сделан вроде бы из алебастра, а на верхушке имелось изображение того приятеля, который лежал там внутри. Изображение сделано золотым листом, красной охрой и синей краской. «Вот это, сэр, – проговорил Морган хрипло, – это гроб великого фараона. Египетское правительство и весь археологический мир уверены, что он находится в Каире. Если бы узнали, что я завладел им, поднялся бы шум на весь мир. У этой вещи буквально нет цены. Мои египтологи обеспечили полную сохранность от действия воздуха. Под маской, которую вы видите, мумия великого фараона Девятнадцатой династии Сети Первого, извлеченная из храма Карнака, где она пролежала больше трех тысяч лет. Я покажу это вам со временем. Дайте мне только увериться, что зрелище великого владыки будет представлять для вас интерес».

Моргану необходимо было восстановить силы. Он подтянул стул и сел к столу. Медленно его дыхание приходило в норму. Форд сел напротив и со всем почтением к физическим трудностям преклонного возраста тихо взирал на собственные ботинки. Коричневые зашнурованные ботинки, купленные по каталогу Эл Эл Бина. Отличная, удобная обувь. «Мистер Форд, – сказал Морган, – я хочу пригласить вас в экспедицию по Египту. Это, знаете ли, место, сэр! Оттуда все пошло. У меня будет пароход, построенный специально для плавания по Нилу. Вы поедете? Это не потребует от вас никаких затрат. Мы должны дойти до Луксора и Карнака, до Великой Пирамиды в Гизе. Нас так мало, сэр. Мои деньги привели меня к дверям определенных криптов, расшифровали священные иероглифы. Почему же нам не получить удовлетворение от познания того, кто мы есть и что такое вечная благая сила, которую мы воплощаем?»

Форд сидел слегка ссутулившись. Его длинные руки лежали на ручках кресла, будто сломанные в запястье. Он оценивал все то, что было сейчас сказано. Посмотрел на саркофаг. Наконец, когда он решил, что все понял, он торжественно кивнул и заговорил в ответ: «Если я вас правильно понимаю, мистер Морган, вы тут толкуете о перевоплощении. Ну, хорошо, дайте-ка я вам теперь скажу кое-что об этом. В молодые годы у меня был уж-жасающий кризис вот здесь, в душе, я так подумал, что у меня нет призвания к тому, что я делаю. Кремешок-то во мне был олл-райт, выдержка была, но я был обычный деревенский мальчик, дальше своей хрестоматии ничего не видел. Вообще-то я знал про все, как что работает. Бывало, посмотрю на что-нибудь и сразу говорю, как это работает, а может, даже и покажу, как заставить эту штуку работать лучше. Однако интеллектуалом я не стал, вы понимаете, просто не было терпенья к этим позолоченным словечкам».

Морган слушал, боясь пошевелиться.

«Ну, что дальше, – продолжал Форд. – Дальше случилось мне вытянуть где-то маленькую книжонку «Вечная мудрость восточных факиров», так, значит, называется, а выпущена Франклинской компанией новинок, что в Филадельфии, штат Пенсильвания. И в этой книженции, которая стоила мне двадцать пять центов, я нашел все, в чем нуждался, чтоб успокоить свою башку. Перевоплощение – это единственное, во что я верю, мистер Морган. Я лично свой гений объясняю, значит, таким образом: некоторые из нас живут чаще, чем другие. Так вот, видите, вы тратили свои денежки на разных грамотеев и путешествия ради того, что я уже знал. И я вам вот еще что скажу, в благодарность за угощение: я вам, пожалуй, одолжу почитать свою книжонку. Чего вам суетиться со всеми этими латинскими штуками, таскать мусор ведрами из Европы, строить пароходы, чтоб плавать по Нилу и искать то, что вы по почте получите за два куска?»

Мужчины смотрели друг на друга. Морган откинулся на стуле. Кровь ушла из его лица, и ярость в глазах померкла. Когда он заговорил, это был голос слабого старика. «Мистер Форд, – сказал он, – если моя теория выживет после соприкосновения с вами, значит, она выдержала последнее испытание».

Тем не менее лед тронулся. Через год после этого экстраординарного свидания Морган совершил путешествие в Египет. Хотя Форд и не поехал с ним, он признал возможность своего священного происхождения. Вместе они основали самый секретный и эксклюзивный клуб в Америке – «Пирамида», единственными членами которого были они сами. Клуб финансировал определенные поиски, которые упорно продолжаются и по сей день.

 

21

Разумеется, в тот момент нашей истории образы Древнего Египта захватили все умы. Это происходило благодаря открытиям британских и американских археологов, о которых постоянно сообщалось из пустыни. После футболистов в их подбитых войлоком парусиновых трусах по колено и кожаных шлемах археологи стали звездами второй величины в университетах. Мумификация подробно описывалась в воскресных приложениях, а похоронные процедуры египтян стали предметом обсуждения в среде шакалов-репортеров. Египетские мотивы избраны были для украшения интерьеров. Отошел Людовик Четырнадцатый, а на его место пришли тронные кресла с резными ручками в виде змеи. У Родительницы в Нью-Рошелл тоже не было иммунитета к моде, она нашла, что флора на стенах столовой стала угнетающе унылой, и заменила ее элегантными изображениями египтян и египтянок с глазами, как ягодки терна, в головных уборах и коротких юбках. Раскрашенные красной охрой, синим и рыжим, египтяне в своей особенной египетской манере шли парадом вдоль стен с хищниками на ладонях, со снопами пшеницы, водяными лилиями и лютнями. Их сопровождали львы, скарабеи, совы, быки и какие-то неопределенной принадлежности отчлененные конечности. Родитель, весьма чувствительный к любым изменениям, находил, что аппетит от этого падает. Ему казалось не очень-то уместным подвергаться захоронению, если хочешь просто пообедать.

Малыш, однако, полюбил новые украшения и даже был вдохновлен ими на изучение иероглифов. Он забросил «Еженедельник Дикого Запада» ради журналов, в которых публиковались истории о разграбленных могилах и о том, как осуществлялись проклятья потревоженных мумий. Черная женщина на чердаке чрезвычайно интриговала его, она, разумеется, стала уже в его тайных играх нубийской принцессой, захваченной в рабство. В полном неведении об этом девица сидела, как обычно, у своего окна, пока он пробирался мимо ее комнаты в клювастой маске ибиса, которую сделал сам из папье-маше.

Однажды в воскресенье после обеда новенький «фордик-Т» медленно взобрался на холм и прошел мимо дома. Малыш, увидевший это с крыльца, ринулся вниз по ступеням и замер на тротуаре. Автомобилист озирался по сторонам, как бы ища определенный адрес; он завернул за угол, но вскоре вернулся. Подъехав поближе, он поставил мотор на холостой ход и поманил Малыша к себе рукой в шоферской перчатке. Это был негр! Его машина сияла. Начищенные части резали глаза. Стеклянный ветровик и брезентовый верх. «Я ищу молодую женщину из цветных, ее имя Сара, – сказал он. – По сведениям, она обосновалась в одном из этих домов». Малыш понял, что речь идет о женщине на чердаке. «Она здесь». Человек заглушил мотор, поставил машину на тормоз и спрыгнул вниз. Он поднялся по каменным ступеням, прошел под норвежскими кленами и, обойдя дом, приблизился к задней двери.

Когда вышла Мать, цветной человек оказался весьма почтительным, но в то же время было что-то беспокоящее в его решительности и в том ощущении собственного значения, с каким он осведомился, нельзя ли видеть Сару. Мать не могла определить его возраст. Это был коренастый мужчина с полнокровным коричневым глянцевым лицом. Высокие скулы и большие темные глаза такой интенсивности, что, казалось, он смотрит насквозь. Аккуратные усики. Одет он был с претензией на достаток, что характерно для некоторой части цветного люда. Хорошо подогнанное черное пальто, полосатый костюм, черные ботинки с дырчатым узором. В руках он держал кепи цвета жженого угля и шоферские очки. Мать попросила его подождать и закрыла дверь. Поднялась на третий этаж. Сара не сидела, как обычно, у окна, но стояла в неуклюжей позе посреди комнаты, сжав перед собой руки и глядя на дверь. «Сара, – сказала Мать, – там тебя просят. – Девушка молчала. – Ты спустишься на кухню?» – «Нет, мэм, – мягко сказала она, глядя в пол. – Прогоните его, пожалуйста». Так много слов она еще ни разу не произнесла за все месяцы жизни в доме. Мать спустилась и нашла этого приятеля не за дверью, но внутри, на кухне, где в теплом углу возле плиты почивал в своей колясочке Сарин беби. Это была плетеная коляска на колесах с выцветшей обивкой из голубого атласа и с плюшевым валиком. Ее собственный сын когда-то спал в ней, а до него – Братец. Чернокожий стоял сейчас на коленях возле коляски и взирал на дитя. Мать вдруг почему-то страшно разъярилась, как это он осмелился войти в дом без приглашения. «Сара не может вас видеть», – сказала она и распахнула дверь. Цветной бросил последний взгляд на ребенка, поднялся, поблагодарил и отбыл. Она стукнула дверью сильнее, чем следовало. Беби проснулся и заплакал. Она вытащила его и стала успокаивать, удивляясь своей столь резкой реакции на визитера.

Таким было первое появление на авеню Кругозора цветного человека в автомобиле. Его звали Колхаус Уокер Младший. Начиная с этого воскресенья он появлялся каждую неделю, всегда стучался в заднюю дверь и удалялся без всяких возражений, когда Сара снова и снова отказывалась видеть его. Отец считал все это какой-то досадной чепухой и предлагал отбить у негра охоту приезжать. «Возьму и позвоню в полицию», – сказал он. Мать положила ладонь на его руку. В одно из воскресений цветной господин оставил – надо же – букет желтых хризантем, которые в этом сезоне стоили немалых денежек. Перед тем как отнести цветы Саре, Мать остановилась у окна гостиной. На улице чернокожий сметал пыль со своей машины, протирал спицы, ветровое стекло и фары. Он глянул на окошко третьего этажа и поехал. Взгляд этот напомнил Матери семинаристов в Огайо, которые с тем же выражением на лице поджидали ее, когда ей было семнадцать. Она сказала отцу: «Ты знаешь, то, что мы видим, не что иное, как ухаживание, да причем в самом консервативном христианском духе». Отец ответил: «Да, конечно, если можно назвать ухаживанием то, что уже произвело на свет ребеночка». – «Я нахожу это замечание бестактным, – сказала Мать. – Было страдание, теперь раскаяние. Это просто грандиозно, и мне очень жаль, что ты этого не видишь».

