Глава семнадцатая
Вернувшись, я обнаружил, что жизнь в провинции обострила мои чувства: нос чуял только запах горелого угля, глаза болели от непотребных видов, шум улиц лишь оглушал. Все вокруг выглядело грязным, старым, некрасивым: квартиры напоминали свалки, дома – огромные мусорные баки, мостовая – сплошной булыжник вместо изящества асфальта. Но самым большим изменением было изменение в голове: какой маленькой стала моя улица, какой сжатой, кривой, унылой она стала по сравнению с другими. Я шел по ней в смятом белом костюме, застегнутый наглухо, галстук приспущен, и думал, что когда-то появление перед мамой в таком вот костюме доставляло мне удовольствие, мне было приятно, что она могла оценить успехи сына, сумевшего за лето заработать на такой костюм, но вместо законной гордости чувствовал лишь вымотанность после долгой поездки. Стояла душная и жаркая нью-йоркская суббота, я был выжат. Тяжелый чемодан из настоящей кожи оттягивал руку. Прохожие смотрели на меня тем особым взглядом, которым они смотрят на чужаков – слишком я бросок в этой одежде для нашего квартала. Я возвращался домой, но стал абсолютным иностранцем, никто в восточном Бронксе не носил таких костюмов, ни у кого не было такого кожаного чемодана с двумя застежками. Обитатели домов моей малой родины смотрели на меня, дети прекращали играть на улице и оборачивались в мою сторону, взрослые забывали про свои разговоры и смолкали при моем приближении, а я шагал мимо них, в ушах – гул, в глазах – боль, будто воздух вокруг был пропитан ядовитым газом.
Но это было лишь присказкой. Основное началось непосредственно дома, в квартире. Когда я поднялся на свой этаж, то обнаружил, что, хотя дверь и закрыта, но замок в ней сломан – так началась целая серия изменений произошедших в мое отсутствие. Я толкнул дверь – она поддалась и моему взору открылась моя бывшая квартира: гнетущий низкий потолок, знакомый и все такой же идиотский вздутый линолеум на полу, обстановка, обшарпанная и скрипучая. За окном, на отступе пожарной лестницы – высохший цветок в горшке, из открытого шкафа выглядывают старые вещи, кухня практически вся черная от гари и копоти – видно мама занималась раздутием свечек в стаканах сверх меры. Кухонный стол был временно освобожден от стаканов и был покрыт завитушками и кляксами топленого воска. На воске виднелись точки, я подумал, что передо мной – модель планетария с уменьшенной копией звездного неба. Никаких видимых знаков присутствия моей мамы не было, хотя ощущалось, что она все еще живет здесь. Кувшин с ее заколками стоял на знакомом месте, ее молодых лет фото с изрезанным бритвой лицом стоящего рядом мужчины – моего отца – тоже. Висели также ее некоторые вещи. На шкафу лежала шляпа, которую я прислал ей из Онондаги. Она была нераспакованной, в той же коробке, даже ценник из магазина не оторван.
В холодильном ящике было несколько яиц, половина буханки серого хлеба, завернутого в бумагу и бутылка молока, неполная.
Я включил свет, сел на пол в этом царстве одинокой женщины и ее блудного сына и достал из карманов скомканные бумажки, имеющие разные ценности, но все одного и того же цвета – светло-зеленого. Я распрямил их, разгладил и разложил по номинациям, пятерку – к пятерке, десятку – к десятке, сотню – к сотне. Затем сложил их все в стопку, подровняв края ударами ладони: я приехал из летнего полу-отпуска с шестью сотнями и пятьюдесятью долларами, остатками Саратогского богатства, которые мистер Берман не взял обратно у меня, а оставил мне как зарплату. Сумма была огромной, но все же, увы, недостаточной, чтобы оплатить все счета, предъявляемые этим высоким, святым в своей простоте, образом жизни, этой чистой верой в порядочность и идеалы, а также купанием в ванне, которая находится на кухне. Я сложил деньги в сумку, сумку засунул в сортир. Там я нашел старые свои штиблеты, стертые до дыр, полосатые трусы и штаны, с дырками на коленках. Я одел все это и почувствовал себя увереннее и лучше. Сидя на окне у пожарной лестницы, я закурил и начал вспоминать – а кто же я есть на самом деле? Чей сын? Краснокирпичный дом приюта напротив сначала отвлек меня от этих мыслей, а затем привлек мое полное внимание. Я засунул сигарету в угол рта, вылез наружу, спустился по лестнице вниз, повисел на последней перекладине и спрыгнул. Уже в полете я понял, что моя былая ловкость отказала мне, я более не являлся грациозным жонглером и акробатом, и поэтому приземлился неудачно, стукнувшись пребольно о мостовую коленками. В провинции я питался более чем хорошо, наверно, поднабрал весу. Я встал, посмотрел вокруг – не видел ли кто, затем перешел улицу как можно медленнее, чтобы даже если кто и видел мое падение, не заметил, как я пытаюсь не хромать. Ступени в подвал ни капли не изменились, мой друг Арнольд, продавший мне пистолет, сидел в своем пыльном владении и по-прежнему выбраковывал найденные на свалках вещи, оценивая каким-то иным разумом их полезность.
Он воскликнул, мой твердый в убеждениях друг:
– Где ты был?
Я несказанно удивился его голосу, будто все эти годы он был немой. Он, как и я, вырос, обещая в будущем превратится в здоровенного мужика, наподобие Жюли Мартина. Он встал, пустые банки свалились с его коленей, загремев по цементному полу, и улыбнулся.
Как хорошо было вернутся в подвал, сидеть и покуривать, болтая выдуманные истории о проведенном неведомо где времени, глядя в глуповатое лицо Арнольда, восхищенно оценивающем одну выдумку за другой и одновременно продолжающем вечную выбраковку предметов. Сверху неслись гоготание и топот ног воспитанников приюта, подвал трясся и вздымалась пыль, а я почему-то думал о детях, как о радуге среди веселых брызг воды над землей. Посетившая вслед за этим мысль о школе, изумила и озадачила меня – я должен, если должен, идти уже в десятый класс – любимое число мистера Бермана, между прочим, содержащее единицу и ноль, замыкающее цепь чисел, которыми можно вообще выразить любое число на свете… но мысль так и не дойдя до конца, затухла на пол-дороге, такие идеи посещают нас иногда, вялых и больных, и умирают, невысказанные, не обдуманные.
Но когда я поднялся в старый гимнастический зал, чтобы увидеть тех, кого еще можно было увидеть, к примеру, мою давнюю пассию, верткую и ловкую акробатку, то вызвал почему-то испуг играющих, сломал их ритм игры, в зале внезапно установилась тишина, подобная той, которую я вызывал, идя домой после бурного лета. Дети, выглядящие настоящими детьми, уставились на меня, волейбольный мяч покатился по блестящему деревянному полу, а учительница, которая была мне незнакома, со свистком на шее, подошла ко мне и попросила уйти – здесь не место для гуляний.
Этот упрек стал для меня первым звоночком: детство закончилось, я никогда уже больше не смогу в эту реку. Мое путешествие по холмам и равнинам близ Онондаги протекало для меня одного, здесь – было другое путешествие, внутри самих себя. Я выяснил одной девчонки, что Бекки я больше не смогу увидеть – ее взяла с собой в приемные дочери семья из Нью-Джерси. Какую птицу удачи поймала она за хвост, живет теперь в своей комнате! Девчонка поджала губки и посоветовала мне больше не появляться на девчачьем этаже, что здесь мальчикам нельзя и я с горя отправился на крышу, где когда-то за деньги пользовался ее расположением и любовью. На крыше работал маляр, он оказался новым директором приюта, он красил крышу в зеленый цвет, аккуратно малюя полосы железа. Увидев меня, он привстал, вытер пот со лба рукой с кистью и сказал мне, что я – уличное отродье и что он считает до трех и я исчезаю, иначе, он отобьет мне все печенки, затем сдаст в полицию и там эту процедуру будут производить до кровохарканья.
Теперь вы представляете, каково мне было оказаться дома? Но что удивило меня больше всего – это моя ранимость и чувствительность к обиде. Судите сами, вместо того, чтобы думать о том, как быстрее съехать с этого района, я ходил и ходил по старым местам. А что еще можно было ожидать от бронксовских? За несколько последующих дней я начал, наконец, понимать, что кем бы я ни был, что бы ни сделал, люди все равно не знают этого в деталях, они знают, что я «в банде», но на этом их информированность иссякает. Репутация моя за отсутствие выросла, ну и что? Я ходил в магазин сладостей и покупал там газеты два раза в день, утром и вечером, шел обратно домой и меня освещал свет причастности к криминальному миру. Совершенно особый свет. Меня отличали, да, но отличали как порок, а не как добродетель, отмечали как опасность, но презирали. Я знал это умонастроение квартала, сам испытывал его общую волну, когда жил, как они. Всегда находились и люди, по отношению к которым квартал молча выражал свое чувство, не одобрял, не порицал, а констатировал. А мы, пацаны, говорили о таких, только когда они заходили за угол, в магазин, в общем скрывались с глаз. О таких нам говорили мамы: «Не водитесь с ним!» И поэтому было лицемерием носить старые штаны и штиблеты, не надо было этого делать. Я должен был носить одежду моего успеха. Ну и ко всему прочему добавлялось чувство гордости за себя – зачем мне их разочаровывать?! Коли ты попал в гангстеры, сказал раз мистер Шульц, обратной дороги нет. И в его тоне не было угроз. Лишь спокойное сожаление. По поводу себя. Не меня. Или так мне показалось? Да, и угрозы, и сожаления – все было и все будет. Но, не сейчас, не сейчас.
Я, кстати, опускаю многие подробности из переживаний тех первых дней возвращения. На самом деле было многое. И первым шоком стала моя собственная мама. Ее я увидел через несколько часов после прибытия. Она спускалась по улице, а впереди себя толкала детскую коляску. Уже издалека, с первого взгляда на нее, я понял, что ее непосредственная отстраненность от мира превратилась в тихое, но всем очевидное умопомешательство. Волосы, седые, непричесанные, разлетались от ветра космами, взгляд – совершенно отсутствующий, и чем ближе она подходила, тем яснее я понимал, что если я не встану прямо у нее на дороге и не остановлю ее, то она просто прокатит коляску мимо меня. Я не только загородил ей дорогу, не только поздоровался с ней, но и дотронулся до ее плеча, но даже так ее первое, отобразившееся на лице, чувство было не узнавания меня, а раздражение – это кто там мешает? Лишь затем ее глаза поднялись вверх и на мгновение я ощутил, что она смотрит сквозь меня. Через секунду она поняла, что я – тот, о ком можно подумать неотстраненно и нормально, я – ее сын. Она приняла меня снова в свой мир. Моя бедная, сумасшедшая мама!
– Билли, это ты?
– Да, мам.
– Ты вырос.
– Да, мам.
– Какой большой стал, – сказала она, обращаясь к кому-то кто нас слушал.
Она глядела очень напряженно, у меня даже пошли мурашки по коже и я сделал шаг к ней, обнял ее и поцеловал. От нее исходил неприятный запах, она перестала следить за собой. Остро пахло отбросами улицы, помойкой. Я взглянул вниз, в коляску и увидел расправленные и аккуратно уложенные, но уже начавшие коричневеть, листья салата, кукурузные початки и мокрые ошметки мускусной дыни. Мне стало не по себе от мысли, что она ответит, если я спрошу – что лежит в коляске? Мама не улыбалась, утешать ее не имело смысла.
Ох, мама, мама! Но когда мы пришли домой, она перевернула коляску на расстеленную на полу бумагу, сделала сверток и выбросила все овощи в мусорный ящик. Это была процедура более или менее осмысленная и знакомая, я успокоился. Вообще-то я знал, что у нее идет все периодами. То охватывает сумасшествие, то – она становится обычной. У нее в голове будто менялась погода. И каждый раз, когда она у нее устанавливалась солнечной и приятной, я был склонен думать, что это уже навсегда, что она – здорова. Но, как это всегда бывает, начинало штормить и все начиналось снова. В воскресенье я показал ей все деньги, что я имел. Она расцвела улыбкой. Я сходил в магазин и принес продукты на завтрак. Она, как раньше, приготовила поесть, усадила меня, как в старые добрые времена на солнечную сторону кухни и мы поели. Затем она приняла ванну, причесалась, оделась, подколола свои длиннющие волосы и мы сходили в Кларемонтский парк погулять. Там мы посидели на скамейке под деревом и почитали газеты. О том, где я провел лето, вопросов она не задавала. Где я был, что делал – ни малейшего любопытства или материнского беспокойства она не проявила. Лишь вдумчиво молчала, будто и так все знала.
Меня в это время страшно мучила совесть за свое пренебрежение по отношению к маме, ей, казалось, большего и не надо от меня, просто сидеть вот так, вдали от вездесущих соседей, в тишине зеленого парка, и возможность того, что мое приглашение погулять доставило ей радость давало мне ощущение покоя. Да и как иначе, пересуды общества на нашей улице не могли пройти мимо: из плохой семьи, где мать – тихая помешанная, не может выйти хорошего ребенка. А вот ведь вроде вышел. Все эти мысли расстраивали меня, я чуть не заплакал.
– Мам, – сказал я, – Денег у нас много, давай переедем с той квартиры. Снимем квартиру прямо здесь, с окнами на парк. Будем подниматься на лифте и смотреть на парк прямо из него. Я знаю, есть такие дома с пристроенными, стеклянными лифтами.
Я показал ей на одно из таких зданий, она проследила взглядом. Затем покачала отрицательно головой и отвела глаза. Она сидела, грустная и задумчивая, руки на коленях, и качала головой, будто я переспрашивал ее, а она так же безостановочно отвечала.
Я захотел ее покормить, доставить ей еще какое-нибудь удовольствие кроме прогулки, сходить с ней в кино, возвращаться в свой квартал так не хотелось, я уже привык к такой жизни в окружении огромного количества людей, в таких местах, где все время что-то происходит, где я смогу восстановить мозг моей мамы, развеселить ее, разговорить, сделать ее нормальной. На выходе из парка я поймал такси и дал адрес того самого ресторана, где мы были в начале лета. Нам пришлось немного подождать, пока освободиться столик, но когда мы сели, я увидел, что ей понравилось сюда вернуться, что она помнит это место и наслаждается здешней уютностью и той дешевой подделкой под аристократичность, что заключена в мебели и обстановке. После того, что я видел, найти аналог красоты было бы мне трудно. Я уже понимал насколько дешев и скучен этот ресторан, насколько малы и несъедобны порции и вспоминал со смешком те огромные порции Онондагского периода, представляя, каково было бы здесь очутиться всей банде и смотреть на здешних обитателей, воочию увидев физиономию Лулу Розенкранца, когда официантка поставит перед ним тарелку с бутербродом – кусочек хлеба с огурцом и маслом и чай, холодный до омерзения. Воспоминания повели меня еще дальше и я ошибочно позволил им увлечь меня: я вспомнил Дрю и ужин в Брук-клабе, ее локти на столе и немигающий ласковый взгляд устремленный на меня, ее мечтательное выражение лица. Мои уши вспыхнули огнем, я глянул перед собой и увидел маму – она смотрела на меня, как Дрю тогда. Улыбалась и до боли знакомо была похожа на Дрю. На какой-то момент я струхнул и даже забыл, где я нахожусь и с кем, мне показалось, что мама и Дрю прекрасно знакомы друг с другом, и… даже страшно представить, они могут налагаться образами и выглядеть одинаково. Они совпадали ртом и глазами, фигурой и одеждой – я словно ополоумел от подобного сходства и от той любви, которую испытывал к обеим. Но все это промелькнуло за секунду, за долю секунды и спустя это кошмарное мгновение я уже овладел собой до того уровня, когда мог смотреть и видеть мир таким, какой он есть. И он – этот мир – меня разъярил! Когда еще я могу увидеть его так близко, так явно и так правдиво, как увидел сейчас! Я почувствовал себя полностью измененным, полностью переделанным, полностью другим: изменилось абсолютно все – тело, мозги, ощущения, мысли, все! Все, кроме сердца. Я буйствовал в душе, внешне спокойный! На кого? За что? Не знаю. Я хотел взорваться, разметать весь ресторан по камешку… а сидел неподвижный. Я внезапно устал от мамы, я проклял ее скотское существование в якобы святости честности и трудолюбия, которому она отдала себя уже давно и не могла поступать иначе. Затаскивать меня в унылость бронксовских будней и жить так, как я жил до эпохи гангстеров? А как же мои устремления в другую область? Неужели она не понимает, что я не просто так ушел в бандиты, что за этим что-то стоит! Лучше не давать мне советов и не пытаться останавливать. Никому не советую останавливать меня.
А затем все кончилось. Знаете как бывает – подошла официантка и спросила: «Что-нибудь закажите еще?.. Тогда, пожалуйста, вот вам счет…»
В понедельник утром мама пошла на работу в прачечную, как обычно, ее помешательство, по-моему, поддавалось саморегуляции, т.е. это не было душевной болезнью обычного вида, а было типом отстранения от мира – а подобное упражнение было знакомо и мне. Мысль успокоила меня, но я зачем-то взглянул внутрь детской коляски и увиденное тут же бросило меня в омут отчаяния – там были аккуратно уложены скорлупки от яиц, которыми мы завтракали. Так в первый раз за одну долю секунды я прошел путь от спокойствия до самого глубокого расстройства. Я начал напряженно думать, выходило это циклично, следуя повторами за мамиными приступами; наверно, мне следовало прекратить обманывать себя и придти к единственно возможному выводу, что мне лучше отвести ее к врачу, чтобы тот постарался вылечить болезнь. Иначе, спустя какое-то время, мне придется отправить ее в лечебницу для душевнобольных. Куда обращаться, где искать помощь – я понятия не имел! У мистера Шульца была престарелая мать, о которой он заботился. Наверно, он мог бы помочь. А может у банды был свой доктор? Ведь свой юрист у нее был! Так или иначе, к кому еще я мог обратиться? Я не принадлежал больше к нашему кварталу, меня ничего не связывало ни с соседями, ни с приютом, ни со школой. Все, что у меня было – банда, каковы бы ни были мои трения и сложности – я принадлежал банде, она была моей. И какие бы у меня ни были желания – бросить маму, спасти маму – они были неразрывно связаны с миcтером Шульцем.
Но вестей от него не было. Ни от него, ни от Аббадаббы Бермана. О процессе я знал лишь из газет. Я никуда не выходил, только за сигаретами, попутно покупая свежую прессу. Газеты я покупал все: утренние, дневные, вечерние. Поздними вечерами в киоске у станции надземки на Третьей Авеню я покупал выпуски завтрашних утренних газет, по утрам в магазинчике сладостей я дожидался свежих дневных выпусков, с наступлением сумерек уже читал вечерние издания. Позиция правительства казалось мне несокрушимой. У прокурора были прямые документальные свидетельства, подкрепленные профессиональными отчетами и заявлениями налоговой полиции – перебороть их было невозможно. Я нервничал. Когда мистер Шульц начал отвечать на вопросы обвинения, то звучало это крайне неубедительно. Он говорил, что ему попались плохие юристы, что они сделали ошибку, и когда другой юрист указал на эту ошибку, то он, мистер Шульц, немедленно обратился в налоговую службу и попытался заплатить, как порядочный и патриотически настроенный гражданин, каждый пенни, который он остался должен. Но правительству этого мало, оно решило наказать его. Не знаю, по-моему даже самый нищий фермер усомнился бы в этой истории.
