В характере Мартина Пембертона было слишком много мелодраматических черт и мучительного внутреннего беспокойства, поэтому я бы предостерег вас от того, чтобы понимать его слова буквально. Мартин являлся слишком сложной и противоречивой натурой, чтобы просто выражать свои мысли. Загадочность этого человека привлекала к нему женщин, считавших его поэтом, хотя на самом деле Мартин Пембертон был по призванию критиком до мозга костей, Критиком с большой буквы. Временами он мрачно цедил сквозь зубы, что его отец до сих пор жив. Те из нас, кто слышал эти слова и помнил его отца, считали, что Мартин имеет в виду неистребимость зла в нашем мире.
В те достопамятные времена благополучие нашей газеты с неброским названием «Телеграм» зиждилось на статьях независимых журналистов. Я никогда не жалел времени на поиски хороших авторов и всегда имел возможность воспользоваться услугами некоторых из них. Лучшим из всех был именно Мартин Пембертон, хотя я никогда ему об этом не говорил. Я обращался с ним точно так же, как с прочими, ничем не выделяя его из общей массы. Я был придирчив, потому что от меня этого ждали, остроумен ровно настолько, чтобы меня цитировали в салонах, и, в разумных пределах, уступчив, поскольку я и к самом деле терпеть не могу конфликтов, такой уж у меня характер. Но превыше всего я ставил отточенность стиля и чистоту языка — тут авторам приходилось попотеть, чтобы заслужить мое одобрение. Если же их рвение оказывалось недостаточным, то их статьи появлялись в газете весьма причесанными, если вообще появлялись.
По совести говоря, все эти ухищрения весьма мало действовали на Мартина Пембертона. Настроение этого молодого человека часто менялось без всяких видимых причин, он был рассеян и обращал столь мало внимания на происходящее вокруг, что становилось ясно: собственные мысли для него намного важнее, чем мнение окружающих его людей. Мартин смотрел на мир широко открытыми ясными серыми глазами, которые чутко реагировали на все происходящее вокруг. Казалось, он пронзал взором зыбкую оболочку явлений и проникал в самую их суть, недоступную взгляду простого смертного. По тому, как он при этом хмурил брови и мрачнел, становилось ясно, что это сверхъестественное знание доставляет ему массу страданий. Дух этого человека парил так высоко, что в его присутствии вы начинали ощущать полное свое ничтожество и никчемность всех ваших так называемых достоинств. Независимые журналисты — весьма своеобразные создания, обычно это нервные субъекты, которых надо постоянно хвалить, чтобы они не потеряли веру в себя. Не таков был Мартин Пембертон. Он прекрасно сознавал, насколько хорошо пишет, и, в сущности, мое мнение было ему глубоко безразлично. Он гордился своим талантом и этим отличался от своих собратьев по перу.
Мартин обладал легкой стройной фигурой, лицо его было красиво очерчено и всегда чисто выбрито. При ходьбе он практически не сгибал ног, и это было необычно, потому что, как правило, так ходят очень высокие люди, а Мартин не вышел ростом. Стоило посмотреть, как он шествует по Бродвею в распахнутой, развевающейся на ветру армейской шинели. Мартин был типичным представителем послевоенного поколения, из тех, для кого война являлась предметом иронических насмешек и холодных рассудочных замечаний. Однажды он сказал мне, что, в сущности, это была не война Соединенных Штатов с повстанцами, а столкновение двух конфедераций. Поэтому, как бы то ни было, в конечном итоге победила конфедерация. Если я скажу вам, что единственным стоящим президентом считаю Эйба Линкольна, то вы легко поймете, каково мне было выслушивать подобные откровения. Но я не мог не восхититься мировоззрением, таившимся за этим высказыванием. К тому же я и сам не слишком большой поклонник современной промышленной цивилизации.