Черная девушка ничего не говорила о своем визитере. Они понятия не имели, где она его встретила и как это случилось. Насколько они знали, у нее не было ни семьи, ни друзей в черной общине их города. Впрочем, кроме плотно осевших негров в городе был, конечно, и текучий элемент. Очевидно, она как раз была текучим элементом и приехала сюда из Нью-Йорка, ища место служанки. Нынешняя ситуация чрезвычайно оживила Родительницу. Впервые с того ужасного дня, когда она нашла в клумбе негритенка, она увидела надежду на лучшее будущее для Сары. Она подумала о том, как Колхаус Уокер Мл. едет сюда из Гарлема, где он живет, и как тут же возвращается обратно, и решила, что в следующий раз пригласит его в гостиную на чашку чая. Родитель поинтересовался, уместно ли это. «Почему же нет, – сказала Мать, – он говорит и ведет себя как джентльмен. Я не вижу тут ничего зазорного. Когда мистер Рузвельт был в Белом доме, он обедал с Букером Ти Вашингтоном. Естественно, и мы можем пригласить к чаю Колхауса Уокера Младшего».

Вот так случилось, что в следующее воскресенье негр пил с ними чай. Отец заметил, что он отнюдь не страдал застенчивостью, сидя в гостиной с чашкой и блюдцем в руках. Напротив, он вел себя так, словно это была самая естественная вещь в мире. Никакого благоговения или сверхпочтительности. Любезность и корректность. Он рассказал им о себе. Он был профессиональным пианистом и сейчас осел более-менее постоянно в Нью-Йорке, получив гарантированную работу в хорошо известном ансамбле, который давал регулярные концерты в «Манхэттен-казино» на углу 155-й и 8-й, «Джим-Европа-Клеф-Клаб-оркестр». «Для музыканта очень важно найти постоянное место, – сказал он, – не требующее разъездов. Я покончил с путешествиями, – сказал он, – покончил с бродячей жизнью». Он сказал это весьма пылко, и Отец понял, что это предназначено для третьего этажа. Он пришел в раздражение. «Ну и что же вы играете? – спросил он резко. – Почему бы вам не сыграть для нас?»

Чернокожий поставил чашку на поднос, встал, промокнул губы салфеткой, положил салфетку рядом с чашкой и пошел к пианино. Он сел на табуретку и тут же встал, чтобы подвинтить ее для своих ног. Потом он взял аккорд и повернулся к хозяевам. «Сильно расстроенное», – сказал он. Родитель чуть-чуть покраснел. «Вы правы, – сказала Мать, – мы ужасно небрежны». Музыкант вернулся к клавиатуре. «Уолл-стрит-рэг», – сказал он. – Сочинение составлено великим Скоттом Джаплином». Начал играть. Расстроенное или настроенное, «Эолин» никогда не издавало таких звуков. Маленькие чистые аккорды повисали в воздухе, как цветы. Мелодии складывались в букеты. Казалось, что жизнь просто немыслима за пределами, очерченными этой музыкой. Когда пьеса была окончена, Колхаус Уокер повернулся и увидел, что вся семья собралась – Мать, Отец, Малыш, Дед и Младший Брат Мамы, который в подтяжках прибежал сверху узнать, кто здесь играет. Из всех присутствующих он единственный знал рэгтайм. Он слышал это в период своей ночной жизни в Нью-Йорке, но вот уж никогда не ожидал встретить снова в доме сестрицы.

Колхаус Уокер Мл. повернулся обратно к пианино и объявил: «Кленовый лист», сочинение великого Скотта Джаплина». Самый знаменитый из всех рэгов зазвенел в воздухе. Пианист прочно сидел за клавишами, его длинные темные пальцы с розовыми ногтями, казалось, без всякого усилия извлекают гроздья синкопированных аккордов и твердых октав. Полная жизни композиция, мощная музыка, поднимающая чувства и не увядающая ни на миг. Малыш воспринимал это как свет, притрагивающийся к разным местам в пространстве, собирающийся в сложные переплетения, пока вся комната не засверкала вдруг своею собственною сутью. Музыка заполняла лестницу и уходила на третий этаж, где сидела, сложив руки, немая и непреклонная Сара. Дверь у нее, правда, была открыта.

Пьеса завершилась. Все аплодировали. Мать представила мистера Уокера Деду и МБМ, последний пожал пианисту руку и сказал: «Я очень рад познакомиться с вами». Колхаус Уокер был весьма торжествен. Все стояли. Возникла пауза. Отец прочистил горло. Он не был особенно сведущ в музыке. Вкус его замирал на Кэрри Джейкобсе Бонде. Он думал, что негритянская музыка должна быть улыбчивой и подпрыгивающей. «А вы знаете «черномазые песенки»?» – спросил он. Он не собирался быть грубым – эти вещи так и назывались: «черномазые песенки». Пианист, однако, отрекся от них энергичным движением головы: «Черномазые песенки» сочиняются для уличных шоу. Их поют белые, выкрасившись в черный цвет». Возникла еще одна пауза. Пианист посмотрел на потолок. «Ну что ж, – сказал он, – очевидно, мисс Сара не в состоянии меня сейчас принять». Он резко повернулся и прошел через холл на кухню. Семейство последовало за ним. Он надел пальто и, не обращая ни на кого внимания, присел на корточки, чтобы посмотреть на спящего в коляске беби. Через несколько мгновений он встал, сказал «всего хорошего» и вышел.

Визит этот впечатлил всех, кроме Сары, которая не выказала ни единого намека на смягчение. Колхаус вернулся на следующей неделе, потом еще на следующей. Теперь он как бы навещал семью и всякий раз приносил им новости о своих деяниях в предшествующие шесть дней и, естественно, не предполагал с их стороны ничего, кроме глубочайшего интереса. Отцу было довольно противно важничание этого человека. «Она к нему не выйдет, – говорил он Матери, – и что же, я должен теперь развлекать Колхауса Уокера по воскресеньям всю оставшуюся жизнь?» Мать, однако, увидела уже обнадеживающие симптомы: Сара взяла на себя обязанности уехавшей прислуги и теперь прибирала комнаты с таким рвением, что у Матери иногда возникала смешная иллюзия, будто это не ее дом, а Сарин. Она стала также и ребеночком своим заниматься не только в часы кормления – купала его и даже брала к себе в комнату на ночь. И все-таки она еще не принимала своего визитера. Преданный Колхаус ездил всю зиму. Когда дороги были непроходимы из-за снега, он являлся поездом. В дополнение к своему черному пальто он стал носить каракулевую шапку в русском стиле. Он привозил детские вещи. Щетку для волос с серебряной ручкой для Сары. Отцу оставалось только восхищаться его настойчивостью. Он интересовался, каков же заработок у этих музыкантов, чтобы покупать все эти отличные вещи.

Однажды Отцу пришло в голову, что Колхаус Уокер Мл. не знает, что он негр. Чем больше он думал об этом, тем больше убеждался, что это именно так. Цветные люди так себя не ведут, в такой манере не разговаривают. Привычную для своей расы почтительность Колхаус Уокер оборачивал каким-то образом в пользу своего достоинства. Он величаво толкал кухонную дверь, а когда его принимали, торжественно приветствовал каждого, и всем каким-то образом передавалось ощущение, будто они – Сарина семья, а потому он и относится к ним с такой любезностью и почтением. Отец ощущал какую-то опасность, исходившую от этого человека. «Может быть, нам не следует поощрять его сватовство? – сказал он Матери. – Есть что-то безрассудное в нем. Даже Мэтью Хенсон знал свое место».

Однако к этому времени ход событий нельзя уже было изменить. В конце зимы Сара согласилась встретиться с Колхаусом Уокером в гостиной. Несколько дней шли суматошные приготовления. Мать дала ей одно из своих собственных платьев и помогла подогнать его. Сара спустилась, красивая и застенчивая. Ее волосы были тщательно уложены, и она сидела на софе, потупив глаза, пока Колхаус Уокер вел светский разговор и играл для нее на пианино. Сейчас, когда они оказались рядом, можно было без труда заметить, что он основательно старше ее. Мать настояла, чтобы все члены семьи нашли предлог удалиться, дабы оставить их вдвоем. Ничего, однако, не сдвинулось после этой встречи. Сара выглядела раздраженной и даже злой. Она не торопилась с прощением, и надо сказать, что ее упорство каким-то образом казалось единственным подходящим ответом на его настойчивость. Сара пыталась убить своего новорожденного. Эти люди не могли беззаботно относиться к жизни. Бесконечное жестокое подчинение своих надежд и чувств. Младший Брат Матери понимал это яснее, чем кто-либо другой в семье. Он разговаривал с Колхаусом Уокером только однажды, но почувствовал к нему огромное уважение. Он видел, что негр каждым своим жестом как бы претендует на признание за ним полных человеческих прав. МБМ тяжко размышлял о сложившейся ситуации. Он воспринимал любовь, угнездившуюся в иных сердцах, как физическую мягкость, как некую трещинку в физиологии, сродни рахиту в иных костях и расширению альвеол. У него и у самого было огорченное сердце, и потому он понимал Сару, даром что цветная. Иногда она казалась ему какой-то изгнанной африканской принцессой, ее неуклюжесть в другой среде и в другой стране могла бы, возможно, прослыть грацией. Чем неохотнее она принимала предложение Колхауса Уокера, тем больше МБМ понимал, как ужасно огорчено ее сердце.

Но однажды в марте, когда подул уже мягкий ветер, а на ветвях кленов появились маленькие коричневые почки, Колхаус прибыл в своем сияющем «Форде» и оставил мотор работающим. Соседи смотрели со своих участков на престраннейшего негруса, такого, понимаете ли, здоровяка, такого, видите ли, корректного, и на красивую в ее неуклюжести Сару, одетую в розовый жакетик и черную юбку, в широкополую Мамину шляпу. Они прошли под норвежскими кленами и по бетонным ступенькам спустились на улицу. Она несла ребенка. Он помог ей усесться, а сам взялся за руль. Помахав семейству, они проехали по улице и направились к северной окраине города. Там они остановились у обочины. Они смотрели, как птица-кардинал скользит над коричневой землей, а потом резко взмывает к верхушкам деревьев. В этот день он попросил ее руки, и она ответила согласием. Следует сказать, что появление пары этих великолепных любовников в нашем семействе было пугающим, конфликт их характеров имел почти гипнотический эффект.