Пока я ждал новостей, пытаясь предугадать вердикт, я думал, что мне делать в том или ином случае. Если мистера Шульца посадят в тюрьму, то мы будем в безопасности долгое время, весь срок его заключения. Как это было бы восхитительно! Только мысль об этом приводила меня в восторг! Но в то же время, моя вера в безостановочно тикающие часы судьбы была бы поколеблена. Если такая обычная и земная вещь, как правосудие, способна изменить мою жизнь, тогда таинственной связи с божественной справедливостью и предопределенностью попросту не существовало. Если преступления мистера Шульца совершались на грешной земле и наказывались по-земному обыденно, то в мире для меня ничего не оставалось – и все, что я думал о своей судьбе и невидимой силе, являлось плодом измышлений моего собственного мозга. Эта мысль была просто невыносима! Но если он выйдет сухим из воды, если он только выберется сухим из воды, я снова возвращусь в привычную, полную опасностей колею, и, веруя в те же мальчишеские озарения, преодолею все и получу от судьбы предназначенный мне дар – фатум! Но что же я хотел? Какой вердикт, какое будущее?
По тому, как я ожидал вердикта, я уже понял ответ. Каждое утро я просматривал последнюю страницу «Таймс», где печаталось расписание отправлений пароходов. Меня интересовало сколько их отправляется каждый день, куда и вообще, есть ли выбор? Я верил, что Харви Престон все сделал правильно. Мне даже он как-то стал ближе и понятнее. В Саратоге он блестяще выполнил то, что от него требовалось. Может и дальше он все делал правильно? Я представлял как Дрю перегибается через поручень парохода и смотрит назад, на освещенную луной дорожку от винтов, на серебряный океан, и думает обо мне. Она виделась мне в шортах и маечке на задней открытой палубе, играющей в шашки. Если же я не прав и мистер Берман, Ирвинг и Микки приезжали в Саратогу, чтобы забрать Дрю назад или поговорить с ней от имени Голландца, тогда… что, черт побери, потеряно? Что осталось? Она жива, но не для меня, вот и все.
В среду вечерние газеты напечатали отчет о процессе. Там говорилось, что стороны привели все свои доказательства и обвинения, все высказались по существу вопроса, в четверг – судья проинструктировал жюри присяжных, в четверг же вечером газеты сообщили, что жюри еще совещается. Ночью я пошел на станцию и утренний выпуск уже пестрел заголовком: «Невиновен по всем статьям»!
Я закричал, подпрыгнул и затанцевал вокруг киоска. Шум, вызванный моей глоткой, был заглушен проходящим поверху поездом. Глядя на меня, никто бы не мог сказать, что я радуюсь невиновности человека еще неделю назад намеревавшегося убить меня. Везде он был снят с близкого расстояния: «Миррор» давала его широкую улыбку, «Америкэн» – целующим свои четки, «Ивнинг Пост» – в паре с Дикси Дэвисом, голову которого она зажал локтем и целовал в затылок. «Ньюс» и «Телеграм» давали его фотографию, на которой он обнимал одного человека из жюри, в синем фермерском костюме. И все до единой газеты приводили высказывания судьи после оглашения вердикта жюри: «Леди и джентльмены! За все годы, проведенные мной в кресле судьи, я никогда не был свидетелем такого потрясающего искажения правды и неопровержимых доказательств вины подсудимого, как сегодня! То, что после прослушивания столь тщательно подготовленного обвинения, представленного правительством Соединенных Штатов, вы, тем не менее, признали обвиняемого невиновным по всем статьям, настолько потрясает мою веру в справедливость, что я всерьез обеспокоен будущим нашей страны. За проделанную вами работу суд от моего имени не желает вас благодарить. Вы – позор нации!»
Моя мама свернула одну из газет таким образом, что осталось видно только лицо мистера Шульца, положила ее в коляску и прикрыла салфеткой до подбородка.
А теперь немножко о кутеже, шедшем подряд два дня и три ночи в публичном доме на Семьдесят Шестой улице, что между авеню Коламбас и Амстердам. И не то, чтобы я не знал день или ночь сейчас – окна были завешены красными велюровыми портьерами, свет горел всегда – просто гулянка шла безостановочно и нужды в определении точного часа не было. Здание было из рыжего кирпича, совершенно неприметное, от той пирушки и первых часов, проведенных там, в памяти у меня осталось лишь дрожащая физиономия какой-то немолодой шлюхи, которая бежала вверх по лестнице, с наигранным испугом отбивавшаяся от пьяных приставаний одного из наших придурков. Он ее так и не догнал, а слетел вниз по лестнице, лицом вниз. Большинство женщин были молоды, привлекательны и стройны. В течение всего времени они как бы менялись по сменам. Помимо известных мне бандитских рож появлялись и неизвестные. Гулянка предполагалась для высшего состава гангстерской аристократии, но слух о ней распространился по городу, и небритые лица появлялись в апартаментах с постоянством поездов в метро. Я даже заметил одного полицейского в подштанниках и подтяжках. Перед ним на коленях стояла пьяная мадам, на голове – сдвинутая на затылок полицейская фуражка, и обцеловывала его ноги, палец за пальцем.
Женщины хохотали, увертывались от щипков расслабленных на отдыхе гангстеров, но на самом деле ни капли их не боялись и спокойно поднимались с ними по лестнице в комнатки. Фантомы Дрю безбоязненно принимали в себя убийц. Я был потрясен и шокирован их поведением, их трансформацией из безгласных номеров в значащие числа. В одном углу залы я видел вяло осклабившееся лицо мистера Бермана, едва видное сквозь клубы сигаретного дыма, в другом – мистера Шульца. О нем особо: он сидел в окружении трех или четырех проституток сразу, развалившись в кресле, одна – на коленях, другая
– на подлокотнике кресла, третья – еще как-то присосавшись к нему, они гладили его, тискали, целовали мочки ушей, тянули его потанцевать, а он смеялся и тоже трогал их руками. Нет, трогал – слишком мягко: щипал, сжимал, хлопал, в общем общее впечатление было таким: много-много плоти. Весь антураж шел безостановочно и без твердой режиссерской руки, все двигалось хаотично и беспорядочно – глаз подавляло изобилие женских грудей и сосков, животов и животиков, поп и попок, ног и ножек. Мистер Шульц заметил мой взгляд и тут же, от своих щедрот, назначил женщину для увеселения лично меня. Она неохотно отклеилась от него и повела меня по ступеням вверх. Это вызвало хохот и усмешки со стороны моих взрослых коллег, неприятных и унизительных для меня и для этой женщины, которая шипела и плевалась от гнева; ей, такой, профессионалке, тоже было не по рангу обслуживать сопляков. Мы оба сделали все как можно скорее. Это было не наслаждение вечеринкой, вечеринка шла внизу и там всем было весело, это было – даже не сексом, а просто совокуплением, сравнимым лишь со скотским насыщением, быстрым и жадным. Мне стало до такой степени противно, что внизу я был вынужден принять коктейль. Он по крайней мере, был сладок и наверху плавала вишенка.
Хозяйка пребывала в кухне, в самом углу здания, за лестницей. Я пришел к ней, нервничавшей от такого потока посетителей, сел и поговорил. Мне было неудобно за мистера Шульца – напившись до чертиков, тот врезал ей с размаха за какой-то надуманный предлог и теперь хозяйка ходила с синяком под глазом. Он, правда, потом извинился и дал ей сто долларов. Ее звали Магси, она была маленького росточка и, наверно, походила в молодости на китайского пикинеза, точно такой же сидел у нее на коленях, когда я зашел в кухню. Ее лицо было круглое, с глупыми глазами, волосы – рыжие, тонкие, завитые. На ней было черное платье, которое прилипало к лодыжкам, когда она садилась. Голос у нее был низкий, как у мужчины. Я говорил с ней, а она готовила говядину. Рядом с плитой лежали все пистолеты, которые посетители сдали, придя в публичный дом. Насколько я понял, она безостановочно сидела на кухне не потому, что ей там нравилось сидеть, она просто боялась, что какая-нибудь пьяная рожа зайдет сюда, схватит свой пистолет и пойдет спьяну палить. Хотя, с другой стороны, если кто и захочет это сделать, она – не будет помехой, слишком мелка и слаба. Помимо проституток в ее штате работали негритянки: они меняли простыни, меняли пепельницы, собирали выпитые бутылки. Работали у ней и мальчишки на подхвате, тоже – черненькие, они таскали ящики с пивом и вином, блоки сигарет и горячие обеды в металлических контейнерах, прямо из закусочных, завтраки в картонках – из близлежащих кафе. Хозяйка была строга и деловита, работа у нее кипела. Она напомнила мне генерала, у которого все спланировано и который лишь выслушивает доклады нижестоящих о выполненных приказах. Я взял несколько сваренных вкрутую яиц и пожонглировал ими, она была так уверена, что я разобью их, что очень обрадовалась, когда этого не произошло. Я ей понравился. Она стала расспрашивать меня, как меня зовут, где я живу, и по-женски вздохнув, сказала, мол, как это такой милый мальчуган оказался в окружении такого сброда. Затем она рассмеялась снова. Она потрепала меня по щеке и предложила шоколадку из металлической коробочки, что стояла рядом с ее креслом, на коробке были изображены мужчины в бриджах и белых рубашках, кланяющихся каким-то леди в пышных юбках.
Но мадам Магси оказалась не так проста: она очень быстро поняла, почему я сижу в кухне и не хочу уходить. С деликатностью и мягкостью она предложила мне нечто специальное: свежую девочку. Под «свежей» она имела в виду новичка, неопытную абсолютно нетроганную проститутку. Она тут же позвонила куда-то и через час я оказался в кровати в номере с молоденькой девчушкой, блондинкой, стройной и пугливой, мы пролежали всю ночь рядом, практически без движений, я думаю ей, также как и мне, очень хотелось спать – мы оба были так молоды!
Для этой взрослой гулянки я был слишком чувствителен и неуверен в себе. Наслаждаться весельем у меня не получалось. В Бронксе я ждал окончания суда, жадно глотал газеты, желая всем сердцем одного – воссоединиться с бандой, я любил их всех. В их поведении была последовательность, к которой я испытывал благодарность, но здесь я снова ощутил себя чужаком. Благодарность стала чувством вины за мои прежние дурные мысли о побеге; я смотрел на лица, чтобы понять, что реально я значу для них, и в их улыбках я видел для себя то полное прощение грехов, то скрытую враждебность.
Но затем, где-то к исходу второй ночи, я понял, что не только я ощущаю дискомфорт. Мистер Берман тоже ошалел от буйств и тихо сидел в прихожей и читал газеты, похлебывая коньячок и посасывая сигареты. Он часто выходил, звонил с улицы, и пока Лулу, матерый и здоровенный мужик, удостаивал вниманием девиц из заведения и ни одна из них не могла бы сказать, что внимания хоть одной досталось маловато, тот же Ирвинг поднимался наверх раз или два и единственное, что могло хоть как-то сказать, что он расслабился, был его снятый пиджак и приспущенный галстук. Я понял, что Ирвингу это тоже скоро наскучило и он развлекал себя тем, что закатав рукава, смешивал и разносил напитки всем страждущим. И я понял, что близкое окружение мистера Шульца чего-то ожидает. На самом деле публичный дом и пирушка в нем уже на второй день превратилась не в собственно пирушку друзей и коллег, сделавших важное дело, и поэтому гуляющих, а в некое торжество, долженствующее показать всем остальным гангстерам города, что Голландец вернулся. В общем, это была извращенная презентация продолжения деятельности мистера Шульца после краткого перерыва.
Вскоре даже босс стал искать более тихого места в заведении, чтобы передохнуть от шума и гама. Я проходил как-то мимо ванной, с открытой дверью и увидел его, сидящим в ней в пене, во рту – сигара, в глазах – блеск, мадам Магси терла ему спину мочалкой. Между ними шел неспешный дружеский разговор, будто и не было синяка у ней под глазом.
Он увидел меня и позвал к себе.
– Заходи, малыш! – пригласил он к себе. Я зашел и присел на край унитаза. – Вот, Магси, познакомься, это – мой протеже! Билли, вы еще не познакомились? – Мы покачали головами. – А ты знаешь, кто такая Магси? Ты знаешь, сколько лет мы с ней вместе? Я расскажу. Еще с тех времен, когда Винс Колл бегал за мной с пистолетом по всему Бронксу, и никак не мог найти. А я, думаешь, где все это время сидел?
– Где?
– У меня тогда заведение было на Ривер-сайде, – вставила мадам.
– Колл был идиот, – продолжил мистер Шульц, – Он ничегошеньки не знал о том, как можно классно проводить время в заведениях. Он даже не знал, как они выглядят. И вот пока он бегал, как волк, по киношкам, барам, складам и бильярдным, кретин, я купался в перинах с достойными девочками из Магсиного дома. Вот так же сидел в ванной и так же мне терли спину.
– Точно! – подтвердила Магси.
– Магси – баба что надо!
– Спасибо за комплимент, – ответила она.
– Куколка, принеси мне пива! – попросил ее мистер Шульц, откидываясь назад.
– Сейчас, – сказала она, вытерла руки о полотенце и вышла, закрыв дверь.
– Ну как, веселишься, парень?
– Да, сэр.
– Очень важно выветрить воздух провинции из твоих легких, – сказал он, улыбнувшись. Он закрыл глаза. – И вернуть тебя в прежнюю струю. Здесь лучше и безопаснее. Она что-нибудь сказала?
– Кто?
– Кто, кто, – передразнил он.
– Мисс Престон?
– Думаю, таково было настоящее имя леди.
– Она сказала, что вы пришлись ей по вкусу.
– Не врешь?
– И что у вас есть класс.
– Ого! Узнаю ее стиль, – сказал он, он довольно улыбнулся, польщенный. И продолжил с закрытыми глазами, – В лучшем чем наш мире, если таковые есть на самом деле, я люблю представлять, что женщины – это как ракушки на морском побережье. Везде, везде, куда ни кинь глаз. Розовые ракушки и раковины, приставляешь ухо и слушаешь океан. Но все дело, вся неприятность в том… – Он покачал головой.
Пар от горячей воды и замкнутое пространство ванной, обложенной плиткой, сделали что-то с его голосом, даже если он говорил тихо, звуки раздавались звонко, будто мы были в пещере. Он уставился в потолок.
– Я думаю, что ты влюбляешься в кого-нибудь… я имею в виду, что влюбиться можно в юности, когда молодой, вот как ты, когда еще не знаешь, что весь мир – это огромный бордель. Просто влюбляешься и живешь этим. А потом, всю оставшуюся жизнь ты думаешь о ней. Смотришь, идет девочка, похожая на нее, или напоминает ее, или… И ты думаешь, как обнять ее, прижать к себе, зацеловать. Наши первые любови случаются с нами, когда мы глупы и неопытны. Когда мы не знаем, что на свете есть кое-что получше. Потом что-то происходит и постепенно она становится той, которую мы потом ищем всю оставшуюся жизнь. Так?
– Да, – ответил я.
– Она, конечно, мадам шикарная. Вовсе не простушка, дорогая женщина. У нее такой милый рот, – сказал он, затягиваясь сигарой. – Кстати, ты знаешь выражение «летний роман»? Увы, увы, наш роман был немного глубже, чем просто «летний». И у нас у обоих были свои жизни, к которым надо возвращаться. – Он взглянул на меня, чтобы поглядеть на мою реакцию. – У меня – бизнес. И я живу только потому, что я живу этим бизнесом.
Он сел в ванне, белые хлопья пены осели на его волосатых плечах.
– Только вспомнишь, кого я пережил, с кем боролся – мороз по коже идет! Каждый день! Воры, сводники. Все, что делаешь, все над чем работаешь – они крадут или пытаются украсть. Большой Жюли. Мой дорогой Бо, мой славный Бо. Ну и все тот же Колл, я уже говорил о нем. Знаешь чего стоит верность? Чего стоит верность человека в наши дни? Столько золота, сколько он весит! Взять того же Винсента Колла. Уже чем я не был ему хорош! Внес за него залог, его выпустили. А он взял и не явился в суд. И залог мой тю-тю! Ты не знаешь эту историю? Я сам такие штуки не практикую. Я для людей порядочный бизнесмен, меня даже можно на улице встретить. Что мне было делать с этим идиотом? Только объявлять войну. Так и пришлось прятаться от него в публичном доме. По правде сказать, это было не очень по-мужски. Но мне нужно было выиграть время. И однажды этого идиота ловят и сажают на несколько суток в тюрьму. Я понял – вот он, мой шанс. Но он тоже знал, что мы охотимся за ним и поэтому пригласил свою сестру. Вышел с ней из ворот под ручку, ее ребенка на руки взял. Ты понял, что я имею в виду? Пришлось нам уйти ни с чем – с детьми мы не воюем. Это тебе на памятку. Но для него ничего святого не было, ему на все наплевать. Где-то через неделю я пошел к своей маме на Батгейт-авеню, разумеется, один, разумеется с цветами. Неужели я к маме пойду со своими орлами? Конечно, один. У мамы другая жизнь, я никогда не обижал ее, поэтому я купил цветы и пошел один. Иду по улице, народу полно, кланяюсь знакомым, все хорошо. А этот, не знаю как его еще назвать, сел в машину с опущенными шторками и ждал меня. Наверно, шестым чувством я понял, а может по глазам одного человека напротив – он смотрел вбок от меня, что-то не так. Я нырнул за стойку с апельсинами, попутно задел еще что-то, овощи покатились по земле, дыни лопались, а я упал за стойкой прямо на сливы и груши. Были выстрелы, я стал весь мокрый, думал, что они попали в меня. Я же плюхнулся со всей своей дури прямо на сливы! Потом раздался вой какой-то женщины, потом завизжали дети, черт подери, это жилой квартал, в общем, сам знаешь. Машина быстро уехала, я выглянул из-за стойки и увидел одну женщину, она кричала что-то по-итальянски, рядом с ней детская коляска, перевернутая, а на тротуаре младенец, весь в крови. Эти ублюдки промазали и убили младенца! Боже мой! Затем кто-то показал на меня пальцем, мол, стреляли в него, мол, он виноват, все стали орать на меня, проклинать меня, будто я убил ребенка! Мне пришлось сбежать оттуда, иначе меня бы разорвали. После этого я совершенно точно знал, что убью этого подонка. Это стало для меня вопросом чести, я поклялся убить его. А вся пресса обвинила меня, так и так, из-за Голландца Шульца убит невинный младенец, а все потому, что он в войне с Коллом, с этим психом. Все шишки посыпались на меня, я принял все, что должно было посыпаться на Колла. Будто я не предупреждал никого, не говорил никому, что надо за ним следить. Поскольку стреляли в меня и промахнулись, то я и виноват. Будто мне надо было специально подставлять себя под пулю вместо ребенка! Но началось-то все с этого идиота! Я что ли сбежал от суда. Десять тысяч залога, моих личных денег, достались правительству Соединенных Штатов. Затем она начал трясти мои грузовики, мои точки – какую ошибку я допустил, что нанял его к себе на работу! В общем я поклялся, что достану его – это был вопрос восстановления мира и спокойствия на земле. Так, как я его понимаю. И знаешь что я придумал?
