Билли Батгейт

Доктороу Эдгар Лоренс

Эдгар Лоренс Доктороу (р. 1931) - американский писатель, лауреат нескольких литературных премий. Роман "Билли Батгейт" - одно из самых ярких произведений Доктороу.

Америка времен "сухого закона"... По неосвещенным улицам проносятся грузовики, везущие на подпольные склады нелегальное виски. В ночных клубах бурлит жизнь, призрачная доступность всех земных благ заставляет людей идти на любые безумства.

Банда Голландца Шульца держит в страхе законопослушных граждан и самых отпетых бандитов - слухи о ее жестокости слетают со страниц "желтой" прессы каждый день. Стать членом этой банды мечтает юный Билли Батгейт - мальчишка из городских трущоб. В самых сладких снах он видит себя в окружении шикарных гангстеров и роковых красоток. Будет ли таким же сладким воплощение его мечты?

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Первая глава

Наверно, он все спланировал заранее, потому что когда мы приехали в док, катер уже ждал, мотор тарахтел, за кормой вспенивалась вода фосфоресцирующими бликами, и это были единственные блики света, потому что луны не было, не было и электрического освещения; ни в закутке, где должен был сидеть сторож, ни на самом катере, и, разумеется, фары автомобиля тоже не горели. Но каждый знал, где что стоит и, когда здоровенный Паккард съехал с пандуса, Микки-шофер, так ловко притормозил, что доски под колесами едва скрипнули, и пока он тихо подъезжал к сходням, двери в машине уже открылись и они энергично вытолкали Бо и девчонку, и также быстро, что они даже не успели заметить свою тень в кромешной темноте, подняли их по мосткам на лодку. Никакого сопротивления – движение черной массы; я слышал лишь звук, выдавленный испуганным человеком, когда ему зажали рот рукой; машина взревела и уехала, а катер уже начал открывать полосу воды между своим корпусом и причалом. Одна незаметная минута… Никто мне ничего не запретил, поэтому я запрыгнул на борт и встал, уцепившись за поручень, испуганный, но, как Он сказал, толковый парнишка – Он сам так про меня сказал. Мол, толковый парнишка, все на лету схватывает. Я был очарован и восхищен той силой и грубостью, которую он олицетворял так, как никто другой! О, эта угроза в его глазах, могущая вспыхнуть на мгновение и тут же угаснуть – вот почему так все обернулось и вот почему я оказался здесь, вот почему я был так возбужден!

Кроме этого, у меня была еще зазнайская самоуверенность сопляка-мальчишки, в моем случае, как бы предположение, что я могу скрыться от него, когда захочу, что я предвосхищу его и убегу, предвосхищу его мысли и убегу за границы его владений. Ведь, если на то пошло, то я мог перемахивать через заборы одним движением, мог мчаться как ветер по аллеям, мог лазать по пожарным лестницам не хуже обезьяны и ловко танцевать на парапетах крыш. Я был толковым и знал это еще до того, как узнал это Он. Хотя, когда Он произнес те самые слова, они прозвучали больше, чем подтверждение, они сразу сделали меня ЕГО. Так или иначе, в то время я не думал такими формами, это жило во мне и я мог этим пользоваться, случись что. Это была даже не идея, а инстинкт, присущий мозгу изначально, данный ему свыше. А как иначе объяснить то, что я перегнулся через поручень и вгляделся в фосфоресцирующую воду за кормой, что я стал спокойно смотреть на удаляющуюся землю, что я ни капли не забеспокоился, когда ветер из черной ночи влажно прошелся по моим глазам? Затем перед моими глазами встал утес, покрытый огнями – океанский лайнер проплыл мимо. А я плыл с другими людьми – в окружении гангстеров, великих гангстеров великих времен!

Инструкции были просты: когда я не выполнял каких-либо поручений, я должен был держать ушки на макушке, ничего не упускать из увиденного и услышанного. Нет, так вот дословно Он не говорил, намеками и околичностями Он давал мне понять, что видит мою полезность в том, чтобы я стал тем, кто всегда видит и слышит. В любом состоянии. В упоении любви или трясясь от страха, испытывая унижение или смертельную боль – никогда не упускать ни одной детали, ни одного нюанса, всегда смотреть, слушать, запоминать. Даже если осталось жить мгновение!

Итак, я знал, что все спланировано заранее. Хотя выглядело капризом. Будто взбеленился и вот нате вам! Я вспомнил пожарного инспектора. Он мило улыбался, смотрел на юношу, положительно оценивая нюх парня на легкие деньги, а через пару мгновений схватил его за горло и разбил голову о каменный пол. Я впервые видел убийство. Можно, наверно, убивать как-то более ловко, но коли начал, то заканчивай, как бы тяжело ни было; у него не было никакой техники, Он просто прыгнул на жертву, разъяренный, выставил руки и опустился всем весом на беднягу, подмяв его под себя, вцепившись в него смертельным захватом, переломив его до хруста, сломав ему позвоночник, а затем, блокировав коленями раскинутые по бокам руки, сжал глотку и вдавливал большие пальцы рук до тех пор, пока не высунулся язык и не закатились глаза, одновременно остервенело колошматя его голову, как кокосовый орех, об пол.

Все они были одеты элегантно, к ужину: черный галстук и черное пальто с воротником персидского ягненка, белый шелковый шарф, жемчужно-серая шляпа, с вдавленной середкой, как у президента. Шляпа и пальто Бо были в гардеробе. Торжественный ужин в Эмбасси-клаб по случаю пятой годовщины их партнерства в пивном бизнесе. Заранее намеченное пиршество, заранее подобранное меню. Но Бо не ощутил некую жалостливую нотку в празднике, не понял и привел с собой последнюю свою пассию, и я почувствовал, даже не зная всей подоплеки события и дальнейших кошмаров, что она, девчонка, не была запланирована. Теперь она на катере, снаружи – кромешная мгла, они завесили иллюминаторы шторами и я не могу видеть, что происходит внутри, но я слышу голос мистера Шульца и хотя слов не разобрать, голос – недобр, и я думаю, что они не хотели бы иметь ее свидетельницей тому, что произойдет с мужчиной, к которому она была возможно расположена. Затем я услышал… или почувствовал шаги по стальной лестнице, повернул голову и согнулся над поручнем, как раз вовремя, потому что увидел освещенную складку зеленой рассерженной воды… Затем снова стало темно – штору опустили. Через несколько секунд шаги вернулись.

При подобном раскладе я не мог удержаться от уверенной мысли, что я, как нельзя прав, что запрыгнул на борт без его, босса, на то разрешения. Я жил, как и все мы, его настроениями, бесконечно думая о том, как вызвать его хорошее к себе расположение; он, казалось, вызывал в окружающих эту волну, этот импульс – умиротворить его, и когда я по его приказу занимался чем-нибудь, я старался довести исполнение поручения до блеска, одновременно обмозговывая и готовя слова-оправдания в свою защиту на случай непредвиденного изъявления им недовольства. Но верить в то, что мои действия могут быть как-то оправданы и я прощен? Нет, в это я не верил. Так я и плыл секретным странником, верхом на судне, держась за холодный поручень и несколько минут был уверен в себе; цепочки огней на мостах, под которыми мы проплыли, заставили ощутить жалость к своему прошлому. Затем, выйдя из устья реки в просторы открытого океана, катер начал тяжело переваливаться в мощных волнах, я был вынужден расставить ноги шире, чтобы крепче держаться. Ветер усилился вместе с качкой, водяная пыль взвихрялась и оседала на лице, я вжал спину в стенку кабины, подступила легкая головная боль. Я начал воспринимать воду, как зверя неведомой планеты; эта вселенная воды под килем, безбрежная громада дышащего естества, дурманила мое воображение своей таинственной и нескончаемой силой – я представлял, что даже если собрать все суда мира вместе, то и тогда они не покроют и миллионной доли шкуры этого зверя, состоящего из волн и девятых валов.

Поэтому я спустился вниз, двинув плечом дверь и проскользнув боком внутрь. Если мне суждено погибнуть, то пусть лучше я умру в сухом нутре катера.

Помаргивая от раздражающего света лампы, висевшей на потолке, я увидел элегантного Бо Уайнберга. Он стоял рядом со своими щегольскими кожаными туфлями, в них, мертвыми угрями, свернулись черные шелковые носки; ноги Бо, белые, рядом с чернотой обуви, казались длиннее и шире, чем ботинки. Он смотрел вниз. Наверно, голые ноги в сочетании с черным галстуком выглядели интимно-необычно; следуя его взгляду, мне пришлось посочувствовать его мыслям. Уверен, они именно такими и были как я представил – что, несмотря на все наши переживания по поводу вещей, созданных цивилизацией, все остается как было в самом начале: голая ступня с пятью пальцами, покрытыми, твердыми как ракушки, ногтями.

Перед Бо на коленях стоял Ирвинг. Как всегда деятельный, но равнодушный. Он методично завертывал брюки Бо вверх, аккуратно сгибая черноту сатина продольных швов. Ирвинг заметил меня, но предпочел не показывать этого, что тоже было для него характерно. Он был человеком мистера Шульца, полезным исполнителем его приказов, делающим все без обсуждений и собственных мнений. Не отвлекаясь ни на что, он методично завертывал брюки Бо вверх. Впалая грудь, редеющие волосы, кожа бледная, как у алкоголиков, цвета высохшей газеты. Я видывал алкашей в полицейских фургонах и знал, чем они платили за вынужденную трезвость: усилие воли и концентрация, в результате – похоронная скорбь на лицах. Мне нравилось смотреть на Ирвинга за работой, даже если он делал что-то обычное, а не то, что сейчас – из ряда вон выходящее. Каждый заворот брюк в точности копировал предыдущий, движения рук были неспешными, но экономными. Он был профессионалом, но поскольку другой профессии, кроме как выполнения самых разных дел в специфически выбранном жизненном пути у него не было, он и вел себя так, будто его жизнь и есть его профессия. Наверно, так бы вел себя, разумеется, делая моральные и географические поправки, какой-нибудь дворецкий, за годы службы сроднившийся со своими хозяевами.

Частично скрытый тенью тела Бо, в другом конце каюты, на таком же расстоянии от него, что и я, в своем открытом пальто и сбитом белом шарфе, в серой шляпе, сдвинутой на затылок, с одной рукой в кармане, с другой, сжимающей пистолет, нацеленной без всякой причины в потолок, стоял мистер Шульц.

Сцена оглушила меня – я почтительно взирал на лица и ощутил историчность момента. Катер подбрасывало вверх и опускало вниз, но трое мужчин не замечали этого, даже ветер за стенами был глух и строг к назидательной картине казни. Спертый воздух кабины был пропитан запахами смолы и дизельного масла, на полу валялись кольца канатов, уложенные одна поверх другой как резиновые шины, шкивы, снасти, крюйсы и другие железки, чье назначение я не знал, но важность их для морской жизни с охотой признавал. Вибрация работающего дизеля успокаивала мою руку, покоящуюся на двери в каюту. Ее я медленно прикрыл.

Мистер Шульц взглянул на меня, неожиданно раздвинул губы, обнажив ряд белых зубов, его лицо, всегда грубо вытесанное, размягчилось в улыбку – щедрую улыбку, вызванную положительной реакцией на явление народу меня, родимого.

– А вот и человек-невидимка! – пошутил он.

Я, честно говоря, порядком струхнул от его комментария. Впечатление было, что я находился в церкви и икона заговорила. Но, несмотря на страх, я улыбнулся в ответ. Радость заполнила мою мальчишечью грудь; благодарность Богу за то, что он дал пережить мне этот момент. Слава богу, моя собственная жизни не планировалась быть прерванной.

– Ирвинг, глянь! – сказал мистер Шульц, – Ребенок присоединился к нашему путешествию. Любишь морские прогулки?

– Еще не знаю, – ответил я правду и не понял, почему мой ответ оказался таким смешным.

Мистер Шульц громко расхохотался. Трубно, совершенно некстати для скорой смерти одного из присутствующих. Мины двух других более соответствовали моменту.

А о голосе мистера Шульца надо сказать особо: в грубом мужском превосходстве его натуры над остальными людьми голос играл не последнюю роль. Не то, чтобы звуки речи были всегда раскатисты и громки, нет, сам голос являлся ощутимым фактом действительности. Он выходил из горла гармонично и гулко, сочетая в себе мощь разной инструментовки, низкие и высокие тона. Гортань, казалось, была независимой от чего бы то ни было в производстве речи. В рождении голоса участвовали еще грудь и нос, поэтому результат был потрясающим – звучащий баритон мгновенно заставлял прислушиваться и слушать. Хотелось иметь такой же голос. В общем, он, емкий и мужицкий, царапал слух только в двух случаях – или когда босс гневался, или когда смеялся. Его смех мне не нравился. А может он не нравился потому, что мистер Шульц своим замечанием указал на мою ловкость – ведь я незаметно присоединился к обществу умных людей за счет Бо, который должен был умереть.

На стенке каюты висела узкая зеленая скамья, я присел на нее. Что Бо Уайнберг мог натворить? Я был едва знаком с ним и мне он представлялся в виде странствующего рыцаря, редко посещавшего офис на 149-ой улице, я не мог его представить ни в автомобиле, ни на грузовике, но постоянно ощущал его весомость во всех операциях мистера Шульца – он был центровой фигурой. Так же, как и Дикси Дэвис – юрист организации, или Аббадабба Берман – бухгалтерский гений. Можно сказать, он составлял костяк управленческой структуры организации. Его конек – дипломатическая работа, утряска проблем с другими бандами и организация убийств, связанных с бизнесом босса. Он был одним из столпов. А по степени ужаса, им вызываемого, был, наверно, вторым после самого Шульца.

Его ноги обнажились до колен. Ирвинг встал и предложил Бо руку, которую тот деликатно, как принцесса на балу, соизволил принять. Бо приподнял ногу и осторожно опустил ее в металлический тазик для стирки, заполненный только что разведенным бетоном. Я, разумеется, сразу же заметил, едва войдя внутрь, как легкая рябь на поверхности мокрого раствора копирует поверхность моря, как в тазике поднимаются и опускаются волны, как выплескиваются ошметки цемента наружу, когда катер бросает.

После крещения океаном я мог бы, наверно, нормально воспринять эти неожиданные события, но все-таки, по правде говоря, был оглушен и раздавлен своей причастностью к созерцанию человека, который вот-вот отправится в путешествие по морю с ногами, замурованными в бетон. Я лихорадочно думал о загадочности вечера и въявь слышал погребальный звон уходящей жизни. Будто позвякивали где-то буйки, предупреждая одинокие суда, плывущие мимо. Свидетельство происходящему было суровым, моим личным испытанием – я смотрел как Бо Уайнберга пригласили присесть на табурет, подвинутый к нему сзади и затем предложили вытянуть руки вперед. Веревки, крепко опутавшие перекрестья запястий Бо, туго стянули руки, на пеньке еще были видны следы ее долгого лежания в магазине кольцами. Ирвинг завязал тугие узлы, по-своему красивые, как сегменты обнаженного позвоночника. Затем он продел соединенные руки Бо меж его бедер и привязал его к табурету, не давая Бо шанса даже шевельнуть коленом, затем тремя широкими петлями опутал тазик через ручки и, перемотав Бо еще раз по диагонали, окончательно все закрепил. Вполне возможно, что для Бо подобные бойскаутские способы пеленания человека уже были известны, он их наверняка видел на ком другом, потому что он не удивлялся, а отстраненно и с одобрением следил за действиями Ирвинга, будто не его привязывали к табурету, не его ноги скрылись в застывающем цементе, не он сидел в каюте катера, резво прыгающего по волнам нью-йоркской бухты вперед, в Атлантику.

Само помещение имело овальную форму. Девчонку спрятали в трюм, люк виднелся в дальнем углу. Вверх, за моей спиной, устремлялась металлическая лестница, ведущая в рубку, где, по моим предположениям, находился капитан, или как там его правильней назвать, и делал свое дело – рулил. Я еще никогда в жизни не плавал. Катер для меня значил нечто новое, я восторгался величиной, емкостью и приспособленностью его для морских плаваний, а также тем, что есть средства передвижения по нашему слабо очерченному пути в этом мире, средства – результаты долгих усилий мысли человечества. Волны тяжелели, удержаться без опоры на что-либо становилось труднее, мистер Шульц присел на скамью против меня, а Ирвинг схватился за перекладину лестницы, ведущей в рубку, как за поручень в метро. Наступила тишина, прерываемая кряхтением мотора и гулом волн. Мы напоминали людей приготовившихся слушать органный концерт. Бо потихоньку вернулся к жизни и оглядел присутствующих – кто есть кто и что с ним будет. Я поймал на себе незамутненный блеск его черных глаз, остро сверкнувших на мгновение, и испытал облегчение увидев, что он не возлагает на меня ответственности и не хочет этого. Ни за зло пыхтящий океан, ни за забивающую дыхание массу воды, ни за ее холодный, бездонный зов.

Каюта, залитая зеленым, каким-то шероховатым светом лампы, создала ауру интимной причастности нас четверых друг к другу, малейшее шевеление все тут же замечали. Поэтому, когда мистер Шульц едва уловимым движением сунул пистолет в просторный карман своего пальто, достал из внутреннего кармана серебряный портсигар, вытащил сигару, откусил ее кончик и сплюнул, я пристально следил за ним, как за магом. Ирвинг вытащил зажигалку и поднес ее к сигаре. Мистер Шульц, не торопясь, прикурил ее, перекатывая пальцами, чтобы она прикурилась равномерно; через далекий и неясный шум моря и перестук мотора, я услышал его мощные вдохи. Сигару трудно раскурить. Я увидел облако дыма, ползущее по щекам и бровям, отчего лицо его увеличилось. Зажигалка погасла, Ирвинг вернулся на прежнее место, мистер Шульц откинулся на скамье. Сигара тлела в углу рта и наполняла каюту дымом, неприятным и удушливым в помещении.

– Пусти свежий воздух, парень, – велел мне босс.

Я выполнил приказ с присущим мне рвением. Повернулся и, привстав на скамье, сунул руку под занавесь, щелкнул ручкой и открыл иллюминатор. Ночь, коснулась моей руки, вся ладонь стала мокрой.

– Темновато для ночи, а-а? – вопросил мистер Шульц. Он встал и подошел к Бо, который сидел лицом к корме, опустился перед ним на корточки, как доктор перед пациентом. – Ай-яй-яй! Ирвинг, мужика всего трясет. Когда же цемент застынет, Бо совсем замерз!

– Уже скоро, – ответил Ирвинг, – Чуть-чуть.

– Чуть-чуть подождать, – сказал мистер Шульц, будто Бо нуждался в пояснении. Он извиняюще улыбнулся, встал и по-братски приобнял Бо за плечи.

Тут вступил Бо и то, что он сказал, удивило меня до крайности. Это были не те слова, которые мог сказать новичок или обыкновенный человек: в такой ситуации его слова больше чем все ремарки мистера Шульца дали мне понять, в какую область наглости, вызывающей смелости к жизни, шагнули все эти мужчины. Это было другое измерение. Возможно его слова были всплеском отчаяния или опасным средством привлечь полное внимание босса: мне никогда не приходило в голову даже сама возможность того, что человек в таких обстоятельствах, остро чувствуя подступающую смерть, может контролировать то, как скоро она придет. Он сказал: «Ты – говно, Голландец!»

Мне сперло дыхание, а мистер Шульц только качнул головой и вздохнул.

– Сначала ты упрашиваешь меня, а потом – ругаешься, – сказал он.

– Я тебя не упрашивал, я сказал тебе, отпусти девчонку. Я думал ты еще остался человеком. Но ты – говнюк. И когда ты не можешь найти говно, ты идешь в сортир и суешь свой нос прямо в очко. Вот, что я о тебе думаю, Голландец.

Бо не мог видеть меня, он сидел ко мне спиной. Крутой мужик. Красивый по-мужски, блестящие черные волосы зачесаны назад, никаких холостяцких хохолков, загорелое, как у индейца, лицо с выступающей вверху костью скул, полные губы правильной формы, мощный подбородок – все это покоилось на утонченной шее, которую воротник и галстук облегали плотно и элегантно. Даже сгорбившийся от стыда за свою беспомощность, черный галстук – вкривь на белом воротнике, черный сатиновый смокинг – притянут веревками к плечам, отчего поза Бо выглядела жалкой, а взгляд – униженным, он выглядел достойно и я видел в нем класс и мощь представителя славного племени знаменитых гангстеров великого времени.

В порыве смущенной преданности или просто думая как секретный судья, решение по делу которому еще не принесло должного удовлетворения, я размышлял о том, что мистеру Шульцу все-таки не хватает некоего качества или доли элегантности, которая есть у связанного пленника. Правда заключалась в другом: даже в самом лучшем костюме мистер Шульц не смотрелся, он страдал от портных из-за самого себя, как к примеру, ничего не могут сделать с собой рахитичные или близорукие, так и он, подсознательно знал это, потому что всегда подтягивал брюки вверх к месту и не к месту, задирал подбородок, застегивая воротник, стряхивал несуществующий пепел с жилета или постоянно снимал шляпу и сминал края. Все это он делал неосознанно. Как бы автоматически пытаясь изменить свои отношения с одеждой, будто его неудовлетворенность парализована без надежды на изменение. Даже если окружающие думали, что все сидит на нем как влитое, он все равно не успокаивался и снимал с себя очередную пылинку.

Все дело было наверно в его туловище, короткошеем и плотном. Я думаю, главным звеном в облике человека, мужчины или женщины, является длина шеи. Глядя на нее, можно с уверенностью сказать, есть ли пропорция веса тела к росту, натуральна ли поза, есть ли у человека дар устанавливать контакт глазами, гибок ли его позвоночник, широк ли шаг и вообще – есть ли у такого человека предпосылки выглядеть естественно и красиво в перспективе занятий спортом или любви к танцам. Короткая шея предполагает расположенность к метафизическим недостаткам, каждый из которых порождает неспособность обладателя такой шеи творить, изобретать, быть великим, но прямо-таки вносит струю ярости к мятущемуся в своей ограниченности духу. Я не заявляю, что все это аксиоматично, не говорю, что это – гипотеза, которую можно доказать или опровергнуть, и уж ни в коей мере не научный факт, все это скорее слабый намек на чутье, на поверья, что в век эпохи радио, выглядело даже разумным. Может мистер Шульц и сам как-то тайно осознавал это, потому что я уже знал о двух убийствах, совершенных им лично, оба начались с шеи: удушение пожарного инспектора и еще более кошмарное уничтожение некоронованного короля Вест-Сайда, который к несчастью сидел в парикмахерской, обвязанный, обмыленный и готовый к бритью, но не готовый к появлению мистера Шульца.

Поэтому я предполагаю, что ответом на вопрос, почему мистеру Шульцу не хватало элегантности, могло быть вот что: он мог и по-другому потрясти вас. Да и есть, наверно, определенная связь между телом и разумом – если одно грубо, то и другое не может быть утонченным – поэтому-то мистер Шульц и не признавал препятствий, которые надо обходить или избегать, он их просто уничтожал. Поэтому я понял, что имел в виду Бо, когда продолжил:

– Подумать только! – обратился он ко всем. – Он приказал этому вонючему итальяшке двинуться на Бо Уайнберга? Каково? На Бо, который скормил ему Винна Колла и держал Джека Даймонда за уши, чтобы он сунул ему ствол в рот и выстрелил? На парня, который сделал Маранцано и подарил ему уважение профсоюза стоимостью в миллион? Кто валил всех направо и налево и прикрывал его задницу, кто нашел друзей в Гарлемской полиции, когда он сам немел от страха, кто дал ему шанс, кто сделал его миллионером, сделал из него – нищего засранца? Вот этот говнюк! Послушайте, неужели я мог ожидать, что он вытащит меня из ресторана вместе с невестой? Женщины, дети, кто угодно – ему наплевать. Он мерзок даже официантам. Ирвинг, ты не был в ресторане, ты не видел – даже официанты воротили нос от него и его костюма, купленного прямо с рекламной куклы на Делани-стрит.

Я подумал, что лучше бы мне ничего не слышать, инстинктивно зажмурил глаза и вжался в стену каюты. Но мистер Шульц, казалось, не реагировал, его лицо оставалось бесстрастным.

– Не надо обращаться к Ирвингу, – сказал он, – говори со мной.

– Мужчины говорят между собой, – продолжил он, – Когда мнения разные – мужчины говорят. И слушают друг друга. Вот что делают мужчины. Я не знаю, откуда ты вышел. Из утробы женщины или гориллы. Ты – вонючая обезьяна, Голландец. Бегай на четвереньках и чеши свой зад. Где твой хвост, Голландец?

– Бо, – обратился к нему мистер Шульц, – ты должен понять, что я уже миновал стадию гнева. Я не злюсь. Не трать зря слова.

И, будто потеряв к пленнику интерес, он вернулся на скамью против меня.

Бо ссутулился и уронил голову. Я подумал, что для такого мужчины, для мужчины такого ранга, каким был Бо, его резкость естественна, и еще более правдоподобно его бесстрашие убийцы перед лицом собственной смерти, ведь и сам он был из того мира, где смерть – лишь общий, почти ежедневный фон бизнеса, ничем не отличающийся от взноса в банк или платы по счету, поэтому его смерть ничем не отличается от сотен подобных; я смотрел на него и думал о гангстерах, как о супер-расе людей, воспитанных самой жизнью с почти прирожденной готовностью умереть. Но то, что я услышал потом, было воплем отчаяния: Бо, как никто другой, знал, что апелляций в его мире не бывает, осталась одна надежда – на быструю и легкую смерть и я с ужасом понял, с мгновенно пересохшим от догадки горлом, что Бо именно этого и хочет – спровоцировать мистера Шульца, оскорбить его и в последнем рывке жизни продиктовать боссу способ исполнения приговора и время.

Но тон Голландца был настолько нехарактерным для него, настолько спокойным, что мне стало ясно – мистер Шульц уверен в себе до последней возможной степени и поэтому может быть беспощадным. Его «я» полностью исчезло, осталась оболочка, молчаливая, безличная, остался профессионал, и он позволил словам Бо полностью стереть себя и стал тихим и строгим, в чем-то похожим на него, на свою правую руку в бизнесе. Тогда как сам Бо, ругающийся, выведенный из себя, бессвязный и пустословный, стал похож на мистера Шульца.

Все дальнейшее осталось в моей памяти как первое, очень слабое разумение того, как ритуальная смерть смещает что-то во вселенной, как происходит преобразование – огонь в глазах вздрагивает и гасится прямо в них, это как взрыв внутреннего взгляда, ты чувствуешь его, как чуешь запах горелой проводки.

– Мужчины говорят, если они мужчины, – сказал Бо, полностью изменившимся голосом. Я едва слышал его. – Они чтут прошлое, если они – мужчины. Они платят долги. А ты никогда не платил долгов, долгов не денежных, а долгов чести. Чем больше я делал для тебя, чем больше я становился тебе как брат, тем меньше я мог на тебя положиться. Я должен был знать, что ты в итоге со мной сделаешь! Даже без причины, просто потому, что ты так платишь долги. Ты не платил то, чего я действительно стою, ты никому не платил их цену. Я защищал тебя, спасал твою жизнь десятки раз, я делал твою работу и делал на уровне. Я должен был знать, что именно так Голландец Шульц расплачивается с долгами, вот так он содержит бухгалтерские книги, надувает всех и вся, всех и вся…

– Говорить ты всегда умел, Бо, – сказал мистер Шульц. Он втянул в себя сигару, пыхнул дымом, снял шляпу и ладонью поправил центр. – Ты всегда умел говорить лучше меня, потому что ходил в колледж. Но, с другой стороны, я хорошо умею считать, поэтому мы – равны.

И он приказал Ирвингу привести девчонку.

Она поднялась – завитушки блондинки, белая шея, плечи – будто Афродита из волн. В темноте машины я так и не рассмотрел ее – она была просто чудо, тонкая, тепло-кремовое платье на двух висюльках в этой темной и пропахшей керосином лодке, подчеркивали бледность ее лица и страх. Я смотрел на нее во все глаза, испуганный не менее ее, испуганный тем смущением, что древние прорицатели называли вожделением зла. Нет, это касалось не ее пола, а скорее ее класса. Она была богиней красоты и доказательством моих мыслей был тяжелый вздох, застрявший в глотке Бо, который прекратил изливать горечь ругательств на мистера Шульца, а попробовал выпрямиться на табурете и начал раскачивать его. Босс вытащил пистолет и положил руку с ним Бо на плечо. Зеленые глаза девушки расширились от вопля Бо, с запрокинутой в последнем рывке бессилия головой. Он опустил голову и лицом, стянутым болью, а не ртом, закричал, что не надо глядеть на него, отвернись, отвернись!!!

Ирвинг, поднимавшийся вслед за ней, поймал ее начавшую сгибаться фигурку-тростинку и усадил ее на сверток брезента, прислонив к кольцам канатов. Она села, почти бездыханная, выставив вперед коленки и отведя глаза в сторону, очень красивая, как я мог заметить, а в профиль просто совершенная, как в моем воображении я рисовал себе истинных аристократок, тонкий нос и ямочки на щеках, полумесяц их опускался к губам, таким обнаженным и чувственным, с линией их изогнутой к нежной шее и опускавшийся к груди – маленькой, изящной птичке – я позволил своим глазам спуститься еще ниже – хрупкая грудная клетка необремененная, насколько я мог судить, нижним бельем, и сама грудь, явная, округлая, четко очерченная под блестящим сатином белого платья и угадывающаяся из декольте. Ирвинг принес ее меховую накидку и набросил ей на плечи. Неожиданно я ощутил себя близко-близко к ней, пространство каюты сузилось – я заметил пятнышко в низу ее платья. Будто капнуло масло.

– Облевала все помещение, – констатировал Ирвинг.

– О, мисс Лола, прошу прощения, – улыбнулся мистер Шульц, – воздух спертый, я понимаю. Ирвинг, налей даме, – Из своего кармана он достал изящную фляжку в кожаном футляре. – Плесни мисс Лоле немного.

Ирвинг встал по центру каюты, широко расставив ноги для баланса, открутил крышку фляжки, налил ей и протянул.

– Давай, давай, маленькая мисс, – сказал мистер Шульц, – это хорошее виски, ваш желудок успокоится.

Я не понял, почему они не видят, что она на грани обморока, но они знали больше меня. Ее голова шевельнулась, глаза открылись и я ощутил сожаление за свой романтизм – она уже была пьяна и пыталась сфокусировать свои глаза на протянутом наперстке-крышке. Затем она взяла ее, оценивая, и лихо влила в себя.

– Браво, дорогуша! – похвалил ее мистер Шульц, – Ты ведь знаешь, что делаешь? Всегда знаешь, что ты делаешь. Что, что ты сказал, Бо?

– Ради бога, Голландец, – прошептал Бо, – Все решено, все уже решено!

– Нет, нет, Бо, не беспокойся. Вреда мы леди не причиним. Даю слово. А теперь мисс Лола, взгляните, в какую неприятность влип ваш Бо! Вы давно с ним знакомы?

Она промолчала, даже не подняла на него взгляд. Рука ее безвольно упала на колени. Металлическая крышка от фляжки скатилась вниз и юркнула в щель пола. Ирвинг тут же нагнулся за ней.

– Не имел удовольствия видеть вас до нынешнего вечера. Он никому вас не показывал. Хотя было ясно, что Бо влюбился, мой закоренелый холостяк, мой сердцеед! Теперь-то я вижу почему! Но он зовет вас Лолой, а я уверен, что это не ваше имя. Я знаю всех девушек по имени Лола.

Ирвинг прошел к своему месту, вручив мистеру Шульцу крышку. Лодку занесло вверх, Ирвинг уцепился за лестницу и повернулся к нам, ожидая вместе с нами ответ девчонки. Лодку бросило вниз, а она сидела и молчала, лишь слезы текли из ее глаз. Мне показалось, что весь мир стал водой – и снаружи, и внутри, – а она все молчала.

– Хорошо, будьте Лолой, раз уж так хочется, – продолжил мистер Шульц, – Но кто вы бы ни были, вы видите в каком положении сейчас Бо? Так ведь, Бо? Покажи ей, как ты не сможешь кое-что сделать! Самые простые вещи: вытянуть ногу, почесать нос… Все, больше не можешь! Ах, чуть не забыл, ты можешь ведь орать! Но ногу поднять не больше можешь, галстук снять и ремень расстегнуть – тоже. Он, мисс Лола, не может сделать ничего. Он потихоньку начинает отходить в иной мир. Поэтому ответьте, дорогуша, мне просто любопытно. Где вы встретились? И сколько времени он пел вам серенады?

– Не отвечай! – закричал Бо, – Мои дела ее не касаются. Слушай, Голландец, ты ищешь причины? Я могу привести тебе их сотни и они все сводятся к тому, что ты – говнюк!

– Ай-яй-яй! Такое нехорошее слово! – сказал мистер Шульц, – Перед женщиной, перед мальчиком. Не забудь, Бо, здесь есть женщины и дети.

– Знаешь, какая у него кличка? Бочонок! Бочонок Шульц! – Бо закашлялся отрывистым подобием смеха, – У всех есть клички. Бочонок! Ту кошачью мочу он называет пивом и даже не платит за это. Жмется на выплатах, имеет денег столько, что он не знает, на что их потратить, и все равно считает центы на ребятах. Всю операцию такого размаха, все это пиво, профсоюзы, всю эту громаду, он ведет, будто заправляет паршивым магазинчиком. Я прав, Бочонок?

Мистер Шульц задумчиво кивнул.

– Но попробуем взглянуть на все с другой стороны, Бо! – сказал он, – Я стою здесь, а ты сидишь передо мной… Ты – кончен! И как тебя теперь назвать? А? Мистер высокородный Бо Уайнберг? Наехать на хозяина, вот класс?

– Можешь трахать свою покойную мамочку! – взорвался Бо, – А папа твой пусть лижет дерьмо из-под лошадей! Пусть твои дети будут поданы тебе на подносе отваренными в кипятке и пусть во рту у них будет по яблоку!

– Ну, завелся! – сказал мистер Шульц, закатывая глаза долу и вздымая руки, будто обращаясь к Богу. Затем взглянул на пленника и резко опустил руки, хлопнув себя о ляжки.

– Сдаюсь! – пробормотал он, – Твоя взяла. Ирвинг, есть на судне еще помещения?

– На корме, – ответил тот, – Сзади, – пояснил он.

– Спасибо. Пойдемте, мисс Лола! – сказал он и протянул руку девушке, словно приглашая ее на танец. Она вздрогнула и всем телом отшатнулась от него, задернула платье на колени, прижавшись спиной к канатам. Мистер Шульц даже взглянул на свои руки мельком, чтобы понять, почему они ей так отвратительны. Мы тоже посмотрели на его руки. Ногти нуждались в обработке. Каждый палец обрамляла колония редких черных волос. Он дернул к себе девушку, поставил ее на ноги, она вскрикнула. Бо, глядя на босса исподлобья, одновременно захрипев в последнем рывке, попробовал разорвать веревки, опутавшие его. Голландец взял девушку за талию и повернулся к Бо.

– Видите, маленькая мисс, – сказал он, не глядя на нее, – поскольку исправить он ничего не может, придется нам за него постараться. Время придет, ему больше ни о чем не придется беспокоиться. Поэтому ему придется довольствоваться тем, что есть!

Подталкивая девчонку перед собой, мистер Шульц спустился по лестнице на корму. Я слышал, как она поскользнулась и вскрикнула, затем послышался глухой приказ заткнуться, затем тонкое, протяжное завывание и дверь захлопнулась. Остались шум ветра и плеск воды за бортом.

Я не знал, что мне делать. Я по-прежнему сидел на скамье, согнувшись, вцепившись в край, вслушиваясь в вибрацию мотора, ритмично отбивавшего ход. Ирвинг прокашлялся и поднялся в рубку, к рулевому. Я остался наедине с Бо. Его голова уже опустилась вниз, не в силах сдерживать боль в шее. Я не хотел оставаться с ним, поэтому встал и занял место Ирвинга, а затем начал медленно подниматься, ступенька за ступенькой, лицом к Бо, а пятками нащупывая металлические перекладины. Высунувшись из пола рубки, я остановился и обхватил себя руками. Ирвинг говорил с человеком за рулем. В рубке было темно, лишь свет от компаса и приборов освещал их лица. Я представил, как они вперили взгляды в темноту океана. Они говорили, а я слушал. Лодка плыла к своей неведомой цели.

– Знаешь, – сказал Ирвинг глухо, – я тоже начинал на катере. Ходил на скоростных, еще когда работал на Большого Билла.

– Вот как!

– Да! Сколько уже… Десять лет назад! У него были классные катера. Звери! Тридцать пять узлов, нагруженные до упора.

– Точно! – поддакнул рулевой, – Знавал я эти катера. «Мэри», «Беттина»…

– Ну, знаешь! – обрадовался Ирвинг, – «Король-рыболов», «Галуэй»!

– Ирвинг! – донесся голос Бо снизу.

– Мы заходили в Атлантику, грузили ящики и назад в Бруклин, на Канал-стрит. Оборачивались быстро!

– Точно! – кивнул рулевой, – А у нас были имена и номера. Мы знали катера Билла и знали, как за ними надо гоняться.

– Что? – потянул Ирвинг и я почувствовал, что даже в темноте он побледнел.

– Точно говорю! – сказал рулевой, – Я тоже гонял на катере в те годы, мой номер был Джи-Джи 282!

– Будь я проклят! – выругался Ирвинг.

– Видели, как вы проноситесь мимо. Тогда, черт, даже лейтенант патруля имел только сотню с хвостиком в месяц.

– Ирвинг! – заорал снизу Бо, – Ради бога!

– Он все предусматривал, – сказал Ирвинг, – Молоток был мужик. Ничего не оставлял на авось. А в конце первого года мы даже наличку не возили, все в кредит, как джентльмены. Да, Бо! – Ирвинг обернулся к лестнице.

– Вытащи меня отсюда, Ирвинг, я прошу тебя, вытащи и застрели!

– Бо, ты же знаешь, я не могу, – ответил Ирвинг, солдат короля.

– Он же идиот, маньяк. Садист!

– Извини! – тихо сказал Ирвинг.

– Мик продал его. Я сделал Мика. Ты думаешь я подвешивал его, пытал? Или глядел на него связанного? Нет. Я хлопнул его и все. Пристрелил. Я не мучал его. Не мучал его! – крикнул он и протянул уже со слезами в голосе, – Не му-учал!

– Могу дать выпить, Бо, – ответил Ирвинг, – Будешь виски?

Но Бо начал всхлипывать и, казалось, уже ничего не слышал.

Рулевой включил радио, покрутил настройкой. Щелчки, голоса людей, рулевой не прибавлял громкости. Люди что-то говорили. Другие им отвечали. Они отстаивали свои принципы, позиции, убеждения. Их не было с нами на катере.

– Чистая была работа! – сказал Ирвинг рулевому, – Хорошая! Погода мне не мешала. Я любил ходить на катере. Любил ходить туда, куда хочу и когда хочу.

– Точно, – поддакнул рулевой.

– Я ведь вырос на Сити-Айленде, – продолжал Ирвинг, – прямо у причалов. Если бы не… я, наверно, на флоте служил.

Бо Уайнберг стонал и плакал, повторяя: «Мама! Мамочка!»

– Особенно мне нравился конец ночной работы! – улыбнулся Ирвинг, – Наша стоянка была на Сотой улице, большой морской ангар.

– Точно! – кивнул рулевой.

– Подходили к Ист-ривер перед рассветом. Город последний сон смотрит. Солнце сначала на чайках видишь, они белыми-белыми становятся. А затем Хелл-Гейт начинает блестеть. Чистым золотом!

 

Вторая глава

А виной всему стало жонглирование. Мы болтались вокруг склада на Парк-авеню, вы только не подумайте, что я имею в виду роскошное и богатое Парк-авеню в Манхэттэне. Наша одноименная улочка – это другое. Совершенно бесхарактерное скопище гаражей и автомастерских, двориков, мощеных тесаным булыжником, редких домов, раскрашенных под кирпич, бульвара, посередине которого был широкий ров, деливший более центральную часть района от более окраинной. В конце рва – открытый участок метро, глубиной в десять метров ниже уровня поверхности; там визжали поезда и этот звук был фактом нашей жизни. Иногда мы вставали у железного, из прутьев, забора, говорили и прерывались на середине предложения, продолжали говорить, после того, как шум стихал. Все время мы проводили на улице. Развлечением было прибытие грузовиков с пивом. Одни ребята играли в «стеночку» одноцентовыми монетами, другие – пробками от бутылок, третьи – курили сигареты, купленные три штуки за цент в магазинчике сладостей на Вашингтон-авеню, иногда просто убивали время в разговорах на тему о том, что они сделают если их заметит мистер Шульц, как они докажут ему, что они – самые крутые парни, как они заработают и небрежно кинут хрустящую «сотку» долларов на кухонный стол – перед матерями, кричавшими на них, и перед отцами, стегавшими их ремнями. Я практиковался в жонглировании. Всем чем угодно: камешками, апельсинами, пустыми зелеными бутылками из-под колы. Раз я бросал горячие булочки, стянутые с жаровен передвижных пекарен Пехтера, и поскольку я всегда только и делал что жонглировал, то мне в этом особо никто и не докучал. Разве что иногда кто-нибудь пытался прервать мои упражнения, подбросив лишний предмет, толкая меня под руку или схватывая апельсин и давая деру. Жонглировать умел только я, наверно это, и еще едва заметный нервный тик и выделило меня в конце концов из толпы юнцов. Не скажу, что именно так все я и задумал, просто вышло так, как вышло.

Когда я не жонглировал, то тренировался в ловкости рук: заставлял исчезать монетки в своих руках. На свет божий они являлись из их грязных ушей. Показывал карточные фокусы. За все это я был прозван Человеком-мухой, по аналогии с персонажем из комикса – волшебником, усатым мужичонкой в смокинге и чародейской шляпе, который, кстати, сам по себе как маг для меня интереса не представлял. Волшебство это волшебство, а вот ловкость рук – это да! Это меня вдохновляло! Это было как хождение по канату, или по краю забора у метро, когда проносящиеся мимо поезда взвихряют воздух. Или как акробатские штучки-дрючки, все эти сальто-мортале, прыжки с переворотом. Все, что касалось проворства рук, ног, тела, головы – вот что вызывало мое маниакальное восхищение! Я, в свою очередь, достиг кое-чего – мог сгибаться пополам как складной ножик, бегал со скоростью света, имел зрение орла, мог слышать даже тишину и поэтому чувствовал приближение школьного надзирателя еще до того, как он выходил из-за угла, поэтому им надо было прозвать меня Фантомом, по имени еще одного персонажа из того же комикса, парня, имеющего герметичный шлем-маску и розовый костюм аквалангиста, в приятелях у которого был только волк. Но вся ребятня моего детства была туповата, они даже не думали про Фантом, даже после того как я, единственный из них, оказался в другом мире, мире их мечтаний.

Склад на Парк-авеню был одним из нескольких, принадлежащих банде Шульца. Там хранилось пиво из Юнион-Сити для отправки на восток. Прибывающему грузовику даже не требовалось гудеть, двери склада распахивались, будто они обладали разумом, сами собой. Все грузовики были еще военного заказа, времен Первой Мировой, и даже цвет имели соответствующий – хаки. Кабины грузовиков были скошены, сзади были двойные колеса, передача была цепной – при езде она трещала, как ручная мельница. По углам кузовов торчали колы, соединенные вверху перекладинами, на них лежал брезент, аккуратно подогнанный и заправленный. Он закрывал груз, про который все и так все знали. Выползающий из-за угла грузовик нес с собой арому низкосортного пива, вся улица тут же заполнялась запахом, будто в склад заезжали огромные, вонючие слоны из зоопарка. А парни, выходившие из кабин, не были обыкновенными работягами в мягких кепках и шерстяных куртках – это был другой тип, в плащах и шляпах. Они прикуривали особым способом, из ладошек, сложенных чашечкой. Складские загоняли грузовики в чрево помещения, темное и неразличимое внутри, а я думал об этих парнях, как об усталых патрульных, вернувшихся с дежурства по неведомой зоне. Военная четкость и деловитость этого снабженческого механизма, вкупе с полу-законностью существования его хозяина, притягивали мальчишек как магнитом, мы вечно крутились рядом стайкой пугливых голубей, воркующих, сопящих и шурующих туда-сюда в отдалении, лишь только в слышали знакомый звук цепей передачи, лишь только завидев скошенную кабину, высовывающуюся из-за угла.

Разумеется, это была одна из партий пива мистера Шульца, мы не знали точного количества грузовиков, хотя и предполагали, что число велико, а по правде говоря, мы вообще ничего не знали и никто из нас не видел самого Шульца, хотя все надеялись на это. Но мы всегда ощущали гордость за то, что он избрал нашу улицу для одного из своих складов, мы разделяли с ним сопричастность к одной территории и в те редкие минуты сентиментальности, когда мы, пацаны, не грызлись друг с дружкой, нас охватывала мысль, что мы являемся частью чего-то очень достойного и, разумеется, испытывали превосходство на ребятней из других, обычных районов, которые не могли похвастаться близостью к вонючим партиям пива и особой атмосфере, вызывающих дрожь взглядов небритых мужчин, и участка полиции напротив, обитатели которого, выходя на улицу, как бы теряли всю свою важность в виду незатейливого склада.

Особый мой интерес вызывало то, что мистер Шульц продолжал свой, ставший легальным после отмены «сухого закона», бизнес в традициях нелегального. Я думал, что пиво, так же как и золото, само по себе является опасной сферой, даже если оно и разрешено. Или что люди, возможно, покупали бы лучшее пиво, чем предлагал мистер Шульц, если бы он не продолжал внушать всем страх, что значило, что он считал все предприятие некоей обособленной империей, с законами, установленными им самим, а не обществом, и для него все равно законна торговля пивом, незаконна ли, он бы делал свое дело в любых обстоятельствах так, как он считал нужным и горе идиотам, могущим думать иначе.

Вот что на самом деле являлось сердцем и душой нашей жизни в те годы в Бронксе. Вы бы никогда не узнали от этих пацанов с облупленными носами, гнилыми зубами и вечно грязной кожей, что в те времена, помимо Шульца и его банды, случались и другие вещи: такие как школа, книги и вообще вся цивилизация приданных ей взрослых, бледнеющих в антимире под яркими огнями Великой Депрессии. Менее всего это можно было узнать по моему виду.

В один их тех дней, помнится, он был необычайно жарким даже для июля – сорняк вдоль заборов пожелтел и склонился к земле, над булыжными мостовыми парил воздух, искажая перспективу – все ребята сидели вдоль складской стены в вялом ничегонеделании, а я стоял напротив, через дорогу, и разглядывал местность, демонстрируя последнее свое достижение – жонглирование предметами разного веса. Все искусство состояло в том, чтобы предметы взлетали у меня из рук изящно и на одну высоту, что достигалось поддержкой определенного ритма в усилиях по нарастающей – этот трюк требовал виртуозной четкости, и чем лучше он исполнялся, тем естественнее и обыденнее он выглядел для непосвященных. Поэтому я знал, что я – не только жонглер, но и единственный, кто может оценить этот вид жонглирования. Увлекшись, я позабыл о пацанах и стоял, с поднятой к небу головой; предметы влетали и опускались, следуя движениям рук по заданным орбитам. Я жонглировал, будто исполнял песнь циркового жанра, сам себе артист и зритель и, зачарованный, полностью выпал из мира, не видя, ни как одна легковушка выехала со 177-ой улицы на Парк-авеню и остановилась у гидранта, не заглушая мотор, ни как, наконец, подъехал большой «Паккард» и остановился против ворот, загородив их для меня. Если бы я не смотрел вверх, то видел бы, что все ребята уже поднялись на ноги и отряхивали задницы, что из машины вышел мужчина, открыл заднюю дверь и вот оттуда, в немного примятом белоснежном костюме, пиджак нараспашку, галстук приспущен, с платком в руке, промокая взмокший лоб, вышел, когда-то для соседей мальчик по имени Артур Флегенхаймер, а ныне известный по всему городу, мужчина по прозвищу Голландец Шульц.

Разумеется, я вру, что ничего не заметил. У меня отличное боковое зрение и все я видел. Но притворился, что меня ничего не интересует, кроме жонглирования. Шульц же вышел из машины, облокотился о верх локтем и посмотрел на меня. Я, приоткрыв от усердия рот и бегая глазами по небосводу, изображал ангела, взирающего на Господа. Затем я проделал потрясающую вещь: я скосил глазами на жаркую улицу, отметил про себя – вот он, Шульц не только смотрит на меня, но еще и удивлен и приятно поражен моей ловкостью – и, продолжая бросать предметы, мои миниатюрные планеты, задал им немного другую траекторию. Один за одним с одинаковым интервалом на одинаковой скорости я отправил два шарика, апельсин, яйцо и камень через себя за забор, прямо на пути нью-йоркского метрополитена. Закончив, я так и остался стоять с воздетыми к небу руками, ладони открыты солнцу, и на секунду застыл в театральной позе, как перед зрительным залом, что, кстати, было как нельзя более соответствующим моменту и именно то, что я тогда чувствовал, завершив удачнейшее из моих выступлений. Великий человек засмеялся и зааплодировал. Затем взглянул на своего помощника справа, пригласив того оценить искусство мальчугана, тот немедленно присоединился к аплодисментам. Потом мистер Шульц поманил к себе пальцем и вот там, у машины, с одной стороны – аудитория мальчишек, сгрудившихся в отдалении, с другой – дверца «Паккарда», я увидел лицо повелителя и его руку, вытащившую из кармана, толщиной в ломоть хлеба пачку банкнот. Он отделил одну, десятидолларовую, и протянул мне. И пока я таращился на невозмутимого Александра Гамильтона в овале 19-го века, я в первый раз услышал характерную хрипотцу гулкого голоса мистера Шульца, думая в тот момент, что картинка на купюре ожила и говорит со мной, пока, наконец, не привел себя в чувство и не осознал, что слышу великого гангстера моих грез. «Толковый парнишка!» – сказал он, как бы делая вывод. Затем рука убийцы снизошла до меня, как скипетр державной власти, мягко коснулась моих щек и подбородка, горячая ладонь слабо похлопала по шее. Спина Голландца исчезла в темноте пивного склада, тяжелые ворота закрылись, лязгнула щеколда.

То, что случилось сразу после этого, показало мне последствия переворота в моей судьбе: ребята немедленно окружили меня и уставились на свежую «десятку» в моей руке. До меня дошло, что осталось несколько секунд до того, пока эта бумажка не будет принесена в жертву клану: кто-нибудь что-нибудь скажет, другой вцепится мне в плечо, ярость и унижение вспыхнут одновременно, коллектив бросится на дележку богатства, заодно преподавая всем урок, возможно, для убедительности, чтоб не задавался, расквасят мне нос.

– Смотрите, – сказал я, складывая купюру вчетверо, на самом деле прикрывая ее ладонью сверху, потому что перед самой атакой, они бестолково сгрудились вокруг меня, телами занимая свободное пространство, сложил ее еще раз длину и еще раз в ширину, когда она уменьшилась до размеров почтовой марки, я положил ее между ладоней, потом – оп! – разнял, но ее уже там не было. О, вы, проклятые оболтусы! Жаль, что какое-то время мне надо было примкнуть к вашей горе-компании, о, вы, жалкие ублюдки, измывающиеся над своими младшими сестрами и братьями, вы, никуда не годные воришки булочек и конфет, идиоты, домогающиеся воровской романтики, с вашими уже мертвыми, бессмысленными глазами, бледной кожей, обезьяньими замашками – прощайте навсегда! Оставляю вам комнаты внаем, вопящих младенцев, будущих нерях-жен, медленную смерть в безысходности и закабаленности от работодателей, предрекаю вам ваши преступления и достойное за них наказание, перспективу «неба в клеточку» и одиночную камеру до конца своих дней!

– Смотрите! – крикнул я, показывая пальцем вверх. Их головы вскинулись, ожидая, что мои 10 долларов вспорхнут в небо им на потеху, как это я часто делал с их монетами, железками и кроличьими ногами, и в этот момент, когда они еще ничего не поняли, я толкнул пару из них и рванул прочь!

Догнать меня было невозможно, но они попытались. Я пересек 177-ую улицу и побежал на юг. Некоторые повисли у меня «на хвосте», другие ринулись на параллельные улицы, веером охватывая все пути моего вероятного маршрута, но я бежал по прямой, никуда не сворачивая. Вскоре они начали останавливаться, чтобы подтянуть штаны, а я прибавил ходу и свернул, чтобы окончательно сбить их с толку и вскоре остался один. Это была 3-я авеню. Я сел на приступок у ломбарда, расшнуровал свои тенниски, расправил банкноту и засунул ее внутрь. Зашнуровав, я побежал дальше, просто так, от радости, попадая то в тени от домов, то в солнце, как в кадры фильма, чувствуя каждый теплый луч, как прикосновение пальцев мистера Шульца.

Все последующие дни я был очень непохож на себя. Я был тих и слушался старших. Как-то вечером стал убираться в доме и мама испытующе посмотрела на меня поверх стеклянных стаканов, в которых вместо воды стояли свечи – это была странность и скорбь жизни моей матушки – так вот, она посмотрела на меня и спросила:

– Билли? Что ты натворил?

Момент был очень интересный и мне стало любопытно: а что же дальше? Но уже через секунду ее внимание вновь поглотили стаканы с горящими в них свечами. Она вглядывалась в них, будто читала, будто каждое колебание огонька выражало букву ведомого только ей алфавита. День и ночь, зимой и летом, она читала эту Библию – свечи! Их у нее было всегда много, она заставляла весь стол стаканами и свечами. Другим людям такой стол с огнями нужен разве что раз в году, ей он был нужен каждый день.

Я присел на выступ пожарной лестницы, стал ждать ночного ветерка и продолжал думать то, о чем никогда прежде не думал. Тогда, перед пивным складом, у меня и в мыслях не было ничего кроме жонглирования. Степень надежд на чудо не превышала обычную величину, как и у всех околоскладских ребят. Если бы я жил около стадиона «Янки», я бы знал, где вход для игроков, а к примеру, живи я где-нибудь в фешенебельном Ривердэйле, мимо мог проехать сам мэр и помахать мне рукой из машины. Это была обстановка, это были реалии того места, где ты жил и для любого из нас они не значили больше, чем значили. А часто даже еще меньше, как, к примеру, еще до того как мы все родились, заезжал на Тремонт-авеню Джин Отри со своим ансамблем и выступал в перерывах перед показами кинокартин – ну и что, это все окружало нас и было нашим, оно само по себе ничего не значило, пока оно было нашим, оно лишь удовлетворяло твои идеи о судьбе, проходило отметкой в мире, метило тебя: тебя знают, тебя видели и твои перспективы на жизнь такие же, как у великих мира сего и тех, кто рядом с великими. О, они узнали нашу улицу! Да, узнали. Ну и что? Так думал я до того события, ведь не мог же я в самом деле спланировать, что буду ежедневно жонглировать до тех пор, пока это не заметит мистер Шульц. Просто так получилось. Но раз событие произошло, оно может стать предзнаменованием. Мир в большинстве своем хаотичен и событиен, но каждый случай потенциально пророчит тебе что-то. Сидя на приступке, одной ногой на лестнице, другой – на горшке с засохшим цветком, я развертывал 10 долларов и свертывал.

Через дорогу стояло здание приюта для сирот, официально «Дом для детей. Макс и Дора Даймонд». Это был дом из красного кирпича, с тонкими гранитными полосками, окаймлявшими окна и крышу; внизу – огромное, полукруглое крыльцо, сужавшееся кверху, оно состояло из двух половинок, разделенных входными дверями. Стайки ребятишек покрывали ступени, они весело чирикали о чем-то своем и с моего высока выглядели, как беспорядочная масса воробышек, скакавших вверх-вниз, вправо-влево. Некоторые повисли гроздьями на поручнях, окаймлявших крыльцо. Их было так много, что я удивился, где Макс и Дора всех их размещают. Здание было маловато для школы и общежития, подразумевая своим видом, что где-то сзади есть дополнительные корпуса, что, в условиях застроенной тесноты Бронкса, даже для благотворителей-богачей Даймондов было накладно, но, тем не менее, корпус был больше, чем казался; этот дом смог приютить многих, он дал мне друзей детства и даже несколько детских сексуальных приключений. Я заметил моего старого приятеля, из породы неисправимых и невоспитуемых, Арнольда Мусорщика. Он толкал впереди себя детскую коляску, доверху заполненную всякой дребеденью – основным богатством Арнольда. Он работал от зари до зари. Я посмотрел, как он стаскивает коляску в подвал, игнорируя малышей, крутящихся вокруг. Потом дверь в подвал закрылась, он исчез.

Когда я был помоложе, приют был моим вторым домом. Ко мне так привыкли, что воспитатели и не подозревали, что на самом деле мой настоящий дом – напротив. Я жил так же, как и дети-сироты и так же получал свою долю синяков и царапин. На свой дом я не смотрел. Вообще странно, почему я втесался в другую компанию, ведь у меня была мама, которая, как и другие мамы, уходила на работу и приходила с нее, и я имел нечто среднее между обеими жизнями, семейная жизнь оставалась в тяжелом грохоте открываемых владельцем дома дверей и последующим всхлипыванием матери до рассвета.

Я обернулся. Вся кухня была освещена свечами воспоминаний – одна комната из всей квартиры медленно уплывающей в темноту вслед за улицей, как сцена театра, и я подумал, а случаен ли выпавший мне шанс, не есть ли он продолжение чего-то другого в моей короткой пока жизни? А напротив, налитый жуткой силой, как лава из кипящего вулкана города, вздымался дом сирот – почти полная копия моего дома.

Да, давненько я не играл там, в приюте, предпочитая шататься в другой стороне, в районе Уэбстер-авеню. Там были ребята моего возраста, а не сопляки. Я уже перерос средний приютский возраст. Но совсем связей не прерывал – оставались девочки и все тот же Арнольд. Какая у него фамилия? А так ли это важно? Каждый божий день он обходил помойки Бронкса, заглядывал в мусорные баки и что-то находил: он совал свой нос во все мыслимые и немыслимые места – под лестницы, обшаривал углы пустырей, задворки магазинов и не пропускал подвалов. Кстати, в те времена, собственно мусора было маловато и занятием Арнольда промышляли многие – старьевщики со своими двухколесными тележками, торговцы с лотков, шарманщики, бродяги, алкаши, а также все, кто видел хоть что-нибудь ценное – все они не упускали возможности нагнуться и прикарманить ту или иную вещь. Но Арнольд был гением, он находил ценность в том, что другие отвергали за полной ненадобностью, в том, что даже опустившиеся попрошайки считали ниже своего достоинства поднять с земли. Он обладал врожденным чутьем поиска. Разные дни месяца он проводил в разных местах – мне иногда казалось, что уже одно его появление на улице прямо-таки заставляло обитателей сорить из окон и дверей, а он спокойно все собирал и сортировал. За те годы, что я его знал, вокруг Арнольда сложилась своеобразная аура уважения к его труду, он ведь вовсе не ходил в школу, не выполнял никаких обязанностей по приюту, жил как жил в своем подвале, будто кроме него и мусора ничего не существовало. И самым странным было то, что все это казалось настолько естественным, что никто и представить не мог этого пухлого подростка с неглупым лицом, бессловесного до известных пределов, иным. Казалось, он и его такая жизнь, монотонная, чудная, если не сказать идиотская, дополняли друг друга, как две половинки одного целого. Я смотрел на него иногда и думал, а почему так, как он, не живу я сам? В любви к порванному, брошенному, забытому. В привязанности к поломанному, разобранному, разбитому. В интересе к тому, что плохо пахло и потому даже никем не разгребалось. В стремлении к непонятному в формах, необъяснимому в целях и неразличимому в способах функционирования. В любви к мусору, всеобъемлющей любви ко всякому мусору.

Я решил для себя кое-что, обычно не приходящее мне в голову, покинул маму с ее свечами. Зацепился за пожарную лестницу, спустился вниз, заглядывая по пути в окна нижних этажей на обитателей в их летнем дезабилье, повис на последней перекладине, прыгнул на булыжник и бегом пересек улицу. Я спрыгнул по гранитным ступеням приюта в подвал, в контору мистера Арнольда Мусорщика, где круглый год пахло золой, где все сезоны было тепло и воздух был сух до горечи, где легкая угольная пыль заполняла все помещение и перемешивалась с запахом подгнивших луковиц и картофелин – все это я, без сомнения, предпочитал вонючим коридорам и комнатам наверху, до отказа заполненными вечно описанными матрасами и вечно сопливой ребятней. И я сказал ему, что хочу пистолет. Сомнения в том, что у Арнольда не может оказаться оружия, у меня как-то не возникло.

Как позже мистер Шульц поведал в порыве откровения, первое, что чувствуешь – спирает дыхание от ощутимой тяжести в руке. Ты что-то пытаешься думать, а сердце колотится, только бы они поверили, только бы поверили до конца! Но ты еще не изменился, ты еще молокосос, с губами белыми от пенок, ты надеешься на их помощь, они тебя научат, как с ним обращаться. И вот так все это начинается, с этих самых страхов, с испуга в глазах, с волнения в руках! Торжественный момент говорит сам за себя, он – это приз, это – букет невесты! Потому что пистолет ничего не значит, пока он не твой. И что происходит дальше? Ты понимаешь, что не стань он твоим, ты будешь мертвецом, ты вызвал к жизни обстоятельства, но у них своя правда, своя ярость и ими может воспользоваться любой, и все это ты понимаешь мгновенно, вбираешь в себя гнев от осознания того, на что толкают тебя люди, уставившиеся на твой пистолет, от осознания людской невыносимой муки за то, что ты наставил на них свой пистолет! И именно в этот момент ты перестаешь быть молокососом, ты ощущаешь свой гнев, который до этого дремал и ты меняешься, ты уже в самом рассерженном состоянии за всю свою жизнь и волна ярости поднимается в груди и заполняет тебя всего! Все! Ты больше не щенок, пистолет – твой, ярость – там, где ей и положено быть – в тебе, а все ублюдки, стоящие перед тобой, знают, что сейчас, если они не дадут того, чего ты хочешь, им – каюк! Ты вспыльчивый, взрывной, неуправляемый! Почему? Потому что ты заново родился и стал Голландцем Шульцем, вот почему! А уж потом все идет гладко, без сучка и задоринки, ты словно прорвался в мощный вздох из небытия, потом выдохнул и ты можешь назваться своим именем и уже весомо вздохнуть свежего воздуха жизни и свободы!

Разумеется, в тот момент я ничего не понимал, но вес оружия в ладони немедленно сообщил мне, каким парнем я могу стать. Сжав рукоять вещи, которая даровала мне взрослость, я не имел никаких планов на жизнь, наивно предполагая, что может сгожусь для мистера Шульца и что мне надо быть готовым к тому, что я вообразил. Тем не менее, пистолет стал первым камнем в основании.

Пистолет нуждался в смазке и очистке, но я мог ощущать его вес и мог вытащить пустой магазин и снова задвинуть его назад с удовлетворяющим слух щелчком, я мог убедиться, что серийный номер спилен, что значило, что пистолет когда-то принадлежал братству – Арнольд подтвердил это, сообщив, где он нашел ствол: в болоте за пляжем Пэлхам, во время отлива. Наглый нос пистолета торчал из жижи, как сучок.

А уж название пистолета возбуждало меня больше всего – Автоматик! Самый современный, тяжелый, но компактный, Арнольд сказал, что он в рабочем состоянии, нужны только патроны, но у него их нет. Он спокойно, не торгуясь, принял мою цену в три доллара, взял мою «десятку» и сунул ее в один из чанов, где лежала его коробка с деньгами, вернул семь сдачи, рваными, помятыми однодолларовыми купюрами и сделка была совершена.

Настроение сразу поднялось, весь вечер я ощущал себя на высоте, правый карман штанов утяжелял мой железный друг. В кармане, я еще раз убедился в своей интуиции, была дырка, будто специально созданная для ствола. Дуло приятно холодило бедро, рукоятка покоилась в кармане, все аккуратно, будто специально подогнано. Я зашел домой и отдал матери пять долларов, что составляло менее половины ее недельной зарплаты в химчистке на Уэбстер-авеню. «Где ты взял деньги?» – спросила она, сминая бумажки в кулаке, растерянно улыбаясь. Не мне, а, как обычно, никому в частности. Затем, не дождавшись ответа, снова повернулась к своему столу, заставленному свечами. Я спрятал пистолет и снова пошел на улицу. Там уже сменились действующие лица: ребятня сидела под домам под надзором мамаш, места на обочине заняли взрослые, шла игра в карты на ступенях крылец, вился дымок сигарет, женщины в домашних халатах сидели стайками, как девочки, выставив коленки вверх, парочки прогуливались от фонаря к фонарю. Мне внезапно стало плохо от такой идиллии бедности. Поэтому я посмотрел на небо – оно было чистым – между крышами виднелись легкие облака. Все это привело меня к мысли о моей верной подружке, Ребекке.

Она была проворной черноволосой девчушкой, кареглазой. Ее верхняя губка была деликатно тронута намечаемыми лет через двадцать усиками.

Все сироты были в здании, ярко горели все окна. Я стоял внизу и слышал неумолчный гвалт, с мальчукового крыла он был на порядок громче. Затем зазвенел колокол, я спустился по аллее в маленький двор и сел ждать на угол поломанного забора, окружавшего площадку для игр. Где-то через час почти во всех окнах верхнего этажа свет погас и я подошел к пожарной лестнице. Подпрыгнул, зацепился за перекладину, подтянулся и полез наверх. Перегнувшись в окно моей любви, в окно комнаты, где спали старшие девочки от 11 до 14 лет, я нашел глазами кровать моей маленькой шалуньи. Ее глаза широко раскрылись, но ни капли не удивились. Все подружки тоже не нашли что сказать. Я провел ее через ряды их немигающих глаз к двери, что вела к лестнице на чердак и крышу. На крыше, покрытой разномастной черепицей, еле блестевшей в лунном свете, в закутке между двумя башенками я стал жадно целовать ее, снимая ночную рубашку, трогать ее груди и соски. Затем я медленно опустил руки, обхватил ее ягодицы и почувствовал, что она поддается. И вот тут, пока я сам еще не зашел очень далеко, когда ее позиция была наисильнейшая, я выторговал честную цену и вытащил из остатков один доллар. Она схватила бумажку, смяла в кулачке и тут же, без церемоний, села на крышу и стала ждать, пока я, прыгая то на одной, то на другой ноге, стащу с себя штаны и все остальное. Стаскивая одежду, одной половинкой мозга, необремененной страстью и похотью, прокручивал совершенно другой сюжет: странно, люди типа мистера Шульца и меня, складывали наши деньги аккуратно и нежно, вне зависимости от количества купюр, женщины же, моя мама и маленькая Ребекка, тут же сминали их в комок и прятали в кулак, забывая о все прочем. Или сидя в печали перед пляшущими огоньками с шалью на плечах, или – лежа на крыше, раздвинув ноги – два раза за один доллар!

 

Третья глава

Когда катер вернулся к причалу, нас ожидали две автомашины с работающими двигателями. Мне бы хотелось получить дальнейшие инструкции, но мистер Шульц грубо засунул девушку, чье имя было не Лола, на заднее сиденье первой машины, сел рядом и захлопнул дверь. Не зная, что делать, я последовал за Ирвингом во вторую… Там было откидное сиденье, на него я и уселся, мне в этом повезло – машина была заполнена до отказа. С другой стороны – не совсем. Я сидел спиной к движению, лицезрея троих членов банды, впритирку умостившихся прямо передо мной. Ирвинг и еще двое, все в одинаковых плащах и шляпах, смотрели прямо перед собой, через ветровое стекло на идущую впереди машину. Чувство было неприятным – как в плотном бутерброде, со всех сторон гангстерская серьезность, давящая атмосфера и оружие в карманах. Мне было бы лучше или в машине мистера Шульца, или вообще где-нибудь на 3-ей авеню, в надземке – сидел бы себе в грохочущем вагоне по пути в неблизкий Бронкс, да читал рекламу в сполохах промелькивающих где-то внизу столбов. Иногда босс совершал непредсказуемые и глупые поступки, мне казалось, что мое приближение к нему в банде – самый необъяснимый из них. Моя персона без околичностей воспринималась высшим звеном, ее простые же члены думали не знаю что; я тщился мыслью о том, что может быть мое положение и расплывчато, но ведь я был скорее где-то подмастерьем, учеником, сочувствующим, а не нормальным бандитом. И если я не прав, то я был такой один-единственный, будто мою должность, или как назвать то, чем я занимался, придумали специально под меня, и это должно было сказать хоть что-то сидящим передо мной тупоголовым, но, увы, боюсь, ничего не говорило. Наверно, все дело в возрасте. Мистеру Шульцу было за тридцать, мистеру Берману – за сорок, все остальные, за исключением, пожалуй, Ирвинга, едва перешагнули за двадцать. Поэтому я, для молодого двадцатилетнего парня, имеющего хорошую работу и главное – перспективу профессионального роста – был просто недоразумением. Мое, подростка, присутствие в разных ситуациях бизнеса было неподходящим. Если не сказать хуже. И уж совсем оскорбительным для их чувства собственного достоинства. Одним из тех, кто забирал Бо из ресторана, был Джимми Джойо, он жил на Уик-авеню, за углом моего дома и его младший брат учился вместе со мной, посещая пятый класс третий год подряд, пару раз я замечал, как Джимми неодобрительно поглядывал на меня, как бы не замечая и не воспринимая меня как человека, но он ведь знал, кто я есть на самом деле. С ними, боевиками организации, я иногда представал в свете какого-то непонятно-нахального каприза босса, даже не как мальчик, а скорее как лилипут, некий шут при дворе короля, способный удрать от больших королевских волкодавов с псарни. Своя псарня мистеру Шульцу нравилась, и жить в таком окружении нравилось, а мне требовалось хоть как-то упрочить свое положение среди них всех, хотя, где и когда мне мог представиться такой случай, я не имел понятия. Ситуация, когда я сидел на откидном сиденье, упираясь ногами в их коленки, была, разумеется, не та, на которую я рассчитывал. Никто не комментировал мое присутствие на катере, но здравый смысл подсказал мне, что я был свидетелем убийства – одного из самых главных, одного из капитально подготовленных и что это значило для меня, полное доверие как члену банды или доверие такого секрета тому, кто и так скоро будет очередной жертвой – я не мог понять. Опасность жгла мне уши, я понимал, что мог бы в жизни обойтись и без такого секрета, что я – законченный идиот – сам, сам запрыгнул на катер! Пойманный мимолетным капризом мистера Шульца в его сети! Боже мой! Меня охватила слабость и тошнота, будто я снова оказался в море. Я подумал о Бо и представил, что он все еще опускается на дно – открытые глаза, тазик с цементом на ногах… Несмотря на испуг, мелькнула мысль и о Лоле, она ведь тоже все видела, а общая сентенция такова – убийцы не любят оставлять в живых посторонних свидетелей. Но по ее поводу я почему-то не очень волновался, сам не знаю почему, во всем этом деле что-то было скрыто от меня. Я захотел ее увидеть, да и с какой стати паниковать? Она ведь еще жива.

Все эти мысли отрезвили мой рассудок, я обратил свой взгляд в окно – структура города, упорядоченная многолетней мыслью и заботой, мощь зданий и сияние фонарей в черноте улиц, приглушили страх. Город успокаивал меня. Я попытался снова поразмышлять о своих далеко идущих планах и имперских амбициях. Если мои предчувствия изменяют мне, то класс и уровень восприятия мира мистером Шульцем мне недостижим. Он ведет себя без излишней обдуманности – так же должен делать и я. Нас вела общая судьба-злодейка, и, если я верю себе, то должен верить и ему. Я оказался в восхитительном и возбуждающем мире опасности, не вымышленном, а самом натуральном, в трех измерениях, я стал опасен самому себе, опасен моему наставнику, опасен всем опасностям, которые окружают его самого, т.е. его бизнесу, его жизни, полной убийств; вне этого мира были полицейские. Четвертое измерение. Я распахнул окошко, вдохнул немного свежего воздуха и расслабился.

Машины двигались в центр. Мы проехали по 4-ой авеню, затем через тоннель, по пандусу, который окружал Центральный вокзал, потом поехали по Парк-авеню, по настоящему, а не бронксовской подделке, мимо новых башен Уолдорф-Астории с его знаменитой аллеей Пикока и не менее знаменитым хозяином, неугомонным Оскаром. Все это я черпал из газет, из этой бездонной бочки информации. Мы свернули на 59-ую улицу и последовали за трамваем, чей звонок напоминал гонг на боксерских матчах, наконец, развернулись к обочине Централ-парка и встали в тень статуи генералу Шерману, сидящему на усталом коне. Дождь лил как из ведра, вода лилась не только с неба – безостановочно работал многоярусный фонтан – вода стекала в большую емкость, окружающую еще несколько фигур. Если бы Шерману захотелось отпробовать каменных фруктов у женщины с корзиной, которая стояла на ярус ниже чем он, ему пришлось бы перепрыгивать через весь бассейн. Мне никогда не были по душе монументальные скульптуры. Для Нью-Йорка они – как неуместные изыски, привнесенные чужой культурой, абсолютно не гармонирующие с духом города. Более того, они выглядят аляписто и лживо; можно сказать много, но представить в Бронксе каменных генералов на конях, или дам с корзинами фруктов, или солдат, стоящих в патетическом окружении умирающих товарищей, поднимающих руки и ружья к небу – невозможно! К моему изумлению мистер Шульц вышел из машины, подошел к нашей и, открыв дверь, сказал: «Эй, малыш!», взял меня за руку и вытащил под дождь. Я стоял, мгновенно мокрый, и думал, что, вот, стою здесь в море воды и скоро я – жонглер, занесенный черт знает за чем в мир бандитов, буду найден лицом вниз в грязной луже под каким-нибудь кустом парка и что, если глубина лужи может служить мерилом моей ценности или того, что я мог достигнуть, то, по всей видимости, лужа будет глубиной в дюйм – вполне достаточно для бродячей собаки, которая решит вытащить меня за штанину из грязи и слизать грязь с моих мертвых глаз. Но босс, подводя меня к первой машине, сказал:

– Сопроводи леди в ее номер. Она не должна никому звонить, что бы там ни случилось. Хотя она и не будет пытаться. Она сложит вещи. Ты сиди с ней, а когда снизу позвонит кто-нибудь из моих людей, спускайся с ней вниз. Понятно?

Я кивнул. Мы подошли к его машине и, хотя вода уже стекала с полей его шляпы, он только сейчас достал черный зонт с заднего сиденья и открыл его. Затем он дал девушке руку и помог ей выйти, вручив мне и ее, и зонтик; это был приятный момент, мы трое – под одной шелковой полусферой, она загадочно смотрела на него, полу-улыбаясь, он гладил ей щеку и тоже улыбался. Затем он резко нырнул в машину и дверь еще не успела захлопнуться, как авто взяло с места, взвизгнуло шинами и рвануло вперед. За ней умчалась и вторая машина.

Мы стояли в эпицентре бури. Тут до меня дошло, а где, собственно, мисс Лола проживает? Я как-то продолжал думать, что раз уж мне дадены полномочия по ее поводу, то она должна подчиниться мне и сейчас ждать. Но она сама взяла мою руку двумя своими и, тесно прижавшись ко мне под зонтом, его натянутая ткань звенела барабанной дробью, повела меня торопливо через 5-ое авеню. Улица была просто затоплена дождем; стекающая с зонта вода поместила нас в цилиндр с тонкой пленкой – краем. Мисс Лола, кажется, вела меня к отелю «Савой-Плаза»… да, так и есть, швейцар выскочил из вращающихся дверей, в руках зонтик, ринулся к нам, выказывая заботу; через несколько секунд мы уже были в ковровом царстве – ярко освещенном, но уютном лобби. Какой-то слуга в смокинге и полосатых брюках разъединил нас. Лицо у мисс Лолы покраснело от возбуждения, она рассмеялась, глядя на промокший низ своего платья, рукой взъерошила волосы, обрызгивая все вокруг, одновременно глянула на клерка за стойкой – Добрый вечер, мисс Дрю, Добрый вечер, Чарльз

– ответила на приветствие полицейского, стоящего неподалеку в окружении приятелей из обслуги. Так хорошо ему было стоять в сухости лобби, когда на улице жуткое ненастье, а я, опустив глаза долу, ждал, с пересохшим горлом, как она объяснит ему мое пребывание в таком отеле. Ведь я, с его точки зрения, был обыкновенный голоштанник с улицы. Я пытался не оборачиваться назад к вертушке-двери – моей спасительнице в случае бегства. Впереди, за кривыми изгибами дверцы лифта, угадывался проход, который, как я думал, тоже ведет на улицу. Я молился, что мистер Шульц знал, что делал, послав меня сюда, молился, чтобы мисс Лола проявила понимание и даже помощь мне, неуклюжему в окружении роскоши, мисс Лола, мисс Дрю, кто бы она ни была и что бы она ни пережила этой ночью в связи со смертью близкого ей человека, с которым ей, возможно, было очень приятно ходить в рестораны и ложиться в постель. Но никаких объяснений с ее стороны на последовало, будто она только и делала, что каждую ночь заходила сюда с очередным пацаном в дешевой куртке, старых синих брюках и чисто бронксовской стрижкой; взяв меня за руку, она проследовала в лифт вместе со мной. Я будто превратился в ее компаньона, а лифтер, даже не спрашивая, нажал кнопку и я сразу вырос в своем понимании того, что объяснений можно ждать от кого угодно, кроме людей с самой вершины и кошмарная тень откровения, блещущая в жутко-зеленых глазах мисс Дрю стала в моих снах одним большим адом. Вместе с той поездкой на катере.