 

22

МБМ снова начал свои путешествия в Нью-Йорк. Днем он работал за чертежным столом, а вечером спешил на поезд. Подружился, между прочим, с офицерами из арсенала на Лексингтон авеню. Они обсуждали недостатки винтовок «спрингфилд», шрапнельных гранат и прочих мелочей. Он видел, что без труда может усовершенствовать все это хозяйство. Много пили. Вскоре он стал известен у служебных входов нескольких бродвейских театров. Он постоянно околачивался там, странно выделяясь среди холеных пожилых ценителей прекрасного и беззаботных стиляг-школяров из Принстона и Йеля. В глазах у него, однако, была такая напряженность, такое ожидание, что он привлекал немало женщин. Он был так серьезен, так несчастлив, они были убеждены, что он их любит. Его принимали за поэта.

Жалованье его, однако, не выдерживало этих наклонностей. Сверкающий Бродвей старался вытянуть из этих «театралов» все до последнего гроша. МБМ узнал, где можно найти женщин за более-менее скромную цену. Фонтан «Бетезда» в Сентрал-парке. Они там прогуливались парочками в любое время, если погода позволяла. Дни становились длиннее. В холодных роскошных закатах они гуляли возле фонтана, тени ложились на большие ступени, вода становилась черной, плиты мостовой – розовыми и коричневыми. Он забавлял женщин своим серьезным к ним отношением. Он был очень обходителен с ними, и потому они не сердились на него за некоторые странности. Иной раз, взяв женщину в отель, он застывал с одной туфлей в руках и полностью забывал о своей гостье. В другой раз, вместо того чтобы заниматься любовью, он лишь вежливо инспектировал ее интимные местечки. Бывало, что и напивался до бесчувствия. Обедал он в «бифштексных», где стружки на полу. Посещал также и подвальные клубы в «Адской кухне», где угощают хулиганы. Вышагивал ночами по Манхэттену, пожирая глазами прохожих. Вглядывался в окна ресторанов, сидел в вестибюлях гостиниц, чутко оборачивался к любому движению, любому промельку.

В конце концов он нашел редакцию журнала «Матушка-Земля», издаваемого Эммой Голдмен. Красный кирпичный дом на 13-й улице. Несколько вечеров подряд он стоял под фонарем напротив и смотрел на окна. Наконец какой-то человек вышел из дома, пересек улицу и подошел к нему. Высоченный такой труп, длинноволосый, и галстук шнурком. «Холодно по вечерам, – сказал он, – пошли в дом, у нас нет секретов». Младший Брат последовал за ним.

Оказалось, что его приняли за топтуна. С утонченной иронией ему предложили чаю. Усмехающиеся люди в пальто и шляпах стояли вокруг. Тут появилась сама Эмма Голдмен и обратила на него внимание. «Боже ж ты мой, – сказала она, – это не полицейский». Расхохоталась. Он был потрясен, что она вспомнила его. Она надела шляпу и закрепила ее булавками. «Пошли с нами», – позвала она его.

Через некоторое время МБМ оказался в Союзе медников неподалеку от Бауэри. Зал был раскален и переполнен. Масса иностранцев. Даже внутри мужчины не снимали свои «дерби». Весь этот конгресс в поддержку Мексиканской революции благоухал чесноком и собственными испарениями. Младший Брат за своими делами прохлопал мексиканскую революцию. Люди размахивали кулаками, вскакивали на скамейки. Оратор поднимался за оратором. Многие говорили не по-нашему. Перевод отсутствовал. Картина тем не менее прояснялась, и постепенно он узнавал, что мексиканские пеоны внезапно восстали против президента Диаса, хотя, казалось бы, могли к нему и привыкнуть за тридцать пять лет его правления. Им нужны были ружья. Амуниция. Они нападали на федеральные войска и поезда снабжения с одним лишь дрекольем и мушкетами, что заряжаются со ствола. МБМ намотал себе на ус насчет мушкетов. Наконец на трибуну поднялась Эмма Голдмен. Из всех ораторов она была наилучшим. Зал затих, когда она заговорила о соучастии богатых землевладельцев в преступлениях презренного тирана Диаса, о порабощении пеонов, о нищете и голоде и о самом большом позоре – о присутствии американского бизнеса в делах мексиканского правительства. Ее мощный голос. Ее жестикуляция. Вспышки огня в ее очках. Он протолкался поближе. Она говорила теперь об Эмилиано Сапате, простом фермере из округа Морелос, который стал революционером за неимением другого выбора. «Представьте себе фигуру в выбеленных штанах и рубахе, перепоясанную патронташами. Товарищи мои, это не иностранец, – закричала она. – Нет на свете иностранных земель. Нет мексиканского крестьянина, нет диктатора Диаса. Есть только одна борьба на белом свете, только лишь пламя свободы, старающееся рассеять мрак земной жизни». Оглушительные аплодисменты. Все встали. Начался сбор пожертвований. У Младшего Брата денег не было. Он вывернул карманы и, ужасно страдая, ничего в них не обнаружил. А вокруг люди, от которых разило нищетой, подходили с пригоршнями монет. Он обнаружил, что подобрался уже к самой ораторской платформе. Речи закончились. Эмма стояла, окруженная коллегами и почитателями. Он видел, как она обняла смуглого человека в костюме с галстуком и в огромном сомбреро. Она обернулась, и ее взгляд упал на лысеющего блондинчика, чья голова торчала над краем платформы, как голова французского республиканца, запрокинутая в подобии экстаза. Она засмеялась.

Он надеялся поговорить с ней, когда митинг закончится, но оказалось, что предстоит прием в честь представителя «сапатистов» в редакции «Матушки-Земли». Почетный гость был в сапожках под костюмными брюками, он был очень серьезен, пил чай и вытирал усы тыльной стороной ладони. Комнаты были забиты журналистами, богемой, художниками, поэтами, женщинами-общественницами. МБМ отчаялся привлечь внимание Эммы Голдмен. Она занималась с каждым из гостей, была страшно загружена, но все держала в голове. Нужно было представлять людей друг другу, разным персонам давать разные задания о том, что они должны сделать, куда им нужно пойти, что нужно выяснить, о чем написать. Он чувствовал себя полным невеждой. Эмма Голдмен пошла на кухню за пирогом. «Слушай, – сказала она Младшему Брату, – возьми-ка эти чашки и расставь их в большой комнате». Он был очень благодарен, что она и его наконец воткнула в свою систему полезных людей. Плакаты «Матушки-Земли» висели по всем стенам. Высокий длинноволосый человек разливал пунш. Это был тот самый, что предложил Младшему Брату зайти. Он выглядел как шекспировский актер-неудачник. Ногти с черной каемкой. Пил он не меньше, чем разливал. Приветствовал людей малоотчетливым пением. Все смеялись, болтая с ним. Его звали Бен Райтмен, это был Эммин сожитель. Что-то там у него было на макушке, какое-то выбритое пятно. Заметив взгляд Младшего Брата, он объяснил, что это случилось в Сан-Диего – его там вымазали дегтем и вываляли в перьях. Эмма туда отправилась выступать, а он, как ее менеджер, снимал залы, договаривался с людьми. Однако там не хотели, чтобы Эмма выступала. Они схватили его, увезли куда-то, раздели и вымазали дегтем. Прижигали его сигаретами и даже делали кое-что похуже. Пока он рассказывал, лицо его потемнело, улыбка исчезла. Вокруг собрались слушатели. Черпачок для пунша в его руке позванивал о край чаши. Заметив это, он странно улыбнулся – похоже, он не мог оторвать руки от черпака. «Они не хотели, чтобы «момма» выступала в Канзас-Сити, в Лос-Анджелесе, в Спокане, – сказал он. – Однако она выступила. Мы там все тюряги знаем. Мы выиграли. Моя «момма» еще выступит в Сан-Диего». Он засмеялся над своей рукой – трясется, и все. Черпачок позванивал о край чаши.

В этот момент какой-то человек протолкался к столу и сказал: «Вы полагаете, Райтмен, что мир правильно устроен, если вас так непринужденно вываляли в перьях? – Это был совершенно лысый коротышка в очках с толстыми стеклами, с большим мокрым ртом и очень болезненным цветом лица – кожа, как воск. – Вся наша энергия уходит только на то, чтобы защитить самих себя. Мы следуем их стратегии, а не своей собственной. Боюсь, что вы этого не понимаете. Какая же здесь победа, бедный Райтмен, если какой-нибудь либерал с комплексом вины берет вас из тюрьмы на поруки? Он делает это только ради самоудовлетворения. Куда развивается мир?» Двое мужчин смотрели в упор друг на друга. Тут Голдмен дружелюбно позвала из-за мужских спин: «Саша!» Она обошла вокруг стола, вытирая руки о фартук, и встала рядом с Райтменом. Мягко вынула черпачок из его руки. «Саша, мой милый, – сказала она болезненному человечку, – если мы сначала научим их ценить собственные идеалы, потом мы сможем научить их нашим».

Вечеринка затянулась до утра. Младший Брат уже потерял надежду на внимание Эммы. Он сел в позе лотоса на старый диван с продавленными пружинами. Вдруг он заметил, что комната пуста, а Голдмен сидит на кухонном стуле прямо напротив него. Он оказался последним гостем. Безотчетно слезы потекли из его глаз. «Вы действительно удивились, что я узнала вас? – спросила Голдмен. – Да как же я могла забыть? Кто мог бы забыть подобное зрелище, мой язычник? – Она притронулась к его щеке и смахнула слезинку. – Так трагично, так трагично. – Вздох. – И это все, чего вы хотите от жизни? – Ее магнетические глаза пронзали его сквозь толстые стекла очков. Она сидела раздвинув ноги, руки на коленях. – Я не знаю, где она. Но даже если бы я сказала вам, что хорошего? Предположим, вы бы ее вернули. Она будет с вами некоторое время, а потом сбежит, разве нет?» Он кивнул. «Вы ужасно выглядите, – сказала Голдмен. – Что вы с собой сделали? Не едите? Не дышите свежим воздухом? Вы постарели на десять лет. Я вам не сочувствую. Вы думаете, вы какой-то особенный, если потеряли свою любовь? Это случается ежедневно и с другими. Предположим, она все-таки согласится жить с вами. Вы буржуазный тип, вы захотите жениться. Меньше чем за год вы сломаете друг друга. Вы увидите, как она начнет стареть и сереть прямо на ваших глазах. Будете сидеть за столом и глазеть друг на друга, чувствуя лишь ужасные путы, которые вы считали любовью. Поверьте мне и держитесь от этого подальше». Младший Брат плакал. «Вы правы, – говорил он, – конечно, вы правы». Он поцеловал ее руку. У нее была маленькая кисть с распухшими пальцами и увеличенными суставами. «Я совсем, совсем ее не помню, – рыдал он. – Это была лишь моя мечта». Голдмен оставалась непримиримой. «Как вам жалко себя! Какая вкуснейшая эмоция! Я вам кое-что скажу. Сегодня здесь были в этой комнате мой нынешний любовник и два прежних. Дружба всего дороже. Общие идеалы, уважение к человеческой персоне в целом. Почему вы отвергаете вашу собственную свободу? Почему вам обязательно надо за кого-то уцепиться, чтобы жить?»