Раздался стук в дверь, вошла мадам с двумя бутылками пива и двумя стаканами на подносе.
– Рассказываю про Винса! – сказал он ей, – Все было очень просто. Все гениальное просто. Я вспомнил, что он и Оуни Мадден очень много между собой говорили.
– О, Оуни! Это был джентльмен! – воскликнула мадам, прикуривая.
– Согласен! – прокомментировал Шульц и продолжил, – Поэтому я пришел к выводу, что у Колла что-то есть на него. Иначе зачем такому джентльмену общаться с отбросами улицы. И это оказалось нетрудно. Я послал Аби Ландау в офис к Оуни. И тот сидел с ним весь вечер рядом. Когда Колл наконец ему позвонил, то Аби сказал, ты, мол, потолкуй с ним подольше, главное, чтобы тот не вешал трубку. А у нас на улице был полицейский, который и помог нам определить номер, с которого Колл и звонил. В общем, он звонил из автомата с одного бара. Через пять минут мы на машине домчались до этого бара. Они сидели у фонтана и смотрели за обстановкой. Но мой Томпсон произвел на них впечатление и они тут же удрали, и больше их никто не видел. Мой парень прошил телефонную будку насквозь, и верх, и низ, Винс даже дверь не мог открыть от неожиданности и выпал из будки, сломав ее. А Аби в это время сидел в офисе Оуни и слушал что происходит. Сначала был разговор, потом выстрелы, потом – тишина. Он повесил трубку и говорит, мол, спасибо мистер Мадден, извините за беспокойство. Так мы сделали Колла, и да пребудет его вшивая плоть в аду на времена вечные!
Мистер Шульц замолк, тяжело дыша от воспоминаний. Он взял с подноса бутылку и всосался в нее. Я утешился мыслью, что люди обычно переживают любую потерю до тех пор, пока они остаются самими собой.
На следующее утро я спустился вниз и немедленно понял, что что-то случилось. Женщины исчезли, будто их и не было, двери во все комнаты были нараспашку. Я услышал звук работающего пылесоса, в кухне возился с кофе Ирвинг. Когда он разлил напиток по чашкам, я пошел следом за ним и перед одним из номеров дверь захлопнулась у меня перед носом. Но я увидел, что комната полна народу, около дюжины мужчин, все одеты и все трезвы.
Мне велели прогуляться и я отправился на улицу. Это было в районе Семидесятых, на полпути от Коламбас-авеню до Бродвея, дома впритык друг к другу, ступени, двери, замки, зашторенные окна, и снова – ступени, двери, замки. Ни аллей, ни пустых площадок, одна сплошная стена жилых домов. Вскоре я устал от однообразия вида сплошного камня, да и немного подзамерз, ведь я просидел в закрытом помещении два дня и три ночи никуда не выходя. Пришла настоящая хлябкая осень, дул противный пронизывающий ветер, поднимающий с тротуаров мусор и опадающую с редких деревцев листву. Мне показалось, что меня преследует холод, север и безнадежность, что никуда я из этого города не уезжал, но и своим его не ощущал. Из щелей плит вдоль дорог лезла враждебная мне трава, тоже пожелтевшая, на каждом углу сидело по стае что-то ищущих на асфальте голубей, телефонные провода оккупировали воробьи – маленькие ищейки матери-природы.
Разумеется, я был обижен столь бесцеремонным отсечением меня от явно важного совещания, я желал знать, что мне делать, чтобы моя ценность для банды была востребована, неважно как и неважно что. Потом я ругнулся и решил вернуться назад. Обнаружилось, что все гости ушли, в передней, самой большой комнате сидели мистер Берман и мистер Шульц, одетые для бизнеса – рубашки, галстуки, пиджаки. Мистер Шульц вышагивал по комнате, перебирая четки – недобрый знак. Когда в прихожей зазвонил телефон, он сорвался с места, схватил трубку и, что-то выслышав, бросил ее раздраженно обратно. Затем надел шляпу.
– Ну что остается делать человеку? – воскликнул он, побледневший от ярости. – Скажи мне! Могу я, наконец, получить передышку, могу покушать плодов с садов, выращенного мной? Когда же я смогу это сделать?
Мистер Берман, высунувшийся в окно, сказал: «О'кей!» и Голландец стремительно вышел на улицу. Я подбежал к окну и увидел, как он ныряет в машину. Лулу Розенкранц осматривал всю улицу, сверху донизу, и когда босс залез, он сел к нему с другой стороны. Машина тут же рванула с места, оставив за собой лишь выхлопы белого дыма.
Хозяйка, мадам Магси, зашла в комнату и плюхнула на кофейный столик перед мистером Берманом коробку из-под обуви, полную счетов за услуги публичного дома. Они вместе начали проверять их. Я смотрел на них и удивлялся, так они смахивали на сказочных персонажей, старый дровосек и его не менее древняя жена, перебирающие волшебные семена. Но говорили они о числах. Я подобрал несколько газет, валявшихся на полу. Заголовки гласили: «Мэр Нью-Йорка предупреждает Голландца Шульца, что если последнего увидят в одном из пяти районов города, то он будет немедленно арестован, а специальный уполномоченный Томас Дьюи из налоговой инспекции объявляет, что он готовит обвинение против мистера Шульца, по поводу уклонения от налогов.» Вот оно что! Нью-йоркских журналистов, всех до одного, возмутил сам факт непризнания Голландца виновным в провинции, все до единой газеты требовали скальпа Шульца, все политики, самого разного ранга, также возмущенно выплескивали свои комментарии на газетные полосы, сенаторы были возмущены, конгрессмены просто клокотали от ярости, к ним присоединялся хор юристов всех мастей, полицейских начальников, всех, всех, всех! На фоне этих возмущенных статей приводилась одна фотография мистера Шульца из зала суда, на которой тот сиял от удачи. Но даже на ней, самой удачной из всех мной виденных, явственно читалось злобность и опасность для общества.
– Это за убытки заведению! – сказала мадам, когда мистер Берман вопросительно взглянул на нее по поводу одного из счетов. – Ваши ребята разбили дюжину тарелок. Надеюсь вы слышали эти звуки? Как малые дети бросались ими друг в друга.
– А это? – спросил мистер Берман.
– В общем и целом.
– Я не люблю примерностей. Мне нужны точные цифры.
– Сюда я приплюсовала всякие мелочи. К примеру, вот вы сидите на диване, а на нем пятна. Они не выводятся, вино нельзя отмыть. Поэтому мне придется покупать новые покрывала. Как мне еще сказать – вы ведь не из лиги молодых христиан, черт вас подери!
– Ты же знаешь, что со мной все эти шутки не проходят, Магси!
– Подумать только. А ты знаешь, почему Голландец приехал ко мне? Потому что у меня высший класс. Здесь все дорого. Тебе понравились девочки? Они из варьете, а не с улицы. А как тебе мебель и обслуживание? Или думаешь, я смогу экономить на таких мелочах. Я имею то, за что плачу полной монетой. Точно так же и ты. Получил высший класс – плати. Мне неделю придется отмывать тут все. А это тоже потерянное время. Кроме этого я еще плачу ренту, коммунальные услуги, докторов и так далее. И еще взгляни на мой подбитый глаз! Как на точку в нашем с разговоре.
Мистер Берман достал толстую пачку банкнот и снял резинку. Потом отсчитал несколько сотенных.
– Это все! И ни пенни больше. – сказал он, подтолкнув деньги по полированной поверхности столика к хозяйке.
Когда мы уходили, Магси сидела на кушетке, закрыв голову руками и плакала навзрыд. Наша машина уже ждала нас на обочине. Мистер Берман велел мне садится. Сам он залез следом за мной. Я не узнал шофера.
– Едем тихо и медленно, – сказал Аббадабба ему.
Мы спустились по Бродвею, затем повернули на восток к реке и проехали доки. Опасное место – эти доки. Затем мы начали выписывать кренделя по всему городу и я понял, что мы делаем. Мы петляли вокруг одного района, известного как Адова Кухня, сделали четыре или пять кругов, прежде чем остановились около какого-то жилого дома. Я увидел машину мистера Шульца, припаркованную неподалеку, метрах в ста от нас, напротив строгой и величественной церкви.
Шофер не стал глушить машину. Мистер Берман прикурил и сказал мне:
– Мы не можем позвонить одному человеку по телефону. На людях он ни с кем из нас заговорить не осмелится. Даже с Дикси Дэвисом, которого впрочем и так в Нью-Йорке нет. Заключение таково, что только ты один можешь войти в его дверь. Но ты должен одеться поприличнее. Умой лицо и надень чистую рубашку. Ты нанесешь ему визит и передашь от нас привет.
Я успокоился. Кризис банды стал и моим кризисом, ведь никто кроме меня не смог бы этого сделать.
– Вы имеет в виду мистера Хайнса? – спросил я.
Он вытащил блокнот, написал адрес и вырвал листок.
– Ты подождешь до воскресенья. По воскресеньям он принимает посетителей у себя дома. Скажи ему где мы, может у него есть какие новости.
– Где мы?
– По последним данным мы собираемся осесть на некоторое время в Коннектикуте, в городе Бриджпорт, в отеле «Саундвью».
– Что мне ему сказать?
– Он неплохой парень, с ним можно мило потолковать. Но говорить тебе с ним не надо.
Мистер Берман вытащил свои доллары снова. На этот раз он отлистал банкноты с другой стороны, тысячными купюрами. Всего десять.
– Прежде чем пойдешь к нему, положи их в белый конверт. Он обожает чистые белые конверты.
Я сложил десять тысяч долларов в стопку и засунул их во внутренний карман. Но они все равно выпирали и мне приходилось прижимать их рукой, чтобы они согнулись. Мы сидели в машине и молча глядели на черный «Паккард».
– Наверно сейчас не время, – сказал я, – но у меня есть личные проблемы.
– Нет, почему же! – сказал мистер Берман, – Можешь поговорить потом с падре, когда Голландец окончит. Может он поможет тебе.
– А что мистер Шульц делает там?
– Спрашивает безопасного пристанища. Он хочет, чтобы его оставили в покое. Но насколько я могу судить, хотя я и неверующий, они утешат его и будут молиться за него, но убежища ему не предоставят – это не их сфера деятельности.
Мы смотрели на пустынную улицу за ветровым стеклом.
– А что у тебя за проблема? – спросил он.
– Мама болеет, а я не знаю что делать.
– Что с ней?
– С ее головой что-то не в порядке. Она ведет себя ненормально.
– А что она делает?
– Всякие несуразные вещи.
– Причесывается?
– Что?
– Я спросил – она причесывается? До тех пор пока женщина причесывается, волноваться не о чем.
– С тех пор как я приехал, она причесывается, – ответил я.
– Тогда еще есть надежда, – сказал он.
Восемнадцатая глава
Я бы солгал, если бы сказал, что не думал о десяти тысячах долларов в кармане – и что я смогу с ними сделать, исчезнув. Собрать багаж, взять маму и пойти на вокзал – боже, десять тысяч!!! Я помнил отдел объявлений в «Сигнале» города Онондага, там предлагались на продажу фермы и к ним сотни акров земли за треть этой суммы. А что есть в одном районе страны, то есть примерно по такой же цене и в любом другом. Но ведь можно прикупить магазин, ресторан, что-нибудь дающее ежедневный доход, где мы с мамой можем работать и вести достойную жизнь, а по вечерам я смог бы планировать будущее. Десять тысяч долларов – это целое состояние. Даже положив эти деньги в банк, можно жить на одни проценты.
В то же время я знал, что ничего подобного я не сделаю. Я не знал, что делать конкретно, но чувствовал, что сама природа моего таланта к бизнесу предполагает открытость и свободу, для ординарного вора жизнь никогда не бывает сладкой, я еще не забрался в дебри умствований так далеко, да и решимости пойти на риск у меня не было никакой. И кто бы ни выбрал меня для осчастливливания – этой дорогой я не пойду, я – немного трус и перестраховщик в таких делах. Посоветовавшись мысленно с Дрю, я понял, что и она не поняла бы такую ограниченность, нет, ее совет не имел бы ничего общего с моралью, просто уход в никуда, явный сокрытие себя на задворках общества, был бы и для нее дурным знаком. Как выбор неверного направления. А где же правильное? Мой путь ведет меня к беде. К агонии обстоятельств. И в принципе направление осталось тем же, что я избрал тем летним днем, отправляясь в путешествие на 149-ую улицу в центр бизнеса мистера Шульца на задке троллейбуса.
Пока я пропускал через себя эти сладковатые мысли, всерьез их не воспринимая, моей реальной проблемой стало их полное сохранение. Те заработанные шестьсот долларов были засунуты в портфель, портфель на верхнюю полку в туалете. Для десяти тысяч – убежище более, чем идиотское! Поэтому я нашел в полу, между половиц, щель, прочистил рукой пространство от мусора и выложил тряпочкой. Затем закатал купюры в трубочку, скрепил резинкой и сунул туда. Затем три дня я просидел дома, думая глуповато, что каждый прохожий прочитает у меня на лице, где спрятаны такие деньги. Нет, я выходил, но делал все бегом. Все покупки проходили у меня очень скоро. Если мне нужен был свежий воздух, я садился у окна. Вечерами, после ужина, я внимательно смотрел, как моя мама разжигает свои свечи в стаканах. После моего возвращения у нее снова появилась эта привычка. Она разжигала свечи и тоже смотрела на них, понимая в игре огня что-то свое, если там было что понимать.
На второй день заточения я купил большой белый конверт за один пенс. А в воскресенье, умытый, причесанный, в чистой рубашке и чистых штанах я поехал на надземке в центр. В Манхэттэн, набитый купюрами под завязку, я ехать не решился. В поезде я мог поспорить с кем угодно и на что угодно, что никто кроме меня не вез с собой десять тысяч долларов – ни работяги в униформах, раскачивающиеся на сиденьях, ни кондуктор, открывающий двери, ни машинист во главе всего состава, ни даже никто из людей снаружи. Я мог поспорить на сколько угодно, что ни одна живая душа из окружавших меня в то час не могла бы даже сказать чья физиономия, какого-растакого президента Соединенных Штатов, красуется на тысячедолларовой купюре. А если бы я встал и объявил на весь вагон, что я везу десять раз по тысяче, люди начали бы отодвигаться от меня ввиду явного помешательства такого милого парнишки. Но размышления на эту тему в конце концов просто взвинтили меня и я был вынужден спрыгнуть с поезда, не доехав куда надо. Пришлось взять городской автобус и инвестировать свои собственные деньги на целую поездку.
Интересно, но район, где судья Хайнс имел дом, был страшненький и зловонный. Дома в основном были старыми, везде торчали переполненные мусорные баки, на тротуарах стояли негры и играли в монетки. Особняком стоял вычищенный и убранный дом, в который я направлялся. Таким домам приличествует стоять где-нибудь на Парк-авеню, но никак не здесь. Привратник в форме вежливо поинтересовался целью моего визита и вскоре блестящий, бронзовый лифт поднял меня на третий этаж. Но жизнь трущобная уже обитала и здесь: я оказался в длинной очереди шедших на прием. Мы стояли при тусклом свете, как в очереди за хлебом, каждый плотно прижимался к предыдущему и напряженно смотрел в голову очереди, будто это могло ее продвинуть. Но двигалась она медленно. Когда кто-нибудь выходил из приемной двери, все взгляды немедленно обращались на него, читая на его лицо – что там произошло, успех или неудача?
Через час я оказался у открытой двери в квартиру великого человека. К тому времени я понял, что всю свою жизнь прожил в великой нужде, всегда стоял в очередях, ожидая бесплатной похлебки, в поношенной одежде, и даже мозги настроились соответствующим образом. Я стал сам для себя бродягой. Я нес огромные деньги для этого человека и все же был вынужден стоять в очереди.
Затем я оказался в фойе, или предприемной, где на стульях, сжимая свои шляпы, молчаливые, как пациенты к зубному, сидели мужчины не аристократического облика. Я присоединился к ним и сел на ряд стульев. Когда освобождалось место крайнего и он уходил за дверь к самому Хайнсу, то все передвигались на один стул ближе. Вскоре я был допущен в собственно приемную, где один человек сидел за столом, а другой стоял за ним. Стоящий взглянул на меня и я немедленно признал в нем ту породу людей, среди которых я прожил несколько месяцев, тех, которых слышно, когда они думают. Мистеру Берману даже не надо было инструктировать меня, впрочем он этого и не сделал. Я был молод для поиска работы, я не был обитателем здешнего квартала, я был мальчуган в поношенной, но чистой одежде, пытающийся выглядеть молодцом.
– Я сын Мэри Катрин Бехан, – выдал я полную правду, – С тех пор как нас покинул отец мы испытываем нужду. Мама работает в прачечной, но она очень больна и скоро уже не сможет трудиться как раньше. Она сказала мне, чтобы я передал мистеру Хайнсу, что она всегда голосовала за демократов.
Секретари-вышибалы обменялись взглядами и стоящий развернулся и направился к последней, ведущей к сердцу мистера Хайнса, двери. Через минуту он вернулся и сопроводил меня к телу. Мы прошли через великолепную столовую с шкафами для посуды в китайском стекле, через жилую комнату заполненную массивной мебелью и через какую-то комнату, напоминающую игровую, посредине стоял бильярдный стол, а стены были увешаны цитатами умных людей в рамках, как картины, и наконец пришли в спальню. Огромная кровать с балдахином, в комнате густой запах яблок, вина и лосьона после бритья – очень холостяцкий уют, правда вовсе не предполагающий открытых окон. На кровати, на огромных подушках, как римский патриций, вытянув голые ноги пожилого человека, в красном шелковом халате, возлежал сам Джеймс Дж. Хайнс.
– Доброе утро, приятель, – поздоровался он, оторвав глаза от утренней газеты. Его туша покрывала все пространство кровати. Портили судью лишь огромные безобразные ноги с синими вспухлостями, в остальном он был мужчина хоть куда. Серебристые волосы, аккуратно прилизанные назад, красное, мясистое лицо с мелкими чертами и огромные чистые голубые глаза, которые оглядели меня достаточно дружелюбно, будто он был готов выслушать любую историю из моих уст, будто эти истории не похожи, как две капли воды, на те, что он уже выслушал за сегодня и те, что ему еще предстоит выслушать. Я промолчал. Он подождал, затем его охватило удивление.
– Ты наверно хочешь что-то сказать? – спросил он.
– Да, сэр, – ответил я, – но не могу, когда мне дышат сзади на шею. Как ваш охранник. Он напоминает мне моего воспитателя в школе.