Отель был из серии сногсшибательных! Когда двери лифта открылись, мы оказались прямо в номере. Полы блестели лаком, на противоположной стене висели коврик и гобелен, изображающий рыцарей, закованных в латы, с пиками, верхом на лошадях, каждая на задних ногах, ряды рыцарей и лошадей выстроены как по линеечке – а мебели здесь не было потому, что это было фойе, прихожая с лифтом, и стояли по углам лишь две огромные урны с изображенными на них древнегреческими философами со свитками в руках. Или саванами, я так и не разобрал, потому что настроение мое больше предполагало все, что связано со смертью. Но я предпочел не заострять внимание на убранстве фойе, а двинулся следом за девушкой через распахнутые двери, двойные, до потолка, в маленькую зальцу, сплошь увешанную картинами в темных тонах, каждая потрескавшаяся от времени. Слева виднелась еще одна дверь, из-за нее мужской голос на шум наших шагов вопросил:

– Дрю?

– Мне надо по маленькому, – ответила она. Буднично. Не останавливаясь, прошла дальше, где обнаружилась еще одна дверь, за углом, и скрылась в ней. Я остановился и оглядел апартаменты: за той дверью, откуда донесся мужской голос, виднелась маленькая библиотека, с книгами в шкафах за стеклами, высокая лестница на колесиках, громадный глобус из дерева, отполированного до блеска, две бронзовых настольных лампы с зелеными абажурами с обеих концов маленькой софы. На ней сидели двое мужчин, один старше другого почти вдвое. Старший держал, вздутый от возбуждения, половой член молодого в своей руке.

Боюсь, я загляделся на них.

– Я думал тебя до утра не будет! – прокричал старший, глядя на меня, но прислушиваясь к шагам мисс Дрю.

Он отпустил то, что держал, встал с софы и поправил галстук-бабочку. Это был Харви, высокий, стройный мужчина, выхоленный, в твидовой тройке. Он засунул палец в карман жилетки и подошел ко мне. Он выглядел здоровым и ухоженным, внушая всем своим видом только уважение. Я, даже не успев оценить его облик, просто отступил назад. Проходя мимо меня, он спросил:

– Ты в порядке?

Получилось очень громко, потому что он был так близко, что я заметил как тщательно вычесаны его волосы, волосок к волоску. Вот такой он был, Харви.

Жить гораздо проще на планете, где никому ничего не надо объяснять. Воздух там прорежен, немного свободнее, чем тот, к которому я привык, но никакого напряжения. Парень, сидящий на софе, двумя пальцами взял косметичку и начал снимать тушь с глаз. Он взглянул на меня и засмеялся, будто мы – сообщники, и я понял, что он тоже не принадлежит этому дому, он – пришедший, как и я. Сразу об этом догадаться было трудно. Пока он занимался гигиеной, я разглядел его – черные волосы прилизаны, маслянистые глаза, нахальные и живые, смотрят весело, костлявые плечи скрывались под обыкновенным студенческим свитером грубой вязки бордово-серого рисунка.

За все нахлынувшее на меня разнообразие жизни в тот день и ночь нес ответственность мистер Шульц и я предпочел делать то, что он велел. Я походил по залу, заглядывая в разные двери, их обнаружилось несколько, и нашел Харви в необъятной, по размерам втрое превышающей нашу квартиру в Бронксе, спальне серо-белых тонов. Дверь в ванную была открыта, виднелись плитки, тоже белые, Дрю мылась там под душем, а сам Харви сидел со скрещенными ногами на краю безбрежной кровати и курил. Говорил он очень громко, заглушая шум льющейся воды:

– Дорогая! Скажи мне, что ты делала и почему вернулась? Угробила мужичка?

– Нет, дорогой. Но больше в моей жизни его не будет.

– Что же он такого сделал? Ты же просто стелилась перед ним? – спросил Харви грустно, улыбаясь самому себе.

– Ну… если хочешь… он умер.

Спина Харви выпрямилась, он поднял голову, будто проверяя, правильно ли расслышал. Затем взглянул на меня, сидящего в дальнем углу на стуле с мягкой серой обивкой. Я был так же не к месту здесь, как и в библиотеке, с той разницей, что сейчас предстал перед хозяином в полном своем обличье. Я тоже распрямился и постарался ответить на его взгляд таким же строгим взором.

Харви резко встал, прошел в ванную и закрыл за собой дверь. Я взял трубку телефонного аппарата, стоящего на столике рядом и прослушал вежливую фразу оператора отеля, мол, он внимательно слушает и весь готов к услугам, затем положил ее обратно. Телефон был белый. Я никогда в жизни не видел белого телефона. Даже шнур был белый. Огромная кровать была белой, обивка, пушистые подушки, около дюжины, с кружевной тесьмой, все было белым. Все остальное в комнате было серым: ковер, мебель. Свет струился из-за карнизов, на потолок и стены, лампы были спрятаны от глаз. В этой комнате жило двое человек, потому что было два столика по обе стороны кровати, две двери в туалет, и два одинаковых платяных шкафа. Если до сих пор я мог узнать про богатство из газет, и думал, что могу представить каково это, быть богатым, то действительность перечеркивала все прежние представления; то, что было нужно богатым для жизни, потрясало: длинные ложки для обуви, инкрустированные костью и резьбой, свитера всех цветов радуги, десятки пар обуви всех моделей и стилей, набор расчесок и щеток, коробочки и шкатулки с украшениями, кольцами, браслетами, золотые настольные часы с маятником.

Дверь ванной открылась, вышел Харви с одеждой мисс Дрю: платьем, трусиками, чулками и туфлями. Он брезгливо бросил все в корзину для мусора. Бросил и потер руки. Затем прошел в дальний конец спальни, где было что-то вроде кладовой и вынес оттуда саквояж. Тут же бросил его на кровать. Затем сел рядом и принял прежнюю позу, перекрестив ноги, и стал ждать.

Я тоже ждал. Появилась Дрю – одно полотенце облегало ее фигуру, второе было навернуто на голове как тюрбан.

Спор был относительно ее поведения. Харви настаивал, что она стала сумасбродкой и что ни к чему хорошему это не приведет. Она возразила, мол, приглашение на ужин они приняли вместе. Уж не говоря о регате на выходные. Ей что, терять всех друзей? Харви звучал убедительно, но я перестал его слышать и тому были причины: мисс Дрю стала одеваться. Она встала у гардероба и отпустила большое полотенце, которое упало на пол. Я смотрел ее тело: худенькая, стройная девочка с попкой мягкой и немного плоской, с четким позвоночником, по-девичьи хрупким и нежным, все как у моей маленькой грязной Ребекки. Все части ее тела были как у Ребекки и все вместе составляли знакомое тело женщины. Уж не знаю чего я ожидал, но она была обыкновенной смертной с кожей, порозовевшей от душа. Она надела пояс и медленно накатала на ноги чулки, следя чтобы шов был строго сбоку, затем пристегнула их к поясу, надела трусики и нижнюю юбку. Проделывала она процедуру одевания проворно, ловко и по-женски мягко. Так себя одевают настоящие женщины – их одежда это их оружие в этом мире, их белье – защита от войн, засух, восстаний, пожаров, наводнений и холодов. Я смотрел, как нижняя половина ее тела все больше и больше скрывалась за вещами: юбка, туфельки на высоком каблучке. Она сбросила тюрбан-полотенце с головы и начала паковать саквояж, переходя от шкафа к кровати решительными шажками и не переставая говорить, что ей, собственно, наплевать на мнение друзей, и какое они отношение имеют к ней, она собирается в гости к кому хочет, черт всех возьми, он прекрасно знает и чего зря об этом толковать, сплошное занудство с его стороны начинает раздражать ее. Затем она захлопнула саквояж и, как бы подводя итог, защелкнула его на два бронзовых замка. Я-то думал, что слышал все, что было сказано на катере, но теперь понял, что это не так. У нее и мистера Шульца была еще какая-то своя договоренность, которую она решила выполнять.

– Я говорю о порядке, хоть каком-то, – сказал Харви, в его голосе сквозила неубежденность, – Ты хочешь все разрушить? – промямлил он, – Я имею в виду скандал – это еще не все? Ты очень умная, но озорная и непослушная хулиганка. Но всему есть пределы, дорогая. Тебе открутят голову и что потом? Будешь ждать от меня спасения?

– Ха-ха и еще пол-столько!

Она присела, обнаженная по пояс, у трюмо, посмотрела на себя в зеркало, причесалась резкими движениями, покрасила губы. Затем надела бюстгальтер, блузку и куртку, застегнулась, звякнула парой браслетов, защелкнула их на запястьях, одела ожерелье. Новая мисс Дрю обернулась и посмотрела на меня в первый раз – в глазах упрямая решимость. Ну когда, скажите, и где, я мог бы увидеть женщину, которая оделась передо мной, готовая убежать черт те куда с убийцей ее возлюбленного?

И вот мы едем. Три часа утра, разрываем 22-ую дорогу носом автомобиля, вон из города, через холмы, среди которых я никогда не бывал. Я сижу рядом с Микки, а мистер Шульц и его леди сзади, с бокалами шампанского в руках. Он рассказывает ей про свою жизнь. Сзади, на расстоянии, едет еще одна машина – в ней – Ирвинг, Лулу и мистер Берман.

Ночь моего самого емкого обучения подходит к концу, впереди меня еще ждут лекции и практические занятия, я еду среди холмов, мистер Шульц показывает мне мир. Приложение к «Нэшнл Джиогрэфик», с той лишь разницей, что груди были белыми и я видел контуры океана и видел белые контуры мисс белой Дрю, а теперь вижу черные контуры холмов. В первый раз в жизни я понял место города в мире. Можно было и так это понять, но мне как-то и в голову не приходило задумываться об этом. Никогда из города я не выезжал, не знал, что такое расстояние – а ведь «далеко» значило и морскую прогулку на амфибии, и причал, и то, где мы очищались от ила и слизи, то, где мы загорали и вкушали блюда, то, где мы пролагали тропки, где танцевали, где оставались завитки наших экскрементов, все это там, далеко и потом, а здесь и сейчас – черные холмы, ветер. Я слышал мягкий свист ветра, врывающегося в полуоткрытое окно, будто какой-то незнакомец за окном насвистывает что-то, глаза мои закрываются, я слышу гудение восьмицилиндрового мотора, басовитое и ровное, хрусткий голос мистера Шульца, рассказывающий, как в бытность свою совсем молодым, грабил он кого ни попадя, слышу шелест шин на мокром шоссе.

Глаза закрываются окончательно, голова падает на грудь, я еще слышу отрывки смеха сзади, но уже не понимаю, о чем там речь, уже три часа, уже подступает утро, прошла самая кошмарная ночь моей жизни, а я еще не вздремнул ни минуты.

 

Четвертая глава

Из газетной передовицы я узнал, что за мистером Шульцем охотятся – федеральное правительство объявило, что он будет подвергнут наказанию за неуплату налогов. Однажды полиция взломала его офис на 149-ой улице и нашла там книги с кое-какими данными по пивному бизнесу. И после всего этого я его видел лично и чувствовал его руку на своем лице. Увидеть во плоти того, о ком пишут газеты, уже само по себе рядовым событием не назовешь, но увидеть того, о ком газеты пишут, что он – преступник, это уже из области черной магии. Если газеты сообщают, что за ним охотятся, они не врут, но само слово «охотятся» предполагает, что тот, за кем охотятся, бегает по ночам, а днем скрывается в укромных уголках, т.е. старается быть невидимым, но если он не бегает, не прячется и за ним «охотятся», если он всегда на виду и просто заставляет людей его видеть – то это очень сильная магия! Разумеется, без мощного хруста купюр не обошлось, доллар есть доллар, помаши им и можно стать невидимым! И все же риск есть, не всегда работают, увы, даже доллары! Я решил, что в Манхэттэне такие трюки не проходят даром, ведь именно там сидят налоговые инспектора, открывшие сезон охоты. Но в Бронксе, по соседству с пивным складом, это может пройти, почему бы и нет? Но лучше всего этот трюк срабатывает, решил я, в самом сердце гангстерского логовища, в их офисе, в том самом, который разворошила полиция и выискала компрометирующие документы, нужные для заведения дела.

Вот таков был примерный путь размышлений мальчика Билли, когда он повис на подножке троллейбуса, следовавшего на юг, на 149-ую улицу. Передвигаться таким способом очень нелегко – для пальцев есть слабая зацепка в виде наружной полосы в низу окна, которое было задним, когда троллейбус ехал в одну сторону, и становилось передним, когда троллейбус ехал в обратном. Оно было огромным и поэтому приходилось скрючиваться под ним, чтобы тебя не было видно; если водитель замечал тебя в зеркале заднего обзора, он мог резко прибавить ходу, затем тормознуть и его, сукиного сына, не волновало, есть ли сзади машины, нет ли. Но если бы только это – для ног было оставлен едва выступающий изгиб бампера, поэтому весь процесс поездки на задках троллейбуса больше напоминал приклеивание себя всем телом к корпусу. Правильным поведением при такой поездке был резкий соскок при остановке и ожидание, пока троллейбус снова не тронется, не только потому, что висящий представлял собой объект преследования со стороны любого полицейского и его дубинки, но и для экономии сил на поездку до следующей остановки. Кому охота слететь на ходу, особенно на Уэбстер-авеню, где одни гаражи, да склады, длинные, на весь квартал, и где троллейбус мчится в свое удовольствие, не особенно заботясь об идеально прямом движении, отчего шины скрипят и визжат, а дуга высекает искры из пересечений проводов. Это факт – не один мальчуган погиб, катаясь подобным образом. Тем не менее, такой способ передвижения был моим любимым. Даже в то описываемое время, когда у меня на руках оставалось два доллара, и я спокойно мог позволить себе заплатить пять центов за проезд.

Доехав до 149-ой улицы, я спрыгнул и пробежался немного, еще толком не поняв, зачем я, собственно, сюда приехал. Точного адреса их конторы я не знал и поэтому два утомительно-долгих часа таскался вверх-вниз по холмам, забираясь на запад до самого Конкорза, и вдвое дальше – на восток. Стояла удушающая жара. Мне повезло, когда я обратил внимание на две машины, стоящие бок о бок на стоянке закусочной неподалеку от Южного бульвара. Если бы я их видел по одной, то они бы не привлекли моего внимания, но вместе… в них было что-то знакомое. Слева от закусочной стояло четырехэтажное офисное здание непонятного цвета с большими, грязными окнами. Войдя внутрь, я почуял острый запах мочи и древесной слизи. Никаких табличек с наименованием контор или фирм ни снаружи, ни внутри я не заметил. И возликовал – нашел! Выскочив наружу, я перебежал через улицу и присел на обочину, между двумя припаркованными грузовиками. Стал ждать.

Оказалось, посмотреть было на что! Время – около полудня, солнце выжигалось в сиянии проводов, дым из выхлопных труб растекался белоснежными облачками, жар плавил асфальт и он прогибался, обмякший, под моей пяткой. Хороший детектив мог указать потом, вот где он сидел, вот здесь была подошва его теннисок, а по глубине отпечатка можно судить, что было это в полдень. Раз в несколько минут кто-нибудь, обычно в безрукавке, нырял в здание. Один спрыгнул с автобуса, другой приехал на машине, дожидавшейся его с включенным двигателем, третий примчался на такси. Все они очень спешили, у всех были серьезные физиономии, они были разные – белые, черные, цветные – они шли быстро, некоторые бежали, а один даже хромал. Они были разными, но общим было у всех одно – бумажный коричневый сверток. Они входили с ним, а выходили без него.

Вы можете подумать, эка невидаль, чего-чего, а бумажных пакетов в округе предостаточно. Но на 149-ой улице их не было нигде: ни на обочинах, ни в мусорных ящиках. Чтобы раздобыть оный, мне пришлось зайти в магазинчик и потратить деньги, купив сладостей. Я сделал все приготовления: завернул пакет сверху, в точности как у них, помял его немного, набрал в грудь воздуха и, хотя до офиса было с квартал, изобразил спешку и полетел. Пока добежал, разумеется, вспотел как мышка. Распахнув двери в темную, пропахшую мочой, прихожую, я сразу пошел вверх по деревянной лестнице с необычайно скрипучими ступенями, они выгибались от малейшего соприкосновения и скрипели бы, пройдись по ним даже таракан. Если у них был офис, то только на самом верху, в этом весь смысл. И чем выше я поднимался, тем светлее становилось и на последнем этаже. Крыши как таковой не оказалось – застекленная решетка, покрытая пылью. На площадке была дверь, обыкновенная, покрытая листовой жестью, вся в зазубринах и вмятинах, ручка была стесана. Легким нажатием пальца я открыл дверь и вошел внутрь.

Не знаю, чего можно было ожидать, но обнаружилось вот что: короткий пустой коридор с выщербленными половицами и еще одна дверь, с глазком, абсолютно новая и без ручки. Я постучал и немного отошел, чтобы заметили мой пакет. Слышали ли они, как билось мое сердце: громче чем кувалда по наковальне, громче, чем полицейские топоры по жестяной двери, громче, чем топот ног дюжины полицейских, преодолевающих четыре пролета деревянной лестницы?

Клацнул замок, дверь открылась, впуская меня внутрь, и я оглядел большую приятную комнату, заставленную старенькими столами, за ними сидели, пересчитывая какие-то бумажки, слюнявя пальцы, разные люди. Звонил телефон, я стоял у стойки, доходившей мне до груди и протягивал пакет, пытаясь не задумываться о парне, под потолок, с невыносимо тяжелым дыханием, который открыл мне дверь. Я ощущал чеснок, а парня исторгавшего чесночный дух, звали Лулу Розенкранц. Его голова была непропорционально велика, космы черных волос дополнялись черными кущами бровей, из-под которых почти не видны были глаза, а нос, сломанный ровно посередине, окружали голубые от оспин щеки. Каждый его выдох я тут же начал воспринимать, как огонь, выходящий из его драконьей пасти. Мистера Шульца видно не было, ко мне подошел лысый мужичок в бухгалтерских нарукавниках, взглянул с любопытством, взял пакет и, перевернув, высыпал содержимое на стойку. До сих пор помню его удивленную физиономию, обозревающую маленькие кексы от Дугана, которые я купил в магазине. Он раздвинул их руками, заглянул в пустой пакет, затем побледнел, встревоженный и немного поглупевший от попытки понять, что все это значило. И поднял взгляд на меня.

– Что это? – заорал он, – Чего ты мне принес, идиот?

Народ прекратил шевеление, стало тихо, один или два встали и решили посмотреть что же там такое? Лулу подвинулся сзади. Все обратили взоры на мои кексы. Найди я такой пакет на улице, никаких кексов не было бы и в помине, я бы его надул воздухом, подвернул края и так бы и принес. Когда пакет надуваешь, его можно бросать как мячик, стучать по нему как по барабану, а можно хлопнуть по нему и будет маленький взрыв. Если бы я рванул пустой пакет перед парнями, то даже не знаю, что бы они со мной сделали? Лулу, наверно, уложил бы меня ударом правой или левой на пол, наступил бы на спину и прострелил основание черепа. Сейчас-то я знаю, что с ними нельзя даже делать неожиданные резкие движения. В общем, чтобы получить пакет, мне нужно было что-то купить, я и купил эти несчастные кексы, облитые сверху шоколадом с ванилью, купил именно их, просто потому что лично мне они нравились. А может их форма и вес как нельзя более кстати подходили к форме и весу пакетов, которые носили другие посыльные? Не знаю. Я выгреб кексы прямо с витрины, сунул их в пакет, дал хозяину деньги и ушел. И принес их в офис самых страшных гангстеров, что я мог представить, прямо в их логовище! На поверку оказалось, что я снова попал в самую точку, как тогда, при жонглировании. Что бы я ни сделал, все срабатывало, я не мог ошибиться, меня будто вели свыше, я ощущал, что что бы в дальнейшем ни случилось, это обязательно будет связано с мистером Шульцем. Но в тот гнетущий момент созерцания кексов я на миг усомнился в своем предназначении – такое чувство посещает нас иногда: кажется, что в следующий миг твоя судьба решится кем угодно, только не тобой.

В этот самый момент, когда все неповоротливые мозги комнаты размышляли над загадкой кулинарии из магазина сладостей, из кабинета, предваряемый раскатами своего рассерженного голоса, выбежал сам мистер Шульц. За ним проковылял задом наперед тщедушный малый в сером костюме, пытаясь уложить какие-то разлетающиеся у него из рук бумаги в свой портфель.

– Законник хренов! Какого черта я тебе плачу? – орал мистер Шульц, – Тебе надо подписать бумаги! Очень просто, взять и договориться. А это – дерьмо! Все эти формулировки, закорючки, условия…! Чего ты их мне суешь? Делай, что тебе сказано и хватит божиться! Я умираю здесь. Я могу сам научиться в любом колледже твоим премудростям, пока ты сдвинешь дело!

Мистер Шульц был в рубашке с короткими рукавами, поверх нее – подтяжки, без галстука, в руке он комкал платок, вытирая им шею и уши, пока наскакивал на юриста. Я увидел его в первый раз вот так спокойно, без ослепляющего солнца: тонкие черные волосы, зачесанные назад, огромный лоб, тяжелые глаза с розовыми краями, покрасневший то ли от насморка, то ли от аллергии нос, мощный подбородок и неожиданно тонкий, искривленный рот, исторгавший трубный рев:

– Никаких бумаг, просто слушай! – Он нагнулся и выбил портфель из рук юриста. Бумаги вспорхнули. – Погляди вокруг! Видишь, здесь двадцать столов. А сколько за ними сидит людей? Всего десять. Неужели тебе ничего не говорят пустые столы? Они тянут душу из меня, юрист хренов, каждый день, что я под колпаком, я теряю ставки, теряю выигрыши, теряю людей. Они уходят к макаронникам. Меня не было в деле полтора года и пока ты, засранец из колледжа, распивал чаи, они все забрали!

Юрист был угнетен словами босса и одновременно злился на него за выбитый из рук портфель. Он попробовал ловить листки в воздухе, затем плюнул, сел и начал подбирать их с пола. Он был из тех тонкокожих, которые трепетно относятся к чувству собственного достоинства. А еще у него были черные ботинки с маленькими дырочками для вентиляции, я их запомнил.

– Голландец! – ответил он, – Ты, как мне кажется, не хочешь признаться себе, что все козыри у них в руках. Я ходил к нашему другу в сенате. И что? Я говорил с тремя лучшими юристами в Вашингтоне, у меня человек на самой вершине работает, не покладая рук, он собаку съел в судах, очень уважаемый человек, он всех знает. И даже он помалкивает. Ситуация тяжелая. К федеральной службе не достучатся ничем. Дело поправимо, но требует времени и терпения. Это надо пережить!

– Пережить? – взвился мистер Шульц, – Пережить?!

Я подумал, что если он убьет юриста, то прямо здесь и прямо сейчас. Из его уст посыпались отборнейшие ругательства, он знал их столько, что просто перечислял их как в литании, шагая нервно взад-вперед. Это был мой первый опыт созерцания его гнева – он просто ошеломил меня. Я смотрел на его вздувшиеся вены на шее и удивлялся, как это юрист не съежился от страха перед ним. Гнев мистера Шульца был непередаваем и ни с чем не сравним – это была последняя возможная стадия неистовства перед убийством, но остальные воспринимали босса спокойнее, чем я, для них вспышка не первая, а такая обычная, повторяющаяся, как скандал в семье, который хоть и случается порой, но потом все приходит в норму, поэтому они отнеслись к боссу с церемониальной вежливостью. А совсем душа у меня ушла в пятки, когда, неожиданно, вышагивающий по комнате Голландец, подошел к стойке, прямо передо мной, схватил кекс, и, не останавливая тираду, разорвал обертку, в которой кондитеры его пекли, и пошел обратно, на ходу откусив добрую половину сладкой мякоти. И даже не заметил что он ест, откуда это взялось, будто поглощение пищи для него немного смещенное выражение ярости и обе формы его гнева были разными функциями его аппетита. Кекс, поглощенный боссом, стал достаточной причиной для лысого, все еще держащего пустой пакет, почему я здесь, загадка была решена, он вернулся к работе. Все остальные тоже сели за свои столы, а Лулу Розенкранц сел на свое плетеное кресло у двери, достал пачку сигарет и закурил.

А я все еще был живой и для всех уже принадлежал к этому офису, по крайней мере, секунду или две. Мистер Шульц так и не заметил ни то, что он сделал, ни меня самого, но одна пара проницательных и слегка изумленных глаз заметила и поняла все. Даже, я предполагаю, бесстыдную наглость моих амбиций. Эта пара глаз, прямо и немигающе оценивающая меня, принадлежала человеку, сидящему за последним столом у окна и, глядя на меня, он говорил по телефону тихим и спокойным голосом: его, казалось, не удивляла и не трогала буря шефа. Меня озарило – конечно, это мистер Берман, финансовый гений мистера Шульца, великий Аббадабба, и то, как он говорил, не внимая ни шуму, ни выкрикам, глядя поверх голов, было определенной концентрацией ума, стоявшего на уровень выше окружающих. Он медленно повернулся, поднял руку и нарисовал в воздухе фигуру. Немедленно вскочил какой-то парень и написал на доске цифру «6». Тут же все остальные принялись одновременно делать одно и то же: каждый отделял из своей кучи листков какие-то определенные и бросал их на пол. Легкие листики залетали по комнате как на параде в честь Линдберга. Как он объяснил мне позже, цифра была последней цифрой перед запятой десятых долей самых полных вероятностей первых трех заездов дня, в соответствие с данными тотализатора в Тропикал-Парке, Майами, Флорида. И это был первый элемент выигрышного номера дня. Второй элемент появится таким же образом, как и первый, после вторых двух заездов. А последняя цифра – вероятно, с последних двух заездов. Подчеркиваю, вероятно, потому что выигрышный номер доставался нелегко – если, к примеру, он усиленно подпитывался стараниями всяческих астрологических книжек, в которые любили заглядывать игроки, мистер Берман брал тайм-аут на минуту и звонил другу, тот работал на бегах и знал, сколько было поставлено на ту или иную лошадь, выяснял все детали и уже окончательно устанавливал последнюю цифру наиболее близкую к выигрышной, тем самым приумножая ежедневную прибыль мистера Шульца и прославляя гангстеризм в целом. Этот вид надувательства был лично разработан мистером Берманом и им же внедрен, поэтому частично ему он был обязан возникновению прозвища «Аббадабба».

По тому как он нарисовал цифру в воздухе, я немедленно определил, что главней его в комнате нет. Несмотря на шум, система работала безотказно, цифра появилась на доске. Закончив телефонный разговор, он встал. И оказался на удивление невысоким. Он был одет в летний желтый костюм и смешную панамку, сдвинутую на затылок. Пиджак на нем висел странным образом, он свисал далеко вперед, будто сзади ткань оттягивал на себя горб. Шагал он нетвердо, раскачиваясь. Рубашка была из шелка, тоже желтая, а бледно-голубой галстук был пришпилен серебряной запонкой. Меня удивило, что человек с такой нелепой фигурой тоже хотел выглядеть элегантно. Штаны на подтяжках висели так высоко, что скрывали грудь. Когда он подошел к стойке, то я его уже еле видел, по-моему, он был еще ниже ростом, чем я. Коричневые глаза скрывались за очками в стальной оправе. Его взгляд меня ничем не пугал, взгляд из-за очков почти всегда абстрактен. Из его носа, острого и худого, лезли клочки черных волос, подбородок дополнял остротой нос, рот был мягкий, кривоватый. Перекатывая сигарету из одного края рта в другой и положив клешневатую руку на кексы, он скосил на меня глаза, спросил:

– Ну, малыш, а где же кофе?

 

Пятая глава

Минуту спустя я уже мчался по ступеням вниз, повторяя как заклинание, сколько черного, сколько черного с сахаром, сколько со сливками, сколько со сливками и сахаром, я несся по 149-ой улице к закусочной, обгоняя машины, и гудки автобусов и грузовиков, переключения скоростей, цокот копыт конных экипажей, весь этот уличный гам, раздираемый криками и руганью часов пик, звучал в моей голове как торжественная оратория. Я сделал на радостях «колесо» и два сальто, не зная в тот момент, как еще отблагодарить Бога за получение первого задания от банды Голландца Шульца.

Я, конечно, немного предвосхитил реальные факты. Несколько дней балансируя на терпении многих и в основном просиживая на той же обочине, обозревая то, к чему я так стремился. Мистер Шульц не замечал меня, и в тот день, когда он наконец сделал это, я поднимал с пола листки бумаги. Уличного жонглера он, разумеется, уже забыл, и прямо спросил мистера Бермана, что я за хмырь и какого черта здесь ошиваюсь?

– Это просто малыш, – ответил мистер Берман, – Малыш-талисман.

Ответ почему-то удовлетворил мистера Шульца.

– Талисманы нам сгодятся! – пробормотал он и скрылся у себя.

И вот каждый день я отправлялся на задках троллейбуса к ним, будто на работу и, если мне удавалось принести им кофе или подмести пол, то я считал день удачным. Мистер Шульц по большей части отсутствовал и всем заправлял мистер Берман. Я достаточно долго наблюдал за их работой, чтобы придти к выводу – решения принимает мистер Берман. Мистер Шульц высказал оценку, мистер Берман нанял меня. Немного спустя, в тот день, когда он решил мне объяснить принципы игры, я стал ощущать себя учеником, а пока, сидя на обочине, был горд и терпелив, я постепенно становился своим.

В отсутствие мистера Шульца работа шла вяло, прибегали посыльные по утрам со своими пакетами коричневого цвета, к полудню они приносили все, что надо, первый заезд кончался в час дня, цифры появлялись на доске каждый час, полтора, а целиком волшебный номер окончательно оформлялся к пяти часам, в шесть офис закрывался и все расходились по домам. Даже преступная деятельность, если видишь ее изнутри, день за днем, выглядит скучной. Да, выгодной, но такой, увы, монотонной. Мистер Берман обычно покидал помещение последним, с собой он всегда имел кожаный портфель, наверно, с дневной выручкой, и как только он трусцой сбегал вниз и появлялся на улице, к нему подкатывала машина. Он садился и уезжал, бросая обычно взгляд на меня, сидящего на обочине, коротко кивал и вскоре я уже не мог считать свой рабочий день законченным, пока не видел его прощального кивка. Я пытался по его лицу, по бесконечно малым изменениям в его походке, словах, жестах хоть что-то вычленить, хоть чему-то научиться, хоть как-то узнать о себе, и его лицо в окне автомобиля, иногда скрывающееся за облаком дыма, стало моей загадочной инструкцией на ночь. Мистер Берман был оборотной стороной мистера Шульца, два полюса моего мира, властный гнев одного уравновешивался бесстрастным спокойствием другого, они были непохожи, как небо и земля, мистер Берман никогда не повышал голос, звуки выходили из того уголка рта, который не был занят вечной сигаретой, дым заполнял его голос густотой и делал его хриплым, слова выходили отдельно, будто через многоточия, приходилось вслушиваться в его слова, потому что он не только не повышал голос, но и ничего никогда не повторял. Фигура его была как-то мягко деформирована, этот то ли горб, то ли сильная сутулость, походка с несгибающимися коленями, добавляли в его облик какую-то женскую хрупкость, которую он прятал вызывающей стильностью одежды. Мистер Шульц, наоборот, был как одна сконцентрированная, грубо вытесанная глыба здоровья, никакая одежда не могла это ни скрыть, ни затенить, ни соответствовать его резким движениям и энергичному темпераменту.

Однажды, около стола мистера Бермана, я нашел несколько листочков. Они отличались от тотализаторных. Убедившись, что никто на меня не смотрит, я спрятал их в карман. Вечером, дома, я рассмотрел их – на всех было одно и то же, квадрат, разделенный на 16 клеток заполненных числами. Я внимательно изучил их и увидел, что сумма чисел сложенных по любой диагонали или любой прямой линии, вертикальной или горизонтальной, была одинаковой. Все три квадрата были заполнены по-разному, повтора ни в одном расположении чисел, ни в сумме не было.

На следующий день я понаблюдал за Аббадаббой повнимательнее и заметил, что то, что я раньше принимал за работу, было на самом деле неким машинальным математическим ничегонеделанием. Целый день он сидел за столом и что-то считал, в основном по бизнесу, но время на другое тоже оставалось. И он жонглировал цифрами просто для своего развлечения. В отличие от него мистер Шульц никогда не оставался без работы, он не мог думать ни о чем, кроме работы, кроме бизнеса, а мистер Берман жил и думал цифрами и числами и ничего не мог поделать с этим, они окружали его и пронизывали его, были его сутью. У мистера Шульца таким бзиком были его амбиции.

В ту первую неделю моего более или менее постоянного присутствия в офисе мистер Берман ни разу не спросил ни как меня зовут, ни где я живу, ни сколько мне лет, вообще ничего не спрашивал. Я был готов плести что угодно, но и кроме него никто мне вопросов не задавал. Обращался он ко мне без экивоков: «Малыш». Однажды у нас случился разговор:

– Малыш, сколько месяцев в году?

– Двенадцать.

– Тогда, январь – один, февраль – два и так далее. Понял?

– Понял.

– Дату своего рождения мне не говори, а вместо этого сложи число месяца твоего рождения и следующего.

Я сложил, сам факт нашего разговора был для меня событием.

– Теперь умножь полученное число на пять.

Я умножил и сказал, что готово.

– Теперь умножь полученное число на десять и прибавь к нему число дня твоего рождения.

Я умножил и прибавил.

– А теперь скажи результат.

– 959.

– Итак, – сказал он удовлетворенно, – спасибо за информацию. Ты родился девятого августа.

Дата была верной и я осклабился. Но он не остановился на этом.

– Хочешь я скажу сколько у тебя мелочи в кармане? Если угадаю, я выиграл, если нет, то отдам тебе вдвое больше, идет? Отвернись, чтобы я не видел и посчитай.

Я сказал, что и так знаю.

– Тогда умножь в уме это число на два.

У меня было 27 центов – получилось 54.

– Прибавь три.

Получилось 57.

– Умножь на пять.

Получилось 285.

– Вычти шесть и скажи результат.

– 279.

– Ну вот, малыш, ты проиграл мне 27 центов.

Он был прав.

Я покачал головой и изумленно улыбнулся, хотя улыбка моя была фальшивой. Вручив ему деньги, я надеялся, что может он их не возьмет, но нет, спокойно положил мелочь в карман, отвернулся и забыл про меня. Я остался с пустыми карманами. Позже меня посетила мысль о том, что у него такой склад ума: если ему надо будет узнать что-то от меня, то он узнает это через математику. А что если он захочет узнать мой адрес? Или номер школы? Все можно перевести в числа, даже имена, обозначив буквы порядковыми номерами. То, что я считал бездумным времяпровождением, было на самом деле системой понимания мира – я ощутил дискомфорт. Оба они, и мистер Шульц, и мистер Берман, знали, как выудить из тебя то, что они хотят. Даже незнакомец, ничего не знающий о мистере Шульце, ни его имени, ни репутации, мог мгновенно получить информацию о нем из вспышки гнева – и мгновенно поверить, что этот человек действительно может покалечить или убить любого, кто встанет у него на пути. Аббадабба Берман вычислял. Высчитывал вероятности. Его походка была нездоровой, но его мозг был великолепен, поэтому все события и случаи, все желания и средства их выполнения переводились в его голове в стройные математические формулы и это значило, что он ничего не делал до тех пор, пока все не просчитает. В них обоих была эта жила – неумолимая воля взрослых людей.

– Да ты и сам сможешь заполнить такой квадрат числами. Это не трудно, если будешь знать принципы, – сказал мистер Берман, кашлянув от сигаретного дыма.

Неделю или две спустя случилось что-то из ряда вон выходящее, мистер Берман разослал всех людей из офиса с какими-то поручениями. Вскоре в офисе никого не осталось кроме меня и его. Он поманил к себе пальцем, написал на клочке бумаги адрес, где-то на 125-ой улице и имя, Джордж. Я проникся: вот и пришел мой шанс! Не задавая никаких вопросов, даже толком не расспросив, где, собственно, этот дом находится, а находился он в Гарлеме, где я сроду не бывал, я сразу побежал, решив, что возьму такси и пусть водитель сам найдет дорогу. Из чаевых и сдач от поручений принести выпить и закусить у меня скопилось четыре доллара с мелочью и я подумал, что лучшего применения им мне не найти. Тогда я смогу показать насколько я шустр. Но останавливать такси мне тоже ни разу не приходилось и я очень удивился, когда одна машина с шашечками притормозила около меня. Я прочитал адрес таким тоном, будто с рождения только и делаю, что езжу на такси, влез внутрь и захлопнул дверь. Фильмы научили меня правильному обращению с таксистами, мое лицо было бесстрастным, несмотря на ликование от предстоящей поездки. Спустя пол-минуты, проехав всего квартал на красной коже заднего сиденья, я решил, что отныне – такси мой новый, самый правильный способ передвижения.

Мы проехали Гранд-Конкорз и по мосту на 130-ую улицу. Пунктом назначения оказался магазин на углу 125-ой и Ленокс-авеню. Я приказал таксисту ждать тем же безучастным тоном почерпнутым из кино, но он ответил, что, мол, сначала заплати за доставку сюда. Я заплатил. Едва я вышел из машины, то увидел мужчину с громадными припухлыми глазами и синяком на щеке. Это и был Джордж, он стоял за стойкой, прикладывая кусок льда себе под глаз, струйки воды сбегали вниз по лицу. Это был худощавый негр, с серыми волосами и серой щеточкой усов. Он весь вздрагивал и не только его волосы, но и он сам весь был пепельно-серый. Рядом сидели несколько его друзей, не покупателей. Они тоже были неграми. В шерстяных рабочих кепках, несмотря на жару, и никто из них не был рад моему появлению. Я ничего им не сказал, просто смотрел на них. И ощущал себя представителем той силы, которую они боялись. Я взглянул через витрину на проходящего черного парня и заметил, что стекло разбито, а на линолеумном полу валяются его осколки. Такси на обочине, вроде и правильно припаркованное, выглядело не из этого мира, да и сам мир выглядел чужим; темный магазинчик, будто отломанный айсберг отплывал от шельфа мистера Шульца. Джордж сунул руку в один из ящиков для мороженого и достал коричневый пакет, завернутый сверху обычным способом, положил его на мраморную стойку.

– Ничего не могу поделать, теперь я работаю на них, – сказал он, прижимая лед к щеке, – Скажи ему! Видишь, как вышло? Скажи ему. Пусть он провалится в преисподнюю, это ему тоже передай. Все белые – ублюдки. Все вместе.

Всю дорогу назад в Бронкс я проехал стиснув пакет в руках. Я не посмотрел внутрь, зная, что там сотни долларов. Я был счастлив и так – отныне я официальный человек в системе. Мелькнула мысль про Джорджа? Но, по большому счету, мне было наплевать. Радовало все, даже поездка за свой счет без чувства страха, и то, как ни был он зол, он сразу принял меня за еще одного человека мистера Шульца, профессионала, чье лицо всегда безлично, несмотря на боль и беду того, к кому он приехал, он ведь приехал за деньгами и он их получит, вот и все. Я ехал через реку и мое сердце билось, благодарное красоте и очаровательности существования. И текла подо мной вонючая речка Гарлем и извергали дымы трубы заводов на той индустриальной стороне.

 

Шестая глава

Для меня все было о'кей, но для банды Шульца именно в дни моего появления наступили плохие времена. И так было до тех пор, пока Дикси Дэвис, этот юрист, на которого Шульц все время ругался, не выработал некий хитроумный план, как сдаться на милость федеральной службе налогов, точнее, главному районному чиновнику. Если вы не представляете себе насколько запутанно это выглядит на практике, то вряд ли поймете, почему мистер Шульц так надеялся, что его официально вызовут в суд и возбудят дело, и целыми днями ходил взад-вперед, ни о чем другом не думая и не мечтая, а однажды, не по пословице, а по жизни, рвал на себе в отчаянии волосы, потому что до тех пор, пока он не будет вызван повесткой в суд, и уже в суде, в ходе рассмотрения дела не заплатит налог, он не может заниматься бизнесом. С другой стороны и суд не был панацеей – ведь до тех пор пока он не был уверен, что выиграет дело, какой резон ему было вообще желать этого. К примеру, если бы суд проходил в Нью-Йорке, где его имя было на слуху и где он имел, скажем так, своеобразную репутацию, дело бы он проиграл независимо от состава жюри присяжных. Вот в этом и заключалась вся суть бесконечных переговоров между Дэвисом и службой налогов. Шульц хотел определенных гарантий перед явкой в суд. Эти гарантии были очень простыми – его должны были не арестовывать, а отпустить под залог.

Он говорил мне, что преступный бизнес, как и любой другой, требует постоянного к себе внимания со стороны владельца, потому что всем наплевать, как идет его, хозяина, бизнес. Его дело – его и заботы, его бремя, ему и следить, чтобы все шло без сучка и задоринки. Но самое важное, чтобы бизнес постоянно рос, потому что, как он объяснил, если сегодня ты достиг тех же результатов, что и вчера, т.е. не вырос, это значит, что бизнес начинает умирать. Бизнес, это как живое существо – прекратив расти, начинает стареть. А уж если говорить об особенностях его сферы деятельности, очень сложной не только в области спроса и предложения, а также в обращении с людьми и даже присущей ей некоторой дипломатии, не говоря уж о самих деньгах, об их выплатах, что само по себе требует целого отделения контроля, так вот, люди, на которых можно положиться, рождены вампирами, им нужна твоя кровь, твои деньги, и если они их не получат, то они затаиваются и исчезают в тумане, и тебе надо, чтобы ты постоянно был виден в своем бизнесе или он от тебя уйдет. Все, что ты построил, возьмут другие, т.е. чем больше ты преуспеваешь, с тем большей уверенностью можно сказать, что число засранцев, желающих отнять у тебя дело, растет. Он не имеет в виду закон, он имеет в виду конкуренцию, этот род деятельности не привлекает джентльменов, и если они найдут щель в твоих доспехах, то тут же последует удар клинком в тело, если у тебя всего лишь один раз рядовой заснет на посту или какого-нибудь рядового сманит конкурирующая организация, уже не говоря о твоем собственном отсутствии на командном месте, то все, тебя уже нет, любая брешь, любая слабина – это твой конец, они тебя не боятся, они тебя сожрут, ты будешь мертв, более того, в том, что от тебя останется, не сразу признаешь тебя самого – гроб будет заполнен мясом, костями и мозгом.

Я воспринял его сетования на жизнь как свои собственные, да и мог ли иначе? Мы сидели на застекленной задней веранде его дома, двухэтажного, из красного кирпича, в Сити-Айленде. Он – великий человек, доверил свои мысли, свои заботы сиротке Билли, парню – талисману, неожиданному и необъяснимому протеже. Он уже вспомнил тот момент, когда в первый раз оценил меня и мои способности к жонглированию, как же теперь я мог не воспринять темные тучи над его душой и не почувствовать их как свои собственные? Как мог я позволить раствориться изводящему страху потери, несправедливости, пересушивающей самое нутро, героическому удовлетворению от того, что выжил, что не сдался, способности видеть людей насквозь? Вот он дом, его секретный угол, где мистер Шульц останавливался, когда не находился на своей охраняемой территории – вот он, этот дом, обыкновенный, таких сотни в округе, только на этой короткой улочке, где вокруг одни времянки одноэтажные, он все-таки выделяется. Эдакий островок. И все это было в нашем Бронксе и я отныне тоже знаю про это место (география дома – секрет, посвящены в него всего несколько человек, я в том числе), это дом мамы Ирвинга, она ходит вокруг с мокрыми руками, готовит, убирается. Эта улочка засажена жесткими ясенями, их мало, но они точно такие же, как в городских парках. Мистер Берман тоже знает, потому что это он однажды привез меня сюда, он каждый день привозит отчеты по работе боссу. И пока я сидел на веранде, а они смотрели бумаги, мне пришло в голову, что все соседи вокруг, а может и весь квартал, тоже знают, иначе ведь нельзя – нельзя не знать, если такая знаменитость ходит по этой улице, машина знаменитости – всегда на обочине, две личности на заднем сиденье.

Так вот дом на самом берегу, даже на Нью-Йорк не похоже, холмы здесь другие, дороги не заасфальтированы, долины не похожи на город-метрополис – на этом островке много солнца и люди, живущие здесь, должны чувствовать что-то особенное, некую изолированность от мира, такую, какую ощущал я сам, наслаждаясь связью с иным микрокосмом, видом на пролив Саунд, который был для меня как океан, далекий до горизонта, серый, лениво перекатывающий волны, будто это скаты домов и камень стен, волнуемых землетрясением, будто он был огромным монументальным телом, слишком большим, чтобы иметь врагов. За оградой высился над водой причал, с лодками и моторками всех мастей, подвешенных на балках или вытянутых на песок, несколько болтались, пришвартованных на цепях. Но одна лодка, привлекшая мое внимание, была закреплена веревкой и была готова, судя по виду, к немедленному отплытию: это была скоростная моторка, из красного дерева, покрытая лаком, с кожаными, коричневыми сиденьями, с бронзовой, начищенной окантовкой переднего стекла. Руль был как у автомобиля, а на корме весело трепыхался звездно-полосатый флажок. Еще я увидел щель в ограде, тропка от дома напрямую вела через забор к воде и причалу, я понял, что это – отходной путь для мистера Шульца. Как же я восхищался его жизнью, с ее укусами со всех сторон, с постоянным вызовом правительству, которому ты не нравишься, которое тебя не хочет терпеть, а хочет разрушить все твое, и поэтому ты должен сам себе построить защиту с помощью денег и людей, развертывая вооруженную линию обороны, покупая союзы, патрулируя границы, как бы разделяя себя и его – это государство, своей волей, умом и воинственным духом, и проживать в самой середине этого монстра, в самом его нутре.

И помимо этого еще умудряться оставаться в живых в постоянных тисках опасности, не давать им сжиматься до смерти, всегда чувствуя их неумолимый пресс – вот что возбуждало меня. Поэтому люди в округе никогда не донесут, его жизнь здесь – это честь им, это слава им, это как постоянное напоминание всем, что жизнь может ярко гореть в крошечном промежутке между рождением и смертью и такое же чувство они могут получить лишь однажды, или в церкви, в минуту откровения, или в наивысшую точку самой романтической любви.

– Боже ж ты мой, я должен был зарабатывать все. Никто никогда не дал мне ни одного цента, я вышел из ниоткуда и все-все сделал сам! – сказал мистер Шульц. Он сидел, пыхтел сигарой, погруженный в раздумья. – Да, были и ошибки. Не ошибешься, не научишься. А на другого дядю я работал только один раз. Мне было 17 лет и меня послали в Блэкуэл-Айленд, вскрыть домишко. Адвоката для меня не нашлось и они хотели послать меня в колонию для несовершеннолетних, с отсрочкой от настоящего приговора, в зависимости от поведения. Наверно, это было честно с их стороны. Скажу тебе, если бы тогда у меня были такие ушлые юристы как сейчас, жизнь моя была бы другая. Эй, Отто? – воскликнул он, смеясь, но мистер Берман, сдвинув панаму на лицо, посапывал и я подумал, что ему, наверно, уже не раз приходилось слушать про тяжелую жизнь Голландца от него самого. Не раз и не два. – Будь я проклят, если бы стал целовать их в задницу. Чтобы они меня отпустили. Черта с два! Я им всем такое устроил! Вообще более задиристого сукиного сына они не видели, пришлось им послать меня в исправительную школу, в деревню, к коровам и навозу. Знаешь что такое исправительная школа?

– Нет, сэр, – ответил я.

– Это… скажем, вовсе не пикник на природе. Я росточком-то не вышел, был примерно как ты сейчас, маленький такой, тонкокожий ублюдок. А плохих ребят там было в излишке. И я знал, что начинать надо как можно раньше, иначе заклюют. Поэтому гонору у меня было на десятерых. Чихал абсолютно на всех. Дрался по малейшему поводу. И выбирал самых здоровых. Делал из них куски дерьма, одного за другим. Я даже убежал оттуда потом, это было нетрудно… Перелез через забор и шлялся по лесам сутки, пока не поймали. Присовокупили за побег еще пару месяцев. Ходил весь ободранный, изорванный и вонял лесом, как зомби. Когда меня наконец отпустили оттуда, они сами были этому рады до смерти! Ты, кстати, в какой банде?

– Ни в какой, сэр.

– А как же ты хочешь стать кем-то? Научиться чему-нибудь? Я вырос из банды. Это – учебный полигон. Никогда не слышал про банду Лягушатника?

– Нет, сэр.

– Господи! Это была самая известная из старых банд Бронкса. У вашего поколения нет памяти. Ведь это была первая банда первого Голландца Шульца, ты что не знаешь? Самый крутой уличный боец среди живших! Он носы откусывал. Он яйца отрывал… Моя банда дала мне эту же кличку, когда я вышел из исправилки. Этого требовалось заслужить. Я всем показал, что хочу и могу быть тузом, самым крутым. Поэтому меня и назвали Голландцем Шульцем.

Я прокашлялся и посмотрел через стекло веранды и кустарник на воду, где маленькая парусная лодка проплывала недалеко от берега.

– И сейчас есть банды, – сказал я, – но они в основном состоят из тупоголовых юнцов. Я не хочу платить за чужие ошибки. Только за свои. Я думаю, что сейчас, чтобы научиться – надо сразу идти наверх.

Я прикусил язык, не смея смотреть ему в глаза. Глядел вниз, на свои ноги. И чувствовал его пристальный взгляд. Дым сигары вползал в меня как его едкий взгляд.

– Эй, Отто! – крикнул мистер Шульц, – Проснись, черт! Ты пропускаешь массу интересного!

– Вот как! Ну это только ты так думаешь! – сказал мистер Берман из-под панамы.

* * *

Все, что случалось, не было одномоментным; день и ночь я проводил с ними, никаких расписаний не устанавливалось, никаких планов, кроме настоящего времени, я внезапно садился с ними в машину, мы ехали, глядели в окно на жизнь, бегущую мимо; меня порой охватывало странное чувство нереальности происходящего, если светило солнце, то оно светило слишком жарко, если наступала ночь, то темень была – хоть глаз выколи, все движения мира вокруг меня казались не просто жизнью, а сложной игрой, где все играли в конспирацию от всего остального, и то, что было естественным для всех, становилось неестественным для меня, то, что я делал, искажало моральные требования к действительности. Мое желание исполнилось, я постигал азы, будучи на самой вершине.

Вот один из уроков: меня высадили на углу Бродвея и 49-ой улицы и приказали смотреть, что здесь случится. Больше ничего, никакой привязки ни к зданию, ни к авто, ни к человеку. Машина тут же умчалась, через несколько минут появилась другая, с мистером Берманом – черный «Шевроле» совершенно неприметный в общем потоке грузовиков, желтых такси и автобусов. Ни Микки, шофер, ни мистер Берман не взглянули на меня, когда проезжали мимо и я решил, что так надо и тоже не смотрел на них. А «Шевроле» стало появляться и проезжать каждые пять минут. Я стоял в дверях ресторана Джека Дэмпси, который еще не открыли, было около девяти утра, Бродвей был свеж, только что открылись газетные киоски, стали появляться продавцы булочек с сосисками и колы, открылись и несколько магазинчиков, торгующих миниатюрными свинцовыми статуэтками Свободы. На втором этаже здания, через 42-ую улицу был танцевальный зал, большое окно открылось и кто-то заиграл на пианино. Здесь сейчас был местный Бродвей, его исконные обитатели, те, кто появлялся в утренние часы, до открытия баров и магазинов, те, кто жил над кинозалами, те, кто выводил на прогулку своих псов, чтобы заодно купить газету и бутылку молока. Разносчики булок спешили с тележками из пекарен в булочные, фургоны развозили туши говядины, ражие молодцы вынимали их из передвижных холодильников и бросали на роликовые скаты в подвалы ресторанов. Я смотрел, наблюдал и заметил дворника с метлой и белой летней кепкой с оранжевым козырьком, он чистил улицу от конского навоза, обрывков газет и прочего, накопившегося за ночь мусора. Широкой лопатой сгребал все в кучки и забрасывал в бачок на тележке, совсем как домохозяйка на кухне.

Спустя какое-то время прошла поливальная машина и улица заблестела как свежесмазанная сковородка – я тут же заметил, что на углу с 70-ой улицей зажглись цепи огней над входом в театр Льюиса. Слепило солнце и прочитать бегущую строку новостей вокруг здания «Таймс» было тяжело. Черный «Шевроле» подъехал еще раз, мистер Берман на этот раз взглянул на меня и я забеспокоился, быстро оглядев улицу. Но движение машин было самым обычным и люди вокруг шли по своим делам. Обычные люди по обычным делам. Какой-то человек в костюме и галстуке подошел к углу и поставил ящик с яблоками на асфальт, сверху табличка – «Яблоко – 5 центов». Утро, как утро, подумал я еще раз, может их интересует окно позади меня, где Джек Дэмпси был снят прямо на ринге в Маниле. Рядом висели фото поменьше, где другие боксерские знаменитости трясли руки кому-то еще, но потом мой взгляд в зеркальном отображении ресторанного стекла уперся в противоположное здание. Я повернулся. Из окна пятого этажа вылезал мужчина с ведерком и губкой для мытья окон, его пояс был прикреплен к крючьям, вбитым в стену рядом с окном. Он повис и начал работать: намылил окно. Вскоре я увидел еще одного мужчину, этажом ниже, который прикрепил себя к крючьям точно так же, и тоже собирался приступать к работе. Я понаблюдал за ними и почему-то мне стало ясно, что именно за ними меня и приставили смотреть. За мойщиками окон. На тротуаре, под ними, появился знак «А», предупреждающий прохожих, что сверху идут работы. Этот же знак был на эмблеме их профсоюза. Я пересек Бродвей и встал на юго-западный угол 49-ой улицы и 7-го авеню, поднял голову выше и заметил, что от двух балконов, почти под самой крышей, тянулись вниз тросы и, где-то на высоте 15-го этажа, висела подвесная корзина с еще двумя рабочими. Там, под крышей, окна были громадными, им не удалось бы помыть их, используя крючья в стенах. Вот эта корзина внезапно накренилась, трос с одной стороны лопнул, взлетая как бич к самой лебедке, мужчины нелепо взмахнули руками и съехали по корзине в сторону. Один из них не сумел зацепиться и ухнул вниз прямо на тротуар. Не помню, кричал ли я, видел ли кто или слышал случившееся, но когда мойщик еще летел вниз, за несколько секунд до смерти, вся улица знала, что случилось. Машины резко тормозили, одна за другой, будто связанные общей цепью. Раздался визг тормозов, он как бы предупредил пешеходов во всем квартале, что случилась катастрофа, будто нормальная работа, о которой все знали, резко прекратилась и люди об этом узнали моментально. Тело мойщика, у самой земли принявшее горизонтальное положение, а летел он кувыркаясь, ударилось о крышу автомобиля и раздался взрыв, будто выстрелила пушка. Я с удивлением смотрел, что то, что осталось от мойщика, эта груда костей и плоти, пробившая металл кузова, еще немного шевелилась после удара, будто какой-то гигантский червяк импульсивно двигал членами. Жизнь уходила, борясь.

Мимо меня промчался конный полисмен. Второй мойщик сумел зацепиться за корзину и висел, раскачиваясь. Его ноги судорожно искали выступ, хоть какой, но стена была гладкой, он кричал благим матом, а корзина как маятник, раскачивалась на одном уцелевшем тросе и амплитуда хода не была высчитана для его спасения. Какая сила была в его руках и мускулах пальцев? За что мы все так держались в этом мире бездонных глубин, которые давали нам шанс выжить и на воде, и в воздухе, и на мостовой – и могли внезапно открыться и явить свою грешную притягательность и увлечь за собой вниз – в грохоте, в шуме, в выстреле? Бело-зеленые полицейские фургоны неслись к месту происшествия со всех сторон. С 57-ой улицы на Бродвей заворачивала пожарная машина с выдвижной лестницей. Я не мог двинуться с места, оцепеневший от вида смерти.

– Эй, малыш!

Сзади меня стоял «Шевроле» мистера Бермана. Дверь открылась. Я подбежал к машине, влез внутрь и Микки тут же тронулся.

– Никогда не уподобляйся деревенским остолопам, малыш, и не разевай рот! – сказал мистер Берман, – Тебе было велено стоять, вот и надо было стоять!

Если бы не его слова, я бы не удержался и обернулся назад, даже зная, что мы проехали уже достаточно и за машинами, забившими все место происшествия, ничего не видно. Я проявил волю и заставил себя не дергаться и смотрел вперед, молча.

Микки держал обе руки на руле, изредка правой переключая скорости. Если круг руля представить в виде часов, то его руки были на 10 и 2. Он вел машину спокойно, но не медленно, никого нагло не обгоняя и не подрезая, используя малейшие возможности, чтобы проехать быстрее. На светофорах он спокойно ждал зеленого света, не пытаясь проскочить на желтый. Микки был шофер высокого класса, и этим все сказано, он сливался с машиной и когда ее вел, то все чувствовали, насколько легко и изящно у него это получалось. Сам я не удосужился научиться управлять машиной, но знал, что для Микки 100 миль в час – или 30 – не имеют значения, он вел бы ее на всех скоростях так же уверенно и спокойно. Сейчас, в свете беспомощного падения мойщика окон, компетенция Микки была как молчаливый упрек в подтверждение замечания мистера Бермана.

За все это время, что я знал Микки, не помню, чтобы я обменялся с ним хоть парой слов. Может он стеснялся говорить. Его ум заключался в его толстых руках и глазах, изредка бросающих взгляд в зеркальце заднего обзора. Глаза у него были голубые, голова абсолютно лысая, уши стянуты назад, на шее толстые складки. Когда-то он был боксером, но никогда не выигрывал даже отборочных клубных соревнований. А знали его по тому случаю в Джером-арене, где Шоколадный Малыш, тогда он только-только начал подниматься, отправил его в полный нокаут. В общем, как я слышал.

Не знаю почему, мне хотелось плакать.

Микки завез нас в какой-то гараж на Вест-Сайде и, пока я с мистером Берманом зашли в закусочную напротив похлебать кофе, поменял машину и появился под окнами на «Нэш», номера были черно-оранжевыми, другими.

– Безгрешные не умирают, – сказал мне мистер Берман, – А поскольку грешны все, смерть ожидает нас всех. И ее надо ждать.

Затем он подвинул мне одну из игрушек: на плоскости в квадратной коробке было 15 квадратных жетонов, с порядковыми номерами, и одно пустое место – надо было двигать жетончиками, не вынимая их, чтобы все расставить по порядку, от 1 до 15.

Как я говорю – это было что-то вроде вступления в армию, я пришел и записался. И первое, чему я научился – у них не было обычных правил для дня и ночи, существовало несколько типов света, и мешать их было нельзя, если свет такой, то он и должен быть такой, самый черный и тихий час был лишь только одним из типов света.

Никаких попыток ни с чьей стороны на предмет объяснений, почему все прошло именно так, никогда не было и никто не пытался ничего оправдать. Я это знал и не задавал вопросов. Затвердил сразу, что у них есть одна строгая этика поведения, все обиды нормальные в нормальной жизни и здесь нормальны, все острые проявления чувств справедливости здесь такие же, как и везде, все уверенности в правоте и неправоте – тоже, если уж ты принял первую извращенную предпосылку их поведения. Но вот над ней мне предстояло еще поработать. Я обнаружил, что легче всего говорить с мистером Шульцем. Его пара-другая слов проясняла для меня все. Я решил, что я уцепил идею, но не прочувствовал ее до конца, чувством идеи обладает лишь ее создатель и кто он, могло выясниться лишь в присутствии мистера Шульца.

Пока меня одолевали подобные мысли, я смог вычислить на каком плотном уровне происходили вещи, которых все ожидали в тихие полуденные часы на заднем крыльце дома в Сити-Айленде.

Мистеру Шульцу принадлежал Эмбасси-клаб. Это была одна из его многочисленных недвижимостей доступная для публики, с канопе наверху, на котором было его имя. Из газет я знал о ночных клубах: кто туда ходит и какие прозвища у этих людей, многие из высших слоев. Я знал, как они обмениваются приветствиями, все эти кинозвезды, художники и другие представители элиты, звезды спорта, писатели и сенаторы, знал, что там проводятся всякие шоу, играют оркестры, поют блюзы белые девочки или негритянки, знал, что там есть вышибалы и девочки в коротких юбчонках и шляпках, которые ходят между столиками и торгуют сигаретами с подносов; все это я знал, но вот видеть воочию не приходилось.

Поэтому я был приятно поражен, узнав, что они посылают меня туда на работу. Помощником официанта. Вы только представьте, я – малыш, в ночном клубе в самом центре!

Но проработав неделю я не мог уже сказать, что там мне все нравилось. Во-первых, никакими знаменитостями там и не пахло. Приходили неизвестные личности, выпивали, закусывали, танцевали под оркестр, но они были не теми. Я сразу понял это – потому, что они сами оглядывали зал в поисках ТЕХ, ради кого они сюда пришли.

Вечерами, до 11 часов, пока не начиналось шоу, в клубе было пустовато. Зал был голубым; голубой свет падал на сиденья вдоль стен, на столики с голубыми скатертями и на маленькую танцплощадку в центре, рядом со сценой без занавеси – оркестр состоял из двух саксофонов, трубы, пианино, гитары и ударных. Девочки, вернее девочка, была лишь в гардеробе, девочек с сигаретами не было, репортеры, ищущие для «желтой прессы» жареных новостей, сюда не забредали. Место было мертвым, а мертвым оно было потому, что мистер Шульц не мог здесь показаться. Привлекал людей он. Люди любят появляться там, где что-то произошло или произойдет. Они любят силу. Бармен за стойкой, рукава засучены до локтя, зевал. На самом плохом, в плане расположения, столе, около входной двери, на сквозняке, каждый вечер сидели два помощника инспекторов налоговой службы. Они заказывали слабые коктейли, которые не пили, и лишь безостановочно курили. Я усердно менял пепельницы. На меня они не смотрели. На меня никто не смотрел. Я был настолько незаметен в своем коротком сером пиджачке, что, наверно, считался частью обстановки. Меня не замечали даже официанты и я этим почему-то гордился. И это делало меня ценным. Потому что я был послан сюда мистером Берманом с необычным наставлением: держать все в поле зрения и все замечать. Я смотрел и замечал. Какими же идиотами становились люди, приходящие в ночной клуб – 25 долларов за бутылку шампанского вызывали у них дикий восторг, 20 долларов всунутые распорядителю на входе – и вот он ведет посетителей в зал, усаживает их, хотя вокруг полно свободных мест. Весь ресторан был тесноват, на сцене, близко-близко от столиков, стоял оркестр, получалось, что он как бы между рядов. Ребята из оркестра баловались «травкой», даже певичка. На третью или четвертую ночь моего пребывания, протянула мне ладонь, на которой была папироска с прищепкой – я втягивал в себя дым, глотал его, повторяя их манеры, втягивал этот горький чай, в мою глотку вливался жар угольков и я кашлял, а они смеялись, но смех их был снисходительным. Все, кроме певички, были белые ребята, чуть старше меня. За кого они меня принимали? За студента на приработке? Я молчал, пусть думают, что хотят. Мне же для полного свыкания с ролью не хватало лишь очков в костяной оправе, как у комика Ллойда.

На кухне главным шефом был здоровенный негр, он курил сигареты, стряхивая пепел на жаркое, не расставался с тесаком, которым он пугал и гонял официантов и вообще всю обслугу. Он покрикивал и иногда раздражался гневными тирадами, зверски попыхивая сигаретой среди вкусного царства. Единственный, кто его не боялся, был хромой, с серыми волосами, старикан-негр, мойщик посуды. Я смотрел как он погружал свои руки в мойку, заполненную кипятком и тарелками, и удивлялся – тот никогда не обжигал своих рук. У нас с ним установился контакт. Я приносил ему посуду. Он положительно оценивал мое старание помочь ему. Я вычищал тарелки от остатков пищи. Мы были профессионалами. В кухне приходилось быть осторожным – пол был покрыт несмываемым слоем жира; на стенах, будто приклеенное, отдыхало тараканье племя, липкие ленты, развешанные там и сям, были черные от мух, иногда от одного бидона с отбросами до другого проносились серые прожорливые животные

– крысы. Все это было за двумя дверьми на пружинах – за ними облитый голубым светом – Эмбасси-клаб.

Когда выдавалась свободная минутка, я останавливался и слушал певичку. У нее был премилый голосок и она так смотрела, будто перед ней необозримая даль. Клиенты любили танцевать под ее пение, особенно женщины, им нравились переживания, тоска одиночества и безответная любовь. «Я люблю его, а он принадлежит другой. Он поет нежные песни не мне!» Она стояла перед микрофоном и почти не шевелилась, наверно, обкурившись, боялась даже руки поднять, но периодически, в самые патетические моменты песни, подтягивала свое черное платье вверх, будто боялась, что оно спадет и все увидят ее обнаженные грудки.

Около четырех утра в ресторан подъезжал, выглядевший свежо и нарядно в своих ярких костюмах пастельных тонов, мистер Берман. В этом часу заведение пустело окончательно: ни парней из налоговой службы, ни официантов, ни оркестра. Но официально клуб как бы работал и единственным посетителем мог быть лишь какой-нибудь полицейский, зашедший пропустить рюмочку «под завязку» ночного дежурства. Я занимался делом – стаскивал скатерти со столов, ставил на них стулья, попозже приходили уборщицы и мыли полы, пылесосили ковровое покрытие и натирали воском паркет танцевального «пятачка». Закончив работу, я шел по вызову в подвал, где прямо под залом был оборудован, обшитый панелями, маленький офис. В офис вела железная лестница, а входом служила пожарная дверь. Мистер Берман проглядывал чеки, считал выручку ресторана и спрашивал меня о том, что я видел. Я, разумеется, видел всякую ерунду: все для меня было новым – ночная жизнь Манхэттена перевернула за неделю весь образ жизни. Я работал ночью, а спал – днем. Жизнь била ключом вне меня, деньги текли рекой, но немного в другом направлении, не как в офисе на 149-ой улице, здесь они не зарабатывались, а тратились и переходили в голубой свет, шикарную одежду и глуповатые песенки о любви.

Из разговоров с мистером Берманом я понял, что гардеробщица платит ему за свое место, а не наоборот, как мог бы я подумать – для нее это была очень выгодная работа, каждый вечер она покидала заведение не одна, а с очередным ухажером, ждавшем ее под козырьком у входа. Но мистер Берман спрашивал не об этом.

Я часто представлял свою малышку Ребекку. На высоких каблуках, одетую в черное платье – мы танцевали. Мне казалось, что даже одна моя униформа приведет ее в восторг. Спал я в этом самом офисе, ложился на диван, лишь только мистер Берман уходил, и во сне занимался с ней любовью и ничего не платил. Я ведь был с гангстерами и уже одно это было достаточным, чтобы она любила меня просто так. О моих сновидениях мистер Берман тоже не желал знать. Иногда я просыпался по утрам из-за вечной проблемы молодого организма

– приходилось что-то делать с бельем – я нашел китайскую прачечную, совсем как коренной обитатель Бродвея, где мне отстирывали последствия эротических мечтаний, пришлось и раскошелиться на покупки: трусы, майки, носки, рубашки я тоже стал покупать на 3-ей авеню. Она уже стала моей. Я даже был доволен собой, в центре мне жилось нормально. В отличие от Бронкса, центр уже стал тем, кем Бронкс только собирался стать. А так, те же улицы и еще работа за 20 долларов в неделю. За уборку грязной посуды и постоянное внимание – от этого у меня было напряжение в глазах и ушах. Для чего я смотрел на них всех, не знаю. На третий или четвертый день моего пребывания в клубе видение падающего мойщика окон стало стираться из памяти. Будто даже поведение на Ист-Сайде было другим, даже для гангстеров. Спать я перешел на раскладушку, просыпался под вечер, поднимался по железным ступенькам вверх, выходил через пожарный выход на аллею и шел за угол в бар, там ужинали таксисты, а я завтракал. О, завтраки у меня были огромные. Нищим старикам, пытающимся проникнуть в кафетерий и вечно гоняемых владельцем, я покупал булочки или кексы. Я отстраненно размышлял о том, как я устроился и думал о себе в положительном ключе, не одобряя лишь то, что я не навещал маму. Однажды я позвонил ей из телефонной будки и сказал, что меня с неделю не будет, но, боюсь, она не запомнила. Пришлось ждать 15 минут, пока ее вызвали наверх из подвала прачечной.

Все это было антрактом в пьесе моей жизни, тихим и спокойным антрактом.

Затем, после одной из ночей, у меня, наконец, появилась кое-какая информация: в клуб приходил Бо Уайнберг, сидел там с компанией, ел, пил, и даже заплатил оркестру. Тогда я еще не знал его в лицо, мне поведали о нем ожившие официанты. Мистер Берман сообщению ничуть не удивился.

– Бо придет еще раз, – сказал он, – не обращай внимания на сидящих с ним рядом – смотри кто будет сидеть у входа!

Спустя два дня мне представилась такая возможность. Бо появился с миловидной блондинкой и парочкой: мужчиной в хорошей одежде и брюнеткой. Они сели на лучшее место, рядом с оркестром. И все обычные посетители, наконец, смогли убедиться, что на этот раз они пришли сюда не зря. Не потому что Бо потрясающе смотрелся, хотя и это отрицать нельзя: стройный, смуглый, безукоризненно одетый, зубы сверкали изумительной белизной и даже свет, казалось, вобрался весь в него и исходил обратно другим оттенком, красным, а и потому, что на его фоне все остальные сразу поблекли. Он с друзьями было одет парадно, будто вся компания решила на пути из оперы домой зайти перекусить. Он приветствовал многих сидящих вокруг, покровительственно кивая, будто являлся владельцем заведения. Даже музыканты появились раньше и сразу начались танцы. Словно по мановению волшебной палочки ресторан превратился в самый настоящий ночной клуб, откуда ни возьмись валом пошли посетители, забившие разом все места. Нью-Йорк сошел с ума. К столику Бо подходили люди и представляли себя и знакомых. Ведь рядом с Бо сидел какой-то известный игрок в гольф, не помню его имя. Гольф не моя игра. Женщины смеялись, дымили сигаретами, окурки заполняли пепельницы с ужасающей скоростью. Странно, но мне показалось, что чем больше народу приходило, тем шире раздвигались стены заведения, тем сильнее звучала музыка и вскоре у меня появилось ощущение, что в мире остался только ресторан – а за стенами нет ни улиц, ни города, ни страны.

В ушах звенело, я носился ракетой, весь в мыле, но все-таки увидел Вальтера Уинчелла, присевшего к Бо за столик на пару минут. Позднее Бо обратился персонально ко мне, сказав, чтобы я передал официантам его просьбу: подлить в бокалы двум инспекторам налоговой службы, сидящим у самой двери на сквозняке. Восторг был полный. После полуночи вся компания решила поесть и я помчался с подносом на кухню – серебряные щипчики с булочками на тарелку – и на обратном пути еле удержался, чтобы не пожонглировать ими под музыку. Звучал блюз, ритмичный и вольный. Но инструкций мистера Бермана я не забывал. Человек, зашедший в ресторан за несколько секунд до Бо и севший у бара, не был Лулу Розенкранцем с бровями монстра, не был он и Микки, шофером с розовыми ушами, он не был тем, кого я мог видеть и запомнить на грузовиках или в офисе на 149-ой улице, и вообще он был не из нашей организации. Маленький и пухлый, он скромно сел у стойки, выкурил пару сигарет, выпил минеральной воды. Послушал музыку, одинокий посетитель, скромный и незаметный. Он ни с кем не говорил и свою шляпу положил рядом на поверхность бара.

Позже, когда утро заглянуло в подвал, пробежавшись лучом по дренажной трубе, мистер Берман поднял глаза от деловых бумаг ресторана и вопросил: «Ну?», глаза, за роговицами очков, спокойны как всегда. Я глядел за тем человеком и видел как тот оставил свой спичечный коробок в пепельнице. Но момента проявить свою смекалку, предъявив его, еще не наступил. Он был необходим мне для окончательной точки.

– Был какой-то залетный! – сказал я, – По всей видимости из Кливленда.

Я так и не поспал в то утро. Мистер Берман послал меня наверх к телефону, дал номер, я позвонил, подождал, пока гудок не прозвенит три раза и повесил трубку. Обратно я принес черный кофе и булочки. Уборщицы к этому времени вылизали ресторан – он блестел в свете одной-единственной лампы над баром, мирный и вальяжный, через густые шторы на входе едва пробивались аккуратные снопики лучей солнца. Частью того, чему я выучился – было быть полезным и видимым, а иногда полезным и невидимым. Второе я выбрал сейчас, потому что мистер Берман потерял ко мне всякий интерес и говорить больше не хотел. Я присел на ступеньки около бара, усталый и гордый за точное выполнение инструкции. Неожиданно появился Ирвинг, а это значило, что мистер Шульц тоже здесь и скоро появится в поле зрения. Ирвинг подошел к стойке, опустил лед в бокал, разрезал лимон на четверти, плюхнул одну вслед за льдом, добавил зельтцерской из шипучей бутылки с носиком-пшикалкой и взболтал содержимое. Проделав все так тщательно, что на поверхности бара не осталось ни капельки, он выпил бокал одним махом и крякнул. Затем он помыл бокал, вытер его полотенцем и поставил на место, в ряд таких же бокалов. В этот момент мне пришло в голову, что вся моя самоудовлетворенность не подкреплена ничем истинно толковым. Дурость и только! Вера в то, что мой опыт прибавил мне весу? Какого? Что я сам есть объект моего опыта, что за чертовщина? И затем, когда Ирвинг подошел к входной двери, в которую стучали, звеня вставным стеклом, и впустил недальновидного пожарного инспектора, который выбрал именно это время и почему, кроме слов разлетавшихся в великом каменном городе о том, что босс мертв или почти умер, будто маленький кусочек пустыни среди цветочного великолепия с пророками древнего племени, я увидел к чему может привести ошибка в мыслях даже перед тем как это случилось, что предположение опасно, что уверенность ложная пахнет гибелью, что этот человек забыл кто он есть – всего лишь пожарный инспектор, забывший свое место в инспекции, и свою незначительность в этом деле вообще. Ирвинг в принципе имел деньги и дело бы кончилось парой долларов и парень бы ушел, но по ступеням спускался мистер Шульц и в голове его билась информация, переданная мной через мистера Бермана. В другое время мистер Шульц мог непредвзято восхититься милой наглостью и дать пожарному инспектору маленькую взятку. Или просто отшить того словами, мол, не нашел ничего лучшего чем заявиться в такую рань, мол, если есть жалобы, иди и строчи в своем департаменте. Он мог сказать, я сейчас позвоню и из твоей задницы, идиот, у тебя в инспекции котлету сделают. Но вышло по-другому: он взъярился и расколошматил голову парня о танцевальный пол. Совсем молоденький парнишка. Кудрявые волосы. Я успел застать его еще живым – на пяток лет старше меня. Кто знает, может у него остались жена и ребенок где-нибудь в Куинсе? Он тоже, как и я, был амбициозен. Так близко перед глазами я еще не видел убийство. Даже не могу сказать как быстро это произошло. Или как медленно. Долго. Самыми неестественными были звуки. Хриплые выкрики предсмертного боя, похожие на рев оргазма, они возбуждали жалость и были уходящими на ту сторону жизни, такими унизительными. Мистер Шульц поднялся с пола и отряхнул коленки. На нем не осталось ни одной капли крови, хотя вокруг головы инспектора, через спутанные волосы расплывалась целая лужа красного. Он подтянул брюки, тяжело дыша, провел рукой по голове, приглаживая взъерошенную прическу и поправил галстук.

– Уберите этот мешок с дерьмом! – приказал он Ирвингу и мне.

Затем ушел к мистеру Берману, в подвал.

Я не мог пошевелиться. Ирвинг велел мне принести пустой бак из кухни. Вернувшись, я увидел, что Ирвинг сложил парня вдвое, коленки к голове, и укутал его же пиджаком, завязав рукава. По-моему, ему пришлось сломать хребет пожарнику – так туго он его сложил. Пиджак скрывал голову, иначе бы я не выдержал. Когда мы запихивали его тело в обыкновенный оцинкованный бак для мусора, оно было еще теплым. Затолкав его внутрь, Ирвинг набросал сверху стружки из ящиков, в которых на складе хранились французские вина и забил крышку кулаком. Мы вытащили бак на улицу, прямо к подкатившей мусорной машине. Ирвинг перекинулся словечком с шофером. Да, городские службы убирают мусор с улиц, а для заведений есть специальные компании – эта машина принадлежала такой. Два парня встали на тротуаре и начали подавать вверх третьему компаньону баки с мусором, тот опорожнял их в чрево огромного контейнера и сбрасывал обратно. Все баки остались стоять там, где им было положено стоять. Кроме одного. Если бы даже вокруг стояла толпа, а откуда ей в такие часы взяться, кому охота наблюдать за работой мусорщиков и ощущать бьющие в нос запахи, то и тогда, в гудении мотора, в гулких ответах баков на бесцеремонность обращения с ними измазанных молодых людей, никто бы не заметил, что грузовик отъехал с одним баком, уложенным прямо в контейнер с мусором, что через час или два весь мусор вываленный на свалку, будет проутюжен трактором под неумолчный гвалт морских чаек.