Голова его склонялась все ниже, он смотрел в пол. Вдруг он почувствовал ее пальцы под подбородком. Она подняла его голову и отклонила ее назад. В глаза ему с любопытством смотрели Голдмен и Райтмен. Сквозь отрешенно-придурковатую улыбку Райтмена светился золотой зуб. Голдмен сказала: «Он напоминает мне Чолгоша» Райтмен сказал: «Это образованный, буржуазный субъект». – «Но в глазах все тот же бедный мальчик, – сказала Эмма, – все тот же бедный опасный мальчик». Младший Брат вообразил себя в очереди на рукопожатие к президенту Мак-Кинли. Носовой платок обмотан вокруг руки. В платке пистолет. Мак-Кинли падает навзничь. Жилет его окрашивается кровью. Крики ужаса.

Когда он уходил, Эмма Голдмен обняла его в дверях. Ее губы, на удивление мягкие, прижались к его щеке. Он был взят. Шаг назад. Партийная литература из-под мышки – на пол. Согнувшись в дверях и смеясь, они стали собирать книги.

Через час он стоял между вагонами на молочном поезде, идущем в Нью-Рошелл. Он прикидывал, не кинуться ли под колеса. Он слушал их ритм, их устойчивое клацанье, как левая рука в рэгтайме. Скрежет и колотун металла о металл, когда буфера вагонов соприкасались, напоминали синкопирование правой рукой. Самоубийственный рэг. Вагоны подпрыгивали под его ногами. Луна гналась за поездом. Он поднимал лицо к небу, как будто даже лунный свет мог согреть его.

 

23

Однажды в воскресенье цветной гражданин Колхаус Уокер попрощался со своей невестой и поехал на своем «фордике» в Нью-Йорк. Было уже пять часов пополудни, и тени деревьев лежали поперек дороги. Путь его проходил мимо пожарного депо «Эмеральдовский движок» – добровольческой пожарной компании, известной лихостью своей парадной униформы и чрезвычайной оживленностью своих пикников. Всякий раз, когда он проезжал мимо пожарки, двухэтажного дощатого строения, он видел волонтеров, которые стояли на улице и вели бесконечный треп, и всякий раз при виде Колхауса они замолкали и провожали его взглядами. Конечно, он знал, что своей одеждой и своим автомобилем он бесконечно провоцирует белый люд. Он знал, что ходит по острию ножа, и ходил по нему.

К этому времени волонтеров стали поддерживать как вспомогательную силу для муниципальных пожарников, и речь уже шла о том, чтобы моторизировать их команды. Пока, однако, этого не случилось. В момент, когда негр приблизился, упряжка из трех серых лошадей внезапно прогалопировала из депо на дорогу. Они тащили большую паровую помпу, благодаря которой «Эмеральдовский движок» был здесь знаменит. На дороге лошадей осадили, что вынудило Колхауса Уокера резко нажать на тормоза.

Два волонтера вышли из здания и как бы не спеша направились к кучеру помпы, который сидел на облучке, глядя на негра и с понтом зевая. Вся эта команда была облачена в синие рубашки с зелеными галстуками, синие, грубо простроченные штаны и сапожищи. Колхаус Уокер отпустил педаль сцепления и вылез из машины, чтобы завести мотор. Волонтеры подождали, пока он раскрутил ручку, а потом довели до его сведения, что он путешествует по частной платной дороге и что далее он следовать не может, не заплатив двадцать пять долларов или не предъявив удостоверения, что он является постоянным жителем этого города. «Однако это общественный, вполне свободный проезд, – возразил Уокер, – я много раз следовал этим путем и никогда ничего не слышал о плате». Он сел за руль. «Позови-ка шефа», – сказал один пожарник другому. Уокер решил дать задний ход, развернуться и поехать другим путем. В этот момент двое других пожарников появились позади машины, таща двадцатифутовую лестницу. Еще двое с точно такой же лестницей. Один, другой, третий с тачками свернутых шлангов, с ведрами, топорами, крючьями и другим снаряжением. Все это они разложили на улице вокруг машины: компания решила проветрить свои помещения именно в этот день и в этот данный момент – так уж получилось. Брандмейстер выделялся белой военной фуражкой с петушиным заломом. Он вроде был и постарше, чем остальные. Любезнейшим образом он объяснил Колхаусу, что хотя прежде с него и не брали платы за проезд, порядок этот оставался в силе, так что, если Колхаус не заплатит, он и не проедет, значитца. Он сдвинул фуражку на глаза и задрал голову, чтобы смотреть на негра. Козырек и подбородок – дурацкий, драчливый вид. Тяжеловатый мужчина, толстые лапищи. Волонтеры вокруг усмехались. «Нам нужны деньги для пожарной машины, – объяснил Шеф. – Чтоб, значитца, ездить по пожарам, как ты тут ездишь по борделям».

Черный автомобилист спокойно оценивал ситуацию, в которую он попал. Через дорогу напротив «Эмеральдовского движка» было открытое поле, скатывающееся к пруду. Можно было бы съехать с дороги и проложить себе путь по полю вокруг этих лестниц и тачек. Однако они так его здесь заклинили, что вывернуть не удастся, а если слишком резко взять руль, наверняка опрокинешься на склон. Ему и в голову не приходило снискать расположение этой кодлы обычным для его расы путем, то есть попрошайничать и унижаться.

Внизу у пруда играли два негритянских мальчика лет десяти-двенадцати. «Эй, ребятишки!» – позвал их Колхаус Уокер. Они подбежали. Он выключил двигатель, поставил машину на тормоз и попросил мальчиков присматривать за ней, пока он сходит в город.

Очень быстро музыкант завернул за угол и зашагал к деловому центру. Через десять минут он нашел полицейского, управлявшего уличным семафором. Полицейский выслушал его жалобу, потом покачал головой, а потом взялся извлекать из очень внутреннего кармана туго идущий носовой платок, а уж после этого стал прочищать нос. «Да это безвредные ребята, – наконец сказал он. – Я их всех знаю. Иди назад и увидишь, что они уже угомонились». Уокер понял, что полицейский выдал ему таким образом максимальную дозу поддержки. Впрочем, может быть, он действительно слишком уж чувствителен, может быть, все это не больше чем проказа? Он пошел обратно к Пожарной аллее.

Лошади с помпой были уведены в депо. Дорога была пуста, а его автомобиль стоял в поле. Он подошел к нему. Машина была забрызгана грязью. Шестидюймовая рваная дыра зияла на брезентовой крыше. На заднем сиденье красовался холмик свежих человеческих экскрементов.

Он пошел через улицу к дверям пожарки. Там стоял, скрестив руки на груди, брандмейстер в своей белой военной фуражке. «Полицейский департамент поставил меня в известность, что в городе вообще нет платных дорог», – сказал Колхаус Уокер. «Законно», – сказал Шеф. «Любой человек может следовать по этой дороге в любое время, если у него есть в этом нужда», – сказал Уокер. «Ну», – сказал Шеф. Солнце садилось, внутри пожарки зажглись электрические лампочки. Через стеклянные панели дверей негр мог видеть трех серых в их стойлах и знаменитую начищенную до блеска помпу у задней стенки. «Я хотел бы, чтобы мою машину очистили и чтобы повреждения были оплачены». Шеф начал неудержимо хохотать, двое вышли и присоединились к забаве.

В этот момент подъехал полицейский фургон. Вышли два офицера – один из них тот, к кому уже взывал Колхаус Уокер. Он пошел в поле, осмотрел машину и вернулся к пожарке. «Уилли, – сказал он Шефу, – это твои ребята напакостили?» – «Сейчас я вам точно расскажу, что случилось, – сказал брандмейстер. – Черномазый запарковал, значитца, свою проклятую тачку прямо на середине дороги перед станцией. Нам пришлось ее передвинуть. Как считаете, это серьезное дело – заблокировать пожарную команду – или не очень?» Волонтеры послушно кивали. Полицейский принял решение. Отвел Колхауса в сторону. «Слушай, – сказал он, – сейчас мы вытащим твою жестянку на дорогу, и езжай. Там ничего не поломано. Соскреби говно и забудь всю эту фиговину». – «Я ехал своим путем, когда они остановили меня, – сказал Колхаус Уокер. – Они навалили нечистоты в мой автомобиль и прорезали верх. Я хочу, чтобы машина была чистой, а повреждения оплачены». Офицер начал теперь оценивать манеру его речи, его платье, а главное – сногсшибательный феномен владения собственным автомобилем. Он разозлился. «Если вы не заберете свой автомобиль и не уберетесь отсюда, я вас обвиню в вождении там, где не положено, так? езда в пьяном виде, так? неприглядные действия, так?» – «Я не пью, – возразил Колхаус, – я ехал там, где положено, я не разрезал крышу своего автомобиля и, наконец, я не испражнялся в него. Я требую оплаты повреждений, я требую извинений». Полицейский глянул на брандмейстера, тот ухмылялся, довольный его замешательством: дескать, ты власть, тебе и карты в руки. «Вы арестованы, – сказал он Колхаусу, – ну-ка, ты, садись в фургон».

Ранним вечером на авеню Кругозора зазвонил телефон. Звонил Колхаус Уокер. Быстро объяснив, что он задержан полицией и почему, он спросил Отца, не может ли тот внести залог, чтобы он мог успеть в Нью-Йорк к своему представлению. К чести Отца надо сказать, что он соответствовал немедленно, а все дополнительные вопросы отложил на более удобное время. Он вызвал кеб, примчался на полицейскую станцию, выписал чек на пятьдесят долларов. Однако, вернувшись домой и рассказывая о происшествии Матери, он возмутился тем, что Колхаус Уокер не оценил его джентльменства, не рассыпался в благодарностях, но устремился как бешеный к поезду, сказав лишь вежливое «спасибо».