Он раздвинул губы в улыбке, но натолкнулся на мою полную серьезность. Он был неглуп. Поэтому тут же отправил верзилу обратно взмахом руки и я услышал мягкий шлепок закрывающейся двери у себя за спиной. Я храбро приблизился к краю кровати и, вытащив белый конверт с деньгами, сунул его ему в руки. Голубые глаза внимательно поглядели на меня. Тревожно. Я отступил назад и начал смотреть на его руки. Хайнс постучал по конверту пальчиком, обнаружил, что он не запечатан, затем мизинцем он отогнул отворот и нежно вытащил купюры. Раскрыл их, как колоду карт, что показало мне ловкость его на вид таких толстых и неуклюжих рук.
Я посмотрел на него. Мистер Хайнс вздохнул и откинулся на подушку. Такие вздохи делают, когда бремя жизни слишком велико.
– Итак он, подлец, не нашел ничего лучшего, чем прислать ко мне мальчишку?
– Да, сэр.
– И где же он нашел такое юное сокровище с правдивыми глазами?
Я пожал плечами.
– И Мэри Бехан, разумеется, не существует в природе?
– О, нет, она – моя мама.
– Слава богу, хоть это правда. Много-много лет назад я нашел для одной очаровательной ирландки место. Она приехала в Америку под этим именем. Тогда ей было столько лет, сколько моей младшей дочери. А где вы живете?
– В Бронксе, квартал Клэрмонт.
– Точно. Наверно, это она и есть. Она была высокой девушкой, с небольшим чемоданчиком, тихая и спокойная. Таких обожают святые сестры. Я знал, что она найдет себе мужа, Мэри Бехан. И кто же этот негодяй, покинувший такую женщину?
Я не ответил.
– Как зовут твоего отца, приятель?
– Не знаю, сэр.
– Понимаю, понимаю. Извини. – Он кивнул несколько раз и поджал губы. Затем выражение его лица внезапно прояснилось. – Но ведь у нее есть ты, разве не так? Она вырастила прекрасного сына, мужественного и сильного, с явным намерением прожить свою жизнь в опасности.
– Да, вырастила, – сказал я, переняв его манеру вести речь, его мягкие формы и обороты речи. Да и трудно было поступить иначе, его обаяние увлекало, его голос был продолжением всего его облика. Он был политик, это ему шло. И человек, по-моему, он был неплохой.
– В твои годы я тоже был очень восприимчив. В костях вот разве что помощнее. Я вообще-то из рода кузнецов. Но с таким же наследственным даром к неприятностям. – Он вздохнул. – Тебе ведь не нужна моя помощь, не так ли? И маму свою ты и сам вытащишь из прачечной, сам будешь заботиться о ней?
– Совершенно верно, сэр.
– Я так и думал, но хотел убедиться в этом. Ты – умный мальчик. В тебе ведь есть не только ирландская кровь, но и еврейская. Может это и проясняет ситуацию с компанией, с которой ты водишь дружбу.
Он замолк и уставился на меня.
– Если это все, сэр, – сказал я, – то я пойду, там еще много людей в очереди на прием.
Будто не расслышав, он показал пальцем на стул, рядом с кроватью. Веер тысячедолларовых купюр свернулся в стопку. Хайнс засунул деньги обратно в конверт.
– Смею тебя заверить, что для меня нет ничего печальнее, чем отказаться от столь щедрого проявления чувств, – сказал он придвинул мне конверт, – Замечательные знаки на замечательной бумаге. Самые лучшие из лучших. Но, видишь ли… Я могу, конечно, их принять. Но он от этого мудрее не станет. Ты понимаешь? Поэтому я возвращаю конверт. Попробуй объяснить ему мой жест. Попробуй объяснить ему, что Джеймс Дж. Хайнс не строит замков из песка, и уж тем более не может осуществить неосуществимое. Слишком все далеко зашло, мистер Бехан. Есть на свете один республиканец с усиками… И вот этот республиканец… в нем нет ни грана от истинного поэта.
Голубые глаза осмотрели меня и я понял, что конверт мне придется взять обратно. Я засунул его на место, под рубашку.
– А где он обнаружил сына Мэри Бехан? На улице?
– Да.
– Передай ему, пожалуйста, что ты – очень сильный его ход. Я просто-таки восхищен. Что до тебя, персонально, то я, естественно, желаю тебе долгой и богатой жизни. Но с ним все у меня кончено. Ну его к дьяволу! Я думал, он уже понял, к чему привела его авантюра с судом в провинции. Надеюсь я предельно ясен? И о чем идет речь ты понимаешь, но не совсем?
– Не совсем.
– Ну и ладно. Я не обязан ему все разжевывать. Просто передай, отныне я не хочу и знать его. Бизнес между нами окончен. Скажешь?
– Обязательно.
Я встал и направился к двери. У меня за спиной продолжался его голос:
– Когда деньги больше не приходят – это всего лишь одно мгновение. И надеюсь такого дня не увидеть. – Он взял газету. – Не то чтобы наш с тобой общий знакомый слишком уж засветился в прессе, просто у него были очень хорошие связи, даже близкие, с мистером Уайнбергом. Кто знает, может это и было началом? А может началом стало для него встреча с тобой?
– Началом чего?
Он поднял руку.
– Передай матушке мои сердечные приветствия и расскажи, что я помню о ней, – произнес он торжественно и это было последнее, что он сказал. Я вышел.
Вернувшись в Бронкс, я пошел в магазин и купил там пачку сигарет и разменял горсть мелочи для телефона. Затем позвонил мистеру Берману, в Коннектикут. Но в отделе регистрации мне сказали, что у них не проживает ни мистер Шульц, ни Флегенхаймер, ни Берман. Я пошел домой. Дверь в квартиру была распахнута, в комнате возился монтер из телефонной компании – он устанавливал аппарат за диваном в главной комнате. Я выглянул в окно и, естественно, зеленого грузовика телефонной компании там не обнаружил, хотя человек производил впечатление работника именно телефонной компании. Он ушел молча, так же как и работал, прикрыв дверь не до конца. На телефоне не было номеров.
Я засунул конверт с деньгами для Хайнса в щель, сел и стал ждать. С тех пор, как я связался с мистером Шульцем, меня все время атаковали эти странные существа, которые внезапно появлялись и внезапно исчезали, как фантомы. Они всегда бывали там, куда я приходил позже них, они знали больше, чем знал я, и это они изобрели телефоны и такси, лифты и ночные клубы, церкви и суды, газеты и банки, их ослепительный социум врывался в меня, выдавленного рождением в мир, и бесился вокруг, я чувствовал себя пробкой в бутылке шампанского, головой вперед, выброшенный, исполненный, законченный. Но то, что происходило после первого впечатления от мира, от шокирующего мира иначе как бестолковостью вселенского масштаба я бы никак не назвал. Ну и что мне теперь делать со всеми ими и их тайными делишками? Что мне теперь делать?
Прошло минут пятнадцать с установки телефона. Он наконец зазвонил. Звук его был странен для маленькой квартиры, он был громким как школьный звонок, я даже слышал эхо от него, раскатившееся по гулкому подъезду.
– Карандаш есть? – спросил мистер Берман, – Запиши свой номер. Можешь теперь звонить маме из любого уголка Соединенных Штатов.
– Спасибо.
Он продиктовал номер. Голос его был сердечен.
– Ты, конечно, сам позвонить с него не можешь, но с другой стороны и платить за него не надо. Итак? Как прошла встреча?
Я рассказал.
– Я звонил вам, – добавил я, – Но мне сказали, что там вас нет.
– Мы в другом месте, в Нью-Джерси, по другую сторону реки, – ответил он, – Я даже могу разглядеть шпиль Эмпайр Стейт Билдинг! Теперь все по порядку еще раз с малейшими подробностями.
– Он говорит, что помочь не сможет. И что виноват в этом человек с усиками. По его мнению вам не надо больше с ним контактировать.
– Какие еще усики? – Это был голос мистера Шульца. Он висел на параллельном телефоне.
– Республиканские усики.
– Дьюи? Прокурор?
– Наверно.
– Сукин сын! – воскликнул Шульц. Обычно, когда слышишь человека по телефону, с его голосом что-то происходит, но богатую палитру тонов мистера Шульца я расслышал как нельзя лучше.
– Я что, должен еще этому козлу объяснять, что Дьюи сидит у меня на хвосте? Сукин сын. Сволочь. Гнида. Даже деньги не берет, видали? Столько лет мои деньги были хороши и – нате вам! Ну доберусь я до этого старого дристуна, засуну эти деньги ему в глотку, пусть сожрет их, подавится ими, а потом ими же и обдрищется!
– Артур, пожалуйста! Не горячись!
Мистер Шульц с силой опустил трубку и у меня в ухе зазвенело так, что эхо от звона стояло еще с минуту.
– Ты слушаешь, малыш? – спросил мистер Берман.
– Мистер Берман, я держу в руках этот конверт и мне не хочется хранить эту сумму дома.
– Придется сохранить его какое-то время.
Вдалеке раздавался рев Голландца.
– Через пару дней мы кое-что организуем, – продолжал мистер Берман, – Никуда не уходи. Ты нам будешь нужен и я не хочу тратить время на поиски.
Так я оказался запертым дома в течение еще нескольких дней жаркого «бабьего лета» в Бронксе и каждое утро был вынужден наблюдать, как напротив приютские дети купаются под струей из гидранта. Я был мрачен. Мама каждый день утром вставала и уходила на работу, спокойная и молчаливая, наступил какой-то хрупкий баланс в наших с ней отношениях. Но телефон ей категорически не понравился сзади дивана – она закрывала его фотографией себя и папы. Я купил вентилятор, который мало того, что крутил лопастями, но и вертелся вокруг своей оси; он раздувал свечи в стаканах, но и приносил прохладу моей голой спине, когда я сидел в комнате и читал газеты. Времени подумать над словами мистера Хайнса у меня было предостаточно. Мудрый он человек; действительно, когда поток денег прекращается – это только одну секунду неприятно. Я начал отсчитывать мое время с Шульцем по убийствам и выстрелы, хрипы и раскалывающиеся черепа загудели в моей голове как колокола. Но ведь в это время происходило еще кое что, а именно: шел поток денег. Они приходили и уходили, как поток, как прилив и отлив, такой же надежный и достоверный, как вся наша солнечная система. Я уже привык к постоянному источнику денег, это всегда было вопросом колоссальной и всеобъемлющей заботы мистера Шульца. Он боролся за свое право контролировать этот поток, даже когда он был в бегах и преследуемым, вопреки судебным проблемам, вопреки трудности ведения дел издалека, вопреки воровству друзей и предательствам единомышленников. Деньги шедшие в обратном направлении были так же важны: на них покупалась еда и оружие, юристы и полицейские, расположение бедняков Онондаги, собственность, из них выдавалась зарплата и шло расслабление для всей команды. Из-за них он и шел по жизни сияющей звездой, распространяя вокруг себя яркий свет. Насколько я знал, мистер Шульц так и не растратил все свои деньги, которые он заработал за годы и годы гангстеризма, он, без сомнения, скопил огромную сумму, но я так и не увидел никакого знака, что он ими хоть как-то пользуется. Может его жена живет в прекрасном доме или шикарной квартире, и обстановка там круче некуда, но, судя по его одежде, которая никак не смотрелась на нем, ему еще было далеко до прирожденного аристократизма и богатства людей из Саратоги. Он не жил богато, он и не желал жить богато, он ничего не делал, чтобы жить богато. В Онондаге он развернулся на широкую ногу, он кормил, поил, обувал, одевал всех, он ездил на конные прогулки и швырял деньги налево и направо, как от него все и ожидали, но это было для выживания, в его движениях и поступках не проглядывала естественная жилка права от рождения поступать так. Даже, когда я увидел его первый раз, он уже был в бегах, он был зайцем, которого гонят по полям. Жил в отелях и всяких укромных уголках, тратил деньги, чтобы сделать их еще больше, был вынужден следить за исправностью делания денег, потому что только так их поток не останавливался.
Вот почему сентенция мистера Хайнса по поводу денег была так мудра: в конце концов не так уж важно, что деньги прекращают поступательное движение, к тебе или от тебя, в обоих случаях результат одинаков и разрушителен. Вся система в опасности – если земля вдруг перестанет крутится вокруг своей оси, то, как объяснил нам учитель в планетарии, она своей массой сама себя разорвет на куски.
Я вышагивал по комнате энергичными шагами, я был возбужден, теперь я точно знал, что имел в виду мистер Хайнс. Что он говорил про начало – он имел в виду начало конца. А фактически он прямо намекнул мне, что я не видел мистера Шульца в пике его могущества и славы, я не знал его тогдашнего, когда он имел все, что хотел и все крутилось по его желанию, я пришел в его жизнь, когда она дала первую, а может и не первую трещину, когда его интересы ущемили. Все, что он делал – защищал себя, я не видел его ни разу беспроблемного, а все, что делала его банда, все было ради одного – его выживания. Даже я работал на его выживание, ходил по его поручениям, посещал воскресную школу, даже мой разбитый нос, даже любовь с Дрю Престон и даже отправка ее в Саратогу и освобождение ее от его цепких лап – все это в конечном итоге тоже для его выживания.
Разве мог я это понять, стоя в тот день перед ним напротив пивного склада, жонглируя предметами разного веса: яйцом, апельсинами и камнем. Приехали три машины, ребятня сбежалась со всего квартала – приехал великий гангстер Бронкса. Но он поднимался и падал. И жизнь Голландца с нашего знакомства была лишь падением.
После пары дней безмолвия телефон начал трезвонить постоянно. Иногда это был мистер Берман, иногда – сам Шульц. Я ходил по их поручениям, смысл которых в тот момент был мне неясен. Но газеты следили за его передвижениями и каждый раз отправляясь в город, я покупал газеты и по ним пытался выяснить, что происходит. Однажды я пошел в Эмбасси-клаб, который все так же сиял, как и раньше, начищенными поручнями из бронзы, там, человек, которого я видел в первый раз, сунул мне в руки коробку и велел топать. В коробке были счета и всякие бухгалтерские бумажки. Следуя строго инструкции, я направился на вокзал Пенсильвания и оставил коробку в автоматической камере хранения. Ключ от камеры я отослал мистер Фейгану в отель «Ньюарк», Нью-Джерси. И уже затем в «Миррор» я прочитал, что прокурор велел арестовать всю деловую переписку и бухгалтерскую отчетность Ассоциации Владельцев Ресторанов и Кафе, после мистической смерти ее президента, Джулиуса Моголовски, то бишь Жюли Мартина.
В другой день я по скрипучим ступеням здания на Восьмой авеню поднялся в тренировочный зал для боксеров. Зал тот был тогда невероятно знаменит, я был польщен даже тем фактом, что мне пришлось самому заплатить за вход туда. Задание было следующим: некто, кого я абсолютно не знал, и чьего описания даже примерного мне не предоставили, должен был подойти ко мне и я должен был ему дать тысячу долларов одной купюрой. На ринге стоял мускулистый негр с кожаной полосой на лбу, раздавая несуществующим противникам удары, а рядом пять или шесть мужчин комментировали действие приветственными возгласами: «Дай ему, вмажь ему!» Вот она раса людей, из которых вышел Микки, раса сплюснутых ушей, поломанных носов, подбитых глаз! Выпады, увертки, скачки, скрип спортивных тапок, плевки на ринг, месиво тел, пот, кровь, азарт. Я внезапно ощутил сладостность и притягательность этой жизни. Она пульсирует в маленьком помещении, это как религия, заключенная в терпкости мужского пота. Пот – это аура их существования, они дышат им и наслаждаются им, и им пропитано все здесь: ринг, пол, сиденья, потолок. Я не мог устоять, чтобы самому не потрогать канаты и не покрутить их. Так получилось, что я специально не высматривал нужного мне человека, потому что задача была проста – он тот, кому нужен я. И один из парней инструктировавших боксера, в свитере, едва прикрывавшем белый волосатый живот, сначала начал бурно меня приветствовать, приобняв даже меня за плечи потной рукой, а затем повел к выходу. Его ладонь очутилась как раз там, где надо: никто не видел, что я передал ему требуемое.
По поводу этого случая в газетах ничего не писали. Но дух гангстеризма незримо присутствовал в гимнастическом зале и я ощутил их четкую взаимосвязь.
Еще одна тысяча ушла в руки судебного исполнителя из того самого суда, с которого начинал свою деятельность Дикси Дэвис. Мелкий лысый человечек был ничем не примечателен; окурок сигары, не останавливаясь, перебрасывался из одного угла рта в другой, глаза смотрели на мой кошелек. Помните, Джон Рокфеллер давал на «чай» только монеты.
На углу Бродвея и 49-ой улицы, в офисе профсоюза мойщиков окон, нужного человека не оказалось на месте, поэтому я посидел и подождал. Напротив меня сидела некая мадам, с родинкой на верхней губе, она хмурилась, пока я раскачивался на деревянном стуле, наверно я ей чем-то мешал. Да, ей действительно нечем было заняться и я не стал заниматься ее разглядыванием. Окна офиса профсоюза мойщиков окон были давно немыты. За стеклом я мог видеть огромные сапоги рекламного плаката изображавшего Джонни Уокера и его знаменитое виски. Эти сапоги возвышались над Бродвеем и казалось, сейчас зашагают по его ширине.
Сказать по правде, то время мне очень нравилось, я чувствовал, что мое время подходит, и произойдет это скорее всего осенью, примерно тогда, когда осень начнет плавно перетекать в зиму. Я приглядывался к городу во время своих поездок: свет фонарей изменился, он стал тяжелее, полированные таблички автобусов с номерами маршрутов блестели как бриллианты. Вспомнив старое, я прокатился на заду у троллейбуса, поглядел на шатающийся народ, послушал гудки автомобилей, вой полицейских сирен, подмигнул маленьким Меркуриям из бронзы на верху фонарей, помахал рукой отелям и магазинам – это был полностью принадлежащий мне город. Я мог с ним делать что хотел.
Сколько еще могло продлиться сопротивление Голландца, сколько он мог выдержать натиски всех и вся? Они знали все места, где он бы мог спрятаться, знали где живет его семья, знали его машины и его людей. Без Хайнса, машина давала сбои, не было ни одной зацепки ни в судах, ни в полицейских участках. Он мог переехать на пароме через реку, мог проехаться по туннелю, пересечь пару мостов, он мог еще сделать массу вещей, но теперь они знали каждый его шаг, знали его маршруты и это делало Нью-Йорк западней, каменной западней с закрытыми воротами.
Спустя неделю от моих десяти купюр осталась половина. Насколько я мог понять, это были даже не выплаты, а некие знаки того, что все идет как шло, простые организационные утряски. Томас Е. Дьюи сосал из Голландца кровь, нашел какие-то банковские счета под вымышленными именами и заморозил их, арестовал бухгалтерские книги по пивному бизнесу, его помощники допрашивали всех, кто мог быть завязан на Голландце. Но если на такого рода выплаты деньги нашлись, то на другие вещи тоже должны были быть деньги. Из совершенно неведомого мне источника. Жизнь продолжалась, в конце концов. Время шло, неужели Микки запрятался в какую-то нору и там сидел, а Ирвинг надел шапку-невидимку? В борделе на последней сходке их было не меньше двадцати человек. Не все же они сидят в Джерси. Организация продолжала работать. Двадцать пять – это, конечно, не сто, но бизнес шел, усеченный по тяжелым временам, законспирированный, но такой же жесткий и сильный, как всегда. Для юристов деньги не считались, их тратили столько, сколько надо.