И Ирвинга и Аббадаббу Бермана угнетало, что то, что произошло, не было запланировано заранее. Их лица выражали недовольство. Не страх, что могут возникнуть непредвиденные трудности и не профессиональное беспокойство. Угнетала сама идея, что вот есть на свете такие идиоты, у которых могут возникать неправильные мысли о себе, о том, какие они сильные и ловкие, и что столкнувшись с такими идиотами их убивать за это не надо! Они ведь не в бизнесе. Спустя какое-то время, даже мистер Шульц огорчился. Было уже нормальное, а не неестественно раннее утро и Ирвинг приготовил два коктейля. Голландец выглядел так, будто случившееся – это крест, возложенный на него, да и на остальных членов банды, которым придется нести его до конца жизни. Интересна была его реакция на событие! Он сказал:

– Ничего с собой не могу поделать. Это прямо пронизывает улицы. Ирвинг, помнишь Норму Флой, эту сучку? С инструктором по верховой езде путалась? Помнишь как она огрела меня на 35 «штук»? Что я сделал? Я смеялся до слез! Молодец, что скажешь! Разумеется, если я ее поймаю, то выбью ей все зубки! А может и не выбью… Вот в этом все и дело. Эти ребята выносят наши отношения прямо в толпу, на улицу! Кто там следующий после пожарного инспектора? Почтальон?

– У нас есть время, – сказал мистер Берман.

– Да! Да! Лучше обойтись без такого перехлеста вообще! Я уже больше не могу. Вот! Достало! Слишком много юристов развелось. Знаешь, Отто, а ведь парни из налогового управления не идиоты, чтобы позволить мне заплатить налоги!

– Верно.

– Поэтому никаких больше встреч с Дикси. И проясним все, что у нас накопилось с Хайнсом. Что будет – то и будет!

– И ресурсы позволяют! – добавил мистер Берман.

– Вот-вот. Пару вещей покажем и по-моему, уже время для их показа. А там… как бог или черт рассудит! Я этим гадам покажу! Я все еще Голландец!

Мистер Берман велел мне выйти наружу. Вскоре он присоединился и мы, стоя на обочине у мусорных баков, поговорили.

– Представим, – начал он, – что у тебя есть числа от 1 до 100. Какова цена каждого числа? Да, число 1 имеет цену 1, а число 99 имеет цену 99 единичек, но каждое число в этом ряду стоит всего лишь одну– единственную единицу, понял?

Я кивнул.

– Хорошо! – сказал он. – Теперь вычти из сотни 90 и остается всего 10, так? Какие 10, не важно, 5 из первого десятка, 5 из – второго. Сколько стоят оставшиеся числа? Неважно в каком десятке эти числа, важна их роль в общей сотне! Понял?

– Да.

– Поэтому чем меньше чисел, тем больше они стоят, так? И неважно, что число говорит своей величиной, его ценность, выражаемая чистым золотом, заключается в его окружении другими числами. Ты понял суть?

– Да.

– Хорошо. На досуге обдумай мои слова еще раз. Как, к примеру, число выглядит одним, а является на поверку – другим? Но я тебе привел другой пример, поэтому думай. А пока давай прогуляемся. Ты выглядишь кошмарно. Весь зеленый. Тебе надо подышать свежим воздухом.

Мы свернули на восток, пересекли Лексингтон-авеню и пошли к 3-ей улице. Мы шли медленно, мистер Берман чуть позади. Он говорил:

– Я скажу тебе свое любимое число, но прежде попробуй его угадать.

– Я не знаю, – ответил я, – и угадать вряд ли смогу. Может то число, из которого вы можете выводить любое другое?

– Неплохо, – поощрил он меня. – Но твое определение приложимо к любому числу. Нет, мое любимое число – 10! Знаешь почему? В нем равное количество четных и нечетных чисел. В этом числе есть также первая порядковая цифра, и есть ее отсутствие, по недоразумению названное нулем. В нем есть первое нечетное число и первое четное, и в нем есть первый квадрат. И еще в нем есть первые четыре числа, которые сложенные дают 10. Это мое счастливое число, моя удача. А у тебя есть такое число?

Я покачал головой.

– Советую взять 10, – сказал он и добавил, – Пора домой!

Он вытащил из кармана стопку денег.

– Вот тебе зарплата – 20 долларов. Еще 8 долларов – выходное пособие. Ты уволен.

Я еще не успел огорчиться, а он продолжил:

– Вот тебе еще 20 долларов ни за что, а просто потому что ты хорошо читаешь названия итальянских ресторанов на коробках спичек. Это – твои деньги.

Я взял деньги и, сложив их, положил в карман.

– Спасибо, мистер Берман! – сказал я.

– Теперь, – продолжил он, – я даю тебе еще 50, 5 «десяток», но это уже

– мои деньги. Ты понял, почему я их даю тебе, но они – мои?

– Вы хотите, чтобы я что-нибудь купил для вас?

– Да. Купи мне, но для себя, пару брюк и пиджак, рубашку, галстук и хорошие ботинки. Эти трущобные, что ты носишь, оскорбляют мой вкус. Помощник официанта в респектабельном ресторане в баскетбольных холщовых бутсах – это нонсенс! Тем более, они уже на ладан дышат. Тебе повезло, очень немногие обращают внимание на обувь. Сожги их, ладно? Еще я хочу, чтобы ты постригся и не выглядел как чучело после дождя. Еще, купи себе чемодан, а в него положи белые носки и одну книгу. Я хочу, чтобы ты купил настоящую книгу из настоящего книжного магазина. Не журнал, не комиксы, а книгу. И положил ее в чемодан. Купи себе очки, будешь читать книгу в очках, может и так случится… Ты понял? Очки, такие как у меня.

– Но мне не нужны очки! – сказал я, – У меня отличное зрение.

– Сходи в любой ломбард и тебе найдут очки с простыми стеклами. Без рассуждений, сходи и купи. Не торопись. У тебя есть несколько дней. Погуляй, подыши воздухом, повеселись. Время у тебя есть. Когда ты нам понадобишься, мы пришлем за тобой.

Мы уже стояли у станции надземки на 3-ей улице. Предстоящий день обещал быть жарким. Я мысленно пересчитал деньги в кармане – 90 долларов.

В этот момент мистер Берман вытащил еще одну «десятку».

– Купи что-нибудь маме! – сказал он и его последние слова звучали в моей голове всю дорогу обратно в Бронкс.

 

Седьмая глава

Поезд в Бронкс был пустым – я ехал один в вагоне, бездумно глядя в окна проносящихся перед моим взором домов. Комнаты за окнами оставались у меня в памяти, как снимки фотоаппарата – белая кровать вдоль стены, круглый дубовый стол с бутылкой молока и тарелкой, настольная лампа с веерным абажуром, зеленый стул. Иногда виднелись люди, облокотившиеся на подоконники и глядящие на поезд, будто они видели его в первый раз. Каково им в этих комнатах, которые каждые пять минут заполняет грохот, а вибрация ссыпает штукатурку со стен? Эти сумасшедшие женщины, натянувшие веревки между окон и вывесившие белые выстиранные простыни – проходящие поезда поднимали ветер, – белье хлопало, гулко, барабанно. Раньше мне даже не приходило в голову, насколько же Нью-Йорк забит людьми и… домами, один поверх другого! Даже поезд шел над улицей, как пол одной квартиры был потолком другой, а ведь было еще и метро под землей. Нью-Йорк – это разные уровни, весь город стоит на каменном монолите, а с ним можно делать все, что угодно: строить небоскребы, прорывать в нем туннели, крепить металлические конструкции в пяти метрах от земли и пускать по ним поезда прямо через квартиры людей.

Я сидел – руки в карманах, деньги разделены пополам на каждый карман. Дорога почему-то получилась неблизкой. Сколько же меня не было дома? Я и не помнил даже! Ощущая себя солдатом, едущим на побывку из далекой Франции, где я с год воевал. Все казалось странным. Я вышел на остановку раньше и прошел пешком один квартал до Батгейт-авеню. Улица была сплошь торговой – одни магазины, лавки и лавочки. Я шел между тележками и навесами, обходя торговцев, зазывающих прохожих одним и тем же – апельсины, яблоки, мандарины, сливы, персики – цена везде одна и та же, восемь центов за фунт, десять за фунт, пять за штуку, три за штуку. Они писали цены на картонках и втыкали их в ящики с каждым фруктом или овощем. Но этого было недостаточно. Цены еще и выкрикивались. Торговцы орали: «Миссус, вы только взгляните – у меня самые лучшие грейпфруты, попробуйте!» Они уговаривали, они увещевали – женщины говорили что-то в ответ. Я почувствовал себя лучше в этой невинной колготе жизни, в этой жуликоватой атмосфере торгашества.

Над улицей плыл треск голосов и гуд рожков автомобилей. Дети стремительно носились с одной стороны улицы на другую, а над потоками людей, на пожарных лестницах сидели безработные – беззаботные мужчины в неряшливо вздыбившихся из штанов рубашках – и читали газеты. Аристократы улицы владели магазинами, в которые надо было входить через дверь, но и там – все те же тушки цыплят с перьями, выпотрошенные рыбы, вырезки, молоко, сыр, хлеб… Перед магазином военно-морской одежды, на выдвинутых над улицей прутьях развевались бушлаты и холщовые портки, они же висели на входной двери и в витрине. За пять или десять долларов можно было приобрести пару брюк и пиджак. Мне было 15 лет и в кармане у меня лежало 100 долларов. Я знал, что сейчас, здесь, я был, без сомнений, самый богатый человек на улице.

На углу размещался цветочный магазин, в нем я приобрел горшочек с геранью для матери. Из цветов я больше ничего не знал! Герань едва пахла и даже запах напоминал что-то огородно-овощное, а не изысканное цветочное, но это было похоже на то, что мама сама покупала и потом забывала поливать. Такие горшочки с высохшими растениями стояли у нас за окном кухни на пролете пожарной лестницы. Листья герани были толстыми, набухшие хлорофиллом, а цветочки – маленькие, фиолетовые и некрасивые. Я знал, что герань в общем-то не совсем тот подарок, что имел в виду Аббадабба, но он был явно от меня, а не от банды гангстеров. На этой мысли, немного раздражающей, я свернул уже к дому, за магазином сладостей, и вышел прямо к приюту. Сироты в одних трусиках носились под гидрантом, испускавшим фонтан воды. Было еще утро, они бегали мокрые и довольные – коричневые, загорелые бесенята, вопящие от удовольствия. Разумеется, старшие подростки были одеты в нормальные купальные костюмы, приютскую униформу голубого цвета, одинаковую и для девочек, и для мальчиков; кое-где в трусиках были дырки от ветхости. Они носились под водой вместе с детьми с прилегающих домов, одетых в разноцветные трусики. Их матери завистливо наблюдали за ними из окон, жалея, что сами не могут вот так пробежаться под фонтаном, не потеряв своего взрослого достоинства. Вода, зонтиком повисшая над улицей, светилась радугой, оттеняя черноту влажной мостовой. Я поискал глазами мою чародейку Бекки, но ее там и не могло быть, она, как и другие, более или менее взрослые, делала различия между тем, что можно, и что – нельзя. Даже жара не заставит их преодолеть себя и окунуться в лучистую водяную детскость. Я прошел мимо, поднялся по темной лестнице к квартире, к тому месту, откуда я начал жить.

Мама была уже на работе. Такой квартиры как у меня, не было, наверно, ни у кого в мире. В кухне раз случился пожарчик, эмаль на столе была сожжена по центру, образуя выгоревшее пятно размером с огромное яйцо, краска по краям вздулась. Свечи все равно зажигались в стаканах, выстроенных рядами.

Иногда, в холодную погоду, ветер поддувал через трещины в стеклах, через щель под входной дверью, тогда пламя свечей клонилось в одну сторону, затем – в другую. Так пламя вытанцовывало ветер. Сейчас свечи тоже горели, казалось, их стало даже больше чем обычно. Эффект был такой, что если бы потолок был полом, то огромная сияющая люстра освещала все равномерно, как огромную залу.

В моей маме есть нечто от волшебницы. Она – высокая женщина, выше меня. Она – выше моего отца, судя по фото на бюро в главной комнате, становившейся ее спальней, когда она разбирала диван. Много лет назад она перечеркнула фигуру мужа цветным мелком крест-накрест. А до этого бритвой сцарапала его лицо. Да, да, она делала подобные вещи. Когда я был совсем малым, то думал о всех ковриках мира, что они сделаны из мужских пиджаков и брюк. Она прибила его пиджак на входе гвоздями к полу, как шкуру зверя. Еще у нас в доме всегда стоял запах свечей и пригарков. Вот такая квартира!

Туалет был всего лишь туалетом – мрачным кубом. А ванна была в кухне, накрытая деревянной откидной крышкой. Я поставил герань на нее, чтобы мама сразу заметила подарок.

В крохотной своей спаленке я обнаружил новое: подержанную коляску, коричневую, с облупленными краями. Казалось, она занимает всю комнату. Осья были ни к черту, я подвигал ее взад-вперед, коляска, казалось, развалится; она вся ходила ходуном. Но шины были промыты до состояния первоначальной белизны. Даже козырек работал, его можно было надвигать над всей коляской, закрывая дите от ветра и дождя. Обратно козырек складывался легко и защелкивался декоративной защелкой у изголовья. В козырьке были маленькие дырочки, свет из окна освещал внутренность коляски. На мягкой одеялке лежала тряпичная кукла. Может мама купила все целиком у Арнольда Мусорщика? Вот так подарок к моему возвращению!

Она не задала много вопросов, оставшись довольной моим, наконец, появлением. Прибытие сына, казалось, разрушило ее восприятие мира, если бы ее свечи были телефоном, то ей пришлось этим вечером говорить в две трубки сразу, одна линия – свечи, другая – я сам. Мы пообедали в кухне, сидя рядом с ванной, герань стала неким ярким центром комнаты, появление цветка более чем что-либо подсказало маме, что я нашел работу. Я пояснил, что являюсь помощником официанта, в чьи обязанности входит неполное ночное дежурство сторожем заведения. Я сказал ей, что работа мне по душе, много «чаевых». Всему она поверила.

– Но это только до осени, сынок, – ответила она, – ведь потом надо в школу.

Затем она привстала, чтобы поправить один стакан со свечой.

Я кивнул. И сказал, что мне надо одеться получше, иначе мне придется расстаться с работой.

В субботу, когда она вернулась из прачечной, мы поехали на троллейбусе по Уэбстер-авеню до самого Фордхэма и зашли в магазин Коэна – мамино предпочтение для покупки костюма. Именно там, как она сказала, мой папа выбирал себе нормальную вещь. У нее оказался потрясающий вкус, она оказалась толковой мамой в этом далеком от нее мире и я спокойно вздохнул, сняв с себя ответственность за покупку одежды. Я совершенно не знал как это делается. Она выглядела нормальной и разумной, ей шло платье с фиолетовыми цветами на белом фоне; волосы мама причесала так, что они умещались под шляпку, едва выглядывая. Меня всегда раздражало и беспокоило одно – она никогда не стригла свои волосы. Тогдашняя мода делала акцент на короткой стрижке, она же носила длиннющие. По утрам, готовясь идти на работу, ей приходилось долго причесывать их и укладывать в некую спираль на голове, многочисленные булавки поддерживали это сооружение в порядке целый день. На бюро стоял целый кувшин этих булавок. После принятия ванны, когда она ложилась в постель, ее длинные серо-черные волосы, вычесанные по всей длине, покрывали подушку, спадали на пол и застревали между страниц Библии, которую она читала на ночь. Еще мне не нравилась ее обувь. На работе ей приходилось много стоять, на ногах это отражалось не в лучшую сторону, мама предпочла носить мужские ботинки белого цвета. Она полировала их белым кремом каждый вечер и утверждала, в ответ на мои раздражительные замечания, что они – не мужские, а специальные, больничные. Споры по поводу обуви вызывали у ней улыбку. Она еще больше уходила в себя. Она никогда не ругалась на меня, а если что-то спрашивала, то первоначальный интерес или беспокойство, выраженное в самом вопросе, исчезали к концу предложения. Она проговаривала слова, к концу фразы – снова углублялась в себя. Но в эту субботу она была полностью со мной.

Костюм, выбранный ею, был элегантен – светло-серый, однобортный, летний. К нему прилагались двое брюк, рубашка с целлулоидной вставкой в воротнике и красный вязаный галстук с прямоугольным концом. Мы пробыли в магазине Коэна довольно долго, старый джентльмен, который помогал нам в выборе покупок старался не обращать внимания на явную неплатежеспособность клиентов, на мои холщовые кеды, на мамины мужские полуботинки. Он понимающе глядел на нас, этот пухлый старик, теребил, как четки, сантиметр, висящий на шее, и, наверно, кое-что понимал про гордость бедных. Но когда мама открыла кошелек и показала наличность, я заметил облегчение на его лице. Даже скорее любопытство по поводу привода сюда этой высокой симпатичной женщиной какого-то мальчугана в рванье и изумление, когда она купила ему костюм за 18 долларов и все прилагающееся. Может он решил, что это – эксцентричная богачка, подобравшая меня на улице и решившаяся на такую вот благотворительность. Я догадывался, что этим вечером он скажет своей благоверной, что работа делает из него философа, потому что каждый день он видит полную сюрпризов человеческую натуру и о жизни сказать ничего определенного нельзя – так она многообразна и лежит за пределами его понимания.

Старый джентльмен занялся окончательной подгонкой костюма и удлиннением брюк. Мы сказали ему, что вернемся, и пошли вверх по холму, в Гранд-Конкорз. Там я нашел неплохой обувной магазин и купил пару черных туфель с шикарной толстой подошвой и еще пару, точно таких же как у Дикси Дэвиса, полностью кожаных. Еще 9 долларов исчезли. Кожаные я положил в коробку, а другие – надел. Мы шли по Фордхэму и пришли к ресторану Шафтс. Здесь мы остановились и присоединились ко всему зажиточному бронксовскому люду в красивом зале. Гуляли мы шикарно – куриный салат и сэндвичи, маме – настоящий чай, мне – шоколадное мороженое. Все блюда выставлялись перед нами на бумажные картонки, которые в свою очередь клались на льняные кружева. Официантки, все в черном, носили передники из таких же кружев и все это прекрасно дополняло друг друга. Я был страшно рад, что мы с мамой пошли в ресторан, очень хотелось устроить ей праздник. Я наслаждался звуками ресторана, отдаленным бряцанием ножей и вилок, керамическим перестуком посуды, шорохом юбок, снующих туда-сюда, официанток с подносами, заставленными блюдами, лучами послеполуденного солнца, отдыхающими на красном ковре. Мне нравилось мерное кружение здоровенных вентиляторов под потолком, их неторопливое вращение подчеркивало неспешность обедающих. Я сказал маме, что у меня есть деньги еще и можно купить ей что-нибудь, много чего, и туфель для ее больных ног, и что здесь пара минут до универмага Александерс, где есть много одежды. Но ее вдруг заинтересовали кружева на столе, она водила по ним ладонью, трогала их пальцами, затем закрыла глаза и стала читать их как азбуку слепых. Потом она сказала слова, которые, боюсь, я точно не расслышал, но переспросить побоялся.

– Надеюсь, он знает, что делает!

Даже голос был не ее, будто за нашим столом сидел кто-то третий. Я даже не знаю, сказала ли она эти слова для себя или прочитала их на кружевных подставках.

И все же сорок долларов я положил ночью в ее книжку и осталось у меня всего 25. Я обнаружил, что уже привык к обладанию крупных сумм, будто от рождения не страдал нищетой. Правда, к деньгам привыкаешь легко, сказочность их первого обладания вскоре становится скучной и незаметной обыденностью. Мама получала за работу в прачечной 12 долларов в неделю и эта сумма виделась мне значительной, обладающей определенной ценностью. Тогда как мои собственные, гораздо большие, из-за случившейся расточительности, таковыми не являлись. Идея Аббадаббы Бермана. Я надеялся, что доллары, положенные в ее кошелек перетекут в качество именно заработанных денег, тех, что она получала в конверте, в день зарплаты.

Вскоре вся округа знала, что у меня завелись аккредитивы зеленого цвета. Я купил блок сигарет «Уингс» и не только курил их сам, но и никому не отказывал. В ломбарде на 3-ей авеню, куда я зашел в поисках очков, я наткнулся на сатиновую спортивную куртку, черную – с одной стороны, белую – с другой. Ее можно было носить и так, и эдак, что я попеременно и делал, прогуливаясь вечерами. Название команды – «Шадоуз» – явно не местное, не бронксовское, было вышито черными нитками на белой стороне и белыми – на черной. Я носил куртку, курил сигареты, щеголял новыми ботинками и светился новым выражением лица. Его, наверно, я бы не смог искусственно создать, но оно было заметно окружающим. Я определенно стал представлять собой другой вид исчисления! На улице, не только для моего поколения, но и ребят постарше, своеобразным моментом было другое – с одной стороны я хотел, чтобы все знали то, что можно было легко понять и так, что деньги бродяге с улицы не сваливаются с неба просто так, а только из одного источника, ведомого всем, с другой – я не хотел меняться, хотел оставаться прежним мальчиком на «переходе во взрослость», таким же чудаковатым, как и прежде, пацаном – сыном местной тихопомешанной. И все же во мне появилось новое – выросшее. То, что придавало резкость и отточенность поведению и чертам характера, то, что острый взгляд учителя мог заметить, как печать божьей милости, то, что могло внезапно включить напряжение мозга и явственно увидеть будущую жизнь, которая могла бы составить гордость обитателю Бронкса, увидеть его, в будущем великого. Я имею в виду, что если бы окружающие меня взрослые были истинно прозорливы и мудры, те кто жил рядом и мог видеть меня в школе, на улице, в магазине сладостей, да где угодно, то их глазам несомненно бы открылась правда обо мне – как об одном из немногих, кто в будущем оторвется от общей приниженности, кто станет другим и состоится как человек. В том, как я двигался, было скрытое искусство ума, так иногда проскальзывает тонкий рассчитанный ход в грубом спортивном состязании, тот, что дает человеку право ощутить надежду на лучшее на какой-то неуловимой момент времени, этот ход, спонтанный и ни к чему не привязанный и не из чего не произрастающий, не имеющий основы, все-таки дает шанс, несмотря на плохие времена и окружение, взвиться в небо Америки, ощутить себя жонглерской кеглей, хоть на время взмывающий ввысь, но не от руки к руке, а от темноты к свету, от ночи ко дню, и в конце концов улетающим в бесконечность вселенной, в объятия Бога!

Так или иначе произошла смена меня самого, и неважно, что чувствовал я сам, а чувствовал я себя – объектом! Как много мелких штрихов и деталей, узнавания нового меня проявилось повсюду, будто я попал на семинар – эти ощупывающие взгляды людей, осматривающие тебя – хлоп, и ты чувствуешь, что тот или иной человек больше не хочет иметь с тобой никаких дел, никогда, или наоборот – раз, а вот этот приценивается к тебе в зависимости от религиозных или политических воззрений, но в любом случае их оценка или отделение от себя значило одно – ты переместился в их системе координат!

В то же время никто ничего не знал, понимаете, с кем я и где работал. Все это было вторичным от изменения моего визуального и ощутимого физически амплуа, кроме, разумеется, тех, кто уже тогда был в бизнесе. Но они-то как раз и ничего не показывали из принципа, и были правы – всему свое время, во-первых, а во-вторых, потому что с их профессиональной точки зрения я как был, так и остался явной шпаной. Вот примерный портрет того состояния улицы, в которую я окунулся тем летом. Никто толком так и не понял, что со мной произошло: как я жил в самом пульсе кровеносных областей, освещаемых бульварной прессой, размноженной среди соединений бумаги с типографской краской, спрятанный осторожной лисой среди разнотравья в самом центре новостей того времени.

И вот вечером я сидел на приступке здания приюта, одев белую сторону куртки наружу, со своими друзьями Ребеккой и Арнольдом и мы были предоставлены самим себе – ребята из стаи в своем прибежище. Это был летний вечер, тот его час, когда голубизна еще яркого неба плавно перетекает в густеющую темноту улицы с загорающимися фонарями. Было шумно, из открытых окон громко верещало радио, покрываемое гулкими голосами из домов. Из-за угла появился бело-зеленый фургон полицейских из местного участка, медленно приблизился к нам и остановился. Тихо урчал мотор, я поглядел на человека в форме, он взглянул на меня, рассмотрел внимательно, оценил по-своему. Мне показалось, что все внезапно стихло, хотя ничего не изменилось, я почувствовал, что куртка моя загорелась в свете заходящего солнца, будто я и машина медленно взлетаем в воздух, отделились шины, корпус, от зеленого низа до белого верха. Затем голова полицейского отвернулась, он сказал что-то сидящим внутри, и они засмеялись. Потом они включили фары, как выстрелили, и поехали от нас.

Это был тот самый миг осознания себя, о котором мне поведал мистер Шульц. В окружении этого странного света я впервые ощутил гнев. Он пришел как подарок, как награда. Я ощутил конкретную, с криминальным душком, ярость, я узнал ее. Она пришла неожиданно, искомая мной и не желаемая одновременно. Пришла на ступенях приюта в окружении таких же странных, как и я, полу-детей. Это была едва осязаемая, запретная взрослость детских мечтаний. Теперь она появилась и утвердила себя – я стал другим, я стал гражданином, теперь уже точно стал. Я был зол, потому что думал, что сам могу решить по какую сторону мне встать, сам, а не эти вонючие полицейские. Я был разъярен, потому что в мире ничего нет временного. Я был раздосадован до крайности, потому что мистер Берман послал меня домой и дал денег, потому что хотел научить меня цене денег, а я этого не понял.

Теперь я вспомнил его слова, мол, не бери ничего в голову, нужен будешь

– тебя найдут. Я стоял тогда около клуба. И не слышал его! Почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя после таких слов я беззаботно запрыгал по ступеням вверх на станцию надземки и опустил монету в турникет с толстым увеличительным стеклом, показывающим как велик американский степной буйвол. И все забыл, вспомнив только на ступенях приюта.

Этим же вечером, впервые в жизни, я организовал вечеринку. Эдакий вызов миру. Найдя бар на 3-ей авеню, в котором по нормальной цене несовершеннолетним продавали пиво, я купил несколько бутылок. Все звенящее хозяйство на тележке Арнольда Мусорщика я отвез к нему в подвал, где и состоялась ритуальная выпивка.

Сначала была уборка – вынос хлама, чтобы освободить две кушетки и немного свободного места для танцев. Арнольд, как свою долю, внес партию высоких пыльных бокалов, из которых мы потом дули пиво, и старый граммофон, с раструбом-ракушкой, набором игл и коробкой пластинок. Я сказал ему, что за все будет заплачено. Я хотел в тот день платить всем за все, даже Господу Богу за воздух. И провел вечеринку для всех неисправимых приюта Макса и Доры Даймонд после того, как все, включая сторожей и воспитателей, отправились спать. Гостей было около дюжины, девчонок и ребят, включая мою подружку Ребекку, которая появилась, как и прочие девочки, в ночной рубашке. Правда у нее были в ушах сережки, а губы оказались напомаженными. Впрочем все девочки тоже краснели губами – наверно, помада была одна на всех.

Мы долго издевались над пивом, пришедшим из известного нам источника – склада мистера Шульца – оно было отвратительным, как моча с водой, но поскольку это все-таки считалось пивом, нас всех вскоре обуяла причастность к взрослой распущенности. Кто-то посетил кухню приюта и приволок колбасу и хлеб, Арнольд порылся в запасниках и вытащил здоровенный кухонный нож и сломанный кофейный столик. Девочки нарезали бутерброды, ребята разлили пиво, я раздал всем желающим сигареты и пир начался.

Сухой, прогорклый воздух подвала наполнили дымы и запахи, желтый свет лампы освещал мелкие частицы угольной пыли, поднявшейся в воздух. Мы танцевали под черных певцов 20-ых годов, хрипло тянущих рифмованные строчки о неразделенной любви и выкрикивающих горькие суждения по этому поводу; о ножках и личиках, о булочках и джеме, о папе, который не то сделал, о маме, не то сказавшей, о людях, ждущих поезда, который ушел… Никто из приютских толком не знал как танцевать, хотя их и обучали каким-то азам – сама музыка учила нас. Арнольд сидел у «Виктролы» – граммофона, подкручивал его и доставал из черных бумажных пакетов пластинки. Он сидел на столике, под задницей – подушка, ни с кем не танцевал, не разговаривал, лишь комментировал в своей немногословной манере происходящее перед его глазами. Он не пил пиво, не курил, лишь ел и менял пластинки.

Лились звуки трубы, бренчало пианино, тукали барабаны, нежные тоскливые звуки заполняли подвал. Сначала девчонки танцевали друг с дружкой, потом подталкивали ребят и танцевали с ними. Грустная была вечеринка – белые подростки с Бронкса прижимались друг к другу под сладкие черные блюзы и были полны желания жить… Даже в приюте.

Но вскоре атмосфера изменилась, девчонки откопали где-то среди коробок с барахлом яркие лохмотья и Арнольд вроде не возражал. Они начали наряжаться поверх ночных рубашек в какие-то платья, напяливали на себя шляпки, надевали ветхозаветные туфли и не успокоились, пока не вырядились все до одной. Моя маленькая Ребекка оказалась завернутой в некое подобие черной испанской шали

– красное полотно с откровенными дырками. Она продолжала танцевать со мной босиком. Вскоре ребята нашли черные пиджаки, плечи которых свисали с них мешками, какие-то ботинки и галстуки, обмотались ими и получился уже карнавал. Мы танцевали, курили, пили пиво, представляя, как все это будет по-настоящему в будущем, где-нибудь в ресторане. Пыль летала по помещению и оседала на ярких костюмах детской любви, мы учились искусству быть счастливыми, Бог дал нам не только инструкции в голове, он, казалось, двигал нашими бедрами, начавшими попадать в ритм мелодий.

Позже я сидел с Ребеккой на кушетке, она качала ногой, положив ее на другую, и из-под шали виднелась ночная рубашка. Кроме нас никого не осталось. Она подняла руки и неуловимым движением закрепила свои волосы сзади. Меня всегда изумляла способность женского пола делать что-то со своими волосами без причины и вопреки законам гравитации. А может я уже порядочно захмелел к тому времени. Ведь под конец танцы были такими долгими, теплыми и близкими. Я курил – она взяла мою сигарету тонкими пальчиками, поднесла ко рту, втянулась и вернула сигарету на место. Я внезапно увидел, что ее глаза подведены черной маскарой, а губы тронутые помадой, немного побледнели. Она косилась на меня, продолжая покачивать ногой – я видел черные виноградины ее зрачков и белую шею, укутанную рваным пурпуром ткани. Без предупреждения и подготовки я вплывал в райские кущи интимности, будто только что встретил ее, свежую и нетронутую, будто не имел ее на крыше несколько недель назад.

Во рту пересохло, так она была детски-обольстительна. Я был зачинщик вечеринки и босс, оплативший прелести развлечений, щедрый и милостивый. Все эти танцы – а ведь я знал, что все знали, что у нас с ней было на крыше, около пожарной лестницы, но ведь тогда была физиология, спорт, я заплатил ей

– просто начали сводить меня с ума, она крутилась передо мной, закатывала глаза, двигала обольстительными ножками. В общем, все это было прелюдией к последующему добровольному акту овладения. Церемонией перед обладанием. И эта мудрая девочка-ведьмочка все поняла, что все что я делал – я делал из сердца, будто мой подъем в мире возвысил нас до бесконечности упорядоченных случайностей, которые позволили нам сейчас лицезреть горизонт, как необъятность! И они все это поняли, вся команда мальчишек и девчонок, тогда как я наслаждался лишь расслаблением и отдохновением.

Поэтому когда все ушли, мы легли в первый раз вместе обнаженными на кушетку – Арнольд уже сопел в каком-то углу. Мы лежали в темноте клетки, пыль и уголь, я на спине – тих и расслаблен. Ребекка перебралась на меня и вжалась в мою плоть, мягко дыша мне в щеку, как прохладная флейта, упорствуя плавными движениями тела. Медленно, сначала неловко, а потом все увереннее она нашла ритм, а я еще лежал пассивный и безучастный. Я поддержал ее руками и пальцами обхватил ее ягодицы, обследовал ее промежность, черную, как и ее волосы, я знал это, я провел рукой по всему телу, еще раз приблизился к анальному отверстию. Когда она приподнимала бедра я ощущал ее пальцем, когда

– опускалась, пальцы попадали в тиски, крепких, как мячики, ягодиц. Ее волосы упали мне на лицо и щекотали нос, потом она опустила голову и они упали на подушку, разделенные пополам. Я целовал ее щеки и чувствовал ее губы на своей шее, ее твердые соски – на своей груди, ее мокрые бедра – на своих бедрах. Дальше, я помню, она открыла для себя блаженство короткими вскриками прямо мне в ухо и когда она панически-конвульсивно задвигалась быстрее и внезапно стала твердой – я почувствовал короткие толчки в ее чреве, сокращения мускулов и изнывающие волны плоти захватили и меня самого и мой палец в ее ягодицах, я перевернул ее под себя и неистово отдал себя ей, такими же рывками доведя себя до состояния взрыва. Ее омертвевшее после напряжения тело затряслось и склонилось ко мне, нелепое и неумелое снова. Потом она вошла уже в мой ритм, встречая меня и отдаляясь, встречая, когда надо встречать, и отдаляясь, когда надо отдаляться и это было так восхитительно, что я не выдержал и выстрелил в нее и держал ее до тех пор железными руками, пока весь заряд белой мякотью не заполнил ее всю и не начал вытекать из нее. Она обняла меня и прижалась, давая мне отдых, и не надо нам было ни слов, ни признаний, ни поцелуев, а только спокойный, медленный переход в сон.

 

Восьмая глава

Меня разбудил утренний холодок, мягко тронувший кожу и тот уровень света, серого от пыли, что представлял собой начало дня в подвале приюта. Горка черного и красного материала была свалена у кушетки, будто тело ведьмочки внезапно исчезло: моя девочка снова удалилась на верхние этажи – в детство. Дети приюта всосали в кровь и плоть неотъемлемые для их жизни знания о том, как не попадаться, и я подумал, что для девушки гангстера эта черта вовсе не плоха. Подумать только, что надо, чтобы окончательно стать взрослым и жениться? Да, жизнь меняется с быстротой невообразимой и мой ум просто не поспевает. Или все это звенья одной цепи? Я изменился – соприкоснувшись с миром мистера Шульца, Бекки – соприкоснувшись со мной, а цепь – одна, выкованная безжалостным молотом жизни. Она не кончала до того, по крайней мере, со мной, и ни с кем другим тем более. У нее не было даже волосиков в пикантном месте, или было, но очень-очень мало. Она росла уже под меня.

О, Боже, что я чувствовал тем утром к этой волшебнице-сиротке, этой средиземноморской оливке, этой шустрой полу-женщине, полу-взрослой! К ее спине, ягодицам и то части, где расположен секрет и жизнь всех женщин! Я ей нравился! Необъезженная моя, думал я, я запрыгну на тебя и ты понесешь нас обоих, клянусь, у нас получится!

Я вспомнил как она прыгала через скакалку, неутомимо, с лихими девичьими вывертами: на одной ноге, с шагом, перекрестив руки, с наклоном, с поворотом, дольше, чем любая другая девочка. Еще она умела ходить на руках, вытянув стрелкой свои смуглые ножки, наплевав на вздернутую юбчонку и свои белые трусики, открытые взорам всех мальчишек. Она была прирожденной акробаткой: а я смог бы ее научить жонглированию, мы могли бы жонглировать в паре пятью, а потом шестью предметами…

Но сначала ей нужно купить подарок! Я попробовал представить, что бы это могло быть. И слушал звуки приюта – зная все здание как свои пять пальцев. Я лежал, с немного туманной головой от дрянного пива и кожей чувствовал по каждому шуму, по каждой вибрации большого здания, что пришло время завтрака. Всего лишь раннее утро. Я встал, собрал свою одежду в уголке, под ступенями отдал долг туалету и спустя несколько минут очутился на улице. Душ мальчиков был рядом: спустя еще пару минут я блестел отмытый, курточка – белая, и мчался к Пехтеру за свежей булочкой.

Я проснулся гораздо раньше всех, даже мама еще спала. Улицы были пусты, фонари продолжали гореть с ночи. Топая на 3-ю авеню, меня посетила мысль, что начать день было бы неплохо с покупки. Встать у ломбарда, выбрать на витрине что-нибудь стоящее для Бекки и, дождавшись открытия, зайти и купить. Какое-нибудь украшение, а может быть даже колечко.

Газетный киоск был еще закрыт. Стопки свежей прессы валялись около входа на станцию надземки, как сбросили их с грузовика, так они и лежали. Заголовок «Миррор», еще до того как я вообще обратил внимание на него, привлек меня тревожным ощущением. Я ощутил слова, вобрал их в себя и уже потом прочитал: «Кошмарное бандитское убийство»! Ниже виднелась неясная фотография человека в парикмахерском кресле – тело казалось безголовым, но пояснение внизу гласило, что голова закутана в окровавленные полотенца. Какой-то вест-сайдский босс. Я был так расстроен, что автоматически выложил три цента на землю около связок газет и вытащил одну для полного ознакомления с событием.

Интерес к теме у меня был чисто шкурный, сначала я пробежал глазами текст в тени под навесом, затем, так до конца и не уразумев все детали, вышел под столбы надземки и в полосах света, держа газету развернутой, еще раз медленно прочел все-все. Как ни далеко-описательно было это убийство от утренней идиллии улицы, от тишины на всех ее уровнях – ни тебе поездов, ни троллейбусов, лишь лучи встающего солнца, протыкающие железную вздыбленность рельс надземки на уровне второго этажа – мои глаза внезапно налились болью, текст – скопище черных знаков на белом фоне бумаги – обрел жуткую реальность послания лично мне.

Потому что я знал чьих рук это дело! Собственно из заголовка статьи нельзя было узнать ничего интересного, но я читал и читал все снова, ведь это касалось меня и как члена банды, и как человека уже из того мира, откуда пришло убийство. Я читал текст как учебник и мне ничего не надо было доказывать, ни о каком мистере Шульце в статье не упоминалось, и удивляться этому было бы наивно. Окаменевший и не способный нормально размышлять после своей первой ночи любви на земле, я думал, что все вокруг знают то, что знаю я и не знают того, чего не знаю я. Может в других газетах есть что-то проливающее свет..? Я вытащил «Таймс», в котором была похожая фотография и никакой информации. Я вытащил «Геральд Трибьюн» – эту высокомерную интеллектуалку Нью-Йорка, но там было всего лишь больше слов. Никто толком ничего не знал. Бандиты убивали бандитов каждый день, а вот за что и кто это делал – всегда оставалось тайной! Структуры тайного мира пересекались, союзники превращались во врагов, сотрудничество прекращалось, любое лицо в этом бизнесе могло быть убито в любой день любым другим лицом, а пресса, полиция – им были нужны свидетели, показания, документация, иначе все уходило в песок. Какие-то версии периодически возникали, но они требовали времени, как требуется историкам отстранение от событий, чтобы воссоздать видимость правды. В отличие от них всех, я сразу знал в чем там дело и кто – убийца! Он убил чем попало под руку! Он вбежал разъяренный и просто убил. Сымпровизировал – он не усаживал того босса специально в парикмахерское кресло. Все было по-другому: хвать бритву и… Он снова взбеленился и его невозможно было остановить, как тогда – в случае с пожарным инспектором.

Мои с Голландцем Шульцем пути пересеклись, когда его империя рушилась, когда он терял позицию за позицией, когда он становился неуправляемым – на фотографии проглядывал его почерк маньяка-убийцы и возникал вопрос, обращенный уже ко мне – а мне-то что теперь делать? Он повел себя не по-товарищески, нечестно, он ввязал меня в игру, правила которой отдавали душком, он перестал быть моим учителем и тренером, он мог научить меня с этого момента только одному – саморазрушению!

Я покрылся липким потом, к горлу подступила страшная в своей неотвратимости тошнота. В такие минуты хочется выть волком и кататься по земле, ничто другое не помогает. Я нервно огляделся и выбросил газеты в мусорный ящик, будто они жгли мне руки, будто они были доказательством моей вины и уликой для немедленного ареста.

На ступенях входа в надземку я просидел несколько минут. Обхватив голову руками и стараясь справиться с тошнотой. Спустя какое-то время меня прошибла слабость и дрожь – тошнота ушла, я мог дышать снова. Пожалуй, именно в этот момент во мне начало созревать мое тайное убеждение, что я все-таки могу от них скрыться, они будут искать и не найдут меня, потому что я знал много способов скрыться – им и не снилось сколько! Но сознанием я ощущал другое – отныне мистер Шульц представлял для меня гораздо большую угрозу в свое отсутствие. Он что-то сделает, о чем я знать не буду, и все – я пойман! Я стал более подвержен опасности от них всех, включая даже мистера Бермана – если меня нет рядом с ними. Как логическая предпосылка этот пункт, разумеется, спорен, но как чувство – абсолютно безошибочен! Если его нет у меня перед глазами, то как я могу узнать что мне надо бежать? И главное, куда? Я понял – мне надо всегда быть с бандой, вот где моя гарантия, вот где моя защита. Я чувствовал, что роскошь отдаления от них я не могу себе больше позволить. Безопаснее быть рядом с ними.

Я приказал себе думать лучше и глубже, и, чтобы собраться с мыслями, зашагал. Я шел и шел, а как доказательство реальности происходящего и мира вокруг, надо мной прогрохотал состав надземки, появились автомобили, грузовики, направились на работу люди, загудели рожки машин, начали распахиваться железные щиты ларьков и магазинов, открывались кафе. Я зашел в один из первых попавшихся, сел плечо к плечу с такими же, как и я, гражданами и, так же, как и они, начал день со стакана томатного сока, затем кофе, затем, улучшив самочувствие, заказал два яйца, наскоро обжаренные с ветчиной, тост, пончик и еще раз кофе, а завершил завтрак вкусной сигаретой, и вскоре все стало казаться мне не таким тоскливым: и перспективы, и жизнь в целом. Как-то Шульц сказал мистеру Берману в моем присутствии: есть две важные вещи, которые надо сделать как можно скорее. Первыми были мойщики окон, а вот этот случай – и есть вторая вещь. Спланированное деловое убийство. Неотвратимое и лаконичное, как телеграмма. Жертва ведь тоже из их мира. Конкуренция, ничего не поделать. Поэтому его убийство – это некий знак, некое послание нескольким людям, которым мистер Шульц таким образом кое-что сообщил. В то же время способ убийства, парикмахерской бритвой, предполагал для всех остальных: полиции, криминальных репортеров, ребят из налоговой инспекции и джентльменов из городской управы из комиссии по надзору за фактами коррупции в эшелонах власти, а в общем для всех остальных, кроме, собственно, гангстеров, что оно было совершено кем-то другим, почерк был явно не Голландца – скорее негритянский способ умервщления или сицилианский – ярко выраженная вендетта, но как бы там ни было, оно состоялось и выводы могли делаться разные.

Все это могло служить утешением для меня, но я начал сожалеть, что в момент принятия решения меня выслали из штаб-квартиры и я не слышал приговор. Я забеспокоился о себе – мое собственное положение внутри банды изменилось без моего ведома, или, что еще хуже, я переоценил и себя, и это пресловутое положение! А было ли оно вообще? Я шагал назад по 3-ей авеню, чувствуя повторение прилива тошноты и тягу к близости к мистеру Шульцу. Мое ощущение было странным. Тогда, после убийства пожарного инспектора, я был зелен лицом от переживаний – может мне не надо было принимать все так близко к сердцу? Может, думал я, по их мнению, мне еще не хватает мужской силы выносить подобное спокойно? Я побежал. Пересекая тени и участки, открытые солнцу, вприпрыжку, через две ступени, мчался по лестнице в свою квартиру – думая, что они послали за мной, а меня дома – нет!

Но послания не оказалось. Мама занималась прической. Она взглянула на меня с любопытством, руки вверху, поддерживающие копну волос, во рту – две булавки. Я едва мог дождаться, пока она уйдет на работу. Она была всегда раздражающе медлительна, будто ее время гораздо длиннее прочего, и она могла варьировать им в свое собственное удовольствие. Наконец дверь за ней закрылась. Я бросился к вновь приобретенному чемоданчику, спрятанному в углу шкафа, к моему кожаному подержаному товарищу, и начал паковать то, чем был я в новой жизни: костюм, ботинки, рубашка, галстук, очки с простыми стеклами, белье, носки. Туда же отправились зубная щетка и порошок. Я все еще не купил настоящую книгу в настоящем магазине, но в городе это не составит особого труда. Кошмарную коляску пришлось выкатить в комнату мамы – иначе нельзя было достать пистолет, он лежал под кроватью. Оружие ушло на самое дно багажа. Я захлопнул чемодан, закрепил ремни и стал ждать. Я был уверен, что они явятся по мою душу именно сегодня, именно утром. Я уже не хотел этого, мне даже не пришло в голову, что я мог ошибаться. Иначе зачем мистер Берман велел мне купить новую одежду? Чтобы отпустить меня восвояси?

Я уже много чего знал. Я был толков, я знал, что происходит сейчас и что произойдет потом, я даже знал больше этого.

Единственное, что было мне неизвестно – срок. Когда они придут? Откуда они вообще узнают, где я нахожусь? На этой мысли я заметил полицейскую машину, крадущуюся к моему дому, моему подъезду. В голове тут же запаниковало мое сокровенное естество: «Вот! Вот оно! Уже поздно! Они уже окружили меня!» И когда из распахнувшейся двери машины вышел тот самый полисмен с хитромудрой физиономией, который рассматривал меня несколько дней назад на ступенях приюта, я осознал, что такое есть закон, сила униформы и отчаянное чувство отстраненности от будущего. Как бы ни был ты ловок и шустр, если такой момент наступает – то ужас сковывает все члены, все покрывает картина подступившей катастрофы, ты становишься зверем, пойманным в перекрестье безжалостных лучей света! Я потерял способность соображать. Он тем временем вошел в подъезд и стал подниматься. Я даже слышал его шаги. Выглянув снова наружу, я увидел, что второй полицейский вышел из машины и стоит облокотившись о дверцу, прямо под спуском пожарной лестницы. Все! Круг замкнулся! Я подбежал к входной двери и вслушался. Шаги, шаги, а вот и его дыхание! О, Боже! Полицейский постучал кулаком в дверь, сволочь. Я открыл – весь дверной проем заполняла его туша. Он промокнул свои серые волосы платком и, сняв фуражку, провел пальцем по ней изнутри.

– Ну вот, козлик! – сказал он. Под синей формой угадывались все те штучки, что они носят на себе – дубинка, наручники, пистолет – делающие его фигуру тяжелой. – Вопросов задавать не надо. Ты нужен. Собирайся и пошли!

Сейчас я попробую вам передать то, что рассказал мне мистер Шульц об этом убийстве, потому что дословно у меня не получится, я не могу даже представить по новой, что вот я около него и он мне с доверием, с полным доверием, рассказывает о самой тайной и никому не ведомой стороне его жизни, рассказывает взахлеб, гордо и удовлетворенно. Я почти не слушал детали, а смотрел в это лицо, удивляясь своей беспечности и все-таки расположения к нему, стараясь увидеть происшедшее его глазами, надеясь, что он не почувствует мое глубочайшее желание стать на время им самим, говорить со своим сознанием его голосом, и все-таки не смог. Слушая его душевные излияния, немой от гордости за то, что он доверял их мне и помня ужас того утра, я думал о себе, как об идиоте, который позволил усомниться в нем и его отношении ко мне, потому что, как он сказал, несмотря на честную импровизацию убийства в парикмахерской, оно все-таки было абсолютно верным и в точку, будто было спланировано загодя, даже несмотря на то, что все планы часто рушатся, поэтому порой лучше не иметь планов вообще и он знал тогда, что бритва – это гениально, она выпрастывала событие в разные концы города и всем по-разному и поэтому все, что он сделал, срасталось просто идеально и как любой другой ход в бизнесе, этот – был частично разбавлен удачей, частично – вдохновением, но, в любом случае, это было просто творение, правильное с точки зрения бизнеса и неотразимое с точки зрения поэзии гангстерства, хотя причиной убийства был всего лишь один-единственный железный мотив – наказание. Он был очень горд убийством. Думаю, ему стало легче после той неконтролируемой и ничем неоправданной расправы с пожарным инспектором. Он сказал – и никаких угрызений совести, никаких переживаний, ничего достойного сожаления как в случае с Бо, ничего личного. Мистер Шульц наслаждался отдыхом в публичном доме рядом с отелем «Максвелл», а Ирвинг случайно увидел того парня. Мистер Шульц отмечал возвращение из Сиракуз, где он отдался в руки правосудия, оставил залог и вышел из зала суда более не преследуемый всякими сыщиками, ищейками и прочими тварями из налоговой инспекции. Он праздновал выполнение первой части нового плана и уже распил первую восхитительную бутылочку вина с девочками, а что может в конечном итоге быть лучше этого? Так я его риторически вопросил, будто знал, что так оно и есть на самом деле, будто знал, что воссоздать старую жизнь и старого Шульца от головы до пят – еще та задача! Поэтому сообщение Ирвинга прошло как добрый знак, мистер Шульц в порыве вдохновения, чувствуя себя на крыльях удачи, мог сделать это.

Даже сам заход Голландца по времени в парикмахерскую совпал с окончанием стрижки – бедный сукин сын уже сидел вымытый, с откинутой головой, готовый к бритью. Этот вест-сайдский босс держал пистолет на коленях, под простынкой, а два его громилы были в прихожей, читали газеты, открытые через стеклянную входную дверь всем взорам. Такова была диспозиция.

Потом один из охранников случайно посмотрел поверх газеты и столкнулся с взглядом неизвестно откуда взявшегося и улыбающегося Лулу Розенкранца, щербатый рот и густая бровь которого наводили на определенные размышления. Рядом стоял Ирвинг, прижимая палец к своим губам: «Тс-с-с!» Охранник осторожно прокашлялся, призывая второго к вниманию, они обменялись взглядами, сложили газеты и встали, в надежде, что их стремительное и молчаливое согласие послать к чертям свою верность боссу будет должным образом оценено этими двумя печально известными и решительными в своих действиях личностями. Лулу и Ирвинг оценили жест и позволили им уйти через вращающуюся дверь, но только после добровольной отдачи газет. Теперь уже Лулу и Ирвинг заняли их место, рядом с пальмами, хотя, как говаривал мистер Шульц, Лулу мог бы и не притворяться – читать-то он не умеет. В то же самое время парикмахер, кутающий горячим полотенцем довольную мордочку клиента, видевший и правильно понявший церемонию смены караула, оставил все как есть, т.е. один нос клиента наружу, извинился и тихо исчез через зеркальную дверь, ведущую в подсобку, в недра парикмахерской, пронесся к выходу, где встретил другого парикмахера, на этот раз мистера Шульца, входящего в дверь и обряженного по-цирюльничьи во все белое, из-под рукавов торчали короткие, но мускулистые руки покрытые черными волосами, а из воротника – культяпистая, короткошеяя голова с сине-черной тенью, нещадно, дважды в день, выбриваемых щек. Голландец подошел к откинувшемуся в кресле клиенту, добавил горячих полотенец, изображая из себя сверхзаботливого парикмахера, попрыскал их из какой-то бутылки, стоявшей на столе. Походив вокруг кресла и поцокав от усердия и рвения обслужить по-высшему, он убедился, что клиент ни о чем не подозревает, осторожно приподнял простыню с колен, двумя пальцами взял пистолет и отложил его на столик, брякнув металлом о мрамор, приподнял полотенце на том месте, где у клиента была кадык, осторожно отвел его, выбрал, не торопясь, самую острую бритву и решительно рассек глотку от уха до уха. Когда тонкая полоска крови медленно расширилась в алую улыбку смерти, а жертва дернулась вопросительно в кресле, чуть плечом и немного коленями, больше недоуменно, чем обвиняя, мистер Шульц локотком надвинул ему голову вниз, чтобы не было лишних звуков и новыми порциями полотенец укутал голову и шею – их было достаточно рядом в тележке с паром. Фигура превратилась в статую белого цвета, с розовеющими кое-где линиями и пятнами. Мистер Шульц вытер лезвие, сложил бритву, положил ее себе в нагрудной карман, взглянул в прихожую, будто за ним наблюдала бесчисленная аудитория, вытер следы своих пальцев на рукоятке револьвера и вложил его в руку жертве, сбросил с себя парикмахерское одеяние и вышел через зеркальную дверь в подсобку, а оттуда – на улицу, оставив на сцене два кресла и один труп, сочащийся кровью.

– В самом процессе нет ничего страшного, – сказал мне мистер Шульц, по поводу заголовка передовицы, – Это все газетная трескотня. Попадись им я, все было бы хуже. Я сделал все красиво и профессионально. Парень умер, потому что начал шевелиться. Как курица с отрубленной головой. Ты знаешь, они ведь еще бегают, когда им голову отсекут. Я сам видел.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Девятая глава

Мы стояли на ступенях здания суда тем первым утром и оглядывали городок: возвышались холмы, между ними пролегали мосты, расстилалась пасторальная зеленая равнина с вкраплениями фиолетовых цветов, правильной формы поля, засаженные чем-то темным, светило солнце с голубого неба, раздавалось далекое мычание коров с окрестных лужаек – все это легло мне на душу бесконечно-мягкой осязаемостью природы. А Лулу Розенкранц пробурчал:

– Не знаю… А куда здесь, собственно, пойти, если охота развеяться?

Сам я никогда прежде так близко не соприкасался с природой, если не считать Ван-Кортланд Парка. Но окружающее мне нравилось; и запах, и свет, и покой, нисходящий с небес. Ну, а по поводу целесообразности устройства жилищ человеков я был тщательно проинструктирован. Там вдалеке эти самые человеки выращивали то, что требовалось: и урожай, и скот, а городок, Онондага, центр графства, был их центральным рынком. Он был построен на краю холма в центре цепи гор, рассекающих равнину. Текла через городок речка, никто мне не запрещал исследовательские изыски, и я проведал развалюху-мост, деревянный и скрипучий. Посмотрел с него на воду; поток мчался стремительно через камни, шумел и кипел бурунчиками. Если забраться на скалу справа, то речонка превращалась в реку, начинала выглядеть солиднее, чем вблизи. Походив по берегу, невдалеке я обнаружил заброшенную лесопильню; постройки покосились, будто ветер заласкал их своей неуемной силушкой – уже давно она не работала, но когда-то некий амбициозный мужчина приложил к созданию фабрички свои руки и энергию. Я никогда прежде не видел своими глазами, как можно использовать природные силы воды, только читал об этом в учебнике по географии. Оценить фразу природные ресурсы трудно вот так навскидку, надо поглядеть на бурлящий поток, на замшелые бревна постройки, и только тогда к тебе приходит ощущение идеи, приходит понимание смысла, для чего и как все было сделано. Нет, нет, такой жизни для себя я, конечно, не хотел.

Много людей жило и умерло в Онондаге, от них остались их дома. Я сразу определил какие из домов старые – деревянные. Люди провинции жили только в таких домах. Но уже рядом с ними, одно за одним, возвышались другие – крупные, как коробки, каменные. Покрашенные ржаво-коричневой или серой краской они увенчивались черепичными крышами с фронтонами и дымоходами; виднелся и странноватый домик, с башенкой сбоку, крыша у него была как сплюснутая шляпа, смешная и нелепая, окна изукрашены аляповатыми дощечками с резьбой, криво прибитыми, а вдоль края водостока протягивался металлический абажурный заборчик-решетка – не иначе как против вездесущих голубей. Лулу Розенкранц очень сомневался, что все это – настоящая Америка, но я сказал ему, что да, она бывает и такой.

Но, по крайней мере, все здания общественного пользования были очень каменными. Суд краснел кирпичом яркого обжига с гранитной опояской, так живо напомнившим мне приют Макса и Доры Даймонд, разве что онондагский аналог был покрупнее, окна и двери его были в виде арок, да углы скруглены, как иногда делают со зданиями судов. Четырехэтажная средняя школа Онондаги – тот же мерзкий рыжий кирпич, библиотека – маленькое однокомнатное убожество, будто запакованное снаружи неподходящими для этой цели большими каменными плитами

– судя по всему, к чтению в городке подходили более серьезно, чем в остальной части света. И, наконец, серо-каменный готический собор, скромно названный Церковью Святого Духа, единственное, что не несло в себе имени Онондаги, этого индейца, который когда-то так произвел на кого-то впечатление, что образовался целый городок его имени. Статуя краснокожего, вяло прикрывающегося ладонью от солнца и глядящего на запад, красовалась на лужайке перед зданием суда. Когда мисс Лола мисс Дрю вышла прогуляться в первый раз, то статуя, казалось, потрясла ее, она прямо-таки застыла и смотрела на индейца до тех пор, пока мистер Шульц не рассердился и не оттащил ее от постамента.

Самым грандиозным зданием городка был отель, разумеется, «Онондага» – шесть этажей все того же ржавого кирпича, в самом центре деловой активности самого делового района города, если можно так сказать, потому что на многих окнах окружающих домов виднелись таблички «Сдается». Виднелись несколько машин, припаркованных у обочины, год выпуска умолчим, а честно говоря, даже не помню таких марок, чуть меньше грузовиков с ферм, без дверей и с цепными передачами. Но движения было маловато. А если совсем по правде, то мы были по приезде единственным экипажем, двигающимся по улице. Цветной старик с видимым удовольствием дотащил багаж до моей личной комнаты аж на шестой этаж и даже не удосужился взять чаевые, которые я намеревался дать. Так его обрадовали клиенты. Хоть какие.

Мистер Шульц снял весь этаж, каждому по комнате, иначе, как он сказал, это будет выглядеть неправильно. Сказал и поглядел на мисс Лолу мисс Дрю. Ей и ему досталось по целому номеру, остальным комнаты, кроме мистера Бермана, который стал жить в двух. Во второй своей комнате он поставил прямой телефон, не подсоединенный к гостиничному коммутатору.

В то утро нашего заезда я прыгал на своей кровати. Открыв какую-то дверь – О! я увидел туалет с огромной ванной и несколькими тонкими вафельными полотенцами, висящими на металлических трубках. На обратной стороне двери в туалет было зеркало во всю ее длину и ширину. Кухня моей квартиры в Бронксе была меньше этого туалета. Пол был покрыт белым кафелем, совсем как у меня дома, но здесь он был несравненно чище. А кровать была мягка и широка, изголовье напоминало половинку велосипедного колеса со спицами из клена. В углу стоял стул, рядом письменный стол и лампа, прикрепленная к поверхности стола, слева от него – бюро с зеркалом, верхний ящик которого открывал множество отделений для мелочей быта. Прозрачные белые занавески можно было задернуть, потянув на себя шнур, шторы свисали более мощно – такие же имелись у школы, которую я имел честь посещать. Там, в школе, подобные шторы вешали на стену и мы смотрели на ней учебные фильмы. Рядом с кроватью, на стене, виднелась ручка радио. Она хрустнула от моего поворота, но никакая станция так и не откликнулась.

Я полюбил эту роскошь. Лежал на кровати, на двух подушках сразу, на простыне и матрасе, толстом, с холщовыми пуговками, проступающими через ткань как соски Бекки. Я откидывался назад, руки за голову, и представлял ее наверху. Да, отели – очень сексуальные места. В лобби я заметил специальный столик с листочками для писем, на каждом логотип отеля с его адресом, вот эти то листочки я и использую через несколько дней, когда напишу ей письмо. Я даже начал думать, что извинюсь за то, что не попрощался и исчез, но тишина прервала мои размышления. Я сел. Вокруг стояла неимоверное безмолвие, сначала его воспринимаешь как очевидность роскоши, но спустя какое-то время давящее присутствие тишины выглядит как нечто постороннее в комнате. Нет, я не чувствовал, что за мной подглядывают, ничего подобного, но в этой тишине явственно проступало вежливое напоминание общества о том, куда я забрался – это проскальзывало в рисунках обоев, бесконечных рядах цветочков, или в кленовой степенности мебели, холодно окружающей меня элементами таинственного обряда, ждущего, что я совершу свой ритуал образцово.

Я выпрямился. Нашел в ящике стола Библию и подумал, что ее забыл какой-нибудь прежний постоялец. Но из абсолютной чистоты и порядка в комнате я сделал правильный логический вывод, что она здесь – как часть мебели.

Вид из окна открывал хороший обзор крыш магазинов и складов центра. В Онондаге ничего не двигалось. Липы, что поддерживали небо на холме за отелем, тоже не шевелились.

Понятно, что имел в виду Лулу Розенкранц – отсутствие жизни, такой, какую мы привыкли знать естественной, с суетой, грохотанием и передвижением на колесах, с выкриками уличных зазывал и гудками автомобильных рожков, со скрипом тормозов, со всей той сумятицей большого количества народа в маленьком пространстве, в том месте, где чувствуешь себя привычно и комфортно. Но у него есть хотя бы Микки или Ирвинг, да годы верного служения банде, а ко мне у него никаких дружеских чувств. Вплоть до этого момента мне так никто и не сказал, а чем же я буду заниматься в Онондаге? За кофе пойти, но может еще рано или уже поздно – непонятно. Если тебе не верят, дела твои плохи – это я знал. Вновь и вновь мне в голову начали приходить оценки, вероятности, причины – я испытывал будущее на опасность, проверял его. И так будет всегда – каждый раз, когда я чувствую, что все просто донельзя прекрасно, мне придется напоминать самому себе, как мала грань от ощущения стабильности в этом мире до осознания непоправимости ошибки уже совершенной, а может даже неузнанной. Я – неумелый ученик убийц. Меня можно арестовать, допросить, приговорить к смерти. И осознания этого не хватит, чтобы обезопасить мое место. Думая о судьбе Бо Уайнберга, я открыл дверь в коридор, темноватый, скудно освещаемый лампами, и осмотрел стены, ковровое покрытие пола, в надежде увидеть хоть какую-то жизнь. Все двери были закрыты. Я вернулся в свою комнату, закрылся, чтобы мне никто не мешал, но грудь так сдавило от одиночества, что я решил распаковать чемодан и вытащить и развесить одежду в шкафу. Пистолет – в бюро, пару брюк – на вешалку и в шкаф, туда же рубашки, пустой чемодан – в самый низ шкафа. Стало еще тоскливее и хуже. Наверно, так бывает всегда – только приезжаешь, все вокруг мистически незнакомое! А может я просто не привык жить один, вот прожил один десять минут, а так и не привык. Так или иначе, оптимизм утра испарился из меня, будто его и не бывало. А единственным, поднявшим мне слегка настроение, оказался вид таракана, шествующего по стене между рядами цветков на обоях – потому что отель, помимо пронизывающей все аристократичности, был таки живым.

Пару первых дней я был предоставлен самому себе, мистер Берман дал пятьдесят долларов мелкими купюрами и велел их тратить где только можно. Задачей это было вовсе не простой, Онондага не являлся фруктовым раем, в отличие, скажем, от Батгейт-авеню. Магазины – неестественно тихие заведения с пустыми полками, перемежались магазинами уже закрытыми и заколоченными. Я заглянул в «Бен Франклин», где в основном продавались товары по 5 и 10 центов, сплошная патетика – такой же в Нью-Йорке, где я бывало крал мелочь конфетную и знал буйство товара на полках, отличался от этого как небо и земля – во-первых, и сам магазин был мал, и лампочка горела на все помещение одна, освещать собственно было нечего, и пол был такой, что босоногие онондагские детишки могли запросто омозолить свои ноги. Другими словами – товара почти не было. Купив пригорошню металлических игрушечных машин и мотоциклов с полицейскими, припаянными к ним, я раздал их детям. В одежной лавке я нашел соломенную шляпу для мамы, упаковал ее в огромную коробку, пошел на почту и отправил ее в Нью-Йорк самой дорогой посылкой. В ювелирной лавке я купил карманные часы за доллар.

Через стеклянное окно аптеки я увидел Лулу и Микки – они сидели на парапете фонтанчика и прихлебывали молочный коктейль через тростинку. Они тянули белую жидкость и время от времени взглядывали, сколько еще осталось продукта в бокале, сколько еще им осталось мучаться, чтобы выполнить приказ

– тратить деньги как можно больше. Мне жутко понравилось, что не я один занят такой же проблемой – тратой денег. Когда они вышли из аптеки, я немного последил за ними, для практики. На какое-то время их внимание привлек трактор на витрине, затем они нашли газетный киоск и зашли в него, я бы мог сказать им, что свежих газет из Нью-Йорка там нет, но не сказал. Когда они вышли оттуда, то одновременно зажгли две сигары. Сигары поиздержались в продаже с десяток лет и вспыхнули как факелы. Лулу сплюнул, разъяренный, глядя на пламень, Микки пришлось его успокаивать. Пришлось им купить пятидесятифунтовый мешок с луком и бросить его в мусорный бак. Последним их пунктом был магазин военной одежды, где они осматривали камуфляжные рубашки, пилотки, ботинки с длинными шнурками – я уже знал, что никогда не увижу эту военную атрибутику на них.

На второй день напряженных трат я выдохся полностью. Затем меня посетила мысль, что совместить расходы с налаживанием дружеских отношений с аборигенами было бы очень кстати. Для ребятишек, хвостиками бродившими за мной, я купил мороженое в конусах из вафель, а в парке напротив здания суда показал им искусство жонглирования, купив для этого три розовых резиновых мячика. В Онондаге дети были везде, к полудню они оставались единственными живыми существами, обитающими в городке – к солнцу они относились с подчеркнутым равнодушием, без рубашек, в одних трусиках и все как один – босоногие. Их лица, щедро усыпанные россыпями веснушек, напомнили мне мою улицу и приют, но в этих, онондагских, юмор, казалось, и не ночевал: они не были расположены прыгать, смеяться, улыбаться, подарки они брали, как предметы серьезные, к жонглированию отнеслись, как к службе в церкви, и испуганно отпрянули назад, когда я предложил им научиться это делать самим.

А в то же самое время, среди тех людей, которые не показывались широкой публике, мистер Шульц и мисс Лола мисс Дрю, вызывали мощный шорох среди персонала отеля, день и ночь обслуга бегала туда-сюда, выполняя их приказы. Я как мог дивился, что можно сделать, чтобы что-то вообще делать в таком захолустном отеле, вызывая видимость жизни. Затем я забеспокоился, а хорошо ли ей здесь? Я пытался избавиться от подобных мыслей о ней, но ночью в своей комнате, покуривая на постели, слушая проснувшееся радио, с потрескиванием и прищелкиванием, это было трудновато. Я ведь видел, как это ни прискорбно, ее абсолютно обнаженной, и мог домысливать все что угодно, и это занимало мое время. Затем я просто рассердился. Она ведь просто дала мне урок, как мало я знаю о женщинах. Поначалу ее образ был такой: голубоглазая невинная жертва, затянутая в сеть гангстерской жизни, но «Савой-Плаза» расставил все точки над «и», она сознательно выбрала лучшего среди бандитов. Я ведь думал, что женщины становятся шлюхами только потому, что они бедны, но и среди богатых, оказывается, их процент присутствует, и она – одна из таких, она даже была замужем, причем в такого рода замужестве, которое переросло стадию добропорядочности и казалось полной дегенерацией и отступлением от самого слова «замужество». Она была совершенно дикой внутри самой себя, она любила жизнь в своем первобытном естестве, не отягощенной правилами и устоями, а как иначе расценить ее поведение: «Паккард» ранним утром, тебя везут черт знает куда, ты пьешь шампанское с человеком, который только что убил твоего дружка! Это же омерзение в абсолюте, с долей риска и азарта, и любви к приключениям, но не это я видел в ее глазах, когда наблюдал ее одевание в спальне «Савоя» – она «вкусно» прихорашивала себя, свое тело и себя, свое «я», не утруждая скрывать свою свободу от меня, не сдвигала ноги, когда сидела голой, не держала их вместе стоя, ничего подобного!

Они с Голландцем вторые сутки находились вместе в помещении, не выходили на свежий воздух. На утро третьего дня мне посчастливилось увидеть их в лобби отеля. Они держались за руки. Я забеспокоился, что босс заметит меня на площадке перед отелем – я жонглировал перед детишками – но он ничего не замечал, кроме нее. Он не заметил даже Микки, который держал приотворенной дверь в машину, а залез в машину следом за ней, как зашел в комнату без двери. Выражение лица мистера Шульца предполагало, что двухдневное и двухночное пребывание в постели с мисс Дрю перевернуло что-то в его душе. После того, как они уехали, я подумал, ну да, конечно, если она хочет забыть приключения той кошмарной ночи на лодке, то это – тоже выход, но на самом деле, это было смешно, она была так естественно беззаботна, что думать о ее выживании в этих условиях, значило предполагать ужасную глупость

– какое ей дело до выживания, она выше этого!

А конец второго дня ознаменовался приглашением всех бандитствующих на торжественный ужин в ресторане отеля. Круглый стол, мисс Лола мисс Дрю справа от мистера Шульца, Аббадабба Берман – слева, мы – рядовые, веером вокруг, лицами к ним. Босс был в чудеснейшем настроении и, казалось, вся бандитская семья – тоже. Все были рады снова оказаться вместе, лишь я немного ностальгировал по дому.

В ресторане, за другими столами, сидели еще несколько пожилых пар, они посматривали на наше сборище и тихо шушукались между собой. Лица прохожих трансформировались в стекле на улицу, сменялись другими лицами, в двери каждую минуту возникала фигура менеджера с приемной стойки, излучающего улыбку и удостоверяющегося, что мы еще здесь, ему аккомпанировало лицо цветного пожилого слуги, того, что заносил мне наверх чемодан. Мистер Шульц излучал любовь:

– Сладкая моя, – обратился он к официантке, – расскажи нам о содержимом вашего винного погреба!

Сам по себе вопрос был, мягко сказать, идиотским, потому что, как и следовало ожидать, у них было один-единственный сорт вина, да и тот из Нью-Йорка, но мистера Шульца это не обескуражило, он расхохотался в ответ. Девица-официантка была молоденькой толстушкой, излишне прыщавой для ее возраста, она была одета в похожую форму, как ту, что я видел в ресторане Шафтс на Фордхам-роуд, такая же черная с белой опояской, на голове – что-то типа шляпки, но вот поведение ее было очень нервным, она постоянно роняла предметы, наливала воду в бокалы до самых краев, впечатление было, что ее вот-вот доведут до нервного срыва и она, не выдержав, разревется и убежит. Против нью-йоркского обычного босс не возражал – две бутылки красного. Лулу и Микки предпочли бы пиво, но промолчали. Их шеи, обвязанные галстуками, выдавали несвойственное им напряжение и скованность.

– За правосудие! – провозгласил первый тост мистер Шульц и прикоснулся своим бокалом к бокалу мисс Лолы мисс Дрю, которая взглянула на него нежным взором и рассмеялась смехом любовницы, будто он мило шутит. Затем мы все звякнули бокалами. Даже я своим, с молоком, присоединился.

Наш стол стоял посередине зала, прямо под люстрой, чей свет делал всех не такими, как в жизни, он был не ярок, лишь освещал. Я хотел увидеть настоящие лица тех, кто тупо сорок восемь часов только и занимался любовью, я хотел увидеть хоть что-то, хоть какое-то свидетельство, могущее связать мою образную жизнь абстрактной ревности, но ничего не получалось, по крайней мере, в этом свете, трудно было увидеть в лице мисс Дрю вообще что-то. Она была обычно ослепительна под кроной золотых волос, глаза – такие же зеленые, кожа – такая же белая, попытка увидеть что-то новое или отличное в ней, напоминала мне попытку разглядеть солнце – больше чем секунду смотреть на такое великолепие трудно, глазки болят. Она была так полностью внимательна к словам мистера Шульца и, каждый раз, когда он открывал рот, заглядывала туда, будто была глухой и читала по губам.

Ужин состоял из мяса с чечевицей, картофельным пюре и булочек с маслом. Посередине стояла бутылка с кетчупом. Хорошая, горячая еда и я был голоден. Я ел быстро, другие не отставали, и мистер Шульц попросил официантку принести еще одно блюдо с мясом, но уже тогда, когда мой первый голод был утолен, я заметил, что мисс Лола мисс Дрю к свой тарелке не притронулась, а вместо этого, облокотившись о край стола с интересом наблюдала за звериной нашей стаей, сжимавшей вилки в кулаках, жующей с открытыми ртами и протягивающими руки за куском хлеба. Казалось, она была приятно шокирована. Затем, взглянув еще раз на нее, я заметил, что она взяла в ладонь всю рукоятку вилки, как мы, и попробовала воткнуть таким образом вилку в мясо. Воткнув, она поднесла кусок на уровень глаз и стала им помахивать. Все нехорошо застыли. На нее смотрел весь стол. Но она вроде этого не замечала и опустила сооружение вилки с куском мяса на стол, отпустила руку, вилка осталась торчать, а сама стала смотреть на раскачивающуюся вилку, потом нарочито медленно развернула салфетку и положила ее на колени. Потом взглянула на Шульца отстраненным взглядом, полу-улыбаясь, перевела взгляд на свой пустой бокал, который наш босс торопливо заполнил.

Потом она стала есть. Брала вилку в левую руку, нож – в правую, отрезала, клала нож на стол, перекладывала вилку в правую, осторожно ела мясо и кусочки пюре. Изящность, присущая ей как женщине, дополнялась отточенной техникой и правильной скоростью – так учителя пишут на доске слова, артикулируя их еще и по слогам. Мы, застыв, смотрели на ритуал, она же отставила еду и взяла в руку бокал вина, отпила из него беззвучно, хотя я вслушивался изо всех сил, но ни звука, ни всплеска, ни чмока так и не услышал, поэтому, когда она поставила бокал на место, я удивился, а отпила ли она вообще? Вынужден признать, что более угнетающего показа хороших манер я никогда больше в жизни не видел. Она моментально утратила ореол привлекательности в моих глазах. Что касается Лулу Рознекранца – то его хмурость свидетельствовала о большем, такое его лицо в былые времена пугало даже не хлипких. Он обменялся взглядом с Микки, мистер Берман уныло смотрел в скатерть прямо перед собой, даже невозмутимый Ирвинг смущенно опустил глаза, но мистер Шульц закивал головой с надутыми губами, будто необходимое начало чему-то положено. Он наклонился вперед, к нам, оглядел присутствующих, и сказал, как бы формулируя идею:

– Спасибо, мисс Дрю, за ваши полезные умозаключения, которые были сделаны для нашей же пользы. Спасибо за обращение нашего внимания на такую важную для нашей безопасности мелочь!

Я тут же ощутил, что что-то невысказанное прошло и зависло в воздухе, но не мог дать себе силу внимательно подумать над этим до тех пор, пока не очутился опять в своем номере, один. Я лежал на кровати, слушал сверчков Онондаги, их треск напоминал пульс ночи, будто сама ночь была огромным телом, как море, с живущими внутри созданиями, любящими внутри и умирающими внутри. Мисс Лола мисс Дрю презирала память. Событийно, она была пленницей, ее жизнь подвергалась опасности. Но у нее не было намерений быть пленницей. У нее было что внести в нашу жизнь свое. Разумеется, мистер Шульц был прав, когда упомянул нашу безопасность – надо было держать ушки на макушке в чужом окружении. Но вот то, что действительно изумило каждого за столом – это другое! Он принял ее сторону, она сыграла жестокую пантомиму, обдав нас всех презрением существа высшего порядка, а он, вместо того, чтобы отхлестать ее по щекам, чего все и ждали, принял ее поведение и нашел в нем ценность. Было ощущение, что они сами с собой договорились о помолвке, она, тем самым, как бы стала членом банды, а нас поставили перед фактом.

Я не знал, прав ли я, так ли думали и остальные, но я знал и другое, уже из своего опыта, что мистер Шульц любит, когда его добиваются, он раним душой к людям его обожающим, последователям, приспешникам и другим, зависящим от него. Это касалось и детишек, глазеющих на него – живую легенду, и женщин – мужей, которых он убил. Мисс Дрю – это трофей войны, ее неземная и божественная ценность женщины досталась ему по наследству, как любовь Бо Уайнберга. У меня не возникло сомнений, что когда он уложил ее в постель, то наслаждение триумфом и телом прекрасной леди было на самом деле посвящено памяти Бо.

На следующее, яркое и раннее утро мистер Берман постучал мне в дверь и велел одеть мой новый костюм, надеть очки и ждать мистера Шульца через пятнадцать минут в лобби. Уже через десять, его мне хватило сбегать в кафе и перекусить кофе с булочкой, я стоял на месте и видел всех, спускающихся по лестнице. Микки стоял у машины, Лулу – рядом, мистер Шульц и мисс Дрю сели, я – запрыгнул за ними.

Путешествие было коротким, за угол, к Онондагскому Национальному Банку, узкому, из известняка зданию, с двумя длинными окнами в решетках и колоннами, поддерживающими треугольник крыши над входом. Микки остановился посреди улицы и мы все посидели немного, обозревая внушительное сооружение финансов.