На следующий вечер странный невоскресный визит Колхауса собрал всех домочадцев. Скрестив руки, он сидел в гостиной и повествовал всю историю в деталях. В его тоне не было обиды, он как бы декламировал, говорил как будто бы о ком-то другом, не о себе. Мать сказала: «Мистер Уокер, мне очень стыдно, что наша община предстала перед вами этой бандой хулиганов». Отец сказал: «У этой команды плохая репутация. К счастью, это исключение, другие волонтеры-пожарники – вполне достойные люди». Младший Брат, скрестив ноги, сидел на табурете у пианино. Полностью захваченный этой историей, он склонился вперед и внимательно слушал. «Где сейчас машина? – спросил он. – А что эти два мальчика? Вы понимаете, это же свидетели». Пианист покачал головой, он провел весь день, разыскивая мальчишек, и нашел наконец, но их родители напрочь отказались участвовать в этом деле. «Для здешних негров я чужак, – резонно сказал Уокер. – Им здесь жить, и они не хотят неприятностей. Что касается машины, то я ее больше не видел. Я не подойду к ней до тех пор, пока она не будет возвращена мне в том состоянии, в каком она была, когда я ехал от вас вчера вечером».

За дверью гостиной, прячась от глаз, все это интервью слушала Сара. Она держала на руках своего беби. Никто из присутствующих не ощущал с такой силой, как она, чудовищность этой беды. Она слышала, как Отец сказал Колхаусу, что, если он намерен преследовать свою цель, ему нужно обратиться к адвокату. Существует ведь такая вещь, как вызов в суд свидетелей. «А есть здесь цветные юристы?» – спросил Колхаус. «Я таких не знаю, – сказал Отец, – но любой адвокат, которому дорога справедливость, возьмется за это, так я думаю. – Пауза. – Я оплачу все расходы», – сказал он грубоватым голосом. Колхаус встал. «Благодарю вас, но это не потребуется». Он положил конверт на край стола. Пятьдесят долларов наличными. Впоследствии Мать узнала, что эти деньги были из его сбережений для свадьбы.

На следующий день МБМ сам отправился на место инцидента, поехал в Пожарную аллею на велосипеде. «Фордик-Т» был самым тщательным образом испохаблен, волонтерами ли, или кем-то другим, теперь уже это было трудно установить. Передком его загнали в воду, колеса утонули в грязи. Фары и ветровик расколочены. Задние шины спущены. Обивка выпотрошена, а брезентовый верх исполосован вдоль и поперек.

 

24

Младший Брат стоял у пруда. После того вечера с Эммой Голдмен у него начались значительные терзания. Возникло вдруг удивительное воодушевление, поражавшее людей. Он нес всякую околесицу на грани истерии. Фиксировался на чем-нибудь и накачивал себя до жуткого воодушевления. Он не отходил от чертежного стола, производя бесконечные модификации винтовок и гранат. Отмерялись какие-то маленькие квадратики, производились какие-то вычисления, кончик карандаша ненасытно впечатлял безответную бумагу. В моменты, когда некуда было приложить свои силы, он начинал петь, стараясь услышать себя как бы со стороны. Так, концентрируясь и расходуя огромное количество энергии, он старался удержаться от сползания в громадные дистанции своего несчастья. Оно, однако, затягивало его. Мрак и пустота с неслыханной наглостью колыхались возле его бровей. Временами он ощущал засасывающее кружение пустоты. Но самым ужасным было бесконечное предательство. Он просыпался утром и видел в окне встающее солнце, садился на кровати, прося, чтобы оно исчезло, но потом находил его за собственными ушами или в своем сердце: предательство!

Он решил, что он на грани нервного коллапса. Предписал сам себе холодные ванны и физические упражнения. Купил велосипед «Колумбия». Ночами перед сном он доводил себя до изнурения ритмической гимнастикой.

Ниже этажом Родитель с Родительницей чувствовали, как дом трясется: МБМ прыгал. Они давно привыкли к его эксцентрическим выходкам. Он никогда не доверял им, никогда не делился ни надеждами, ни чаяниями, так что они не замечали никаких особых изменений в его поведении. Мать иногда приглашала его присоединиться к ним в гостиной после ужина, если у него нет планов на вечер. Он пытался. Даже как бы участвовал в беседе. Удушающая обстановка, бахромчатые абажурчики – нет, невозможно. Он презирал их. Он считал их самодовольными, заурядными и равнодушными людьми. Однажды Родитель читал вслух передовицу из местной газеты. Он любил почитать вслух, если находил что-нибудь поучительное или что-нибудь эдакое. Передовица была под заголовком «Глазок весны». «Этот миниатюрный гость наших прудов и полей пришел и кликнул снова, – читал Отец. – Пусть не намного он пригожее своих старших братцев Лягушонка и Жабенка, но мы поем его красоту и говорим: «Добро пожаловать! Здравствуй, гонец Весны!» Молодой человек, готовый задушить в этот момент кого угодно, ринулся прочь из комнаты.

Вопроса нет, МБМ был счастлив оказать поддержку черному пианисту. Стоя на берегу пруда, глядя на поруганный «фордик-Т», на вырванные из мотора проволочки, он чувствовал, как пробегает по его членам малый ток ярости, должно быть, сотая доля того чувства, которое испытывал Колхаус Уокер. Живительная, благотворная ярость.

Здесь, в преддверии последующих событий, важно упомянуть, сколь мало было известно о Колхаусе Уокере Мл. Очевидно, он был уроженцем Сент-Луиса Миссурийского. В молодые годы он восхищался Скоттом Джаплином и другими музыкантами Сент-Луиса и оплачивал уроки игры на пианино, горбатя грузчиком в порту. Нет никакой информации о его родителях. Одна бабешка в Сент-Луисе объявила себя его разведенной женой, но доказать это ей было нечем. Не найдено никаких следов его школьного обучения, и остается загадкой, где он приобрел свой куртуазный словарь и манеру речи. Возможно, это было лишь волевым актом.

Когда он достиг уже своей скандальной известности, повсюду говорили и писали, что он далеко не исчерпал всех легальных возможностей, прежде чем взять закон в свои руки. Это не совсем верно. Он посетил трех адвокатов, рекомендованных ему Отцом. Все трое отказались представлять его, ограничившись благими советами забрать свой автомобиль, пока его совсем не разрушили, и забыть все это дело. Он, однако, настаивал, что не собирается забывать, но, напротив, хочет возбудить дело против «Эмеральдовского движка».

Отец лично телефонировал одному из этих адвокатов, который когда-то представлял его фирму. «Послушайте, – сказал ему адвокат, – вы можете ведь сами пойти с ним, когда начнется слушание дела. Я вам не нужен. Когда владелец собственности в этом городе поддерживает негра в подобных делах, обвинение обычно снимается». – «Но он хлопочет не об оправдании, – возразил Отец, – он сам хочет привлечь к суду». В этот момент какое-то очень важное дело отвлекло адвоката, и он заговорил в сторону. «Всегда к вашим услугам», – скороговоркой сказал он Отцу и отзвонился.

Известно также, что Колхаус Уокер консультировался и с черным адвокатом в Гарлеме. Последний разузнал, что брандмейстер Уилл Конклин является сводным братом городского судьи и племянником старейшины в совете округа. «Можно, конечно, попробовать перетащить дело в другие инстанции, – сказал гарлемский щелкопер, – но это масса денег, масса времени. У вас есть на это деньжата?» – «Я скоро женюсь», – сказал Колхаус Уокер. «Тоже дорогое дельце, – сказал сутяга. – Занялись бы вы лучше своей жизнью, чем качать права с белыми». Последовала не вполне любезная ремарка со стороны Колхауса Уокера. Чернокожий законник грозно поднялся и показал ему на дверь. «Я занимаюсь делами бедняков, – кричал щелкопер, – я служу своему народу, как могу, но если вы думаете, что я отправлюсь в округ Вустер защищать цветного, которому плеснули в автомобиль ведро помоев, вы очень сильно ошибаетесь!»

Известно также, что Колхаус пытался и сам, без посторонней помощи, обратиться в суд. Он составил жалобу, но так как ему неизвестен был календарь суда, форма заявления и процедура оформления, отправился за консультацией в Сити-Холл. Ему предложили зайти в другой раз, «когда будет посвободнее». Он настаивал. Тогда ему сказали, что его дело здесь не зарегистрировано и понадобится несколько недель, чтобы навести справки. В общем, вы заходите, заходите, приговаривал клерк. Колхаус направил тогда стопы в полицейский участок, где все это было изначально зарегистрировано, и там написал вторую жалобу. Полицейские чины приняли его с изумлением. Старшой отвел его в сторону и доверительно сообщил, что все эти жалобы тщетны, так как добровольные пожарные дружины не находятся под юрисдикцией города. Презренная логика. Колхаус молча подписал жалобу и покинул участок. Он слышал за спиной смех полицейских.

Все это происходило в течение двух или трех недель. Позднее, когда имя Колхауса Уокера стало символизировать убийство и поджог, никому и в голову не пришло вспомнить об этих попытках. Конечно, нельзя оправдать насилие, однако нужно всегда восстанавливать истину. За семейным столом теперь все как одержимые только и говорили о странном черном гордеце, о его борьбе за свою собственность. Конечно, произошли глупейшие вещи, но… но в чем-то здесь была и его вина, его ошибка. Конечно же, умалчивалось, но подразумевалось, что его вина была в том, что он – негр и такое могло случиться только с негром. Монументальный негритюд Колхауса Уокера как бы маячил перед ними постоянно в центре стола. Пока Сара подавала к столу, Отец сказал ей, что ее жених лучше бы сделал, если бы забрал свою машину и забыл это дело. Младший Брат ощетинился. «Ты говоришь как человек, который не способен постоять за свои принципы!» – крикнул он. Отец был взбешен этим выкриком так, что и слов не находил. Мать мягко урезонивала спорящих, говоря, что никому никакого проку не будет от таких несдержанных чувств. Странный, не по сезону теплый бриз поднимал гардины в египетской столовой. Начало весны, угрожающее дыхание неопределенности. Сара уронила блюдо с филе трески. Убежала на кухню и схватила своего ребенка. Рыдая, она поведала МБМ, который последовал за ней, что в предшествующее воскресенье Колхаус отложил свадьбу до тех пор, пока он не получит свою «модель-Т» в той же самой кондиции, в какой она была до того, как пожарные клячи преградили ему путь.