Лучшим другом Мартина был один художник — рослый, мускулистый парень Гарри Уилрайт. Когда этому человеку надоедало вымаливать у престарелых вдов заказы на портреты, он выходил на улицу и писал израненных ветеранов, с особенным смаком вырисовывая на полотне их увечья. Портреты Уилрайта были сродни бестактным, но мастерски написанным обзорам и критическим эссе Мартина. Меня, как профессионального газетчика, эти статьи приводили в полный восторг. Моей любимой темой всегда была душа великого города — душа мятущаяся, противоречивая, то раскрытая нараспашку, то непроницаемо замкнутая, непостоянная и изменчивая, как облака, раздираемые ветром. Мартин и Гарри являли собой оттиск этой души — воинственные молодые люди, отбросившие всякие иллюзии. Можно сказать, что они были своего рода революционерами, слишком, правда, чувствительными и ранимыми, чтобы достичь цели. Мартин чересчур явно демонстрировал неприятие окружающей действительности, но было очень сомнительно, что его бунтарства хватит надолго.
Я не любопытен и никогда не интересуюсь, на какие средства существуют независимые журналисты — мои авторы. Но случай с Мартином особый, и я не смог сдержать любопытства. Мартин Пембертон происходил из очень состоятельного семейства. Отцом Мартина был печально известный Огастас Пембертон, который своими поступками на веки вечные опозорил род Пембертонов. Во время войны он делал деньги на поставках в армию северян ботинок, от которых на третий день отваливались подошвы, одеял, расползавшихся от окопной влаги, рваных палаток и линючей ветоши, которую он выдавал за мундирное сукно. Но поставки в армию дрянного тряпья — не самый страшный из грехов Пембертона-старшего. Свое поистине огромное состояние он создал работорговлей. Вы, наверное, думаете, что рабов привозили только в южные порты, но это неправда. Пембертон пользовался для этого нью-йоркской гаванью даже тогда, когда уже начались военные действия — до шестьдесят второго года. Компаньонами Пембертона в этом прибыльном деле выступали какие-то португальцы — специалисты по работорговле. Штаб-квартира предприятия находилась на Фултон-стрит. Огастас нанимал корабль, отправлял его в Африку, где на борт брали рабов, а потом корабль гнали на Кубу, где живой товар сбывали на сахарные плантации. После рейса судно топили, потому что отмыть его от запаха пота и испражнений было просто невозможно. Но доходы получали настолько большие, что компания без труда покупала для следующего рейса новый корабль.
Таков был отец Мартина. Можно понять, почему сын, стремясь искупить грехи отца, выбрал для себя полную лишений жизнь независимого журналиста. Мартин знал о своем старике всю подноготную и еще в юности добился того, что отец лишил его наследства. Как ему это удалось, я расскажу несколько позже. Сейчас же хочу добавить, что для того, чтобы заниматься работорговлей, Огастасу Пембертону пришлось на корню купить всю таможню нью-йоркского порта. Трюмы его кораблей были обычно до отказа забиты живым товаром, несчастные просто не имели возможности повернуться. Факт подкупа было невозможно отрицать, все в порту знали, чем безнаказанно занимается Пембертон-старший. Так что не вызывает никакого удивления, что, когда после тяжелой и продолжительной болезни Пембертон наконец умер, а было это в 1870 году, на его пышных похоронах, кои имели место на Сент-Джеймсском кладбище, побывали все отцы города. Явился даже босс Твид в сопровождении прихлебателей из своего окружения — инспекторов, мэра, судей и пары дюжин воров с Уолл-стрит. Мало этого, почти все ежедневные газеты поместили траурные объявления о безвременной кончине Огастаса Пембертона. Не стала исключением и наша «Телеграм». О, мой Манхэттен! В мгновение ока по обе стороны реки взметнулись каменные опоры Бруклинского моста. В любое время суток у причалов порта швартовались бесчисленные лихтеры, почтовые пароходы и грузовые суда. Сходни и трапы со скрипом прогибались под неимоверной тяжестью ящиков, бочек и тюков, в которых прибывали товары со всего мира. Можно было поклясться, что телеграфные провода гудят от бесчисленного множества передаваемых по ним деловых сообщений. К концу торгового дня биржевые телеграфные аппараты стрекотали неистово, как кузнечики. Мы вступали в послевоенную эру. Что делать, оковы бытия падают с людей только на вечно спокойных небесах.
Не подумайте, что хочу стяжать лавры прорицателя, но я прекрасно помню, что чувствовал несколько лет назад, когда убили президента Линкольна. Прошу вас поверить в это, как и во все то, что я собираюсь вам еще рассказать. Это очень важно для моего повествования. Итак, я возвращаюсь к смерти президента. В течение нескольких недель, после того как траурный кортеж проследовал по Бродвею к железнодорожному вокзалу, в окнах домов на пути следования катафалка остались висеть черные шелковые флаги. Черный креп украшал фасады домов и витрины магазинов и ресторанов. Город был неестественно тих и спокоен. Мы перестали походить на самих себя. Ветеранам, стоявшим у магазина Стюарта, подавали необычайно щедрую милостыню.