– Я как-то встречал Элвина Пинкуса. Того, что работал с Флойдом, – сказал Лулу, – Превосходный был взломщик!

– Да? И где он сейчас? – проронил мистер Шульц.

– Ну когда-то они работали первоклассно…

– Подумай об этом, Лулу, – сказал мистер Шульц, – Зачем искать деньги там, где они под замком? Надо быть идиотом. Быть вне закона – значит быть в стороне от пульса экономики! – добавил он, похлопывая портфель на коленях, – Ну, пошли, леди и джентльмены!

Он вышел из машины и подержал дверь для мисс Дрю и меня.

Я так и не знал, что мне делать, но мисс Дрю, выйдя наружу, сказала Шульцу: «Подожди секунду!» и поправила мой галстук. Я инстинктивно отпрянул назад.

– Будь приятным мальчиком, – посоветовал мне мистер Шульц, – Я знаю как это трудно.

А между тем мои новые ботинки уже натерли мне мозоли на пятках, а проволочные дужки очков сдавили кожу за ушами. Книгу я купить забыл, поэтому, как последний шанс, прихватил с собой гостиничную Библию и нес ее в левой руке. За правую меня взяла мисс Дрю. Переходя улицу вслед за боссом, я почувствовал как леди сжала ее.

– Ты выглядишь превосходно! – сказала она.

Но я не мог отнестись к ее словам с должным пиететом – даже несмотря на мои высоченные каблуки в новых ботинках, она все равно была выше нас всех.

– Это, между прочим, комплимент, – добавила она, – мог хотя бы не хмуриться!

В банке нас пригласили в задний офис, откуда вышел сам президент и сердечно потряс руку босса, хотя его глаза холодно оглядывали нас, оценивали. Это был грузный мужчина с редким по объему тройным подбородком, который двигался как насос, когда он открывал рот. Сразу за президентом начиналась та самая комната со стальной решетчатой дверью, большой сейф с множеством маленьких железных отделений – будто на почте.

– Прекрасно, прекрасно, – сказал он, после необходимых приветствий и ознакомлений. Меня мистер Шульц представил как своего «продижи», а мисс Дрю

– как мою воспитательницу. – Садитесь, прошу вас. В нашем захолустье не каждый день встречаешь таких знаменитых персон. Надеюсь у нас вам понравится!

– Вы правы, – ответил мистер Шульц, развязывая ремни на портфеле, – Это лето на природе – как раз для нас!

– Да, природа – это наш конек. Плавание, рыбалка на стремнинах, дикие леса…– на этой фразе его глаза уткнулись в перекрестье ног мисс Дрю, – …э-э-э, превосходные скалы для альпинистов, если кто увлекается. Свежий воздух, дыши, не надышишься! – сказал он, смеясь, будто и в самом деле сказал что-то смешное, и продолжил такой же неспешный и бесцельный разговор, глазами же делая вращательные движения по портфелю, который мистер Шульц приготовился возложить на стол.

Портфель, уже полностью готовый к окончательному открытию, вскоре лег на стол. Мистер Шульц распахнул его и пододвинул к президенту – пачки изумрудных аккредитивов высыпались на темно-зеленую ткань стола. Рот президента остался открытым, но слова прекратили свое порхание, насос подбородка еще с две секунды забыл захлопнуть нижнюю челюсть вверх.

Денег было очень много – так много я еще никогда не видел, но я оказался более сдержанным чем банкир и ничем не выдал своего удивления. Мистер Шульц заявил, что желает открыть счет на 5 000 $ и положить остаток в сейф на депозит. Уже в следующую секунду банкир вызвал звоночком секретаршу, они ушли пересчитывать деньги, а мистер Шульц откинулся в кресле назад и с ленцой закурил сигару из коробки банкира.

– Малыш! – обратился он ко мне, – ты заметил сколько кассовых окошек работает?

– Одно?

– Точно. И всего один кассир – вон тот седой джентльмен, что читает газету. Друзья Лулу зайдут в банк и не встретят даже охрану. А знаешь сколько резервов у банкира? Одни закладные на фермы со всей округи. Так они и живут, закрывают фермы и продают графство Онондага за 10 центов на доллар стоимости. Уж я то знаю! Сегодня ночью он будет лежать с открытыми глазами и думать о наличности в депозитном ящике. Что это значит? Дам ему неделю, десять дней. И он мне позвонит.

– И ты согласишься с тем, что он тебе предложит, – сказала мисс Дрю.

– В самую точку, мадам. Вы имеете счастье лицезреть милашку благодетеля всей этой «дыры»!

Он застегнул пуговицу на жилетке, стряхнул воображаемую пыль с рукавов, затем затянулся сигарой, наклонился и подтянул носки.

– Обжиться здесь и можно прямым ходом баллотироваться в Конгресс!

– Я хочу кое-что сказать тебе, может не по этой теме, если дашь обещание не дуться и не обижаться! – сказала мисс Дрю.

– Что? Опять мои слова?

– Протеже. Про-те-же.

– А я как сказал?

– Ты сказал немного другое слово. В английском оно значит «ребенок-гений».

В этот момент банкир закончил подсчет и вернулся из комнаты-сейфа, сияющий и потирающий руки. Он возложил почтительно перед Шульцем несколько бланков с просьбой подписать и самолично отвернул крышку от авторучки, протянув ее ему. Все это время он что-то говорил. Но лишь только последняя закорючка на бумаге была закончена, он замолк и все документы тут же унесли, будто они, как важный правительственный договор, немедленно вступили в силу. Затем появилась старая секретарша с чеками и книгой записи чеков и работа, с вербальными пожеланиями всем нам счастья, по заполнению чековых книжек закипела на несколько минут. Благость прямо-таки растеклась в помещении. Все закончив, финансовые служители еще раз рассыпались в благодарностях и заверениях, что мы можем звонить в любой момент, что все, что они смогут сделать, они тут же сделают. Ну и так далее. Деньги воодушевляют, истерия хороших чувств переполняет сердце, обладатель денег становится предметом заботы и беспокойства. Банкир, конечно, никого и не замечал кроме как мистера Шульца, но внезапно почему-то обратил внимание на меня и неожиданно обратился прямо ко мне:

– Ну-с, молодой человек, а что молодое поколение читает сейчас? – будто это было так для него важно.

Он повернул книгу титулом, вот уж не знаю, чего он ожидал – французского романа, наверно, но его удивлению не было границ.

– М-м! Замечательно, сынок! – сказал он.

Он взял меня за плечо, развернул к гувернантке, мисс Дрю, и добавил:

– Примите мои поздравления, мисс Дрю, я сам предводитель скаутов округи и считаю, что за будущее страны нам не стоит беспокоиться, если у нас такая молодежь!

Мы вышли из банка, мраморный пол скользкий, как всегда в банках, вышли процессией, единственный кассир даже привстал, когда мы проходили мимо, банкир проводил нас до самых дверей.

– Да хранит вас Бог! – пожелал он на прощание, помахивая рукой со ступеней.

Лулу открыл нам дверь в машину, мы забрались внутрь. Микки завел машину и мы тронулись. И только после этого мистер Шульц раздраженно спросил: «Ну и какого дьявола все это значило?», перегнулся через колени мисс Дрю и выхватил из моих рук Библию.

В машине стояла тишина, прерываемая шелестом страниц. Я смотрел в окно. Машина ехала вдоль главной улицы городка, спускаясь по холму вниз, мимо каких-то странных продуктовых магазинчиков. Я сидел бедро к бедру с прекрасной мисс Дрю в персональной машине человека, который еще несколько недель назад присутствовал в моей жизни недосягаемой мечтой, а сейчас я чувствовал, что более несчастливого и неудачливого парня чем я, на свете не существует. Весь путь в провинцию я держал окно машины открытым, чтобы не задохнуться от сигарного дыма – сейчас у меня не было сомнений, вот-вот наступит самое ужасное.

– Эй, Микки! – сказал мистер Шульц.

Глаза Микки, голубые с поволокой, обратились через зеркало заднего обзора на шефа.

– Останови у церкви, вон шпиль, видишь? – сказал мистер Шульц. Он зафыркал от смеха. – Вот о чем мы совершенно не подумали, – сказал он, положив руку на колени мисс Дрю, – Могу я присоединиться к похвалам в адрес вон того мальчишки, что сидит за вами?

– Не гляди, босс, на меня, – ответила она, – я тут совершенно ни при чем!

Мистер Шульц склонился немного вперед, чтобы видеть меня. Он широко улыбался, показывая все зубы, что у него были, превосходные зубы, кстати.

– Ну что? Я прав? Сам дотукал?

Я так и не смог ответить.

– Знаешь, – сказал он, обращаясь к мисс Дрю, – когда я говорю, я знаю какие слова мне употреблять. Этот малыш – действительно не протеже, а самый натуральный гений!

Вот таким образом я оказался записан в воскресную школу Онондагской церкви Святого Духа, в то нескончаемое благословенное лето 1935 года. Изучать всхлипы и вскрики вожаков банд, бродивших в пустынях Ближнего Востока, их проблемы с Законом, их суету и суетность, их проблемы взаимоотношений друг с другом, грандиозные их цели и задачи, установленные ими самими – вот была отныне моя священная обязанность в холодных классах церкви, под аккомпанемент влаги, стекающей с каменных стен, и сопливое сморканье моих одноклассников в костюмах или платьях с цветочками, как правило, на размер больше чем надо, под шмыганье ног по полу, обутых или голых, каждое проклятое воскресенье. Да, пройдя такой путь, какой я прошел, увидев, что я увидел, я мог бы с тем же успехом очутиться и в приюте Макса и Доры Даймонд.

Но воскресенье было лишь худшим из дрянного. Всю неделю мы только и делали что делали хорошее. Посещали больницу и несли с собой журналы и конфеты для инвалидов. Если попадался магазин с хоть каким-то товаром, на запчасти от тракторов у нас все-таки не хватало духа, мы заходили и покупали. В миле от городка лежало запущенное поле для гольфа, вместе с Микки и Лулу мы несколько раз ездили туда и гоняли шар через маленькие деревянные ворота в лунку. Я даже выиграл несколько долларов, было чудесно, но я больше не хотел ездить туда, после одного случая, когда Лулу в порыве спортивных переживаний от неудач сломал о колено свою клюшку. Лишь только моя нога ступала за дверь, вся босоногая молодежь городка окружала меня и не давала без них ступить и шага. Они следовали за мной везде и я покупал им конфетки, надувные шарики и мороженое, а в это самое время мистер Шульц под эгидой Американского Легиона занимался их папами и мамами, устраивал для них собрания, тянул всех в церковь на благотворительные службы, покупал домашние торты и приглашал всех откушать эти торты у него на приеме. Из всех нас, он, казалось, был единственным получающим истинное наслаждение от этого скучнейшего времяпровождения. Мисс Дрю нашла конюшню и каждое утро брала босса на верховую прогулку – я видел с шестого этажа, как они уносились в поля Онондаги и как она учила его правильности посадки. Почта работала каждый день на износ, получая товары из Бостона для мисс Дрю, начиная от твидовых пиджаков и перчаток, кожаных налокотников, хлыстов, шелковых шарфов и темно-зеленых шляп с перышками, до специальных ездовых ботинок, мягких, как губы лошади, и специальных штанов, блестевших особым кавалерийским цветом на том месте где происходило соединение задницы с седлом. Форма сидела на мисс Дрю как влитая, на мистере же Шульце – все выглядело смешно, его мощность фигуры терялась и контуры выступали угловато, даже мистер Берман захотел сказать ему об этом.

Время, действительно принадлежавшее мне и я от него был в восторге – только раннее утро. Я вставал раньше всех, заимев привычку покупать местную газетенку «Онондага-Сигнал» в киоске за углом. Эту газету я читал за завтраком в одном кафе, которое я нашел на соседней улице. Женщина-хозяйка пекла замечательные булочки, но я не открывал этих секретов никому. Кроме меня орган онондагской общественной жизни никто не читал, газета была слишком тупа со своими новостями с ферм, житейскими советами на каждый день и прописными мудростями, но они вставляли колонку комиксов про любимого мной «Фантома» и это давало мне хоть какую-то связь с реальной жизнью. Однажды утром я прочитал передовую статью о покупке мистером Шульцем одной разорившейся фермы и бесплатной отдаче ее в руки бывших хозяев. Вернувшись к отелю я увидел, что количество потрепанных автомобилей в округе прибавилось на порядок, окружая вход, сидели на корточках мужчины в комбинезонах и женщины в халатах. Время от времени из толпы, внутрь отеля или поверх его, устремлялась пара внимательных глаз. Иногда несколько пар одновременно. Я заметил, что эти люди если были худы, то были очень худы, а если толсты – то очень толсты. Мистер Шульц был дружелюбен с ними, он выходил на ступени и обычно подзывал кого-нибудь, садился с ним за угловым столом в ресторане отеля, будто это был его офис, слушал внимательно и задавал вопросы. Не знаю, сколько еще закладных он выкупил, наверняка больше ни одной, но что-то они от него получали. Или месячную сумму выкупа, или, что больше похоже на правду, пару долларов «чтобы волк у самой двери не сидел», как он выразился. Работала такая механика следующим образом: босс все выслушивал, приглашал страждущего на следующий день, а потом уже Аббадабба Берман в своем маленьком офисе на шестом этаже вручал коричневый конверт с деньгами. Мистер Шульц не хотел походить на Господа Бога наяву, в этом он проявлял величайший такт.

Мне до сих пор непонятно, как такая красивая местность могла быть такой ощутимо бедной? Я путешествовал по округе, спускался вниз по речке, переходил мост, бродил по полям, каждый раз забредая все дальше и дальше, и обнаружил, что никакого вреда от неба, от цветов и деревьев мне не будет. Я встречал иногда дома, сараи, даже коров, но и от них исходило спокойствие умиротворенности. Посещали философские мысли о бренности всего земного, о том, что жизнь каждого города когда-нибудь заканчивается и возникает потребность в хорошей дороге. Телеграфные столбы вдоль свежего асфальта, со звенящими от пробегающего в проводах электричества, звали, белая краска, разграничивающая середину дороги, виднелась на каждом мало-мальски опасном повороте или спуске, светилась рачительным отношением к пути. Я привык к соломенному запаху полей и неожиданно-острым волнам аромата навоза, изредка кучками появлявшимся на дороге. То, что я раньше слушал как тишину, на деле оказалось наполненным звуками природы: ветром, шорохом, гуканьем, скрипами, всем, что было невидимо. Я ощутил, после нескольких таких экскурсий, как надо слышать жизнь и чувствовать ее, перед тем, как ты научишься видеть ее, будто зрение самое нелепое из способностей человека воспринимать мир. А поучиться у развернувшегося передо мной таинственного ландшафта было чему; к примеру, не возникало дискомфорта между простотой земли и огромной бездонностью неба, общее впечатление портил только безыскусный вид человеческих жилищных времянок, их вставленность в природу. Поэтому я начал сворачивать в леса, от дорог подальше, залезал в такие уголки, где, казалось, не могло быть никого, кроме меня. И однажды, на каменистой тропе, в стороне от цивилизации, я услышал неземной гул, который по приближении становился все явственнее, все слышнее, и стал напоминать гудение танковой армии. Я поднялся на взгорок и увидел облако пыли, вздымающееся с далеких полей. Опустив глаза вниз, увидел, что подо мной стоят, у края леса, черные трактора и грузовики бедняков-фермеров. Вся округа шевелилась, трактора ели землю, вытряхивая пыль в воздух, шла уборка томатов, за тракторами шли грузовики, принимая с лент помидоры в свои кузова, за ними шли люди, наклонялись к земле и поднимали оставшиеся овощи и складывали их в заплечные мешки, которые они, впрочем, волочили за собой, некоторые даже тащились на четвереньках: мужчины, женщины, дети. В нескольких я признал учеников воскресной школы.

Только на этом холме мне стала ясна стратегия и замысел мистера Шульца. Я удивился, почему они так легко дают себя одурачить, ведь он даже не скрывает того что делает, он не пытается кого-либо обмануть, ему этого и не надо, для всех здешних людей не важно, что в Нью-Йорке он – гангстер первой величины, для здешних, Нью-Йорк – клоака, а то, что он здесь сидит, так пусть сидит, раз у него есть дела, зла он никому не делает. Им было даже наплевать на то, что они знали, почему он делал так или иначе, даже на то, что он, не скрывая ничего и ни от кого, все равно делал так, как делал. Разумеется, его цель была ясна всем, но так ведут себя все, кому в той или иной степени нужно доверие народа, все строят дутые замки, чтобы их было видно на всю округу.

Однажды за ужином он сказал:

– Знаешь, Отто, я платил судье ровно столько, сколько у меня уходит здесь на все про все! И судьи такого здесь не сыщешь, только – дешевле. – сказал он, улыбаясь своей мысли, – Я прав, Отто? Мы работаем напрямую, без околичностей, свежие яйца прямо с фермы!

Он расхохотался, все в Онондаге шло так, как он и задумал.

Но, судя по виду Аббадаббы Бермана, тот себя чувствовал не в таком сангвинистическом настроении. «Судьей» именовался мистер Хайнс, человек из комиссии по делам, связанным с организованной преступностью. До того, как федеральная служба налогов смешала все карты, мистер Хайнс отправлял тех полицейских, кто подходил очень близко к делам Шульца, на повышение на Стэйтен-Айленд, ближе к общегородским делам, а ночных и сменных судей всех судов района, тех, кто не понимал ситуации, увольнял на пенсию, ну и, как сливку с пирога, он просто купил выборы на место районного судьи – в итоге стал самым добросердечным и мягким районным судьей за всю историю города Нью-Йорка. Вести бизнес стало просто. Но «федералы» запутали все и каждый начал выворачиваться, как может. Если к этому добавить тот факт, что банда все-таки не входила естественным элементом в систему и крайне нуждалась в легитимизации, то на нее нельзя было естественным образом и рассчитывать, только обычным, бандитским. Третья проблема была мисс Дрю. Мистер Берман не знал, что она за фрукт и каков ее статус в банде. Да, она была высококлассной дамой, знала, как правильно делать благотворительность, знала, как правильно держать вилки и ложки, знала все «можно» в той или иной ситуации и все «нельзя». Она еще добавляла стиль к образу Голландца, людям было трудновато поверить очевидности того, что он – простой гангстер. Но она, в его понимании мира, была величиной X. Мистер Берман объяснил мне, что в математике, когда ты не знаешь, что значит та или иная величина, не знаешь, плюс она или минус, ты ее называешь Х. Вместо числа ты присваиваешь ей букву. У мистера Бермана нет уважения к буквам. Вот и сейчас он глядит на нее, как на неизвестное. Мисс Дрю, со смехом, правой рукой берет салатницу, а левой – лезет мистеру Шульцу в ширинку, как бы это незаметно всем остальным, но мистер Шульц приподнимается и проливает бокал вина на себя, кашляет в салфетку, краснеет и говорит ей, что она допрыгается, сучка хренова.

На другом столе, вовсе не осчастливленные пребыванием в отеле, сидят Ирвинг, Лулу и Микки. Они молчат. Когда мистер Шульц повышает голос, Лулу, не видя в чем дело, автоматически встает и сует руку к пистолету, но удерживается Ирвингом. Мисс Дрю разбила общность и цельность банды, в банде теперь – иерархия, четыре главных члена сидят на одном столе, а три не очень главных – на другом. Требования специфической Онондагской жизни заставляют босса проводить почти все время с мисс Дрю и со мной, больше с мисс Дрю без меня, даже я чувствую, как меня используют и мне это не нравится, поэтому я могу представить, что чувствуют Лулу, Ирвинг и Микки. А мистер Берман должен всем этим еще и как-то управлять.

Начни нью-йоркская пресса писать о том, что здесь делает пресловутый Голландец – наша позиция бы поменялась в мгновение ока, но я не мог бы об этом узнать. А пока все шло, как шло, странно и вольготно, с привкусом ненастоящести для меня, якобы мистер Шульц и мисс Дрю были мои отец и мать. Так я подумал, даже не подумал, а ощутил однажды на мессе в католическом соборе Сент-Барнабас. Она состоялась так рано в воскресенье, что, даже после нее, мне пришлось тащиться в воскресную протестантскую школу. Он снял на мессе шляпу, она обернула голову белой льняной шалью, мы сидели на скамье, торжественные и скорбные, слушали орган, его звучание я просто не перевариваю, орган, как очень правильный во всем речитатив, вдалбливал в тебя правильность и еще раз правильность, святой отец в шелковом облачении качал нечто дымящееся под рисованным Христом распятым на кресте. Нет, я не так переживал о жизни о своей преступной, были вещи еще хуже. Самые плохие, что я мог представить – уходя из собора, мистер Шульц поставил свечку за упокой души Бо Уайнберга и ругнулся про себя.

После службы святой отец вышел поговорить с нами, я не видел до этого святых отцов на улице, вне службы, он выглядел немного по-земному в своей рясе. Но священники тоже люди, они тоже все видят, видел и он нас. Его звали отец Монтень, он говорил с акцентом, он поздоровался со всеми, пожал мне сердечно руку и затем они с мисс Лолой мисс Дрю начали говорить по-французски. Он был француз из Канады, на голове немного жестковатых, тщательно причесанных, вьющихся волос – из-за этого лысым он не выглядел. Слушая их перепевы, я ощутил себя немым, безъязыким идиотом, толстым от булочек, потребляемых мной ежеутренне, и огромных кусков мяса, потребляемых мной в остальное время, очки мои, с простыми стеклами, запотели, я вспомнил, что я еще хожу в воскресную школу, причесываюсь и ношу вещи, которые мне заказывает мисс Дрю из Бостона (она перешла ко мне в заботах), я каждый день моюсь, живу за некий счет, который оплачивает босс, мисс Дрю сделала из меня своего действительного протеже, она заботится обо мне, будто отвечает за меня, все так странно. Потом она обернулась ко мне и внимательно взглянула на меня. Но в ее глазах я не уловил той ощутимой внимательности, она, казалось, могла позволить себе не ставить задачу отличать реальность от мечтательности и могла думать и о том и о другом одновременно, а может она была настолько богатой, что могла позволить себе думать всегда только о том, что она считает действительным в данный момент, т.е. обо мне… Я уже ничего не понимал, выжатый мысленно как лимон, я чувствовал себя не ответственным за себя, я слишком часто улыбался, говорил как сосунок и меня оттеснило течение жизни к практике быть лживым и неестественным, я стал делать вещи, о которых и помыслить не мог, разгуливая в куртке с надписью «Шадоуз» по Бронксу, я стал подслушивать чужие разговоры, как полицейский, пытаясь выяснить, что же все-таки вокруг происходит?

Однажды ночью я почувствовал запах сигары и услышал голоса. Я встал и пошел в коридор, откуда через полу-прикрытую дверь номера мистера Бермана, из той комнаты, где у него установился офис, доносился разговор. Мистер Шульц был в халате и шлепанцах, было поздно и они говорили не очень громко, и поймав бы меня на подслушивании было ясно, что они сделают. Но мне было по большому счету уже наплевать, я был членом банды, я веду их образ жизни, да и какого черта жить на одном этаже с мистером Шульцем и не попробовать узнать, о чем он иногда говорит. Мои способности слышать не улетучились по сравнению с прежней жизнью и я встал рядом и послушал.

– Артур, – говорил мистер Берман, – ты знаешь – ребята за тебя на смерть пойдут.

– Им не надо идти за меня на смерть. Им сейчас надо ничего не делать. Только держать глаза открытыми, шаркать ножками перед леди и не щипать горничных за задницы. Это так невыполнимо? Я платил и плачу им, так? У нас у всех оплаченный отпуск. Какого дьявола им еще нужно?

– Никто не проронил и слова. Но я тебе скажу то, что они не скажут. Это трудно объяснить. Все эти манеры и прочая мишура – это удар по их самоуважению. В двадцати милях по дороге есть стрельбище. Может отпустишь их выпустить пар, пусть постреляют в свое удовольствие?

– Ты что спятил? А если они устроят потасовку там, из-за какой-нибудь шлюшки перестреляют всю деревенщину? Нам только этого не хватает – начать выяснять отношения с фермерами!

– Ирвинг этого не допустит.

– Извини, Отто, мы говорим о моем будущем.

– Правильно.

Они помолчали с минуту. Затем мистер Шульц продолжил:

– Понятно. Мисс Дрю?

– Я до сих пор так и не услышал ее полное имя.

– Знаешь, давай позвони Куни, пусть привезет проектор, холостяцкие фильмы и пусть ребята оторвутся!

– Артур, выслушай меня теперь. Она – серьезные взрослые мужчины, они не такие мыслители, но думать они могут и они могут так же беспокоиться о своих судьбах, как и ты – о своей.

Я услышал как мистер Шульц начал ходить. Затем он остановился.

– Господи! – вскрикнул он.

– И тем не менее! – ответил мистер Берман.

– Отто, да у нее даже денег больше, чем у меня, о чем мы говорим? Она – просто другая. Да, она – сучка испорченная, они все такие, но я тебе обещаю, придет время, я ей сожму кое-что кое-где и все встанет на свои места!

– Они помнят Бо.

– Ну и что ты имеешь в виду? Я тоже помню, я тоже расстроен, я больше их расстроен. Я просто помалкиваю об этом.

– Не влюбляйся, Артур. – сказал мистер Берман.

Я быстро вернулся в свою комнату и лег в кровать. Дрю Престон – красива, стройна и двигается с неуловимым изяществом женщины. Когда она не думает о себе, так было, когда мы пошли с ней на природу, она становится волшебницей из старой-старой сказки потрепанных книжек приюта, наверно, еще прошлого века, она становится доброй, плоть от плоти доброй хозяйкой всех зверюшек леса, ее лицо меняется, она не знает, кто она и откуда пришла и с кем сейчас, и этот изогнутый овал рта и зеленые, с чарующей глубиной, глаза, которые могут быть злыми и прятать решимость под длинными ресницами – такой она волнует всех. Все мы в той или иной степени подпали под ее влияние, даже философски настроенный мистер Берман, самый старший среди всех, и может даже с явным мужским дисбалансом, с существованием которого он давно смирился, и которое напомнило о себе лишь в присутствие этой тонконогой особы. Но все это делало ее очень опасной, она не уравновешивала команду, она оцветила наше существование на какой-то момент, сумев влезть в роль, предложенную нашим окружением, но одновременно ослабила наши имена. Как, к примеру, тогда, когда пастор спросил при приеме в воскресную школу мое имя, я ответил

– Билли Батгейт, и наблюдая, как он записывает это имя в книгу, я понял, что я крестился в банду, потому что отныне у меня есть такое имя, которым я могу пользоваться, когда чувствую, что оно мне подходит. Так Артур Флегенхаймер мог изменить себя на Голландца Шульца, а Отто Берман – в некоторых кругах на Аббадаббу. Так наши имена будто номерные знаки на машине, существуют с машиной, но освещаются только при определенных обстоятельствах, на опознавание. А мисс Лола на борту лодки и мисс Дрю в отеле «Савой», в Онондаге стала мисс Престон – она тоже, как и мы, стала меняющейся в зависимости от жизни. Хотя я должен признать, что возможно в отеле «Савой» у меня сложилось о ней неправильное впечатление, ведь клерк приветствовал ее как мисс Дрю, но, наверно, не потому что это ее девичья фамилия, а просто может он так давно ее знал, еще с детства, что предпочитал не называть ее по-новому. Наверно, не надо мне было так все жестко расставлять по полочкам, даже по кличкам, может это была моя собственная проблема, что мне надо было знать вещи четко – ведь я ожидал, что они не будут меняться. Но сам-то я менялся, кто я был, где я сейчас? Каждое утро – надеваю очки с ничего не увеличивающим стеклом, каждый вечер – снимаю их, будто только без них могу спать. Я поступил в ученики на гангстера, а обучался святой Библии. Я был уличный пацан из Бронкса, а жил в провинции как Лорд Фонтлерой. Сравнивая то и это – получалась бессмыслица, но я везде оказывался на своем месте. А если ситуация изменится, изменюсь ли я? Да, ответ был – да. Подобные размышления привели меня к мысли, что может вся идентификация людей и имен тоже явление временное, потому что ты идешь по жизни временных ситуаций. Такая мысль очень успокоила меня. Я назвал ее про себя «теорией номерных знаков». Как чистую теорию ее можно применить к кому угодно, сумасшедшему или нормальному, не только ко мне. Я почему-то перестал волноваться за мисс Лолу мисс Дрю мисс Престон так, как за нее волновался мистер Отто Аббадабба Берман. Надену новый халат, дождусь, пока мистер Артур Флегенхаймер Шульц уйдет спать, постучусь в дверь к Аббадаббе и скажу ему, что значит Х. А помнить мне надо обо всем этом, о том, что привело меня к таким выводам, по совсем другим причинам – и вот этого никому не открывать. Помнить надо о своей исключительности. И это не изменится.

 

Десятая глава

Я спал допоздна, что на меня не было похоже. Проснувшись, увидел, что свет солнца играет на белых занавесках, как луч проектора на экране перед показом фильма. Горничная шумела в коридоре пылесосом, грузовик на улице гремел цепной передачей. Я вылез из постели, чувствуя затекшие мышцы и сделал утреннее омовение. Затем оделся и пошел завтракать.

Перед отелем меня ждал у распахнутой двери «Бьюика» Аббадабба Берман.

– Эй, малыш! – сказал он, – Садись, проедемся!

Внутри мне место было только на заднем сиденье, между Ирвингом и Лулу. Когда мистер Берман сел вперед, а Микки завел машину, Лулу склонился и сказал грубым голосом: «А сопляк тоже с нами?»

Мистер Берман не удосужил того ответом и Лулу обиженно замолк, взглянув на меня многозначительно враждебно. Затем добавил: «Сыт по горло всем этим дерьмом!»

Мистер Берман и так это знал, все понимал, ему не надо было лишний раз напоминать. Мы проехали мимо здания онондагского суда и направились по дороге в поля, сзади к нам присоединилась полицейская машина. Я оглянулся, убедился, что она едет прямо за нами, хотел было открыть рот, но инстинкт подсказал мне помалкивать.

Голубые глаза Микки регулярно появлялись в зеркале заднего обзора. Плечи мистера Бермана едва виднелись из-за переднего сиденья, панама сплюснута, голова ушла вниз – но я знал, что именно в ней все дело, там скрыт весь ум и вся информация о полицейской машине, следующей за нами. Он про нее знал.

Микки провез нас по скрипучему мосту и понесся по дороге среди полей. Природа поджаривалась на палящем солнце, в машине было душно. Через пятнадцать минут Микки свернул на проселочную дорогу и разогнал протестующую толпу цыплят, сдвинул с дороги пару блеющих козлов, завернул за какой-то хлев, там обнаружилась еще одна дорога и уже по ней, вздымая пыль, поехал дальше. Подъехали мы к какому-то сараю, вокруг – изгородь с воротами, на них висел огромный замок. Следом за нами заскрипела тормозами полицейская машина, хлопнула дверь, мимо нас прошествовал полисмен, открыл замок, распахнул ворота и мы въехали внутрь. На воротах я заметил надпись «Не приближаться».

За одним сараем обнаружилось еще несколько – это было стрельбище для полицейских Онондаги. Пол внутри был грязный, в конце сараев возвышалась горка земли, поверх нее тянулись провода с картонными мишенями. Система проводов была такая, что мишени можно было менять с того места, откуда стреляли. Полицейский достал из какого-то бидона мишени, прикрепил их к проводам, подтянул их до земляной горки, сел на у входа на кресло, закурил. Лулу Розенкранц не стал дожидаться пока тот прикурит, а достал свой 45-ый калибр и начал палить. В моей голове будто что-то разорвалось, я оглянулся и увидел, что каждый засовывает в уши затычки и уже потом увидел, что они лежат на столе сбоку. И пока сумасшедший Лулу окончательно не выбил мне мозги звуками своего нагана, я быстро запихал их в уши. В течение нескольких секунд около Лулу образовалось облако пороховых газов, эхо от его почти автоматных очередей заполнило пространство сарая, мишени начали быстро дырявиться.

Лулу подтянул к себе свою мишень, не удостоив ее изучения, сорвал, нацепил новую и быстро перебирая руками, протянул назад. Затем торопливо стал заряжать пистолет, роняя патроны на пол, так ему хотелось снова разрядить и разрядиться. Он снова с ощутимой быстротой прострелялся, будто вел с кем-то незримый спор, я даже через затычки слышал все увеличивающийся шум и грохот – мне все это сразу надоело и я вышел наружу. Облокотившись о крыло машины, я поприслушивался к гулу в своей голове, он и не думал спадать, а гремел и гремел безостановочно, как мощный гудок «Паккарда» мистера Шульца.

На несколько минут стрельба прекратилась, затем началась снова – в ней появились размеренность и аккуратность. Выстрел – пауза, выстрел – пауза. Через несколько минут из двери вышел мистер Берман с двумя бумажными мишенями, подошел ко мне и положил их на капот.

Мишени были напечатаны черной типографской краской на белой бумаге – торс человека: живот, грудь и голова. Первая мишень была испещрена дырками от пуль по всему пространству, некоторые попали в «молоко». Но на груди была видна одна мощная дыра, пробитая не одной пулей, я даже увидел блики солнца через нее на капоте. На второй мишени дырки от пуль были аккуратно рассыпаны точно по цели, образуя даже некий рисунок – пара в голове, на месте глаз, пара на плечах, пара в центре груди и пара чуть ниже. Ни одного промаха.

– Кто стреляет лучше? – спросил меня мистер Берман.

Я помедлил с ответом, затем показал на вторую и ответил: «Ирвинг!»

– Ты понял, что это – Ирвинг?

– Да. Он все делает аккуратно.

– Ирвинг не убил ни одного человека, – сказал мистер Берман.

– Я тоже никого не убил, но если бы мне пришлось, то я бы хотел научиться стрелять как Ирвинг, – сказал я, показывая на мишень Ирвинга.

Мистер Берман задумчиво облокотился о капот, достал пачку сигарет, щелчком выбил одну и вставил между губ. Выбил еще одну и предложил мне. Я взял, взял его спички и зажег одну – мы прикурили.

– Если ситуация будет аховая, то лучше, если сзади стоит Лулу. Он прострелит все, что шевелится, – сказал он, – Ты знаешь, иногда не до точности, а дело решают секунды и даже их доли!

Он резко выбросил из кулака палец, будто изображал пистолет, затем второй, третий и так, пока вся ладонь не оказалась с растопыренными пальцами: «Бум, бум, бум, бум – готово!» – сказал он, – «Где то так! Ты не успеешь набрать номер на телефоне. И монетку из него не успеешь достать!»

Мне популярно объяснили азы профессии, но я еще упрямился. Глядел под ноги на землю. Он добавил: «Малыш, речь ведь не идет о вышивании. При чем здесь аккуратность?»

Мы постояли и помолчали. Парило. Я поднял голову и в вышине заметил летающую кругами птицу, она, как скользящий в потоках восходящего воздуха, планер, почему-то красного или красноватого цвета, выписывала сложные фигуры пилотажа. Я слышал, как хлопали выстрелы.

– Разумеется, – продолжил мистер Берман, – времена меняются и, глядя на тебя, я вижу, что карты ложатся по-другому. Вашему подрастающему поколению, возможно, потребуются другие способы. Наверно, так и будет, дела будут решаться более гладко, без стрельбы на улицах. И нам в будущем не потребуется много боевиков, таких, как Лулу. А может вообще так статься, что и убивать никого не придется.

Я быстро взглянул на него, он в ответ улыбнулся:

– Думаешь такой вариант возможен?

– Я не знаю. Но не исключаю возможности.

– Каждый из нас заглядывает в книжки под определенным углом зрения. Читают числа, смотрят на то, на что имеет смысл смотреть. Как будто совокупность чисел – это язык, а все буквы – числа, выходит, что все понимают то, как они расположены. Ты теряешь вкус к звукам букв, щелкают они, звенят, тянутся как а-а-а или о-о-о, и все, что ты можешь видоизменить в своем мозгу, их вид, их картинку, все это уходит, акцент, способы произношения, все-все, но потеряв, ты приобретаешь совершенно новый язык и по нему выходит все очень ясно, отчетливо, как пятно на стене. Как я сказал, приходит время читать числа! Ты понял, к чему я клоню?

– Да. Вы имеете в виду кооперацию. – ответил я.

– Молодец. Очевидный пример: ситуация в бизнесе с железными дорогами. Если посмотреть на железные дороги, что увидим? Сотни компаний грызли друг другу горло. Что мы видим сейчас? Вся страна поделена на участки, и на каждом отдельном участке – отдельная компания. А на вершине всей структуры – профсоюз, который решает общие для всех проблемы в Вашингтоне. Все организовано и упорядочено, все работает как часы.

Я вдохнул сигаретный дым и почувствовал, что меня переполняет чувство, которое невозможно спутать ни с чем, чувство собственной силы и гордости за обладание этой силы. То, что я слышал – было пророчеством! Но было ли это пророчество просто прозорливостью и констатацией фактов или запланированным предательством – в этом я не был уверен. Да и в конце концов какая мне разница, если уж я знал, что меня ЦЕНЯТ!

– Так или иначе, что бы там в дальнейшем ни случилось, ты обязан изучить базовые вещи, – сказал мистер Берман, – Что бы ни случилось, ты должен знать, где и в какой момент окажешься и что тебе делать. Кстати, я велел Ирвингу научить тебя как следует. Они закончат и наступит твоя очередь.

– Вы имеете в виду стрелять? – спросил я.

Он уже держал в руках мой «Автоматик», купленный у Арнольда Мусорщика. Он был вычищен и смазан, нигде ни пятнышка ржавчины. Когда я взял его в руки, то увидел, что обойма заполнена патронами.

– Если хочешь носить с собой, то носи, – сказал мистер Берман, – Если не хочешь, спрячь его не в бюро под трусы, а куда-нибудь в другое место. Ты парнишка толковый, но пока еще просто парнишка, а все дети такие иногда олухи!

Никогда не забуду ощущение заряженного пистолета в руке, поднимаешь его, стреляешь, отдача ударяет в кость руки, ты настолько могуч, что не возникает никаких вопросов, это как посвящение в рыцарство, и хотя ты не изобрел это, не сконструировал, не сделал пистолет, ты им обладаешь, ты знаешь, как он работает, он у тебя в руках, ты нажимаешь на курок – а в мишени появляется дырка от пули, направленная тобой, рожденная твоим пальцем. Ну как тут не очароваться таким могуществом, как не полюбить эту мужскую радость, мужскую значимость, мужскую силу?! Я был возбужден, я был потрясен – оружие оживает, когда стреляет. Оно оживает в твоих руках. Раньше я этого не понимал. Я конечно пытался выполнять инструкции, сдерживать дыхание, принимать правильную стойку, но все это было другое, неважное, по сравнению с тем первым впечатлением!

Весь день и всю неделю мы стреляли. Прошло еще долгое время, куски земли взрыхленные пулями выпущенными мной, стали нежными как мякоть плода, пока я действительно не ощутил рукоять пистолета как продолжение своей собственной руки, пока моя естественная ловкость, координация движений, жонглерские навыки и крепкость ног не перетекли в новое естество – умение сливаться с пистолетом, жить с ним одной жизнью. Пока мой природный острый глаз, вкупе с навыками стрельбы не позволил мне догнать остальных по точности попаданий. Уже через несколько дней я мог позволить себе прицелиться и влепить пулю точно в глаз мишени, в грудь, плечо, сердце, живот. Затем повторить процедуру с другой мишенью и Ирвинг, сняв обе, клал их одна на другую и все дырки от пуль совпадали. Он не хвалил меня, но и не уставал давать правильные установки и инструкции. Лулу не обращал на меня внимание. Он не знал моих планов – иметь технику Ирвинга и развить ее до такой степени, чтобы даже в ярости Лулу, рука точно также выводила узоры выстрелов точно в цель, как выводила она их в спокойной обстановке. Я также знал, что он всегда мог сказать мне, что все, что я делаю – это дерьмо собачье. Стрельба по бумажкам – это пшик. Вот пойдем на настоящую работу, вот клиент встает из кресла в ресторане, вот на тебя наставлены пистолеты его охранников, их дула огромны – они все смотрят тебе в лицо и ты видишь отверстия увеличенными, как настоящие пушки, как гаубицы… вот тогда и посмотрим!

Странно, но такое же отношение ко мне я заметил у полицейского, который открывал нам ворота и вечно сидел на стуле у двери сарая. Он ничего не говорил, лишь сидел с вытянутыми ногами и курил сигареты. Лишь потом я понял, что он – шеф онондагской полиции, у него на фуражке был особый значок, таких значков у других полицейских я не видел, даже у сержантов. Через рукава его короткой рубашки виднелись мускулистые руки, животик слегка выпирал из-за пояса – я подумал, что шеф полиции графства мог бы и другое занятие себе найти, чем ездить с нами каждый день и отпирать и запирать ворота. Но городские ребята из Нью-Йорка хорошо ему платили, а в Онондаге он был и царь и бог одновременно, какого дьявола просиживать день-деньской в офисе и ничего не делать? Лучше с улыбкой отца наблюдать за все растущим мастерством парнишки, как тот заряжает пистолет, как стреляет… Я, в свою очередь, думал о нем, как о человеке, который нашел в системе свое место, как отец Монтень, и что из того, что с его места мир виден так же мало, как с любого другого, ему неплохо в таком окружении, он удовлетворен жизнью. Его сигаретный дымок напоминал мне присутствие какого-то спокойного фермера, сидящего у себя на ферме и с умиротворением глядящего на любимое стадо.

В первый раз со дня приезда в графство Онондага, я почувствовал, что занимаюсь стоящей работой. Приезжая со стрельб, я уже стремился обратно, был голоден по вечерам, как волк, в ушах безостановочно гремело, в носу стоял вечный пороховой запах. Но тут ко мне пришло понимание того, как мистер Шульц на самом деле все прекрасно организовал в кажущемся хаосе отношений и дел: как терпеливо они все делали, от требований закона, накладываемых на сегодняшнюю жизнь, до ожидания изменений в будущем, они руководили бизнесом с отдаления, одновременно не забывая наполнять свое пребывание здесь в графстве выгодными им волнами, решая свои проблемы и решая заодно кое-какие проблемы жителей графства. Кроме всего прочего, мистер Шульц взял с собой еще и персональное развлечение – мисс Дрю. Все это напомнило мне особый вид жонглирования, только людьми.

Я полюбил стрелять из пистолета, думал о себе, как о самом возможно юном стрелке из бандитов за всю историю их существования, а ночами меня посещали мысли о том, как я появляюсь на Вашингтон-авеню и ко мне пристают. И вот я медленно разворачиваюсь, «пушка» уже в руке, и направляю на них ствол – они тормозят, они глотают язык, они покрываются липким потом. Затем они ныряют под автомобили, припаркованные рядом, и уползают с глаз моих долой. Картины были классными, я довольный, улыбался в темноте.

Но то, о чем я не думал, было другое – пистолет не игрушка, с ним не наулыбаешься.

Помимо собственно моей, не такой уж значительной тогда жизни, рядом шло другое течение – бизнес, в котором я не играл никакой роли. Мистер Шульц так же продолжал свое дело, торговал пивом, контролировал профсоюз мойщиков окон и профсоюз швейцаров, раз или два он исчезал на пару дней, ездил в Нью-Йорк, но в основном вел дела издалека, что, разумеется, не было идеально, он был подозрителен сверх меры ко всем, включая даже своих самых близких коллег. Много раз я слышал, как он орал по специальному телефону в офисе мистера Бермана, стены были толсты, чтобы разобрать слова, но тон и тембр различить я мог. И вскоре я, как человек, который просыпается, если у него мимо окна не проходит поезд, стал пугаться, если в течение дня не услышу грохотание голоса мистера Шульца.

Микки пришлось совершать длинные поездки, и в ночь, и днем, иногда приезжали другие люди, они были вроде всем знакомы, кроме меня. Они обедали с Ирвингом и Лулу за их столом – в неделю стало появляться от двух до трех новых лиц. Я вскоре начал оценивать масштабы операции, одни еженедельные расходы должны были составлять внушительную сумму, но судя по моей оценке, дела уже пошли в гору и вернулись к тому пику, который они достигали до наезда «федералов». Но сделать это было трудно, потому что мистер Шульц вел себя так, будто его постоянно кто-то подводит, обманывает, с ним кто-то хитрит и т.д. Мистер Берман сосредоточенно сидел над бухгалтерскими книгами, иногда к нему присоединялся Голландец, они думали вместе, иногда поздно ночью. Однажды я прошел мимо двери в офис и заметил первый раз наличие сейфа в комнате, рядом валялся смятый коричневый бумажный конверт. Мне почему-то пришло в голову, что у них закончились деньги, и это показалось мне крайне некомфортным. Кроме той суммы, положенной им в онондагский банк, мистер Шульц не оперировал деньгами через другие банки, потому что счета могли быть арестованы, суммы изъяты и прочее, прочее, оставалась наличка. Ведь откуда взялись эти самые «федералы» – да с того дня, когда они совершили рейд в офис на 149-ой улице и изъяли кое-какие документы от бегов с тотализаторского бизнеса. Оттуда все и пошло. Поэтому все дела вершились через наличные деньги, выплаты наличкой, доходы – наличкой, все в мешках и конвертах. Мне даже как-то приснился сон на тему: огромный прилив денег и мистер Шульц бегает и собирает пачки долларов в большой заплечный мешок, как рабочий с помидорных плантаций, он их собирает и собирает, затем наличка превращается в золотые слитки, они становятся все тяжелее и тяжелее… затем я проснулся.

Где-то в это самое время из Нью-Йорка на побывку пожаловал сам мистер Дикси Дэвис, платный юрист. Приехал он на автомобиле «Нэш», за рулем был некто, кого я видел в первый раз. Мистер Дэвис – был моей моделью для хорошей одежды, я скопировал стиль прямо с него, и ботинки купил точно такие же. На этот раз я обратил внимание, что на нем ботинки другие – летние, белые. Сверху была коричневая щеточка, все ботинки были в мелких дырочках. Не знаю относительно дизайна – эти мне не очень понравились, но на ноге они, наверно, сидели удобно. Он был одет в желто-коричневый двубортный костюм, который мне с первого взгляда понравился, на шее – неяркий сатиновый галстук сине-серо-розового цвета, который тоже был неплох, но открытием стала, конечно, соломенная шляпа, которую он немедленно нахлобучил на голову лишь только вылез, согнувшись, из машины. Я в это время как раз спускался со ступеней отеля и видел как мистер Берман, тоже парень не промах в попугайной раскраске костюма, поприветствовал его из вращающихся дверей. В руках у Дикси Дэвиса был портфель, раздутый от таинственных проблем юридической казуистики. С тех пор, как я его видел последний раз, он здорово изменился. Может из-за предстоящей встречи с мистером Шульцем, может из-за чего еще, но он стал нервным. Толкнув дверь и зайдя в отель, он уже взмок и выглядел уныло. Хотя и улыбался во все лицо и излучал, старательно, радость от встречи, но бледность его была типичная нью-йоркская, а прическа – смешная. Куда подевалась та взбитость помпадура, елейность манер, осталась только жалкая улыбка – мы в Бронксе называли такую «говноедской». Так он и прошел мимо мистера Бермана и зашел в лифт.

Мистер Шульц собирался посвятить себя работе аж до самого вечера и поэтому приказал мисс Дрю заняться мной, как и подобает гувернантке. Мы стояли с ней около маленького индейского музея, который онондагские аборигены построили за зданием суда.

– Посмотри, – сказала она, – там только два наряда и одно копье. Ко всему прочему ни одного посетителя. А кто будет оценивать, какая я хорошая гувернантка? Давай-ка лучше пойдем на пикник. Ты как?

Я сказал, что пойду куда угодно, лишь бы не учиться. Мы зашли с ней в то самое кафе, где хозяйка умела готовить лучше всех в Онондаге, купили куриный салат, сандвичей, фруктов и кексов, затем она купила бутылку красного нью-йоркского и мы отправились на восток, в горы. Подъем оказался покруче, чем я ожидал, маршруты моих одиноких странствий пролегали в основном на запад и север, в поля, а горы всегда кажутся немного пологими издалека. Сблизи осознаешь, как ты ошибался. Мы шли и шли вверх по грязной дороге, оставляя сзади громадину отеля и весь городок, но даже пройдя черт те сколько, казалось, не ушли далеко.

Она шагала впереди меня, что обычно вселяло в меня дух соревновательности, но на этот раз я наслаждался другим – видом ее ног из-под юбки. Через минуту после того, как городок наконец скрылся из глаз и виду, она сбросила с себя гувернантскую юбку и, мое сердечко шелохнулось в ожидании, оказалась в коротких шортах, коротких, но широких, как юбка. Она шагала теперь более свободно, размашисто и с видимым удовольствием, голову вперед и чуть вниз, руки энергично двигаются в такт шагам, я смотрел на нее и очаровывался, как две половинки, ее ягодицы, раскачиваясь попеременно, становились все более и более мне знакомыми. Она была прирожденной, если не скалолазкой, то гороходкой точно, мы дошли до вершины холма, дорога немного спрямилась горизонтально и мы углубились в лес. Это был абсолютно новый мир

– под ногами мягкая теплота лиственничных иголок, как огромный матрас, сохлые ветви изредка трескаются под ногами. Коричневый мир, солнце, где-то далеко вверху, еле проникало через вечную зеленость крон, и освещало землю лишь кое-где, маленькими пятнами и пятнышками. Я никогда еще не бывал в таких лесах, подумайте сами, разве можно сравнить бронксовские посадки, вечно поломанные и невысокие, в них даже потеряться было невозможно, с такими мощными и дикими чащобами как эта. Даже запущенные уголки зоопарка в Бронксе не сравнимы с этим лесом. Я чувствовал себя в коричнево-зеленой пещере. Никогда не думал, что в лесу можно идти внутри него.

Дрю Престон знала, куда мы идем, назвала это место «старым кладбищем бревен», поэтому я доверился ей и топал следом. Проходя по залитым солнцем веселым лужайкам, я приостанавливался, думая, что вот он – конец путешествия, но она все шла и шла вверх в гору, и вскоре, когда послышался шум воды, я понял, что мы ушли за несколько миль в гору от городка. Мы вышли к реке Онондага, почти к самому ее истоку. Здесь она была ручьем, правда, мощным и перспективным к разлитию на равнине. Ручей был зажат в каменной теснине, мы могли прыгать с берега на берег, и я подумал, что уж сейчас точно остановимся. Но она продолжала идти вверх и я уже думал начать изливать жалобы на мозоли на ногах и ломоту в икрах, на мне был мой новый костюмчик Лорда Фонтлероя, льняные шорты и бело-голубая рубашка, купленная ее стараниями в Бостонском магазине, и я порядком подустал.

Она шла несколько метров впереди, углубилась в еще один лесок, теперь уже полностью коричневого цвета, шум воды стал слышнее и вскоре она остановилась, триумфально глядя вперед. Я подошел ближе: открылась великолепная картина: Водопад. Казалось само солнце, распавшееся на струи воды, взвихряется и падает вниз, поток бело-кипенной влаги ниспадал на огромные валуны внизу и все это блестело, грохотало, изливалось всеми цветами радуги. Вот какое место она избрала для пикника! Мы сели на краю обрыва, свесив ноги на крутой спуск, поросший кустарником и лишайником.

Распаковав еду из восковых оберток и возложив ее на юбку гувернантки, которую она предусмотрительно разложила позади нас, она открыла вино и отпила глоток, тактично дав и мне проделать то же самое, прямо из горлышка. Мы сидели, болтали ногами над пропастью, ели сандвичи, пили вино, смотрели на великолепие водопада, крутящего перед нами водовороты и финты. Место оказалось самым секретным из секретных. Я почувствовал, что если бы мы остались здесь, то могли бы почувствовать себя свободными от мистера Шульца, он бы никогда не нашел нас, потому что у него не хватило бы ума понять, что существует такое место. Какое еще предположение я мог сделать в такой романтической ситуации? Что я хотел сказать ей, когда повернулся и осознал, что мы молчим не потому, что равнодушны друг к другу, а потому что это наше молчание? Она сидела с опущенными плечами, погруженная в глубокое раздумье, забыв меня, забыв еду, она держала бутылку между ног, забыв предложить ее мне для глотка. Я смотрел на нее, она же не замечала моего взгляда, я видел ее бедра, белые, с прожилками голубых вен и в какой-то момент осознал, что она гораздо моложе, чем мне представлялось ранее, я не знал ее точного возраста, но компания в которой она держалась и ее замужество само собой предполагали, что она гораздо старше меня, мне и во голову не приходило, что она могла быть старше по развитию, как и я, но все еще оставалась девочкой, чуть старше меня, но такой же девочкой, двадцати или чуть больше лет. Мисс Престон с золотым колечком на пальце. Все это я увидел в солнце водопада, так выглядела ее кожа. И все же она жила своей, отстраненной от моей, жизнью; я, конечно, перед ней был просто сосунком. Я не имею в виду, что она была так красива, что перед ней открывались все возможности, которые можно получить через красоту и богатство, она выбрала такую жизнь, как иногда выбирают жизнь монахини или жизнь актрисы. И это место она выбрала так же. Ей были знакомы окрестные леса, она знала лошадей. Я вспомнил ее извращенца-мужа, Харви, он тогда что-то промямлил про регату. Значит она знала и про яхты, и про океаны, и про пляжы, на которых нет публики, значит она знала и про лыжы на горных курортах Европы, и вообще много чего знала про удовольствия, которые есть на нашей планете. Поэтому, глядя на нее, я ощутил величину вызова миру своей амбицией, я почувствовал первую боль этого знания, которая была как щекотание от того, что я пропустил в своей жизни и что моя мама уже никогда не увидит, и что маленькая черноглазая Бекки может не увидеть, если я не буду любить ее и не возьму с собой в путь через заборы составленные из цепей, которые я должен буду пройти.

Я понял Дрю Престон, понял ее всю целиком, и захотел ей сказать, что одиночество, которое она сама себе создала, выглядит для меня, как ее пренебрежение мной. Я уже ждал ее, ждал ее внимания, которого жадно хотел, но добиваться которого все еще не мог. И уже представлял, как все произойдет. Пот, выступивший у нее на лбу во время восхождения, иссушил сейчас ее волосы, она откинула их назад, открыв чистый лоб. Гладкий, как скульптура. Лучи солнца, отраженные в валунах, позволили мне заглянуть в самое естество ее зеленых глаз, до самых глубин зрачка и я с потрясением осознал, что она плачет. Она плакала молча, глядя через слезы, как через увеличительные линзы, и слизывала соленость слез в уголке губ. Я отвернулся, не посмев тревожить интимность ее переживаний. И только потом я услышал ее всхлипывания. Затем она отпила вина, видно отойдя от воспоминаний и спросила меня измененным голосом о том, как умер Бо Уайнберг.

* * *

Я не хотел никому и никогда рассказывать об этом, но ей рассказал.

– Он пел «Прощай, дрозд!»

Она посмотрела на меня и, казалось, не понимала о чем речь.

– Вещи сложи и меня проводи, я буду помнить про слезы пути, прощай, дрозд! – сказал я, – Это известная песня.

А затем, будто решив, что песня, а не речитатив, будет лучше понята, спел:

Нашу постель приготовь для меня Ночью приду, радость моя, Прощай, дрозд!…

 

Одиннадцатая глава

Он напевает, пока мистер Шульц с ней внизу, а я стою на лестнице, будто привинченный к ней пятками и локтями, и вместе с железными перекладинами поднимаюсь вверх, когда волна подбрасывает вверх лодку, и опускаюсь вниз – когда лодка ухает вниз. Бо слышен как добавление к шуму мотора, или как завывание ветра, так иногда в самых неестественных шумах природы мы вдруг узнаем знакомую мелодию. Он поднимает голову и расправляет плечи, он находит в себе силы, чтобы петь спокойнее, его дух переходит в песню, люди иногда напевают таким образом за работой, или сконцентрировавшись над мыслью, и его самообладание восстанавливается, он прочищает горло и запевает громче, все еще без слов. Затем останавливается, оглядывается и понимает, что я где-то здесь, рядом и зовет меня. «Эй, малыш, поговори со старым Бо!» Затем снова он поет, не дождавшись ответа. А я не хочу приближаться к нему, к нему, на пороге смерти, к нему, уже умершему, уже разлагающемуся, я не хочу слушать ни его молитв, ни его обращений, ни его жалоб, ни последних просьб, я не хочу быть в его глазах в последний час жизни, будто он сможет тем самым унести кусочек меня с собой на дно океана, и в этом то все и дело, я так себя чувствовал, я не был святым, я не хотел отпускать грехи, не смел утешать, не желал проявлять милосердие, я не хотел ничего, что могло бы тем или иным способом заставить меня быть с ним в такие минуты, я не хотел быть даже просто свидетелем. Но мне пришлось все-таки приспуститься немного вниз и взглянуть на него.

Он склонил вкривь голову, чтобы из-под бровей искоса взглянуть на меня, он был растрепан и не так похож на себя этим – все грязное, пиджак, рубашка, все вздутое и закрученное, его черные волосы спутаны. Он еще раз попробовал выпрямить голову и взглянул на меня, улыбнулся. Потом сказал, что мир хорош для меня, а у них на тебя надежды, ты знаешь, тебе ведь говорили? Ты маленький мерзавец, тебе никогда не доведется взять от жизни все, что можно, а если подрастешь еще на пару дюймов, то тогда сможешь боксировать в весе пушинки! Он раздвинул губы в полуулыбке, показал белые зубы, контраст со смуглым лицом в темноте кабины бросался в глаза. Маленькие парнишки могут хорошо убивать, судя по моему опыту, сказал он, они так хорошо это делают, ножиком – он попробовал вскинуться вверх изображая лезвие ножа, пистолетом, так удобнее, но если ты действительно видишь в этом толк, то тебе надо тихо зайти туда, где их ногти маникюрят и где рядом сидит милая деваха! Я сам убил шестерых, и их я убил толково, не мучая без нужды и ни разу не промахнувшись. Что, парень должен уйти? Бум, света нет, скажи мне, кто такой Голландец? Бум, и его тоже нет. Я никогда не любил тех, кто убивает ради убийства, тех, кто не находит в себе гордости за превосходно выполненную работу, опасную работу. Я не люблю мелочевок по жизни – слушай совет от Бо. Этот твой нынешний кумир и босс не протянет долго. Посмотри на него внимательнее, он очень нервный, его не интересуют чувства других людей, он – дерьмо, маньяк, ему наплевать на людей, которые действительно чего-то стоят в этой жизни, которые такие же, как и он, стойкие и жесткие, и у которых такая же организация, как и у него. Хочешь я скажу тебе про будущее? Про твое и его будущее. Он – отмирающий вид инфанта террибль, ты знаешь, что это значит? Он – кончен, и если ты так толков, как они говорят, то сейчас меня внимательно послушаешь и потом сделаешь надлежащие выводы. Это говорю я – Бо Уайнберг! Ирвинг все знает, стоит там наверху и сопит, волнуется, но он ничего не скажет, ему уже пора на пенсию, он не будет ничего менять. Но он уважает меня и я уважаю его. Он уважает мое мнение, то, чего я достиг в этой жизни, он не ставит это под сомнение и у меня против него ничего нет. Но он тоже запомнит этот день, как и ты, малыш, взгляни на Бо Уайнберга ради своей же пользы и попробуй понять как его безжалостно использовали и теперь выкидывают за борт. Потом погляди ему в глаза и запомни на всю оставшуюся жизнь, потому что через несколько минут душа его отойдет в мир иной, он повиснет на веревках, а потом, холод, жара, унижение, счастье, мир, довольство – все будет неважно, так Бог готовит нам смерть, готовит каждому в свое время! Но ты, малыш, остаешься на земле свидетелем, и все это, конечно, дерьмо на самом деле, но так вот выходит, что свидетель – ты. Ты будешь помнить этот день и Голландец будет помнить и знать, что ты помнишь, и потом ты никогда не будешь уверен ни в чем рядом с ним, потому что ты обречен жить отныне с памятью о человеке, которого стерли за ненадобностью, с памятью о Бо Уайнберге.

Он отвернулся. Запел. Сильным баритоном, испугавшим меня до печенок, хриплым баритоном, выпевавшим: «Нашу постель приготовь для меня, ночью приду, радость моя, прощай, дрозд!» Он покачал головой, его глаза сузились от напряжения последней, высокой ноты – про-о-ощай!

Его голова упала на грудь и он пел дальше тихо, будто разговаривал сам с собой, думал о чем-то и тихонько напевал и, когда он прекратил петь и снова начал говорить, он говорил уже не со мной, а со своим двойником Бо Уайнбергом, который сидел с ним за элегантным столиком в Эмбасси-клабе: они оба начали вспоминать жизнь.

«А тот парень помнишь, за закрытой дверью на двенадцатом этаже, везде полно народа, ты знаешь, у него комната набита оружием, и в офисе у него пистолеты, и в приемной, в этом шикарном здании, в нем так приятно делать бизнес, нет случайных людей. Но они знают, что их ждет и знают, как это трудно сделать, этот Маранцано был в деле больше двадцати лет, не сопляк вовсе, и все, даже профсоюз, знали, что для такой работы нужен профессионал высокого класса. Голландец обратился ко мне и сказал, Бо, а на черта тебе это надо, это их итальянские дела, у них так принято наверно, отстреливать поколения за поколением, но нам, конечно, не помешает, если ты выполнишь их заказ, опять же они останутся нам должны, такой заказ как Маранцано – это что-то. Но я сам был горд, подумать только, из всех профессионалов, они предпочли именно Бо, один Маранцано – и тебе обеспечен почет на всю жизнь! Ты знаешь, как мне нравится, когда на меня возлагают надежды! Да я люблю выпить, люблю поесть, люблю женщин, да много чего люблю в этой жизни – но превыше всего я люблю такое вот обращение ко мне – Бо, никто, кроме тебя! Кто-нибудь попросит и я лениво киваю головой: «Да» и они знают, что дело будет сделано. Сделано в срок, сделано профессионально. Через неделю или раньше они прочитают в газете, что, так, мол, и так, снова нераскрытое кошмарное убийство из дебрей бандитского самоорганизующегося мира, сладкая сказка прессы. Поэтому я и сказал заказчику, дай-ка мне четыре полицейских бляхи. Достань где хочешь, но дай. Его брови поднялись, но он промолчал и на следующий день они у меня были. Я взял ребят, повел их в раздевалку, мы оделись как детективы, в плащи, шляпы и пошли прямо в логово, открыли двери и всем заорали: «Полиция, никому не шевелиться, все арестованы!» Отогнали их к стене, я зашел в комнату, а тот из-за стола, начал бедняга двигаться, зачем он пытался встать – я всадил ему пулю ровнехонько в глаз. Но, смешно, не правда ли, в здании были мраморные стены и звук выстрела прозвучал как десять выстрелов, он несся по всем этажам, по всем офисам, по лифтам и коридорам. Такой рев поднялся, все забегали, руки подняты, никто ничего не понимает! Несутся по лестницам, лифт забили. А я тихонько навстречу толпе, все кричат, орут, ты знаешь, паника! И все эта суета так подействовала на меня, что я тоже побежал – куда сам не пойму и.. потерялся в этом чертовом здании. Бродил ошалевший по туалетам, мужским и женским, по каким-то подсобкам, по коридорам и в конце концов, сам не пойму как, вышел даже не на улицу, а прямиком на вокзальную площадь. А там полно народу, все идут с работы, шесть часов вечера, в электричках столпотворение, ворота на замке, как только поезд прибывает, ворота открывают и все бегут на платформы. Шум от объявлений о прибытии поезда такого-то, гам от голосов, в общем я втек в толпу и какому-то балбесу сунул в карман свой пистолет. Клянусь это был типичный клерк, с портфелем, в кармане плаща – газета, ну типичный доходяга-работяга. Представляешь, приезжает домой, лезет рукой в карман… а там, оп! Ну, а я еле сумел против течения из толпы вырваться… и ушел.»

Бо рассмеялся, слезы потекли по его щекам, драгоценный момент памяти, даже я засмеялся вместе с ним, думая одновременно, каков мозг, даже в такие минуты он уводит нас в дебри воспоминаний и дает ощущение жизни – как луч света, направленный в кромешную темноту. Я ощутил, как Бо перенес меня в тот год и в тот день на центральном вокзале, я даже увидел спину этого недотепы, который получил такой подарок, перенес вместе с белой тканью скатерти Эмбасси-клаба, вместе с рюмкой виски и колечками дыма над певичкой, томно тянувшей: «Прощай, дрозд!» и даже на улицу у ресторана, где лимузины, дожидаясь боссов, выпускали выхлопные газы в стылую пустоту вечера.

Бо внезапно пронизал меня взглядом, полным муки. А ты чему смеешься, закричал он, думаешь это смешно, идиот? История окончилась, ты жонглируешь шариками, запустив один в небо, ты уже просчитываешь момент его возвращения тебе в руки, а он застывает на мгновение в небе… и возвращается. Так и жизнь, она не всегда хороша, а только тогда, когда ты что-то держишь в руках.

Думаешь это смешно, идиот? Бо – это человек, у которого в руках в свое время были нити судеб многих и многих людей. Ты сначала попробуй прожить три раза столько сколько я, а потом смейся! Он был непростой кусок дерьма, этот Маранцано, он был даже вовсе не дерьмо, как этот Колл, к примеру, он был крутой мужик, умный! И он тоже не убивал просто. Как это Колл, способный убить и ребенка, когда входил в раж. Будто одной смерти ему недостаточно. А ты знаешь, что я убил Колла? Я его убил в телефонной будке – он блевал, исходил дерьмом и слюнями. Бах! Через окно. Я его убил! Вот факты, ты, сопляк! А ты знаешь каково это убить? А ты знаешь чего это стоит, чтобы быть способным убить? Ты видишь перед собой классного убийцу! Я убил Сальваторе Маранцано! Я убил Колла – Бешеную Собаку! Я убил Джека Даймонда! Я убил Лулу Розенкранца! Я их всех убил, и Ирвинга, и Микки, и Аббадаббу Бермана! Я убил Артура, Голландца!

Он смотрел на меня, глаза выпучились, будто веревки сдавливающие его, перетягивали лицо. Затем он опустил глаза, будто не мог больше смотреть так. Я их всех убил, сказал он, закрывая глаза.

* * *

Позже он шептал мне, позаботься о девочке, не дай ему что-нибудь сделать ей, пусть она останется жива! Обещаешь? Я обещал, первый раз в своей жизни охваченный призывом к милосердию. Теперь двигатель работал на холостом ходу, конец веревки болтался на корме над водным простором. Я никогда не узнаю о том, что для них подобная смерть человека что-то значила, и значила что-то большее и более исступленное в ярости всех их жизней. Смерть посреди пустоты океана.

Вниз спустился Ирвинг. Мы вместе с Бо смотрели за его аккуратными, экономными движениями – вот он открыл двойные двери из кабины в углу и закрепил их, чтобы не закрыло ветром. Неожиданный порыв ветра тут же унес чад сигары и нефтяной едкий запах из каюты, мы очутились на свежем воздухе. Мощные волны из еле освещенной каюты предстали перед моим взором как гигантские черные пасти чудовища, Ирвинг развязывал веревку на кормовой балке, складывал ее кольцами, не обращая ни на что внимания. Лодку сильно подбросило, я был вынужден снова уйти вглубь каюты и прицепиться руками к лавке, обжав ее и прижавшись к ней. Ирвинг – настоящий моряк, ни качка, ни волны ему не страшны, он и по палубе ходит спокойно, как по земле. Вот он снова вошел в каюту, его лицо обрызгано морской водой, его тонкая шевелюра поблескивает на свету, он, не торопясь и не спрашивая о моей помощи, подкладывает под тазик с цементом и ногами Бо тележку, выгибая тело Бо под невообразимый угол. Он делает все методично, железные части издают противный скрежет, звук напоминает мне о том, что если бы не скрюченная фигура Бо, своим весом удерживающая тележку, то тазик бы опрокинулся и весь застывший цемент вывалился бы на пол, показывая даже отпечатанные на днище тазика буквы фирмы-производителя. Ирвинг подкладывает под резиновые колеса тележки доски, приподнимает Бо вместе со стулом и, взяв огромный нож, отрезает все веревки, связывавшие пленника. Затем он помогает Бо приподняться, снимает с него остатки веревки, убирает стул и поддерживает его. Бо шатается, стонет, кровь в ногах застыла, и Ирвинг говорит мне, поддержи его с другой стороны, а этого мне, как раз, ох как не хотелось делать в бандитской карьере – именно это, поддерживать приговоренного на смерть, нюхать его пот, слышать его дыхание, дергаться от его импульсивных вздрагиваний. Бо вцепился мне в волосы, его локоть у меня на плече, человек, уже потерявший облик человека, провисает на мне и дрожит. Вот я держу человека, и помогаю убить его. Мы с Ирвингом его единственная надежда, он хочет жить, а Ирвинг успокаивает его, все в порядке, не волнуйся – как нянька, как сестра милосердия. Он выбивает ногой палку из-под колес тележки со своей стороны и говорит мне, чтобы я выбил со своей. Я выбиваю, мы двигаем Бо на тележке к распахнутым дверям, на палубу. Там он отпускает нас и берется руками за поручень, тазик с его ногами, зацементированными елозит по палубе, как непривязанный груз. Он стонет и дрожит, потому что никак не может выпрямиться как следует. Мы с Ирвингом стоим и смотрим на него, Бо поймал момент и выпрямился, сделал неуловимое движение телом и тазик прекратил скользить и он смог постоять так, прямо и спокойно. Бо посмотрел перед собой и увидел палубу и за ней океан, глубокий. Волны вздымались и били в борт, он дышал и не мог надышаться этой вселенской свежестью ночного ветра, а его лицо отражало весь ужас предстоящего. Я не слышал ничего из-за ветра, но по губам его понял, что он поет. Иногда ветер доносил обрывки его голоса, его прощальной песни. Он остался наедине со смертью и пел ей в лицо.

Неожиданно мотор затарахтел и на палубе появился мистер Шульц, в рубашке с короткими рукавами и подтяжках. Он подошел к Бо сзади, поднял ногу и резко двинул ей Бо под коленки, тело Бо согнулось, перевесилось через низкий поручень и, взметнувшийся следом упавшим вниз телом тазик, прощально сверкнул цинковым боком. Последнее, что я видел – белые рукава рубашки Бо и его протянутые вверх руки.

 

Двенадцатая глава

Когда я закончил, она, ничего не говоря, отдала мне бутылку вина. Я запрокинул головe, отпил, и, когда оглядел глазами то место, где она сидела, ее уже не увидел. Она скользнула вниз по мшистому обрыву, цепляясь по пути за траву и мелкие елки, и спустилась на самый низ, к подножию водопада. Я лег на живот и стал смотреть на нее. У самой воды стоял туман, он вскорости и поглотил ее фигуру.

Я подумал, что она захочет сделать сейчас с собой какую-нибудь глупость. История была красочна, нервы она жгла. Но я ей рассказал не все. Еще когда Ирвинг болтал с рулевым, Бо умолял меня сходить вниз и посмотреть, что Шульц делает с ней. Я спустился и послушал что происходит. Услышал мало, потому что мотор очень сильно гудел. Я слушал несколько минут за дверью каюты, в которой была она и мистер Шульц. Потом я поднялся и сказал Бо, что с ней все в порядке, просто Шульц ходит взад-вперед по кабине и объясняет ей, почему все так происходит. Но я просто не хотел перед смертью огорчать его.

– Так ты хочешь жить? – кричал мистер Шульц, – Вот, мисс Дебютантка, вот как все выглядит!

Затем была тишина. Я придвинулся к двери и, напрягаясь, вслушался. Затем просто приник ухом к двери и наконец:

– Тебе же в принципе наплевать на тех, кто мертв! Так? То, что он жив – неправда, он – уже мертв! Ты можешь это понять? Ты не можешь забыть мертвого? А мне кажется, что ты уже забыла его! Или я не прав? Хорошо, я подожду. Коротко – да или нет. Что? Не слышу!

– Да, – сказала она, должна была сказать, я ничего не слышал. Потому что потом мистер Шульц произнес:

– О, совсем плохо. Совсем плохо для Бо. – Он рассмеялся. – Потому что если бы ты действительно любила его, я может быть изменил бы решение.

Я схватил ее юбку, размахнулся и кинул ее в туман у подножия водопада. Юбка, пролетела и исчезла. Что я ожидал? Что она найдет ее? Наденет? Вернется назад на обрыв? Я вел себя как идиот. Повернувшись спиной к обрыву, я попробовал повторить эксперимент по быстрому спуску и немедленно обнаружил, что это не так легко сделать, как представить. Когда моя голова ушла под обрыв, нога, покоившаяся на каком-то корне, сломала его и я ухнул вниз. Физиономией по скале. Зацепившись за что-то, я полежал, нос в дюйме от мха, обеспокоенный не за себя, а за нее. Что кто-нибудь появится здесь, погонится за ней, изнасилует ее. Я лежал и думал о водопадных маньяках. Хотя логичнее было предположить, что это она сама может кого хочешь найти и навлечь на себя любые приключения. Я потрогал руками вокруг и нащупал короткий отросток елки, весь покрытый смолой. Эта смола приклеила мне пальцы, я почувствовал себя увереннее на скале. Солнце пекло в спину, я вспотел. Начав опускаться, я почувствовал, что, чем ниже спускаюсь, тем становится жарче. Спустившись на несколько метров я нашел площадку, будто приспособленную для отдыха. Грохотание водопада напоминало сплошной, непрекращающийся взрыв. Спуститься с выступа оказалось труднее, чем спуститься на него. Я глянул вниз – там тоже были выступы и там тоже росли маленькие елки. Я начал осторожно перебирать руками и ногами, спустился еще на несколько метров. Внезапно меня обхватил густой холодноватый туман и я понял, что стою на валунах чуть выше воды. Перепрыгивая с валуна на валун я допрыгал вскоре и до самой воды. Вокруг стоял белый туман, солнце виднелось через него неярким белым пятном.

Сам водопад был справа от меня – метрах в десяти, это был последний и самый длинный водопад из целой серии, идущих один за одним. Его нельзя было увидеть с вершины. Я смотрел на бурунчики и взвихрения, на плотную взвесь воды, вздымавшуюся от столкновения влаги и камня и понимал, что такое я вряд ли еще скоро увижу. Природа наяву. Я читал про динозавров, к примеру, но что такое читать, если вдруг найдешь их кости? Вода бурлила и мчалась мимо меня с огромной скоростью, обдавая свежестью, я огляделся и нашел ее юбку. Я завернул ее вокруг моей руки и пошел вдоль расширяющегося потока прочь от водопада и вскоре оказался на песчаном берегу с выпирающими из него округлыми валунами. Я прыгал по ним, вскоре песок исчез, осталась только вода и валуны – я чувствовал, что спускаюсь вниз в самое нутро планеты. Через десяток метров туман исчез, я вышел к лагуне, окруженной каменистыми отрогами, справа от меня на камне стопкой лежала ее одежда. Шорты, майка, трусики, сандалии и носки. Лагуна была черная, поверх нее струился туман, поверхность была абсолютно неподвижна, кроме каких-то всплесков далеко справа от меня.

Мне показалось, что я мог бы смотреть в эту черноту бесконечно, она притягивала взгляд. Казалось, что там обитают утопленники. Я испугался, но скинул ботинки, снял рубашку и приготовился прыгать. Хотя и плаваю я не очень, но решимости нырнуть как можно глубже и спасти ее у меня было хоть отбавляй. Тут, прямо передо мной воды разверзлись и вверх взметнулась ее голова и плечи, она что-то вскрикнула или выдохнула, затем откинулась назад и поплыла лицом кверху. Затем раскинула руки и просто застыла в таком положении ни спине. Черная вода разжижала ее белую грудь, ее ноги бледные и тонкие завяли в преломлении света темной лагуны.

Через несколько минут она поплыла наискосок от меня, решительным стилем, волосы, мокрые, бурунчиками забелели на поверхности. Она скрылась из моих глаз, но вскоре я увидел как она забралась на валун – тело все в пупырышках от холода, губы синие, зубы бьют трещотку. Она посмотрела на меня совершенно безличным взглядом. Я подбежал, скатав рубашку в некое подобие полотенца и начала сильно тереть ее. Тер ей спину и ниже, тер грудь и между грудками, тер живот, тер стиснутые в коленках ноги, а она дрожала и согревала руки у рта. Затем, второй раз в жизни, я видел как мисс Престон одевается.

* * *

На обратном пути она в основном молчала. Мы шли по руслу, камни скоро закончились, ручей вплывал в нормальное пологое русло. Скалы остались позади. Чувства переполняли меня, я не мог начать разговор и ждал, когда она сама начнет. Мы, как две разные субстанции вселенной, внезапно ощутили некую общность, вот я разве что еще только подрастал, был еще, по большому счету, соплив и чувствовал себя ребенком. Мы снова зашли в коричневый лес и прошли через то самое «кладбище бревен» – заброшенный склад и вскоре вышли в поля.

Она спросила: «Он просил тебя защищать меня?»

– Да.

– Странно, – сказала она.

Я не ответил.

– Понимаешь, он подумал, что я не могу заботиться о себе сама, – пояснила она. Она остановилась около голубого цветка, высвеченного солнцем через кроны густых деревьев. – А ты обещал, что будешь защищать меня?