 

25

Никто не знал Сариной фамилии, да никто и не спрашивал. Где она родилась и где она жила, эта нищая неграмотная черная девчонка, это живое обвинение человечеству? За несколько недель своего счастья, когда она приняла предложение Колхауса, и до новых ужасов она совершенно преобразилась. Скорбь и гнев, казалось, были лишь физической патологией, маскировавшей ее подлинный лик. Мать восхищалась ее красотой. Она смеялась и говорила сладкозвучным голосом. Женщины вместе работали над подвенечным платьем. Движения Сары стали гибкими и грациозными. У нее была удивительная фигура, и она взирала на себя не без гордости. Радость бытия переполняла ее. Счастье заливало груди высококачественным млеком, и беби стал очень быстро расти. Он уже, подтягиваясь, поднимался в своей колясочке – она становилась небезопасной. Он переехал к ней в комнату. Сара поднимала его и танцевала, кружилась, пела. Ей было, должно быть, не более девятнадцати, и жизнь давала ей сейчас все поводы, чтобы жить. Мать подумала как-то, что это существо не понимает ничего, кроме добра. Она была совершенно бесхитростна и до полной беспомощности подчинена своим чувствам. Если она любила, то жила в любви, любое предательство полностью ее разрушало. Сияющая и опасная филигрань невинности. Малыш все больше и больше привязывался к Саре и ее беби. Он очень нежно играл с ребенком, и между ними существовало торжественное взаимопонимание. Сара бесконечно примеряла подвенечное платье. Когда она снимала его через голову, белье поднималось на ее бедрах и она с улыбкой замечала неприкрытое внимание Малыша к ее членам. С Младшим Братом у них была невысказанная близость людей одного поколения. Ее будущий муж был значительно старше, а МБМ, в свою очередь, по возрасту был чужаком в семье. Быть может, именно поэтому он и последовал за ней на кухню, где она поведала ему о клятве Колхауса не жениться, пока он не получит назад свой «Форд».

«Что он намерен делать?» – спросил Младший Брат. «Я не знаю», – ответила Сара. Возможно, она улавливала уже запах насилия.

В следующее воскресенье Колхаус не явился. Сара снова закрылась в своей комнате. Для Отца стало ясно, что обстановка ухудшается. Он сказал: «Это же нелепо, чтобы какой-то мотокар отнимал у людей жизнь». Он решил на следующий же день отправиться в «Эмеральдовский движок», непосредственно к шефу Конклину. «Что ты будешь делать?» – спросила Мать. «Я дам им понять, что они имеют дело с полноправным гражданином этого города, – сказал Отец. – Если это не сработает, я попросту дам им взятку. Пусть починят машину и доставят ее к моим дверям. Я подкуплю их». – «Вряд ли мистер Уокер будет рад», – сказала Мать. «Тем не менее это как раз то, что я сделаю, – сказал Отец. – Об объяснениях мы позаботимся после. Эти подонки уважают только деньги».

Однако еще до того, как этот план был осуществлен, Сара решилась на свою собственную акцию. Случилось так, что шла весна выборного года и кандидат республиканцев в вице-президенты Джеймс Шерман прибыл в Нью-Рошелл, чтобы держать речь на ужине в отеле «Прилив». Сара же как раз подслушала, как Отец обсуждал сам с собой причины, по которым он не осчастливит вице-президента своим присутствием. Не очень сведущая в государственных делах, Сара решила обратиться к Соединенным Штатам от имени своего жениха. Это был второй в ее жизни отчаянный акт, спровоцированный ее наивностью. Вечером она дождалась, когда беби крепко заснул, завернулась в шаль и, не сказав никому ни слова, выскользнула из дома и побежала вниз, к Северной авеню. Она была боса. Бежала быстро, как ребенок. На пути ей попался трамвай, в нем мелькали огоньки. Кондуктор сердито зазвонил, когда она бросилась наперерез. Она взяла билет и доехала до центра.

Начинался ветер, в темном небе громоздились огромные тяжелые тучи. Она стояла перед отелем в небольшой толпе, ожидавшей прибытия великого человека. Машина за машиной подходили, одна почтенная персона следовала за другой. Ветер порцию за порцией швырял дождевые капли. Через панель к дверям отеля был раскатан ковер. Местная полиция в белых перчатках и взвод милиции охраняли вход и оттесняли толпу в ожидании прибытия вице-президентского автомобиля. После убийства президента Мак-Кинли на милицию и переодетую секретную службу была возложена обязанность охранять важнейших людей страны. Причины для этого были немалые. В этом году Теодор Рузвельт вышел из отставки, чтобы бороться вновь против своего старого друга Тафта. Кандидатом от демократов был Вильсон, от социалистов – Дебс. Четыре выборные кампании прохлестывали взад-вперед через всю страну, вздувая в толпах надежды и уподобляясь ветрам, что ерошат великие прерии. Как раз за неделю до этого вечера Рузвельт прибыл в Милуоки, чтобы держать там речь. Пока он шел от станции к автомобилю, его все время окружала восторженная толпа. Вдруг выступил человек и стал стрелять в упор. Пуля пробила чехол для очков и пятьдесят страниц подготовленной речи, после чего застряла в ребре. Ошеломление. Убийцу свалили наземь. Вопли. Рузвельт осмотрел рану и с удовольствием нашел ее несерьезной. Он прочел свою речь, прежде чем позволил приблизиться докторам. Это было восхитительно, но едкий дым покушения осел в общественном сознании. Естественно, любой ответственный за охрану важных персон не мог не думать о выстрелах в Тедди Рузвельта. Не так давно и мэр Нью-Йорка Уильям Джей Гейнор был окровавлен пулями убийцы. Оружие шло в ход повсюду.

Когда вице-президентский «Пэнард» подкатил к краю тротуара, в небо взмыли приветствия. У «Солнечного» Джима Шермана насчитывалось немало друзей в Вустере. Это был круглый лысеющий человек в таком паршивом состоянии здоровья, что вряд ли он вытянул бы до конца кампании. Сара пробилась через толпу, взывая в своем неведении: «Президент! Президент!» Черная ее рука тянулась к нему. Он отпрянул. Быть может, во мраке надвигавшейся бури черная Сарина рука показалась кому-то из охраны оружием, во всяком случае, милиционер выступил вперед и прикладом своего «спрингфилда» ударил ее в грудь со всей силой, на какую был способен. Она упала. Агент секретной службы прыгнул на нее. Вице-президент исчез в дверях отеля. Среди последующего замешательства, криков и беготни Сару втащили в полицейский фургон и увезли.

В полицейском участке Сару держали всю ночь. Она харкала кровью, и к утру дежурному сержанту пришло в голову послать за доктором. Она озадачила всех, не отвечая ни на один вопрос, глядя на них глазами, полными страха и боли, и если бы один из них не вспомнил, что она кричала: «Президент! Президент!» – они бы сочли ее глухонемой. «Что ты там делала? Что ты думала сделать?» Утром ее перевезли в больницу. Стоял пасмурный день, вице-президент как был, так и сплыл, празднество испарилось, подметальщики толкали свои щетки перед отелем, а обвинения против Сары снизились от «попытки убийства» к «нарушению спокойствия». Ее грудина и несколько ребер были переломаны. Дома, на авеню Кругозора, Мать слышала, как беби все плачет и плачет, и наконец решила подняться и узнать, в чем дело. Несколько часов прошло, прежде чем полицейский офицер как-то связал тревогу, поднятую семейством, с той цветной девчонкой в госпитале. Отец ушел с работы, и вместе с Матерью они приехали в больницу. Они нашли Сару в общей палате. Она спала, лоб ее был сух и горяч, кровавый пузырек в углу рта вздувался и опадал при каждом дыхании. К следующему дню у Сары развилась пневмония. Из ее отрывистых слов им удалось восстановить всю историю. Она обращала на них мало внимания и все звала Колхауса. Они перевели ее в отдельную палату и начали звонить в «Манхэттен-казино» антрепренеру «Клеф-Клаб-оркестра». Таким путем был обнаружен наконец Колхаус, и через несколько часов он уже сидел у Сариной постели.

Мать и Отец ждали за дверью. Когда они заглянули внутрь, Колхаус стоял на коленях возле кровати. Голова его была склонена, двумя руками он держал Сарину бедную лапку. Они отступили. Потом они услышали какие-то замогильные звуки – скорбь взрослого мужчины. Мать ушла домой. Теперь она не спускала с рук беби. В семье царило опустошение. Некая утечка тепла. Все носили свитеры. Младший Брат топил печь. К концу недели Сара умерла.

 

26

Похороны были устроены в Гарлеме. Щедрые похороны. Бронзовый гроб. Катафалк «Пирс-Эрроу-Опера» с удлиненной пассажирской кабиной и открытым сиденьем для шофера. Весь его верх был покрыт цветами. Черные ленты развевались со всех четырех углов. Машина была настолько отполирована, что Малыш мог видеть в ее задних дверцах отражение всей улицы. Все было черным, включая небо. Улица загибалась к пропасти горизонта. Несколько других автомобилей везли на кладбище скорбящих. В основном это были музыканты, друзья Колхауса, чернокожие господа в туго застегнутых темных костюмах, круглых воротничках и черных галстуках. Их женщины были в платьях, подметавших туфли, в широкополых шляпах, с маленькими мехами на плечах. Когда все расселись по машинам и шоферы взялись за рули, послышались фанфары и к процессии присоединился открытый омнибус с оркестром из пяти музыкантов в смокингах. Колхаус Уокер заплатил за похороны свадебными деньгами. Место для Сариной могилы он обеспечил благодаря своему членству в Благотворительной ассоциации негритянских музыкантов. Кладбище находилось в Бруклине. Оркестр играл погребальные мелодии и на тихих улицах Гарлема, и на всем движении через центр. Кортеж двигался медленно. Дети бежали рядом, а взрослые останавливались. Оркестр играл и на Бруклинском мосту высоко над Ист-ривер. Пассажиры трамваев вставали со своих мест, чтобы посмотреть на скорбный парад. Солнце сияло. Чайки вспархивали с воды. Они кружили между стальными тросами моста и усаживались на рельсы, когда проходил последний автомобиль.