Так я проанализировал всю ситуацию, так бы я вел себя сам, если бы был в реальном деле. Я стал бы терпелив, выжидал. Может до самого конца октября. Но я не был мистером Шульцем. Он всегда удивляет. Не только окружающих, но и самого себя. Иначе чем объяснить, что внезапно целый этаж в «Савое» был перевернут вверх дном, что неизвестные воры проникли в апартаменты, разрушили мебели на десятки тысяч долларов, порвали картины, сожгли ковры, перебили хрусталь и фарфор, не поленились порвать книги и наверняка еще унесли что-то с собой, правда, никто не знает сколько, потому что хозяева квартиры – мистер и миссис Престон – не тот ли что владеет половиной железных дорог в стране – находятся за границей и их никто не может отыскать?
И вот, как-то вечером, я поехал на надземке в Манхэттэн, сел на паром. И стоя на палубе самого огромного, самого необъятного плавучего острова в мире, на палубе, которая несла тысячи людей каждый день с равномерностью отлива и прилива, я подумал об этом корабле, как о части Нью-Йорка, по прихоти или для удобства его жителей, отделенный морем от суши. Я переваливался с ноги на ногу и чувствовал, что корабль пахнет так же, как метро или автобус, прилепленные жевательные резинки, бумажки от конфет под железными сиденьями, толстые веревки, свившиеся кольцами с поручней, такие же, как и везде в городе мусорные корзинки из плетеной проволоки. Но под ногами колыхалось темное месиво залива, тяжелые касания живого и голодного океана. Я взглянул назад, на Нью-Йорк и подумал, что еду к человеку, который по сути уже мертв.
Здесь придется упомянуть еще об одной важной детали, которая может показаться неправдоподобной: ступив на индустриальную землю берега Джерси, на котором было скопище угольных барж, сразу за ними начинались заводские корпуса с дымящимися трубами вплоть до горизонта, с огромными баками, не знаю с чем, я не почувствовал облегчения от земли под ногами. Меня ждало желтое такси. Таксист помахал мне и когда я подошел ближе и открыл дверь, то увидел, что за рулем Микки. Он приветствовал меня с нехарактерной для него теплотой, даже кивнул, и отъехал так споро, что мое тело откинуло назад на сиденье. Чтобы попасть в Ньюарк надо проехать по Джерси-сити, и наверно, правительство как-то разграничило два города, но я не заметил перехода, оба города являлись все тем же кошмарным порождением Нью-Йорка, тенью мегаполиса на другой стороне реки. У них здесь были такие же, как в Бронксе или Бруклине, бары, по улицам ездили машины, виднелись склады и магазины, но воздух пах по-другому, магазины были старомодные, а улицы узки. Люди смотрели и не узнавали мест, практически все были пришельцами здесь, они старались запоминать дорогу, разглядывая названия улиц. Самый угнетающий город, который можно только представить; просто памятник неправильному городу. Могу поклясться, что мистеру Шульцу пришлось попотеть в поисках такого окна, из которого он мог бы видеть шпиль Эмпайра.
В общем это было кладбище, жить здесь было невозможно. Микки подрулил к бару на какой-то улице, вымощенной не асфальтом, а белым цементом, подождал, пока я вылезу и уехал. Название бара было «Таверна». Посмотрев внимательно на заведение, я был вынужден придти только к единственно верному умозаключению – если мистер Шульц оказался запертым от Нью-Йорка и никто из верных соратников не может позволить себе терять время на такие долгие переезды к нему, а только такой чье время неограниченно, то моя ценность как работника возрастает и я смею ожидать повышения своего положения в банде. Я делал все больше и больше наиответственнейшей работы и удивлялся, почему у меня нет твердой зарплаты, а какие-то отбросы от каких-то поручений, о сумме умолчим. Они рассчитывали на меня, были вынуждены принимать в расчет и меня, но, черт побери, даже официально не платили мне. Я хотел быть поставленным на довольствие и уже если мистер Шульц еще не кокнул меня, то придется задать ему вопрос о деньгах. Но когда я зашел в бар, завернул за угол и прошел еще один короткий коридор, в заднюю комнату, где сидели босс, мистер Берман, Лулу Розенкранц и Ирвинг, то что-то меня остановило от подобного вопроса. Нет, я не побоялся, я… почему-то подумал, что у кого просить то? Не знаю почему, с одного взгляда на них, я понял что спрашивать что-то у них уже поздно.
Комната была заклеена бледно-зелеными обоями, на стенах висели декоративные зеркала с отполированными металлическими краями, а свет, какой-то тусклый, красил их лица в желто-болезненный цвет. Они ели мясо и пили вино. Бутылки на столе в свете лампы казались черными.
– Двигай стул к столу, малыш, – сказал мистер Шульц. – Голоден?
Я ответил, что нет. Он выглядел похудевшим, посеревшим, рот неприятно обострился. Воротник рубашки был грязен, а сам он был небрит и подавлен.
Он отодвинул тарелку с едва начатой едой и закурил. Сигарету. Что тоже было плохим знаком, потому что он курил сигары, когда чувствовал, что все идет по его желанию. Остальные продолжали есть до тех пор, пока не стало ясно, что ему уже невтерпеж – когда же они нажрутся? Один за одним они положили ножи и вилки на стол.
– Эй, Сэм, – позвал хозяина Шульц. Вышел китаец, убрал всю посуду со стола, принес кофе и банку со сливками. Мистер Шульц дождался, пока тот все закончит и уйдет на кухню. Потом он произнес:
– Малыш, есть на свете один сукин сын по имени Томас Дьюи. Ты знаешь, кто это?
– Да, сэр.
– Видел его в газетах? – спросил мистер Шульц и вытащил из своего кошелька вырезку с фотографией. Положил ее на стол. Прокурор Дьюи – черные волосы с пробором посередине, вздернутый нос, усики, на которые намекал Хайнс, тонкие усики, как полоска краски на верхней губе. Интеллигентные глаза мистера Дьюи смотрели на меня с решительной убежденностью в правоте своих действий.
– Ну как? – спросил мистер Шульц.
Я кивнул.
– Дьюи живет на Пятой авеню, в одном из зданий, выходящих прямо к парку.
Я кивнул.
– Номер дома я тебе сообщу. Я хочу, чтобы по утрам, когда он идет на работу, ты был там, смотрел, куда он идет, с кем, в какое время. Я также хочу, чтобы ты ждал его с работы, знал, когда он вовзвращается и с кем. Его офис на Бродвее, адрес я тебе тоже дам. Но по его работе следить не надо – только дом. Выход из него и вход. Как ты думаешь, справишься?
Я осмотрел сидящих за столом. Все, даже мистер Берман, смотрели вниз. Их руки покоились на столе, как у детей в школе. Никто из них не произнес ни слова, с тех пор как я появился.
– Наверно.
– Наверно!? Такого отношения я и ожидал от тебя! Наверно! Ты что, уже переговорил с этими? – он ткнул пальцем в Лулу.
– Я? Нет.
– Потому что я думал, что хоть у кого-нибудь в этой организации остались мозги. Могу или не могу я хоть на тебя положиться?
– О, босс… – вздохнул Лулу Розенкранц.
– Заткнись, дружище Лулу. Ты – чучело, ты – тупица. Вот и вся о тебе правда, Лулу.
– Артур, ты не прав, – встрял мистер Берман.
– Пошел в задницу, Отто. Меня обложили со всех сторон и ты говоришь, что я не прав? Мне что ему свою задницу подставлять?
– Ты не понимаешь очевидных вещей.
– А ты лучше меня все понимаешь? Откуда и с чего бы?
– По поводу скоропалительных решений нам советовали подождать.
– Пока они сами разберутся что к чему? Я сам разберусь что! И я сам разберусь к чему!
– У нас с ними есть договоренность.
– К черту все договоренности!
– Ты забыл, как он приехал за сотню миль, просто чтобы постоять с тобой в церкви?
– О, нет! Это я помню. Они, как папа римский, соизволили мне свое благословение дать! Затем он посидел, поел мою еду, попил мое вино и ничего не сказал. Ничего! Я все помню очень хорошо.
– Может что-то он сказал, – произнес мистер Берман, – Самим фактом приезда к тебе.
– Не знаю как тебе, но половину из того, что он говорил, я не слышал. Он что-то бормотал про себя, а я должен был изгибаться перед ним и прислушиваться? Совать свой нос в его рот, пропахший чесноком? Да, по большому счету, все это не имеет сейчас никакого значения – ни ты, ни я, никто не знает, что все это значило. Ему нравится это, ему не нравится то! Это все дерьмо! Ты не знаешь, что он думает, ты не знаешь, можешь ли ты ему доверять – вот что важно! Что-что нам советовали подождать по поводу? Откуда ты знаешь, где правда? Ты можешь мне прямо ответить, чего на самом деле хочет этот сукин сын? Я, если мне что-то нравится, так тебе и говорю – мне это нравится. И если мне кто-то не нравится, то уж ему это известно! Таков я есть и таким был всегда! И так должно и быть! А не как у него – полная секретность, догадки, непроницаемые физиономии и всякий раз ты думаешь – а стоит ли ему доверять?
Мистер Берман прикурил сигарету и сел в свою любимую позу – сигарета поднялась к уху.
– Все дело в другом, Артур. Дело в разности мышления. Сейчас самое время подумать обо всем, что с нами происходит с философской точки зрения. А философия говорит нам, что его организация, в отличие от нашей, абсолютно никем не затрагивается. И нам доступна эта организация, у нас с ней есть контакт. Мы можем воспользоваться ей, приняв ее помощь. Мы можем соединиться с ней и образовать союз. А потом образовать совет и на этом совете у нас будет голос. Вот что такое философия.
– Замечательная твоя штука – философия! Но заметил ли ты одну маленькую особенность? Я – единственный, за кем охотится Дьюи! Как ты думаешь, кто спустил на меня собак из федеральной службы налогов? Кто позволил псам схватить меня за ногу?
– Ты должен понять, что их затрагивают наши проблемы. Потому что косвенно это и их проблема. Если свалят Голландца, то следующая очередь – их! Артур, пожалуйста, больше доверия им. Они – бизнесмены. Может ты и прав, но ведь всегда есть и другой путь. Он сказал, что они рассмотрят все вопросы связанные с тобой, и чем смогут, помогут, но им надо время подумать. Потому что они знают не хуже тебя, кстати, что завалив даже вшивого Дьюи, проблему не решить. Город будет на ушах. Его фотографии каждый день в газетах. Он – герой для людей. А ты можешь выиграть битву, но проиграть войну.
Мистер Берман продолжал говорить, успокаивая Голландца. Каждый аргумент, который он приводил, заставлял Лулу понимающе хмуриться и поддакивать, будто он сам хотел сказать то же самое. Ирвинг сидел безучастный, с опущенными глазами – он ждал решения, чтобы потом пойти его выполнять. Он всегда выполнял все приказы, он умрет на посту.
– … Современный бизнесмен ищет равновесия между силой и гибкостью, – продолжал мистер Берман, – Он вступает в профсоюз. Если он становится частью чего-то большего, то он становится сильнее. Все распределяется: методы, территории, цены обговариваются заранее, рынки делятся. Он получает гибкость. Отсюда рост прибылей. Никто ни с кем не воюет. В итоге он спокоен и счастлив в одной упряжке со многими и с грустью вспоминает дикие прерии.
Я заметил, что мистер Шульц действительно успокоился. Он наклонился вперед, держа стол за край, будто намереваясь опрокинуть его, но потом видно передумал и откинулся назад. Затем заложил обе руки за голову, жест, показывающий крайнее смятение и нерешительность, и, увы, знакомый и мне. Поэтому я сказал следующее:
– Извините меня. Человек, о котором вы говорите, тот самый в церкви. Мисс Престон говорила мне о нем…
Мне хотелось бы остановиться на этом моменте, потому что он был решающим для моей судьбы. Я думал о нем, еще до того, как он наступил. Я ждал его, я готовился к нему. Этот момент принятия решения заставил меня мгновенно вспомнить все смерти, которым я был свидетелем и может именно они и родили во мне это желание. Не знаю точно откуда, из сердца ли, из мозга, просто изо рта, слетели слова:
– Она его знает. Лично с ним не знакома, но где-то его встречала. Правда, даже сам факт встречи она не помнит. Говорит, что часто была пьяна и поэтому не помнит всех, кого встречала. Но тогда, около церкви, она почувствовала, при знакомстве с ним, что он посмотрел на нее и узнал ее. Поэтому она уверена, что видела его раньше.
Тишина, наступившая за моими словами, была просто пронзительной. Было слышно тяжелое дыхание мистера Шульца, его прошиб пот и ударил мне в нос. Все до боли знакомо: и его голос, и его мысли, и его характер. Он что-то в мгновение ока решил для себя, между двумя вздохами, будто оставляя за собой право решать, а стоит ли дышать дальше вообще.
– Где она встречала его? – спросил он, очень спокойно.
– Где-то где она бывала с Бо, – ответил я.
Он откинулся назад на стуле и посмотрел на мистера Бермана. Затем засунул большие пальцы в жилетку и широко улыбнулся.
– Отто! Слышал ли ты его слова? Ты ощупываешь в полной темноте дорогу, а ребенок приходит и ведет тебя.
Тут он резко подпрыгнул на стуле и с размаху врезал мне. Я даже не понял локтем или кулаком, потому что мгновенно слетел со стула, комната покачнулась, искры посыпались из глаз, мне показалось, что раздался взрыв, что комната начала на меня падать, я увидел взметнувшийся вверх потолок, пол прыгнул ко мне, я перелетел через стул навзничь и грохнулся вниз. Я совершенно ошалел от неожиданности и мне даже не захотелось вставать, потому что казалось, что пол уйдет из-под ног. Затем я почувствовал дикую боль в боку, затем еще и еще. Это был мистер Шульц дающий мне пинков ногой. Я попробовал перекатиться, заорал, заскрипели стулья, послышались голоса. Его еле оттащили от меня. Ирвинг и Лулу аккуратно поставили меня на ноги. Я внезапно осознал, что они кричали ему, когда он в ярости расправлялся со мной: «Это ребенок, босс, всего лишь ребенок!»
Я еще дрожал от страха, когда он стряхнул их руки с себя и сказал:
– Все нормально, ребята! Все нормально.
Голландец рывком поправил воротник рубашки, дернул вниз пиджак и сел на свой стул. Лулу посадил меня бережно на мой. Я чувствовал недомогание. Мистер Берман подвинул мне стакан вина и я отпил немного, держа стекло двумя руками. В ушах звенело, бок пронзала острая боль, каждый раз когда я вдыхал воздух в грудь. Я сел по возможности прямо, так иногда нам само тело велит принять правильную позицию, чтобы хоть немного облегчить боль. Я стал осторожно дышать, стараясь не двигаться.
– Теперь, малыш, слушай! – сказал мистер Шульц, – Это за то, что не сказал мне раньше. Слышал эту суку и промолчал!
Я кашлянул, боль снова пронзила левый бок. Я глотнул еще вина.
– До этого не было случая, – ответил я, солгав ему в лицо. Мне надо было прокашляться, изменить голос, иначе бы он что-нибудь заподозрил. Я хотел звучать обиженно. – Я все время куда-то бегал по поручениям.
– Позволь мне закончить, пожалуйста. Сколько денег осталось от тех десяти тысяч?
Дрожащими руками я достал из кошелька пять тысячедолларовых бумажек и положил их на белый стол.
– Отлично! – сказал он, беря четыре и придвигая одну мне, – Это тебе. За месяц вперед. Отныне твоя зарплата 250 в неделю. И это справедливо. Ты заслужил взбучки, но ты заслужил и зарплаты. – Он оглядел присутствующих. – Я почему-то ни от кого не слышу хоть слова о нашем дорогом собрате, который был настолько любезен, что приехал ко мне один раз за сотни миль.
Все промолчали. Мистер Шульц разлил всем вино и выпил свою порцию смачно крякнув.
– Вот сейчас мне стало лучше! – сказал он, – С утра все как-то не клеилось. Я чувствовал, что чего-то не хватает. И я не знаю, как это… соединиться! Даже не знаю, с чего начинают в таких случаях. Я никогда ни с кем не соединялся, Отто. И никогда никого ни о чем не просил. Я всегда работал только на себя. Работал на износ. И получил я все только потому, что вел себя именно так, а не иначе. Вопреки желаниям других. Ты хочешь, чтобы я присоединился к ним и стал думать об их прибыли? Их, а не моей? Мне наплевать на их дела и их прибыли. Потому что все это – дерьмо. Мне и раньше было наплевать, и сколько там за мной полиции охотится – тоже наплевать. У меня не было информации. Сейчас она у меня есть.
– Слова мальчишки ничего не значат, Артур, – сказал мистер Берман, – Бо частенько заваливался в рестораны. И на скачки. И в казино. Ну и что с того?
Мистер Шульц улыбнулся и покачал головой.
– Мой драгоценный Аббадабба. Числа не существуют в мечтаниях. Человек дает свое слово, а оно оказывается ничего не стоит. Человек работает на меня годы и в ту минуту, когда я поворачиваюсь к нему спиной, он предает меня. Я не знаю, кто подал ему такую идею – предать меня! У кого еще в Нью-Йорке могут быть такие идеи?
Мистер Берман разволновался.
– Артур, он вовсе не дурак, он – бизнесмен. Он сравнивает, он выбирает правильный путь, он ищет наименьшего сопротивления. Вот тебе и вся философия. Ему не нужна была девчонка, чтобы понять или узнать, куда делся Бо. Он оказал тебе уважение своим приездом в Онондагу.
Мистер Шульц отодвинулся от стола. Вынул из кармана четки и начал перебирать их.
– Остался один-единственный вопрос – кто же все-таки заставил Бо изменить мне? Твое соединение, или как там.., Отто – это прекрасно. Теперь я понимаю, что против меня объединился уже целый мир. Человек, который приехал ко мне, пошел со мной в церковь, человек, который целовал меня и называл своим братом. Это – любовь? У них нет любви ко мне, а у меня нет любви к ним. Сицилийский поцелуй смерти, так, Отто?
Девятнадцатая глава
Так я стал следить за Томасом Дьюи, прокурором, специально назначенным, чтобы покончить с организованной преступностью – будущим районным судьей, губернатором Нью-Йорка и республиканским кандидатом на пост президента Соединенных Штатов. Он жил в особняке на Пятой авеню, окна на Центральный парк, недалеко от отеля «Савой-Плаза». Через неделю я уже прекрасно знал тот район, вышагивая ежеутренне по аллеям, затем переходил улицу, шагал вдоль стены, окружавшей деревья, прячась в тень огромных платанов. Иногда баловался, прыгая по восьмиугольным плитам тротуара, стараясь не наступить на линии. По утрам солнце вставало и приходило на мою улицу со стороны других, соседних, оно медленно заливало светом восток, затем простреливало пространство города. Да, да, я постоянно думал о выстрелах. Они слышались мне повсюду: в выхлопах грузовиков, я видел их в лучах светила, я читал их на разрисованных мелками тротуарах. Все было связано с выстрелами в моем мозгу. Я следил за прокурором, добывая информацию, как его легче убить. По вечерам солнце прыгало в Вест-Сайд, известняковые здания на Пятой авеню поблескивали золотом окон и белизной фасадов. Взгляд мой скользил вверх и я видел, как служанки или задергивают шторы от прямых лучей, или опускают жалюзи.