– Да.

Она сорвала цветок, подошла ко мне и повесила его мне на ухо. Я застыл, с остановившимся дыханием, поняв, как дорого мне ее прикосновение. Она испускала вокруг себя неостановимое лучистое обаяние и красоту, такую тайную, что ее нельзя было ощутить вот так сразу – это давалось избранным.

– Не трогай цветок! – воскликнула она, – Ты такой чертенок, премиленький! Кстати, ты знаешь об этом?

– Они постоянно говорят мне об этом, – сказал я, помедлив.

Спустя полчаса мы спустились с леса по склону на грязную дорогу, которая в свою очередь вывела нас на прямую дорогу на Онондагу. Я шел сзади и смотрел как ее просвечивает солнце. Ее волосы не спадали волной, а высохли как были, жестко очертив контуры головы. Никакой косметики – но губы ее были полны свежести и природной розовости, а кожа, омытая холодом, вновь стала белой и чистой. Она не улыбалась, в уголках глаз были красные пятна, как у пловцов. Перед тем как мы зашли в отель, она спросила, есть ли у меня подружка, я ответил утвердительно, она сказала, что даже не зная ее, знает как ей повезло, но истина была уже другой – потому что, когда она спросила про подружку, я уже не мог думать про Бекки, потеряв к ней полностью всякий интерес, а мог думать только про нее. Мисс Дрю испугала меня – лесной проводник, она показала мне, кто она – объезжающая диких коней на конюшне, и я понял в первый раз, какую вольную и яростную смесь она составляла с мистером Шульцем: она снимала одежду перед бандитом, перед водой, перед солнцем, ее раздевала жизнь, и я понял, почему она пошла с ним – это не папа-мама обычной ласковой жизни где-то там далеко, любви здесь нет, они не живут во вселенной заботы и нежности, они трахаются и убивают – они живут в огромном, пустом мире взрослости, в котором эхом звучит боль, насилие и ненависть.

Я думал об этом, когда мы вошли и отель, когда я поднялся к себе в комнату и лег на постель, окруженный белыми занавесками и жарой, оккупировавшей Онондагу. Я лежал и вскоре занавески потемнели, налились серым светом, немного осветились солнцем, и тут я услышал далекий гром.

Мне она нравилась все больше и больше, гораздо больше, чем раньше, я мог быть с ней ласковым, как только мог быть бедный мальчик с богатой женщиной. Разумеется, моя толковость никуда не исчезла, если я хочу еще пожить на этой земле, то мне надо молчать и страдать, если страдается, молча и без видимых внешних признаков. Я закрыл глаза и снова увидел ее, посиневшую от холода, взбирающуюся на огромный валун, соски, сморщенные и потемневшие, женский треугольник, в перекрестье ног, с водой стекающей с взъерошенных волос. Я думал, что мне довелось видеть человека, который пытался умереть, но я не был в этом до конца уверен, она жила в более широком мире, чем я – ее натуру нельзя было оценивать упрощенными житейскими проблемами. Я задумался над тем, а что если ее близость к мистеру Шульцу, явная или мнимая, каким-то образом окажется больше чем моя открытость и она расскажет все, что я ей поведал в порыве откровения, самому боссу? Нет, не расскажет, она очень независима, она живет в окружении таинственного мира, созданного ей самой и то, что она делает, она делает исключительно сама и движимая исключительно собой, несмотря на внешние близости и обстоятельства, могущие подвигнуть ее на такую близость. Я почувствовал, что она, наконец, проявила какую-то общечеловеческую и понятную всем боль и печаль, и это, по большому счету, и есть то, что мне в ней понравилось сейчас. Я пытался убедить себя в этом, но все-таки во всех этих мыслях оставалось нечто тяжелое и капитально-значимое, как огромный железный сейф в мыслях, он был недоступен даже сейчас. Я принял душ, холодный и свежий, оделся на вечер: костюм, галстук, очки и окончательно решил, что что бы мои чувства ни диктовали мне, это ни в коей мере не повлияет на направление моей жизни и на требования, предъявляемые ей. Я обещал Бо Уайнбергу, что буду защищать ее, теперь уже я сказал ей об этом сам, и теперь мне придется выполнять обещание, но я все-таки надеялся и для ее собственной безопасности, и для моей, что до этого дело не дойдет.

 

Тринадцатая глава

Наступило новое время: как в расквартированные в каких-то казармах войска, к нам начали стекаться всякие разные товары, чтобы мы чувствовали себя как дома, а не на чужбине. Мистер Шульц открыл линию по переброске вещей из Нью-Йорка: раз в неделю стал прибывать грузовик с мясом: говядиной и бараниной, с рыбой, деликатесами, вином и пивом, каждый день кто-нибудь отправлялся в Олбани, куда каждый день приземлялся самолет из Нью-Йорка со свежими городскими булочками, тортиками и кексами, доставлял он и свежие газеты. Кухня в отеле продолжала суетиться, и никого похоже не волновало, что приходит еще какая-то еда, все шло как шло, все как обычно. Никто не выказывал ни гордости, ни обиды за столь явное пренебрежение дарами онондагского гостеприимства, естественным желанием обслуги отеля было лишь одно – как можно лучше обслужить дорогого мистера Шульца и компанию. Тем более, что все эти продукты еще более подчеркивали мастерство поваров гостиницы.

Ужин постепенно превратился в ритуал. Мы сидели как одна большая семья, всегда в одно и то же время, хотя и за разными столами. Ужины проходили с час и более и почти всегда служили отличным поводом для мистера Шульца развлечь или скукожить всех от своих воспоминаний. На ужинах, если он не бывал слишком пьян, он расслаблялся. Если же количество спиртного превышало какую-то дозу, то он становился или угрюмым, или подозрительным. Он тяжело смотрел на нас, будто укоряя нас, что вот ему так плохо, а мы чувствуем себя прекрасно, наслаждаемся прекрасной едой. У него вошло в привычку в такие минуты требовать от нас, чтобы ему передали то или иное блюдо, которое как ему казалось, мы поглощаем с особенным удовольствием. Он пробовал, затем возвращал блюдо назад. Так он несколько раз отбирал тарелку у меня. Но эффекта на меня это не производило: я не ярился, не терял аппетит. А однажды он вообще подошел к другому столу и взял с тарелки большой кусок мяса и унес к себе, показав тем самым, что он не может быть щедрым и гостеприимным к людям, которые просто жируют на нем. Самое плохое, это то, что иногда такие случаи возникали в присутствие мисс Дрю, для нее это был верх невоспитанности. В общем вечера случались разные.

Но, как я уже сказал, чаще он все-таки бывал добрым и в веселом настроении, будто показывал свое нью-йоркское расположение всему городку Онондага. И в тот вечер, о котором я сейчас буду вести речь, я совершенно точно знал, что куски из моей тарелки утаскиваться боссом не будут, потому что за нашим столом будут гости: Дикси Дэвис, который уже опоздал ко времени отбытия в Нью-Йорк по времени, и священник из католического собора, отец Монтень. Мне понравилось то, что, когда отец зашел в ресторан, то первым делом остановился у самого входа, где сидели Микки, Ирвинг, Лулу и шофер мистера Дэвиса, и поздоровался с ними. Более того, еще о чем-то оживленно и добросердечно поболтал с ними. Для служителя Бога он был достаточно жизнерадостен, потирал с энтузиазмом руки при разговоре, будто речь не могла идти о вещах неприятных его мироощущению, он был горд за свой, не такой уж богатый и очень маленький приход, расположенный недалеко от самого собора – скопище маленьких и в большинстве своем деревянных домиков вниз по крохотным улочкам – огромного и массивного каменного сооружения с раскрашенным Христом и другими святыми, развешанными по стенам.

Наше меню тогда было: ростбиф, приготовленный именно так, как я любил, спаржа, для меня блюдо абсолютно нейтральное, домашняя жареха французского происхождения, толстые куски, зеленый салат, который я не касался из принципа и настоящее французское вино, которое бы мне пригодилось для воспитания вкуса, но которое я не пил, по той же причине, по которой мисс Престон сидела как можно дальше от мистера Шульца. Я сидел от Шульца справа, отец Монтень – слева, слева от меня восседал Дикси Дэвис, за ним мистер Берман. Мисс Дрю была между двумя мужчинами.

Дикси беспрерывно болтал, видно уморился за день работы и день встреч, а может его ум не востребовался сегодня для работы и ему ясно указали, что все его попытки направить дело по-другому обречены на неудачу, что бы там ни было, он говорил и говорил, наверно, все-таки потому, что его соседкой оказалась красивейшая и самая аристократичнейшая женщина из всех им виденных, в элегантном черном платье, подчеркивавшем ее линию шеи, которая была обрамлена жемчужным ожерельем, каждая жемчужинка которого отражала свет люстры ресторана, он рассказывал ей, как начал в юриспруденции, с каких мелочевых дел, вспоминая про мелкие и такие незначительные казусы. Она понимающе кивала, поощряя его на словесные извержения, одновременно не забывая о еде и вине. Он не отставал и тоже пил и пил это самое вино, надеясь и словами, и действиями доказать ей, как он неординарен. Я в то же время сделал свой вывод: я бы никогда не хвастался былым кручением вокруг ночных судов Нью-Йорка и внесением залога за всяких идиотов, которым в дальнейшем, когда они залетали по-крупному, могли потребоваться услуги адвоката. Начало его карьеры – отбор клиентуры среди мелких жуликов, цена которых составляла 25 долларов штрафа единовременно и отпуск из зала суда после внесения денег. «Остальное принадлежит истории!» – закончил он с самодовольной усмешкой. Я заметил, что он явно сутулится, голова вперед, как у рыбы, и вообще его костюм неважен и составлен он по большей части на основе его вкрадчивых и фальшивых манер. Не знаю почему, но неприязнь он у меня вызывал жуткую. Я едва знал его, но мне скорее надо было сидеть за столом у Лулу и Ирвинга, а не здесь – он все время обращал внимание только на нее, глядя в разрез ее платья, а на меня – ноль, будто меня и не было вовсе.

Затем он вытащил фото из кошелька – там была женщина в купальном костюме: шортиках и лифчике с завязанными на шее концами, она щурилась на солнце, ее рука игриво положенная на бедро, выпяченное вперед, что-то показывала в движении – и положил ее перед мисс Дрю. Та опустила глаза вниз в изумлении, будто перед ней положили экспонат из музея, какой-нибудь древний сверчок, оставшийся в единственном экземпляре.

– Это моя невеста! – сказал он, – Актриса, Фоун Блисс. Может слышали о ней?

– Что? – ответила Дрю Престон, – Вы имеете в виду Фоун Блисс? – последние слова были произнесены с таким удивлением, что юрист расплылся довольный – сидящая с ним мадам не может поверить, что ей привалило такое счастье, сидеть рядом с женихом ТАКОЙ актрисы.

– Да, это она! – сказал Дикси Дэвис, с обожанием глядя на фото и плотоядно улыбаясь.

Мисс Дрю поймала мой ехидный взгляд и ее глаза в усмешке скрестились на кончике носа, затем она снова весело посмотрела на меня и еще раз скосила их на нос – я расхохотался. Я и не знал, что она может так делать. В этот момент я ощутил косой взгляд мистера Бермана, поверх стола, и хотя он не произнес ни слова, даже не разжал губ, я понял, что лучше бы мне этого разговора не слышать, а слышать другой. Несмотря на мою решимость оставаться всегда наготове, я не смог отвести глаз от очаровательной мисс Дрю, хотя и сама шея и все шейные позвонки упрямо поворачивали мою голову к мистеру Шульцу и отцу Монтеню.

– … А, тогда вам обязательно нужен путь духа! – говорил отец, в своем обычном оживленном ключе, перемежая слова пережевыванием и запиванием, отчего вся его речь казалась пухлой, – вам нужен катехезис, вам нужно послушать Евангелие, вы должны внутренне очиститься и приготовиться к посвящению, вы должны пройти испытания. Только тогда вы будете готовы к конфирмации.

– Сколько времени это займет, отец?

– Это обычно не так быстро. Может, год. Пять лет, десять? Как быстро вы откроете свое сердце богу?

– Я могу все делать очень быстро, отец, – ответил Шульц.

Я не осмелился взглянуть на мистера Бермана, потому что он бы тут же догадался, что поймал меня на подслушивании. С тех пор, как мы повстречали отца Монтеня около собора после службы, прошло несколько дней и однажды в среду мы пошли в клуб бинго при соборе, а мистер Шульц даже провел несколько игр, выкрикивая номера шариков, выскакивающих из барабана, и громко радуясь, когда кто-нибудь выигрывал целое состояние – доллар, другой. И вот затем, под конец игры, он что-то прошептал отцу Монтеню на ушко и тот, радостный объявил о главном призе Среды – специальной премии в 25 долларов. Все хлопали и мистер Шульц, стоя на сцене, принимал аплодисменты с овечьей улыбкой, махал ручкой, а мы с мистером Берманом все это время тихо сидели позади зала и думали о игре в бинго. Мистер Берман взял одну карточку и, дав каждой букве по числу, показал мне возможные пути, как даже такая честная игра, как бинго, может быть подвержена шулерству. Но я не думал, что незнание правил игры в бинго может быть первым шагом в процессе общения и ознакомления с нужным человеком.

Отец положил нож и вилку на стол и откинулся в кресле назад. Он взглянул на мистера Шульца, приподняв густые брови в безмолвном священническом скептицизме.

– Из иудаизма в Святую Церковь – это великая революция!

– Не такая уж великая, отец, не такая уж. Мы все в одном мире. Иначе почему все великие мира сего носят ермолки? Я заметил, что вы говорите о наших парнях и читаете нашу Библию. Вовсе не великая.

– Да, но здесь нужно уточнение – как мы читаем, что мы принимаем, вот в чем дело!

– Я знавал парней, католиков. Вырос с ними, сейчас они мои партнеры по бизнесу. Я прав, Отто? – сказал мистер Шульц, повернув взгляд на мистера Бермана, – Дэнни Дамайя, Джо Райо, такие у них имена. Они думают так же, как я, у них такие же понятия о справедливости, как у меня, они так же, как и я уважают своих матерей, я мог полагаться на католиков-бизнесменов всегда, отец. Я мог полагаться на них, а они – на меня. Да и как иначе, мы понимаем друг друга, как кровные братья.

С паузой, долженствующей подчеркнуть важность сказанного, он заполнил бокал отца вином. Все притихли.

Отец Монтень с укоризной истого галла взглянул на босса, взял бокал и осушил его. Затем он салфеткой вытер губы.

– Разумеется, – начал он мягко, будто приступил к тому, о чем вообще-то лучше было бы умолчать, – иногда все дело в зрелости человека религиозного.

– Вот теперь разговор пошел напрямую! – сказал мистер Шульц.

– В таких случаях, я, право, не знаю, мы должны быть совершенно уверены в том, что это начало познания Господа нашего Иисуса Христа.

– Даю слово, я честен и откровенен, отец. Я ведь высказался. Я вырос и моя жизнь была не сахар. Я всегда принимаю важные решения. Мне нужна сила. Я вижу людей, у которых есть сила, и она – в их вере, поэтому мне тоже нужна такая сила. Я всего лишь простой смертный. Я так же боюсь за свою жизнь, как и другие. Я так же, как и все, думаю о жизни. Я хочу быть щедрым, я хочу быть милостивым. Но мне также нравится идея другого края.

– Я понял, сын мой.

– Как насчет воскресенья? – спросил мистер Шульц.

После кофе мисс Дрю Престон извинилась и ушла, вскоре вся компания тоже начала расходиться и мистер Шульц пригласил отца Монтеня на шестой этаж, где они посидели в креслах, попили канадское виски и покурили сигар, наслаждаясь быстро возникшим взаимопониманием. Я подумал, глядя на них, что они даже чем-то похожи – оба крепкие, короткошеии и небрежные насчет стряхивания пепла. Дикси Дэвис тоже был с ними. Остальная банда сидела в офисе мистера Бермана, мало говорила, грустно и взыскующе осматривая друг друга. Когда, наконец, отец ушел к себе домой, банда переместилась к Шульцу. Вышло это без приказаний явится всем на собрание, просто все бродили вокруг, да и разместились один за другим на креслах рядом с боссом, который начал энергично ходить и напряженно думать.

– Микки, ты понимаешь! Ты не можешь не понимать – я должен быть готов, я не могу рисковать. Мне нужна любая помощь. Кто знает, что там впереди? Кто знает? Я помню, как меня потряс один случай с Патриком Девлином, ты ведь помнишь братьев Девлин, которые сидели над всем пивом Бронкса? А мы тогда только начинали и я захотел преподать ему урок. Крепкий орешек попался, мы его подвесили за пальцы, ты помнишь Лулу? Он не знал, что у нас на уме и думал, что мы собираемся убить его. Он кричал, чтобы мы послали за священником. Вот что меня потрясло. Он звал не мать, не жену, а священника перед смертью. Я думал тогда над этим. В такие моменты тебе нужна сила, я прав? Мы тогда не убили его, просто печенки отбили, глаза заклеили лентой, да и оставили висеть в том подвале, пусть они его поищут. Правда, когда они его нашли, он уже потерял зрение. Но я никогда не забуду, что он хотел священника. Такое не забывается. Мне нравится этот француз, мне нравится его церковь, я дам денег на новую крышу, пусть вода не протекает во время службы и торжественных моментов. Мне это доставит удовольствие, вы понимаете, о чем я говорю? У меня в душе всегда хорошо, лишь только я вхожу под своды собора. Я не понимаю латинский, но я и еврейский тоже не понимаю, почему я не могу принадлежать обоим религиям сразу? Есть такой закон против двух религий? Христос и там, и там – так какая разница, по большому счету? Они хотят признаний, не могу сказать, что причастия и раскаяния мне очень по сердцу, но, будет время – будут и причастия, будут и раскаяния. Они не должны ничего говорить моей матери, Ирвинг, твоей – тоже, наши мамы не должны ничего об этом знать, они не поймут. Я никогда не любил этих, в пейсах, в синагоге, они раскачиваются туда-сюда, что-то бормочут себе под нос, каждый, что хочет, трясут головой, плечами пожимают, нет, мне всегда нравилось торжественность, я всегда любил, когда все вместе что-то поют, мне нравится порядок и организованность. Все в определенные моменты встают вместе на колени, Богу должно это нравится. Тебе что-то не нравится в этом, Лулу, слишком тягомотно для тебя? Вы только взгляните, ему не нравится, Отто, погляди на него – он сейчас заплачет. Скажи ему, я все еще Голландец, ничего не изменилось, ничего, ну прекращай, слизняк еврейский!

Он рассмеялся и сильно хлопнул Лулу по спине.

– Вы же все знаете, что мне предстоит выдержать в суде! Вы же знаете, что нервы будут напряжены, когда нас поставят на обозрение. Вот и все. И это не последняя церемония, ради бога!

Все промолчали, угрюмо и без одобрений, один лишь Дикси Дэвис, продолжал кивать головой и хмыкать поощрительно. Остальная банда была ошарашена. Вообще весь тот день был слегка шарахнутый, если можно так сказать. Мистер Шульц продолжал еще о чем-то говорить, но я выбрал момент поудобней и тихо проскользнул к себе обратно в комнату. Мистер Шульц был слишком увлекающимся во всем – все, кто с ним работал, должны были знать это, он не мог вовремя остановиться, он доводил все дела до экстремальности, больше чем до конца, поэтому то, что начиналось как обыкновенный бизнес, могло закончиться совершенно неожиданно; переполнявшие его чувства были разными, но все они были излишне сильными, и гнев, и раскаяние. Конечно, ожидать от него ухода в монастырь от внезапного проснувшегося чувства религиозности было бы наивно, ему требовалось еще немного защиты, защиты со стороны церкви, как страховой компании, собственно так он и сказал, это и имел в виду, и если бы вы были верующим и верили только в одного Бога, то он каким-то образом сумел переломить это чувство единости и встал выше этого, он всегда хотел получить всего по максимуму, и доведись нам побыть в Онондаге подольше, кто знает, может он бы стал еще и прихожанином протестантской церкви тоже, ведь Бог знает, что мистер Шульц позволяет себе это. У мистера Шульца тяга к присвоению была сильнее природной хитрости, эта тяга составляла его внутреннюю суть, она жила в нем всегда: он присваивал чужие убеждения, пивные компании, профсоюзы, игру в бинго, ночные клубы, меня, мисс Дрю. И вот теперь он присваивал себе католицизм. Вот так.

 

Четырнадцатая глава

И сейчас, не только сам суд должен был начаться в первую неделю сентября, этому должна была предшествовать перемена веры, одним движением он удваивал нашу мысленную критику в его адрес. Последующие за его решением дни были наполнены суетой, появился еще один, мне абсолютно неизвестный, юрист, солидный седой джентльмен, явно не из бандитских кругов, и даже не из околобандитских. Все это я заключил из его вида и поведения: неторопливость движений подчеркивалась старинными очками, которые висели на носу и назывались пенсне. От них отходила черная ленточка, если пенсне слетали с носа, то повисали на ней. С ним был молодой ассистент, тоже юрист, который таскал два портфеля. Эти вновь прибывшие случились причиной почти суточной конференции собранной мистером Шульцем на шестом этаже и последующего визита суда всей компанией. Приготовление мистером Шульцем себя к вступлению в католичество вылилось во встречи с отцом Монтенем в соборе. Помимо этого шел и обычный бизнес, в котором, казалось, были заняты все, кроме нас с мисс Престон.

Поэтому-то я и обнаружил себя однажды утром на крупе коня. Конь стремился в поля, а я держался за какие-то кожаные поводья, которые не казались мне достаточными для устойчивого сидения наверху. Я пытался вежливо пообщаться с этим зверем с огромной задницей, на котором восседал, но животное делало вид, что не понимает меня. Из неудачной попытки диалога я сделал вывод, что кони в массе своей глухи. Я говорил ему сбавить ход, а он переходил на легкий галоп, когда я пытался увеличить скорость, чтобы сравняться с ходом мисс Престон на ее сером, он останавливался и принимался щипать травку сочных лугов округи. Его круп был жуткой реальностью для меня, но ведь это был его круп. Я или наклонялся, прижавшись к шее коня, поэтому упасть не мог, а мисс Престон толковала мне сбоку, что я должен крепче сжимать колени и пятками надавливать на бока коня – разумеется советы были абсолютно правильными, но в данной ситуации для меня невыполнимыми – или сидел прямо, когда его шея внезапно опускалась вниз, голова полностью исчезала, а снизу раздавался довольный хруп. В такие минуты передо мной вставали необозримые просторы полей с единственным живым существом в поле зрения. Конь, на который меня усадили, был обыкновенным донельзя, с черной полосой между глаз и черным крупом, но по каким-то иным причинам он считался чемпионом. Я думал о жестокости мисс Престон, позволившей унизить меня простым конем. Как я сразу зауважал Джин Отри, которая не только легко и изящно сидела на коне, но еще и умудрялась петь – посмотрите фильмы с ее участием и сами увидите. А моим единственным утешением было то, что никто из банды не видел сей картины, и поэтому, когда мы вернули коней в конюшню и пошли пешком назад в город, я так полюбил ощущение твердой земли под ногами, что начал многословно благодарить Господа за то, что он оставил меня в живых и подарил еще один солнечный день жизни. Впрочем день уже был испорчен расстройством желудка и слабостью в членах.

Мы позавтракали в секретном кафе. Оно было пусто, женщина-хозяйка возилась на кухне, поэтому мы без обиняков могли говорить. Я радовался такой возможности. Вообще-то она не выказывала радости по поводу моего сидения наверху коня, а казалась серьезно подходила к процессу обучения верховой езде и даже сказала, что еще пара выездов и из меня выйдет неплохой жокей. Я согласился. На ней была легкая шелковая блузка с открытой шеей и это ее красило, поверх блузки был накинут голубой пиджак специально для езды верхом, на локтях – кожаные подлокотники, мы ели сваренные вкрутую яйца и тосты, отдыхали, выпили по чашке кофе и выкурили по сигарете. Потом она спросила меня о моей жизни, причем вопрос был очень серьезен и она глядела на меня так, будто этот вопрос интересовал ее в огромной степени. Слушала она меня так как никто другой. Впрочем точно также она слушала и мистера Шульца, но я не возражал. Ее внимание доставляло мне радость, я пользовался привилегией быть выслушанным ей с подъемом – мы становились друзьями, я просто не мог представить, что вместо нее мог быть кто-нибудь другой. Кафе идеально подходило для разговора, она – была идеальная слушательница и собеседница. Мы вместе завтракали и говорили, все естественно. Так же естественно позже, когда ситуация изменилась, я и повел себя по отношению к ней. Как всегда на отметку «пять»!

Я сказал ей, что мои корни в бандитской среде.

– Твой папа тоже бандит?

– Мой папа исчез очень давно. Я имел в виду место, где я вырос.

– А где ты вырос?

– Между Третьим Авеню и Авеню Батгейт, в Бронксе. На севере от Клэрмонт-авеню, оттуда же вышел и мистер Шульц.

– Никогда не бывала в Бронксе.

– Так я и думал, – сказал я, – Мы живем под крышей. Ванна – в кухне.

– Кто мы?

– Мама и я. Мама работает в прачечной. У нее длинные волосы. Она красивая женщина, вернее могла бы быть очень красивой, если бы следила за собой. Она чистюля и аккуратистка, не подумай. Но она слегка сумасшедшая. И зачем я тебе все это рассказываю? Об этом я никому никогда не говорил, мне почему-то неудобно говорить так о маме. Она добра ко мне и любит меня.

– Я догадываюсь.

– Но она не права. Ей наплевать как она выглядит, у ней нет друзей, она не любит покупать новые вещи, у нее нет даже мысли завести друга-мужчину. В общем, она не совсем обычна. Ей наплевать, что думают соседи. Она живет сама с собой. Поэтому у нее репутация тихопомешанной.

– Наверно у нее была тяжелая жизнь. Давно твой отец исчез?

– Я был совсем маленьким. Даже не помню его. Он был еврей, вот и все, что я о нем знаю.

– А твоя мама тоже еврейка?

– Нет. Она – ирландка, католичка. Ее зовут Мэри Бехан. Но она в церковь не ходит. Вернее ходит, но не в обычном понимании. С какими-то женщинами забирается на самый верх синагоги и сидит там, слушает. Вот так ей нравится.

– А фамилия у тебя конечно не Батгейт?

– А, ты запомнила?

– Да, когда записывали тебя в воскресную школу. Теперь понятно откуда она взялась!

Она улыбалась. Я подумал, что она имеет в виду мою фамилию, откуда я ее взял – от названия улицы, на которой жил, улицы – скопища фруктов всего мира, но она имела в виду не это. Она имела в виду привычку примыкать к другой церкви. Эта мысль заняла мою голову на минуту. Она пыталась не рассмеяться, чтобы не оскорбить меня, надеясь, что я не восприму очень серьезно ее шутку.

– Да, знаешь, мне как-то это и в голову не приходило, – сказал я, – То, что я иду по следам своих сумасшедших родителей.

Я рассмеялся, она следом за мной тоже. Мы смеялись, и я любил ее смех, такой мелодичный, как голос из-под толщи воды.

Потом, мы пошли по солнечной улице просто погулять и без всякой видимой причины свернули в другую сторону от отеля. Она сняла пиджак и повесила его к себе на плечо. Я глядел на наши отражения в стеклах магазинов, на которых краской было написано, что они сдаются. Наши отражения были черными, едва-едва проглядывали естественные краски. А сама улица полыхала жаром. Я чувствовал этим утром, что знаю, что Дрю Престон является сама собой, без мучительных размышлений направленных внутрь себя, без вызванных вином преувеличенных оценок ситуации, которая сложилась так, а не иначе, я чувствовал ее самою, под спрятанными под внешними оболочками красоты, ее внутреннюю красоту души и глядел на нее ту, внутреннюю, почти полностью забыв про нее физического человека. Еще я чувствовал, что понимаю ее так, как она понимает сама себя, так как она понимает себя в тисках обстоятельств, вызванных не ей самой. Другие члены банды раздражались ее видом, внешностью и манерами, для них она была существом с высшего света, снизошедшая до них, оборванцев, с благотворительной целью, но дело заключалось в другом, более опасном чувстве – ее душа оказалась в таком соседстве, что не могла иногда быть естественной. Думаю, что ее интерес ко мне был вызван именно этим обстоятельством, тем, что я, несмотря на все кажущиеся отличия, был ее братом-двойником и чувствовал себя в таком же окружении точно так же.

Мы прошли пешком несколько кварталов. Она молчала. Иногда бросала мельком взгляд на меня. Затем неожиданно взяла меня за руку. Будто если я доверил ей часть моей скрытой от всех души, она в благодарность дарит мне свое доверие, держа меня за руку как любовная подружка. Меня это немного смутило, но не мог же я в самом деле отказаться от такого доверия. Я просто оглянулся назад, чтобы посмотреть нет ли кого из знакомых лиц. И прокашлялся.

– Тебе, наверно, не совсем ясно твое положение в банде? – спросил я.

– Мое положение? А что это такое?

– Ну… что ты моя гувернантка.

– А-а. Да, я знаю. Поэтому ты столь явно заботишься обо мне.

– Я должен заботиться. Но, по правде говоря… – я смутился, – до этого времени и особого внимания ты не требовала. Потому что все делала правильно.

– Тут я подумал, что сфальшивил. – Но, случись что, ты можешь рассчитывать на меня. – добавил я признавая свои нечестные слова.

– А что может случиться?

– К примеру, ты знаешь кое-что, кое кого. А это иногда мешает. – ответил я, – Они не любят свидетелей. Они не любят когда люди не имеющие к ним отношения знают что-либо о них.

– Да, я много чего знаю о них. – сказала она, будто это раньше не приходило ей в голову.

– Чуть-чуть знаешь. – сказал я, – Но, с другой стороны, никто, кроме членов банды не знает, что ты это знаешь. Это хорошо. Потому что, если бы районный прокурор знал, что ты находилась на лодке и что там произошло убийство, то… Вот тогда твоя жизнь была бы в опасности.

Она задумалась.

– Ты говоришь будто ты – не член банды. – сказала она.

– Да, не член. Пока. Я еще пытаюсь стать им. – сказал я.

– Он тебя очень хорошо ценит. Всегда говорит о тебе только хорошие вещи.

– Какие, к примеру?

– Ну, что ты толковый. У тебя мозги на месте. Мне вообще-то это выражение не нравится. Он мог бы сказать, что ты силен, бесстрашен или еще что. Кстати, а сколько тебе лет?

– Шестнадцать. – ответил я, слегка преувеличив возраст.

– О, боже! – вздохнула она. Быстро взглянула на меня и опустила глаза. Она помолчала, затем вытащила руку из моей, что стало для меня большим облегчением, хотя я очень бы желал, чтобы мы держались за руки. – Тогда ты оказал им какую-то большую услугу, если они выбрали тебя среди многих.

– Среди каких многих? Это ведь не поступление в университет. Просто я привлек их внимание, вот и все. И привязался к ним. Эта банда просто делает дела и по пути использует то, что считает удобным использовать.

– Понятно.

– Я здесь так же случайно, как и ты.

– Я не понимала. Я думала, что ты с ними связан.

Мы спустились с холма и вышли к мосту через речку. Потом зашли на мост и постояли на середине, облокотившись о поручни и глядя на воду, текущую под нами. Течение реки еле протискивалось через валуны, загораживающие ход естественному потоку.

– Если я кое-что знаю о них, – она помедлила, – то как с тобой? Ты знаешь?

– Если я не стану членом банды, то да, у меня будет информация о них. Если они решат, что я – не их человек, то да. Никто не может сказать, что решит мистер Шульц. Если он решит, что я опасен для них, то я буду в опасности.

Она обернулась и посмотрела на меня. Выражение ее лица было обеспокоенным, в ее глазах, зеленых и мерцающих в свете отражения бегущих потоков воды, мог бы быть страх, хотя я не был уверен в этом. Если она боялась за меня – то я этого не хотел, это было принижением меня, я думал, что если она так беззаботно уверена в своей собственной жизни, то она должна так же думать и о моей. Это был самый опасный момент нашего внезапного альянса – возникла кристальная ясность всего, что нас окружало. Мы с доверием и теплотой относились друг к другу, но я не мог допустить и мысли о том, чтобы меня недооценили, сравнили с овечкой среди волков, я хотел равенства с ней. Поэтому я предпочел думать о том, что в ее глазах застыл страх за себя, а не за меня.

– Думаю, волноваться пока не ко времени, – сказал я достаточно безапелляционно и грубо, – Из того, что я знаю о мистере Шульце, я уверен сейчас, что он не думает о тебе, как о помехе. Но даже если такая мысль у него и возникнет, то он будет стараться всеми силами подавить ее.

– Он будет стараться подавить? Почему?

– Почему? Мисс Лола, почему? Мисс Дрю, т.е. я имею в виду мисс Престон? Почему? – я подумал, что я нанес ей боль и поэтому почувствовал себя не в своей тарелке. Показал ей, что я мужчина и что я – груб в оценках. И я отодвинулся от нее, а она улыбнулась и приблизилась ко мне, пытаясь взять меня за руку.

– Почему? Почему? Скажи мне! – обиженно, как маленькая девочка, она спрашивала и тянула меня к себе.

Мы стояли на мосту, ее лицо было у моего. Я чувствовал ее дыхание.

– Потому что все, кроме тебя, знают одну вещь. Мистер Шульц млеет от блондинок.

– А почему все это знают?

– Знают и все. – сказал я, – Об этом даже газеты писали.

– Я не читаю газет. – прошептала она.

Мое горло пересохло.

– Как же ты можешь знать то, что тебе нужно, если не читаешь газет? – прошептал я.

– А что мне надо знать? – сказала она, не отводя взгляда.

– Тебе не нужно было зарабатывать на жизнь, зачем тогда газеты читать!

– сказал я, – Но кое-кому из нас приходится читать, чтобы быть в курсе последних достижений!

Я почувствовал слабость в коленях, меня переполняла непонятная слабость в сердце – я погружался в ее близкие глаза. Я хотел ее всеми клетками своего тела, желание растеклось по всему организму, как боль, как кровь, потоками жара, я хотел ее кончиками пальцев, пятками, лицом, мозгом, всем. Только один член меня пока не отзывался физически. Я хотел ее там, где кончались глаза и начинались слезы, я хотел ее рот, откуда лилась ее сладкая речь, откуда выходил ее нежный шепот.

– Вот последнее достижение! – прошептала она и поцеловала меня в губы.

В воскресенье, утром, вся банда стояла у собора отца Монтеня, все чистые, вымытые, выбритые, даже Лулу, который надел темно-синий двубортный костюм, так сделанный, чтобы скрыть по возможности крутизну его мощных плеч и пистолет под левой подмышкой. Стояла последняя неделя августа, подползала новая погода, менялся дневной свет, деревья из окна отеля начинали покрываться еле заметной желтизной, здесь перед собором, дул ветер с реки. Женщины, поднимавшиеся по ступеням вверх, вынуждены были придерживать поднимающиеся вверх юбки. Мой летний костюм замечательно продувался насквозь, а моя прическа взъерошилась ветром до неузнаваемости.

Дрю Престон держала в руках большую летнюю шляпу, которая скрывала ее глаза от меня. Ее белые перчатки, доходящие почти до локтя, гармонировали с соломенным головным убором. На ней было темное, консервативное платье с передником, прошитыми линиями вниз – все это убранство закрывало полностью ее чудную фигуру и на обозрение мне оставались лишь ее туфельки с открытыми участками голени. Рядом стоял мистер Шульц – нервный и суетливый. он постоянно трогал рукой гвоздику, пришпиленную к лацкану пиджака, затем зачем-то расстегнул пиджак, потрогал руками ширинку, обнаружил, что неправильно застегнул там и принялся все переделывать. Затем он начал отряхивать пиджак, наклонился к ботинкам и уже обнаружил, что они не совсем вычищены, но мисс Престон мягко похлопала его по плечу и указала на машину, которая выехала из-за угла, остановилась на обочине. Следом за ней выехала вторая, еще минуту спустя – третья. Целая процессия. Третья машина была «Крайслер», шины спрятаны за крылья, корпус длиннющий, я таких никогда еще не видел и подумал, что она сделана на заказ. Мистер Шульц сделал шаг вперед, а мы все остались стоять за ним, выстроенные как на военном параде. Из машины вышли два неулыбающихся мужчины, бросили на нас взгляд, так смотрят только полицейские или зеваки – официально, но очень быстро оценивая что есть что – коротко кивнули мистеру Шульцу, Лулу и Ирвингу, один из них быстро поднялся по ступеням в собор, заглянул внутрь, другой оглядел улицу справа и слева, не закрывая дверцу машины, затем первый кивнул второму, второй открыл дверь до конца и отошел от нее. Из машины вылез невысокий, крепкий мужчина, которого мистер Шульц, стоявший до этого чуть ли не навытяжку, подбежав, радостно обнял. Это был человек, имя которого я даже сейчас не буду упоминать, человек, которого я немедленно узнал по фотографиям в «Миррор» – шрам через весь подбородок, ленивый, тяжелый взгляд из-под бровей, волнистая шевелюра – я инстинктивно отпрянул назад, чтобы не попасться ему на глаза. Цвет его лица был явно нездоровый, лиловатый, на нем был жемчужно-серый однобортный костюм, он был немного ниже, чем я представлял. Он сердечно потряс руку Аббадаббе Берману, Лулу и Микки, тепло обнял Ирвинга, был представлен Дрю Престон, шипящим голосом сказал, что очень рад встрече с мисс. Затем поднял глаза на небо и добавил:

– Какой замечательный день, Голландец, я думаю ты заранее договорился о погоде с папой всех пап!

Все вежливо рассмеялись шутке, особенно мистер Шульц, он был просто счастлив, что человек такого ранга согласился приехать аж из Нью-Йорка, чтобы поговорить с ним как его крестный отец и формально представить священнику для последующего крещения.

Да, так все это у католиков и происходит, один представляет другого для крещения, как бы подтверждает его стремление вступить в лоно церкви. Я думал, что таким человеком может быть кто-нибудь из банды, Джон Куни или Микки, если уже не найти подходящего католика, потому что банда была самодостаточна и все, что ей было надо, она изыскивала из своих собственных ресурсов, и в предыдущие дни у меня не было повода думать, что все может быть иначе. Но, взглянув на членов банды, на Лулу Розенкранца, стоявшего позади мистера Шульца с напряженной физиономией, я заметил, что волноваться ни к чему – все спокойны, все идет как надо, по порядку не мной установленному, но верному. Да они немного волновались, так же как волновались сначала по поводу мисс Лолы, будто их босс дергается в своих устремлениях, но в принципе идет верным путем, так и сейчас – он их снова удивил, разумеется и надо было предполагать, что для такого торжественного момента он и выбирает кого-нибудь соответствующего, причем такого человека, который как нельзя лучше подходит к политической подоплеке события. Ведь акт посвящения Шульца в католицизм в присутствие крестного отца Нью-Йорка подразумевал определенное признание. Я видел, что Шульц немного наступает на горло собственной песне, но, с другой стороны, это было признание определенного равенства от такого же равного себе. Я восхитился боссом, вот что имел в виду мистер Берман, когда говорил о временах, когда каждый начнет читать числа, все понемногу работают над приведением дел в порядок посредством таких вот ритуалов дружелюбия. А фактически все происходящее было лишь первым шагом на этом длинном пути. Утренняя свежесть каменных сводов собора освящала начальные движения приходящего нового мира. Ребята думали, что все это – религиозные закавыки, но все оставалось по-прежнему, гангстерство лишь видоизменялось. Я подумал о хитрости мистера Шульца, хотя тут и не обошлось без советов мистера Бермана, о его способности даже неосознанные импульсы переводить в плоскость выгодной практики. О человеке не более запутанном в мыслях, чем обычный смертный в суевериях, который использовал свое случившееся время в провинции не только для обучения верховой езды с помощью случайной аристократки «голубых кровей», но и для обычного бизнеса, и даже продвижения его вперед, вверх.

Тем утром мне как никогда нужно было признание силы и могущества мистера Шульца. Я хотел видеть порядок в его поступках, логичность и целесообразность. Чтобы все было на месте. Если его метод правления тирания, то пусть он работает как тирания, но… хорошо, без демократических отступлений. Я не хотел, чтобы он допустил ошибку, потому что не хотел изменения себя в гармонии жизни в банде, будто искажение его видения ситуации было бы противно существующим основам и принципам порядка. Таковы были мои наглые мысли о существующих взаимоотношениях и критические замечания со дна. Я стоял и думал. Проверял себя на слабину, на ненужную словоохотливость, ошибки поведения, потерю предвидения – и не нашел ни одной. Мой мозг, обплывший всю ситуацию в целом, не нашел ничего подозрительного – только тихий мир ничего не подозревающих.

В этот момент колокола собора Сент-Барнабас зазвонили, будто подтверждая мои надежды. Мое сердце зашлось в восторге и я ощутил красоту существования и красоту жизни. Я не люблю орган, но церковные колокола греют мою душу, звуки меди плыли над улицами, их перезвон немедленно вызвал у меня в памяти придуманную картинку мирного сельского труда. Вот люди, после трудового дня в полях, собираются на какой-то праздник, колокола звучат. А вечером, после плясок и хороводов, все дружно забираются в стога сена и, разбившись на парочки, предаются любви. В общем, колокола для меня значат что-то такое мирное и патриархальное, а их переливы доставляют удовлетворение. Я стоял и размышлял о своей жизни – по цепочке событий случившихся за лето. Моя позиция в банде, по сравнению с самым началом, не ухудшилась, а стала более прочной, я защитил себя разными уровнями уважения со стороны разных членов банды. Ну, если уж не уважения, то, по крайней мере, признания моего существования. У меня есть дар обхождения со взрослыми, я знаю с кем и как можно говорить, с кем надо быть умным, перед кем надо держать рот закрытым, и я сам себе удивлялся, насколько естественно и легко у меня это выходило, ведь я не знал наперед, что произойдет потом, но получалось так, будто все знал и все делал в точку. Я мог бы стать студентом-богословом, а мог – стрелять из пистолета. Все о чем они просили меня, я делал. Более того, я знал теперь, что могу вычленить гений мистера Шульца и облечь его в слова – что значило только одно, я вижу все насквозь и в прошлом и в будущем. Аббадабба Берман тоже необычайно чувствителен – как он удивил меня с моим пистолетом! Его способность думать «вперед» на несколько шагов позволила ему без труда узнать, где я живу в Бронксе, когда он послал за мной местного полицейского. Но теперь меня этим не испугать. Благоговейного ужаса перед ним я более не испытываю. Кроме того, он так явно учил меня жизни, что вообще непонятно как я мог так далеко зайти в своих ощущениях, если он видит меня сверху, знает обо мне все, может прочитать мои мысли, и наверняка знает, какое могущество разума заключено в моем мозге и почему я так уверен в своей судьбе! Даже если он совершенно точно знал, чего я больше всего боялся, и почему несмотря на страх я с ними, и не только с ними, но и энергично впитываю в себя всю науку выживания, доказываю ему, что он не зря так надеялся на меня, значит у него есть свои виды на меня! Но мой секрет тоже мне пригодится. Я, конечно, не верил, что он знает мой секрет, более того я был уверен еще и в том, что на дороге знаний я уже обогнал его далеко вперед, и это знание давало мне уверенность в том, что в критический момент он как и я будет знать все, кроме самого этого момента.

Поэтому все уравновесилось, дела не могли идти лучше чем сейчас. Я был польщен компанией куда имел доступ, для меня больше не оставалось необозримых высот, которых я мог достигнуть силой ума – как была права Дрю, сказав, что я – маленький дьявол. Когда гости мистера Шульца начали подниматься по ступеням в собор, я даже пожелал, чтобы кто-нибудь представил меня, или по крайней мере, чтобы кто-нибудь обратил на меня внимание, хотя в душе я знал, что сейчас это преждевременно. Но ведь я не выброшен на обочину, я знал, что в такие исторические моменты иногда происходят незапланированные вещи – а я вот он, тут как тут, смотрю на них сзади, иду в процессии с самыми знаменитыми гангстерами современности. Я чувствовал себя настолько хорошо, что мог позволить себе все, даже отмести любые сомнения, могущие возникнуть у любого из рядом идущих, будто имел на это право и силу.

Гангстеры зашли в собор и подождали, пока отец Монтень, ведущий службу, не пригласит их всех к алтарю. Посвящение началось По времени это оказалось довольно долгим мероприятием. Аббадабба Берман вышел перекурить, поскольку службе не было видно ни конца, ни края. Я зажег ему спичку и дал прикурить в сложенных от ветра ладошках. Вскоре вышел Ирвинг. Мы облокотились на черное крыло пришлого «Крайслера», игнорируя другие машины и уставились на собор, на его каменные украшения. Колокола уже замолкли, в воздухе оставалось еле уловимое дрожание от их звучания – из нутра собора все мощнее и мощнее раздавались гулы органа. Вот в тот момент Ирвинг подошел к такой точке критики босса, которой я никогда от него не слышал.

– Разумеется, – сказал он, будто продолжая прерванный разговор, – Голландец абсолютно неправ относительно одной вещи. Он не знает, почему старые евреи молятся именно так. Может, если бы он знал, то не говорил такое. А ты, малыш, знаешь, почему они все время раскачиваются?

– Я слабоват в религии, – ответил я.

– Я тоже не религиозен, – продолжил Ирвинг, – но то как они раскачиваются, когда молятся, и не останавливаются ни на секунду можно объяснить. Ты видел как горят свечи? Вот те люди, которые молятся в синагоге, они и есть пламя свечей. Пламя все время дрожит, оно не может быть застывшим. Это пламя – человеческая душа, которую так легко затушить. Вот и все объяснение.

– Очень интересно, Ирвинг, – сказал мистер Берман.

– Голландец не знает этого. Его эти раскачивания лишь раздражают, – сказал Ирвинг тихим голосом.

Мистер Берман приподнял свою руку так, что сигарета очутилась у его уха, это была его любимая поза при размышлениях: «Но когда он говорил, что христиане все делают в унисон, он был прав. У христиан есть центральная власть. Они поют вместе, они молятся вместе и встают на колени тоже вместе. Они все делают организованно, под жестким контролем. Поэтому он прав насчет католицизма.» – сказал он.

Когда наконец началось собственно таинство посвящения и крещения, я уже сидел рядом с мисс Престон, т.е. там, где и хотел сидеть. Я напомнил себе, что все в порядке, что ничего не случилось с тех пор, как я был допущен в секретный мир ее бед. Вот и все. Она не показала, что заметила как я очутился рядом, что я одобрил и не одобрил одновременно. Я слепо перелистывал страницы псалмов. Ее лицо под шляпой мягко светилось в отражении разноцветных стекол собора – я ощутил себя ее пажем, ее защитником. И я так хотел ее в те минуты, что даже не мог физически думать о чем-либо другом. Мне показалось, что службы я просто не переживу. Мистер Шульц заказал короткую и упрощенную службу, а я подумал, а что же значит долгая? А по правде говоря, именно в те минуты я осознал, что значит слово бесконечный.

Помню лишь несколько незначительных моментов из той бесконечной службы. Первым было прохождение мистером Шульцем посвящения, крещения и конфирмации одно за другим в своих нечищеных ботинках. Вторым – когда его знаменитый крестный отец, стоя позади него, по знаку отца Монтеня, возложил руку на плечо мистера Шульца, тот чуть не выскочил из кожи. По-моему, эти вещи остались у меня в памяти лишь потому, что вся служба шла на латыни и мне это ничего не говорило, и я отмечал про себя лишь то, что каким-то образом выбивалось из скучной струи. Я думал, что отец Монтень – единственный человек в мире, которому позволили три раза подряд вылить на голову босса воды из священного сосуда без ощутимых последствий для здоровья. Он проделывал это с видимым удовольствием, не жалея воды, а мистер Шульц фыркал и тряс головой, глаза его покраснели, а волосы растрепались и намокли, как после купания.

А последнее, что я помню из того незабываемого дня – это присутствие рядом очаровательной и таинственной мисс Престон. Она становилась тем более невинной в моих глазах, чем более в плотских тонах я мыслил о ней. Она казалось, просто пила музыку органа, похожая на богобоязненную и чистую в помыслах монахиню, напоминая мне даже скульптуры святых дев на стенах собора. Даже то, что в моем крутящемся мире представлений о ней, ее явное неприятие моего присутствия рядом, подтверждало наше с ней секретное согласие на это, вздымало в моем сердце теплую волну. Я уже понимал, что более обманывать себя не могу – я ее просто обожаю, я могу отдать свое будущее за ее спасение. И в этот момент, когда орган медленно стал затихать эхом в дальних углах собора, когда хор вытягивал самую высокую ноту в молитве, она подняла руку в белой перчатке ко рту и тихо зевнула.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

Пятнадцатая глава

Суд приближался. Я прекратил стрелять из пистолета, стал бегать по поручениям Дикси Дэвиса, чей офис переместился на шестой этаж нашего отеля. Однажды утром я должен был доставить письмо от него судебному клерку. Доставив, я вышел из здания суда и остановился, взглянул через окна на комнаты заседаний. Они были пусты. Никто мне не запрещал заходить в них, поэтому я зашел в ту, что была под номером 1.

Тихое, безмолвное место, полная противоположность полицейскому участку. Стены, обитые деревом, большие окна, открытые ветру, светильники-глобусы на цепях, свисающих с потолка. Все необходимое для работы судей, прокурора, адвоката, судебных исполнителей, жюри присяжных и публики. В помещении стояла полная тишина. Я слышал как тикают настенные часы над лавкой для обвиняемого. Мне показалось, что зал заполнен ждущими людьми и что за их ожиданием притаилось безграничное терпение. Я понял, что у закона есть способность пророчества.

А вдруг решение жюри присяжных будет – «Виновен!»? Полицейские выводят мистера Шульца, а вся банда встает со своих мест и смотрит. Его последняя, близкая к инфаркту, бессмысленная ярость. Мой взгляд, на его сущность убийцы

– раз, и захлопнута дверь в перекрестье решеток на задней дверце полицейской «Черной Марии». Мне сразу поплохело.

К портрету мистера Шульца надо добавить вот еще что: куда бы он ни отправлялся, всюду он создавал себе проблемы – измышления об измене. Они выходили из него посезонно, порождались не чем-нибудь, а прямо его натурой, каждая измена была логична и обоснована, все разные, но у всех одно и то же продолжение – он принимался убивать. И не то, чтобы я этого не знал. Каждый вечер я спускался на элеваторе вниз и сидел за ужином среди семьи Шульца – страдая от двух противоположностей: любви и страха. Трудно сказать, чего было больше.

За два дня до суда появился человек по имени Жюли Мартин. Его знали все, кроме меня. Здоровенного роста, вдвое выше чем мистер Шульц или Дикси Дэвис. При разговоре его щеки тряслись, ходил он с тростью. Глазки у него были маленькие и непонятного цвета, щеки небритые. Голос его был грубым, низким, ниже чем у босса, воспитания не было никакого, черные волосы курчавились сзади на шее, а ногти были черные, будто он целыми днями возился с автомобилем.

Дрю Престон извинилась и ушла сразу же при появлении этого мужлана, я спокойно вздохнул. Мистер Мартин был ходячей притчей во языцех. Шульц относился к нему с сардонической вежливостью и называл его: «Мистер Президент!» Я сразу не понял почему. Уже потом вспомнил о неприятностях с ассоциацией ресторанных владельцев Манхэттэна. Жюли Мартин был председателем ассоциации, потому и ее президентом, и, поскольку, практически все классные заведения центра были представлены в ней, то он обладал влиянием. Разумеется, он лично не швырял через окно ресторана мешки с дерьмом, когда владелец по той или иной причине уклонялся от вступления в ассоциацию, но почему его ногти были так грязны, или почему его стрижка не была соответствующей или хотя бы аккуратной, я не понимал. И еще почему-то он вовсе не уважительно относился к нашему боссу.

Если не зацикливаться умственно на таких методах воздействия на несговорчивых, как мешки с дерьмом, рестораны были золотой жилой. Но невидимой, даже политика была заметней. Пока посетители поглощали свое жаркое в ресторанах, или пока они пили свои кофе, или пока они делали что-то еще связанное с насыщением желудков, бизнес шел незаметно и постоянно и всегда связан он был с людьми, которые никогда при посещении любых заведений не были голодны.

Мистер Шульц рассказывал новому гостю о вступлении в святую католическую церковь и хвастался именем крестного отца, присутствовавшего на церемонии. Для Жюли любое имя было пустым звуком. Он был прост и груб и вел себя так, будто у него есть дела поважнее, чем то, о котором ему поведал Шульц. На столе стояла бутылка виски, он наливал себе по пол-бокала и пил содержимое как воду. Один раз он уронил вилку на пол, и тут же закричал на весь зал, обращаясь к официантке, спешившей унести в мойку полный поднос грязной посуды. Бедная девочка едва не выронила поднос. Мистер Шульц был в восторге от этой девахи, она относилась к тому типу дурех, которым даже щедрые чаевые или поощрительный разговор постоянного клиента не могли внушить уверенность в том, что вечер на работе – это не опасность для их жизни. Мистер Шульц сказал мне, что он очень бы хотел взять ее с собой в Нью-Йорк для работы в Эмбасси-клабе – великолепная шутка, если учесть тот панический ужас, который он вызывал у нее, лишь только открывал рот.

– Как не стыдно, мистер Президент! – сказал Шульц, – Эта девочка не член вашего профсоюза. Вы в провинции, следите за обращением.

– Да, с провинцией все в порядке! – ответил басом Жюли и так громко рыгнул, что все затихли. Я знавал парней, которым рыгнуть было по душе, сам-то я не тренировался, но ведь это оружие деревенщины предполагало и способность производить подобный звук и с другого конца пищеварительной системы! – Если я сожру весь этот вшивый ужин и ты, наконец, скажешь мне, зачем я сюда приперся, то может и эта сраная дыра понравится мне!

Дикси Дэвис боязливо взглянул на босса.

– Жюли – типичный нью-йоркец, – сказал он натянутой улыбкой, – Выдерни его из Манхэттэна и посади в джунгли, он тут же на пальму полезет.

– Мистер Президент, а вы знаете, что у вас огромный аппетит? – спросил мистер Шульц, глядя на приезжего через бокал вина.

Я не стал дожидаться десерта – это был яблочный пирог, мое лакомство, а поднялся в свою комнату и заперся в ней, включив радио. Спустя какое-то время я слышал как они шумной компанией вышли из лифта и зашли в номер мистера Шульца. Их голоса раздавались эхом по коридору, затем дверь захлопнулась и наступила тишина. Мой ум, занятый проблемами анализа всего и всех, выдал мне очередное объяснение происходящего: идею, рационально обосновывавшую последние действия босса – это я каким-то образом спровоцировал его на столь явные убийства, это моя изменчивость и способность заползать в шкуру милого мальчика, вызвали его яростные нападки на не тот объект, на важный объект, но не на тот. К примеру, на Бо. Нет, симпатий к вонючему мужлану из ассоциации ресторанов я не испытывал. И совершенно достоверно не знал, почему у босса в номере началась какая-то борьба, достаточно серьезная и достаточно громкая, чтобы предположить нечто ужасное, ведь я уже вышел в коридор и подслушивал у самой двери. Слова были не ясны, но ярость произнесенного и злоба доносились отчетливо. Все это напоминало гром среди поля, видимые молнии вдалеке и ожидание раскатов – затем бац! тебя просто-таки глушит. Я быстро пробежался по коридору к комнате мисс Престон, чтобы посмотреть, закрыта ли ее дверь, чтобы убедиться, что она не втянута в разборку. И пока бегал, через щелчки радио я, казалось, отчетливо слышал пистолетные выстрелы. Или так мне показалось.

Шум, спор у Шульца шел с час. Уже около одиннадцати вечера я услышал совершенно реальный выстрел, у меня даже не возникло вопросов, что это? Только выстрел! Звук был чист и конкретен, он взорвал перепонку моего уха, и, когда эхо затихло, наступила тишина, из мира ощутимо ушла еще одна жизнь, я просто чувствовал, как она уходит. Я сидел, парализованный, на кровати и держал руку под подушкой, сжимая рукоять своего «Автоматика». Не мог даже закрыть дверь.

Чего я хотел, придя с этими людьми в отель делать их кошмарный бизнес? Узнать жизнь? Понять жизнь? Несколько месяцев назад я понятия не имел об их способах существования. Я попробовал представить, что они делали все это и без меня. Но для меня все уже поздно, слишком поздно. Они замутнены одной и той же идеей, которую они, казалось, понимали отчетливо, и делали свои шаги, исходя из понимания этой идеи, а я, вроде и держал руку на пульсе этой идеи, но так и не знал и до сих пор не понимал, а в чем она собственно состоит, эта идея?

Не могу сказать точно, сколько прошло минут. Дверь распахнулась и в проеме появился Лулу, он манил к себе пальцем. Я оставил оружие и поспешил за ним в номер мистера Шульца. Мебель была сдвинута, стулья раскиданы в разные углы, а этот самый Жюли Мартин лежал всей своей необъятной тушей на кофейном столике в большой комнате. Он еще не умер, дышал прерывисто. Он лежал на животе, голова повернута вниз, под щекой – свернутое полотенце, другое полотенце заботливо свернуто и положено сзади головы, чтобы принимать текущую кровь. Оба полотенца медленно розовели, из рта с выдохами шла кровь. Обе руки двигались по бокам, ища опоры, колени – на полу, он съезжал вниз, один ботинок слетел, другой медленно сползал с ноги, когда он двигался назад. Зачем он шевелился, исчезнуть бы ему не удалось? Хотел уплыть? Убежать? Его движение напоминало выползание змеи из кожи, он будто пытался неспешными выдохами избавить себя от себя, поднимал немного корпус, затем опускал его бессильно. Ирвинг следил за кровью и полотенцами, он клал новые на пол, рядом со столиком, куда начала капать красная жидкость. Мистер Шульц стоял рядом и рассматривал огромное черепашье тело, оглядывал пытающиеся подняться руки, пытающиеся рассмотреть что-то глаза… Он сказал мне: «Малыш, у тебя хорошее зрение. Мы никак не можем найти гильзу! Не мог бы ты поискать ее?»

Я поползал на коленях вокруг и под диваном нашел закатившуюся туда бронзовую гильзу, все еще теплую. А сам пистолет виднелся у него из-за пояса в распахнутом пиджаке. Галстук у Шульца съехал набок и вниз, но почему-то именно он привносил в общую картину беспорядка и вот-вот смерти спокойность и умиротворенность. Сам Шульц был задумчив, он любезно поблагодарил меня за гильзу и опустил ее в брючный карман.

Дикси Дэвис, обхватив себя руками, сидел в углу и стонал, будто тоже имел пулю в животе. Мягкий стук в дверь – Лулу открыл и впустил мистера Бермана. Подпрыгнув, Дикси заверещал:

– Отто! Посмотри что он наделал! Что он мне сделал!

Шульц и Аббадабба обменялись взглядами.

– Дик! – сказал мистер Шульц юристу, – Прости меня, пожалуйста.

– Втянуть меня в такое…! – отчаянно завопил Дикси, заламывая руки. Он был бледен и дрожал как в лихорадке.

– Извини, адвокат! – сказал мистер Шульц, – Этот сукин сын украл у меня пятьдесят тысяч долларов!

– … Члена коллегии! – обратился Дэвис к мистеру Берману, который смотрел на агонию толстяка, – Представляешь, он прямо при мне..! Мы говорим, а он прервал наш разговор выстрелом! Всадил ему пулю в рот!

– Успокойся, юрист, – сказал мистер Берман, – Успокойся. Никто ничего не слышал. Все спят. В Онондаге рано ложатся спать. Мы обо всем позаботимся. Иди к себе, закройся, ложись в постель и забудь обо всем.

– Меня с ним видели за ужином!

– А он уехал сразу после ужина, – скосив глаза на умирающего, сказал мистер Берман, – Собрался и уехал. Микки отвез его. Микки не будет до завтра. У нас и свидетели есть.

Мистер Берман подошел к окну, поглядел за занавеску и опустил шторы вниз. Потом подошел к другому окну и сделал то же самое.

– Артур! – взвыл Дикси, – Ты отдаешь себе отчет в том, что через несколько часов сюда нагрянет масса народа, в том числе юристы из Нью-Йорка, с федеральной службы налогов? Ты что забыл, что суд всего лишь через два дня? Через два дня!

Мистер Шульц налил себе из графина.

– Малыш, – обратился он ко мне, – проводи мистера Дэвиса в его номер. Уложи его в постель. Дай ему стакан молока. Теплого.

Комната перепуганного юриста была в конце холла, у окна. Мне пришлось действительно помочь ему дойти, он трясся и стонал, будто старик. Его лицо было серым от страха.

– Боже мой! Боже мой! – выстукивал он зубами.

Вся его залихватская прическа свалилась на лоб, он был потный, из рта его воняло луком. Я усадил его на стул возле кровати. На письменном столе были свалены стопки бумаг касающихся предстоящего суда. Он посмотрел на них и принялся ожесточенно грызть ногти.

– Я – член коллегии адвокатов Нью-Йорка, – прошептал он, – Участник суда. Прямо на моих глазах. Прямо на моих глазах.

Я подумал, что, наверно, все-таки мистер Берман прав – нигде ни звука, ни стука. Если бы выстрел был слышен на нижних этажах, то привлеченные звуком, здесь ходили бы любопытные. Но их не было. Значит никто ничего не слышал, а если слышал – то не придал значения. Я выглянул из окна в коридоре

– на улице было пусто. Скучно светили уличные фонари. Я услышал, как отворилась дверь и повернулся. Вдали, из своего номера, освещенная изнутри, в одной ночной рубашке из белого шелка, стояла Дрю Престон. Она почесывала свою голову и заулыбалась, увидев меня. Я не стал ей говорить ни про мои мгновенно вспыхнувшие чувства, ни про что иное, я втолкнул ее обратно в комнату и закрыл дверь. Сказал ей, чтобы она легла спать, и провел ее до постели. Босиком она сравнялась со мной по росту.

– А что случилось? – сонно попробовала она узнать про реальность.

Я сказал ей, чтобы утром она не вздумала задавать вопросов о событиях сегодняшней ночи, просто сейчас спать, спать и все, все забыть, забыть. Я запечатал свою инструкцию на завтра крепким поцелуем в губы, уложил ее в постель, запечатлев в памяти волшебный запах ее тела и сна, подержал руки на ее крепких грудках, она мгновенно потянулась и заулыбалась с закрытыми глазами, затем быстро вышел и закрыл дверь. Едва я отошел от ее номера, на другом конце коридора дверь лифта открылась.

Микки выходил из лифта задом наперед и следом за собой тащил тележку. Он очень аккуратно и по возможности беззвучно проделывал все это. Я подумал о мальчишке-лифтере и спрятался за шторы у окна, но Микки подогнал лифт сам, и, когда он вытащил тележку в коридор, то сам задвинул решетку лифта и погасил в нем свет.

Банда вела себя как ей и подобает: просто. Если ты – бандит, то в случае смерти кого-либо, спокойно работаешь над заметанием следов. Нормальный человек так бы себя не вел, даже я – ученик, полубольной и ошалевший, еще был как-то способен вести себя как они, мог думать и даже что-то там предполагать. Не знаю, что они сделали с Жюли, но он уже лежал полностью мертвый, Ирвинг разворачивал газеты и устилал ими дно тележки, затем кто-то сказал: «Раз, два, взяли!» и мужчины рывком уложили тело на тележку. Смерть это – грязь, это – мусор, и у них было такое же к ней отношение. Лулу морщил нос, а Микки отворачивал голову, когда они укладывали труп. Мистер Шульц сидел в кресле, скрестив руки как Наполеон и думал, не трудясь больше разглядыванием бывшего компаньона. Планировал что будет дальше? Убежденный в своем инстинктивном гении экспромта, как бы ни внезапен для всех акт убийства ни был, он снова выбрал правильный момент, и именно поэтому все великие гангстеры никогда не ловятся на таких делах. Они попадаются в сети закона только через хитрые ловушки цифири и бумажек, через все эти отчеты, балансы и прочую аморальную абстракцию, тогда как на убийствах их еще никто никогда не ловил. За уборкой следил мистер Берман, он внимательно оглядывал место, шагая по краю ковра, шляпа – на затылке, из рта торчит вечная сигарета, это он догадался положить трость мертвеца рядышком. Он сказал мне: «Малыш, спустись вниз и сделай так, чтобы никто внизу не заметил по стрелке лифта, что он двигается.»

По пожарной лестнице я понесся вниз, три ступени в один прыжок, крутясь на поворотах и выскочил в лобби – мальчишка-лифтер сладко посапывал на стуле, склонив голову на грудь, сложив руки на своем мундире. Клерк спал за своей стойкой. В лобби стояла тишина. На улице тоже было ни единой шевелящейся души. Я посмотрел, как стрелка лифта подвинулась по кругу, проехала первый этаж, опустилась в подвал, затем снова – на первый этаж.

Позади отеля они, наверно, уже подогнали автомобиль, да и о чем там было думать – наверняка все было как в хорошо отлаженной машине, каждый делает свое дело. Вот и я, мне даже понравилась эта мысль, стою и выполняю свою роль. Лифт вернулся на первый этаж, открылась дверь и оттуда вышел Микки, он приложил палец к губам, оставив лифт в точно таком же положении, как и было, и направился к пожарной лестнице. Спустя минуту я кашлянул и разбудил мальчишку-лифтера, им, кстати, был старик-негр с седыми волосами, он доставил меня на шестой этаж и пожелал спокойной ночи. И я мог бы поздравить себя за блестяще сыгранную мной роль, за спокойствие, если бы не последующие события. В офисе мистера Шульца Лулу двигал мебель, чтобы поставить ее точно на свои места, пришел мистер Берман, принес свежие полотенца, в руке у него была связка ключей от кладовой этажа – я восхитился их профессионализмом, я подумал о преступлении как о чем-то нарисованном на большом блокноте для детей – вырываешь листок с рисунком, и снова блокнот чист. Будто очнувшись ото сна, мистер Шульц встал и походил по комнате, приглядываясь к наведенному порядку. Затем он остановился и пытливо посмотрел на ковер около кофейного столика – там чернело пятно, вокруг него еще несколько мелких пятнышек, как планеты вокруг светила – кровь бывшего президента ассоциации владельцев ресторанов и кафе; Шульц подошел к телефону и набрал номер:

– Это мистер Шульц. У нас тут произошла неприятность и нам нужен доктор. Да, как можно быстрее. Спасибо.

Я был озадачен и немного встревожен – мой мозг пытался понять то, что было для меня тайной и поэтому естественно внушало опасение. Остальные члены банды расслабились и сидели вокруг. Мистер Шульц стоял у окна и смотрел на улицу. Как только снизу послышался звук подъехавшей машины, он повернулся и велел мне встать у кофейного столика. Мистер Берман зажег новую сигарету, только что докурив старую, затем Лулу подошел ко мне, будто хотел помочь мне встать около кофейного столика правильно, я стоял как-то не так по их плану. Он поправил меня и продолжал держать за плечи. В этот момент, когда я немного успокоился, но еще не успел осознать, что меня поставили сюда не зря, я увидел его золотозубую улыбку и наверно, хорошо, что ничего не понял, потому что, когда он врезал мне по носу, я стоял полностью расслабленный и подчиненный их воле. Ну кому еще можно было разбить нос по иерархии взаимоотношений, как не мне? В долю секунды у меня промелькнуло это в голове и следом за мыслью все пронзила острая боль! Глаза озарила искра, как там пишут бывшие боксеры, меня скрючило и затрясло, я схватился за лицо обеими руками – мой бедный нос, моя гордость, из него полилась кровь прямо на уже испачканный ковер. Так я внес свою лепту в проставлении последней точки в деле убийства. Моя кровь смешалась с кровью убитого – все. Униженный и страдающий от невыносимой боли я услышал стук пришедшего врача.

Я помню, что сделал этот удар – обезобразил меня, но в ту минуту я также понял, что он останется надолго и станет старой заслуженной раной, и во мне возникла ярость, та ярость, которая будто говорила мне, что надо отомстить, ух, как я им всем отомщу, придет время. Все эти мысли промелькнули у меня в голове – хорошие мужские мысли. Выстрел дал мне понять, что он напрямую связан со мной, но сломанный нос не был следствием того выстрела, он был всего лишь жалкой случайностью. Я расстроился и чувствовал себя использованным, как предмет, как неодушевленное нечто, моя смелость ушла куда-то вместе с гневом, перевоплотилась в безликую правильность моих внутренних жизненных устремлений. Всю ночь я держал кусок льда на лице, чтобы утром от испорченного носа хоть что-то осталось, чтобы Дрю Престон не подумала, что мое лицо безнадежно испорчено. Ночное бдение дало свои результаты – осталась синева под глазами, всю опухлость я задавил холодом. Ну а синеву всегда можно отнести на предмет обильных возлияний!

Завтрак прошел как обычно, жевать лишь было больно, да побаливала губа, но я решил, что для всех я стану привычным пай-мальчиком каким был всегда и никаких намеков, воспоминаний – ничего. И выбросил образ мертвого толстяка из своей головы и памяти. Проходя после завтрака мимо открытой двери офиса мистера Бермана, я поймал его взгляд. Он мотнул головой, приглашая зайти к нему. Он зажал телефонную трубку между головой и плечом, в руке были какие-то листки с телеграфа, шла обычная проверка данных с каким-то неизвестным мне абонентом по ту сторону линии. Когда он закончил разговор, он показал на стул, как клиенту.

– Мы переезжаем, – сказал он, – сегодня вечером. Здесь остаются только мистер Шульц и юрист. Послезавтра начнется отбор жюри присяжных. Сам понимаешь, что если наши ребята будут в это время крутиться вокруг, то для прессы – лучшей темы не найти!

– Здесь будут газетчики?

– А ты как думал? Их столько сбежится, как мух на… Они будут глядеть в оба и лезть во все дыры.

– И «Миррор» тоже?

– Что значит «Миррор»? Конечно, всякой твари по паре. Журналисты – это вся земная тухлятина, у них нет чувства достоинства, нет чувства чести, они абсолютно не знают, как себя правильно вести. Если бы суд происходил над Артуром Флегенхаймером, думаешь они бы сюда приехали? Но для заголовков имя Голландец Шульц – это что-то!

Мистер Берман покачал головой и поднял руку, пытаясь что-то сказать, но, видать забыл, и рука упала ему на коленки. Я еще никогда не видел его таким расстроенным. От яркости его всегдашнего облика не осталось и следа: он был в пижаме, подтяжках и ужасно небритый. На ногах – шлепанцы.

– На чем я остановился? – спросил он.

– Мы переезжаем.

Он изучил мой нос.

– Практически не заметно, – сказал он. – Шрамы красят мужчину. Не болит?

Я покачал головой.

– Лулу занесло. Он должен был раскровянить тебе нос, а не сломать его. Все на нервах.

– Нет, все нормально, – ответил я.

– Нет нужды говорить о том, насколько все это было некстати, – сказал он, повертывая голову к столу, ища сигареты. Он закурил и вытянулся в кресле, держа зажженую сигарету в своем любимом месте – около уха. – Иногда так случается, что нельзя сделать жизнь еще насыщенней и интересней, чем она заставляет. Все сказанное относится именно к нынешнему периоду. Наше существование здесь неестественно. Мы должны вернуться назад как можно скорее, поскольку там – наш дом. И вот об этом как раз я и хотел сказать. Начиная с сегодняшнего дня мистер Шульц будет очень занят, он будет постоянно под прицелом прессы и полиции. Ежеминутно. Поэтому мы хотим, чтобы его больше ничего не волновало, кроме суда. Чтобы он больше не тратил ни на что времени. Тебе понятно?

Я кивнул.

– Тогда почему она это не понимает? Наш бизнес серьезен, серьезней некуда. Мы не можем позволить себе ошибок. Мы должны предусмотреть все. Все, что я от нее хочу, это уехать отсюда на пару дней. В Саратогу, на скачки. Разве это так невыполнимо?

– Вы имеете в виду мисс Престон?

– Она хочет присутствовать на процессе. А ты представь, что произойдет, едва она переступит порог суда! Ну, неужели ее не волнует, что ее фотография тут же появится во всех газетах с припиской «таинственная подруга гангстера»? Ее муж все сразу узнает. Не говоря уж о том, что у мистера Шульца есть своя жена.

– Мистер Шульц женат?

– Да. Его жена – очаровательная женщина. Ждет и волнуется за него в Нью-Йорке. Да. Зачем ты задаешь такие вопросы? Мы все семейные люди, малыш, у нас полно ртов, которые надо кормить, у нас семьи, которые надо содержать. Онондага – это не отпуск, а испытание для всех нас, и если любовь все покорит, то дела пойдут прахом.

Он смотрел очень на меня очень напряженно. Изучал мои сокровенные мысли, читал по моему лицу.

– Я знаю, – продолжил он, – что ты проводишь с мисс Престон гораздо больше времени, чем я или кто из парней. С той самой ночи как ты завозил ее в квартиру, помнишь? Тебе мистер Шульц приказал следить за ней? Я прав?

– Да, – ответил я с пересохшим горлом. Я не мог сглотнуть, потому что он бы увидел движение моего адамового яблока и обо всем бы догадался.

– Я хочу, чтобы ты переговорил с ней, – сказал он, – объяснил ей, что сейчас надо полежать на дне – это в интересах мистера Шульца. Поговоришь?

– А сам мистер Шульц хочет, чтобы она уехала?

– И хочет, и не хочет. Оставляет принятие решения за ней. Ты знаешь, есть женщины…– он помедлил, будто мыслил вслух, – Есть женщины… Знаешь, сколько я его знаю, таким я его еще не видел. Что, он не понимает, не хочет признаться себе, что для нее мужчины – это булавки на ее прическе! Что с ним?

Зазвонил телефон.

– Ты меня еще ни разу не подводил. – сказал он мне, поворачиваясь к аппарату. Затем остро взглянул на меня через очки. – Не подведи и на этот раз!

* * *

Я ушел к себе в номер и стал думать. Что могло быть еще лучше и совершеннее чем это, словно устами мистера Бермана было высказано подтверждение моего желания освободиться от такой жизни, получить такое вот задание, более того, я совершенно четко знал, как и что я ей скажу. Не то чтобы я не понимал опасность. И были ли это мои собственные мысли о свободе или я вел себя так под его влиянием? Это было действительно опасно, они все

– женатые люди, полные сил и непредсказуемых желаний. Взрослые, сумасшедшие, дикие люди с бог знает какими порочными наклонностями, они – живут тяжело, и поэтому бьют неожиданно. И мистер Берман не сказал мне всего. Что бы он ни сказал, я не знал, говорит ли он от своего лица, или еще от лица мистера Шульца. Я не знал также, надо ли мне будет и в этом случае работать на мистера Шульца, снова выполнять его тайное задание.

Если мистер Берман говорил мне от себя, минуя босса, я должен быть ему благодарен за оценку меня как продукта деятельности отличного мозга. Он давал мне такое задание, которое никто вообще не мог выполнить кроме меня, включая даже его самого. Но если для него не составляло секрета что происходит между мной и мисс Престон, то… он и сказал бы то, что сказал. Без экивоков. Если нас с ней собираются убить, то не лучше ли это сделать где-нибудь в другом месте, не в Онондаге? Может она не нужна больше мистеру Шульцу? Может и я встаю ему дороговато? Он всегда убивал людей, которые работали от его имени на расстоянии от него. Я знал, что он может убить меня просто потому, что понял, кто у меня в сердце, я уезжаю с ней – он убивает, или он может убить меня, потому что, вот, я уехал и это возбудило в нем подозрение. Результат один и тот же, знает он или нет.

С другой стороны, а чем, собственно, являются мои подобные измышления, как не симптомом состояния моего ума? Я бы не смог думать ни о чем подобном, если бы моя совесть была чиста перед ним и мои устремления лежали бы только в плоскости еще большего сближения с ним. На этой мысли я с удивлением заметил, что начал собираться. У меня теперь было вещей в достатке, был и замечательный кожаный чемодан с латунными застежками. Я упаковал одежду очень тщательно, появилась такая новая привычка, и стал думать о том, как мне предстоит говорить с мисс Престон, когда наступит такой момент. Тут же появились признаки простуды, меня зазнобило, но я понял, что это всего лишь боязнь, но даже если это и была боязнь, я не собирался отступать и хотел выудить из возможности, предоставленной мне мистером Берманом, максимум. Я знал, что скажет мисс Престон. Она скажет, что поедет в Саратогу только со мной. Она скажет, что у нее есть большие планы по поводу ее маленького дьяволенка. Она скажет, мол, передай мистеру Берману, что она готова поехать в Саратогу, но она хочет с собой меня.