 

27

Весна! Весна! Подобно безумному фокуснику, швыряющему шелка и цветные тряпки из сундука, земля являла на свет желтые и белые крокусы, лисий виноград и форзицию, лезвия ириса, розовый и белый цвет яблонь, тяжелую сирень и бледно-желтый нарцисс. Дедушка, стоя во дворе, бурно аплодировал чудесам природы. Порыв бриза сорвал с кленов настоящий ливень нежно-зеленых почечек-сперматозоидов. Они покрыли его редкие седые волосы. В восторге он тряс головой, ощущая на ней дарованный свыше венчик. Спазма радости, скачок, скачок, этакий танец, стариковская джига. Он поскользнулся, потерял равновесие и оказался в сидячей позиции. Именно таким манером он сломал себе таз и вступил в период окончательного уже заката. Однако та весна была настолько радостной, что, даже и мучаясь от боли, он улыбался. Повсюду били жизненные соки и птицы пели. На ферме Мэттиуан при тюрьме штата наш старый знакомый Гарри Кэй Фсоу ловко перепрыгнул через канаву, вскочил на подножку ожидавшего его локомобиля и испустил ликующий крик. Локомобиль тронулся. Фсоу бежал в Канаду и там путешествовал, оставляя за собой хвост разъяренных официанток и ошарашенных отельщиков. Он похитил и выпорол мальчика – следовательно, приступил уже к решению своей основной проблемы. В конце концов он пересек границу в обратном направлении. Его обнаружили в поезде возле Буффало, но он отдался не сразу. Он долго убегал, хихикая и пыхтя, от преследовавших его детективов. В вагоне-ресторане он хватал со столов тяжелые серебряные кофейники и на глазах изумленной публики бросал их в полицейских. Затем он вскарабкался между вагонами на крышу, и дальнейший его бег напоминал уже прыжки огромной обезьяны. Наконец он свалился на обзорную платформу в хвосте, простер руки к солнцу и так стоял, пока полиция его не схватила.

Фсоу не разгласил имя человека, устроившего ему побег. «Зовите меня просто Гудини», – сказал он. Предприимчивый репортер решил найти великого фокусника и испросить у него комментарий. Репортер был дока по части глупых и мелких новостишек, до которых тогда столь падки были газеты. Он нашел Гудини на кладбище в Квинсе, где тот озирал весеннее цветение, стоя на коленях возле могилы матери. Увидев его распухшее от слез, дико смешное от горя лицо, репортер слинял. Вокруг могилы буйно цвел кизил, а под деревьями лежали опавшие лепестки магнолий.

Гудини был в черном шерстяном костюме, рукав пиджака разорван по шву. Его мать умерла несколько месяцев назад, но каждое утро он просыпался с такой свежей болью, будто это случилось вчера. Он отменил концерты. Брился только тогда, когда вспоминал об этой процедуре, что случалось нечасто; с красными глазами, потерянный, в изжеванном и порванном костюме, он выглядел кем угодно, но только не энергичным фокусником с международной славой.

По еврейскому обычаю в знак совершенного визита на могиле оставляют камешки. Холмик миссис Цецилии Вайс был покрыт галькой и камешками настолько, что стало образовываться подобие пирамиды. Гудини думал о том, как она лежит в гробу под землей, и горько рыдал. Он хотел лежать рядом с ней, а ведь он помнил свою попытку сбежать из гроба и ужас, охвативший его, когда он понял, что это невозможно. У гроба тогда была трюковая крышка, но он не рассчитал веса земли. Он царапал тогда землю, а она сдавливала его своей монументальной тяжестью. Он закричал в непроницаемой тишине. Да, он знал, что такое лежать в земле, и все же он полагал теперь, что это единственное для него место. Что хорошего ждать от жизни без его любимой маленькой мамочки?

Он ненавидел весну. Воздух в ноздрях казался ему запекшейся грязью.

В своем кирпичном доме на 113-й улице возле Риверсайд-драйв Гудини повсюду расположил обрамленные фотографии матери, чтобы возникла иллюзия ее присутствия. Один крупный план он положил на подушку ее постели. Увеличенное фото матушки, сидящей в кресле и улыбающейся, он поставил в то самое кресло, где она позировала. Был также снимок старушки, поднимающейся по крыльцу к дверям. Его он повесил на внутренней стороне двери. Среди ее пожитков остался дубовый музыкальный ящик с окошечком на крышке, заглянув в которое можно было увидеть ротацию диска. Ее любимая пластинка с одной стороны исполняла «Гаудеамус Игитур», а с другой «Колумбия – жемчужина океана». Гудини накручивал пружину и играл эти мелодии каждый вечер. Он грезил, что это был ее голос. Он сохранил все письма, которые она написала ему за долгие годы, теперь он перевел их на английский и отдал перепечатать, чтобы можно было их легко читать и не бояться, что они обратятся в пыль из-за чрезмерного пользования. Он открывал дверцы шкафа и вдыхал благоухание ее гардероба.

Старушка заболела, пока Гудини был в Европе. Он как раз собирался описать ей свою встречу с наследником австро-венгерского престола эрцгерцогом Францем-Фердинандом, но тут она как раз и умерла от удара. Он тотчас же освободился от контрактов и поплыл домой. Ни одной детали этого путешествия не осталось в его памяти. Он потерял рассудок от горя. Похороны были отложены до его возвращения. Он узнал, что она звала его за несколько моментов до смерти. «Эрих, – стонала она, – Эрих, Эрих». Чувство вины измучило его. Он был одержим идеей, что она хотела ему что-то сказать, что у нее было нечто, что она должна была открыть ему за несколько мгновений до смерти.

Он всегда был скептиком по отношению к оккультистам, ясновидящим и медиумам. В начале своей карьеры в цирке братьев Уелш в Пенсильвании он и сам эксплуатировал доверчивость деревенщины, втирал им очки своей трансцендентальной властью. С завязанными глазами он говорил сообщнику, какой предмет был указан публикой для идентификации. Что это такое, мистер Гудини, спрашивал соучастник обмана и получал правильный ответ. Все это делалось при помощи кода. Иногда он вызывался поговорить с мертвыми и выдавал какому-нибудь бедному сосунку, чьи обстоятельства заранее выяснялись, отличное послание из загробного царства. Так что он мог легко распознать спиритический обман. Спиритическое надувательство неистово разрослось по Соединенным Штатам с 1848 года, когда две сестрички Маргарет и Кейт Фокс пригласили соседей на таинственные стуки в их доме в Хайдсвилле Нью-Йоркском. Однако именно цирковой опыт побудил Гудини искать человека с истинным даром медиума. Он может распознать и разоблачить любую фальшивку. Поэтому если он найдет настоящее, он это сразу распознает. Будьте уверены, если существует возможность сообщаться с мертвыми, он ее найдет. Он хотел видеть маленькую фигурку своей мамочки Цецилии и чувствовать ее пальцы на своем лице. Но так как это было невозможно, он решил хотя бы услышать ее голос.

В этот момент нашей истории коммуникация с мертвыми была не столь уж противоестественной идеей, как в былые времена. Америка стояла на заре Двадцатого Века, нация паровых экскаваторов, локомотивов, воздушных кораблей, двигателей внутреннего сгорания, телефонов и двадцатипятиэтажных зданий. Наряду с этим существовала любопытная восприимчивость самых знаменитых прагматистов к оккультным идеям. Конечно, все это делалось по-тихому. В определенных кругах ходили слухи о тайном обществе Пирпонта Моргана и Генри Форда. Волшебник-селекционер Лютер Бербанк, который скрещивал растения и получал высокоурожайные гибриды, тайно разговаривал с растениями и был уверен, что они его понимают. Даже великий Эдисон, человек, который изобрел Двадцатый Век, утверждал существование неделимых частиц живой материи – он назвал их «стайками», – которые остаются после смерти и никогда не разрушаются. Гудини пытался связаться с Эдисоном. Великан, однако, был слишком занят. Он разрабатывал новое изобретение, невероятно секретное, о котором ходили непрерывные толки в прессе. Одна из газет утверждала, что это будет некая вакуумная трубка, при помощи которой можно будет получать послания от мертвых. Гудини отчаянно посылал великану телеграмму за телеграммой, прося о встрече. Его отвергли. Он предлагал деньги на исследования. Его отвергли. Он поклялся, что сам изобретет нужный инструмент – ведь научился же он летать на аэроплане. Все, что Эдисон начинал, все было в пределах современной техники, и, значит, все было доступно каждому. Гудини купил книги и начал изучать механику и принципы действия аккумуляторной батареи. Он поклялся, еще раз поклялся, он клялся без конца вместе с автором этой книги.

Страстность его привлекла внимание людей, которые шли нога в ногу с этими штуками. Он встретился с одним таким из Буффало, который утверждал, что работал когда-то вместе с гениальным карликом Штайнмецем. Физики во всем мире сейчас открывают волны, сказал этот человек. Потрясающе важная теория возникла за границей: материя и энергия суть два аспекта одной и той же первичной силы. «Между прочим, я стоял у истоков этой теории, – сказал этот человек, обладавший университетским дипломом из Трансильвании. – Нужно только изобрести очень чувствительный инструмент, вот и все». Гудини подписал с ним соглашение и выдал пару тысчонок на исследования. Другого человека, химика, он устроил с его склянками прямо в собственном доме. Со всех сторон к нему шли письма от медиумов: кто просил брошку покойной мамаши, кто – прядь волос. Он подрядил целое детективное агентство выследить всех этих медиумов, чтобы отсечь шарлатанов. Проинструктировал агентуру, как различать обман – все эти трубы и трюковые снимки, спрятанные за шторами звуковые валики, системы столоверчения. Почему они затемняют комнаты, а? Потому что хотят что-нибудь спрятать, понимаете?

Активность Гудини дала свои результаты. Он скопил теперь столько энергии, что мог снова прекрасно работать. «Я очень окреп, – сказал он своему антрепренеру, – я так окреп, как вы даже и не представляете». Начались концерты. Те, кто видел Гудини в ту пору, говорили, что он превзошел самого себя. Он привел на сцену каменщиков, которые построили пятифутовую кирпичную стену, и он через нее прошел насквозь. Слон в натуральную величину исчезал от одного хлопка его ладоней. Пальцы его источали монеты. Из ушей вылетали голуби. Залезает в упаковочный ящик. Ящик затягивают и обматывают веревкой. Никакой драпировки, никакого понта. Ящик открывается. Пуст. Гудини бежит по проходу между кресел, прыгает на сцену. Глаза сверкают синими диамантами. Медленно отрывается от пола. Висит в шести дюймах над полом. Женщины в истерике. Внезапно валится на пол беспомощной кучей. Крики, свист, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают. Его сажают на стул. Просит вина. Держит в руке стакан. Вино обесцвечивается. Пьет. Стакан исчезает из руки.