В те дни ближе, чем мистер Шульц, не было у меня человека, я по сути был единственным, кто действовал с ним заодно не только внешне, но и внутренне. Его самый главный мыслитель, мистер Берман, обнажил свои истинные мысли, его два верных сторожевых пса засомневались, в его сердце остался я один. Последним оплотом, последней надеждой. Так я себя чувствовал и должен признаться, что мне это льстило – быть с ним так глубоко заодно! Он ударил меня и не раз, но я любил его, простил его, я хотел, чтобы и он любил меня, и я знал, что он может уйти из моей души сам, никого не спрося. Я не простил Лулу за сломанный нос, вспоминая про двадцать семь центов, которые мистер Берман совершенно спокойно забрал у меня, проделав какой-то хитрый математический трюк еще в том офисе на 149-ой улице, когда я только хотел быть в организации, ох, мистер Берман, мой ментор, щедро одаривший меня богатством своего незаурядного ума, заботившийся обо мне, как никто другой из банды, я не простил и его. Да, за те жалкие мальчишеские 27 центов.
Чтобы следить незаметно, надо по возможности слиться с местностью, где происходит слежка. Сначала я купил доску с роликами, надел мои дорогие штаны и рубаху для поло, но через пару дней понял, что это не то. Затем – щенка из магазинчика неподалеку. Все бы хорошо, но по утрам многие выгуливали своих собак и мне приходилось останавливаться, выслушивать комплименты от дружелюбных любителей животных про своего песика, в то время как хозяйские твари мерзко обнюхивали, что у моего щенка есть под хвостом. Времени на слежку оставалось маловато, я сдал щенка обратно в магазин. Пришлось взять напрокат детскую коляску моей мамы и попытаться изобразить из себя старшего братика, прогуливающего младшего, только что родившегося. Так я нашел правильный и соответствующий местности образ и камуфляж. У Арнольда Мусорщика я приобрел по сходной цене куклу, цветастый платок, вместо одеяла, мелкую сетку, такие я видел у некоторых гувернанток, ими они закрывали лица малюток от мух и любопытных взглядов и вскоре даже самая любопытная старая стерва, засунувшая свой нос в коляску, не смогла бы сказать, кто в действительности там лежит – кукла или настоящий ребенок. Иногда я гулял, толкая перед собой коляску, иногда сидел на скамейке, прямо перед домом мистера Дьюи и покачивал сооружение, нимало не заботясь о сломанных пружинах. Так я узнал, что рано утром на этой улице очень мало людей, здесь никогда ничего не происходит и что без сомнений, раннее утро – это то самое время, когда появление мистера Дьюи на улице может поставить точку в его существовании.
Моя мама почему-то воспылала нежностью к кукле, она решила, что я присоединился к ее вымышленному миру. Мама перерыла весь свой шкаф, чтобы найти мои старые детские вещи и одеть куклу по полной выкладке. Так ей пришлись впору желтые штаники и чепец, которые я носил пятнадцать лет назад. Я смотрел, как она возится вокруг куклы и думал о невинности в окружении смертей, как взволнованный пророк, я любил ее за ее сумасшествие. Мама выбрала уход в другое сознание, чтобы избежать страданий за реальные убийства, и если у меня еще оставались какие-то сомнения по поводу правильности работы, выполняемой мной, то стоило только подумать о ней, и я зависал на тонкой ниточке моих ничем не доказанных, но ощутимых и реальных для меня, мыслей о том, что если я верю и верю до конца в свою счастливую судьбу, то она не подведет.
Фактически, коль скоро все зависело только от меня, от информации исходящей от меня, как от единственного источника, то я решил, что не позволю им пролить кровь. Я понимаю, что мои слова звучат самоуверенно, и поэтому извиняюсь перед родственниками мистера Дьюи, перед его наследниками и друзьями за отвращение, которое они могут испытать, но зачем мне врать – все, что здесь написано, это дикие и отчаянные попытки детства, брошенного в жестокость взрослого мира. Таким признаниям можно верить.
Странно, но я испытал сильнейшее сожаление по поводу мистера Бермана. После моих слов о Дрю и человеке с плохой кожей он, похоже, испытал шок. Вся его громадина логических умозаключений, все его выстраданные планы, мудрые предвидения, все одномоментно рухнуло. Мир, в котором правят числа, мир, в котором они создают новый язык и переписывают книги, попросту исчез. Однажды он сказал мне, маленький горбун с блестящими идеями:
– Что говорят нам книги? Попробуем переиначить. Возьмем все числа, перемешаем их и развеем по воздуху. Пусть они упадут как попало. И вот мы соберем их и у нас получится новый язык, новая книга, новые слова, новые идеи. И нам придется научиться понимать это новое и жить по-новому.
С другой стороны, не он ли предупреждал меня об опасности неузнанного числа, числа Х. А что такое этот новый язык, как не Х?
А тогда в баре, он поднял на меня свои глаза, взглянул через очки. И все сразу понял. И упрекнул меня взглядом. Какая же смехотворно малая штуковина есть наш мозг, как легко его сбить с толку надвигающимся хаосом! Мистер Берман сумел добиться блестящих успехов в жизни через свой ум, он был всегда добр ко мне, и даже сверх меры заботлив в советах. Я спросил себя, неужели мое слово так все меняет. Неужели мистеру Шульцу лучше изменить себя и попробовать соответствовать ситуации? Как сделал Бо Уайнберг – сделал ли он так на самом деле или умер, думая о том, что погибает неизвестно за что? Я предположил и другое: что может мистер Шульц тоже обладал даром предвидения и тоже все увидел, и как настоящий мужчина взял на себя смелость хотя бы умереть достойно, в сражении. Так или иначе, его план был планом самоубийства. Продуманного или неосознанного, какая разница! Я дал ему те слова, которых он ждал, несмотря на опасное чувство, преследующее его, тридцатитрех– тридцатипятилетнего? Он отклонил отсрочку с помощью моих слов от неминуемого приговора, сложил наконец все элементы своей жизни в разрушительной мощи комбинацию и получил заряд, который вскоре разорвался и успокоил его навсегда.
То, что я думал я делаю – было передача сообщений. Посланий между двумя людьми. И срочное послание не может быть отсрочено. Я пытался, но он понял это и избил меня. Я ведь так хорошо знал обоих. Она снова сделала меня мальчиком на посылках между ней и мистером Шульцем: «Скажи ему, ладно?» – сказала она тогда и подняла бинокль, чтобы в отсветах стекла я увидел парад маленьких лошадок.
* * *
Пришло время окончательного доклада по результатам наблюдения, снова тот же бар, та же задняя комната с бледно-зелеными обоями и зеркалами, чьи блестящие металлические ободья напоминали обрамление сверхмодных, построенных только что, небоскребов, те же лица, землистого цвета, тот же стол, с неестественно чистой белой скатертью, но было уже очень поздно, ужин давно закончился и на столе стояли не тарелки и чашки, а счетная машинка с выдавленной из нее белой лентой бумаги – их вечного атрибута, точное время было около полуночи, неоновые часы перед баром подмигнули мне, когда я входил, час справедливости или час милости божьей – полночь.
И вот я с ними, не мальчишка-неизвестно-зачем-приходящий, а полноправный член банды, доверенное лицо, коллега. Меня охватило чувство своей значимости и силы, сладость знания того, что неведомо всем остальным. А вторым ощущением было дрожание коленок от конспирации, от того, что мы сейчас планировали убить человека, а он об этом и не догадывался – может в тот самый момент, когда он соберется поцеловать свою жену, или когда будет чистить зубы, или когда будет читать газету на сон грядущий, чтобы легче уснуть. Поднимаешься в темноте, нападаешь на него, неприятностей вовсе не ожидающего – и это стоит ему жизни. А все потому, что я кое-что знал.
Каждое утро, в одно и то же время он выходил из дома.
В какое время?
Десять минут восьмого. К подъезду подъезжает машина, два охранника выходят из нее и встречают его у самых дверей. Потом они все вместе идут, а машина следует за ними. На углу с Семьдесят Второй улицей, он заходит в аптеку и делает телефонный звонок.
Каждый день?
Каждый день. Слева от входа есть два телефона. Машина останавливается напротив, охрана стоит у дверей, ждет его, пока он не позвонит.
Ждет снаружи?
Да.
А что находится внутри?
Когда заходишь, то справа – фонтан. За ним стойка, там можно позавтракать.
Дежурный завтрак каждый день разный.
В аптеке много народу по утрам?
В такой ранний час – один, два человека, не более.
А затем что он делает?
Выходит из будки, машет рукой хозяину аптеки и идет на улицу.
Сколько времени он находится внутри?
Никогда больше трех, четырех минут. Делает один звонок в офис.
Откуда ты знаешь, что в офис?
Слышал. Как-то раз зашел, якобы за журналами. По телефону он отдавал приказания. То, что он задумал и продумал за ночь. У него есть маленький блокнот, он по нему читает. И задает вопросы.
Почему он не звонит из дома? Это уже вступил мистер Берман. Почему он едет в офис, но за десять минут до этого все-таки звонит в офис – странно?
Не знаю. Старается не терять ни минуты.
Может боится «жучков»! Добавил Лулу Розенкранц.
Прокурор?
А что прокурор? Он что не знает, что любой разговор можно подслушать и записать? Не хочет рисковать, звоня из дома.
Он опасается свидетелей. Сказал мистер Шульц. Он окружил свою деятельность секретной завесой, он даже охрану оставляет за дверьми, что никто не знал, куда и кому он звонит. Я вижу этого сукина сына насквозь. Лулу прав. Он старается предусмотреть все.
А как насчет возвращения домой? Спросил мистер Берман.
Работает допоздна. Возвращается по-разному. Иногда в десять вечера, иногда позже. Приезжает машина, он выходит и через секунду он уже в подъезде.
Нет. Малыш уже высчитал все правильно. Сказал мистер Шульц. Утро – вот то самое время. Сажаешь двух человек по углам стойки с глушителями, пусть пьют кофе… Там, кстати, другие выходы есть?
Да, есть запасной выход. Спускаешься вниз и через подвал выходишь на Семьдесят Вторую улицу.
Отлично, сказал мистер Шульц, похлопывая меня по плечу. Отлично. Я почувствовал теплоту его ладони, тяжесть руки, будто отцовской руки, знакомой, полновесной, мужской. Он одобрительно улыбался мне, я видел его рот, его зубы. Мы покажем им, блядям, что не надо делать, мы покажем, им как совать нос не в свои дела! А сам буду ошиваться здесь в Джерси и сделаю морду лопатой: «У меня против прокурора ничего нет!» Я прав? Он сжал мое плечо и поднялся. Они еще будут благодарить меня, обратился он к мистеру Берману, и скажут мне про предусмотрительность, которую я реализовал очень и очень быстро, запомни мои слова, Отто. Вот что значит попасть в струю. Именно это.
Он потянул, одернул края пиджака вниз и пошел в ванну. Наш стол стоял под прямым углом к стене, у самого угла комнаты. Я сидел спиной к стене, не видя вход в бар, но зеркала позволяли мне видеть не только вход в бар, но и дальше, через коридор. Остальным через зеркала был виден лишь вход. Есть все-таки в зеркалах некое таинственное могущество видения. Я смог увидеть даже неоновые часы, вернее их отблески, на самом входе в «Таверну». Свет напоминал лунный свет на ряби черной воды. Затем мне показалось, что эту воду кто-то всколыхнул. Я услышал, как о коврик на входе шаркнули ногой и очень аккуратно открыли и закрыли дверь. Неестественно для такого позднего часа тихо.
Ну откуда я это знал? Откуда? Я тут же все понял – из этой ряби, из шороха, из поступи неких людей. Неужто я верил, что своей деятельностью мы вызвали из небытия духов зла, столь могущественных, что они даже сумели материализоваться и появиться перед нами? Я осторожно наклонился вперед, привставая со стула.
Глушители, сказал Лулу, думая о себе. Мистер Берман развернулся лицом к входной двери, чтобы посмотреть на входящего, глядя на меня, глядя как я поднимаюсь с места. Я успел заметить тонкие волосы Ирвинга, его аккуратную прическу, каждый волосок на месте. Затем, двумя шагами я преодолел пространство до кухни, а там находился мужской туалет. Мне ударил в нос запах. Открыл дверь. Мистер Шульц стоял над писсуаром, расставив ноги, руки внизу, полы пиджака расправлены вовне, моча выливалась из него тугой струей. Я хотел сказать ему, что в такой позе он страшно уязвим. Затем, когда в комнате раздались выстрелы, я подумал, что через его пенис прошел электроток, так он дернулся. В книгах говорилось, что никогда не надо мочиться в шторм, особенно рядом с электрической лампой. Хуже ситуации не придумать.
Но он не был поражен электричеством, втиснутый вместе со мной в крошечный туалет, он резко двинул меня плечом, сунув руку за пояс, доставая пистолет. Я запрыгнул на сиденье и тоже начал лихорадочно доставать свой. По-моему, он так и не понял, что я рядом с ним, потому что он нацелил ствол вверх в потолок, а сам продолжал делать смешную вещь – старался быстро застегнуть ширинку. Мы не слышали выстрелов, они просто оглушили нас, звенели в ушах, они стали продолжающейся катастрофой, за дверью уничтожающей все планы и все надежды. Мой пистолет, разумеется, застрял в подкладке курточки, я, как идиот, извивался и дергался, такой же смешной, как мистер Шульц. Донесся запах пороховой гари, дымок стелился из-под двери, как ядовитый газ, и в этот момент мистер Шульц понял, что здесь, в туалете, его точно шлепнут как муху, прямо через дверь и более позорной смерти и не придумать. Поэтому он кулаком шибанул в дверь, выскочил и я увидел его открытый рот – он кричал. Из него вылетали слова, неслышные мне, вылетала вся его ярость, он выбежал из туалета и направил ствол на противника. Последнее, что я заметил – мокрые подмышки. Он забежал в комнату. Зазвучали новые выстрели, более крупного калибра – его спина окрасилась красным, рваным, на зеленых обоях обозначились точки от пуль. Затем дверь медленно закрылась.
Пока в ваших ушах не раздается близкий свист пуль от боя, происходящего на ваших глазах, невозможно понять, как стремительна жизнь. Она в такие секунды превращается в сгусток энергии, никакие законы и правила не действуют. Вверху туалета было маленькое оконце, я дотянулся до него, используя цепочку сливного бачка, распахнул его рывком. Оно было маленьким для меня, поэтому я в долю секунды исхитрился перевернуться в воздухе и полез в него ногами вперед, извиваясь как уж, протолкнул колени, бедра, задницу, затем мне больно сдавило ребра, но я протолкнул и их, вытянул руки, как Бо перед падением в пучину океана, и упал на землю, всю покрытую кусками угля. Я подвернул ногу, зашиб голень, куски черного угля врезались мне в ладони, локти и лицо. Сердце выскакивало наружу, его удары перестали быть ритмичными, они стали глухими, сердце раскатывалось по всей груди, стесняя дыхании и забивая глотку. В тот момент я слышал только его. Я рванул, немного покалеченный в ногах, по улице, сжимая в руке пистолет, как заправский гангстер. Добежав до угла, я увидел свет фар, они быстро двигались и затухали в темноте улицы. Через минуту тишина и чернота восстановились. Я еще видел вдалеке слабые огоньки, но ждать больше не мог, я прислонился к стене за угол и постоял так в кромешной мгле, видя перед собой лишь раскачивающиеся от ветра телефонные провода.
Я слышал только себя, свои тяжелые вдохи и выдохи. Открыв дверь в бар, я увидел плавающий в свете голубых ламп и отблесков от бутылок легкий дым. Голова хозяина показалась из-за стойки, он увидел меня и тут же спрятался. Смешно. Но страх смешон. Я пересек главную комнату, прошел по коридору и прежде чем дошел до той самой комнаты ощутил, что воздух отяжелел и наполнился гарью, смешанной с запахом крови. Меня затошнило от предстоящего вида, от смерти, мгновенной и такой нереальной. Войдя внутрь я споткнулся о ноги Ирвинга, он лежал у входа, лицом вниз, пистолет в руке, нога вытянута. Я перешагнул через него и увидел Лулу Розенкранца – того убили сидящим. Он оказался пришпиленным к стене, так и не успев встать со стула. Кровь толчками выплескивалась из его головы, окрашивая обои, волосы, нестриженые, пропитались кровью, глаза смотрели в потолок, пистолет лежал в руке на коленях. Он напоминал мне убитого в процессе мастурбации, бедняга, как он разочаровал меня. Я не чувствовал горя, они умерли так быстро, будто им просто перерезали какую-то ниточку, связывающую их с жизнью. Мистер Берман упал лицом на стол, горб, пропитанный кровью, возвышался над его спиной, по-прежнему оттягивая на себя пиджак, он лежал, придавливая щекой свои очки. Еще одно разочарование. И мистер Шульц меня бросил, оставил безотцовщиной, подвел меня еще раз. Они все бросили меня в омут одиночества, будто ничего не было – не было работы и жизни в банде, все, что случилось – иллюзия. Смерть подвела страшный итог, оставляя туманными слова его, слова мои, поступки его, поступки мои, оставляя наши мысли, наши чувства невостребованными, наказав нас за высокомерие, будто мы собирались прожить вечно, будто мы не субстанция, промелькивающая в истории за одну секунду, будто мы – боги, а не то, что есть на самом деле – ничего не значащие, оставляющие за собой лишь дым или эхо от спетой песни.
Мистер Шульц, лежавший на спине, был еще жив. Он пошевелил ногами и посмотрел спокойно на меня. Выражение лица его было торжественным, вся кожа покрыта потом, она блестела в свете бледных ламп. Одна рука была засунута в жилетку, как у Наполеона на портрете, он казался живым и контролирующим ситуацию по-прежнему. Я наклонился к нему и сказал что-то, думая, что он снова даст мне какой-нибудь приказ. Я спросил его, что я должен сделать, позвать полицию, отвезти его в больницу? Я был готов как всегда выполнить любой его приказ, одновременно всерьез принимая его состояние, ожидая, что он прикажет помочь ему встать или присесть. В любом случае, что именно он прикажет, что надо делать. Он также спокойно продолжал смотреть на меня и просто молчал, он был невменяем от болевого шока, и не ощущал боли.
Но в комнате слышался голос, мне показалось, что это какой-то дух возникший из дыма, пытается что-то произнести свистящим шепотом, слишком тихим для понимания. Хотя губы мистера Шульца не шевелились, сам он был неподвижен, глаза его, через спокойствие и сохранившуюся в нем жизнь, безмолвно приказывали мне слушать. Я обернулся, пытаясь понять, откуда идет звук. Мне стало страшно, будто этот звук эхом отображался от стен и был ничем иным как моих дыханием, сиплым и неровным. Я вытер нос об рукав, протер глаза тыльной стороной ладони, сдержал дыхание, но звук зашелестел снова и дикий страх снова сковал мои члены. Уже пережив первый и самый ужасный приступ кошмара я внезапно понял, что это говорит Аббадабба. Я завопил, я уже попрощался с ним, с мертвым, а сейчас он оттуда, из небытия, пытается что-то сообщить мне.