Зная город, я понимал, что это затишье перед бурей. Тишина казалась гнетущей, потому что не было слышно ни одного разумного голоса. Речи произносились натужно и громко, слова ранили, как пули. И вот свершилось. Я писал о бунтах, когда цена пшеницы подскочила с семи до двадцати долларов за баррель. Я прослеживал пути банд убийц, которые сражались на улицах с солдатами, я сообщал о негодяях, разгромивших приют для цветных детей-сирот. Я видел насилие бандитов и насилие полицейских. Я был свидетелем нападения ирландцев-католиков на идущих парадным маршем оранжистов. Я искренний сторонник демократии, но то, что мне пришлось пережить в те времена и чему я стал свидетелем — все эти кровавые события, — заставили меня с тоской думать об умиротворяющем дурмане королевской власти, о единодушии, которое рождается от поклонения ослепительным регалиям повелителя.
Я интуитивно чувствовал, что в смерти мистера Линкольна заключается некий высший смысл, некая цель, суть которой мне не ясна. Над могилой президента должна была восстать какая-то могучая социальная сила. По не мог же я в самом деле предположить, что эта сила явится мне в образе молодого журналиста в накинутой на плечи тяжелой промокшей от дождя солдатской шинели, который, стоя в моем кабинете, терпеливо ждал, когда я закончу чтение его рукописи. Это было странное совпадение, но Мартин появлялся у меня исключительно в дождливую погоду. Но в тот день… В тот день Мартин выглядел ужасно. Брюки забрызганы грязью и невероятно истрепаны, осунувшееся лицо покрыто ссадинами и синяками. Рукопись намокла, и чернила потекли. Все листы были заляпаны грязью, а на первой странице красовалось кровавое пятно. Внешний вид не сказался на качестве материала. Это была, как всегда, прекрасно написанная рецензия, слишком блистательная для читателей «Телеграм».
— Этот бедолага потратил целый год, чтобы написать свою книгу, — сказал я.
— А я потерял целый день своей драгоценной жизни, чтобы прочитать тот бред, который он написал.
— Об этом мы лучше умолчим. Интеллигенция нашего великого города будет вам очень благодарна за то, что вы спасли ее еще от одного романа Пирса Грэхема.
— В этом городе нет интеллигенции, — заявил Мартин Пембертон в ответ. — Здесь есть только министры и газетные издатели.
Он обошел мой стол и выглянул в окно. Стекло было покрыто движущейся пеленой воды, и казалось, что зонты пешеходов, конные повозки и тяжелые экипажи неуловимо и зыбко меняют свои очертания, будто они находятся на дне глубокого прозрачного озера.
— Если вы хотите, чтобы я написал добрую рецензию, дайте мне почитать что-нибудь пристойное, — сказал Мартин, — годное для настоящего критического эссе, и я покажу вам, на что я способен.
— Я вам не верю. Вы ненавидите все и вся. Ваша мания величия находится в обратной зависимости от состояния вашего гардероба. Скажите мне, что с вами произошло, Пембертон. Вы попали под поезд? Или мне не стоит об этом спрашивать?
В ответ последовало молчание. После паузы Мартин произнес своим высоким пронзительным голосом:
— Он жив.
— Кто жив?
— Мой отец, Огастас Пембертон. Он жив. Он до сих пор жив.
Я специально хочу обратить ваше внимание на эту сцену. Это единственное событие того бурного дня (какими, впрочем, бывают все дни в редакции ежедневной газеты), которое я запомнил.
Высказавшись, Мартин получил чек и вышел из моего кабинета, рукопись отправилась к наборщику, а я занялся версткой номера. Мне было не в чем себя винить. Мартин дал на мой вопрос косвенный ответ… словно то, что произошло, нуждалось только в моральной оценке. Я принял его ответ за метафору, поэтическую характеристику того, что происходит в нашем порочном и развратном городе, который мы ненавидели, но который были не в силах покинуть.