Действительно, его представления сделались такими напряженными и странными, они так будоражили аудиторию, что матери старались поскорее увести детей из театра. Гудини этого не замечал. Он работал теперь за пределами своих физических возможностей и вместо трех объявленных трюков производил восемь или даже дюжину. Он всегда считался «презирающим смерть», но теперь репортеры нью-йоркских ежедневных газет следовали за ним по пятам из театра в театр в надежде, что он превзойдет сегодня все ожидания. Конечно, он делал и свой знаменитый трюк с молочным бидоном. Сорокаквартовый бидон наполняли водой. Или убегай, или помирай. Он ложился в стеклянный гроб, в котором не могла гореть и обыкновенная свеча, он лежал в нем чуть ли не шесть минут после того, как пламя свечи увядало. Крики, вопли. Женщины закрывали глаза и затыкали уши. Ассистентов просили остановить номер. Он выходил из гроба дрожащий, обливаясь потом. Каждый подвиг Гудини будто бы иллюстрировал его тоску по покойной матери. Он как бы умирал и возрождался, умирал и возрождался. Однажды на представлении в Нью-Рошелл его желание смерти стало столь очевидным, что люди подняли визг, а местный священнослужитель встал и закричал: «Гудини, вы экспериментируете с нечистой силой». Быть может, и в самом деле он не отделял теперь свою жизнь от своих трюков. Он стоял в своей длинной подпоясанной робе, пот блестел на коже, волосы закрутились в спиральки, просто-напросто существо из иной вселенной. «Леди и джентльмены, – проговорил он изнуренным голосом, – прошу вас, простите меня». Он хотел объяснить собравшимся, что его мастерство основано на древнем восточном режиме дыхания, позволяющем поддерживать жизнь в почти безжизненных ситуациях. Он хотел объяснить, что его подвиги выглядят намного более опасными, чем они есть на самом деле. Он поднял руки, взывая к тишине. В этот момент прозвучал взрыв такой силы, что театр затрясся на своем фундаменте и глыбы алебастра рухнули вниз с арки просцениума. Потрясенная аудитория в ужасе ринулась из театра, уверенная, что это его новый сатанинский трюк.

 

28

В действительности взрыв произошел за две мили, на западной окраине города. Взорвался «Эмеральдовский движок» – горящие его бревна подожгли поле через дорогу и озарили небо над Вустером. Пожарные команды ринулись сюда со всего города и из соседних коммун, но ничего уже нельзя было сделать. К счастью для города, дощатое здание станции находилось за четверть мили от ближайшего строения. Два волонтера были сразу доставлены в больницу, один из них с такими свирепыми ожогами, что вряд ли дотянул бы до конца дня. К моменту взрыва на станции было не менее пяти пожарников. Это был обычный для них час игры в покер.

К рассвету поле боя было выжжено, а здание превратилось в кучу обугленных бревен. Полиция оцепила всю зону, и детективы начали рыскать среди руин, разыскивая тела и пытаясь установить причину несчастья. Вскоре стало очевидным, что здесь были совершены предумышленные убийства. Из четырех тел, обнаруженных под развалинами, на двух были следы картечи, причинившей смерть. Лошади, впряженные в помпу, лежали там, где и повалились, на полпути из депо к дороге. Сигнальная машина, найденная под развалинами, показывала, что сигнал тревоги был получен из ящика на северной окраине города. Никаких признаков пожара между тем в городе той ночью не было. Из этих и других явлений, из отрывочных свидетельских показаний, а также из заключения доктора судебной медицины, прибывшего из Нью-Йорка, была восстановлена следующая картина событий. Приблизительно в 10.30, когда шестеро пожарников играли в карты, прозвенел сигнал тревоги. Картежники бухнулись в свои сапоги и напялили шлемы. Лошади были выведены из стойла и прицеплены к паровому движку. Упряжка там была сделана на специальных защелках, разработанных для пожарных команд компанией «Зетцер» из Хикори, Северная Каролина. Подобно всем пожарникам в мире «Эмеральдовский движок» гордился своей оперативностью. Под котлом у них всегда поддерживался малый огонь, так что можно было поднять давление пара до нужной цифры уже по пути к месту бедствия. Ни одна минута не пропала даром, и вот уже кучер, понукая лошадей, выводит упряжку на улицу. Кто-то стоял в темноте прямо у них на пути. Он или они были вооружены дробовиками, огонь был открыт прямой наводкой. Две лошади повалились тут же, третья прянула назад, раненная в шею, кровь из ее ран оросила улицу, как порядочный дождь. Кучер был застрелен на месте. Из трех пожарников на экипаже двое получили смертельные раны, а третий был задавлен опрокинувшимся котлом. Котел упал с чудовищным лязгом, усугубившим панику по соседству, вызванную громом ружей. Топка развалилась и рассыпалась, а горящие угли тут же воспламенили дощатое строение. Затем взорвался бойлер, и огненные бревна полетели через дорогу в поле. В этот-то момент артист Гудини как раз и потерял контакт со своей аудиторией.

Когда это случилось, наше семейство уже отошло ко сну. Впрочем, спали они плохо. Коричневый беби плакал и звал маму, отвергал молоко от няньки. Отец услышал далекий взрыв и, выглянув из окна, увидел озаренное небо. Первой мыслью, конечно, было, что взорвались собственные фейерверки, однако это оказалось совсем другое направление. Еще до наступления утра он узнал, что сгорело. По всему городу только и говорили о пожаре. В обеденный перерыв Отец пошел туда. Толпы стояли за полицейскими барьерами. Он обогнул ограждение и спустился с холма к пруду, где остов «форда-Т» то появлялся, то исчезал под водой, которую все не оставлял в покое сильный восточный бриз. Несмотря на то что был только полдень, Отец отправился домой. Мать даже не глянула на него. Она сидела, держа на коленях беби, в какой-то отрешенной задумчивости, будто бы бессознательно подражая покойной Саре. Отец подумал в этот момент, смогут ли они дальше распоряжаться своей жизнью.

К четырем часам пополудни мальчишка-почтарь швырнул на крыльцо трубку вечерней газеты. Убийца-поджигатель как будто был негр. Единственный выживший волонтер сказал об этом пришедшей в больницу полиции. Он был недвижим, когда приблизился негр и сорвал с него горящие тряпки. Однако это не было актом милосердия. Подняв за волосы голову пожарника, негр спросил, где прячется брандмейстер. Шеф Конклин оказался большим везунком, его не было на станции в тот вечер, однако было совершенно непонятно, откуда негр знал о Конклине и что он имел против него.

Профессионалы единодушно сходились на том, что это было групповое дело – иначе кто же дал фальшивый сигнал тревоги? Газета тем не менее описывала несчастье как дело рук одинокого маньяка. Она советовала гражданам держать двери на запоре, усилить бдительность, но сохранять спокойствие.

Семья сидела за обеденным столом. Мать держала беби на руках. Она теперь даже и не представляла себе, что может его оставить. Крохотные пальчики цапали ее руки. Наверху стонал от боли Прародитель. Обед, можно сказать, не состоялся в связи с отсутствием желающих поесть. Отец поставил перед собой граненый графин с бренди. Рюмку за рюмкой – уже три. Что-то у него застряло в глотке от всех этих дел, то ли кость, то ли комок пыли, без бренди от этого не избавишься. Рядом с графином лежал старый пистолет, спутник по филиппинской кампании. «Для нас сейчас тут в чужом пиру похмелье, – сказал он жене. – Бога ради, что тебя обуяло в тот день? У округа столько возможностей для неимущих. Ты плохо подумала, когда взяла ее в дом. Ради своей бабьей сентиментальности ты пожертвовала нами всеми». Мать внимала. За долгое их знакомство она не могла припомнить, когда он был столь далек от нее. Она знала, что он будет потом извиняться, но слезы тем не менее наполняли ее глаза и, наполнив, потекли по лицу. Завитки волос выбились из прически, упали на уши и на шею. Она была красива сейчас, как когда-то в девичестве. Он чувствовал какое-то тайное наслаждение от того, что заставил ее плакать.

Младший Брат сидел, положив руку на ручку кресла и подперев голову. Указательный палец упирался в висок. Он смотрел на своего шурина. «Ты что, собираешься застрелить его?» – спросил он. «Я собираюсь защищать свой дом, – сказал Отец. – Здесь его ребенок. Если он сделает ошибку и придет к моим дверям, я тут за него возьмусь». – «Да почему же он должен сюда прийти, – проговорил МБМ бешеным голосом, – ведь это не мы осквернили его машину». Отец посмотрел на Мать. «Утром я пойду в полицию и расскажу им, как этот сумасшедший убийца был гостем в моем доме. Я расскажу им и то, что мы здесь держим его ублюдка». Младший Брат заговорил, дрожа: «Я думаю, что Колхаусу Уокеру Младшему будет приятно, если ты расскажешь полиции все, что ты знаешь. Ты можешь рассказать им, что он – тот самый негр-маньяк, чей автомобиль лежит на дне Пожарного пруда. Ты можешь рассказать им, что он тот самый парень, что был у них и подал жалобу на Уилла Конклина и его живодеров. Ты можешь рассказать, что это тот самый черный сумасшедший убийца, который недавно стоял на коленях у кровати умирающей от ран. Ты не забыл? Напомнить?» Отец сказал: «Надеюсь, я не совсем понял тебя. Надеюсь, ты не защищаешь эту дикость? Кто виноват в Сариной смерти, кроме него самого? Кроме его проклятой черномазой гордыни? Небо свидетель, чем можно оправдать убийство людей и разрушение собственности?» Младший Брат вскочил столь резко, что стул его упал. Беби проснулся и заплакал. МБМ был бледен и дрожал. «Что-то я не слышал подобной выспренности на Сариных похоронах, – воскликнул он. – Я не слышал тогда, чтобы ты говорил, что смерть и разрушение собственности непростительны».

Между тем Колхаус Уокер уже сам сделал кое-что для опознания собственной персоны. Оказалось, что через час после взрыва он сам, или другой чернокожий, оставил нужные письма в редакциях двух местных газет. Посовещавшись с полицией, редакторы решили не печатать их. Письма были написаны твердой рукой, и говорили они о событиях, приведших к атаке на пожарную команду. «Я хочу, чтобы презренный брандмейстер предстал перед моим судом. Я хочу, чтобы мой автомобиль был возвращен мне в его изначальной кондиции. Если эти условия не будут удовлетворены, я буду убивать пожарных и поджигать станции без устали. Если понадобится, я разрушу весь город». Издатели газет и полицейские чины решили, что в интересах общественного благополучия лучше не публиковать этих писем: одно дело одинокий маньяк, бунт – это другое дело. Отряды полиции, не поднимая шума, прочесывали негритянские кварталы и спрашивали о Колхаусе Уокере Мл. В соседних городах проводилась такая же операция. Отовсюду поступали одинаковые рапорты: это не из наших негров, это не наш.

Утром Отец на трамвае отправился в город. Он решительно прошагал по ступеням муниципалитета как известный и уважаемый член общины. Исследователь. Флаг, трепещущий на куполе здания, был, между прочим, его даром этому городу.