Все было естественным даже в этой пропахшей гарью жути – даже перед смертью их разделение по функция не давало сбоев. Мистер Шульц оставался телом, мистер Берман – мозгом. И до тех пор пока живо тело, мистер Берман думал за него, говорил за него, даже несмотря на то, что формально мистер Берман был уже трупом. Разумеется, были живы еще оба, но в тот момент, я не мог ничего понять и лишь такая логическая бессмыслица как-то успокоила меня. А еще мелькнула довольная мыслишка, что это по моей вине и прихоти они лежат сейчас разделенные. Я положил голову на стол и стал слушать его слова. Они трудно ему доставались, последние слова, каждое рождалось в муках в его губах, он отдыхал после проговаривания, набирался сил и снова выдыхал. Слово. Дожидаясь его выдыхов я посмотрел на счетную машинку, лежащую рядом на столе. Из нее выползла лента с цифрами. Много чисел. Потом я снова поглядел на него и стал для убедительности читать слова по его губам, прежде чем доверять слуху. Мне не дано узнать, зачем он сказал все это именно мне. Но он окончил говорить именно тогда, когда я услышал вой полицейских сирен. На последнем рывке, на последнем выдохе:
– Направо. Три-три. Налево два раза. Два-семь. Направо два раза. Три-три.
Поняв, что мистер Берман умер, или еще раз умер, я снова подошел к Голландцу. Его глаза закрылись, он тяжело дышал. Мне показалось, что он начал понимать, что произошло. Я не хотел его даже трогать, он был мокр, слишком живой для моих рук, но тем не менее я сунул руку в его внутренний карман и вытащил ключи, вытерев о него же его же кровь. В кармане штанов лежали четки, я положил их ему в руку. Затем – полиция уже подъехала и заходила в бар – я быстро зашел в туалет, вылез через окно наружу, снова выкручивая себя и снова ударившись коленками и локтями об угольные каменья. Улица была освещена фарами, наполнялась народом. Я подождал с минуту и смешался с толпой. Затем, с другой стороны улицы от радиомагазина, я смотрел, как их выносят на носилках, покрытых пленкой. Вышел хозяин, окруженный полицейскими, они о чем-то оживленно толковали. Последним вынесли мистера Шульца, сбоку от носилок бежал врач с поднятой вверх сосудом для переливания крови, от него тянулся шланг. Засверкали вспышки фоторепортеров, журналисты бросали использованные лампы вспышек на асфальт и они взрывались как маленькие бомбочки, заставляя зевак отпрыгивать в страхе. Народ веселился от этого, народ – в накинутых на ночные рубашки плащах. Машина скорой помощи с мистером Шульцем медленно тронулась, сирена завизжала, многие из толпы бежали рядом с машиной, заглядывая в окна. Убийства возбуждают и вносят в человеческие сердца нездоровый ажиотаж, наподобие религии. Молодая парочка, после увиденной смерти на улице, вернется в постель и будет любить друг друга, люди будут креститься и благодарить Бога за сохранение их жалких жизней, старые перечницы будут толковать об увиденном за чашкой горячей воды с лимоном, потому что убийства это оживленные заповеди святых и их надо еще и еще раз проанализировать, учесть на будущее и просмаковать, они будут говорить испуганному юному поколению об опасностях греха, о том, что убийство – это наказание господне и что оно должно привносить радость и удовлетворение тем, кто живет праведно. И об этом они будут говорить еще годы и годы, находя тех, кто будет слушать их бред.
Я зашел за угол и быстро ушел с места происшествия, обошел по кругу все место, вернулся, еще раз посмотрел, убедился, что все начинают расходиться, сделал еще больший круг, вокруг бара и нашел то, что искал – тот самый отель. Четырехэтажное здание из рыжего кирпича со ржавыми пожарными лестницами. Клерк спал в лобби, я проскользнул мимо него, по ступеням поднялся на четвертый этаж, прочитал на ключе номер комнаты и открыл ее.
Там горел свет. В шкафу, за его одеждой, прятался сейф. По сравнению с тем огромным железным ящиком, что я видел на заброшенной ферме недалеко от Онондаги, он был просто крошечным. Все вокруг пропахло его одеждой, его сигарами, его запахами мужского тела – меня трясло. Я почувствовал себя плохо, в животе забурчало, поэтому комбинацию, продиктованную мистером Берманом перед смертью я не смог выполнить толково. Направо к тридцати трем, дважды налево к двадцати семи, дважды направо к тридцати трем. Внутри лежали стопки денег, прихваченных резинками, они варьировались по номинациями написанным сверху на бумажке. Я сгреб все деньги и засунул их в портфель из крокодиловой кожи, выбранный Дрю Престон для босса еще в провинции на севере. Портфель оказался запакованным под завязку, нести такое число оказалось донельзя приятно. Меня охватил восторг, я начал про себя благодарить Бога за столь щедрый подарок, потому что я понял, что ничем не обидел провидение. Затем я услышал торопливые шаги нескольких людей, бегущих по ступеням. Я щелкнул замком, захлопнул сейф, сдвинул на него одежду мистера Шульца, открыл окно и залез по пожарной лестнице на крышу. Ночь на 23 октября 1935 года, я провел на чердаке отеля Роберта Адамса в Ньюарке, Нью-Джерси. Прокашляв и просопев несколько часов, чувствуя себя бездомной тварью, я наконец заснул на рассвете. В дымке рассвета, еле держа смежающиеся усталые веки, я успел заметить вдалеке успокаивающий сердце силуэт Эмпайр Стейт Билдинг.
Двадцатая глава
Мистер Шульц был смертельно ранен и умер в Ньюаркском городском госпитале около шести часов вечера на следующий день. Перед самой смертью сестра принесла ему поднос с ужином и оставила его на прикроватном столике, поскольку других инструкций не получила. Я вышел из-за ширмы, за которой прятался, и все съел: свиную котлету, жареный картофель с морковью, кусок белого хлеба и дрожащий кубик апельсинового желе, выпил чай. Потом я держал его руку. Он был уже в коме и лежал, тяжело дыша, безмолвный. Но перед этим, в течение нескольких часов, практически все утро, он говорил в бредовом состоянии, кричал, плакал, стонал, отдавал приказы, распевал песни и коль полиция была заинтересована узнать, кто в него стрелял, то прислали стенографистку, чтобы записать его последние слова.
За ширмой, на дощечке с описанием болезни, прикрученной в изголовье кровати, я увидел несколько листочков, исписанных о чем-то сугубо медицинском, а в верхнем ящике белого металлического стола, который я медленно к себе придвинул – откопал огрызок карандаша. И я тоже записал кое-что из того, что он успел наговорить. Полицию интересовало только имя убийцы. Я это знал, поэтому слушал больше другое: тайную мудрость его жизни. Я подумал, что на смертном одре человек расскажет самое стоящее из того, что он может сказать. Даже в бреду. А собственно бредовое состояние можно воспринять за код, за шифр, недоступный для непосвященных. Моя версия услышанного немного отличается от официальной, она отобрана по только мне ведомым критериям, порой отрывочна, некоторые слова я не расслышал, некоторые не понял, мешало еще постоянное движение в палате: были стенографистки, полицейские, врачи, священник и семья мистера Шульца, жена и дети.
Отчет стенографистки попал в газеты, поэтому Голландец Шульц попал в историю. Его помнят и поныне из-за длиннейшей и густо окрашенной последними словами смерти гангстера, культура общества восприняла его слова, его, до этого даже не смеющего мечтать, что его слова могут быть услышанными по всей стране. Но он являлся скорее любителем монологов всю свою жизнь, он не был молчалив, даже если ему так казалось, и речь его была стройна. Вспоминая сейчас о нем, о том, как моя жизнь была связана с его, я думаю, что все, что он ни делал, было цельным, убийства и язык – все было цельным. Он не испытывал недостатка в решимости убить или в иных способах самовыражения, включая язык. Монолог убийцы стал криптограммой для многих, в том числе и для меня, поэзией это не стало, он жил как бандит и говорил как бандит, и умирая, истекая кровью от полученных дыр в теле, на самом деле он умирал от того, что его медленно покинула бандитская сущность, бандитский дух. Бесплотное бандитское «я» вытекло из него через тот самый монолог, будто смерть – это существо, требующее слов и через слова забирающая к себе. Слова
– это цепочка, по которой смерть притянула к себе Голландца.
Немудрено, что, слушая его, я так проголодался. Он говорил безостановочно в течение двух часов. Я сидел за ширмой – это был муслин, натянутый на зеленого цвета металлические опоры. Экран-ширму можно было закатать вверх и закрепить специальными резиновыми защелками. Я сидел и писал, слова Голландца отпечатывались на ширме бликами света – или мне так кажется после стольких лет – я писал и писал, прерываясь, чтобы вытащить зубами стержень карандаша. Так или иначе, что-то пропущено, что-то осталось
– вот его подлинные слова записанные мной за два часа после полудня 24 октября 1935 года. Я был с ним рядом, пока он не ушел в мир иной.
«О, мама, мама, – говорил он, – Прекрати, прекрати! Пожалуйста, побыстрее, посильнее и жестче, жестче. Пожалуйста, жестче. Беру свои слова назад. С правописанием у тебя порядок. Какой там номер в твоей книжке, Отто? 13780? О, дерьмо! Когда он доволен, то от него не жди быстроты. Но ты ведь даже не встретил меня? Перчатка будет впору. Я сказал. О'кей, я знаю. Кто меня застрелил? Разумеется, сам босс! Кто меня застрелил? Никто. Пожалуйста, Лулу, затем моя очередь? Я не кричу, я достаточно спокоен. Спроси ребят из департамента юстиции. Зачем они пристрелили меня, зачем? Я не знаю. Честно. Я – честный человек. Я пошел в туалет. Я был в туалете и только достал… – пришел парень. Шел прямо на меня. Да и дал мне. Да, да, прямо в грудь. От полноты чувств. Сын своего отца? Пожалуйста, погромче. Сколько хороших, сколько плохих? Ну, ты не прав – у меня с ним ничего общего. Он же натуральный ковбой, все семь дней в неделю. Ни бизнеса, ни дел, ни друзей, ничего, только что подберет и только то, что ему надо. Прошу тебя, пристрели меня. Патрон прямо с завода. Я хочу гармонии. Понимаешь, гармонии. Нет ничего честнее, чем гулять по Бродвею, иду и млею! Да я готов с тобой под венец идти! Хоть в пожарники пойду. Нет, нет, нас только десять, и еще десять миллионов от тебя осталось. Поэтому, подбоченясь, выходи и выбрасывай белый флаг! Пожалуйста, поднимите меня, дайте пройти, полиция, это коммунистическая чепуха! Я не хочу, чтобы он стоял у меня на пути, зачем мне война? По тротуару опасно, на дороге – медведи, я их всех перестрелял. Дайте мне силу, я выброшу его в окно, выдеру ему глаза! Я только крепчаю, а эти поганые крысы поют с ним в одну дуду! Мама, не плачь, не рыдай! Есть кое-что о чем нельзя говорить. Помогите подняться, друзья. Берегитесь, стрельба по целям! Такая стрельба спасла ему жизнь. Извините, я забыл, я – не защита, я
– не свидетель. Почему бы ему не отойти просто в сторону и позволить мне докончить начатое? Мама, помоги приподняться. Не бросай меня. Мы пойдем далеко и будет нам хорошо. Они же англичане, черт его знает, кто лучше – мы или они? Дайте кукле крышу, сэр! Ради бога! Ты вообще можешь играть в мальчиков и девочек, брать всех за яйца и играть с ними! Она показала мне, что мы все дети. Нет, нет, нет. Я смущен и говорю нет. Пацан никогда не стонал, не ревел, не жаловался. Ты меня слышишь? Возьми денег в секретном месте. Они нам потребуются. Посмотри на последние бухгалтерские отчеты, куда пошли деньги, откуда пришли. То, что в книге – ерунда. Как я люблю ящики со свежими фруктами! Эй, охрана, еще раз на ногу наступи! Уши заложило? Раздави их, всех этих китайцев и гитлеров! Мама – вот самое святое, не позволяй сатане уводить тебя в сторону. За что, большой босс пристрелил меня? Дай мне встать. Если ты можешь встать, то ты сможешь разбежаться и прыгнуть прямо в озеро. Я знаю, кто такие французы, все оглядываются и оглядываются. Память совсем плоха. Деньги приходят и уходят. Меня шатает. Ты не делаешь ему ничего плохого, ничего против него не имеешь, и получается, что все хорошо. Я умираю. Ну давай же, вытащи меня отсюда, я с ума схожу. Где она? Где она? Нет, встать мне не дадут – одежду гладят. Ботинки сушат. Дай их мне. Я – болен, принеси воды. Открой и сломай, чтобы я мог дотронуться до тебя. Микки, помоги забраться в машину. Я не знаю, кто бы это мог сделать. Кто угодно! Сними ботинки с меня, пожалуйста, там на подошве – запонка. Папа видит все и я ему верю. Я знаю, что мне делать с моей коллекцией бумаг. Нам с тобой, шляпам, не понять чего они стоят! Но коллекционер оценит. Бесценные бумаги. Деньги – это тоже бумага и ее место в сортире. Гляди – темный, темный лес. Я поворачиваюсь… Билли, смотри. Я так болен. Найди одного парня, по имени Джимми Валентайн, это свой человек. Присматривай за мамой. А тебе я говорю, что бить его нельзя. Полиция, заберите меня отсюда. С судом я сам разберусь. Давай, открывай ящики с мылом. Выбирай лотерейный билет! Труба пышет дымом. Хочешь говорить, говори с мечом. Вот тебе канадский суп на алтаре. Я хочу платить. Я готов. Всю жизнь я ждал. Ты меня слышишь? Пусть меня оставят одного.»
Одновременно со стрельбой в Ньюарке, в Манхэттэне и Бронксе тоже кое-кого достали. Два трупа, один из них, Микки, шофер, настоящее имя Майкл О'Хэнли. Троих смертельно ранили, остальные по предположениям рассеялись. Все это я прочитал в утренних газетах, ожидая поезда в Нью-Йорк. Про меня нигде ничего не было сказано, даже хозяин бара ничего не сказал про мальчишку в куртке. Это радовало. Но крокодиловый портфель я все-таки спрятал в камеру хранения, а куртку, скатав – выбросил в мусорный ящик. Хозяин ведь не единственный источник информации для полиции, да и репортеры не лыком шиты. Когда я все это проделал, я немедленно уехал в госпиталь к мистеру Шульц, резонно посчитав, что безопаснее места сейчас не найти.
Он умер и я остался на свой страх и риск. Я посмотрел в его лицо, оно окрасилось в темный цвет сливы, рот слегка приоткрыт, глаза смотрели в потолок. Я снова ощутил, что он сейчас что-то еще скажет. И даже расслышал что-то, но оказалось, что и мой рот открыт, будто мы ведем неоконченный разговор. Так и не оконченный. Его признания и мое прощение, а может и наоборот. Но так или иначе разговор с мертвым.
Я проковылял, из палаты до выхода незамеченный, не дожидаясь прихода сестер, на вокзале взял портфель и поехал в Манхэттэн. Там пересел на троллейбус и к девяти вечера был у себя в квартале. Но прямо домой не пошел. Я перелез через ограду приюта, незаметно нырнул в подвал к Арнольду, который слушал какую-то песню по радио, просматривая старые подшивки журналов. Без обсуждения деталей я попросил его спрятать кое-что на время и он нашел мне для портфеля самый глубокий бак, накидав в него еще чего-то. Я дал ему доллар. Тем же путем, что и зашел, я вышел, попетлял по Третьей авеню и зашагал домой.
Многие недели я просидел потом дома, изредка выходя на свежий воздух. Не потому, что был болен, для болезней есть таблетки, я почему-то ощущал себя неимоверно тяжелым. Каждое движение давалось мне с огромным трудом, даже простое сидение в кресле, тяжело было даже дышать. Я обнаружил, что постоянно смотрю на телефон, жду звонка, иногда даже беру трубку и слушаю. Я не расставался со своим оружием, клал его на колени. Сначала я боялся наступления ночей, ожидая кошмаров, но спал я сном младенца. Между тем осень окончательно поселилась на улицах Бронкса, ветер трепал окна, неизвестно откуда взявшиеся листья с деревьев царапали асфальт. А он еще был мертв, все они были еще мертвы.
Я постоянно думал о последних словах мистера Бермана и о том, что может они значат что-то большее, чем простой шифр к замку сейфа. Он передал мне живые слова, они до сих пор что-то значат, если можно так выразиться. Поэтому они правдивы. Но правда двояка: незнание полное вряд ли лучше полного знания. Все знать и не мочь, вот была его ситуация. Короткие взгляды из-за очков, учитель. Каждым движением, каждым словом – учитель.
Моя мертвая банда поселилась во мне каким-то огромным, наполненным словами и образами, духом. Что случается с человеком, когда он умирает, куда деваются его способности? Что получилось, когда Ирвинг исчез? Куда подевалась его способность завязывать узлы, закатывать штанины вверх? Где его точность и аккуратность, которыми я так восхищался? Куда они подевались?
Мама вроде и не замечала в каком состоянии я нахожусь, но начала готовить блюда, которые я любил. Даже делала приборку в квартире. Она выбросила все свечи и стаканы для них. Забавно, теперь когда кое-кто действительно умер, она сняла с себя похоронную маску. Но занимало меня не это. А что мне-то делать? Пойти обратно в школу, сидеть в классе, учить что скажут? Может быть, может быть, но пока я в трауре, никаких школ.
Время от времени я доставал из кармана листочки, разворачивал их и читал снова и снова, что говорил в свои последние часы мистер Шульц. Выматывающая сердце дребедень. Там не было послания мне, не было правды, не было истории.