В тот же вечер, пока Дрю в сопровождении мистера Шульца, или наоборот, мистер Шульц в сопровождении Дрю, отправились в школьную гимназию на вечер, посвященный окончанию лета, приглашены были все онондагские жители, я выехал вместе с бандой из отеля. Мы поехали, но конечного пункта я не знал. На двух машинах, все с багажом, сзади на открытом грузовике Лулу Розенкранц, с сейфом на коленях и полным кузовом матрасов. За все время, проведенное в провинции, я так и не привык к здешним ночам, таким непроницаемо черным. Я даже не любил по ночам выглядывать в окно, потому там была только жуткая темень – в Онондаге фонари не освещали, а давали форму рядом стоящим зданиям, добавляя жуткости в пейзаж, поэтому за городом, обступившая машины ночь, превратилась в огромное непроницаемое незнание – в него нельзя было смотреть, у него не было ни объема, ни прозрачности, не то что у ночей в Нью-Йорке, и если подумать об ожидании дня, то темнота как бы даже предполагала его наступление, даже луна светила настолько неярко, что лишь давала ощущение контуров далеких гор и пустоту полей. Самым плохим в таких ночах была их давящая реальность. Мы проехали Онондагский мост и фары осветили маленький участок дороги; я понял, какую неизмеримо тонкую полоску света мы выхватили из необъятности темноты, и, как биение сердца или мотора неизмеримо с толщиной черноты, так и, если кто-то лежит в могиле, но не умер до конца – то какая ему разница в той могильной темноте, открыты ли его глаза или нет?

Так богобоязненно принадлежать мистеру Шульцу, как мог принадлежать я – я боялся. Я был полностью незащищен от его влияния. Конечно, можно жить в решениях других людей и можно даже неплохо жить, пока первая вспышка не покажет тебе какова настоящая их натура – тирания в ничем не прикрытом виде. Мне не нравилось быть их багажом, пока Дрю вместе с ним. Дело не в расстоянии, двадцать миль ничего не решали, их я тайным взглядом прочитал на спидометре, когда мы приехали, дело было в том, что каждую милю я прочувствовал, как отторжение себя от нее. Наша связь и расстояние не давали мне ощущения уверенности в ней.

Мы остановились у какого-то дома. Кто его нашел, арендовал, купил – для меня навсегда останется тайной. Дом смахивал на ферму, но это была не ферма, а обычный, обшитый досками, провинциальный приют, с крыльцом, ведущим свое начало от пологого спуска к шоссе. В общем, он возвышался над дорогой как некий обман дома, а не конкретное жилище. А сразу за ним начинался лес, чернее ночи, если можно так сказать.

Это был новый штаб и увидели мы его впервые в свете ручного фонарика. Внутри стоял запах, вежливым эпитетом для которого может послужить слово «спертый», там очень давно никто не жил, окна заржавели в запорах, дерево облицовки высохло до состояния звона, то, что разные зверьки типа мышек оставили на полу, тоже высохло и превратилось за давностью времени в пыль, прямо от входа начиналась лестница, ведущая на второй этаж, как я предположил – в спальни, за лестницей был приспуск вниз, в кухню, на кухне стояла допотопнейшая вещь – ручной насос для набора воды в умывальник. Эксперимент Лулу с насосом закончился для первого полным крахом. Насос выдал вверх такую порцию пыли, что Лулу ретировался несолоно хлебавши. Мне же он после этого скомандовал:

– Прекрати глазеть и таскай груз наверх!

Я пошел к грузовику и стал заносить внутрь матрасы и картонные коробки с вещами. Все это происходило в свете фар грузовика. Потом Ирвинг умудрился разжечь камин в главной комнате, что, собственно, света не прибавило, но внесло нотку уюта. Из трубы камина вывалилась мертвая птичка и валялась около входа. Я спросил себя, ну какой дурак изберет для себя жизнь в ковровом царстве отеля, если ему предложат исторический особняк времен Отцов Основателей?

Еще позже, совсем ночью, приехал мистер Шульц. Он привез два здоровенных коричневых пакета с едой и выпивкой, купленных в Олбани, и хотя это не была классная китайская кухня из Бронкса, нам она понравилась. Ирвинг разрыл среди вещей какие-то кастрюли и что-то как-то подогрел, я получил свою теплую долю: цыпленка, риса, немного хрустящей на зубах вермишели, немного орехов на десерт, бумажные тарелки промаслились и обмарали все руки, но тем не менее пища оказалась что надо. Мы славно поели. Только чая не было, пришлось пить воду из насоса. Взрослые же промыли желудки виски, которые они пили как обычную жидкость. В центре комнаты горел камин, мистер Шульц прикурил сигару и приспустил галстук. Он почувствовал себя расслабленным и среди друзей. Не на виду у всех и вся в течение многих недель в Онондаге, а только среди своих. Он отдыхал, ведь на следующий день ему предстояло снова окунутся в фальшивый мир не его окружения. Я подумал, что здесь, в этой дыре, ему просто очень хорошо, потому что она отвечает его внутреннему настрою оппозиции ко всему остальному миру.

– Вам, ребята, – начал он, когда мы расселись по углам, – не надо беспокоиться о Голландце. Он о себе сам позаботиться. И думать о Большом Жюли тоже не надо, он был не тот человек. То же относится и к Бо. Они не были ничем лучше Винсента Колла. Порченые яблоки. А вас, ребята, я люблю. И для вас сделаю все. Все, что я раньше говорил – остается в силе. Вас обидят, посадят в тюрьму, или, прости меня господи, вы отойдете в мир иной, не волнуйтесь, ваши семьи получат от меня все, что им необходимо. Вы это знаете. Все из вас, даже малыш. Мое слово – это закон. С Голландцем быть надежнее, чем с Всеамериканским Страховым Обществом. Теперь по поводу суда: через несколько дней ситуация прояснится окончательно. Пока «федералы» трахали девочек на знойных пляжах юга, мы здесь дурью не маялись, а посадили наши саженцы. Общественное мнение уже на нашей стороне. Если бы вы только видели сегодняшнюю вечеринку. Нет, идея была вовсе не такая – и когда вы вернетесь в город, тогда будет вечеринка, что надо – но, если бы вы видели всю эту деревенщину! В креповых платьях и цилиндрах! С одной из пташек и я успел пообтереться за оркестром… Даже сам потанцевал! Летал по залу гимназии с моей девочкой среди всей этой промытой и отстиранной толпы! Мне их даже жалко немного, привык к ним, наверно. Здесь почему-то умницы не задерживаются, только лбы, умеющие целый день напролет пахать и пахать… пока не оттопырятся окончательно! Но пару карт они в руках все-таки держат. Закон – это вовсе не волшебство. Закон – это общественное мнение, что оно скажет, то и будет законом. Я вам о законе много могу рассказать. Мистер Хайнс еще больше! Когда у нас были все полицейские участки района, когда у нас был суд, когда мы имели даже Манхэттэнский суд? Это что – был закон? Завтра в суде меня будет защищать человек, который ни за что не пригласит меня к себе домой на обед. Он с президентом по телефону говорит. Но я заплатил его цену и он будет меня защищать столько, сколько я захочу. Я имею в виду, что закон – это то, что я плачу, закон – это моя сверхцена. Вся эта братия, все эти судьи, юристы, прокуроры, адвокаты делающие это – легальным, это – нелегальным, это – законным, это – незаконным, все они такие же как мы, парни. Кто они? Такие же как и мы! С тем лишь отличием, что они делают все под своим углом и соотносятся с нами впрямую? Такие же гангстеры, как и мы, только они не хотят пачкать рук. Неужели их можно за это уважать? Уважение таких людей – это твоя смерть. Лучше жить и такого уважения к ним не иметь.

Даже здесь, за двадцать миль от Онондаги, в доме, едва заметном от дороги, он говорил таким же жестковатым и хриплым голосом. А может быть это темнота и огонь камина, раздумья каждого наедине с самим собой, когда его голос – только фон своих собственных мыслей? И темнота и ночь позволяют видеть только тени.

– Но, знаете, – продолжал он, – в этом судилище есть элемент чести для меня. Разве не так? В конце концов люди вычеркнули Голландца на время. И тут

– бац – он снова в центре внимания, весь мир сбежался в Онондагу, как в соседний район! Начать новый день со старым приятелем из полулегальных кругов. Поэтому со мной все будет в порядке. Видите? Со мной мои четки. Ношу их всегда. И в суд их возьму. А вечер сегодня просто превосходный, и выпивка получилась что надо. Я себя чувствую прекрасно. Хорошо чувствую, спокойно.

Наверху были две спальни и после того, как мистер Шульц уехал в Онондагу, я отправился спать в одну из них. Прямо в одежде улегся на матрас, сваленный на пол, головой к окну. Пытался усмотреть через окно звезды на небе. Я никого не спрашивал, почему из двух маленьких спален – одна моя; наверно, предположил, что поскольку я – самый маленький, то одна – моя по праву. Утром, проснувшись, я увидел рядом с собой двух неизвестных. Тоже в одежде, на других матрасах. Рядом с ними, на деревянном полу, вынутые из подмышечных кобур, лежали их пистолеты. Я встал, окоченевший, с ломотой в теле, пошел вниз на улицу. Едва светало, в такие моменты мир, кажется, может и не проснется вовсе: так рассвет еще под вопросом, темнота, исчезающая под натиском, напором света, вполне может и не уйти, а остаться. В этой начинающей белеть темноте, где-то метров за двадцать от меня, около дороги, человек, в котором я не сразу признал Ирвинга, залез на телеграфный столб и сидел там, прилаживая провода, которые выползали змеей из дома и тянулись до самой дороги. Я обернулся. Сзади меня стоял этот самый пансион времен далеких предков, белый, с зелеными полосками, над крыльцом, на здоровом шесте, висел американский флаг, позади, стояла огромная ель, за ней начинался лес. Там среди деревьев, было еще что-то бело-зеленое, там же стоял «Паккард», носом к дороге, ветровое стекло немного запотевшее.

Я обошел пансион сзади и там, на горе, нашел идеальное место для долгого утреннего туалета. Уставившись вдаль, я представлял, что если бы жил здесь, то создал бы скульптуру из валунов, такую же, как мне показала Дрю Престон. Из появления двух неизвестных я сделал вывод, что мистер Шульц увеличил огневую мощь своей банды. Да и краткий обзор диспозиции дома давал четкую мысль о том, что все подъезды хорошо просматриваются и во все стороны можно хорошо отстреливаться. Один боец со второго этажа мог бы сдержать превосходящие силы противника. Все это представило для меня интерес.

Но спустя какие-то несколько часов мне предстояло покинуть эту крепость, хотя я и не представлял насколько надолго. Моя собственная жизнь изгибалась ныне, увы, не по моим прихотям, хотя внутри меня жило чувство расставания с детством. И оно никак не могло перерасти в нечто большее – обладание всей своей жизнью единолично. Прошлой ночью, когда мы сидели вокруг огня, я был членом банды, нет, не сам я так думал, и не они так думали, просто сам факт нахождения с ними в одном укромном месте, общая еда, тусклый свет, придающий мне взрослость, все это давало ощущение общности, повязанности с ними на все оставшиеся мне годы – именно этот вечер и дал мне окончательное ощущение собственной уверенности в том, что несмотря на всю их силу и ярость, я всегда смогу покинуть их и убежать. Это было нечто большее чем колокольный звон, это был тихий и спокойный голос моей души. Все, что нас окружало сейчас, было настолько для них всех естественно, они всегда должны жить именно таким образом – прячась, что я с трудом представлял другие места, где мне приходилось с ними бывать. Народ спал, а я ходил вокруг дома и злился, что они спят. Я был зверски голоден – где мои завтраки в Онондаге, где газетенка, которую я любил прочитывать за завтраком, где моя белая ванна с горячей водой? Можно подумать, я жил в таких отелях всю свою жизнь. Я поднялся на крыльцо и заглянул в комнату. На деревянном столе стояли счеты мистера Бермана и «горячий» телефон, прилаживаемый Ирвингом, рядом – деревянный стул с высокой спинкой и, временно на полу, несгораемый сейф мистера Шульца. Сейф показался мне центром того сдвига в пространстве, который произошел за минувшие сутки. Я думал о нем не только, как о хранилище наличных босса, но и о как секретном ящике мистера Аббадаббы Бермана, в котором тот держал свой мир чисел.

Ирвинг заметил мое присутствие и загрузил работой. Я должен был подмести пол и обойти все здание вокруг и протереть все стекла, чтобы через них было видно окрестности. На кухне я наломал дров и веток для плиты, от запаха внутри, так и невыветренного, мой нежный нос искривился. Потом я слетал в магазин за милю от этого дома и прикупил бумажных тарелок, мне стало весело, я был погружен в дикую природу, как бойскаут. Ирвинг и Микки на машине куда-то уехали, командиром надо мной остался Лулу – он приказал мне рыть яму позади дома под туалет. За домом вообще-то стояло какое-то строение непонятного предназначения, но для Лулу это почему-то было неприемлемым, поэтому мне пришлось взять лопату и на ровном месте среди деревьев приступить к сниманию дерна. Потом я углубился в мягкий грунт, на ладонях появились мозоли и натертости. Когда первый лопнул, меня заменил один из новеньких. Я подумал, что пропустил через себя все возможные виды смерти, которые только могут быть для члена банды, но смерть в яме под экскременты меня явно миновала. И только когда Ирвинг вернулся и убежденно выстроил нечто крестовидное над ямой с дыркой посередине, я понял, как ценен физический труд, да и вообще любой, если продукт сделан на славу, с умом и изяществом. Туалет стал туалетом. А Ирвинг, конечно, самый лучший из нас, прямо-таки пример отношения к делу.

Я умылся как можно тщательнее, сделал все возможное в таких условиях, оделся и к девяти часам уехал с мистером Берманом и Микки в Онондагу. Машину поставили прямо напротив суда – все пространство вокруг было занято. Превалировали модели «А» и «Т» и допотопные грузовики из глухомани ферм. Фермеры, и их жены, и их детишки, все как один блистали свежевыстиранными штанами, рубашками, платьями и платьицами. Соломенные шляпы закрывали вход в суд. Я заметил несколько юристов, идущих из отеля, впереди шествовала «шишка» из Нью-Йорка, за ним торжественный Дикси Дэвис, заглядывающий тому в глаза, пенсне болталось на ленточке, стояла разбитая по два-три человека толпа журналистов с блокнотами и ручками, торчащими из карманов, с утренними газетами, свернутыми в трубки и засунутыми под мышку, с маленькими пропусками для прессы, заткнутыми, как декоративные перышки, за ленты их шляп. Репортеров я изучил очень внимательно, надеясь отыскать среди них одного-двух из «Миррор»: может тот, что взбегает сейчас на ступени здания суда, или тот, в очках, или вон тот, спустивший галстук и обнаживший шею. Но о них никогда нельзя сказать что-либо – о себе они не пишут. Они – как бестелесные словесные образы присутствующие на описываемых ими картинках, образы можно представить, но только неточно. А вообще они, конечно, фокусники, и их трюки связаны со словами.

На приступке, возвышаясь над всеми, стояла группа фотографов. Они никого не фотографировали, просто смотрели на людей.

– А где мистер Шульц? – спросил я.

– А он уже в суде. Прошел туда еще полчаса назад, пока вся эта братия счастливо завтракала.

– Он знаменитость! – сказал я.

– В том-то вся и трагедия.., – ответил мистер Берман. Он достал пачку стодолларовых банкнот и отсчитал десять. – Когда будешь в Саратоге, не спускай с нее глаз. Плати за все, что она захочет. Она – баба себе на уме, а это может во что-нибудь вылиться. Там есть такой Брук-клаб. Это наша территория. Если будут проблемы, поговори с тамошним человеком. Ты понял?

– Да, – ответил я.

Он вручил мне тысячу долларов.

– Деньги эти не предназначены для того, чтобы ты на них делал ставки, – подчеркнул он, – Если захочешь там заработать пару долларов для себя… все равно каждое утро будешь мне звонить. Я кое-что знаю. Ты понял?

– Да.

Он дал мне клочок бумаги с секретным телефонным номером.

– Лошади или женщины по отдельности – это кошмар. А вместе они вообще убить могут. Но ты справишься с Саратогой, я верю в тебя.

Он откинулся в сиденье и прикурил сигарету. Я вышел из машины, взял свой чемоданчик и помахал ему рукой на прощанье. Думаю в этот момент я понял, каков истинный статус мистера Бермана, каковы его истинные возможности – они были ограничены машиной, он не мог пойти дальше машины, не мог выйти из нее, он не мог делать то, что хочет, не мог пойти туда, куда ему надо, и это делало его обыкновенным. Обыкновенный маленький человек, в сверхестественно яркой одежде и с постоянными сигаретами в зубах. Одежда и сигареты – вот две его слабости, которые он еще может себе позволить. Я обернулся и посмотрел на него: этот человек не может быть самим собой без Шульца, он был его правой или левой стороной, он был его слабое отражение, и зависел от босса только до той степени, до которой Шульц нуждался в нем. Я подумал, что мистер Берман это какой-то очень странный распорядитель собственного гения и собственной силы, который, потеряв в один момент Шульца, вскоре потеряет все.

 

Шестнадцатая глава

Спустя несколько секунд на площадь въехал восхитительный темно-зеленый четырехдверный кабриолет. Я не сразу догадался, что его ведет сама Дрю. Она проехала мимо меня, но не остановилась, а лишь сбавила скорость – я забросил на заднее сиденье чемоданчик, на бегу вскочил на подножку, она тут же прибавила скорость, я перевалился внутрь.

Я не оглянулся. Мы проехали по главной улице, миновали отель, с которым я мысленно попрощался, и направились к речке. Где она купила эту четырехколесную милашку? Я не знал. В этой жизни она могла делать все, что хотела. Сиденья кожаные, коричневые, верх сложен назад на хромированных шарнирах, панель управления из дерева. Я развалился, одна рука на ее сиденье сзади, другая – на двери и стал наслаждаться поездкой. Она улыбнулась и посмотрела на меня.

Вела она машину совсем по-девчачьи, меняя скорость, она клонилась вперед и втыкала ручку переключения скоростей с видимым усилием, закусывая губку. На шее у нее был повязан шелковый платок. Ей было уютно со мной в машине.

Мы подъехали к мосту, прогромыхали по его бревнышкам и досточкам и вышли на перекресток – дорога уходила на восток и на запад. Дрю свернула на восток и вскоре от Онондаги остались лишь шпиль собора и немного крыш, будто гнезда в верхушках деревьев. Затем мы объехали гору и городок скрылся из наших глаз.

Тем утром мы ехали среди холмов и между озер, которые раздвигали холмы своими берегами, мы проезжали под кронами елей и пихт, проносились по белым деревушкам, где в главном здании одновременно были и магазин, и почта. Она вела машину очень быстро, обе руки на руле, и ее вождение показалось мне таким наслаждением, что я тут же захотел пересесть за руль, чтобы ощутить эту восьмицилиндровую мощь подчиненную моей воле. В банде я научился многому, кроме одной вещи – умению водить машину. Я всегда делал вид, что знаю, как это делается и лениво-отстраненно не настаивал на более точном рассмотрении вопроса. Пусть ведет она. Хотя и хотел равенства – последнее и наиболее абсурдное желание моей страсти! Каким же целеустремленным мальчиком я был, с совершенно несоответствующими амбициями. Но в это утро я впервые осознал, что вот мы едем в дикой простоте природы, а я… как же далеко я ушел от того паренька с улиц восточного Бронкса, где эта самая простота лишь иногда проскальзывает в лепешках лошадей на тротуаре, сплюснутых шинами проезжающих машин, с сухими зернышками, которые выклевывались щебечущими воробьями. Я должен был знать, что это такое – вдыхать воздух нагретых солнцем холмов, быть в форме и иметь тысячу долларов в кармане и картинки самых кошмарных убийств современного мира в своей памяти. Я стал полувзрослым, я стал жестче, я знал больше, у меня был настоящий пистолет за поясом, и также я знал, что мне нельзя быть благодарным за такой подарок, что я должен воспринимать все происходящее, как само собой разумеющееся, я знал, что так просто в жизни не дается ничего, и что даже за сегодняшний день мне придется платить полной мерой, и что поскольку ценой будет что-то стоящее, а может и сама жизнь, то я хотел, чтобы и жизнь, и ее цена соответствовали самой высокой планке. Я почему-то рассердился на Дрю, стал глядеть на нее с вожделением, думая, как я с ней буду себя вести, вызывая в своем горьком мальчишечьем воображении картинки жестких и полусадистких развлечений… ее тела в моих руках.

Но мы остановились. Не потому, что я приказал, а потому, что это сделала она сама. Она посмотрела на меня и вздохнула, капитулируя, затем резко свернула с дороги, поехала между деревьев, наезжая на выступающие из земли узловатые корни и заехала вглубь леса, чтобы нас не было видно с дороги. Нас обступали высоченные деревья, через которые солнце лишь изредка могло дотронуться до земли лучиками, лишь когда кроны, колыхаясь под ветром, приоткрывались навстречу теплу. Моменты ниспускания на нас тепла, темная зелень, окружившая нас – мы сели, глядя друг на друга.

Дрю не была просто ориентирована на секс, как могло показаться неискушенному наблюдателю наших игр – она целовала мои ребра и мою мальчишечью грудь, раздвигала мои ноги и гладила меня везде, где можно, водила руками по всему телу, брала губами мочки ушей и целовала меня в рот, все это она делала естественно, будто это было ее желание, иногда мурлыкая от удовольствия, иногда вздыхая от наслаждения. Эти звуки – комментарии телесных игр, тонкие выдохи, музыкальные шепоты, бессловесные слова сердца – она делала, будто сопровождала процесс познания моего нового меня, она будто поглощала меня, обжевывая и обкусывая, попивала сладость и терпкость моих рук и губ, и это не было техникой возбуждения мужчины, да и какой мужчина в такой ситуации может нуждаться в чем-то дополнительном? С самого момента остановки на дороге, перед поворотом в лес, я захотел ее с такой силой, что уже через несколько минут ощущал боль. Я ждал хоть какого-то признания с ее стороны, что она понимает это, что ее пронизывает такое же ощущение, но не дождался и меня посетила уже не боль, а прямо-таки сумасшествие желания, я думал, что схожу с ума. Когда я перевозбудился и не смог ничего понять кроме одного – как я ее хочу – то увидел, что и ее состояние подошло к моему и что все, что было до этого, было лишь ожиданием минуты, когда я найду ее желание и она просто к нему присоединится и мы оба сольемся в одном. Так это было наивно и девчачьи с ее стороны, так она поддавалась мне и молчала, ждуще, хотя я не был искусен и опытен, что когда момент пришел, она расхохоталась, немного интригующе. Так ей понравилось иметь меня в ней! Так щедро она предоставила себя моей воле и моему желанию. Для нее это было похоже не на взрыв страсти, а на ласковое снисхождение к мальчику, который пользовался ей и нес ей что-то отдаленно напоминающее мужчину. Она обхватила меня ногами и прижала к себе, я начал волновать сиденье машины, ноги мои наружу из открытой двери и когда я наконец кончил, то она с такой силой сжала меня еще и руками, что дыхание остановилось, я не мог вздохнуть, она всосалась в меня с дикой силой, я еле мог вырвать от нее. Она целовала и обцеловывала меня, будто со мной произошло что-то ужасное, будто я был ранен и страдал, а она, порыве женской самоотдачи, бралась сделать мне так, чтобы я забыл обо всем на свете, кроме ее ласк.

Затем, обнаженная, она повела меня через кусты куда-то вглубь леса. И выбрала, интуитивно или по какой-то своей прихоти, место-полянку такой зеленой радости, со своей всегдашней способностью центрировать мир вокруг себя, что до сих пор то место осталось в моей памяти ярким изумрудным пятном и ничем более. Когда мы шли по лесу и слушали неостановимый щебет невидимого царства птиц, отодвигали от себя ветки, я понимал и что говорят птахи, и что чувствуют деревья, и как улыбается нам трава. После поляны мы пошли еще дальше и когда почва повлажнела и стала проваливаться под ногами, а воздух посвежел, я захотел ее снова. Появились мухи, осы и комары, а мы повалились на землю и не обращали на них никакого внимания – катались по земле. Потом мы измазали друг друга жидкой грязью берега и, как дети, взявшись за руки, спустились по наклонному берегу прямо в воду, в черный, застывший от одиночества, пруд. Она сразу же поплыла, лишь только мы зашли вглубь, и стала махать мне призывно. Я бросился за ней и, о боже, вода оказалась такой теплой и такой спокойной, ее не мутили, видимо, годами. Ногами я нащупал дно, скользкий и ворсистый мох, но поскольку плавать не умел, то спасая жизнь, не стал идти дальше, а попробовал вернуться назад. Она поняла мой маневр и поспешила ко мне. Вскоре мы оказались вместе у берега, но вылезать не стали, а на четвереньках, измазанные, как черти, слизью непонятного происхождения, пофыркали и легли у самого берега в теплую грязь. Я залез на нее, обхватил ее светлые волосы и начал трогать и гладить ее тело, скользкое и зеленовато-коричневое, я кидал комки грязи на ее тело и растирал их. Вскоре я кончил еще раз, но не стал выходить из нее, а сжал ее и не выпускал из своих объятий. Она тяжело дышала мне в ухо, я приподнял голову и посмотрел в ее глубокие зеленые глаза и снова захотел ее, не выходя. Она застонала и начала двигаться, мы извивались как змеи, она говорила что-то, даже не слова, а свои чувства, я слушал ее и мы долго-долго шли к цели на этот раз. Затем она закричала, заорала благим матом и я испугался, думая, что делаю ей больно, поглядел на нее, но не увидел в ее глазах ничего кроме столь безудержной страсти, кроме сплошной все затмевающей любви, ее глаза больше ничего не видели физически, они превратились не в инструмент зрения, а в некий совершенно ненужный в такой момент орган. В ней будто замерло время, она снова вернулась туда, куда никто никогда не возвращается – в детство, затем еще дальше – в свое рождение, затем глубже в неизвестное никуда и на какой-то момент ее глаза вообще перестали существовать, они смотрели вглубь неземного своего существования. Ее глаза стали душой.

А еще через несколько секунд они возвратились и она стала целовать меня и прижимать к себе, будто я сделал что-то такое, за что надо благодарить. Подарил цветы… или был с ней мужчиной.

Когда мы заковыляли наверх из воды, то грязь прямо-таки сползала с нас. Она рассмеялась и повернулась ко мне спиной, в темноте кустов такая же темная, вылитая из грязи статуя. Даже ее золотые волосы казались наполовину обрезанными. Ничего не оставалось делать как идти снова в воду и отмываться. Она отплыла дальше чем в первый раз и настояла, чтобы я приплыл к ней. Кое-как я поплыл и в середине пруда ощутил и холод и свежесть – вода там была чище и прозрачнее. Мы вышли на берег на другой стороне, там не было грязи.

К тому времени когда мы дошли до машины мы абсолютно высохли. Но одевать одежду не хотелось, она почему-то стесняла нас, будто мы настолько загорели, что какая-то рубашка способна причинить нам боль. От нас несло тиной, мы пахли затхлым прудом, как лягушки. Кое-как мы оделись и поехали. Через несколько километров нам встретилась мастерская по ремонту автомашин, мы наняли душевую и там отмылись добела. Стояли вместе и мылили друг друга, затем обнимались и целовались под водопадом свежей воды. Потом улеглись на деревянную лавку и лежали на ней, я – на спине, она – рядом, под моей рукой. Мы лежали так вместе и я чувствовал, что эта ее поза, по какой-то непонятной мне причине сравняла нас в возрасте. Она стала моей девочкой, девушкой, женщиной – и впереди нас не было ничего, кроме длинной жизни неиспытанных чудес. Я ощутил безмерную гордость. Никогда бы я не имел той женщины, с которой спал мистер Шульц, потому что он не знал женщины, которую знал Бо Уайнберг, она скрывала свои следы от всех, у нее не было истории, она жила настоящим моментом, придавая всем мужчинам, что рядом, всем гангстерам и мальчикам, только то, что было сейчас – свою душу и свое тело, но сейчас. Она не будет писать мемуары, даже если доживет до глубокой старости, она никому не расскажет про свою жизнь, потому что ей не требуется чье-либо восхищение, симпатия или удивление, потому что все суждения, включая и такое понятие как любовь, выходят из языка удовлетворенности, а ей такой язык ни к чему и она не тратит на него свое время. Но вот все и вышло, все произошло, я чувствовал себя защищенным от любых напастей в этой несчастной душевой, я позволил ей лежать на моей руке и изучал полет мухи под потолком. И я внезапно понял, что Дрю Престон вместо будущего с ней дает другое – абсолютное обладание ей сейчас. И еще: ей совершенно неинтересно думать над тем, как выползать из того положения, в котором мы оказались сейчас, ей наплевать что с нами будет потом, поэтому думать за нас обоих должен я.

* * *

Остаток дня мы ехали по горам и холмам Адирондака. К вечеру местность выровнялась, немного помрачнела, и ранним вечером мы закатились в Саратогу, выехав сразу на улицу, имевшую наглость называться Бродвеем. Но при ближайшем рассмотрении, оказалось, что на то были некоторые основания – городок действительно напоминал старый Нью-Йорк, или то, как он должен был выглядеть в старые дни. Вдоль улицы стояли цивильные магазины с нью-йоркскими названиями и полосатыми тентами, полу-приспущенными в свете заката, с людьми, не спеша гуляющими вдоль аллей, совершенно не похожих на аллеи Онондаги – не было фермеров, не было их урчащих, гремящих грузовиков – только изящные седаны, с шоферами в фирменных кепках. Люди, очевидно, не обремененные заботами о деньгах, сидели вдоль длинных выступов отелей и все, как один, читали газеты. Я подумал, ну не странно ли, в самый разгар вечера они не нашли никаких иных развлечений, кроме чтения прессы.

Мы заехали в наш отель, «Гранд-Юнион», самый лучший из имеющихся; мальчишка-посыльный взял наши вещи, другой отогнал машину на стоянку, и тут я понял что за газету читал весь город – «Бега» – стопка лежала на приемной стойке. Газета была датирована завтрашним числом. В ней была только информация о бегах, карточки участников и ничего более. В августе в Саратоге все интересовались только лошадьми, газеты соответствовали настрою публики, вынося в заголовки имена лошадей, публикуя статьи о погоде в дни забегов и лошадиные гороскопы. Саратога, казалось, была населена одними лошадьми. Были, правда, и какие-то чудаковатые человеческие существа, приближенные к лошадиному царству.

Осмотрев лобби, я обнаружил двух персон, чей интерес к бегам был явно фальшив. Они сидели на спаренных стульях и только притворялись, что читали газеты. Клерк узнал мисс Дрю и был страшно рад ее появлению, хлопоча вокруг нее, улыбаясь, и я понял, что номер отеля был снят для нее на целый месяц, независимо от того, будет она пользоваться им или нет. В это место она могла приехать в любое время, невзирая на желания мистера Шульца. Мы поднялись наверх в громадные апартаменты; насколько убогими и жалкими показались удобства отеля «Онондага» по сравнению с истинной роскошью: огромная корзина с фруктами на кофейном столике, рядом – карточка с пожеланиями от персонала отеля, в стену был встроен бар с рядом тонкостенных бокалов и великолепным набором красных и белых вин, ведро со льдом и несколько квадратных бутылок. На горлышках бутылок поблескивали золотистые цепочки с табличками: «Бурбон», «Скотч», голубая бутылка зельтцерской воды. Завершал картину поток света из окна в потолке и медленно крутящийся, обвевающий прохладным воздухом огромную кровать, большой вентилятор. Странно, но мистер Шульц упал в моих глазах, потому что здесь от него ничего не зависело.

Дрю понравилась моя реакция на роскошь: раскинув руки, я упал спиной в белизну кровати. Она радостно запрыгнула на меня, и мы начали кататься по кровати, проверяя силу друг друга. Хлипкой я бы ее не назвал и справился с ней только спустя минуту, положив ее на лопатки. Она взмолилась: «О! Нет, нет, только не сейчас. Сегодня вечером у меня большие планы. Я хочу показать тебе нечто восхитительное!»

Мы переоделись: я – в немножко помятый белый льняной костюм, который она заказала мне в магазине в Бостоне, она – в изящный голубой блейзер и белую юбку. Мне понравилось, что между комнатами для переодеваниями не было двери и наши раскрытые до конца взаимоотношения позволяли видеть друг друга без перегородок. Потом мы спустились вниз, в лобби, где скучающие постояльцы читали все те же газеты, где все так же смотрели в газеты два типа, вышли на улицу, от мостовых валил жар, Дрю предложила пройтись.

Мы пересекли авеню и я заметил, что полицейский-регулировщик одет в белую рубашку с короткими рукавами. Таким образом одетый полицейский совершенно не внушил мне уважения. Я не знал, что это за замечательное место, куда Дрю собралась меня отвести, но понимал, что мне пора прекратить витать в облаках и спуститься на грешную землю. Конечно, прекрасно наслаждаться любовью на фоне дикой природы, но эта страница перевернута – мы в городе, здесь улицы, дома, особняки, здесь строгие лужайки и парки – здесь очень дорогой и вылизанный курорт. Меня вовсе не подмывало оглянуться, так хорошо и спокойно было вокруг, все проходящие считали своим долгом уставиться на нее и я испытывал законную гордость, мы держались за руки, и теплота ее руки, я ощущал даже потоки крови в ней, как бы говорила мне, что вокруг опасность, наконец заставила меня сказать:

– Не хочу показаться грубым, но, по-моему, мы должны вникать в ситуацию. Не надо бы нам держаться за руки.

– Но мне нравится.

– Как-нибудь потом. Пожалуйста. Это ведь неспроста, за нами, по моему профессиональному мнению, следят.

– Зачем? Ты уверен в этом? Так драматично! – сказала она, оглядываясь,

– Ну и где? Я никого не вижу.

– Вот оборачиваться не надо. Ты никого и не увидишь, поверь мне на слово. Где это место, куда мы идем? Здешним полицейским, коль скоро все деньги сюда текут прямо из Нью-Йорка, верить ни в коем случае нельзя.

– Что ты имеешь в виду?

– Я имею в виду защиту добропорядочных граждан, которыми мы с тобой вроде как являемся.

– А от чего нас надо защищать?

– От наших же коллег, от бандитов.

– Я – тоже из бандитов?

– Ну, постольку-поскольку. Ты, по большому счету – подружка гангстера.

– Я – твоя подружка, – сказала она, подумав.

– Ты – подружка мистера Шульца, – сказал я.

Мы шли по тихой улице.

– Мистер Шульц – вполне заурядная личность, – сказала она.

– А ты, кстати, знаешь, что он владеет Брук-клабом? У него очень приличные связи с этим городом. У тебя не ощущения, что, когда ты не рядом с ним, он тебе не доверяет?

– Но ведь именно поэтому ты здесь. Ты – моя тень.

– Но ведь ты попросила, что я ехал с тобой. А это значит, что следить будут за нами обоими. Кстати, он женат. Ты знала это?

Подумав, она ответила:

– Да, наверно, знала.

– Остальное додумай сама. Есть идеи? Хочу напомнить про его ошибку, когда он вместе с Бо взял из ресторана и тебя.

– Подожди, – сказала она. Потом встала и повернулась ко мне, рассматривая мои глаза внимательно.

– Ты думаешь он – заурядный? – продолжил я, – Все, кто так думали – мертвы. В ту ночь, помнишь, я затолкал тебя обратно в комнату. Помнишь, как я укладывал тебя в постель?

– И что?

– Они убирали труп. Помнишь того здоровяка с тросточкой? Он что-то украл у них. Разумеется не очень много. Я не имею также в виду, что наш прекрасный мир здорово пострадал от этой потери. Но они убили его.

– Бедный мой мальчик. Так вот почему ты был такой нервный.

– О моем носе. Мистер Шульц приказал Лулу разбить мне нос, чтобы хоть как-то оправдать пятна крови на ковре.

– Ты меня защищал! – Я почувствовал ее прохладные губы на своей щеке. – Билли Батгейт. Мне так нравится твой псевдоним. Ты знаешь как я люблю своего птенчика, Билли Батгейта?

– Мисс Престон, я еще не совсем сошел с ума, чтобы не видеть явной опасности. Но я говорю даже не об этом, я еще и думать об этом не начал. Приехать сюда – вообще плохая мысль. Может нам выбраться отсюда. Этот человек убивает окружающих регулярно.

– Попозже мы поговорим об этом, – сказала она и, взяв меня снова за руку, повела за угол. Открылся крытый павильон, освещенный и яркий. Сновали люди и машины. Царил непонятный мне праздник.

Мы стояли под навесом, освещенным длинными лампами, и смотрели вниз на лошадей, которых прогуливали по грязной площадке по кругу. На каждой лошади было маленькое вельветовое одеяло, на котором был начертан номер, и люди, стоящие вокруг, сверяли эти номера с программками, читали о достоинствах и недостатках лошадок. Лошади были молодые, их еще не выводили на бега, здесь они были на продажу. Дрю объяснила мне тихим голосом, будто мы были в церкви. Мне все эти животные жутко не понравились и я почти ненавидел Дрю за то, что притащила меня сюда. Она никак не могла понять, что сейчас важнее вовсе не эти лошади. Ее мозг не работал как надо. Крупы лошадей блестели, хвосты у них были причесаны; время от времени некоторые поднимали головы и дергались, пытаясь вырваться от жесткой уздечки, другие шли с опущенной головой. В общем все они вели себя по-разному, но одно у них было одинаковым

– тонкие-претонкие ноги и отточенность ритма поступи. Их вели, повесив нечто железно-кожаное на морду, они были выращены для бизнеса, они были натренированы и натасканы на бега, их жизни принадлежали не им, но у них была природная грация, выглядящая мудростью движения и я их зауважал. В воздухе стоял тонкий запах конюшни и этот запах подтверждал их великую природную сущность. Дрю прямо-таки прикипела к ним взглядом. Увидев одну, особо изящную, она, ничего не сказав, просто показала на нее пальцем. И вздохнула от восхищения. По каким-то непонятным причинам я ее возревновал.

Люди, экзаменующие лошадей, щеголяли униформой спортивно-лошадиного типа, на многих шеях висели белые шелковые платки, многие пальцы держали длинные мундштуки наподобие тех, что были у президента Рузвельта, и у всех у них был тот особый аристократический вид, который заставил меня передернуть плечами. Красивей Дрю женщины рядом не оказалось, но все они были как она, с тонкими шеями, стройные, изящные, с воспитанной годами манерой поведения, мне даже показалось, что их родословные тоже можно разложить и выпускать про них программку, как про лошадей. Постояв с десяток минут, я стал расслабляться. Это было царство привилегированных. Любой бандит был бы здесь виден как явный чужак. Даже я, одетый в дорогую одежду, выбранную лично Дрю, с идиотскими очками, поймал на себе пару взглядов, ясно указывающих, что границы терпения этих людей уже переполнены – как я здесь оказался? Мелькнула мысль, что Дрю, на самом деле, знает, что делает – она создает сама собой вокруг себя новый мир. Примерно тем же занимался и мистер Шульц. Они оба не придавали значения мнениям окружающих.

После двух-трех поворотов на манеже, лошадей увели через проход в нечто напоминающее амфитеатр. Его я мог видеть только краем глаза. Там на ярусах сидели люди и что-то громко выкликал распорядитель. Дрю махнула мне и мы пошли на выход. Прошли через ярко освещенный вход, где лощеные шофера стояли у лощеных лимузинов, обогнули угол и зашли в амфитеатр. Там были те же лошадки, что и на манеже, но видели мы их немного сверху. Распорядитель аукциона, а это был аукцион, громко объявлял достоинства каждой особи. Затем их выводили в центр за уздцы, распорядитель начинал торги, причем цены не оглашались, рядом с распорядителем стояли слуги господ, вот они по незаметным жестам хозяев тихо говорили что-то распорядителю, а он подводил какие-то итоги. Все выглядело очень таинственно, суммы – огромными, они вырастали скачками в тридцать, сорок, пятьдесят тысяч долларов. Цифры пугали даже лошадей, они шарахались и вываливали от страха прямо на опилки. Когда очередная порция дымящегося дерьма плюхалась вниз, откуда-то выходил негр в смокинге, в руках – лопатка и щетка, он быстро и профессионально убирал непотребство с глаз долой.

Вот, собственно, и все шоу. За три с небольшим минуты я увидел и понял все, но Дрю невозможно было оторвать. Там где стояли мы, люди безостановочно ходили взад-вперед, оглядывая друг друга, будто лошадей на ринге. Дрю, разумеется, встретила пару знакомых. Затем подошел еще кто-то и вскоре вокруг нее образовался кружок мило болтающих друзей, про меня она забыла вообще. Я постепенно превратился в ее тень. Собственно, я и был тенью. Я презрительно смотрел на женщин, делающих вид, что целуют друг друга, а на самом деле чмокающих воздух в сантиметре от щеки. Но вообще-то народ был рад видеть Дрю. Они были связаны невидимыми нитями друг с другом. Потом они все рассмеялись, и я почему-то решил, что смех относится ко мне, глупость совершенная, но я ее понял только время спустя, а в тот момент сразу отвернулся и облокотился на поручень, принялся глядеть на надоевших лошадей. Что я там делал? Я чувствовал себя очень одиноко. Мистер Шульц занимал внимание Дрю в течение нескольких недель – я был новинкой лишь день. И зачем я обнаружил перед ней свои страхи? Страхи других ее не интересуют. Я рассказал ей о смерти Жюли Мартина, а казалось, я рассказал ей о том, как споткнулся и сломал палец на ноге.

Затем она появилась рядом со мной и ласково потрепала меня по плечу, встав рядом. Мы поглядели вместе на лошадей внизу и я снова стал объектом любви. Вся моя раздражительность исчезла и я стал упрекать себя за то, что требую от нее постоянства. Она предложила поужинать в Брук-Клабе.

– Ты думаешь это подходящее место? – спросил я.

– Будем тем, кем должны быть, – ответила она, – Подруга гангстера и ее слуга. Я, кстати, умираю с голоду, а ты?

Мы взяли такси до ресторана. Это было действительно элегантнейшее место, с подъездом до самой стеклянной двери, со стенами, обитыми кожей. Немного темноватое, с приглушенным светом темно-зеленых ламп и образцами старых объявлений бегов на стенах. Это заведение было раза в два больше, чем Эмбасси-клаб.

Метрдотелю хватило одного взгляда на Дрю, чтобы немедленно вскочить и показать нам столик. Разумеется, один из лучших, около танцевального «пятачка». Он и был тем самым человеком, к которому я должен был немедленно обратиться в случае затруднений. Смотрел он на нас как бы сквозь, совершенно индифферентно. Мы заказали ужин: салаты из креветок, стейки из филейной части, салаты из овощей. Когда еда появилась на столе, я понял, как же хочу есть. Она заказала в добавление бутылку французского вина, распили мы ее вместе, хотя, по правде сказать, она выпила большую часть. В ресторане было достаточно темно для самой нескромной интимности, приди сюда ее друзья по обожанию лошадей, боюсь им пришлось бы страшно напрягать зрение, чтобы нас заметить. Я снова воспрял духом. Она сидела напротив, нас окружал свет, мягкий и приглушенный, мы сидели в нем как в коконе, и я вспомнил, что она уже была моей, была по самому большому счету, она кончила со мной, и я снова захотел испытать с ней этой чувство, и снова заставить ее кончить, чтобы она кричала от страсти, будто это у нее впервые, чтобы и я снова, и снова удивлялся и ей, и себе, чтобы и у меня это было как в первый раз – и удивление, и блуждание души по чудным садам любви и все-все-все… А она сидела напротив – вылитая кинозвезда. Именно в этот момент я понял, что запомнить секс невозможно. Можно запомнить сам факт того, что состоялось. Можно вызвать в памяти события до и после, в деталях, в подробностях, но сам секс, как секс, его физику и химию, его ощутительность, запомнить нельзя. Он естественно стирается памятью и природой. Остается лишь анатомия и простое чувство симпатии или антипатии. А тот взрыв эмоций, то потрясающее падение или взлет, то мгновенное сотрясание всего твоего человеческого естества в наивысший момент блаженства остается потом за кадром – для него нет места в мозге, только лишь отметка, что, мол, это случилось и это хорошо. Или превосходно. Проходит время – остается лишь слабое напоминание, а потом хочется повторить это снова.

Вышедшие вскоре на сцену музыканты, оказались старыми товарищами из Эмбасси-клаба, певичка была та же, все в том же спадавшем с ее грудей платье. Она присела неподалеку от нас на стуле и кивнула инструменталисту, я поймал ее взгляд, она улыбнулась и помахала мне рукой. Все это в такт начавшейся музыке. Я страшно обрадовался и возгордился этим фактом. Неведомым образом она передала информацию о моем нахождении здесь всем остальным музыкантам – саксофонист тут же обернулся и рявкнул саксофоном. Барабанщик поиграл со смехом палочками и глазами прошелся по моей соседке, затем причмокнул и я почувствовал себя совсем как дома.

– Мои старые знакомцы! – сказал я Дрю.

Да, попробуйте представить мое состояние богатого и веселого гуляки, обнаружившегося за сотни миль от Нью-Йорка в компании с очаровательнейшей женщины, добавьте к этому тысячу долларов в кармане и вы поймете, почему я решил угостить весь ансамбль бесплатной выпивкой.

Дрю к концу ужина немного окосела, она сидела облокотившись, положив подбородок на ладонь и безостановочно, полу-улыбаясь, глядела на меня. С обожанием. Я вплывал в райские кущи. Темнота ресторана лишь добавляла теплоты. Она, эта темнота, так отличалась от темноты за стенами, она была словно нашей защитой. Там же, за стенами, висела ночь, давя все фантомами возможностей. Музыка звучала чисто и ясно, простые донельзя мелодии, каждая следующая была лиричней предыдущей, казалось, линия голосов и инструментов высказывает, не торопясь, правду жизни, такую сладкую. Ну и как положено, одна из песен была с названием: «Я и моя тень» – мы хохотали с Дрю до упаду. «Я и моя тень… мы медленно идем по улице…» – пела певичка, а мне почудилось в тексте зашифрованная информация-напоминание. Я даже не удивился бы появлению в зале Аббадаббы Бермана, пританцовывающего под распевы. Придти сюда с Дрю, ее идея, было неплохо, учитывая, что в отсутствие мистера Шульца я не чувствовал себя в полной безопасности. Если нас наблюдали, то мы как нельзя кстати именно здесь, возвращаем его же деньги в его же карман, лояльные поданные его империи. Это был его мир, я словно в очередной раз приблизился к нему, и почему-то вскоре перестал его бояться вообще.

И решил не бояться и далее, не принимать никаких решений, а вверить судьбу в руки, вернее, в импульсивные решения Дрю, полностью предоставить себя в ее распоряжение, будто я действительная ее тень и компаньон мистера Шульца. Она знала больше чем я, просто должна была, и то, что воспринимал как непрактичность, на самом деле имело силу ее незаурядной натуры. Она действительно знала, где и какой есть выход, ведь доказательством служило то, что она до сих пор оказывалась живой. А на самом деле, здесь в Саратоге, было очень безопасно. Не знаю, чья была идея, ее или мистера Бермана, но я чувствовал, что она могла легко ее инициировать, просто заявив, что хочет остаться в Онондаге. И что в таком случае делать мистеру Берману? Только настаивать, чтобы она уехала, куда захочет.

Вскоре посетители начала танцевать перед нашим столиком, она захотела потанцевать со мной – я довольно жестко ответил, что нам пора уходить. Я заплатил по счету, оценив ее совет по поводу чаевых, а на пути к выходу снабдил метрдотеля суммой потребной на угощение всего ансамбля. Мы взяли такси и приехав в отель, молча направились в разные комнаты для переодевания, и расхохотались, встретившись в открытом проходе между ними.

Заснули мы каждый в своей кровати. Проснувшись утром, я нашел записку на подушке: она пошла завтракать с какими-то своими старыми друзьями. Приписка гласила, что мне следует купить билет на бега и ждать ее около арены. Еще ниже стоял номер ее ложи. Я любил ее почерк, она писала очень ровно, округлыми буквами, совершенно одинаковыми, будто печатными, а над i стояли, вместо точек, маленькие кружочки.

Я принял душ, оделся и сбежал вниз. Двоих соглядатаев не было. В стенде отеля я нашел свежие газеты, взял их и сел перед входом в огромное кожаное кресло. Пресса утверждала, что жюри уже избрано. Защита никого не отклонила. Суд начнется сегодня, строчки гласили словами прокурора, что весь процесс вряд ли займет более недели. «Дэйли Ньюс» поместила фото мистера Шульца и Дикси Дэвиса, о чем-то шепчущихся в кулуарах суда. «Миррор» показывала мистера Шульца спускающегося со ступеней здания суда с наифальшивейшей улыбкой на губах.

Ознакомившись с новостями, я встал и пошел по Бродвею, нашел аптеку и в ней телефон. Разменял деньги и дал оператору номер мистера Бермана. До сих пор не знаю, что Аббадабба делал с номерами телефонов, про которые никто и слыхом не слыхивал, даже телефонные компании, но прозвучал всего один звонок и трубку тут же сняли. Я сообщил ему о прибытии в город строго по плану. Затем мы посетили аукцион по продаже молодых лошадей, а сегодня весь день проведем на бегах. Миссис Престон встретила друзей, люди глупые, разговоры с ними тоже ни о чем. Сообщил я и об ужине в ресторане и о том, что я не стал обращаться к метрдотелю как свой человек, потому что нужды в этом никакой не было. Рассказал я ему чистую правду, и он обо всем уже знал и так.

– Неплохо, малыш, – сказал он, – Как насчет увеличения суммы через прокрутку на бегах?

– Только положительно! – ответил я.

– Запоминай. В седьмом забеге лошадка под номером три. Что-то вроде один к трем.

– А имя у нее какое?

– Откуда я знаю, посмотри в программке. Число три надеюсь не трудно запомнить? – Он почему-то даже обиделся. – Все, что выиграешь – твое. Все деньги возьмешь с собой в Нью-Йорк.

– В Нью-Йорк?

– Да, сядешь на поезд и поедешь. Ты нам нужен там. Езжай домой и жди.

– А как же миссис Престон?

В этот момент связь прервалась, оператор попросил доплатить еще пятнадцать центов. Мистер Берман спросил, откуда я звоню и попрощался. Я повесил трубку и телефон тут же зазвонил.

Я услышал треск спички и вдох, даже ощутив дым от его сигареты.

– Уже дважды ты упомянул людей по фамилиям.

– Извините, – сказал я, – но что же мне делать с ней?

– Где наш помидорчик сейчас?

– Завтракает.

– Пара наших друзей уже в пути. Наверно, встретишь их на бегах сегодня. А один из них может быть даже подбросит тебя до станции. Если будешь с ним любезен.

Вот оно и пришло, думал я, шагая по Саратоге, энергично и целеустремленно двигаясь неизвестно куда. Со стороны можно было подумать, что у меня есть какая-то цель. Они ссудили меня суммой явно в несколько раз большей, чем я мог потратить за день или даже за несколько, сумма была на неделю, не меньше, потрясной и роскошной жизни: отели, рестораны, бега. Чего-то я не учел. Деньги эти – скорее аванс для возвращения в Нью-Йорк, или они хотят, чтобы во-первых, я не мешался под ногами здесь, а во-вторых, был на виду там. Что могло так резко измениться? Может ввиду отсутствия Дрю перед глазами мистеру Шульцу показалось, что она представляет для него какую-то опасность, может его отчуждение – всего лишь отражение ее собственного холодка к нему. Мистер Берман думал, что босс по уши влюбился, но я, уже через неделю после прибытия в Онондагу заметил, что когда они вместе, то он игнорирует ее, специально или неспециально, я тогда так и не понял. Она выполняла репрезентативную функцию, красотой и манерами оттеняя его значительность, правда, несколько иного амплуа. Она была ярким пятном на его пиджаке обыденности, он не мог просто погладить ее, пожать ее плечо, не мог совершить ни один из тех глупых поступков, прямо свидетельствующих для окружающих о его чувствах к ней. Сейчас мне стало яснее ясного, что что бы за решение ни было принято – оно всего лишь вытекает из его психического состояния последних дней, из его неспокойных снов, из его кошмаров. Я гордился собой, какой я хладнокровный и умеющий все просчитывать наперед, не боящийся уже его леденящего кровь темперамента, ужасного в своей непредсказуемости. Самая лучшая способность думать – думать не мозгом, а телом. Оно думает уверенно, безошибочно, оно не погружено в бесплотность мыслей, как мозг. Поэтому я так все и угадал, даже не поняв в чем еще дело! Очнулся я уже в номере, не помня, как дошел до отеля, как поднялся наверх, как искал и нашел свой пистолет. Вот что подумало тело – надо защищаться. Худшее наступило – он повернулся против нее, он жаждал ее крови, смертей ему было уже мало. Он хотел цепочки смертей, одна за другой. Что Дрю могла сказать, что могла сделать для босса, если он не будет способен защитить себя сам, если его зацепит и зажмет закон, если его банда разлетится кто куда осколками взорвавшейся бомбы, и он останется один-одинешенек, как один из тех детей документанльной хроники, кричащего после взрыва снаряда, ловящего руками остатки того, что секунду назад окружало его жизнь?

Странно, что мистер Шульц знал все о предательствах, но понятия не имел, как и с чего они начинаются. Иначе зачем мистеру Берману надо было давать мне возможность уехать из сытого благополучия, из свободы денег? Боссу не хватало воображения, у него самый заурядный ум, Дрю была права, он

– обыкновенный человек. Тем не менее я отчетливо осознавал огромные возможности по убиению Дрю; мне надо было исхитриться и сломить ситуацию в свою пользу, найти людей или каким-то иным способом заставить их сделать так, как надо мне и сломать все планы босса. Я вспомнил о бесстрашных боевиках из фильмов – у них все-таки были добровольные помощники, со злом в одиночку не очень-то и поборешься. Прямо передо мной находился лист этого отеля с перечислением услуг предоставляемых им: массаж, стрижка-бритье, цветы в любое время суток, круглосуточная отправка телеграмм и т.д. Весь отель с его штатом в моем распоряжении. Я напрягся, взял телефонную трубку и голосом, пониженным до приглушенной мягкости, наподобие голосов друзей Дрю, проинформировал оператора отеля, что желаю иметь на связи мистера Харви Престона, отель «Савой-Плаза», Нью-Йорк, а если его там не окажется, то отыскать через службу, где он и обязательно соединить меня с ним. Когда я положил трубку, руки дрожали – даже у жонглеров это случается. Разумеется, чтобы найти беспутного Харви, надо время, поэтому я, подумав о том, в какой он постели и с кем, позвонил в службу отеля и заказал дыню, хлопьев, сливок, яйца, сосиски и бекон, прибавив после раздумий, тостов, джема, кофе и датской выпечки. Служба отнеслась к заказу очень уважительно. Хотя я заказал все подряд по меню завтраков. Я сел на плетеное креслице у окна, спрятал пистолет за занавесь и стал ждать пищу. Для меня казалось очень важным быть спокойным, так, садясь в горячую ванну, надо сидеть в ней по возможности без движений, тогда температура долго не будет снижаться. За рулем будет Микки, с ним будет Ирвинг, потому что если они хотят точности и аккуратности, а перед этим терпеливого выслеживания, то кто может это сделать еще, кроме Ирвинга. Им нужен спокойный уход жертвы в мир иной, без громогласья и пальбы. Они были по душе мне оба. Они хорошие люди и никому не желают зла. Они не любят жаловаться. Они могут загодя возражать, но поставленную задачу обязательно выполнят.

Что сказать Харви? Только бы они его нашли. Только бы рядом с ним был телефон. Пусть даже белого цвета. Он будет слушать меня, нимало не озаботившись в течение лета ее безопасностью, имея на руках постоянный и непрекращающийся поток счетов от нее из некоего места. Я представлюсь человеком, выражающим от ее имени ее желания. Я буду краток и деловит. Никакого субъективного чувства в голосе, никаких любовей и нежностей в тоне. И виноватым перед Харви я не буду себя считать. Но отделяясь от мыслей о предстоящем разговоре, я подумал о том, что во мне умерло эротическое чувство к ней, оно растворилось в подступающем ужасе того, что может случиться, я не мог вспомнить ни того, что у нас было, ни даже самого факта этого. Я даже не мог представить ее самою. Она меня, как женщина, не интересовала. Раздался стук в дверь, въехала тележка, покрытая белым льняным покрывалом, ткань сдернули и тележка превратилась в столик с завтраком. Все было в серебре. Дыня со льдом – в огромной тарелке из толстого серебра. Прошлой ночью я прислушался к советам Дрю относительно «чаевых» и с апломбом отпустил коридорного без них. Я сел поудобней, положив пистолет за спину и уставился на громадье завтрака – все богатство и разнообразие Батгейт-авеню пришло ко мне на стол. Я вспомнил о маме. Захотелось надеть ту ветровку-перевертыш с надписями на разных черно-белых фонах. Мне захотелось пробежаться по своей улице и поймать взгляд великого Голландца Шульца.

Ближе к полудню, запаковав багаж и оставив его у привратника отеля, я спросил направление к стадиону, где проходили бега и пошел туда пешком. Расстояние было около километра, по улице, сплошь застроенной трехэтажными, темного кирпича, пансионами. Входы всех домов украшали таблички «Парковать машины здесь», обитатели и хозяева домов стояли на тротуарах и зазывно махали всем проезжающим мимо машинам. Каждый саратогец старался делать свои маленькие деньги на чем только можно, даже эти люди. Разумеется, большинство машин направлялось на бега, а там своя стоянка. Всем помогали выбрать правильную дорогу несколько полицейских в рубашках с короткими рукавами. Никто, однако не спешил, черные лимузины медленно ехали своей дорогой, никаких тебе гудков, никаких обгонов – такое движение резко контрастировало с нью-йоркским, таким оно было манерным и вальяжным. Я смотрел на поток автомобилей в поисках «Паккарда», хотя знал, что не увижу его. Даже если они выехали рано утром, даже если шофер Микки, то дорога все-таки длинна, они подъедут позже. Вскоре я увидел зеленую крышу, возвышающуюся как замок из деревьев, и спустя пару минут вышагивал по стадиону. День был праздничным, люди в своих панамах с зонтиками от солнца радостно проходили сквозь ворота. Они несли бинокли, мужчины обмахивались программками. Стадион, конечно, уступал нью-йоркским гигантам, но был тем не менее велик. Полностью построенный из дерева, выкрашенный зеленой и белой красками, в нем витал дух старого родового поместья с дорожками обрамленными цветами. Я постоял в очереди за билетом. Кассир сообщил мне, что по возрасту я должен иметь при себе взрослого, который и проведет меня. Мне захотелось вытащить пистолет и сунуть его в ноздрю этому парню, но вместо этого я попросил пожилую пару взять на себя труд провести меня на бега. Они любезно согласились, хотя и унижен я был сверх меры ни за что – подумать только, помощника одного из величайших гангстеров на земле не пускают на бега!

Поднявшись по ступеням к ложам я обозрел беговые дорожки и почувствовал себя, наконец, на месте. Смотреть вниз на зелень стадиона из-под навеса было очень приятно, немедленно возникало ощущение, что вот-вот начнется великое спортивное действо типа футбола или бейсбола. Это чувство всегда присутствует на стадионах перед началом матчей. Бега не отличались этим от спорта, то же ожидание, то же предвкушение, то же приподнятое настроение, то же любование прекрасными лошадиными крупами, устремленными к победе, мнимой или настоящей, бог знает. Я почувствовал, что могу быть здесь самим собой, собранным и хладнокровным, и могу встретить то, что нас всех ждет, достойно.

Груз смертельной опасности давил меня, но день был прекрасен, казалось, все высшее общество окружает меня, приехавшее вместе со мной поиграть на трепетной нервозности ожидания удачи. Есть и простые люди, простые игроки, для которых это тоже возможность пощекотать нервишки и выиграть свое маленькое счастье. Они стояли под навесом ближе всех к беговой дорожке, для них было выделена отступь трибуны, протянутая вдоль одного прямого, как стрела, отрезка беговой дорожки, для богатых существовали ложи вверху, они могли видеть больше со своего высока. Эти самые ложи раскупались загодя денежными мешками и политиками всех мастей. Если по какой-либо причине места пустовали, то, за маленькую взятку распорядителям бегов, можно было сесть там. Но самые прекрасные места были еще выше этих лож, под самым навесом – там был клуб, там был ресторан, там настоящие игроки могли перед началом бегов расслабиться за столиками и перекинуться парой слов с себе подобными. Там я и нашел Дрю за столиком для двоих. Перед ней стоял бокал белого вина.

Разумеется, что бы ни случилось, до тех пор пока она не наиграется вволю, с бегов ее не уведешь. Знал я и другое, что если даже сообщу об опасности, которая ее подстерегает сегодня, или выдам свои страхи за ее жизнь, то на нее это не произведет ни малейшего впечатления – ее глаза будут блуждать, ее разум будет блуждать, она не поймет меня. Лишь свет в ее глазах притухнет. Она любила меня, такого раннего и шустрого, любила мою дворовую сущность, грубоватую и соленую, мою врожденную элегантность и смелость. Поэтому я ничего не сказал. Лишь поведал, что седьмой забег у меня в кармане и что я сорву на нем столько, что мне хватит содержать ее в шелках до конца наших жизней. То, что должно было быть как бы шуткой, прорвалось у меня каким-то сдавленным голосом, с большим чувством, чем я намеревался, слова выглядели детским признанием детской любви и ее зеленые глаза наполнились грустью. Мы посидели в молчании, печальные от нахлынувших воспоминаний и предстоящих перипетий – она будто знала все, что я не сказал, и так. Знала своим женским нутром, таинственным и непознаваемым. Я не осмеливался глядеть на нее, я обернулся на ширь стадиона, на длинную дорожку бегов, обрамляющую овал зелени центра, на гандикапы, на белую изгородь. Вдали виднелись огромные поля цветов, пруды с настоящими лебедями, парковая зона, а за ней уходила вдаль земля этого графства, такая же зеленая и холмистая, как округа Онондаги. Но я видел только этот стадионный овал, я бегал глазами по кругу, будто в мире существовал только он и немного другого, что вызывает в памяти этот круг: пары дизеля в каюте лодки, лодка, Бо – вся наша с ней жизнь с того момента казалось мне галлюцинацией. И все люди с той поры казались едва выжившими после огромной порции ледяной воды в легкие, после холода глубин, после отчаянных молитв к богу. Все еще не были мертвы, но будут.

Один за одним столики занимались людьми. Мы не были голодны, но заказали холодной форели и салат. Вскоре на поле вышли жокеи в красных костюмах, зазвучали трубы, лошадки весело прогалопировали мимо трибун, направляясь в далекий угол стадиона, где были установлены стартовые воротца. Первый день скачек начался. И так будет каждые полчаса, скачки минут на двадцать, затем – следующий забег по широкой дорожке. Если нет бинокля, то практически сразу после старта вся команда стартующих превращается в светлое пятно пыли, перемещающееся по стадиону. Лишь за минимально короткое время приблизившись ближе, почти под самые трибуны, можно было различить из этого пятна отдельных всадников и потные лошадиные морды. Как дьяволы проскакивали они мимо и ты удивлялся – какая же у них скорость! Вскоре они приближались к финишу и, пересекая линию, привставали в стременах жокеи, трибуны аплодировали, ревели, шумели и кричали, пока лошади неслись к финишу. Лишь только скачка заканчивалась, трибуны смолкали – все как один склонялись к своим листочкам забегов, будто невидимый хлыст или гонг отдавал всем команду. Шум стихал мгновенно. Изучение длилось несколько секунд. Затем все начинали думать над следующим заездом. И только счастливчики, выигравшие, начинали весело горланить и шуметь, им уже не было никакого дела до блестящих крупов лошадей, принесших им реальные деньги, разве что владелец мог подойти к жокею выигравшему забег, отвести его и лошадь в кружок для победителей и пофотографироваться на память, остальные – так же тихо, как и в начале, начинали ждать своего часа.

Я понял, что имел в виду мистер Берман, что значили цифры, нарисованные на боках лошадей. И что значили эти же цифры, расположенные по порядку, на огромных щитах прямо перед трибунами. Лошади были бегущими числами, оживотненными цифрами, даже для богачей, купивших их еще совсем молоденькими и воспитавшими их для скачек, даже для них они были лишь цифрами и числами, приносящими или не приносящими деньги.

Все это было на самом деле второстепенным, в некотором роде дополнительные мысли, в то время как я проводил Дрю в ее ложу. Я оставил ее там и направился искать ту машину, которая должна приехать. Это был великий день для всех балбесов и искателей мгновенного счастья мира, я видел людей, сующих два доллара в кассу, по их виду можно было с определенностью сказать

– это у них последнее, я видел людей, стоящих на нижней трибуне у самых перил на солнце, в своих руках сжимающих билеты и по их лицам я читал – есть только один путь, только один, выиграть и уйти отсюда, выиграть и тут же уйти. Таких бледных физиономий, как там, я еще никогда не видел. Но везде, на всех уровнях стояли, сидели люди, которых это касалось в меньшей степени, они говорили уголками своих ртов, кивали знакомым, зная кому и сколько отвесить поклона, это были другие люди, их бега были другими, они составляли корневую систему скачек, они были завсегдатаями и прожигали здесь свою жизнь, проигрывали и выигрывали, в сотые разы заставляя скрипеть под своими ногами дощатый настил трибун.

Единственное, о чем я попросил Дрю – не ходить из своей ложи никуда, особенно не спускаться вниз к лошадям, чтобы посмотреть на них перед стартом. Она должна сидеть в своей ложе, что рядом с губернаторской, смотреть на лошадей в бинокль и сосредоточиться на том, чтобы это желание выйти на минуту из ложи – пропало.

– Ты не хочешь, чтобы я играла?

– Скажи на какой номер и сколько ты хочешь поставить? Я схожу и сделаю ставку за тебя.

– Ладно, не надо уж.

Она была очень спокойна и задумчива, вокруг нее распространилась аура неподвижности. Я даже забеспокоился.

Затем она спросила:

– Ты помнишь того человека?

– Какого?

– С плохой кожей. Шульц еще так радовался, что тот удостоил его своим посещением.

– С плохой кожей?

– Да. Он приехал на машине с телохранителями. Тот, что был с нами в церкви.

– А, тот. Разумеется. И как я мог забыть такую кожу!

– Он посмотрел на меня. Нет, ничего такого, что могло бы привести тебя к иным мыслям у него во взгляде не было. Но он поглядел на меня и я поняла, что он меня знает. Я где-то встречала его.

Она надула губы и покачала головой, опустив глаза.

– Ты не помнишь, где именно?

– Нет. В какую-то из ночей.

– В какую?

– Не помню. Каждую ночь я была пьяна.

Я тщательно обдумал следующие слова:

– Ты была с Бо?

– Наверно.

– Ты что-нибудь говорила об этом мистеру Шульцу?

– Нет. А что, надо было?

– Да. Это очень важно.

– Важно?!

– Да. Ты даже себе не представляешь как?

– Скажи ему сам об этом. Хорошо?

Она подняла бинокль. На старт выходил новый забег.

Через несколько минут посыльный в униформе поднялся в ложу к Дрю и преподнес ей огромный букет цветов, все с длинными стеблями. Она взяла их в охапку и покраснела, затем вытащила из середины картонку и прочитала: «Обожаемой!», так я надиктовал, рассмеялась и посмотрела вокруг, поискав глазами, кто бы это мог быть. Я подозвал одного из служащих, вручил ему пять долларов и велел принести кувшин с водой. Спустя минуту он приволок требуемое, Дрю поставила туда цветы и они заняли место рядом с ней на свободном сиденье. Она порозовела и выглядела прехорошенькой, люди из соседних лож заулыбались и должным образом прокомментировали событие. Вскоре прибыл второй гонец – на этот раз он принес огромную корзину. Это была целая цветочная композиция, там были зеленые листья, свисающие по краям, в середине вздымались желтые, синие, белые с пушком на соцветьях гроздья сочных сортов. Карточка к этому творению флористов гласила: «Навечно Ваш!». Дрю счастливо смеялась, будто получила драгоценный и неожиданный подарок на Валентинов День или на свое день рождения. Джентльмен справа не удержался и, перегнувшись через перильце, спросил, какой нынче она отмечает праздник. Дрю что-то ответила, смеясь. Когда Дрю принесли третью и четвертую корзину с цветами, которые уже были просто необъятными, последнее с огромными розами на длинных стеблях, вся ложа оказалась заставлена цветами, она была окружена ими. Народ из лож привставал в изумлении и глядел на нее. Волна интереса докатилась вскоре и до дощатых трибун снизу, внимание на минуту было полностью отвлечено от скачек и приковано к верху трибун. Понеслись замечания, догадки, веселые возгласы, кто-то высказал уверенность в том, что она – кинозвезда, какой-то юноша полез к ней за автографом, ее окружало уже больше цветов, чем имел победитель заезда, она держала их в руках, они просто погрузили ее в свою волшебную суть. Самым важным для меня стало то, что ее окружило большое количество людей, как всегда любопытных и жаждущих узнать в чем дело. Некоторые оказались ее друзьями, они сели рядом и смаковали шутки про надоедливых поклонников, потом пришла какая-то женщина с двумя очаровательными девочками в белых платьицах и белых шляпках, Дрю дала им маленькие цветочные орнаменты, те приложили их к груди, тут же, откуда ни возьмись, взялся фотограф и вскоре вспышка осветила все сборище. Фотограф вошел во вкус, начал снимать Дрю с этими малышками, я же был полностью удовлетворен: пусть люди задержатся вокруг нее подольше. Я спросил маму детишек, может заказать всем мороженого, она кивнула. Я быстро сбегал за ним, заодно в баре заказав пару бутылок шампанского и бокалов. Чтобы бармен зашевелился, пришлось упомянуть имя Дрю Престон. Вскоре началось веселье прямо в ложе, я встал сзади и, оглядев стадион, заметил, что даже распорядители бегов засуетились, не понимая, что происходит на трибунах. Дрю стояла среди моря цветов будто королева, рядом две малюсенькие фрейлины, а люди вокруг поднимали бокалы шампанского в ее честь!

Праздник и окружение получились лучше не придумаешь, а для поддержания веселья на подходе уже были коробки с шоколадными конфетами загодя заказанными мной и еще кое-что про запас. Я не хотел, чтобы она хоть на секунду оставалась одна, стоя позади, я внимательно следил за кучностью народа и все, что я мог сделать это следить, чтобы люди не расходились. Удалось бы мне удержать их еще на один заезд, еще на полчаса? На два заезда? Я мыслил строго логически – вряд ли наемные убийцы станут добавлять в славные страницы истории славного ипподрома кощунственное убийство прекрасной леди. Тем более в таком окружении. Им станет ясно, проверь они вещи этой леди в гостинице, что у них еще есть время, что она никуда не собирается уезжать и обязательно вернется в отель. Я же хотел до прибытия Харви, а вот прибудет ли он, создать вокруг нее живой щит из людей, я хотел окружить ее миллионами летающих шариков, фейерверком огней, тысячами нитей с воздушными змеями, даже, не боюсь в этом признаться, телами невинных детишек из богатых семей.

Такова была ситуация, и это, то, что я ждал, случилось, дай бог памяти, только на пятом заезде с начала спектакля, отрежиссированного мной. Лошади бежали по далекому повороту, все бинокли были подняты, и я, по наитию свыше ли, каким шестым чувством, увидел, узнал, узрел, почувствовал, что один бинокль направлен в другую, отличную от остальных сторону. По одному тонкому отблеску солнца, я мгновенно вычислил, что смотрю в туннель двух внимательных глаз, которые рассматривают ложу Дрю с неторопливостью истинного профессионала. И ни солнце, ни тень от большого козырька трибун, ни восторженный рев толпы и плотность человеческих тел, слитых в экстазе наблюдения за скачками, не мешают глазам делать то, за чем они сюда приехали

– изучить, подстеречь и убить! Я развернулся и побежал, что есть силы, вниз, пронесся по деревянным ступеням, мимо будок кассиров, около которых сидели и стояли игроки, слушая голос ведущего по громкоговорителю, хотя им стоило пройти два шага и все увидеть своими глазами. Везде были разбросаны порванные билеты ставок, если бы мне было поменьше лет, я бы обязательно насобирал много билетов, они так похожи на вещи, которые можно начать собирать. Но мое предполагаемое место было уже занято какими-то личностями, бродящими среди моря этих билетов, поднимающими их и рассматривающими, в надежде найти выигрышные. Бесполезные надежды освещали бледные лица этих горе-игроков.

На нижнем ярусе трибун я немедленно почувствовал жару, столп солнечного света опускался прямо и мощно, он слепил глаза, через плечи орущих людей я увидел хвосты лошадей несущихся вскачь к финишу. Вы видели футболиста несущегося в одиночку к воротам противника, вы слышали трибуны в этот момент? Так и здесь, только вопли, вопли, вопли. Куда скачут лошади – выиграть забег или просто сбегают с поля от этих оглашенных?

Я нашел Ирвинга и Микки. Они были у самых перил, истинные игроки – пиджаки по погоде, бинокли на шее. Лысый череп Микки прикрывала панама, очки закрывали его глаза.

– На повороте исчезает в пыли, – сказал Ирвинг, – Черт, одни ноги! Таких лошадей с такой скоростью гнать больше мили просто бессердечно!

Он раздраженно порвал несколько билетов и сунул их в урну.

Микки смотрел в бинокль на трибуны.

– Ее ложа находится по прямой у самого финиша, – сказал я.

– Сами знаем. Им там только нашего звездно-полосатого флага не хватает!

– сказал Ирвинг полушепотом, – Что там за праздник?

– Он очень счастлив ее увидеть.

– Кто он?

– Престон. Мистер Харви Престон, ее муж.

Ирвинг посмотрел в бинокль на ее ложу.

– Как он выглядит? Высокий? Старый? Который?

– Дай мне бинокль на минуту, – сказал я и постучал Микки по плечу. Он снял с шеи перевязь и протянул мне бинокль. Я навел резкость на нее и увидел близко-близко ее глаза, мне даже захотелось крикнуть ей, что я здесь, но сладость моей жизни смотрела, увы, не на меня, а на своего мужа, Харви, который как раз в этот момент спускался к ней в ложу. Минуту спустя она была в его объятиях, они улыбались, он что-то говорил ей, она была неподдельно искренне рада видеть его. Потом она что-то ответила и они вместе огляделись на цветы, он покачал головой и поднял вверх руки ладонями вверх, она расхохоталась, толпа вокруг них зашевелилась, а один старый джентльмен даже захлопал непонятно чему.

– Не нравится мне этот переполох! – сказал я, – Он в полосатом пиджаке с темно-бордовым шелковым фуляром.

– С чем?

– Так они называют платки, которые повязывают на шею вместо галстука.

– Я вижу его, – сказал Ирвинг, – Надо было предупредить нас.

– А откуда я знал, что он появится? – сказал я, – Свалился как снег на голову. Вообще-то они в это время всегда здесь. Откуда мне знать? Они практически всем здесь владеют.

Через несколько минут вся ложа поднялась, пошли волны людей и цветов, Харви и Дрю направились к выходу. Он махал людям рукой, как политик на митинге, вокруг забегали служки ипподрома, расторопно предлагая свои услуги. Я не отрывал глаз от Дрю с охапкой цветов. Она двигалась в толпе очень осторожно, я подумал бы, что рядом с ней идет ребенок. Бинокля у меня не было и что там происходило точно, сказать я не мог, но впечатление было именно таким. Когда они исчезли у выхода, мы пошли вслед за ними, пробираясь через игроков, мимо кассовых будок. Выйдя на улицу, мы встали около сосисочной на другой стороне улицы и стали наблюдать за всей процессией. Харви уже ждала машина, ее даже пропустили через ворота на территорию ипподрома. Около машины Дрю привстала на цыпочки и попробовала оглядеть толпу вокруг, она искала меня, недоумевая, куда я подевался. Не хватало еще, чтобы она увидела меня. Харви подтолкнул ее к машине, залез внутрь вслед за ней. По телефону я предупредил его, что полицейские не обязательны, но двоих он все-таки привез, они стояли рядом, в касках, ремень под подбородок, с подвешенными пистолетами и дубинками – эти парни служили всего лишь декорацией, если, к примеру, подъезжал губернатор или еще какая шишка, но они были здоровенными парнями, наверно, честными и не коррумпированными. Да и что они смогли бы сделать? Освободить от транспорта дорогу? А ситуация тем временем стала двусмысленной, Ирвинг хмурился и его сдвинутые брови мне вовсе не нравились. Что если они поймут, что Дрю чего-то испугалась и пытается скрыться? Тогда мы с ней в опасности!

– Никак не пойму в чем дело! – сказал Ирвинг.

– Развлекаются, – ответил я, – Им делать-то нечего, вот они и придумывают друг другу сюрпризы время от времени.

Без спешки, но быстро, Микки и Ирвинг двинулись к своей машине, припаркованной на стоянке. Они настояли, чтобы я пошел с ними, и я не стал спорить. Когда мы залезли в «Паккард», там я обнаружил, шокированный, мистера Бермана. Его штучки-дрючки мне уже поднадоели. Я промолчал, он – тоже. Но я уже знал, что теперь все, что пойдет, будет идти под его руководством. Ирвинг произнес:

– Муж появился.

Микки выехал на улицу, быстро догнал процессию с Дрю и Харви и поехал за ними чуть позади. Машина Харви, к моему собственному изумлению, при выезде из города резко увеличила скорость и помчалась по шоссе. Они даже не заехали за ее вещами в отель.