Между тем матушка нашла какой-то магазинчик на Батгейт авеню, где продавались морские ракушки. Купила огромный пакет этих самых даров моря и принесла домой. Все они были не больше ноготка мизинца; блестящие и перламутровые. С этой покупкой был связан еще один из ее сумасшедших проектов, заключавшийся в полном обклеивании телефона этими ракушками. Клей она нашла в одном моем старом конструкторе аэроплана. Она развела его в стакане из-под зубных щеток, наносила клей на ракушку и приклеивала ее. Постепенно весь телефонный аппарат, трубка и даже шнур стали покрыты розовыми округлостями. Получилось не то чтобы некрасиво – белое, бежевое, с красными прожилками, в свете дня сооружение блестело одним цветом, вечерами
– другим. Казалось, даже форма телефона как-то изменяется. Когда ракушки оказались приклеенными к шнуру, вся конструкция приобрела звучание. Я плакал, вспоминая слова мистера Хайнса о молодой, красивой, беспечной и храброй иммигрантке. Я подумал о том, что на какое-то время мама привнесла в жизнь моего отца оттенок благородства, она добавила в их любовь восхитительную сладость. Но он ушел. Сбежал. Теперь у меня были деньги, чтобы послать ее в больницу. Но я поклялся, что она останется со мной, что я всегда буду заботиться о ней. До самой смерти. Но сам я не понимал что делать с ней. Попросить ее бросить работу? Но почему-то мне нравилась даже сама идея об этом. Я был очень одинок, не понимая ее увлечений, не разделяя ее странной любви к свечам, стаканам, игрушкам, старой одежде, ракушкам. Однажды она приволокла домой аквариум. Еле втащила его по лестнице. Но видели ли бы вы как сияло ее лицо! Она поставила аквариум возле своего дивана, наполнила водой и торжественно опустила туда телефон! Как я любил маму, как красива она была тогда, а я чувствовал себя тогда неблагодарным, плоховоспитанным сыном. И не мог изменить ее, потому что еще не добыл для нас обоих справедливости. Денег в портфеле было недостаточно, я чувствовал, что моих усилий по заполнению недостающих звеньев не хватает, но я еще не знал, а сколько там точно. Даже один месяц принес мне столько, что мы могли жить с мамой скромно, но безбедно несколько лет, даже если мы будет тратить вдвое больше чем зарплата у мамы, у нас будет по меньшей мере все, о чем мы только можем мечтать, но я страшно переживал по этому поводу – в банк эти деньги положить было нельзя. Их нельзя было ни в коей мере афишировать, их можно было тратить только очень осторожно и это подавляло. Я думал, наивный, что обладание огромными деньгами может полностью изменить мою жизнь. Но ничего не изменилось. Потом я осознал, что, даже мертвый, мистер Шульц как бы довлеет надо мной – я считал эти деньги не своими, а его. Я взял их по инструкции мистера Бермана и теперь просто ждал дальнейших приказаний. Я не чувствовал спокойствия в душе, которое я знал, должно рано или поздно охватить меня. Ведь я по сути заложник этих денег – ни поговорить, ни обсудить ни с кем на свете я не мог. А фактически только мертвые члены моей банды могли действительно оценить то, что я сделал.
Прошло еще какое-то время. Однажды вечером я покупал в киоске у станции надземки газеты. Подъехала машина, из нее вышли люди, окружили меня, одновременно вышли из сигаретной лавки еще двое, у всех на лице столь знакомое выражение безучастности. Им не пришлось задавать вопросов, один из них кивнул в сторону машины, я свернул газету и быстро залез внутрь. Они отвезли меня в Ист-Сайд. Я знал, как важно в таких ситуациях не паниковать, не воображать в деталях, что меня ждет на месте. Пока мы ехали, я прокрутил в голове все происшедшее со мной за год и так и не смог понять, как он меня вычислил. Ведь даже тогда, у стен церкви, он не смотрел на меня. Я понял, что сделал одну, но большую ошибку, не написав заранее письмо маме, что ей делать, если я внезапно не явлюсь домой, не явлюсь и умру, не вернувшись к маме.
Мы приехали на узенькую улочку, но они не дали мне осмотреться. Я помню лишь какие-то пожарные лестницы на стене. Мы поднялись по ступеням на крыльцо. Прошли после входа в здание пять ступеней.
Оказались в кухне. За столом, под светом тусклой лампы, положив руки на белую скатерть, как пришедший в гости богатый родственник, сидел человек, который выиграл войну бандитских группировок. Прямо перед моими глазами возникли два других глаза, мягких, неподвижных, не очень умных, один был слегка прикрыт пленкой и косил. У него действительно была плохая кожа, сейчас я это увидел с близкого расстояния, а шрам на подбородке ощутимо и заметно белел. У него был взгляд ящерицы. Единственной красивой частью его лица были волосы: черные, густые. Одет он был серо и неприметно. В обычный плащ и обычный костюм. Шляпа лежала на столе. Ногти наманикюрены. Я пах одеколоном. Его запах чем-то смахивал на запах отчужденности и враждебности, который в свое время исходил от мистера Шульца. Я чувствовал себя на совершенно другой территории, как в детстве, вроде недалеко от твоего квартала, но уже все чужое. Он мягко махнул рукой, приглашая меня сесть перед ним.
– Во-первых, Билли, – начал он проникновенно, будто он сожалеет о необходимости вести такой разговор вообще, – ты знаешь, как мы скорбим по поводу кончины Голландца.
– Да, сэр, – ответил я. Я был шокирован тем, что он знает как меня зовут, я бы не хотел значиться в его списке знакомых.
– Снимаем шляпу в знак уважения. Помним их всех. Я ведь их знал… сколько там лет? Такой человек, как Ирвинг… ему замены не отыскать!
– Да, сэр.
– Мы ищем причину того, что произошло. Пытаемся собрать оставшихся ребят вместе, ну, ты понимаешь, остались ведь вдовы и дети.
– Да, сэр.
– Но у нас появились трудности.
Маленькая комната заполнилась людьми. Одни стояли у меня за спиной, другие – у него. И только сейчас я заметил сбоку Дикси Дэвиса, стукачка, вдавленного страхом в сиденье деревянного стула, зажимающего дрожащие руки между ног. Подмышки мистера Дэвиса вспотели до неприличия, лицо покрывала водяная маска. Я знаю, что это значит – высшую степень благоговения. Я едва оглядел его, ничем не показав своих эмоций, но логично рассудив, что сдал меня им именно он. Из этого выходило, что что бы я дальше ни сказал, им это уже известно и что надо быть круглым идиотом, если попробовать им что-нибудь соврать.
Я повернулся лицом к лицу к моему следователю. Мне показалось важным смотреть ему прямо в лицо и прямо в глаза. О человеке говорят не только его слова, но и его выражение лица и способность глядеть, не опуская взгляда.
– Ты неплохо проявил себя у них в организации. Так я слышал?
– Да, сэр.
– У нас тоже найдется работа для смышленых ребят. Ты, наверно, не с пустыми руками оказался? – сказал он это таким тоном, будто моя жизнь не висела в данный момент на волоске.
– Не совсем, – сказал я, – на самом деле меня только поставили на зарплату. Всего за неделю перед их гибелью. Он дал мне аванс за месяц вперед, потому что моя мама больна. Две сотни долларов. Сейчас их с собой нет, но я возьму их из банка завтра утром, как только он откроется.
Он улыбнулся, уголки губ на мгновение поднялись вверх. Затем поднял руку.
– Нам не нужна твоя зарплата, малыш. Я говорю о бизнесе. Ты понимаешь, что в нашем деле, не всегда получается вести все дела как положено. Я хочу попросить тебя помочь нам разобраться с его делами.
– Ну, сэр, это не по адресу! – сказал я, присвистнув, – Это, наверно, к мистеру Дэвису. Я бегал за кофе, за сигаретами. А на важных встречах не присутствовал, меня просто выгоняли. А иногда даже не говорили, где они будут идти, эти встречи.
Он покачивал головой. Я чувствовал глаза Дикси Дэвиса на своей шее.
– И ты никогда не видел денег?
Я сделал вид, что задумался.
– Видел. Один раз на 149-ой улице. – ответил я, – Я тогда мыл полы и они считали прибыль за день. Что говорить, там было никак не меньше нескольких тысяч долларов!
– Вот как?
– Да. О такой сумме я не смею и мечтать.
– А ты мечтаешь?
– Каждую ночь, – сказал я честно глядя ему в глаза, – Мистер Берман говорил мне, что бизнес меняется. Что в скором времени в бизнесе потребуются тихие, спокойные люди с приличными манерами. Которые окончили школу. Я решил, что я вернусь в школу, а потом пойду в колледж. Ну, а потом посмотрим!
Он кивнул и замолк на время, смотря мне в глаза и что-то решая про себя. Затем видно, решил.
– Школа – это хорошая идея, – сказал он, – Мы не забудем тебя. Посмотрим, как ты растешь. Как успехи.
Он махнул мне рукой, я поднялся со стула. Дикси Дэвис спрятал лицо в ладонях.
– Спасибо, сэр, – сказал я человеку, который отдал приказ убить мистера Шульца, мистера Бермана, Ирвинга, Микки и Лулу, – Было большой честью познакомиться с вами.
Я был доставлен обратно на Третью авеню на машине и высажен перед сигаретной лавкой. И только тогда я действительно ужаснулся. Я сел на обочину. Мои руки стали черными, я не выпускал из рук газету. Пережитое увлажнило мои руки и на ладонях я мог прочитать заголовки и начало статьи. Наступала новая череда дней, в течение которых я снова должен был ждать и думать, что может случиться. Свободен или дни мои сочтены? Я не знал. Затем я встал и пошел по улицам. Я дрожал, но не от страха, а от гнева на себя, что смею бояться. Лучше уж убьют меня! Но звук машины исчез, машины моих новых бандитов. Я попробовал подумать, с какой стати они могут убить меня. Наверно, только если я буду вести себя определенным образом. А до этого они будут просто следить за мной. Поэтому, если я не знаю, где деньги, то я должен себя вести, будто не знаю.
Газеты-побрехушки сболтнули, что условно состояние мистера Шульца оценивается в размере между шестью и девятью миллионами долларов. В банках, на счетах осталась ничтожно малая сумма. «Союзники», прибравшие к рукам все дела Шульца, их не нашли. Кроме самого дела они хотели еще и наличности.
Странно, но меня снова начали одолевать мысли. Но уже про другого великого человека, не менее опасного… Я прикинул, что коль дни мои могут быть сочтены, то… во мне снова проснулся азарт сопротивления и выживания. Я понял, что поражение своей родной банды поставило меня в щекотливую ситуацию: я распухал на их смертях. Я унаследовал все, не только деньги. Но жизнь продолжалась, бизнес не останавливался, деньги – понятие вечное, к смерти не приложимое. Страсть к овладению ими бесконечна. Я выждал несколько дней, спустился в подвал к Арнольду – он был на охоте за барахлом – отгородился от выхода каким-то вещами, на случай внезапного возникновения в подвале чужих, и в плохом свете, в пыли, под перестук ног детишек с приюта, пересчитал деньги в крокодиловом портфеле. Считал я очень долго, гораздо дольше, чем предполагал. Считал, чтобы знать точную сумму. Вот она: триста шестьдесят две тысячи двенадцать долларов!
Я засунул деньги обратно в портфель, и сверху сложил старые газеты и журналы, разбитые детские игрушки, части кроваток, колясок, горшков, кастрюль, механизмов, неведомых мне, ламп, части инструментов, коробок из-под сигар, части саксофона, печатной машинки, барабана, бейсбольных бит, бутылки, шляпки, флаги, штаны и коллекцию подмоченных марок в футляре.
А потом я, разумеется, вернулся домой и сел читать откровения мистера Шульца снова. Теперь я читал их по другому; я плавал в облаке своего нового видения, ругая себя за нетерпение, и передо мной открывались новые и новые горизонты. Я слышал голос мистера Шульца, толковый парнишка, я искал в его словах намеки, ниточки, путеводные и разъясняющие слова. Деньги были спрятаны, зашифрованы в бреду – я чувствовал это. Я изучал свой почерк и понял, что он сказал про деньги. Он оставил деньги для мисс Шульц и своих детей, оставил там, где они знают, в каком-то знакомом для них месте, в том месте, где и было приложение сил мистера Шульца. Чтобы проверить предположение я отправился однажды ночью с Арнольдом – но перед этим я несколько недель! просидел в классе, чтобы доказать тем, кто за мной следит, что я чист – в старый пивной склад на Парк авеню, в тот самый, где он увидел меня – жонглера. Шел дождь, мы сломали замок, зашли в темное нутро склада, зажгли фонарь. Крысы носились у нас под ногами, валялись жестяные пивные чаны, бочки. Одна из них была под завязку набита долларами. Мы погрузили эту бочку на тележку Арнольда и отвезли ее домой. С той самой полуночи мы стали с ним партнерами в нашем деле и являемся ими и поныне.
Но я не хочу даже предполагать, что все, что я нашел было именно всем его богатством. Чем больше он имел, тем больше хотел иметь. Уж я-то знал его! Я еще раз изучил записи и, наконец, понял, что он хотел сказать мне. Если уж мир, сказал он, заключен в самом себе, то он будет тянуть его богатства к себе, и чем хуже будут становиться обстоятельства его выживания в этом мире, то тем хуже для мира – он все равно будет тянуть деньги к себе, он все равно не остановится, он будет прибирать к рукам все, что имеет ценность: деньги, акции, долговые обязательства, фишки из казино, он будет хранить это увеличивающееся богатство где-нибудь недалеко от него. А в конце концов он спрячет все это в таком месте, про которое даже никто не подумает, что он может спрятать, и если он не придет за богатством, то секрет его клада умрет вместе с ним. Если, конечно, не найдется ушлый, который разгадает тайну.
Теперь я знал все, и зная все, со спокойной душой вернулся в школу. А что? Школа – отличная идея. Испытание не из легких, после моей немного другой учебы, но я был силен духом и сидел в классе, продолжая обучение, а после классов работал в рыбной лавке за пять долларов в неделю, носил белый фартук, весь в рыбьей крови и исхитрялся вести себя обычно, утешаясь мыслью, что за мной все время следят.
Спустя год после смерти мистера Шульца, человек с плохой кожей попал в тюрьму. Его засудил тот самый Томас Е.Дьюи. Я немного знал о правилах мафиозных структур – когда приходило время или обстоятельства заставляли меняться, то интересы в делах менялись тоже, проблемы вставали новые и возникали новые дела. Про старые, нерешенные, забывали. Поэтому уже через год можно было отправляться в провинцию не опасаясь за свою жизнь. Но я не торопился. Я был единственным обладателем и хранителем тайны. Во время учебы в школе меня посетило некое откровение: мне было дано знать, что я живу в непростом мире, а в насквозь пропитанном гангстеризмом социуме. Полная правда об этом вскрылась спустя несколько лет, с началом Второй Мировой. А пока я закончил школу, затем перешел учиться в Манхэттэн в школу для избранных и талантливых, а потом прыгнул еще выше в колледж Айви Лиг. Факультет я вам, разумеется, не назову. В колледже я сам платил за тьютора, полновесной наличностью, встречаемой с должным пиететом. Окончил я его отлично, пройдя курс военной подготовки, вскоре оказался в армии США в чине лейтенанта.
В 1942 году человека с плохой кожей выпустили на свободу, Томас Е.Дьюи, уже губернатор, простил его и добился его депортации на родину, в Италию. Вообще губернатор тогда добился еще большей популярности за свою деятельность по укреплению тылов, очищая Нью-Йорк от саботажников и пособников Гитлера. Но я в то время был уже за морем, воевал в разных частях света, богатство мое хранилось невостребованным вплоть до окончания войны в 1945 году. Вот, собственно, и все, что я хотел рассказать в этой книге. Ядовитый читатель сам вычленит пропущенные мной факты, сам догадается, где я приукрасил, а где умолчал. До сих пор не стихают споры по факту исчезновения всего капитала мистера Шульца, никто его так и не нашел. По слухам он был запечатан в почтовые мешки и не было в этих мешках денег в номинации меньше чем тысяча долларов. Мое послевоенное я, разумеется, здорово изменилось, я стал с удивлением ощущать, что отношусь к богатству иначе – как к монументу стяжательства и дикой пиратской страсти к кладам. Так мы смотрим на старые портреты или слушаем песни тех, кто давно умер. Впрочем все эти шебуршания чувств ни в коей мере не повлияли на мою решимость пользоваться кладом и дальше.
* * *
Я подхожу к самому концу пересказа о моих мальчишечьих приключениях. Кто я сейчас? Что делаю? Вращаюсь ли в тех же криминальных кругах или нет? Где и как я живу? Пусть все эти вопросы останутся тайной. У меня есть имя и оно в достаточной мере известно. Хочу признаться, что на меня оказало влияние слов мистера Бермана о числах – я не раз пробовал проделать процедуру им предложенную, собрать все числа, перемешать их, подбросить в воздух и посмотреть что выйдет. Новый язык, новая книга. Извращенные мысли человека-числа, увы, не сработали. Разбросав вымысел, клинопись, иероглифы, буквы, цифры, свет, жизнь, любовь, все рациональное и нерациональное, я не мог получить ничего нового – все по-прежнему превращалось в того же Билли Батгейта, в малыша, в толкового парнишку, в мое «я», которое было, есть и останется неизменным. Я уже не верю, что можно сделать новое.
Каким-то утешением служит эта книга. Я рассказал правду о мистере Шульце и обо мне, хотя в некоторых деталях, если вы внимательно почитаете газеты того времени, она отлична от общепринятой. Я сказал правду слов, я сказал также ту правду, которая живет вне слов.
Мне осталось рассказать совсем немногое. Я специально оставил это для последних страниц романа, потому что это ключ ко всему в моей памяти. Событие, не реабилитирующее того мальчика, кем я тогда был, но, возможно, давшее ему шанс на спасение. Я падаю на колени и благодарю Бога за то, что он дал мне жизнь и за то, что дал мне радость в жизни, я славлю его и еще раз благодарю за то, что он позволил мне с достоинством перенести. Весной следующего года, спустя шесть месяцев после гибели мистера Шульца, мы с мамой переехали в пятикомнатную квартиру, с окнами на Кларемонт-парк. Мама могла наслаждаться видом деревьев, дорожек, тропинок и детских площадок. Одним майским субботним утром раздался стук в дверь и вошедший человек в униформе шофера серого цвета принес нам плетеную корзину, держа ее двумя руками за боковые ручки. Я не понял, что там внутри: выстиранное белье, еще что-то, но мама прошла мимо меня и без слов взяла корзину, будто ждала ее. Она полностью выздоровела, моя мама, была уверена в себе и шофер, судя по его лицу, успокоился. Он почему-то был очень взволнован. Она была как строгая матрона в длинном черном платье, очень шедшем ей, она была причесана и выглядела очень мило. Она взяла ребенка, кто же еще это мог быть, как не наш с Дрю сын, я понял это сразу, лишь только взглянул на него, внесла его в квартиру и положила в ту самую коляску, единственную дорогую ей вещь, которую она взяла с собой из старой квартиры. В тот самый момент я почувствовал, что наконец моя жизнь окончательно встала на правильный путь и мое детство закончилось бесповоротно.
Да, нелегко нам пришлось поначалу, возня с маленькими детьми привносит в жизнь массу суеты, бутылки, соски, пеленки, все это навалилось сразу. Мама уже подзабыла материнские штучки, она иногда не знала, что делать, когда ребенок кричал и размахивал ручонками, но вскоре мы привыкли к нему и все наладилось. Потом мы ездили с ним в Бронкс и возили его в коляске по Батгейт-авеню. Он слушал вместе с нами выкрики торговцев, смотрел на ящики с фруктами, ощущал запахи свежего хлеба, трогал мясо и колбасы в магазинах. С ним познакомились и владельцы всех лавок, и простые работяги с этой улицы, все-все. Жизнь с ним как-то снова вернула нас в мирные дни нашего счастья вдвоем, в ту жизнь, когда еще был мой папа, и когда всей семьей мы отправлялись за продуктами на неделю на Батгейт-авеню, в эпоху процветания Голландца Шульца.