Саратога с пригородами быстро закончилась. Мы ехали за ними десять или пятнадцать минут. Затем, взглянув в бок, я увидел, что мы приблизились к летному полю, маленькому аэродрому – виднелись аэропланы, ангары, летная вышка. Самолеты, с двойными крыльями, одинарными, стояли рядами, как машины. Харви завернул на поле, а мы проехали мимо и свернули чуть дальше на обочину. Микки заехал под деревья и остановился, нам открывался вид на аэродром, на близко стоящий ангар и начало взлетной полосы. Ветер трепал флажки на тонких антеннах вдоль этой полосы. Я ощутил себя таким же флажком, слабо трепыхающемся на ветру.

В машине стояла пугающая тишина, мотор гудел, Микки оставил его на холостых оборотах. Я нутром чувствовал, как мистер Берман подсчитывает что-то про себя. В это время машина Харви подъехала прямо к каком-то самолету, стоявшему в изготовье для взлета с открытой дверью для пассажиров. Кто-то изнутри помог им забраться внутрь, мы видели протянутые руки. И снова, Дрю обернулась недоуменно, но Харви быстро затолкнул ее внутрь. В руках у нее виднелись цветы.

– Выглядит все будто эта маленькая леди заранее решила удрать, – сказал мистер Берман, – Ты ничего не заметил?

– Конечно, заметил, – сказал я, – Еще за час до того, как Лулу сломал мне нос, я тоже все знал.

– Что она может думать?

– Она вовсе не выглядела испуганной, если вы это имеете в виду, – сказал я, – Так они, богатенькие, путешествуют. А по правде говоря, она что-то намекала мне на возможность отъезда.

– Так-так! Она тебе сказала, что уедет?

– Нет. Но я понял, что может собраться и куда-то рвануть.

– Очень интересно. – Он задумался. – Если ты прав, то картина меняется. Она говорила что-нибудь про Голландца? Сердилась на него?

– Нет.

– Откуда ты знаешь?

– Просто знаю. Ей в принципе наплевать. И не только на него.

– Наплевать на что?

– Да на все. Она и машину бросила в отеле. Можем поехать и забрать ее, ей все равно. Она ничего не хочет, и ничего не боится. Никого не ревнует и никого не любит. Делает все что хочет, но чаще всего ей скучно. Тогда она пытается развлечься. Вот и все.

– Скучно?

Я кивнул.

Аббадабба прокашлялся.

– На будущее. Для всех, – сказал он, – То, что здесь было сказано – отныне забыто. Никто ничего не слышал. Теперь о муже. Как ты думаешь, он может доставить нам какую-нибудь неприятность?

– Он – полный тюфяк, – сказал я, – А между тем я пропустил седьмой забег и не успел поставить на верняк, который вы мне дали. Вот где был мой главный интерес!

Из ангара вышел механик, подошел к самолету, крутнул пропеллер двумя руками и отскочил, когда взревел двигатель. Затем он пролез под крыльями, вытащил «башмаки» из-под колес, и самолет начал движение. Красавец, белоснежный, с серебристыми крыльями. В начале полосы он приостановился на мгновенье, хлопнул элеронами, затем быстро набрал скорость и спустя минуту взлетел. Мы проводили взглядами его легкий полет в сильных потоках ветра. Вскоре, в вышине, он сделал плавный разворот, набрал еще высоты и полетел по направлению к солнцу, смотреть на него было больно из-за света. Я смотрел вслед за уменьшающимися чертами аэроплана и вскоре видел только точку. Затем самолет влетел в облако и исчез.

– Ничего, малыш, ты еще успеешь сделать свою ставку! – сказал мистер Берман.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

Глава семнадцатая

Вернувшись, я обнаружил, что жизнь в провинции обострила мои чувства: нос чуял только запах горелого угля, глаза болели от непотребных видов, шум улиц лишь оглушал. Все вокруг выглядело грязным, старым, некрасивым: квартиры напоминали свалки, дома – огромные мусорные баки, мостовая – сплошной булыжник вместо изящества асфальта. Но самым большим изменением было изменение в голове: какой маленькой стала моя улица, какой сжатой, кривой, унылой она стала по сравнению с другими. Я шел по ней в смятом белом костюме, застегнутый наглухо, галстук приспущен, и думал, что когда-то появление перед мамой в таком вот костюме доставляло мне удовольствие, мне было приятно, что она могла оценить успехи сына, сумевшего за лето заработать на такой костюм, но вместо законной гордости чувствовал лишь вымотанность после долгой поездки. Стояла душная и жаркая нью-йоркская суббота, я был выжат. Тяжелый чемодан из настоящей кожи оттягивал руку. Прохожие смотрели на меня тем особым взглядом, которым они смотрят на чужаков – слишком я бросок в этой одежде для нашего квартала. Я возвращался домой, но стал абсолютным иностранцем, никто в восточном Бронксе не носил таких костюмов, ни у кого не было такого кожаного чемодана с двумя застежками. Обитатели домов моей малой родины смотрели на меня, дети прекращали играть на улице и оборачивались в мою сторону, взрослые забывали про свои разговоры и смолкали при моем приближении, а я шагал мимо них, в ушах – гул, в глазах – боль, будто воздух вокруг был пропитан ядовитым газом.

Но это было лишь присказкой. Основное началось непосредственно дома, в квартире. Когда я поднялся на свой этаж, то обнаружил, что, хотя дверь и закрыта, но замок в ней сломан – так началась целая серия изменений произошедших в мое отсутствие. Я толкнул дверь – она поддалась и моему взору открылась моя бывшая квартира: гнетущий низкий потолок, знакомый и все такой же идиотский вздутый линолеум на полу, обстановка, обшарпанная и скрипучая. За окном, на отступе пожарной лестницы – высохший цветок в горшке, из открытого шкафа выглядывают старые вещи, кухня практически вся черная от гари и копоти – видно мама занималась раздутием свечек в стаканах сверх меры. Кухонный стол был временно освобожден от стаканов и был покрыт завитушками и кляксами топленого воска. На воске виднелись точки, я подумал, что передо мной – модель планетария с уменьшенной копией звездного неба. Никаких видимых знаков присутствия моей мамы не было, хотя ощущалось, что она все еще живет здесь. Кувшин с ее заколками стоял на знакомом месте, ее молодых лет фото с изрезанным бритвой лицом стоящего рядом мужчины – моего отца – тоже. Висели также ее некоторые вещи. На шкафу лежала шляпа, которую я прислал ей из Онондаги. Она была нераспакованной, в той же коробке, даже ценник из магазина не оторван.

В холодильном ящике было несколько яиц, половина буханки серого хлеба, завернутого в бумагу и бутылка молока, неполная.

Я включил свет, сел на пол в этом царстве одинокой женщины и ее блудного сына и достал из карманов скомканные бумажки, имеющие разные ценности, но все одного и того же цвета – светло-зеленого. Я распрямил их, разгладил и разложил по номинациям, пятерку – к пятерке, десятку – к десятке, сотню – к сотне. Затем сложил их все в стопку, подровняв края ударами ладони: я приехал из летнего полу-отпуска с шестью сотнями и пятьюдесятью долларами, остатками Саратогского богатства, которые мистер Берман не взял обратно у меня, а оставил мне как зарплату. Сумма была огромной, но все же, увы, недостаточной, чтобы оплатить все счета, предъявляемые этим высоким, святым в своей простоте, образом жизни, этой чистой верой в порядочность и идеалы, а также купанием в ванне, которая находится на кухне. Я сложил деньги в сумку, сумку засунул в сортир. Там я нашел старые свои штиблеты, стертые до дыр, полосатые трусы и штаны, с дырками на коленках. Я одел все это и почувствовал себя увереннее и лучше. Сидя на окне у пожарной лестницы, я закурил и начал вспоминать – а кто же я есть на самом деле? Чей сын? Краснокирпичный дом приюта напротив сначала отвлек меня от этих мыслей, а затем привлек мое полное внимание. Я засунул сигарету в угол рта, вылез наружу, спустился по лестнице вниз, повисел на последней перекладине и спрыгнул. Уже в полете я понял, что моя былая ловкость отказала мне, я более не являлся грациозным жонглером и акробатом, и поэтому приземлился неудачно, стукнувшись пребольно о мостовую коленками. В провинции я питался более чем хорошо, наверно, поднабрал весу. Я встал, посмотрел вокруг – не видел ли кто, затем перешел улицу как можно медленнее, чтобы даже если кто и видел мое падение, не заметил, как я пытаюсь не хромать. Ступени в подвал ни капли не изменились, мой друг Арнольд, продавший мне пистолет, сидел в своем пыльном владении и по-прежнему выбраковывал найденные на свалках вещи, оценивая каким-то иным разумом их полезность.

Он воскликнул, мой твердый в убеждениях друг:

– Где ты был?

Я несказанно удивился его голосу, будто все эти годы он был немой. Он, как и я, вырос, обещая в будущем превратится в здоровенного мужика, наподобие Жюли Мартина. Он встал, пустые банки свалились с его коленей, загремев по цементному полу, и улыбнулся.

Как хорошо было вернутся в подвал, сидеть и покуривать, болтая выдуманные истории о проведенном неведомо где времени, глядя в глуповатое лицо Арнольда, восхищенно оценивающем одну выдумку за другой и одновременно продолжающем вечную выбраковку предметов. Сверху неслись гоготание и топот ног воспитанников приюта, подвал трясся и вздымалась пыль, а я почему-то думал о детях, как о радуге среди веселых брызг воды над землей. Посетившая вслед за этим мысль о школе, изумила и озадачила меня – я должен, если должен, идти уже в десятый класс – любимое число мистера Бермана, между прочим, содержащее единицу и ноль, замыкающее цепь чисел, которыми можно вообще выразить любое число на свете… но мысль так и не дойдя до конца, затухла на пол-дороге, такие идеи посещают нас иногда, вялых и больных, и умирают, невысказанные, не обдуманные.

Но когда я поднялся в старый гимнастический зал, чтобы увидеть тех, кого еще можно было увидеть, к примеру, мою давнюю пассию, верткую и ловкую акробатку, то вызвал почему-то испуг играющих, сломал их ритм игры, в зале внезапно установилась тишина, подобная той, которую я вызывал, идя домой после бурного лета. Дети, выглядящие настоящими детьми, уставились на меня, волейбольный мяч покатился по блестящему деревянному полу, а учительница, которая была мне незнакома, со свистком на шее, подошла ко мне и попросила уйти – здесь не место для гуляний.

Этот упрек стал для меня первым звоночком: детство закончилось, я никогда уже больше не смогу в эту реку. Мое путешествие по холмам и равнинам близ Онондаги протекало для меня одного, здесь – было другое путешествие, внутри самих себя. Я выяснил одной девчонки, что Бекки я больше не смогу увидеть – ее взяла с собой в приемные дочери семья из Нью-Джерси. Какую птицу удачи поймала она за хвост, живет теперь в своей комнате! Девчонка поджала губки и посоветовала мне больше не появляться на девчачьем этаже, что здесь мальчикам нельзя и я с горя отправился на крышу, где когда-то за деньги пользовался ее расположением и любовью. На крыше работал маляр, он оказался новым директором приюта, он красил крышу в зеленый цвет, аккуратно малюя полосы железа. Увидев меня, он привстал, вытер пот со лба рукой с кистью и сказал мне, что я – уличное отродье и что он считает до трех и я исчезаю, иначе, он отобьет мне все печенки, затем сдаст в полицию и там эту процедуру будут производить до кровохарканья.

Теперь вы представляете, каково мне было оказаться дома? Но что удивило меня больше всего – это моя ранимость и чувствительность к обиде. Судите сами, вместо того, чтобы думать о том, как быстрее съехать с этого района, я ходил и ходил по старым местам. А что еще можно было ожидать от бронксовских? За несколько последующих дней я начал, наконец, понимать, что кем бы я ни был, что бы ни сделал, люди все равно не знают этого в деталях, они знают, что я «в банде», но на этом их информированность иссякает. Репутация моя за отсутствие выросла, ну и что? Я ходил в магазин сладостей и покупал там газеты два раза в день, утром и вечером, шел обратно домой и меня освещал свет причастности к криминальному миру. Совершенно особый свет. Меня отличали, да, но отличали как порок, а не как добродетель, отмечали как опасность, но презирали. Я знал это умонастроение квартала, сам испытывал его общую волну, когда жил, как они. Всегда находились и люди, по отношению к которым квартал молча выражал свое чувство, не одобрял, не порицал, а констатировал. А мы, пацаны, говорили о таких, только когда они заходили за угол, в магазин, в общем скрывались с глаз. О таких нам говорили мамы: «Не водитесь с ним!» И поэтому было лицемерием носить старые штаны и штиблеты, не надо было этого делать. Я должен был носить одежду моего успеха. Ну и ко всему прочему добавлялось чувство гордости за себя – зачем мне их разочаровывать?! Коли ты попал в гангстеры, сказал раз мистер Шульц, обратной дороги нет. И в его тоне не было угроз. Лишь спокойное сожаление. По поводу себя. Не меня. Или так мне показалось? Да, и угрозы, и сожаления – все было и все будет. Но, не сейчас, не сейчас.

Я, кстати, опускаю многие подробности из переживаний тех первых дней возвращения. На самом деле было многое. И первым шоком стала моя собственная мама. Ее я увидел через несколько часов после прибытия. Она спускалась по улице, а впереди себя толкала детскую коляску. Уже издалека, с первого взгляда на нее, я понял, что ее непосредственная отстраненность от мира превратилась в тихое, но всем очевидное умопомешательство. Волосы, седые, непричесанные, разлетались от ветра космами, взгляд – совершенно отсутствующий, и чем ближе она подходила, тем яснее я понимал, что если я не встану прямо у нее на дороге и не остановлю ее, то она просто прокатит коляску мимо меня. Я не только загородил ей дорогу, не только поздоровался с ней, но и дотронулся до ее плеча, но даже так ее первое, отобразившееся на лице, чувство было не узнавания меня, а раздражение – это кто там мешает? Лишь затем ее глаза поднялись вверх и на мгновение я ощутил, что она смотрит сквозь меня. Через секунду она поняла, что я – тот, о ком можно подумать неотстраненно и нормально, я – ее сын. Она приняла меня снова в свой мир. Моя бедная, сумасшедшая мама!

– Билли, это ты?

– Да, мам.

– Ты вырос.

– Да, мам.

– Какой большой стал, – сказала она, обращаясь к кому-то кто нас слушал.

Она глядела очень напряженно, у меня даже пошли мурашки по коже и я сделал шаг к ней, обнял ее и поцеловал. От нее исходил неприятный запах, она перестала следить за собой. Остро пахло отбросами улицы, помойкой. Я взглянул вниз, в коляску и увидел расправленные и аккуратно уложенные, но уже начавшие коричневеть, листья салата, кукурузные початки и мокрые ошметки мускусной дыни. Мне стало не по себе от мысли, что она ответит, если я спрошу – что лежит в коляске? Мама не улыбалась, утешать ее не имело смысла.

Ох, мама, мама! Но когда мы пришли домой, она перевернула коляску на расстеленную на полу бумагу, сделала сверток и выбросила все овощи в мусорный ящик. Это была процедура более или менее осмысленная и знакомая, я успокоился. Вообще-то я знал, что у нее идет все периодами. То охватывает сумасшествие, то – она становится обычной. У нее в голове будто менялась погода. И каждый раз, когда она у нее устанавливалась солнечной и приятной, я был склонен думать, что это уже навсегда, что она – здорова. Но, как это всегда бывает, начинало штормить и все начиналось снова. В воскресенье я показал ей все деньги, что я имел. Она расцвела улыбкой. Я сходил в магазин и принес продукты на завтрак. Она, как раньше, приготовила поесть, усадила меня, как в старые добрые времена на солнечную сторону кухни и мы поели. Затем она приняла ванну, причесалась, оделась, подколола свои длиннющие волосы и мы сходили в Кларемонтский парк погулять. Там мы посидели на скамейке под деревом и почитали газеты. О том, где я провел лето, вопросов она не задавала. Где я был, что делал – ни малейшего любопытства или материнского беспокойства она не проявила. Лишь вдумчиво молчала, будто и так все знала.

Меня в это время страшно мучила совесть за свое пренебрежение по отношению к маме, ей, казалось, большего и не надо от меня, просто сидеть вот так, вдали от вездесущих соседей, в тишине зеленого парка, и возможность того, что мое приглашение погулять доставило ей радость давало мне ощущение покоя. Да и как иначе, пересуды общества на нашей улице не могли пройти мимо: из плохой семьи, где мать – тихая помешанная, не может выйти хорошего ребенка. А вот ведь вроде вышел. Все эти мысли расстраивали меня, я чуть не заплакал.

– Мам, – сказал я, – Денег у нас много, давай переедем с той квартиры. Снимем квартиру прямо здесь, с окнами на парк. Будем подниматься на лифте и смотреть на парк прямо из него. Я знаю, есть такие дома с пристроенными, стеклянными лифтами.

Я показал ей на одно из таких зданий, она проследила взглядом. Затем покачала отрицательно головой и отвела глаза. Она сидела, грустная и задумчивая, руки на коленях, и качала головой, будто я переспрашивал ее, а она так же безостановочно отвечала.

Я захотел ее покормить, доставить ей еще какое-нибудь удовольствие кроме прогулки, сходить с ней в кино, возвращаться в свой квартал так не хотелось, я уже привык к такой жизни в окружении огромного количества людей, в таких местах, где все время что-то происходит, где я смогу восстановить мозг моей мамы, развеселить ее, разговорить, сделать ее нормальной. На выходе из парка я поймал такси и дал адрес того самого ресторана, где мы были в начале лета. Нам пришлось немного подождать, пока освободиться столик, но когда мы сели, я увидел, что ей понравилось сюда вернуться, что она помнит это место и наслаждается здешней уютностью и той дешевой подделкой под аристократичность, что заключена в мебели и обстановке. После того, что я видел, найти аналог красоты было бы мне трудно. Я уже понимал насколько дешев и скучен этот ресторан, насколько малы и несъедобны порции и вспоминал со смешком те огромные порции Онондагского периода, представляя, каково было бы здесь очутиться всей банде и смотреть на здешних обитателей, воочию увидев физиономию Лулу Розенкранца, когда официантка поставит перед ним тарелку с бутербродом – кусочек хлеба с огурцом и маслом и чай, холодный до омерзения. Воспоминания повели меня еще дальше и я ошибочно позволил им увлечь меня: я вспомнил Дрю и ужин в Брук-клабе, ее локти на столе и немигающий ласковый взгляд устремленный на меня, ее мечтательное выражение лица. Мои уши вспыхнули огнем, я глянул перед собой и увидел маму – она смотрела на меня, как Дрю тогда. Улыбалась и до боли знакомо была похожа на Дрю. На какой-то момент я струхнул и даже забыл, где я нахожусь и с кем, мне показалось, что мама и Дрю прекрасно знакомы друг с другом, и… даже страшно представить, они могут налагаться образами и выглядеть одинаково. Они совпадали ртом и глазами, фигурой и одеждой – я словно ополоумел от подобного сходства и от той любви, которую испытывал к обеим. Но все это промелькнуло за секунду, за долю секунды и спустя это кошмарное мгновение я уже овладел собой до того уровня, когда мог смотреть и видеть мир таким, какой он есть. И он – этот мир – меня разъярил! Когда еще я могу увидеть его так близко, так явно и так правдиво, как увидел сейчас! Я почувствовал себя полностью измененным, полностью переделанным, полностью другим: изменилось абсолютно все – тело, мозги, ощущения, мысли, все! Все, кроме сердца. Я буйствовал в душе, внешне спокойный! На кого? За что? Не знаю. Я хотел взорваться, разметать весь ресторан по камешку… а сидел неподвижный. Я внезапно устал от мамы, я проклял ее скотское существование в якобы святости честности и трудолюбия, которому она отдала себя уже давно и не могла поступать иначе. Затаскивать меня в унылость бронксовских будней и жить так, как я жил до эпохи гангстеров? А как же мои устремления в другую область? Неужели она не понимает, что я не просто так ушел в бандиты, что за этим что-то стоит! Лучше не давать мне советов и не пытаться останавливать. Никому не советую останавливать меня.

А затем все кончилось. Знаете как бывает – подошла официантка и спросила: «Что-нибудь закажите еще?.. Тогда, пожалуйста, вот вам счет…»

В понедельник утром мама пошла на работу в прачечную, как обычно, ее помешательство, по-моему, поддавалось саморегуляции, т.е. это не было душевной болезнью обычного вида, а было типом отстранения от мира – а подобное упражнение было знакомо и мне. Мысль успокоила меня, но я зачем-то взглянул внутрь детской коляски и увиденное тут же бросило меня в омут отчаяния – там были аккуратно уложены скорлупки от яиц, которыми мы завтракали. Так в первый раз за одну долю секунды я прошел путь от спокойствия до самого глубокого расстройства. Я начал напряженно думать, выходило это циклично, следуя повторами за мамиными приступами; наверно, мне следовало прекратить обманывать себя и придти к единственно возможному выводу, что мне лучше отвести ее к врачу, чтобы тот постарался вылечить болезнь. Иначе, спустя какое-то время, мне придется отправить ее в лечебницу для душевнобольных. Куда обращаться, где искать помощь – я понятия не имел! У мистера Шульца была престарелая мать, о которой он заботился. Наверно, он мог бы помочь. А может у банды был свой доктор? Ведь свой юрист у нее был! Так или иначе, к кому еще я мог обратиться? Я не принадлежал больше к нашему кварталу, меня ничего не связывало ни с соседями, ни с приютом, ни со школой. Все, что у меня было – банда, каковы бы ни были мои трения и сложности – я принадлежал банде, она была моей. И какие бы у меня ни были желания – бросить маму, спасти маму – они были неразрывно связаны с миcтером Шульцем.

Но вестей от него не было. Ни от него, ни от Аббадаббы Бермана. О процессе я знал лишь из газет. Я никуда не выходил, только за сигаретами, попутно покупая свежую прессу. Газеты я покупал все: утренние, дневные, вечерние. Поздними вечерами в киоске у станции надземки на Третьей Авеню я покупал выпуски завтрашних утренних газет, по утрам в магазинчике сладостей я дожидался свежих дневных выпусков, с наступлением сумерек уже читал вечерние издания. Позиция правительства казалось мне несокрушимой. У прокурора были прямые документальные свидетельства, подкрепленные профессиональными отчетами и заявлениями налоговой полиции – перебороть их было невозможно. Я нервничал. Когда мистер Шульц начал отвечать на вопросы обвинения, то звучало это крайне неубедительно. Он говорил, что ему попались плохие юристы, что они сделали ошибку, и когда другой юрист указал на эту ошибку, то он, мистер Шульц, немедленно обратился в налоговую службу и попытался заплатить, как порядочный и патриотически настроенный гражданин, каждый пенни, который он остался должен. Но правительству этого мало, оно решило наказать его. Не знаю, по-моему даже самый нищий фермер усомнился бы в этой истории.

Пока я ждал новостей, пытаясь предугадать вердикт, я думал, что мне делать в том или ином случае. Если мистера Шульца посадят в тюрьму, то мы будем в безопасности долгое время, весь срок его заключения. Как это было бы восхитительно! Только мысль об этом приводила меня в восторг! Но в то же время, моя вера в безостановочно тикающие часы судьбы была бы поколеблена. Если такая обычная и земная вещь, как правосудие, способна изменить мою жизнь, тогда таинственной связи с божественной справедливостью и предопределенностью попросту не существовало. Если преступления мистера Шульца совершались на грешной земле и наказывались по-земному обыденно, то в мире для меня ничего не оставалось – и все, что я думал о своей судьбе и невидимой силе, являлось плодом измышлений моего собственного мозга. Эта мысль была просто невыносима! Но если он выйдет сухим из воды, если он только выберется сухим из воды, я снова возвращусь в привычную, полную опасностей колею, и, веруя в те же мальчишеские озарения, преодолею все и получу от судьбы предназначенный мне дар – фатум! Но что же я хотел? Какой вердикт, какое будущее?

По тому, как я ожидал вердикта, я уже понял ответ. Каждое утро я просматривал последнюю страницу «Таймс», где печаталось расписание отправлений пароходов. Меня интересовало сколько их отправляется каждый день, куда и вообще, есть ли выбор? Я верил, что Харви Престон все сделал правильно. Мне даже он как-то стал ближе и понятнее. В Саратоге он блестяще выполнил то, что от него требовалось. Может и дальше он все делал правильно? Я представлял как Дрю перегибается через поручень парохода и смотрит назад, на освещенную луной дорожку от винтов, на серебряный океан, и думает обо мне. Она виделась мне в шортах и маечке на задней открытой палубе, играющей в шашки. Если же я не прав и мистер Берман, Ирвинг и Микки приезжали в Саратогу, чтобы забрать Дрю назад или поговорить с ней от имени Голландца, тогда… что, черт побери, потеряно? Что осталось? Она жива, но не для меня, вот и все.

В среду вечерние газеты напечатали отчет о процессе. Там говорилось, что стороны привели все свои доказательства и обвинения, все высказались по существу вопроса, в четверг – судья проинструктировал жюри присяжных, в четверг же вечером газеты сообщили, что жюри еще совещается. Ночью я пошел на станцию и утренний выпуск уже пестрел заголовком: «Невиновен по всем статьям»!

Я закричал, подпрыгнул и затанцевал вокруг киоска. Шум, вызванный моей глоткой, был заглушен проходящим поверху поездом. Глядя на меня, никто бы не мог сказать, что я радуюсь невиновности человека еще неделю назад намеревавшегося убить меня. Везде он был снят с близкого расстояния: «Миррор» давала его широкую улыбку, «Америкэн» – целующим свои четки, «Ивнинг Пост» – в паре с Дикси Дэвисом, голову которого она зажал локтем и целовал в затылок. «Ньюс» и «Телеграм» давали его фотографию, на которой он обнимал одного человека из жюри, в синем фермерском костюме. И все до единой газеты приводили высказывания судьи после оглашения вердикта жюри: «Леди и джентльмены! За все годы, проведенные мной в кресле судьи, я никогда не был свидетелем такого потрясающего искажения правды и неопровержимых доказательств вины подсудимого, как сегодня! То, что после прослушивания столь тщательно подготовленного обвинения, представленного правительством Соединенных Штатов, вы, тем не менее, признали обвиняемого невиновным по всем статьям, настолько потрясает мою веру в справедливость, что я всерьез обеспокоен будущим нашей страны. За проделанную вами работу суд от моего имени не желает вас благодарить. Вы – позор нации!»

Моя мама свернула одну из газет таким образом, что осталось видно только лицо мистера Шульца, положила ее в коляску и прикрыла салфеткой до подбородка.

А теперь немножко о кутеже, шедшем подряд два дня и три ночи в публичном доме на Семьдесят Шестой улице, что между авеню Коламбас и Амстердам. И не то, чтобы я не знал день или ночь сейчас – окна были завешены красными велюровыми портьерами, свет горел всегда – просто гулянка шла безостановочно и нужды в определении точного часа не было. Здание было из рыжего кирпича, совершенно неприметное, от той пирушки и первых часов, проведенных там, в памяти у меня осталось лишь дрожащая физиономия какой-то немолодой шлюхи, которая бежала вверх по лестнице, с наигранным испугом отбивавшаяся от пьяных приставаний одного из наших придурков. Он ее так и не догнал, а слетел вниз по лестнице, лицом вниз. Большинство женщин были молоды, привлекательны и стройны. В течение всего времени они как бы менялись по сменам. Помимо известных мне бандитских рож появлялись и неизвестные. Гулянка предполагалась для высшего состава гангстерской аристократии, но слух о ней распространился по городу, и небритые лица появлялись в апартаментах с постоянством поездов в метро. Я даже заметил одного полицейского в подштанниках и подтяжках. Перед ним на коленях стояла пьяная мадам, на голове – сдвинутая на затылок полицейская фуражка, и обцеловывала его ноги, палец за пальцем.

Женщины хохотали, увертывались от щипков расслабленных на отдыхе гангстеров, но на самом деле ни капли их не боялись и спокойно поднимались с ними по лестнице в комнатки. Фантомы Дрю безбоязненно принимали в себя убийц. Я был потрясен и шокирован их поведением, их трансформацией из безгласных номеров в значащие числа. В одном углу залы я видел вяло осклабившееся лицо мистера Бермана, едва видное сквозь клубы сигаретного дыма, в другом – мистера Шульца. О нем особо: он сидел в окружении трех или четырех проституток сразу, развалившись в кресле, одна – на коленях, другая

– на подлокотнике кресла, третья – еще как-то присосавшись к нему, они гладили его, тискали, целовали мочки ушей, тянули его потанцевать, а он смеялся и тоже трогал их руками. Нет, трогал – слишком мягко: щипал, сжимал, хлопал, в общем общее впечатление было таким: много-много плоти. Весь антураж шел безостановочно и без твердой режиссерской руки, все двигалось хаотично и беспорядочно – глаз подавляло изобилие женских грудей и сосков, животов и животиков, поп и попок, ног и ножек. Мистер Шульц заметил мой взгляд и тут же, от своих щедрот, назначил женщину для увеселения лично меня. Она неохотно отклеилась от него и повела меня по ступеням вверх. Это вызвало хохот и усмешки со стороны моих взрослых коллег, неприятных и унизительных для меня и для этой женщины, которая шипела и плевалась от гнева; ей, такой, профессионалке, тоже было не по рангу обслуживать сопляков. Мы оба сделали все как можно скорее. Это было не наслаждение вечеринкой, вечеринка шла внизу и там всем было весело, это было – даже не сексом, а просто совокуплением, сравнимым лишь со скотским насыщением, быстрым и жадным. Мне стало до такой степени противно, что внизу я был вынужден принять коктейль. Он по крайней мере, был сладок и наверху плавала вишенка.

Хозяйка пребывала в кухне, в самом углу здания, за лестницей. Я пришел к ней, нервничавшей от такого потока посетителей, сел и поговорил. Мне было неудобно за мистера Шульца – напившись до чертиков, тот врезал ей с размаха за какой-то надуманный предлог и теперь хозяйка ходила с синяком под глазом. Он, правда, потом извинился и дал ей сто долларов. Ее звали Магси, она была маленького росточка и, наверно, походила в молодости на китайского пикинеза, точно такой же сидел у нее на коленях, когда я зашел в кухню. Ее лицо было круглое, с глупыми глазами, волосы – рыжие, тонкие, завитые. На ней было черное платье, которое прилипало к лодыжкам, когда она садилась. Голос у нее был низкий, как у мужчины. Я говорил с ней, а она готовила говядину. Рядом с плитой лежали все пистолеты, которые посетители сдали, придя в публичный дом. Насколько я понял, она безостановочно сидела на кухне не потому, что ей там нравилось сидеть, она просто боялась, что какая-нибудь пьяная рожа зайдет сюда, схватит свой пистолет и пойдет спьяну палить. Хотя, с другой стороны, если кто и захочет это сделать, она – не будет помехой, слишком мелка и слаба. Помимо проституток в ее штате работали негритянки: они меняли простыни, меняли пепельницы, собирали выпитые бутылки. Работали у ней и мальчишки на подхвате, тоже – черненькие, они таскали ящики с пивом и вином, блоки сигарет и горячие обеды в металлических контейнерах, прямо из закусочных, завтраки в картонках – из близлежащих кафе. Хозяйка была строга и деловита, работа у нее кипела. Она напомнила мне генерала, у которого все спланировано и который лишь выслушивает доклады нижестоящих о выполненных приказах. Я взял несколько сваренных вкрутую яиц и пожонглировал ими, она была так уверена, что я разобью их, что очень обрадовалась, когда этого не произошло. Я ей понравился. Она стала расспрашивать меня, как меня зовут, где я живу, и по-женски вздохнув, сказала, мол, как это такой милый мальчуган оказался в окружении такого сброда. Затем она рассмеялась снова. Она потрепала меня по щеке и предложила шоколадку из металлической коробочки, что стояла рядом с ее креслом, на коробке были изображены мужчины в бриджах и белых рубашках, кланяющихся каким-то леди в пышных юбках.

Но мадам Магси оказалась не так проста: она очень быстро поняла, почему я сижу в кухне и не хочу уходить. С деликатностью и мягкостью она предложила мне нечто специальное: свежую девочку. Под «свежей» она имела в виду новичка, неопытную абсолютно нетроганную проститутку. Она тут же позвонила куда-то и через час я оказался в кровати в номере с молоденькой девчушкой, блондинкой, стройной и пугливой, мы пролежали всю ночь рядом, практически без движений, я думаю ей, также как и мне, очень хотелось спать – мы оба были так молоды!

Для этой взрослой гулянки я был слишком чувствителен и неуверен в себе. Наслаждаться весельем у меня не получалось. В Бронксе я ждал окончания суда, жадно глотал газеты, желая всем сердцем одного – воссоединиться с бандой, я любил их всех. В их поведении была последовательность, к которой я испытывал благодарность, но здесь я снова ощутил себя чужаком. Благодарность стала чувством вины за мои прежние дурные мысли о побеге; я смотрел на лица, чтобы понять, что реально я значу для них, и в их улыбках я видел для себя то полное прощение грехов, то скрытую враждебность.

Но затем, где-то к исходу второй ночи, я понял, что не только я ощущаю дискомфорт. Мистер Берман тоже ошалел от буйств и тихо сидел в прихожей и читал газеты, похлебывая коньячок и посасывая сигареты. Он часто выходил, звонил с улицы, и пока Лулу, матерый и здоровенный мужик, удостаивал вниманием девиц из заведения и ни одна из них не могла бы сказать, что внимания хоть одной досталось маловато, тот же Ирвинг поднимался наверх раз или два и единственное, что могло хоть как-то сказать, что он расслабился, был его снятый пиджак и приспущенный галстук. Я понял, что Ирвингу это тоже скоро наскучило и он развлекал себя тем, что закатав рукава, смешивал и разносил напитки всем страждущим. И я понял, что близкое окружение мистера Шульца чего-то ожидает. На самом деле публичный дом и пирушка в нем уже на второй день превратилась не в собственно пирушку друзей и коллег, сделавших важное дело, и поэтому гуляющих, а в некое торжество, долженствующее показать всем остальным гангстерам города, что Голландец вернулся. В общем, это была извращенная презентация продолжения деятельности мистера Шульца после краткого перерыва.

Вскоре даже босс стал искать более тихого места в заведении, чтобы передохнуть от шума и гама. Я проходил как-то мимо ванной, с открытой дверью и увидел его, сидящим в ней в пене, во рту – сигара, в глазах – блеск, мадам Магси терла ему спину мочалкой. Между ними шел неспешный дружеский разговор, будто и не было синяка у ней под глазом.

Он увидел меня и позвал к себе.

– Заходи, малыш! – пригласил он к себе. Я зашел и присел на край унитаза. – Вот, Магси, познакомься, это – мой протеже! Билли, вы еще не познакомились? – Мы покачали головами. – А ты знаешь, кто такая Магси? Ты знаешь, сколько лет мы с ней вместе? Я расскажу. Еще с тех времен, когда Винс Колл бегал за мной с пистолетом по всему Бронксу, и никак не мог найти. А я, думаешь, где все это время сидел?

– Где?

– У меня тогда заведение было на Ривер-сайде, – вставила мадам.

– Колл был идиот, – продолжил мистер Шульц, – Он ничегошеньки не знал о том, как можно классно проводить время в заведениях. Он даже не знал, как они выглядят. И вот пока он бегал, как волк, по киношкам, барам, складам и бильярдным, кретин, я купался в перинах с достойными девочками из Магсиного дома. Вот так же сидел в ванной и так же мне терли спину.

– Точно! – подтвердила Магси.

– Магси – баба что надо!

– Спасибо за комплимент, – ответила она.

– Куколка, принеси мне пива! – попросил ее мистер Шульц, откидываясь назад.

– Сейчас, – сказала она, вытерла руки о полотенце и вышла, закрыв дверь.

– Ну как, веселишься, парень?

– Да, сэр.

– Очень важно выветрить воздух провинции из твоих легких, – сказал он, улыбнувшись. Он закрыл глаза. – И вернуть тебя в прежнюю струю. Здесь лучше и безопаснее. Она что-нибудь сказала?

– Кто?

– Кто, кто, – передразнил он.

– Мисс Престон?

– Думаю, таково было настоящее имя леди.

– Она сказала, что вы пришлись ей по вкусу.

– Не врешь?

– И что у вас есть класс.

– Ого! Узнаю ее стиль, – сказал он, он довольно улыбнулся, польщенный. И продолжил с закрытыми глазами, – В лучшем чем наш мире, если таковые есть на самом деле, я люблю представлять, что женщины – это как ракушки на морском побережье. Везде, везде, куда ни кинь глаз. Розовые ракушки и раковины, приставляешь ухо и слушаешь океан. Но все дело, вся неприятность в том… – Он покачал головой.

Пар от горячей воды и замкнутое пространство ванной, обложенной плиткой, сделали что-то с его голосом, даже если он говорил тихо, звуки раздавались звонко, будто мы были в пещере. Он уставился в потолок.

– Я думаю, что ты влюбляешься в кого-нибудь… я имею в виду, что влюбиться можно в юности, когда молодой, вот как ты, когда еще не знаешь, что весь мир – это огромный бордель. Просто влюбляешься и живешь этим. А потом, всю оставшуюся жизнь ты думаешь о ней. Смотришь, идет девочка, похожая на нее, или напоминает ее, или… И ты думаешь, как обнять ее, прижать к себе, зацеловать. Наши первые любови случаются с нами, когда мы глупы и неопытны. Когда мы не знаем, что на свете есть кое-что получше. Потом что-то происходит и постепенно она становится той, которую мы потом ищем всю оставшуюся жизнь. Так?

– Да, – ответил я.

– Она, конечно, мадам шикарная. Вовсе не простушка, дорогая женщина. У нее такой милый рот, – сказал он, затягиваясь сигарой. – Кстати, ты знаешь выражение «летний роман»? Увы, увы, наш роман был немного глубже, чем просто «летний». И у нас у обоих были свои жизни, к которым надо возвращаться. – Он взглянул на меня, чтобы поглядеть на мою реакцию. – У меня – бизнес. И я живу только потому, что я живу этим бизнесом.

Он сел в ванне, белые хлопья пены осели на его волосатых плечах.

– Только вспомнишь, кого я пережил, с кем боролся – мороз по коже идет! Каждый день! Воры, сводники. Все, что делаешь, все над чем работаешь – они крадут или пытаются украсть. Большой Жюли. Мой дорогой Бо, мой славный Бо. Ну и все тот же Колл, я уже говорил о нем. Знаешь чего стоит верность? Чего стоит верность человека в наши дни? Столько золота, сколько он весит! Взять того же Винсента Колла. Уже чем я не был ему хорош! Внес за него залог, его выпустили. А он взял и не явился в суд. И залог мой тю-тю! Ты не знаешь эту историю? Я сам такие штуки не практикую. Я для людей порядочный бизнесмен, меня даже можно на улице встретить. Что мне было делать с этим идиотом? Только объявлять войну. Так и пришлось прятаться от него в публичном доме. По правде сказать, это было не очень по-мужски. Но мне нужно было выиграть время. И однажды этого идиота ловят и сажают на несколько суток в тюрьму. Я понял – вот он, мой шанс. Но он тоже знал, что мы охотимся за ним и поэтому пригласил свою сестру. Вышел с ней из ворот под ручку, ее ребенка на руки взял. Ты понял, что я имею в виду? Пришлось нам уйти ни с чем – с детьми мы не воюем. Это тебе на памятку. Но для него ничего святого не было, ему на все наплевать. Где-то через неделю я пошел к своей маме на Батгейт-авеню, разумеется, один, разумеется с цветами. Неужели я к маме пойду со своими орлами? Конечно, один. У мамы другая жизнь, я никогда не обижал ее, поэтому я купил цветы и пошел один. Иду по улице, народу полно, кланяюсь знакомым, все хорошо. А этот, не знаю как его еще назвать, сел в машину с опущенными шторками и ждал меня. Наверно, шестым чувством я понял, а может по глазам одного человека напротив – он смотрел вбок от меня, что-то не так. Я нырнул за стойку с апельсинами, попутно задел еще что-то, овощи покатились по земле, дыни лопались, а я упал за стойкой прямо на сливы и груши. Были выстрелы, я стал весь мокрый, думал, что они попали в меня. Я же плюхнулся со всей своей дури прямо на сливы! Потом раздался вой какой-то женщины, потом завизжали дети, черт подери, это жилой квартал, в общем, сам знаешь. Машина быстро уехала, я выглянул из-за стойки и увидел одну женщину, она кричала что-то по-итальянски, рядом с ней детская коляска, перевернутая, а на тротуаре младенец, весь в крови. Эти ублюдки промазали и убили младенца! Боже мой! Затем кто-то показал на меня пальцем, мол, стреляли в него, мол, он виноват, все стали орать на меня, проклинать меня, будто я убил ребенка! Мне пришлось сбежать оттуда, иначе меня бы разорвали. После этого я совершенно точно знал, что убью этого подонка. Это стало для меня вопросом чести, я поклялся убить его. А вся пресса обвинила меня, так и так, из-за Голландца Шульца убит невинный младенец, а все потому, что он в войне с Коллом, с этим психом. Все шишки посыпались на меня, я принял все, что должно было посыпаться на Колла. Будто я не предупреждал никого, не говорил никому, что надо за ним следить. Поскольку стреляли в меня и промахнулись, то я и виноват. Будто мне надо было специально подставлять себя под пулю вместо ребенка! Но началось-то все с этого идиота! Я что ли сбежал от суда. Десять тысяч залога, моих личных денег, достались правительству Соединенных Штатов. Затем она начал трясти мои грузовики, мои точки – какую ошибку я допустил, что нанял его к себе на работу! В общем я поклялся, что достану его – это был вопрос восстановления мира и спокойствия на земле. Так, как я его понимаю. И знаешь что я придумал?

Раздался стук в дверь, вошла мадам с двумя бутылками пива и двумя стаканами на подносе.

– Рассказываю про Винса! – сказал он ей, – Все было очень просто. Все гениальное просто. Я вспомнил, что он и Оуни Мадден очень много между собой говорили.

– О, Оуни! Это был джентльмен! – воскликнула мадам, прикуривая.

– Согласен! – прокомментировал Шульц и продолжил, – Поэтому я пришел к выводу, что у Колла что-то есть на него. Иначе зачем такому джентльмену общаться с отбросами улицы. И это оказалось нетрудно. Я послал Аби Ландау в офис к Оуни. И тот сидел с ним весь вечер рядом. Когда Колл наконец ему позвонил, то Аби сказал, ты, мол, потолкуй с ним подольше, главное, чтобы тот не вешал трубку. А у нас на улице был полицейский, который и помог нам определить номер, с которого Колл и звонил. В общем, он звонил из автомата с одного бара. Через пять минут мы на машине домчались до этого бара. Они сидели у фонтана и смотрели за обстановкой. Но мой Томпсон произвел на них впечатление и они тут же удрали, и больше их никто не видел. Мой парень прошил телефонную будку насквозь, и верх, и низ, Винс даже дверь не мог открыть от неожиданности и выпал из будки, сломав ее. А Аби в это время сидел в офисе Оуни и слушал что происходит. Сначала был разговор, потом выстрелы, потом – тишина. Он повесил трубку и говорит, мол, спасибо мистер Мадден, извините за беспокойство. Так мы сделали Колла, и да пребудет его вшивая плоть в аду на времена вечные!

Мистер Шульц замолк, тяжело дыша от воспоминаний. Он взял с подноса бутылку и всосался в нее. Я утешился мыслью, что люди обычно переживают любую потерю до тех пор, пока они остаются самими собой.

На следующее утро я спустился вниз и немедленно понял, что что-то случилось. Женщины исчезли, будто их и не было, двери во все комнаты были нараспашку. Я услышал звук работающего пылесоса, в кухне возился с кофе Ирвинг. Когда он разлил напиток по чашкам, я пошел следом за ним и перед одним из номеров дверь захлопнулась у меня перед носом. Но я увидел, что комната полна народу, около дюжины мужчин, все одеты и все трезвы.

Мне велели прогуляться и я отправился на улицу. Это было в районе Семидесятых, на полпути от Коламбас-авеню до Бродвея, дома впритык друг к другу, ступени, двери, замки, зашторенные окна, и снова – ступени, двери, замки. Ни аллей, ни пустых площадок, одна сплошная стена жилых домов. Вскоре я устал от однообразия вида сплошного камня, да и немного подзамерз, ведь я просидел в закрытом помещении два дня и три ночи никуда не выходя. Пришла настоящая хлябкая осень, дул противный пронизывающий ветер, поднимающий с тротуаров мусор и опадающую с редких деревцев листву. Мне показалось, что меня преследует холод, север и безнадежность, что никуда я из этого города не уезжал, но и своим его не ощущал. Из щелей плит вдоль дорог лезла враждебная мне трава, тоже пожелтевшая, на каждом углу сидело по стае что-то ищущих на асфальте голубей, телефонные провода оккупировали воробьи – маленькие ищейки матери-природы.

Разумеется, я был обижен столь бесцеремонным отсечением меня от явно важного совещания, я желал знать, что мне делать, чтобы моя ценность для банды была востребована, неважно как и неважно что. Потом я ругнулся и решил вернуться назад. Обнаружилось, что все гости ушли, в передней, самой большой комнате сидели мистер Берман и мистер Шульц, одетые для бизнеса – рубашки, галстуки, пиджаки. Мистер Шульц вышагивал по комнате, перебирая четки – недобрый знак. Когда в прихожей зазвонил телефон, он сорвался с места, схватил трубку и, что-то выслышав, бросил ее раздраженно обратно. Затем надел шляпу.

– Ну что остается делать человеку? – воскликнул он, побледневший от ярости. – Скажи мне! Могу я, наконец, получить передышку, могу покушать плодов с садов, выращенного мной? Когда же я смогу это сделать?

Мистер Берман, высунувшийся в окно, сказал: «О'кей!» и Голландец стремительно вышел на улицу. Я подбежал к окну и увидел, как он ныряет в машину. Лулу Розенкранц осматривал всю улицу, сверху донизу, и когда босс залез, он сел к нему с другой стороны. Машина тут же рванула с места, оставив за собой лишь выхлопы белого дыма.

Хозяйка, мадам Магси, зашла в комнату и плюхнула на кофейный столик перед мистером Берманом коробку из-под обуви, полную счетов за услуги публичного дома. Они вместе начали проверять их. Я смотрел на них и удивлялся, так они смахивали на сказочных персонажей, старый дровосек и его не менее древняя жена, перебирающие волшебные семена. Но говорили они о числах. Я подобрал несколько газет, валявшихся на полу. Заголовки гласили: «Мэр Нью-Йорка предупреждает Голландца Шульца, что если последнего увидят в одном из пяти районов города, то он будет немедленно арестован, а специальный уполномоченный Томас Дьюи из налоговой инспекции объявляет, что он готовит обвинение против мистера Шульца, по поводу уклонения от налогов.» Вот оно что! Нью-йоркских журналистов, всех до одного, возмутил сам факт непризнания Голландца виновным в провинции, все до единой газеты требовали скальпа Шульца, все политики, самого разного ранга, также возмущенно выплескивали свои комментарии на газетные полосы, сенаторы были возмущены, конгрессмены просто клокотали от ярости, к ним присоединялся хор юристов всех мастей, полицейских начальников, всех, всех, всех! На фоне этих возмущенных статей приводилась одна фотография мистера Шульца из зала суда, на которой тот сиял от удачи. Но даже на ней, самой удачной из всех мной виденных, явственно читалось злобность и опасность для общества.

– Это за убытки заведению! – сказала мадам, когда мистер Берман вопросительно взглянул на нее по поводу одного из счетов. – Ваши ребята разбили дюжину тарелок. Надеюсь вы слышали эти звуки? Как малые дети бросались ими друг в друга.

– А это? – спросил мистер Берман.

– В общем и целом.

– Я не люблю примерностей. Мне нужны точные цифры.

– Сюда я приплюсовала всякие мелочи. К примеру, вот вы сидите на диване, а на нем пятна. Они не выводятся, вино нельзя отмыть. Поэтому мне придется покупать новые покрывала. Как мне еще сказать – вы ведь не из лиги молодых христиан, черт вас подери!

– Ты же знаешь, что со мной все эти шутки не проходят, Магси!

– Подумать только. А ты знаешь, почему Голландец приехал ко мне? Потому что у меня высший класс. Здесь все дорого. Тебе понравились девочки? Они из варьете, а не с улицы. А как тебе мебель и обслуживание? Или думаешь, я смогу экономить на таких мелочах. Я имею то, за что плачу полной монетой. Точно так же и ты. Получил высший класс – плати. Мне неделю придется отмывать тут все. А это тоже потерянное время. Кроме этого я еще плачу ренту, коммунальные услуги, докторов и так далее. И еще взгляни на мой подбитый глаз! Как на точку в нашем с разговоре.

Мистер Берман достал толстую пачку банкнот и снял резинку. Потом отсчитал несколько сотенных.

– Это все! И ни пенни больше. – сказал он, подтолкнув деньги по полированной поверхности столика к хозяйке.

Когда мы уходили, Магси сидела на кушетке, закрыв голову руками и плакала навзрыд. Наша машина уже ждала нас на обочине. Мистер Берман велел мне садится. Сам он залез следом за мной. Я не узнал шофера.

– Едем тихо и медленно, – сказал Аббадабба ему.

Мы спустились по Бродвею, затем повернули на восток к реке и проехали доки. Опасное место – эти доки. Затем мы начали выписывать кренделя по всему городу и я понял, что мы делаем. Мы петляли вокруг одного района, известного как Адова Кухня, сделали четыре или пять кругов, прежде чем остановились около какого-то жилого дома. Я увидел машину мистера Шульца, припаркованную неподалеку, метрах в ста от нас, напротив строгой и величественной церкви.

Шофер не стал глушить машину. Мистер Берман прикурил и сказал мне:

– Мы не можем позвонить одному человеку по телефону. На людях он ни с кем из нас заговорить не осмелится. Даже с Дикси Дэвисом, которого впрочем и так в Нью-Йорке нет. Заключение таково, что только ты один можешь войти в его дверь. Но ты должен одеться поприличнее. Умой лицо и надень чистую рубашку. Ты нанесешь ему визит и передашь от нас привет.

Я успокоился. Кризис банды стал и моим кризисом, ведь никто кроме меня не смог бы этого сделать.

– Вы имеет в виду мистера Хайнса? – спросил я.

Он вытащил блокнот, написал адрес и вырвал листок.

– Ты подождешь до воскресенья. По воскресеньям он принимает посетителей у себя дома. Скажи ему где мы, может у него есть какие новости.

– Где мы?

– По последним данным мы собираемся осесть на некоторое время в Коннектикуте, в городе Бриджпорт, в отеле «Саундвью».

– Что мне ему сказать?

– Он неплохой парень, с ним можно мило потолковать. Но говорить тебе с ним не надо.

Мистер Берман вытащил свои доллары снова. На этот раз он отлистал банкноты с другой стороны, тысячными купюрами. Всего десять.

– Прежде чем пойдешь к нему, положи их в белый конверт. Он обожает чистые белые конверты.

Я сложил десять тысяч долларов в стопку и засунул их во внутренний карман. Но они все равно выпирали и мне приходилось прижимать их рукой, чтобы они согнулись. Мы сидели в машине и молча глядели на черный «Паккард».

– Наверно сейчас не время, – сказал я, – но у меня есть личные проблемы.

– Нет, почему же! – сказал мистер Берман, – Можешь поговорить потом с падре, когда Голландец окончит. Может он поможет тебе.

– А что мистер Шульц делает там?

– Спрашивает безопасного пристанища. Он хочет, чтобы его оставили в покое. Но насколько я могу судить, хотя я и неверующий, они утешат его и будут молиться за него, но убежища ему не предоставят – это не их сфера деятельности.

Мы смотрели на пустынную улицу за ветровым стеклом.

– А что у тебя за проблема? – спросил он.

– Мама болеет, а я не знаю что делать.

– Что с ней?

– С ее головой что-то не в порядке. Она ведет себя ненормально.

– А что она делает?

– Всякие несуразные вещи.

– Причесывается?

– Что?

– Я спросил – она причесывается? До тех пор пока женщина причесывается, волноваться не о чем.

– С тех пор как я приехал, она причесывается, – ответил я.

– Тогда еще есть надежда, – сказал он.

 

Восемнадцатая глава

Я бы солгал, если бы сказал, что не думал о десяти тысячах долларов в кармане – и что я смогу с ними сделать, исчезнув. Собрать багаж, взять маму и пойти на вокзал – боже, десять тысяч!!! Я помнил отдел объявлений в «Сигнале» города Онондага, там предлагались на продажу фермы и к ним сотни акров земли за треть этой суммы. А что есть в одном районе страны, то есть примерно по такой же цене и в любом другом. Но ведь можно прикупить магазин, ресторан, что-нибудь дающее ежедневный доход, где мы с мамой можем работать и вести достойную жизнь, а по вечерам я смог бы планировать будущее. Десять тысяч долларов – это целое состояние. Даже положив эти деньги в банк, можно жить на одни проценты.

В то же время я знал, что ничего подобного я не сделаю. Я не знал, что делать конкретно, но чувствовал, что сама природа моего таланта к бизнесу предполагает открытость и свободу, для ординарного вора жизнь никогда не бывает сладкой, я еще не забрался в дебри умствований так далеко, да и решимости пойти на риск у меня не было никакой. И кто бы ни выбрал меня для осчастливливания – этой дорогой я не пойду, я – немного трус и перестраховщик в таких делах. Посоветовавшись мысленно с Дрю, я понял, что и она не поняла бы такую ограниченность, нет, ее совет не имел бы ничего общего с моралью, просто уход в никуда, явный сокрытие себя на задворках общества, был бы и для нее дурным знаком. Как выбор неверного направления. А где же правильное? Мой путь ведет меня к беде. К агонии обстоятельств. И в принципе направление осталось тем же, что я избрал тем летним днем, отправляясь в путешествие на 149-ую улицу в центр бизнеса мистера Шульца на задке троллейбуса.

Пока я пропускал через себя эти сладковатые мысли, всерьез их не воспринимая, моей реальной проблемой стало их полное сохранение. Те заработанные шестьсот долларов были засунуты в портфель, портфель на верхнюю полку в туалете. Для десяти тысяч – убежище более, чем идиотское! Поэтому я нашел в полу, между половиц, щель, прочистил рукой пространство от мусора и выложил тряпочкой. Затем закатал купюры в трубочку, скрепил резинкой и сунул туда. Затем три дня я просидел дома, думая глуповато, что каждый прохожий прочитает у меня на лице, где спрятаны такие деньги. Нет, я выходил, но делал все бегом. Все покупки проходили у меня очень скоро. Если мне нужен был свежий воздух, я садился у окна. Вечерами, после ужина, я внимательно смотрел, как моя мама разжигает свои свечи в стаканах. После моего возвращения у нее снова появилась эта привычка. Она разжигала свечи и тоже смотрела на них, понимая в игре огня что-то свое, если там было что понимать.

На второй день заточения я купил большой белый конверт за один пенс. А в воскресенье, умытый, причесанный, в чистой рубашке и чистых штанах я поехал на надземке в центр. В Манхэттэн, набитый купюрами под завязку, я ехать не решился. В поезде я мог поспорить с кем угодно и на что угодно, что никто кроме меня не вез с собой десять тысяч долларов – ни работяги в униформах, раскачивающиеся на сиденьях, ни кондуктор, открывающий двери, ни машинист во главе всего состава, ни даже никто из людей снаружи. Я мог поспорить на сколько угодно, что ни одна живая душа из окружавших меня в то час не могла бы даже сказать чья физиономия, какого-растакого президента Соединенных Штатов, красуется на тысячедолларовой купюре. А если бы я встал и объявил на весь вагон, что я везу десять раз по тысяче, люди начали бы отодвигаться от меня ввиду явного помешательства такого милого парнишки. Но размышления на эту тему в конце концов просто взвинтили меня и я был вынужден спрыгнуть с поезда, не доехав куда надо. Пришлось взять городской автобус и инвестировать свои собственные деньги на целую поездку.

Интересно, но район, где судья Хайнс имел дом, был страшненький и зловонный. Дома в основном были старыми, везде торчали переполненные мусорные баки, на тротуарах стояли негры и играли в монетки. Особняком стоял вычищенный и убранный дом, в который я направлялся. Таким домам приличествует стоять где-нибудь на Парк-авеню, но никак не здесь. Привратник в форме вежливо поинтересовался целью моего визита и вскоре блестящий, бронзовый лифт поднял меня на третий этаж. Но жизнь трущобная уже обитала и здесь: я оказался в длинной очереди шедших на прием. Мы стояли при тусклом свете, как в очереди за хлебом, каждый плотно прижимался к предыдущему и напряженно смотрел в голову очереди, будто это могло ее продвинуть. Но двигалась она медленно. Когда кто-нибудь выходил из приемной двери, все взгляды немедленно обращались на него, читая на его лицо – что там произошло, успех или неудача?

Через час я оказался у открытой двери в квартиру великого человека. К тому времени я понял, что всю свою жизнь прожил в великой нужде, всегда стоял в очередях, ожидая бесплатной похлебки, в поношенной одежде, и даже мозги настроились соответствующим образом. Я стал сам для себя бродягой. Я нес огромные деньги для этого человека и все же был вынужден стоять в очереди.

Затем я оказался в фойе, или предприемной, где на стульях, сжимая свои шляпы, молчаливые, как пациенты к зубному, сидели мужчины не аристократического облика. Я присоединился к ним и сел на ряд стульев. Когда освобождалось место крайнего и он уходил за дверь к самому Хайнсу, то все передвигались на один стул ближе. Вскоре я был допущен в собственно приемную, где один человек сидел за столом, а другой стоял за ним. Стоящий взглянул на меня и я немедленно признал в нем ту породу людей, среди которых я прожил несколько месяцев, тех, которых слышно, когда они думают. Мистеру Берману даже не надо было инструктировать меня, впрочем он этого и не сделал. Я был молод для поиска работы, я не был обитателем здешнего квартала, я был мальчуган в поношенной, но чистой одежде, пытающийся выглядеть молодцом.

– Я сын Мэри Катрин Бехан, – выдал я полную правду, – С тех пор как нас покинул отец мы испытываем нужду. Мама работает в прачечной, но она очень больна и скоро уже не сможет трудиться как раньше. Она сказала мне, чтобы я передал мистеру Хайнсу, что она всегда голосовала за демократов.

Секретари-вышибалы обменялись взглядами и стоящий развернулся и направился к последней, ведущей к сердцу мистера Хайнса, двери. Через минуту он вернулся и сопроводил меня к телу. Мы прошли через великолепную столовую с шкафами для посуды в китайском стекле, через жилую комнату заполненную массивной мебелью и через какую-то комнату, напоминающую игровую, посредине стоял бильярдный стол, а стены были увешаны цитатами умных людей в рамках, как картины, и наконец пришли в спальню. Огромная кровать с балдахином, в комнате густой запах яблок, вина и лосьона после бритья – очень холостяцкий уют, правда вовсе не предполагающий открытых окон. На кровати, на огромных подушках, как римский патриций, вытянув голые ноги пожилого человека, в красном шелковом халате, возлежал сам Джеймс Дж. Хайнс.

– Доброе утро, приятель, – поздоровался он, оторвав глаза от утренней газеты. Его туша покрывала все пространство кровати. Портили судью лишь огромные безобразные ноги с синими вспухлостями, в остальном он был мужчина хоть куда. Серебристые волосы, аккуратно прилизанные назад, красное, мясистое лицо с мелкими чертами и огромные чистые голубые глаза, которые оглядели меня достаточно дружелюбно, будто он был готов выслушать любую историю из моих уст, будто эти истории не похожи, как две капли воды, на те, что он уже выслушал за сегодня и те, что ему еще предстоит выслушать. Я промолчал. Он подождал, затем его охватило удивление.

– Ты наверно хочешь что-то сказать? – спросил он.

– Да, сэр, – ответил я, – но не могу, когда мне дышат сзади на шею. Как ваш охранник. Он напоминает мне моего воспитателя в школе.

Он раздвинул губы в улыбке, но натолкнулся на мою полную серьезность. Он был неглуп. Поэтому тут же отправил верзилу обратно взмахом руки и я услышал мягкий шлепок закрывающейся двери у себя за спиной. Я храбро приблизился к краю кровати и, вытащив белый конверт с деньгами, сунул его ему в руки. Голубые глаза внимательно поглядели на меня. Тревожно. Я отступил назад и начал смотреть на его руки. Хайнс постучал по конверту пальчиком, обнаружил, что он не запечатан, затем мизинцем он отогнул отворот и нежно вытащил купюры. Раскрыл их, как колоду карт, что показало мне ловкость его на вид таких толстых и неуклюжих рук.

Я посмотрел на него. Мистер Хайнс вздохнул и откинулся на подушку. Такие вздохи делают, когда бремя жизни слишком велико.

– Итак он, подлец, не нашел ничего лучшего, чем прислать ко мне мальчишку?

– Да, сэр.

– И где же он нашел такое юное сокровище с правдивыми глазами?

Я пожал плечами.

– И Мэри Бехан, разумеется, не существует в природе?

– О, нет, она – моя мама.

– Слава богу, хоть это правда. Много-много лет назад я нашел для одной очаровательной ирландки место. Она приехала в Америку под этим именем. Тогда ей было столько лет, сколько моей младшей дочери. А где вы живете?

– В Бронксе, квартал Клэрмонт.

– Точно. Наверно, это она и есть. Она была высокой девушкой, с небольшим чемоданчиком, тихая и спокойная. Таких обожают святые сестры. Я знал, что она найдет себе мужа, Мэри Бехан. И кто же этот негодяй, покинувший такую женщину?

Я не ответил.

– Как зовут твоего отца, приятель?

– Не знаю, сэр.

– Понимаю, понимаю. Извини. – Он кивнул несколько раз и поджал губы. Затем выражение его лица внезапно прояснилось. – Но ведь у нее есть ты, разве не так? Она вырастила прекрасного сына, мужественного и сильного, с явным намерением прожить свою жизнь в опасности.

– Да, вырастила, – сказал я, переняв его манеру вести речь, его мягкие формы и обороты речи. Да и трудно было поступить иначе, его обаяние увлекало, его голос был продолжением всего его облика. Он был политик, это ему шло. И человек, по-моему, он был неплохой.

– В твои годы я тоже был очень восприимчив. В костях вот разве что помощнее. Я вообще-то из рода кузнецов. Но с таким же наследственным даром к неприятностям. – Он вздохнул. – Тебе ведь не нужна моя помощь, не так ли? И маму свою ты и сам вытащишь из прачечной, сам будешь заботиться о ней?

– Совершенно верно, сэр.

– Я так и думал, но хотел убедиться в этом. Ты – умный мальчик. В тебе ведь есть не только ирландская кровь, но и еврейская. Может это и проясняет ситуацию с компанией, с которой ты водишь дружбу.

Он замолк и уставился на меня.

– Если это все, сэр, – сказал я, – то я пойду, там еще много людей в очереди на прием.

Будто не расслышав, он показал пальцем на стул, рядом с кроватью. Веер тысячедолларовых купюр свернулся в стопку. Хайнс засунул деньги обратно в конверт.

– Смею тебя заверить, что для меня нет ничего печальнее, чем отказаться от столь щедрого проявления чувств, – сказал он придвинул мне конверт, – Замечательные знаки на замечательной бумаге. Самые лучшие из лучших. Но, видишь ли… Я могу, конечно, их принять. Но он от этого мудрее не станет. Ты понимаешь? Поэтому я возвращаю конверт. Попробуй объяснить ему мой жест. Попробуй объяснить ему, что Джеймс Дж. Хайнс не строит замков из песка, и уж тем более не может осуществить неосуществимое. Слишком все далеко зашло, мистер Бехан. Есть на свете один республиканец с усиками… И вот этот республиканец… в нем нет ни грана от истинного поэта.

Голубые глаза осмотрели меня и я понял, что конверт мне придется взять обратно. Я засунул его на место, под рубашку.

– А где он обнаружил сына Мэри Бехан? На улице?

– Да.

– Передай ему, пожалуйста, что ты – очень сильный его ход. Я просто-таки восхищен. Что до тебя, персонально, то я, естественно, желаю тебе долгой и богатой жизни. Но с ним все у меня кончено. Ну его к дьяволу! Я думал, он уже понял, к чему привела его авантюра с судом в провинции. Надеюсь я предельно ясен? И о чем идет речь ты понимаешь, но не совсем?

– Не совсем.

– Ну и ладно. Я не обязан ему все разжевывать. Просто передай, отныне я не хочу и знать его. Бизнес между нами окончен. Скажешь?

– Обязательно.

Я встал и направился к двери. У меня за спиной продолжался его голос:

– Когда деньги больше не приходят – это всего лишь одно мгновение. И надеюсь такого дня не увидеть. – Он взял газету. – Не то чтобы наш с тобой общий знакомый слишком уж засветился в прессе, просто у него были очень хорошие связи, даже близкие, с мистером Уайнбергом. Кто знает, может это и было началом? А может началом стало для него встреча с тобой?

– Началом чего?

Он поднял руку.

– Передай матушке мои сердечные приветствия и расскажи, что я помню о ней, – произнес он торжественно и это было последнее, что он сказал. Я вышел.

Вернувшись в Бронкс, я пошел в магазин и купил там пачку сигарет и разменял горсть мелочи для телефона. Затем позвонил мистеру Берману, в Коннектикут. Но в отделе регистрации мне сказали, что у них не проживает ни мистер Шульц, ни Флегенхаймер, ни Берман. Я пошел домой. Дверь в квартиру была распахнута, в комнате возился монтер из телефонной компании – он устанавливал аппарат за диваном в главной комнате. Я выглянул в окно и, естественно, зеленого грузовика телефонной компании там не обнаружил, хотя человек производил впечатление работника именно телефонной компании. Он ушел молча, так же как и работал, прикрыв дверь не до конца. На телефоне не было номеров.

Я засунул конверт с деньгами для Хайнса в щель, сел и стал ждать. С тех пор, как я связался с мистером Шульцем, меня все время атаковали эти странные существа, которые внезапно появлялись и внезапно исчезали, как фантомы. Они всегда бывали там, куда я приходил позже них, они знали больше, чем знал я, и это они изобрели телефоны и такси, лифты и ночные клубы, церкви и суды, газеты и банки, их ослепительный социум врывался в меня, выдавленного рождением в мир, и бесился вокруг, я чувствовал себя пробкой в бутылке шампанского, головой вперед, выброшенный, исполненный, законченный. Но то, что происходило после первого впечатления от мира, от шокирующего мира иначе как бестолковостью вселенского масштаба я бы никак не назвал. Ну и что мне теперь делать со всеми ими и их тайными делишками? Что мне теперь делать?

Прошло минут пятнадцать с установки телефона. Он наконец зазвонил. Звук его был странен для маленькой квартиры, он был громким как школьный звонок, я даже слышал эхо от него, раскатившееся по гулкому подъезду.

– Карандаш есть? – спросил мистер Берман, – Запиши свой номер. Можешь теперь звонить маме из любого уголка Соединенных Штатов.

– Спасибо.

Он продиктовал номер. Голос его был сердечен.

– Ты, конечно, сам позвонить с него не можешь, но с другой стороны и платить за него не надо. Итак? Как прошла встреча?

Я рассказал.

– Я звонил вам, – добавил я, – Но мне сказали, что там вас нет.

– Мы в другом месте, в Нью-Джерси, по другую сторону реки, – ответил он, – Я даже могу разглядеть шпиль Эмпайр Стейт Билдинг! Теперь все по порядку еще раз с малейшими подробностями.

– Он говорит, что помочь не сможет. И что виноват в этом человек с усиками. По его мнению вам не надо больше с ним контактировать.

– Какие еще усики? – Это был голос мистера Шульца. Он висел на параллельном телефоне.

– Республиканские усики.

– Дьюи? Прокурор?

– Наверно.

– Сукин сын! – воскликнул Шульц. Обычно, когда слышишь человека по телефону, с его голосом что-то происходит, но богатую палитру тонов мистера Шульца я расслышал как нельзя лучше.

– Я что, должен еще этому козлу объяснять, что Дьюи сидит у меня на хвосте? Сукин сын. Сволочь. Гнида. Даже деньги не берет, видали? Столько лет мои деньги были хороши и – нате вам! Ну доберусь я до этого старого дристуна, засуну эти деньги ему в глотку, пусть сожрет их, подавится ими, а потом ими же и обдрищется!

– Артур, пожалуйста! Не горячись!

Мистер Шульц с силой опустил трубку и у меня в ухе зазвенело так, что эхо от звона стояло еще с минуту.

– Ты слушаешь, малыш? – спросил мистер Берман.

– Мистер Берман, я держу в руках этот конверт и мне не хочется хранить эту сумму дома.

– Придется сохранить его какое-то время.

Вдалеке раздавался рев Голландца.

– Через пару дней мы кое-что организуем, – продолжал мистер Берман, – Никуда не уходи. Ты нам будешь нужен и я не хочу тратить время на поиски.

Так я оказался запертым дома в течение еще нескольких дней жаркого «бабьего лета» в Бронксе и каждое утро был вынужден наблюдать, как напротив приютские дети купаются под струей из гидранта. Я был мрачен. Мама каждый день утром вставала и уходила на работу, спокойная и молчаливая, наступил какой-то хрупкий баланс в наших с ней отношениях. Но телефон ей категорически не понравился сзади дивана – она закрывала его фотографией себя и папы. Я купил вентилятор, который мало того, что крутил лопастями, но и вертелся вокруг своей оси; он раздувал свечи в стаканах, но и приносил прохладу моей голой спине, когда я сидел в комнате и читал газеты. Времени подумать над словами мистера Хайнса у меня было предостаточно. Мудрый он человек; действительно, когда поток денег прекращается – это только одну секунду неприятно. Я начал отсчитывать мое время с Шульцем по убийствам и выстрелы, хрипы и раскалывающиеся черепа загудели в моей голове как колокола. Но ведь в это время происходило еще кое что, а именно: шел поток денег. Они приходили и уходили, как поток, как прилив и отлив, такой же надежный и достоверный, как вся наша солнечная система. Я уже привык к постоянному источнику денег, это всегда было вопросом колоссальной и всеобъемлющей заботы мистера Шульца. Он боролся за свое право контролировать этот поток, даже когда он был в бегах и преследуемым, вопреки судебным проблемам, вопреки трудности ведения дел издалека, вопреки воровству друзей и предательствам единомышленников. Деньги шедшие в обратном направлении были так же важны: на них покупалась еда и оружие, юристы и полицейские, расположение бедняков Онондаги, собственность, из них выдавалась зарплата и шло расслабление для всей команды. Из-за них он и шел по жизни сияющей звездой, распространяя вокруг себя яркий свет. Насколько я знал, мистер Шульц так и не растратил все свои деньги, которые он заработал за годы и годы гангстеризма, он, без сомнения, скопил огромную сумму, но я так и не увидел никакого знака, что он ими хоть как-то пользуется. Может его жена живет в прекрасном доме или шикарной квартире, и обстановка там круче некуда, но, судя по его одежде, которая никак не смотрелась на нем, ему еще было далеко до прирожденного аристократизма и богатства людей из Саратоги. Он не жил богато, он и не желал жить богато, он ничего не делал, чтобы жить богато. В Онондаге он развернулся на широкую ногу, он кормил, поил, обувал, одевал всех, он ездил на конные прогулки и швырял деньги налево и направо, как от него все и ожидали, но это было для выживания, в его движениях и поступках не проглядывала естественная жилка права от рождения поступать так. Даже, когда я увидел его первый раз, он уже был в бегах, он был зайцем, которого гонят по полям. Жил в отелях и всяких укромных уголках, тратил деньги, чтобы сделать их еще больше, был вынужден следить за исправностью делания денег, потому что только так их поток не останавливался.

Вот почему сентенция мистера Хайнса по поводу денег была так мудра: в конце концов не так уж важно, что деньги прекращают поступательное движение, к тебе или от тебя, в обоих случаях результат одинаков и разрушителен. Вся система в опасности – если земля вдруг перестанет крутится вокруг своей оси, то, как объяснил нам учитель в планетарии, она своей массой сама себя разорвет на куски.

Я вышагивал по комнате энергичными шагами, я был возбужден, теперь я точно знал, что имел в виду мистер Хайнс. Что он говорил про начало – он имел в виду начало конца. А фактически он прямо намекнул мне, что я не видел мистера Шульца в пике его могущества и славы, я не знал его тогдашнего, когда он имел все, что хотел и все крутилось по его желанию, я пришел в его жизнь, когда она дала первую, а может и не первую трещину, когда его интересы ущемили. Все, что он делал – защищал себя, я не видел его ни разу беспроблемного, а все, что делала его банда, все было ради одного – его выживания. Даже я работал на его выживание, ходил по его поручениям, посещал воскресную школу, даже мой разбитый нос, даже любовь с Дрю Престон и даже отправка ее в Саратогу и освобождение ее от его цепких лап – все это в конечном итоге тоже для его выживания.

Разве мог я это понять, стоя в тот день перед ним напротив пивного склада, жонглируя предметами разного веса: яйцом, апельсинами и камнем. Приехали три машины, ребятня сбежалась со всего квартала – приехал великий гангстер Бронкса. Но он поднимался и падал. И жизнь Голландца с нашего знакомства была лишь падением.

После пары дней безмолвия телефон начал трезвонить постоянно. Иногда это был мистер Берман, иногда – сам Шульц. Я ходил по их поручениям, смысл которых в тот момент был мне неясен. Но газеты следили за его передвижениями и каждый раз отправляясь в город, я покупал газеты и по ним пытался выяснить, что происходит. Однажды я пошел в Эмбасси-клаб, который все так же сиял, как и раньше, начищенными поручнями из бронзы, там, человек, которого я видел в первый раз, сунул мне в руки коробку и велел топать. В коробке были счета и всякие бухгалтерские бумажки. Следуя строго инструкции, я направился на вокзал Пенсильвания и оставил коробку в автоматической камере хранения. Ключ от камеры я отослал мистер Фейгану в отель «Ньюарк», Нью-Джерси. И уже затем в «Миррор» я прочитал, что прокурор велел арестовать всю деловую переписку и бухгалтерскую отчетность Ассоциации Владельцев Ресторанов и Кафе, после мистической смерти ее президента, Джулиуса Моголовски, то бишь Жюли Мартина.

В другой день я по скрипучим ступеням здания на Восьмой авеню поднялся в тренировочный зал для боксеров. Зал тот был тогда невероятно знаменит, я был польщен даже тем фактом, что мне пришлось самому заплатить за вход туда. Задание было следующим: некто, кого я абсолютно не знал, и чьего описания даже примерного мне не предоставили, должен был подойти ко мне и я должен был ему дать тысячу долларов одной купюрой. На ринге стоял мускулистый негр с кожаной полосой на лбу, раздавая несуществующим противникам удары, а рядом пять или шесть мужчин комментировали действие приветственными возгласами: «Дай ему, вмажь ему!» Вот она раса людей, из которых вышел Микки, раса сплюснутых ушей, поломанных носов, подбитых глаз! Выпады, увертки, скачки, скрип спортивных тапок, плевки на ринг, месиво тел, пот, кровь, азарт. Я внезапно ощутил сладостность и притягательность этой жизни. Она пульсирует в маленьком помещении, это как религия, заключенная в терпкости мужского пота. Пот – это аура их существования, они дышат им и наслаждаются им, и им пропитано все здесь: ринг, пол, сиденья, потолок. Я не мог устоять, чтобы самому не потрогать канаты и не покрутить их. Так получилось, что я специально не высматривал нужного мне человека, потому что задача была проста – он тот, кому нужен я. И один из парней инструктировавших боксера, в свитере, едва прикрывавшем белый волосатый живот, сначала начал бурно меня приветствовать, приобняв даже меня за плечи потной рукой, а затем повел к выходу. Его ладонь очутилась как раз там, где надо: никто не видел, что я передал ему требуемое.

По поводу этого случая в газетах ничего не писали. Но дух гангстеризма незримо присутствовал в гимнастическом зале и я ощутил их четкую взаимосвязь.

Еще одна тысяча ушла в руки судебного исполнителя из того самого суда, с которого начинал свою деятельность Дикси Дэвис. Мелкий лысый человечек был ничем не примечателен; окурок сигары, не останавливаясь, перебрасывался из одного угла рта в другой, глаза смотрели на мой кошелек. Помните, Джон Рокфеллер давал на «чай» только монеты.

На углу Бродвея и 49-ой улицы, в офисе профсоюза мойщиков окон, нужного человека не оказалось на месте, поэтому я посидел и подождал. Напротив меня сидела некая мадам, с родинкой на верхней губе, она хмурилась, пока я раскачивался на деревянном стуле, наверно я ей чем-то мешал. Да, ей действительно нечем было заняться и я не стал заниматься ее разглядыванием. Окна офиса профсоюза мойщиков окон были давно немыты. За стеклом я мог видеть огромные сапоги рекламного плаката изображавшего Джонни Уокера и его знаменитое виски. Эти сапоги возвышались над Бродвеем и казалось, сейчас зашагают по его ширине.

Сказать по правде, то время мне очень нравилось, я чувствовал, что мое время подходит, и произойдет это скорее всего осенью, примерно тогда, когда осень начнет плавно перетекать в зиму. Я приглядывался к городу во время своих поездок: свет фонарей изменился, он стал тяжелее, полированные таблички автобусов с номерами маршрутов блестели как бриллианты. Вспомнив старое, я прокатился на заду у троллейбуса, поглядел на шатающийся народ, послушал гудки автомобилей, вой полицейских сирен, подмигнул маленьким Меркуриям из бронзы на верху фонарей, помахал рукой отелям и магазинам – это был полностью принадлежащий мне город. Я мог с ним делать что хотел.

Сколько еще могло продлиться сопротивление Голландца, сколько он мог выдержать натиски всех и вся? Они знали все места, где он бы мог спрятаться, знали где живет его семья, знали его машины и его людей. Без Хайнса, машина давала сбои, не было ни одной зацепки ни в судах, ни в полицейских участках. Он мог переехать на пароме через реку, мог проехаться по туннелю, пересечь пару мостов, он мог еще сделать массу вещей, но теперь они знали каждый его шаг, знали его маршруты и это делало Нью-Йорк западней, каменной западней с закрытыми воротами.

Спустя неделю от моих десяти купюр осталась половина. Насколько я мог понять, это были даже не выплаты, а некие знаки того, что все идет как шло, простые организационные утряски. Томас Е. Дьюи сосал из Голландца кровь, нашел какие-то банковские счета под вымышленными именами и заморозил их, арестовал бухгалтерские книги по пивному бизнесу, его помощники допрашивали всех, кто мог быть завязан на Голландце. Но если на такого рода выплаты деньги нашлись, то на другие вещи тоже должны были быть деньги. Из совершенно неведомого мне источника. Жизнь продолжалась, в конце концов. Время шло, неужели Микки запрятался в какую-то нору и там сидел, а Ирвинг надел шапку-невидимку? В борделе на последней сходке их было не меньше двадцати человек. Не все же они сидят в Джерси. Организация продолжала работать. Двадцать пять – это, конечно, не сто, но бизнес шел, усеченный по тяжелым временам, законспирированный, но такой же жесткий и сильный, как всегда. Для юристов деньги не считались, их тратили столько, сколько надо.

Так я проанализировал всю ситуацию, так бы я вел себя сам, если бы был в реальном деле. Я стал бы терпелив, выжидал. Может до самого конца октября. Но я не был мистером Шульцем. Он всегда удивляет. Не только окружающих, но и самого себя. Иначе чем объяснить, что внезапно целый этаж в «Савое» был перевернут вверх дном, что неизвестные воры проникли в апартаменты, разрушили мебели на десятки тысяч долларов, порвали картины, сожгли ковры, перебили хрусталь и фарфор, не поленились порвать книги и наверняка еще унесли что-то с собой, правда, никто не знает сколько, потому что хозяева квартиры – мистер и миссис Престон – не тот ли что владеет половиной железных дорог в стране – находятся за границей и их никто не может отыскать?

И вот, как-то вечером, я поехал на надземке в Манхэттэн, сел на паром. И стоя на палубе самого огромного, самого необъятного плавучего острова в мире, на палубе, которая несла тысячи людей каждый день с равномерностью отлива и прилива, я подумал об этом корабле, как о части Нью-Йорка, по прихоти или для удобства его жителей, отделенный морем от суши. Я переваливался с ноги на ногу и чувствовал, что корабль пахнет так же, как метро или автобус, прилепленные жевательные резинки, бумажки от конфет под железными сиденьями, толстые веревки, свившиеся кольцами с поручней, такие же, как и везде в городе мусорные корзинки из плетеной проволоки. Но под ногами колыхалось темное месиво залива, тяжелые касания живого и голодного океана. Я взглянул назад, на Нью-Йорк и подумал, что еду к человеку, который по сути уже мертв.

Здесь придется упомянуть еще об одной важной детали, которая может показаться неправдоподобной: ступив на индустриальную землю берега Джерси, на котором было скопище угольных барж, сразу за ними начинались заводские корпуса с дымящимися трубами вплоть до горизонта, с огромными баками, не знаю с чем, я не почувствовал облегчения от земли под ногами. Меня ждало желтое такси. Таксист помахал мне и когда я подошел ближе и открыл дверь, то увидел, что за рулем Микки. Он приветствовал меня с нехарактерной для него теплотой, даже кивнул, и отъехал так споро, что мое тело откинуло назад на сиденье. Чтобы попасть в Ньюарк надо проехать по Джерси-сити, и наверно, правительство как-то разграничило два города, но я не заметил перехода, оба города являлись все тем же кошмарным порождением Нью-Йорка, тенью мегаполиса на другой стороне реки. У них здесь были такие же, как в Бронксе или Бруклине, бары, по улицам ездили машины, виднелись склады и магазины, но воздух пах по-другому, магазины были старомодные, а улицы узки. Люди смотрели и не узнавали мест, практически все были пришельцами здесь, они старались запоминать дорогу, разглядывая названия улиц. Самый угнетающий город, который можно только представить; просто памятник неправильному городу. Могу поклясться, что мистеру Шульцу пришлось попотеть в поисках такого окна, из которого он мог бы видеть шпиль Эмпайра.

В общем это было кладбище, жить здесь было невозможно. Микки подрулил к бару на какой-то улице, вымощенной не асфальтом, а белым цементом, подождал, пока я вылезу и уехал. Название бара было «Таверна». Посмотрев внимательно на заведение, я был вынужден придти только к единственно верному умозаключению – если мистер Шульц оказался запертым от Нью-Йорка и никто из верных соратников не может позволить себе терять время на такие долгие переезды к нему, а только такой чье время неограниченно, то моя ценность как работника возрастает и я смею ожидать повышения своего положения в банде. Я делал все больше и больше наиответственнейшей работы и удивлялся, почему у меня нет твердой зарплаты, а какие-то отбросы от каких-то поручений, о сумме умолчим. Они рассчитывали на меня, были вынуждены принимать в расчет и меня, но, черт побери, даже официально не платили мне. Я хотел быть поставленным на довольствие и уже если мистер Шульц еще не кокнул меня, то придется задать ему вопрос о деньгах. Но когда я зашел в бар, завернул за угол и прошел еще один короткий коридор, в заднюю комнату, где сидели босс, мистер Берман, Лулу Розенкранц и Ирвинг, то что-то меня остановило от подобного вопроса. Нет, я не побоялся, я… почему-то подумал, что у кого просить то? Не знаю почему, с одного взгляда на них, я понял что спрашивать что-то у них уже поздно.

Комната была заклеена бледно-зелеными обоями, на стенах висели декоративные зеркала с отполированными металлическими краями, а свет, какой-то тусклый, красил их лица в желто-болезненный цвет. Они ели мясо и пили вино. Бутылки на столе в свете лампы казались черными.

– Двигай стул к столу, малыш, – сказал мистер Шульц. – Голоден?

Я ответил, что нет. Он выглядел похудевшим, посеревшим, рот неприятно обострился. Воротник рубашки был грязен, а сам он был небрит и подавлен.

Он отодвинул тарелку с едва начатой едой и закурил. Сигарету. Что тоже было плохим знаком, потому что он курил сигары, когда чувствовал, что все идет по его желанию. Остальные продолжали есть до тех пор, пока не стало ясно, что ему уже невтерпеж – когда же они нажрутся? Один за одним они положили ножи и вилки на стол.

– Эй, Сэм, – позвал хозяина Шульц. Вышел китаец, убрал всю посуду со стола, принес кофе и банку со сливками. Мистер Шульц дождался, пока тот все закончит и уйдет на кухню. Потом он произнес:

– Малыш, есть на свете один сукин сын по имени Томас Дьюи. Ты знаешь, кто это?

– Да, сэр.

– Видел его в газетах? – спросил мистер Шульц и вытащил из своего кошелька вырезку с фотографией. Положил ее на стол. Прокурор Дьюи – черные волосы с пробором посередине, вздернутый нос, усики, на которые намекал Хайнс, тонкие усики, как полоска краски на верхней губе. Интеллигентные глаза мистера Дьюи смотрели на меня с решительной убежденностью в правоте своих действий.

– Ну как? – спросил мистер Шульц.

Я кивнул.

– Дьюи живет на Пятой авеню, в одном из зданий, выходящих прямо к парку.

Я кивнул.

– Номер дома я тебе сообщу. Я хочу, чтобы по утрам, когда он идет на работу, ты был там, смотрел, куда он идет, с кем, в какое время. Я также хочу, чтобы ты ждал его с работы, знал, когда он вовзвращается и с кем. Его офис на Бродвее, адрес я тебе тоже дам. Но по его работе следить не надо – только дом. Выход из него и вход. Как ты думаешь, справишься?

Я осмотрел сидящих за столом. Все, даже мистер Берман, смотрели вниз. Их руки покоились на столе, как у детей в школе. Никто из них не произнес ни слова, с тех пор как я появился.

– Наверно.

– Наверно!? Такого отношения я и ожидал от тебя! Наверно! Ты что, уже переговорил с этими? – он ткнул пальцем в Лулу.

– Я? Нет.

– Потому что я думал, что хоть у кого-нибудь в этой организации остались мозги. Могу или не могу я хоть на тебя положиться?

– О, босс… – вздохнул Лулу Розенкранц.

– Заткнись, дружище Лулу. Ты – чучело, ты – тупица. Вот и вся о тебе правда, Лулу.

– Артур, ты не прав, – встрял мистер Берман.

– Пошел в задницу, Отто. Меня обложили со всех сторон и ты говоришь, что я не прав? Мне что ему свою задницу подставлять?

– Ты не понимаешь очевидных вещей.

– А ты лучше меня все понимаешь? Откуда и с чего бы?

– По поводу скоропалительных решений нам советовали подождать.

– Пока они сами разберутся что к чему? Я сам разберусь что! И я сам разберусь к чему!

– У нас с ними есть договоренность.

– К черту все договоренности!

– Ты забыл, как он приехал за сотню миль, просто чтобы постоять с тобой в церкви?

– О, нет! Это я помню. Они, как папа римский, соизволили мне свое благословение дать! Затем он посидел, поел мою еду, попил мое вино и ничего не сказал. Ничего! Я все помню очень хорошо.

– Может что-то он сказал, – произнес мистер Берман, – Самим фактом приезда к тебе.

– Не знаю как тебе, но половину из того, что он говорил, я не слышал. Он что-то бормотал про себя, а я должен был изгибаться перед ним и прислушиваться? Совать свой нос в его рот, пропахший чесноком? Да, по большому счету, все это не имеет сейчас никакого значения – ни ты, ни я, никто не знает, что все это значило. Ему нравится это, ему не нравится то! Это все дерьмо! Ты не знаешь, что он думает, ты не знаешь, можешь ли ты ему доверять – вот что важно! Что-что нам советовали подождать по поводу? Откуда ты знаешь, где правда? Ты можешь мне прямо ответить, чего на самом деле хочет этот сукин сын? Я, если мне что-то нравится, так тебе и говорю – мне это нравится. И если мне кто-то не нравится, то уж ему это известно! Таков я есть и таким был всегда! И так должно и быть! А не как у него – полная секретность, догадки, непроницаемые физиономии и всякий раз ты думаешь – а стоит ли ему доверять?

Мистер Берман прикурил сигарету и сел в свою любимую позу – сигарета поднялась к уху.

– Все дело в другом, Артур. Дело в разности мышления. Сейчас самое время подумать обо всем, что с нами происходит с философской точки зрения. А философия говорит нам, что его организация, в отличие от нашей, абсолютно никем не затрагивается. И нам доступна эта организация, у нас с ней есть контакт. Мы можем воспользоваться ей, приняв ее помощь. Мы можем соединиться с ней и образовать союз. А потом образовать совет и на этом совете у нас будет голос. Вот что такое философия.

– Замечательная твоя штука – философия! Но заметил ли ты одну маленькую особенность? Я – единственный, за кем охотится Дьюи! Как ты думаешь, кто спустил на меня собак из федеральной службы налогов? Кто позволил псам схватить меня за ногу?

– Ты должен понять, что их затрагивают наши проблемы. Потому что косвенно это и их проблема. Если свалят Голландца, то следующая очередь – их! Артур, пожалуйста, больше доверия им. Они – бизнесмены. Может ты и прав, но ведь всегда есть и другой путь. Он сказал, что они рассмотрят все вопросы связанные с тобой, и чем смогут, помогут, но им надо время подумать. Потому что они знают не хуже тебя, кстати, что завалив даже вшивого Дьюи, проблему не решить. Город будет на ушах. Его фотографии каждый день в газетах. Он – герой для людей. А ты можешь выиграть битву, но проиграть войну.

Мистер Берман продолжал говорить, успокаивая Голландца. Каждый аргумент, который он приводил, заставлял Лулу понимающе хмуриться и поддакивать, будто он сам хотел сказать то же самое. Ирвинг сидел безучастный, с опущенными глазами – он ждал решения, чтобы потом пойти его выполнять. Он всегда выполнял все приказы, он умрет на посту.

– … Современный бизнесмен ищет равновесия между силой и гибкостью, – продолжал мистер Берман, – Он вступает в профсоюз. Если он становится частью чего-то большего, то он становится сильнее. Все распределяется: методы, территории, цены обговариваются заранее, рынки делятся. Он получает гибкость. Отсюда рост прибылей. Никто ни с кем не воюет. В итоге он спокоен и счастлив в одной упряжке со многими и с грустью вспоминает дикие прерии.

Я заметил, что мистер Шульц действительно успокоился. Он наклонился вперед, держа стол за край, будто намереваясь опрокинуть его, но потом видно передумал и откинулся назад. Затем заложил обе руки за голову, жест, показывающий крайнее смятение и нерешительность, и, увы, знакомый и мне. Поэтому я сказал следующее:

– Извините меня. Человек, о котором вы говорите, тот самый в церкви. Мисс Престон говорила мне о нем…

Мне хотелось бы остановиться на этом моменте, потому что он был решающим для моей судьбы. Я думал о нем, еще до того, как он наступил. Я ждал его, я готовился к нему. Этот момент принятия решения заставил меня мгновенно вспомнить все смерти, которым я был свидетелем и может именно они и родили во мне это желание. Не знаю точно откуда, из сердца ли, из мозга, просто изо рта, слетели слова:

– Она его знает. Лично с ним не знакома, но где-то его встречала. Правда, даже сам факт встречи она не помнит. Говорит, что часто была пьяна и поэтому не помнит всех, кого встречала. Но тогда, около церкви, она почувствовала, при знакомстве с ним, что он посмотрел на нее и узнал ее. Поэтому она уверена, что видела его раньше.

Тишина, наступившая за моими словами, была просто пронзительной. Было слышно тяжелое дыхание мистера Шульца, его прошиб пот и ударил мне в нос. Все до боли знакомо: и его голос, и его мысли, и его характер. Он что-то в мгновение ока решил для себя, между двумя вздохами, будто оставляя за собой право решать, а стоит ли дышать дальше вообще.

– Где она встречала его? – спросил он, очень спокойно.

– Где-то где она бывала с Бо, – ответил я.

Он откинулся назад на стуле и посмотрел на мистера Бермана. Затем засунул большие пальцы в жилетку и широко улыбнулся.

– Отто! Слышал ли ты его слова? Ты ощупываешь в полной темноте дорогу, а ребенок приходит и ведет тебя.

Тут он резко подпрыгнул на стуле и с размаху врезал мне. Я даже не понял локтем или кулаком, потому что мгновенно слетел со стула, комната покачнулась, искры посыпались из глаз, мне показалось, что раздался взрыв, что комната начала на меня падать, я увидел взметнувшийся вверх потолок, пол прыгнул ко мне, я перелетел через стул навзничь и грохнулся вниз. Я совершенно ошалел от неожиданности и мне даже не захотелось вставать, потому что казалось, что пол уйдет из-под ног. Затем я почувствовал дикую боль в боку, затем еще и еще. Это был мистер Шульц дающий мне пинков ногой. Я попробовал перекатиться, заорал, заскрипели стулья, послышались голоса. Его еле оттащили от меня. Ирвинг и Лулу аккуратно поставили меня на ноги. Я внезапно осознал, что они кричали ему, когда он в ярости расправлялся со мной: «Это ребенок, босс, всего лишь ребенок!»

Я еще дрожал от страха, когда он стряхнул их руки с себя и сказал:

– Все нормально, ребята! Все нормально.

Голландец рывком поправил воротник рубашки, дернул вниз пиджак и сел на свой стул. Лулу посадил меня бережно на мой. Я чувствовал недомогание. Мистер Берман подвинул мне стакан вина и я отпил немного, держа стекло двумя руками. В ушах звенело, бок пронзала острая боль, каждый раз когда я вдыхал воздух в грудь. Я сел по возможности прямо, так иногда нам само тело велит принять правильную позицию, чтобы хоть немного облегчить боль. Я стал осторожно дышать, стараясь не двигаться.

– Теперь, малыш, слушай! – сказал мистер Шульц, – Это за то, что не сказал мне раньше. Слышал эту суку и промолчал!

Я кашлянул, боль снова пронзила левый бок. Я глотнул еще вина.

– До этого не было случая, – ответил я, солгав ему в лицо. Мне надо было прокашляться, изменить голос, иначе бы он что-нибудь заподозрил. Я хотел звучать обиженно. – Я все время куда-то бегал по поручениям.

– Позволь мне закончить, пожалуйста. Сколько денег осталось от тех десяти тысяч?

Дрожащими руками я достал из кошелька пять тысячедолларовых бумажек и положил их на белый стол.

– Отлично! – сказал он, беря четыре и придвигая одну мне, – Это тебе. За месяц вперед. Отныне твоя зарплата 250 в неделю. И это справедливо. Ты заслужил взбучки, но ты заслужил и зарплаты. – Он оглядел присутствующих. – Я почему-то ни от кого не слышу хоть слова о нашем дорогом собрате, который был настолько любезен, что приехал ко мне один раз за сотни миль.

Все промолчали. Мистер Шульц разлил всем вино и выпил свою порцию смачно крякнув.

– Вот сейчас мне стало лучше! – сказал он, – С утра все как-то не клеилось. Я чувствовал, что чего-то не хватает. И я не знаю, как это… соединиться! Даже не знаю, с чего начинают в таких случаях. Я никогда ни с кем не соединялся, Отто. И никогда никого ни о чем не просил. Я всегда работал только на себя. Работал на износ. И получил я все только потому, что вел себя именно так, а не иначе. Вопреки желаниям других. Ты хочешь, чтобы я присоединился к ним и стал думать об их прибыли? Их, а не моей? Мне наплевать на их дела и их прибыли. Потому что все это – дерьмо. Мне и раньше было наплевать, и сколько там за мной полиции охотится – тоже наплевать. У меня не было информации. Сейчас она у меня есть.

– Слова мальчишки ничего не значат, Артур, – сказал мистер Берман, – Бо частенько заваливался в рестораны. И на скачки. И в казино. Ну и что с того?

Мистер Шульц улыбнулся и покачал головой.

– Мой драгоценный Аббадабба. Числа не существуют в мечтаниях. Человек дает свое слово, а оно оказывается ничего не стоит. Человек работает на меня годы и в ту минуту, когда я поворачиваюсь к нему спиной, он предает меня. Я не знаю, кто подал ему такую идею – предать меня! У кого еще в Нью-Йорке могут быть такие идеи?

Мистер Берман разволновался.

– Артур, он вовсе не дурак, он – бизнесмен. Он сравнивает, он выбирает правильный путь, он ищет наименьшего сопротивления. Вот тебе и вся философия. Ему не нужна была девчонка, чтобы понять или узнать, куда делся Бо. Он оказал тебе уважение своим приездом в Онондагу.

Мистер Шульц отодвинулся от стола. Вынул из кармана четки и начал перебирать их.

– Остался один-единственный вопрос – кто же все-таки заставил Бо изменить мне? Твое соединение, или как там.., Отто – это прекрасно. Теперь я понимаю, что против меня объединился уже целый мир. Человек, который приехал ко мне, пошел со мной в церковь, человек, который целовал меня и называл своим братом. Это – любовь? У них нет любви ко мне, а у меня нет любви к ним. Сицилийский поцелуй смерти, так, Отто?

 

Девятнадцатая глава

Так я стал следить за Томасом Дьюи, прокурором, специально назначенным, чтобы покончить с организованной преступностью – будущим районным судьей, губернатором Нью-Йорка и республиканским кандидатом на пост президента Соединенных Штатов. Он жил в особняке на Пятой авеню, окна на Центральный парк, недалеко от отеля «Савой-Плаза». Через неделю я уже прекрасно знал тот район, вышагивая ежеутренне по аллеям, затем переходил улицу, шагал вдоль стены, окружавшей деревья, прячась в тень огромных платанов. Иногда баловался, прыгая по восьмиугольным плитам тротуара, стараясь не наступить на линии. По утрам солнце вставало и приходило на мою улицу со стороны других, соседних, оно медленно заливало светом восток, затем простреливало пространство города. Да, да, я постоянно думал о выстрелах. Они слышались мне повсюду: в выхлопах грузовиков, я видел их в лучах светила, я читал их на разрисованных мелками тротуарах. Все было связано с выстрелами в моем мозгу. Я следил за прокурором, добывая информацию, как его легче убить. По вечерам солнце прыгало в Вест-Сайд, известняковые здания на Пятой авеню поблескивали золотом окон и белизной фасадов. Взгляд мой скользил вверх и я видел, как служанки или задергивают шторы от прямых лучей, или опускают жалюзи.

В те дни ближе, чем мистер Шульц, не было у меня человека, я по сути был единственным, кто действовал с ним заодно не только внешне, но и внутренне. Его самый главный мыслитель, мистер Берман, обнажил свои истинные мысли, его два верных сторожевых пса засомневались, в его сердце остался я один. Последним оплотом, последней надеждой. Так я себя чувствовал и должен признаться, что мне это льстило – быть с ним так глубоко заодно! Он ударил меня и не раз, но я любил его, простил его, я хотел, чтобы и он любил меня, и я знал, что он может уйти из моей души сам, никого не спрося. Я не простил Лулу за сломанный нос, вспоминая про двадцать семь центов, которые мистер Берман совершенно спокойно забрал у меня, проделав какой-то хитрый математический трюк еще в том офисе на 149-ой улице, когда я только хотел быть в организации, ох, мистер Берман, мой ментор, щедро одаривший меня богатством своего незаурядного ума, заботившийся обо мне, как никто другой из банды, я не простил и его. Да, за те жалкие мальчишеские 27 центов.

Чтобы следить незаметно, надо по возможности слиться с местностью, где происходит слежка. Сначала я купил доску с роликами, надел мои дорогие штаны и рубаху для поло, но через пару дней понял, что это не то. Затем – щенка из магазинчика неподалеку. Все бы хорошо, но по утрам многие выгуливали своих собак и мне приходилось останавливаться, выслушивать комплименты от дружелюбных любителей животных про своего песика, в то время как хозяйские твари мерзко обнюхивали, что у моего щенка есть под хвостом. Времени на слежку оставалось маловато, я сдал щенка обратно в магазин. Пришлось взять напрокат детскую коляску моей мамы и попытаться изобразить из себя старшего братика, прогуливающего младшего, только что родившегося. Так я нашел правильный и соответствующий местности образ и камуфляж. У Арнольда Мусорщика я приобрел по сходной цене куклу, цветастый платок, вместо одеяла, мелкую сетку, такие я видел у некоторых гувернанток, ими они закрывали лица малюток от мух и любопытных взглядов и вскоре даже самая любопытная старая стерва, засунувшая свой нос в коляску, не смогла бы сказать, кто в действительности там лежит – кукла или настоящий ребенок. Иногда я гулял, толкая перед собой коляску, иногда сидел на скамейке, прямо перед домом мистера Дьюи и покачивал сооружение, нимало не заботясь о сломанных пружинах. Так я узнал, что рано утром на этой улице очень мало людей, здесь никогда ничего не происходит и что без сомнений, раннее утро – это то самое время, когда появление мистера Дьюи на улице может поставить точку в его существовании.

Моя мама почему-то воспылала нежностью к кукле, она решила, что я присоединился к ее вымышленному миру. Мама перерыла весь свой шкаф, чтобы найти мои старые детские вещи и одеть куклу по полной выкладке. Так ей пришлись впору желтые штаники и чепец, которые я носил пятнадцать лет назад. Я смотрел, как она возится вокруг куклы и думал о невинности в окружении смертей, как взволнованный пророк, я любил ее за ее сумасшествие. Мама выбрала уход в другое сознание, чтобы избежать страданий за реальные убийства, и если у меня еще оставались какие-то сомнения по поводу правильности работы, выполняемой мной, то стоило только подумать о ней, и я зависал на тонкой ниточке моих ничем не доказанных, но ощутимых и реальных для меня, мыслей о том, что если я верю и верю до конца в свою счастливую судьбу, то она не подведет.

Фактически, коль скоро все зависело только от меня, от информации исходящей от меня, как от единственного источника, то я решил, что не позволю им пролить кровь. Я понимаю, что мои слова звучат самоуверенно, и поэтому извиняюсь перед родственниками мистера Дьюи, перед его наследниками и друзьями за отвращение, которое они могут испытать, но зачем мне врать – все, что здесь написано, это дикие и отчаянные попытки детства, брошенного в жестокость взрослого мира. Таким признаниям можно верить.

Странно, но я испытал сильнейшее сожаление по поводу мистера Бермана. После моих слов о Дрю и человеке с плохой кожей он, похоже, испытал шок. Вся его громадина логических умозаключений, все его выстраданные планы, мудрые предвидения, все одномоментно рухнуло. Мир, в котором правят числа, мир, в котором они создают новый язык и переписывают книги, попросту исчез. Однажды он сказал мне, маленький горбун с блестящими идеями:

– Что говорят нам книги? Попробуем переиначить. Возьмем все числа, перемешаем их и развеем по воздуху. Пусть они упадут как попало. И вот мы соберем их и у нас получится новый язык, новая книга, новые слова, новые идеи. И нам придется научиться понимать это новое и жить по-новому.

С другой стороны, не он ли предупреждал меня об опасности неузнанного числа, числа Х. А что такое этот новый язык, как не Х?

А тогда в баре, он поднял на меня свои глаза, взглянул через очки. И все сразу понял. И упрекнул меня взглядом. Какая же смехотворно малая штуковина есть наш мозг, как легко его сбить с толку надвигающимся хаосом! Мистер Берман сумел добиться блестящих успехов в жизни через свой ум, он был всегда добр ко мне, и даже сверх меры заботлив в советах. Я спросил себя, неужели мое слово так все меняет. Неужели мистеру Шульцу лучше изменить себя и попробовать соответствовать ситуации? Как сделал Бо Уайнберг – сделал ли он так на самом деле или умер, думая о том, что погибает неизвестно за что? Я предположил и другое: что может мистер Шульц тоже обладал даром предвидения и тоже все увидел, и как настоящий мужчина взял на себя смелость хотя бы умереть достойно, в сражении. Так или иначе, его план был планом самоубийства. Продуманного или неосознанного, какая разница! Я дал ему те слова, которых он ждал, несмотря на опасное чувство, преследующее его, тридцатитрех– тридцатипятилетнего? Он отклонил отсрочку с помощью моих слов от неминуемого приговора, сложил наконец все элементы своей жизни в разрушительной мощи комбинацию и получил заряд, который вскоре разорвался и успокоил его навсегда.

То, что я думал я делаю – было передача сообщений. Посланий между двумя людьми. И срочное послание не может быть отсрочено. Я пытался, но он понял это и избил меня. Я ведь так хорошо знал обоих. Она снова сделала меня мальчиком на посылках между ней и мистером Шульцем: «Скажи ему, ладно?» – сказала она тогда и подняла бинокль, чтобы в отсветах стекла я увидел парад маленьких лошадок.

* * *

Пришло время окончательного доклада по результатам наблюдения, снова тот же бар, та же задняя комната с бледно-зелеными обоями и зеркалами, чьи блестящие металлические ободья напоминали обрамление сверхмодных, построенных только что, небоскребов, те же лица, землистого цвета, тот же стол, с неестественно чистой белой скатертью, но было уже очень поздно, ужин давно закончился и на столе стояли не тарелки и чашки, а счетная машинка с выдавленной из нее белой лентой бумаги – их вечного атрибута, точное время было около полуночи, неоновые часы перед баром подмигнули мне, когда я входил, час справедливости или час милости божьей – полночь.

И вот я с ними, не мальчишка-неизвестно-зачем-приходящий, а полноправный член банды, доверенное лицо, коллега. Меня охватило чувство своей значимости и силы, сладость знания того, что неведомо всем остальным. А вторым ощущением было дрожание коленок от конспирации, от того, что мы сейчас планировали убить человека, а он об этом и не догадывался – может в тот самый момент, когда он соберется поцеловать свою жену, или когда будет чистить зубы, или когда будет читать газету на сон грядущий, чтобы легче уснуть. Поднимаешься в темноте, нападаешь на него, неприятностей вовсе не ожидающего – и это стоит ему жизни. А все потому, что я кое-что знал.

Каждое утро, в одно и то же время он выходил из дома.

В какое время?

Десять минут восьмого. К подъезду подъезжает машина, два охранника выходят из нее и встречают его у самых дверей. Потом они все вместе идут, а машина следует за ними. На углу с Семьдесят Второй улицей, он заходит в аптеку и делает телефонный звонок.

Каждый день?

Каждый день. Слева от входа есть два телефона. Машина останавливается напротив, охрана стоит у дверей, ждет его, пока он не позвонит.

Ждет снаружи?

Да.

А что находится внутри?

Когда заходишь, то справа – фонтан. За ним стойка, там можно позавтракать.

Дежурный завтрак каждый день разный.

В аптеке много народу по утрам?

В такой ранний час – один, два человека, не более.

А затем что он делает?

Выходит из будки, машет рукой хозяину аптеки и идет на улицу.

Сколько времени он находится внутри?

Никогда больше трех, четырех минут. Делает один звонок в офис.

Откуда ты знаешь, что в офис?

Слышал. Как-то раз зашел, якобы за журналами. По телефону он отдавал приказания. То, что он задумал и продумал за ночь. У него есть маленький блокнот, он по нему читает. И задает вопросы.

Почему он не звонит из дома? Это уже вступил мистер Берман. Почему он едет в офис, но за десять минут до этого все-таки звонит в офис – странно?

Не знаю. Старается не терять ни минуты.

Может боится «жучков»! Добавил Лулу Розенкранц.

Прокурор?

А что прокурор? Он что не знает, что любой разговор можно подслушать и записать? Не хочет рисковать, звоня из дома.

Он опасается свидетелей. Сказал мистер Шульц. Он окружил свою деятельность секретной завесой, он даже охрану оставляет за дверьми, что никто не знал, куда и кому он звонит. Я вижу этого сукина сына насквозь. Лулу прав. Он старается предусмотреть все.

А как насчет возвращения домой? Спросил мистер Берман.

Работает допоздна. Возвращается по-разному. Иногда в десять вечера, иногда позже. Приезжает машина, он выходит и через секунду он уже в подъезде.

Нет. Малыш уже высчитал все правильно. Сказал мистер Шульц. Утро – вот то самое время. Сажаешь двух человек по углам стойки с глушителями, пусть пьют кофе… Там, кстати, другие выходы есть?

Да, есть запасной выход. Спускаешься вниз и через подвал выходишь на Семьдесят Вторую улицу.

Отлично, сказал мистер Шульц, похлопывая меня по плечу. Отлично. Я почувствовал теплоту его ладони, тяжесть руки, будто отцовской руки, знакомой, полновесной, мужской. Он одобрительно улыбался мне, я видел его рот, его зубы. Мы покажем им, блядям, что не надо делать, мы покажем, им как совать нос не в свои дела! А сам буду ошиваться здесь в Джерси и сделаю морду лопатой: «У меня против прокурора ничего нет!» Я прав? Он сжал мое плечо и поднялся. Они еще будут благодарить меня, обратился он к мистеру Берману, и скажут мне про предусмотрительность, которую я реализовал очень и очень быстро, запомни мои слова, Отто. Вот что значит попасть в струю. Именно это.

Он потянул, одернул края пиджака вниз и пошел в ванну. Наш стол стоял под прямым углом к стене, у самого угла комнаты. Я сидел спиной к стене, не видя вход в бар, но зеркала позволяли мне видеть не только вход в бар, но и дальше, через коридор. Остальным через зеркала был виден лишь вход. Есть все-таки в зеркалах некое таинственное могущество видения. Я смог увидеть даже неоновые часы, вернее их отблески, на самом входе в «Таверну». Свет напоминал лунный свет на ряби черной воды. Затем мне показалось, что эту воду кто-то всколыхнул. Я услышал, как о коврик на входе шаркнули ногой и очень аккуратно открыли и закрыли дверь. Неестественно для такого позднего часа тихо.

Ну откуда я это знал? Откуда? Я тут же все понял – из этой ряби, из шороха, из поступи неких людей. Неужто я верил, что своей деятельностью мы вызвали из небытия духов зла, столь могущественных, что они даже сумели материализоваться и появиться перед нами? Я осторожно наклонился вперед, привставая со стула.

Глушители, сказал Лулу, думая о себе. Мистер Берман развернулся лицом к входной двери, чтобы посмотреть на входящего, глядя на меня, глядя как я поднимаюсь с места. Я успел заметить тонкие волосы Ирвинга, его аккуратную прическу, каждый волосок на месте. Затем, двумя шагами я преодолел пространство до кухни, а там находился мужской туалет. Мне ударил в нос запах. Открыл дверь. Мистер Шульц стоял над писсуаром, расставив ноги, руки внизу, полы пиджака расправлены вовне, моча выливалась из него тугой струей. Я хотел сказать ему, что в такой позе он страшно уязвим. Затем, когда в комнате раздались выстрелы, я подумал, что через его пенис прошел электроток, так он дернулся. В книгах говорилось, что никогда не надо мочиться в шторм, особенно рядом с электрической лампой. Хуже ситуации не придумать.

Но он не был поражен электричеством, втиснутый вместе со мной в крошечный туалет, он резко двинул меня плечом, сунув руку за пояс, доставая пистолет. Я запрыгнул на сиденье и тоже начал лихорадочно доставать свой. По-моему, он так и не понял, что я рядом с ним, потому что он нацелил ствол вверх в потолок, а сам продолжал делать смешную вещь – старался быстро застегнуть ширинку. Мы не слышали выстрелов, они просто оглушили нас, звенели в ушах, они стали продолжающейся катастрофой, за дверью уничтожающей все планы и все надежды. Мой пистолет, разумеется, застрял в подкладке курточки, я, как идиот, извивался и дергался, такой же смешной, как мистер Шульц. Донесся запах пороховой гари, дымок стелился из-под двери, как ядовитый газ, и в этот момент мистер Шульц понял, что здесь, в туалете, его точно шлепнут как муху, прямо через дверь и более позорной смерти и не придумать. Поэтому он кулаком шибанул в дверь, выскочил и я увидел его открытый рот – он кричал. Из него вылетали слова, неслышные мне, вылетала вся его ярость, он выбежал из туалета и направил ствол на противника. Последнее, что я заметил – мокрые подмышки. Он забежал в комнату. Зазвучали новые выстрели, более крупного калибра – его спина окрасилась красным, рваным, на зеленых обоях обозначились точки от пуль. Затем дверь медленно закрылась.

Пока в ваших ушах не раздается близкий свист пуль от боя, происходящего на ваших глазах, невозможно понять, как стремительна жизнь. Она в такие секунды превращается в сгусток энергии, никакие законы и правила не действуют. Вверху туалета было маленькое оконце, я дотянулся до него, используя цепочку сливного бачка, распахнул его рывком. Оно было маленьким для меня, поэтому я в долю секунды исхитрился перевернуться в воздухе и полез в него ногами вперед, извиваясь как уж, протолкнул колени, бедра, задницу, затем мне больно сдавило ребра, но я протолкнул и их, вытянул руки, как Бо перед падением в пучину океана, и упал на землю, всю покрытую кусками угля. Я подвернул ногу, зашиб голень, куски черного угля врезались мне в ладони, локти и лицо. Сердце выскакивало наружу, его удары перестали быть ритмичными, они стали глухими, сердце раскатывалось по всей груди, стесняя дыхании и забивая глотку. В тот момент я слышал только его. Я рванул, немного покалеченный в ногах, по улице, сжимая в руке пистолет, как заправский гангстер. Добежав до угла, я увидел свет фар, они быстро двигались и затухали в темноте улицы. Через минуту тишина и чернота восстановились. Я еще видел вдалеке слабые огоньки, но ждать больше не мог, я прислонился к стене за угол и постоял так в кромешной мгле, видя перед собой лишь раскачивающиеся от ветра телефонные провода.

Я слышал только себя, свои тяжелые вдохи и выдохи. Открыв дверь в бар, я увидел плавающий в свете голубых ламп и отблесков от бутылок легкий дым. Голова хозяина показалась из-за стойки, он увидел меня и тут же спрятался. Смешно. Но страх смешон. Я пересек главную комнату, прошел по коридору и прежде чем дошел до той самой комнаты ощутил, что воздух отяжелел и наполнился гарью, смешанной с запахом крови. Меня затошнило от предстоящего вида, от смерти, мгновенной и такой нереальной. Войдя внутрь я споткнулся о ноги Ирвинга, он лежал у входа, лицом вниз, пистолет в руке, нога вытянута. Я перешагнул через него и увидел Лулу Розенкранца – того убили сидящим. Он оказался пришпиленным к стене, так и не успев встать со стула. Кровь толчками выплескивалась из его головы, окрашивая обои, волосы, нестриженые, пропитались кровью, глаза смотрели в потолок, пистолет лежал в руке на коленях. Он напоминал мне убитого в процессе мастурбации, бедняга, как он разочаровал меня. Я не чувствовал горя, они умерли так быстро, будто им просто перерезали какую-то ниточку, связывающую их с жизнью. Мистер Берман упал лицом на стол, горб, пропитанный кровью, возвышался над его спиной, по-прежнему оттягивая на себя пиджак, он лежал, придавливая щекой свои очки. Еще одно разочарование. И мистер Шульц меня бросил, оставил безотцовщиной, подвел меня еще раз. Они все бросили меня в омут одиночества, будто ничего не было – не было работы и жизни в банде, все, что случилось – иллюзия. Смерть подвела страшный итог, оставляя туманными слова его, слова мои, поступки его, поступки мои, оставляя наши мысли, наши чувства невостребованными, наказав нас за высокомерие, будто мы собирались прожить вечно, будто мы не субстанция, промелькивающая в истории за одну секунду, будто мы – боги, а не то, что есть на самом деле – ничего не значащие, оставляющие за собой лишь дым или эхо от спетой песни.

Мистер Шульц, лежавший на спине, был еще жив. Он пошевелил ногами и посмотрел спокойно на меня. Выражение лица его было торжественным, вся кожа покрыта потом, она блестела в свете бледных ламп. Одна рука была засунута в жилетку, как у Наполеона на портрете, он казался живым и контролирующим ситуацию по-прежнему. Я наклонился к нему и сказал что-то, думая, что он снова даст мне какой-нибудь приказ. Я спросил его, что я должен сделать, позвать полицию, отвезти его в больницу? Я был готов как всегда выполнить любой его приказ, одновременно всерьез принимая его состояние, ожидая, что он прикажет помочь ему встать или присесть. В любом случае, что именно он прикажет, что надо делать. Он также спокойно продолжал смотреть на меня и просто молчал, он был невменяем от болевого шока, и не ощущал боли.

Но в комнате слышался голос, мне показалось, что это какой-то дух возникший из дыма, пытается что-то произнести свистящим шепотом, слишком тихим для понимания. Хотя губы мистера Шульца не шевелились, сам он был неподвижен, глаза его, через спокойствие и сохранившуюся в нем жизнь, безмолвно приказывали мне слушать. Я обернулся, пытаясь понять, откуда идет звук. Мне стало страшно, будто этот звук эхом отображался от стен и был ничем иным как моих дыханием, сиплым и неровным. Я вытер нос об рукав, протер глаза тыльной стороной ладони, сдержал дыхание, но звук зашелестел снова и дикий страх снова сковал мои члены. Уже пережив первый и самый ужасный приступ кошмара я внезапно понял, что это говорит Аббадабба. Я завопил, я уже попрощался с ним, с мертвым, а сейчас он оттуда, из небытия, пытается что-то сообщить мне.

Все было естественным даже в этой пропахшей гарью жути – даже перед смертью их разделение по функция не давало сбоев. Мистер Шульц оставался телом, мистер Берман – мозгом. И до тех пор пока живо тело, мистер Берман думал за него, говорил за него, даже несмотря на то, что формально мистер Берман был уже трупом. Разумеется, были живы еще оба, но в тот момент, я не мог ничего понять и лишь такая логическая бессмыслица как-то успокоила меня. А еще мелькнула довольная мыслишка, что это по моей вине и прихоти они лежат сейчас разделенные. Я положил голову на стол и стал слушать его слова. Они трудно ему доставались, последние слова, каждое рождалось в муках в его губах, он отдыхал после проговаривания, набирался сил и снова выдыхал. Слово. Дожидаясь его выдыхов я посмотрел на счетную машинку, лежащую рядом на столе. Из нее выползла лента с цифрами. Много чисел. Потом я снова поглядел на него и стал для убедительности читать слова по его губам, прежде чем доверять слуху. Мне не дано узнать, зачем он сказал все это именно мне. Но он окончил говорить именно тогда, когда я услышал вой полицейских сирен. На последнем рывке, на последнем выдохе:

– Направо. Три-три. Налево два раза. Два-семь. Направо два раза. Три-три.

Поняв, что мистер Берман умер, или еще раз умер, я снова подошел к Голландцу. Его глаза закрылись, он тяжело дышал. Мне показалось, что он начал понимать, что произошло. Я не хотел его даже трогать, он был мокр, слишком живой для моих рук, но тем не менее я сунул руку в его внутренний карман и вытащил ключи, вытерев о него же его же кровь. В кармане штанов лежали четки, я положил их ему в руку. Затем – полиция уже подъехала и заходила в бар – я быстро зашел в туалет, вылез через окно наружу, снова выкручивая себя и снова ударившись коленками и локтями об угольные каменья. Улица была освещена фарами, наполнялась народом. Я подождал с минуту и смешался с толпой. Затем, с другой стороны улицы от радиомагазина, я смотрел, как их выносят на носилках, покрытых пленкой. Вышел хозяин, окруженный полицейскими, они о чем-то оживленно толковали. Последним вынесли мистера Шульца, сбоку от носилок бежал врач с поднятой вверх сосудом для переливания крови, от него тянулся шланг. Засверкали вспышки фоторепортеров, журналисты бросали использованные лампы вспышек на асфальт и они взрывались как маленькие бомбочки, заставляя зевак отпрыгивать в страхе. Народ веселился от этого, народ – в накинутых на ночные рубашки плащах. Машина скорой помощи с мистером Шульцем медленно тронулась, сирена завизжала, многие из толпы бежали рядом с машиной, заглядывая в окна. Убийства возбуждают и вносят в человеческие сердца нездоровый ажиотаж, наподобие религии. Молодая парочка, после увиденной смерти на улице, вернется в постель и будет любить друг друга, люди будут креститься и благодарить Бога за сохранение их жалких жизней, старые перечницы будут толковать об увиденном за чашкой горячей воды с лимоном, потому что убийства это оживленные заповеди святых и их надо еще и еще раз проанализировать, учесть на будущее и просмаковать, они будут говорить испуганному юному поколению об опасностях греха, о том, что убийство – это наказание господне и что оно должно привносить радость и удовлетворение тем, кто живет праведно. И об этом они будут говорить еще годы и годы, находя тех, кто будет слушать их бред.

Я зашел за угол и быстро ушел с места происшествия, обошел по кругу все место, вернулся, еще раз посмотрел, убедился, что все начинают расходиться, сделал еще больший круг, вокруг бара и нашел то, что искал – тот самый отель. Четырехэтажное здание из рыжего кирпича со ржавыми пожарными лестницами. Клерк спал в лобби, я проскользнул мимо него, по ступеням поднялся на четвертый этаж, прочитал на ключе номер комнаты и открыл ее.

Там горел свет. В шкафу, за его одеждой, прятался сейф. По сравнению с тем огромным железным ящиком, что я видел на заброшенной ферме недалеко от Онондаги, он был просто крошечным. Все вокруг пропахло его одеждой, его сигарами, его запахами мужского тела – меня трясло. Я почувствовал себя плохо, в животе забурчало, поэтому комбинацию, продиктованную мистером Берманом перед смертью я не смог выполнить толково. Направо к тридцати трем, дважды налево к двадцати семи, дважды направо к тридцати трем. Внутри лежали стопки денег, прихваченных резинками, они варьировались по номинациями написанным сверху на бумажке. Я сгреб все деньги и засунул их в портфель из крокодиловой кожи, выбранный Дрю Престон для босса еще в провинции на севере. Портфель оказался запакованным под завязку, нести такое число оказалось донельзя приятно. Меня охватил восторг, я начал про себя благодарить Бога за столь щедрый подарок, потому что я понял, что ничем не обидел провидение. Затем я услышал торопливые шаги нескольких людей, бегущих по ступеням. Я щелкнул замком, захлопнул сейф, сдвинул на него одежду мистера Шульца, открыл окно и залез по пожарной лестнице на крышу. Ночь на 23 октября 1935 года, я провел на чердаке отеля Роберта Адамса в Ньюарке, Нью-Джерси. Прокашляв и просопев несколько часов, чувствуя себя бездомной тварью, я наконец заснул на рассвете. В дымке рассвета, еле держа смежающиеся усталые веки, я успел заметить вдалеке успокаивающий сердце силуэт Эмпайр Стейт Билдинг.

 

Двадцатая глава

Мистер Шульц был смертельно ранен и умер в Ньюаркском городском госпитале около шести часов вечера на следующий день. Перед самой смертью сестра принесла ему поднос с ужином и оставила его на прикроватном столике, поскольку других инструкций не получила. Я вышел из-за ширмы, за которой прятался, и все съел: свиную котлету, жареный картофель с морковью, кусок белого хлеба и дрожащий кубик апельсинового желе, выпил чай. Потом я держал его руку. Он был уже в коме и лежал, тяжело дыша, безмолвный. Но перед этим, в течение нескольких часов, практически все утро, он говорил в бредовом состоянии, кричал, плакал, стонал, отдавал приказы, распевал песни и коль полиция была заинтересована узнать, кто в него стрелял, то прислали стенографистку, чтобы записать его последние слова.

За ширмой, на дощечке с описанием болезни, прикрученной в изголовье кровати, я увидел несколько листочков, исписанных о чем-то сугубо медицинском, а в верхнем ящике белого металлического стола, который я медленно к себе придвинул – откопал огрызок карандаша. И я тоже записал кое-что из того, что он успел наговорить. Полицию интересовало только имя убийцы. Я это знал, поэтому слушал больше другое: тайную мудрость его жизни. Я подумал, что на смертном одре человек расскажет самое стоящее из того, что он может сказать. Даже в бреду. А собственно бредовое состояние можно воспринять за код, за шифр, недоступный для непосвященных. Моя версия услышанного немного отличается от официальной, она отобрана по только мне ведомым критериям, порой отрывочна, некоторые слова я не расслышал, некоторые не понял, мешало еще постоянное движение в палате: были стенографистки, полицейские, врачи, священник и семья мистера Шульца, жена и дети.

Отчет стенографистки попал в газеты, поэтому Голландец Шульц попал в историю. Его помнят и поныне из-за длиннейшей и густо окрашенной последними словами смерти гангстера, культура общества восприняла его слова, его, до этого даже не смеющего мечтать, что его слова могут быть услышанными по всей стране. Но он являлся скорее любителем монологов всю свою жизнь, он не был молчалив, даже если ему так казалось, и речь его была стройна. Вспоминая сейчас о нем, о том, как моя жизнь была связана с его, я думаю, что все, что он ни делал, было цельным, убийства и язык – все было цельным. Он не испытывал недостатка в решимости убить или в иных способах самовыражения, включая язык. Монолог убийцы стал криптограммой для многих, в том числе и для меня, поэзией это не стало, он жил как бандит и говорил как бандит, и умирая, истекая кровью от полученных дыр в теле, на самом деле он умирал от того, что его медленно покинула бандитская сущность, бандитский дух. Бесплотное бандитское «я» вытекло из него через тот самый монолог, будто смерть – это существо, требующее слов и через слова забирающая к себе. Слова

– это цепочка, по которой смерть притянула к себе Голландца.

Немудрено, что, слушая его, я так проголодался. Он говорил безостановочно в течение двух часов. Я сидел за ширмой – это был муслин, натянутый на зеленого цвета металлические опоры. Экран-ширму можно было закатать вверх и закрепить специальными резиновыми защелками. Я сидел и писал, слова Голландца отпечатывались на ширме бликами света – или мне так кажется после стольких лет – я писал и писал, прерываясь, чтобы вытащить зубами стержень карандаша. Так или иначе, что-то пропущено, что-то осталось

– вот его подлинные слова записанные мной за два часа после полудня 24 октября 1935 года. Я был с ним рядом, пока он не ушел в мир иной.

«О, мама, мама, – говорил он, – Прекрати, прекрати! Пожалуйста, побыстрее, посильнее и жестче, жестче. Пожалуйста, жестче. Беру свои слова назад. С правописанием у тебя порядок. Какой там номер в твоей книжке, Отто? 13780? О, дерьмо! Когда он доволен, то от него не жди быстроты. Но ты ведь даже не встретил меня? Перчатка будет впору. Я сказал. О'кей, я знаю. Кто меня застрелил? Разумеется, сам босс! Кто меня застрелил? Никто. Пожалуйста, Лулу, затем моя очередь? Я не кричу, я достаточно спокоен. Спроси ребят из департамента юстиции. Зачем они пристрелили меня, зачем? Я не знаю. Честно. Я – честный человек. Я пошел в туалет. Я был в туалете и только достал… – пришел парень. Шел прямо на меня. Да и дал мне. Да, да, прямо в грудь. От полноты чувств. Сын своего отца? Пожалуйста, погромче. Сколько хороших, сколько плохих? Ну, ты не прав – у меня с ним ничего общего. Он же натуральный ковбой, все семь дней в неделю. Ни бизнеса, ни дел, ни друзей, ничего, только что подберет и только то, что ему надо. Прошу тебя, пристрели меня. Патрон прямо с завода. Я хочу гармонии. Понимаешь, гармонии. Нет ничего честнее, чем гулять по Бродвею, иду и млею! Да я готов с тобой под венец идти! Хоть в пожарники пойду. Нет, нет, нас только десять, и еще десять миллионов от тебя осталось. Поэтому, подбоченясь, выходи и выбрасывай белый флаг! Пожалуйста, поднимите меня, дайте пройти, полиция, это коммунистическая чепуха! Я не хочу, чтобы он стоял у меня на пути, зачем мне война? По тротуару опасно, на дороге – медведи, я их всех перестрелял. Дайте мне силу, я выброшу его в окно, выдеру ему глаза! Я только крепчаю, а эти поганые крысы поют с ним в одну дуду! Мама, не плачь, не рыдай! Есть кое-что о чем нельзя говорить. Помогите подняться, друзья. Берегитесь, стрельба по целям! Такая стрельба спасла ему жизнь. Извините, я забыл, я – не защита, я

– не свидетель. Почему бы ему не отойти просто в сторону и позволить мне докончить начатое? Мама, помоги приподняться. Не бросай меня. Мы пойдем далеко и будет нам хорошо. Они же англичане, черт его знает, кто лучше – мы или они? Дайте кукле крышу, сэр! Ради бога! Ты вообще можешь играть в мальчиков и девочек, брать всех за яйца и играть с ними! Она показала мне, что мы все дети. Нет, нет, нет. Я смущен и говорю нет. Пацан никогда не стонал, не ревел, не жаловался. Ты меня слышишь? Возьми денег в секретном месте. Они нам потребуются. Посмотри на последние бухгалтерские отчеты, куда пошли деньги, откуда пришли. То, что в книге – ерунда. Как я люблю ящики со свежими фруктами! Эй, охрана, еще раз на ногу наступи! Уши заложило? Раздави их, всех этих китайцев и гитлеров! Мама – вот самое святое, не позволяй сатане уводить тебя в сторону. За что, большой босс пристрелил меня? Дай мне встать. Если ты можешь встать, то ты сможешь разбежаться и прыгнуть прямо в озеро. Я знаю, кто такие французы, все оглядываются и оглядываются. Память совсем плоха. Деньги приходят и уходят. Меня шатает. Ты не делаешь ему ничего плохого, ничего против него не имеешь, и получается, что все хорошо. Я умираю. Ну давай же, вытащи меня отсюда, я с ума схожу. Где она? Где она? Нет, встать мне не дадут – одежду гладят. Ботинки сушат. Дай их мне. Я – болен, принеси воды. Открой и сломай, чтобы я мог дотронуться до тебя. Микки, помоги забраться в машину. Я не знаю, кто бы это мог сделать. Кто угодно! Сними ботинки с меня, пожалуйста, там на подошве – запонка. Папа видит все и я ему верю. Я знаю, что мне делать с моей коллекцией бумаг. Нам с тобой, шляпам, не понять чего они стоят! Но коллекционер оценит. Бесценные бумаги. Деньги – это тоже бумага и ее место в сортире. Гляди – темный, темный лес. Я поворачиваюсь… Билли, смотри. Я так болен. Найди одного парня, по имени Джимми Валентайн, это свой человек. Присматривай за мамой. А тебе я говорю, что бить его нельзя. Полиция, заберите меня отсюда. С судом я сам разберусь. Давай, открывай ящики с мылом. Выбирай лотерейный билет! Труба пышет дымом. Хочешь говорить, говори с мечом. Вот тебе канадский суп на алтаре. Я хочу платить. Я готов. Всю жизнь я ждал. Ты меня слышишь? Пусть меня оставят одного.»

Одновременно со стрельбой в Ньюарке, в Манхэттэне и Бронксе тоже кое-кого достали. Два трупа, один из них, Микки, шофер, настоящее имя Майкл О'Хэнли. Троих смертельно ранили, остальные по предположениям рассеялись. Все это я прочитал в утренних газетах, ожидая поезда в Нью-Йорк. Про меня нигде ничего не было сказано, даже хозяин бара ничего не сказал про мальчишку в куртке. Это радовало. Но крокодиловый портфель я все-таки спрятал в камеру хранения, а куртку, скатав – выбросил в мусорный ящик. Хозяин ведь не единственный источник информации для полиции, да и репортеры не лыком шиты. Когда я все это проделал, я немедленно уехал в госпиталь к мистеру Шульц, резонно посчитав, что безопаснее места сейчас не найти.

Он умер и я остался на свой страх и риск. Я посмотрел в его лицо, оно окрасилось в темный цвет сливы, рот слегка приоткрыт, глаза смотрели в потолок. Я снова ощутил, что он сейчас что-то еще скажет. И даже расслышал что-то, но оказалось, что и мой рот открыт, будто мы ведем неоконченный разговор. Так и не оконченный. Его признания и мое прощение, а может и наоборот. Но так или иначе разговор с мертвым.

Я проковылял, из палаты до выхода незамеченный, не дожидаясь прихода сестер, на вокзале взял портфель и поехал в Манхэттэн. Там пересел на троллейбус и к девяти вечера был у себя в квартале. Но прямо домой не пошел. Я перелез через ограду приюта, незаметно нырнул в подвал к Арнольду, который слушал какую-то песню по радио, просматривая старые подшивки журналов. Без обсуждения деталей я попросил его спрятать кое-что на время и он нашел мне для портфеля самый глубокий бак, накидав в него еще чего-то. Я дал ему доллар. Тем же путем, что и зашел, я вышел, попетлял по Третьей авеню и зашагал домой.

Многие недели я просидел потом дома, изредка выходя на свежий воздух. Не потому, что был болен, для болезней есть таблетки, я почему-то ощущал себя неимоверно тяжелым. Каждое движение давалось мне с огромным трудом, даже простое сидение в кресле, тяжело было даже дышать. Я обнаружил, что постоянно смотрю на телефон, жду звонка, иногда даже беру трубку и слушаю. Я не расставался со своим оружием, клал его на колени. Сначала я боялся наступления ночей, ожидая кошмаров, но спал я сном младенца. Между тем осень окончательно поселилась на улицах Бронкса, ветер трепал окна, неизвестно откуда взявшиеся листья с деревьев царапали асфальт. А он еще был мертв, все они были еще мертвы.

Я постоянно думал о последних словах мистера Бермана и о том, что может они значат что-то большее, чем простой шифр к замку сейфа. Он передал мне живые слова, они до сих пор что-то значат, если можно так выразиться. Поэтому они правдивы. Но правда двояка: незнание полное вряд ли лучше полного знания. Все знать и не мочь, вот была его ситуация. Короткие взгляды из-за очков, учитель. Каждым движением, каждым словом – учитель.

Моя мертвая банда поселилась во мне каким-то огромным, наполненным словами и образами, духом. Что случается с человеком, когда он умирает, куда деваются его способности? Что получилось, когда Ирвинг исчез? Куда подевалась его способность завязывать узлы, закатывать штанины вверх? Где его точность и аккуратность, которыми я так восхищался? Куда они подевались?

Мама вроде и не замечала в каком состоянии я нахожусь, но начала готовить блюда, которые я любил. Даже делала приборку в квартире. Она выбросила все свечи и стаканы для них. Забавно, теперь когда кое-кто действительно умер, она сняла с себя похоронную маску. Но занимало меня не это. А что мне-то делать? Пойти обратно в школу, сидеть в классе, учить что скажут? Может быть, может быть, но пока я в трауре, никаких школ.

Время от времени я доставал из кармана листочки, разворачивал их и читал снова и снова, что говорил в свои последние часы мистер Шульц. Выматывающая сердце дребедень. Там не было послания мне, не было правды, не было истории.

Между тем матушка нашла какой-то магазинчик на Батгейт авеню, где продавались морские ракушки. Купила огромный пакет этих самых даров моря и принесла домой. Все они были не больше ноготка мизинца; блестящие и перламутровые. С этой покупкой был связан еще один из ее сумасшедших проектов, заключавшийся в полном обклеивании телефона этими ракушками. Клей она нашла в одном моем старом конструкторе аэроплана. Она развела его в стакане из-под зубных щеток, наносила клей на ракушку и приклеивала ее. Постепенно весь телефонный аппарат, трубка и даже шнур стали покрыты розовыми округлостями. Получилось не то чтобы некрасиво – белое, бежевое, с красными прожилками, в свете дня сооружение блестело одним цветом, вечерами

– другим. Казалось, даже форма телефона как-то изменяется. Когда ракушки оказались приклеенными к шнуру, вся конструкция приобрела звучание. Я плакал, вспоминая слова мистера Хайнса о молодой, красивой, беспечной и храброй иммигрантке. Я подумал о том, что на какое-то время мама привнесла в жизнь моего отца оттенок благородства, она добавила в их любовь восхитительную сладость. Но он ушел. Сбежал. Теперь у меня были деньги, чтобы послать ее в больницу. Но я поклялся, что она останется со мной, что я всегда буду заботиться о ней. До самой смерти. Но сам я не понимал что делать с ней. Попросить ее бросить работу? Но почему-то мне нравилась даже сама идея об этом. Я был очень одинок, не понимая ее увлечений, не разделяя ее странной любви к свечам, стаканам, игрушкам, старой одежде, ракушкам. Однажды она приволокла домой аквариум. Еле втащила его по лестнице. Но видели ли бы вы как сияло ее лицо! Она поставила аквариум возле своего дивана, наполнила водой и торжественно опустила туда телефон! Как я любил маму, как красива она была тогда, а я чувствовал себя тогда неблагодарным, плоховоспитанным сыном. И не мог изменить ее, потому что еще не добыл для нас обоих справедливости. Денег в портфеле было недостаточно, я чувствовал, что моих усилий по заполнению недостающих звеньев не хватает, но я еще не знал, а сколько там точно. Даже один месяц принес мне столько, что мы могли жить с мамой скромно, но безбедно несколько лет, даже если мы будет тратить вдвое больше чем зарплата у мамы, у нас будет по меньшей мере все, о чем мы только можем мечтать, но я страшно переживал по этому поводу – в банк эти деньги положить было нельзя. Их нельзя было ни в коей мере афишировать, их можно было тратить только очень осторожно и это подавляло. Я думал, наивный, что обладание огромными деньгами может полностью изменить мою жизнь. Но ничего не изменилось. Потом я осознал, что, даже мертвый, мистер Шульц как бы довлеет надо мной – я считал эти деньги не своими, а его. Я взял их по инструкции мистера Бермана и теперь просто ждал дальнейших приказаний. Я не чувствовал спокойствия в душе, которое я знал, должно рано или поздно охватить меня. Ведь я по сути заложник этих денег – ни поговорить, ни обсудить ни с кем на свете я не мог. А фактически только мертвые члены моей банды могли действительно оценить то, что я сделал.

Прошло еще какое-то время. Однажды вечером я покупал в киоске у станции надземки газеты. Подъехала машина, из нее вышли люди, окружили меня, одновременно вышли из сигаретной лавки еще двое, у всех на лице столь знакомое выражение безучастности. Им не пришлось задавать вопросов, один из них кивнул в сторону машины, я свернул газету и быстро залез внутрь. Они отвезли меня в Ист-Сайд. Я знал, как важно в таких ситуациях не паниковать, не воображать в деталях, что меня ждет на месте. Пока мы ехали, я прокрутил в голове все происшедшее со мной за год и так и не смог понять, как он меня вычислил. Ведь даже тогда, у стен церкви, он не смотрел на меня. Я понял, что сделал одну, но большую ошибку, не написав заранее письмо маме, что ей делать, если я внезапно не явлюсь домой, не явлюсь и умру, не вернувшись к маме.

Мы приехали на узенькую улочку, но они не дали мне осмотреться. Я помню лишь какие-то пожарные лестницы на стене. Мы поднялись по ступеням на крыльцо. Прошли после входа в здание пять ступеней.

Оказались в кухне. За столом, под светом тусклой лампы, положив руки на белую скатерть, как пришедший в гости богатый родственник, сидел человек, который выиграл войну бандитских группировок. Прямо перед моими глазами возникли два других глаза, мягких, неподвижных, не очень умных, один был слегка прикрыт пленкой и косил. У него действительно была плохая кожа, сейчас я это увидел с близкого расстояния, а шрам на подбородке ощутимо и заметно белел. У него был взгляд ящерицы. Единственной красивой частью его лица были волосы: черные, густые. Одет он был серо и неприметно. В обычный плащ и обычный костюм. Шляпа лежала на столе. Ногти наманикюрены. Я пах одеколоном. Его запах чем-то смахивал на запах отчужденности и враждебности, который в свое время исходил от мистера Шульца. Я чувствовал себя на совершенно другой территории, как в детстве, вроде недалеко от твоего квартала, но уже все чужое. Он мягко махнул рукой, приглашая меня сесть перед ним.

– Во-первых, Билли, – начал он проникновенно, будто он сожалеет о необходимости вести такой разговор вообще, – ты знаешь, как мы скорбим по поводу кончины Голландца.

– Да, сэр, – ответил я. Я был шокирован тем, что он знает как меня зовут, я бы не хотел значиться в его списке знакомых.

– Снимаем шляпу в знак уважения. Помним их всех. Я ведь их знал… сколько там лет? Такой человек, как Ирвинг… ему замены не отыскать!

– Да, сэр.

– Мы ищем причину того, что произошло. Пытаемся собрать оставшихся ребят вместе, ну, ты понимаешь, остались ведь вдовы и дети.

– Да, сэр.

– Но у нас появились трудности.

Маленькая комната заполнилась людьми. Одни стояли у меня за спиной, другие – у него. И только сейчас я заметил сбоку Дикси Дэвиса, стукачка, вдавленного страхом в сиденье деревянного стула, зажимающего дрожащие руки между ног. Подмышки мистера Дэвиса вспотели до неприличия, лицо покрывала водяная маска. Я знаю, что это значит – высшую степень благоговения. Я едва оглядел его, ничем не показав своих эмоций, но логично рассудив, что сдал меня им именно он. Из этого выходило, что что бы я дальше ни сказал, им это уже известно и что надо быть круглым идиотом, если попробовать им что-нибудь соврать.

Я повернулся лицом к лицу к моему следователю. Мне показалось важным смотреть ему прямо в лицо и прямо в глаза. О человеке говорят не только его слова, но и его выражение лица и способность глядеть, не опуская взгляда.

– Ты неплохо проявил себя у них в организации. Так я слышал?

– Да, сэр.

– У нас тоже найдется работа для смышленых ребят. Ты, наверно, не с пустыми руками оказался? – сказал он это таким тоном, будто моя жизнь не висела в данный момент на волоске.

– Не совсем, – сказал я, – на самом деле меня только поставили на зарплату. Всего за неделю перед их гибелью. Он дал мне аванс за месяц вперед, потому что моя мама больна. Две сотни долларов. Сейчас их с собой нет, но я возьму их из банка завтра утром, как только он откроется.

Он улыбнулся, уголки губ на мгновение поднялись вверх. Затем поднял руку.

– Нам не нужна твоя зарплата, малыш. Я говорю о бизнесе. Ты понимаешь, что в нашем деле, не всегда получается вести все дела как положено. Я хочу попросить тебя помочь нам разобраться с его делами.

– Ну, сэр, это не по адресу! – сказал я, присвистнув, – Это, наверно, к мистеру Дэвису. Я бегал за кофе, за сигаретами. А на важных встречах не присутствовал, меня просто выгоняли. А иногда даже не говорили, где они будут идти, эти встречи.

Он покачивал головой. Я чувствовал глаза Дикси Дэвиса на своей шее.

– И ты никогда не видел денег?

Я сделал вид, что задумался.

– Видел. Один раз на 149-ой улице. – ответил я, – Я тогда мыл полы и они считали прибыль за день. Что говорить, там было никак не меньше нескольких тысяч долларов!

– Вот как?

– Да. О такой сумме я не смею и мечтать.

– А ты мечтаешь?

– Каждую ночь, – сказал я честно глядя ему в глаза, – Мистер Берман говорил мне, что бизнес меняется. Что в скором времени в бизнесе потребуются тихие, спокойные люди с приличными манерами. Которые окончили школу. Я решил, что я вернусь в школу, а потом пойду в колледж. Ну, а потом посмотрим!

Он кивнул и замолк на время, смотря мне в глаза и что-то решая про себя. Затем видно, решил.

– Школа – это хорошая идея, – сказал он, – Мы не забудем тебя. Посмотрим, как ты растешь. Как успехи.

Он махнул мне рукой, я поднялся со стула. Дикси Дэвис спрятал лицо в ладонях.

– Спасибо, сэр, – сказал я человеку, который отдал приказ убить мистера Шульца, мистера Бермана, Ирвинга, Микки и Лулу, – Было большой честью познакомиться с вами.

Я был доставлен обратно на Третью авеню на машине и высажен перед сигаретной лавкой. И только тогда я действительно ужаснулся. Я сел на обочину. Мои руки стали черными, я не выпускал из рук газету. Пережитое увлажнило мои руки и на ладонях я мог прочитать заголовки и начало статьи. Наступала новая череда дней, в течение которых я снова должен был ждать и думать, что может случиться. Свободен или дни мои сочтены? Я не знал. Затем я встал и пошел по улицам. Я дрожал, но не от страха, а от гнева на себя, что смею бояться. Лучше уж убьют меня! Но звук машины исчез, машины моих новых бандитов. Я попробовал подумать, с какой стати они могут убить меня. Наверно, только если я буду вести себя определенным образом. А до этого они будут просто следить за мной. Поэтому, если я не знаю, где деньги, то я должен себя вести, будто не знаю.

Газеты-побрехушки сболтнули, что условно состояние мистера Шульца оценивается в размере между шестью и девятью миллионами долларов. В банках, на счетах осталась ничтожно малая сумма. «Союзники», прибравшие к рукам все дела Шульца, их не нашли. Кроме самого дела они хотели еще и наличности.

Странно, но меня снова начали одолевать мысли. Но уже про другого великого человека, не менее опасного… Я прикинул, что коль дни мои могут быть сочтены, то… во мне снова проснулся азарт сопротивления и выживания. Я понял, что поражение своей родной банды поставило меня в щекотливую ситуацию: я распухал на их смертях. Я унаследовал все, не только деньги. Но жизнь продолжалась, бизнес не останавливался, деньги – понятие вечное, к смерти не приложимое. Страсть к овладению ими бесконечна. Я выждал несколько дней, спустился в подвал к Арнольду – он был на охоте за барахлом – отгородился от выхода каким-то вещами, на случай внезапного возникновения в подвале чужих, и в плохом свете, в пыли, под перестук ног детишек с приюта, пересчитал деньги в крокодиловом портфеле. Считал я очень долго, гораздо дольше, чем предполагал. Считал, чтобы знать точную сумму. Вот она: триста шестьдесят две тысячи двенадцать долларов!

Я засунул деньги обратно в портфель, и сверху сложил старые газеты и журналы, разбитые детские игрушки, части кроваток, колясок, горшков, кастрюль, механизмов, неведомых мне, ламп, части инструментов, коробок из-под сигар, части саксофона, печатной машинки, барабана, бейсбольных бит, бутылки, шляпки, флаги, штаны и коллекцию подмоченных марок в футляре.

А потом я, разумеется, вернулся домой и сел читать откровения мистера Шульца снова. Теперь я читал их по другому; я плавал в облаке своего нового видения, ругая себя за нетерпение, и передо мной открывались новые и новые горизонты. Я слышал голос мистера Шульца, толковый парнишка, я искал в его словах намеки, ниточки, путеводные и разъясняющие слова. Деньги были спрятаны, зашифрованы в бреду – я чувствовал это. Я изучал свой почерк и понял, что он сказал про деньги. Он оставил деньги для мисс Шульц и своих детей, оставил там, где они знают, в каком-то знакомом для них месте, в том месте, где и было приложение сил мистера Шульца. Чтобы проверить предположение я отправился однажды ночью с Арнольдом – но перед этим я несколько недель! просидел в классе, чтобы доказать тем, кто за мной следит, что я чист – в старый пивной склад на Парк авеню, в тот самый, где он увидел меня – жонглера. Шел дождь, мы сломали замок, зашли в темное нутро склада, зажгли фонарь. Крысы носились у нас под ногами, валялись жестяные пивные чаны, бочки. Одна из них была под завязку набита долларами. Мы погрузили эту бочку на тележку Арнольда и отвезли ее домой. С той самой полуночи мы стали с ним партнерами в нашем деле и являемся ими и поныне.

Но я не хочу даже предполагать, что все, что я нашел было именно всем его богатством. Чем больше он имел, тем больше хотел иметь. Уж я-то знал его! Я еще раз изучил записи и, наконец, понял, что он хотел сказать мне. Если уж мир, сказал он, заключен в самом себе, то он будет тянуть его богатства к себе, и чем хуже будут становиться обстоятельства его выживания в этом мире, то тем хуже для мира – он все равно будет тянуть деньги к себе, он все равно не остановится, он будет прибирать к рукам все, что имеет ценность: деньги, акции, долговые обязательства, фишки из казино, он будет хранить это увеличивающееся богатство где-нибудь недалеко от него. А в конце концов он спрячет все это в таком месте, про которое даже никто не подумает, что он может спрятать, и если он не придет за богатством, то секрет его клада умрет вместе с ним. Если, конечно, не найдется ушлый, который разгадает тайну.

Теперь я знал все, и зная все, со спокойной душой вернулся в школу. А что? Школа – отличная идея. Испытание не из легких, после моей немного другой учебы, но я был силен духом и сидел в классе, продолжая обучение, а после классов работал в рыбной лавке за пять долларов в неделю, носил белый фартук, весь в рыбьей крови и исхитрялся вести себя обычно, утешаясь мыслью, что за мной все время следят.

Спустя год после смерти мистера Шульца, человек с плохой кожей попал в тюрьму. Его засудил тот самый Томас Е.Дьюи. Я немного знал о правилах мафиозных структур – когда приходило время или обстоятельства заставляли меняться, то интересы в делах менялись тоже, проблемы вставали новые и возникали новые дела. Про старые, нерешенные, забывали. Поэтому уже через год можно было отправляться в провинцию не опасаясь за свою жизнь. Но я не торопился. Я был единственным обладателем и хранителем тайны. Во время учебы в школе меня посетило некое откровение: мне было дано знать, что я живу в непростом мире, а в насквозь пропитанном гангстеризмом социуме. Полная правда об этом вскрылась спустя несколько лет, с началом Второй Мировой. А пока я закончил школу, затем перешел учиться в Манхэттэн в школу для избранных и талантливых, а потом прыгнул еще выше в колледж Айви Лиг. Факультет я вам, разумеется, не назову. В колледже я сам платил за тьютора, полновесной наличностью, встречаемой с должным пиететом. Окончил я его отлично, пройдя курс военной подготовки, вскоре оказался в армии США в чине лейтенанта.

В 1942 году человека с плохой кожей выпустили на свободу, Томас Е.Дьюи, уже губернатор, простил его и добился его депортации на родину, в Италию. Вообще губернатор тогда добился еще большей популярности за свою деятельность по укреплению тылов, очищая Нью-Йорк от саботажников и пособников Гитлера. Но я в то время был уже за морем, воевал в разных частях света, богатство мое хранилось невостребованным вплоть до окончания войны в 1945 году. Вот, собственно, и все, что я хотел рассказать в этой книге. Ядовитый читатель сам вычленит пропущенные мной факты, сам догадается, где я приукрасил, а где умолчал. До сих пор не стихают споры по факту исчезновения всего капитала мистера Шульца, никто его так и не нашел. По слухам он был запечатан в почтовые мешки и не было в этих мешках денег в номинации меньше чем тысяча долларов. Мое послевоенное я, разумеется, здорово изменилось, я стал с удивлением ощущать, что отношусь к богатству иначе – как к монументу стяжательства и дикой пиратской страсти к кладам. Так мы смотрим на старые портреты или слушаем песни тех, кто давно умер. Впрочем все эти шебуршания чувств ни в коей мере не повлияли на мою решимость пользоваться кладом и дальше.

* * *

Я подхожу к самому концу пересказа о моих мальчишечьих приключениях. Кто я сейчас? Что делаю? Вращаюсь ли в тех же криминальных кругах или нет? Где и как я живу? Пусть все эти вопросы останутся тайной. У меня есть имя и оно в достаточной мере известно. Хочу признаться, что на меня оказало влияние слов мистера Бермана о числах – я не раз пробовал проделать процедуру им предложенную, собрать все числа, перемешать их, подбросить в воздух и посмотреть что выйдет. Новый язык, новая книга. Извращенные мысли человека-числа, увы, не сработали. Разбросав вымысел, клинопись, иероглифы, буквы, цифры, свет, жизнь, любовь, все рациональное и нерациональное, я не мог получить ничего нового – все по-прежнему превращалось в того же Билли Батгейта, в малыша, в толкового парнишку, в мое «я», которое было, есть и останется неизменным. Я уже не верю, что можно сделать новое.

Каким-то утешением служит эта книга. Я рассказал правду о мистере Шульце и обо мне, хотя в некоторых деталях, если вы внимательно почитаете газеты того времени, она отлична от общепринятой. Я сказал правду слов, я сказал также ту правду, которая живет вне слов.

Мне осталось рассказать совсем немногое. Я специально оставил это для последних страниц романа, потому что это ключ ко всему в моей памяти. Событие, не реабилитирующее того мальчика, кем я тогда был, но, возможно, давшее ему шанс на спасение. Я падаю на колени и благодарю Бога за то, что он дал мне жизнь и за то, что дал мне радость в жизни, я славлю его и еще раз благодарю за то, что он позволил мне с достоинством перенести. Весной следующего года, спустя шесть месяцев после гибели мистера Шульца, мы с мамой переехали в пятикомнатную квартиру, с окнами на Кларемонт-парк. Мама могла наслаждаться видом деревьев, дорожек, тропинок и детских площадок. Одним майским субботним утром раздался стук в дверь и вошедший человек в униформе шофера серого цвета принес нам плетеную корзину, держа ее двумя руками за боковые ручки. Я не понял, что там внутри: выстиранное белье, еще что-то, но мама прошла мимо меня и без слов взяла корзину, будто ждала ее. Она полностью выздоровела, моя мама, была уверена в себе и шофер, судя по его лицу, успокоился. Он почему-то был очень взволнован. Она была как строгая матрона в длинном черном платье, очень шедшем ей, она была причесана и выглядела очень мило. Она взяла ребенка, кто же еще это мог быть, как не наш с Дрю сын, я понял это сразу, лишь только взглянул на него, внесла его в квартиру и положила в ту самую коляску, единственную дорогую ей вещь, которую она взяла с собой из старой квартиры. В тот самый момент я почувствовал, что наконец моя жизнь окончательно встала на правильный путь и мое детство закончилось бесповоротно.

Да, нелегко нам пришлось поначалу, возня с маленькими детьми привносит в жизнь массу суеты, бутылки, соски, пеленки, все это навалилось сразу. Мама уже подзабыла материнские штучки, она иногда не знала, что делать, когда ребенок кричал и размахивал ручонками, но вскоре мы привыкли к нему и все наладилось. Потом мы ездили с ним в Бронкс и возили его в коляске по Батгейт-авеню. Он слушал вместе с нами выкрики торговцев, смотрел на ящики с фруктами, ощущал запахи свежего хлеба, трогал мясо и колбасы в магазинах. С ним познакомились и владельцы всех лавок, и простые работяги с этой улицы, все-все. Жизнь с ним как-то снова вернула нас в мирные дни нашего счастья вдвоем, в ту жизнь, когда еще был мой папа, и когда всей семьей мы отправлялись за продуктами на неделю на Батгейт-авеню, в эпоху процветания Голландца Шульца.