Большую часть своего третьего десятка я провел в тюрьме Пентонвиль, которая стала мне домом. Меня осудили за кражу в «Данкин Донатс», и я покатился по наклонной. Я отсиживал три месяца, выходил, снова грабил, меня снова ловили, и я возвращался за решетку. Это был замкнутый круг, из которого я никак не мог вырваться.

Каждый раз оказываясь в тюрьме, я прощался с чувством собственного достоинства так же спокойно, как сдавал на входе свою одежду и личные вещи. Когда меня приводили в камеру, в желудке появлялось то же самое тянущее ощущение, которое я почувствовал в восемнадцать лет в Фелтеме. Ты как будто погружался в кошмарный сон, чертовски хорошо понимая при этом, что пробуждения в ближайшее время ждать не приходится.

Проблема заключалась в том, что я не мог остановиться не из алчности и не потому, что хотел все больше и больше вещей. Ограбления просто стали стилем моей жизни. Мне больше нечем было заняться. Я по-прежнему заботился о Джерри, сердитом, как никогда, и одиноком после смерти Дот. Ночные вылазки с Легси делали мою жизнь хоть сколько-нибудь сносной. Я всякий раз чувствовал воодушевление. Всякий раз, ища деньги или ключ безопасности в очередном кафе, я ощущал трепет. Мне нравилось это, нравилась возможность показать полиции кукиш. Деньги никогда не были главной причиной.

Пентонвиль находился на Каледониан-роуд, или Калли, недалеко от тех мест, где я вырос; там содержали преступников всех сортов. Убийцы, насильники и так далее – не было такого преступления, которое не совершили бы узники Пентонвиля.

Моим первым соседом по камере оказался здоровенный ирландец. Таких вонючих ног, как у него, я в жизни не видел. У нас не было ни радио, ни телевизора, и каждый день тянулся, как целая неделя. Он залезал на верхнюю койку и свешивал свои вонючие ноги, болтая ими прямо у меня перед носом. Меня мутило, хотелось блевать, но еще больше мне хотелось хорошенько врезать ему в челюсть.

Каждый день повторялось одно и то же, и от этого мы одуревали, но так, наверное, и было задумано, чтобы дать нам время подумать над своими преступлениями. Дверь камеры открывалась в половине девятого утра ровно на двадцать минут, и в это время можно было пройтись по коридору, выпросить бычок или обменяться журналами с кем-нибудь из других заключенных. В девять утра всех отправляли на так называемую «работу», то есть в тюремную мастерскую, где приходилось заниматься чудовищно скучным делом: например, надевать поролоновые прокладки на одноразовые наушники, которые выдают в самолетах. Если ты не работал, можно было пройти обучение, при условии что на курсе, который ты выбрал – уроки компьютерной грамотности или математики – для тебя найдется место. Эти курсы были моим спасением. Я записался всюду, куда только было можно. Беспросветная тюремная жизнь научила меня ценить окно в квартире Джерри. Его в любой момент можно было открыть, чтобы вдохнуть свежего воздуха. За решеткой такой роскоши не существовало. Я чувствовал, что застрял. И понимал, что еще долго никуда не смогу пойти.

Я решил привести себя в порядок. Отказавшись от травки, которую курил почти ежедневно с того момента, когда в последний раз вышел из тюрьмы, я попытался сократить и количество сигарет – их уходило слишком много, штук двадцать в день. Пока я сидел, Джерри присылал мне десять фунтов в неделю. На свидания он не приходил, что меня не удивляло, но я ценил его щедрость, ведь, учитывая, как он презирал меня, ему, должно быть, приходилось всякий раз бороться с собой из-за этих денег.

– Я всегда говорил, что ты ни на что не годен, – проворчал он, узнав, что я отправляюсь за решетку. – Никчемный кусок дерьма. И как прикажешь мне справляться одному? Ты об этом даже не подумал, да?

Он был прав: об этом я не подумал, потому что вообще не думал, что попаду в тюрьму. И так случилось, что мое заключение, из-за которого Джерри остался один, еще сильнее очернило мое имя в глазах семьи.

Однажды в нашу камеру принесли две новеньких чертежных доски. Я уже лет пять не брал в руки карандаш, и моя склонность к рисованию не получала никакого развития. Это казалось неважным, учитывая, как шла моя жизнь: я был бездомным, Дот болела, Джерри вечно ругался, – а в тюрьме вся творческая энергия пропадала из-за невыносимой скуки. В тот день, однако, у меня было более приподнятое настроение, чем обычно, поэтому я взял ручку и принялся рисовать. Сначала в голову ничего не приходило, но держать ручку было приятно, нахлынули воспоминания о том, как в детстве меня вдохновляли комиксы. Я действовал автоматически, и уже через несколько минут на доске кое-что начало вырисовываться. Не останавливаясь, я ушел с головой в творческий процесс. Не прошло и четверти часа, как рисунок – первый за пять лет – оказался готов: я изобразил кулачный бой девятнадцатого века. Вдохновение пришло со старой картинки, которую я несколько дней назад увидел в библиотечной книге. Это была гравюра Уильяма Хогарта «Переулок джина». Помню, я разглядывал ее и чувствовал, что сам стою на месте дерущихся. Жизнь казалась мне боксерским поединком, и пока что я проигрывал. Но оставалось еще несколько раундов.

В тот момент мимо проходил охранник мистер О’Брайан. Он заметил мой рисунок, зашел в камеру и направился прямо к чертежной доске, чтобы рассмотреть картину.

– Мне нравится, – восхищенно сказал он. – Отличный рисунок!

Его реакция удивила меня, тем более что нам не разрешалось ничего вешать на стены.

– Спасибо, – сказал я мистеру О’Брайану. – Я несколько лет не рисовал.

Он смотрел на мой набросок и улыбался. И я увидел, что рисунок ему действительно нравится.

– Возьмите себе, – предложил я. – Когда-нибудь за него назначат солидную цену!

Рисунок остался на доске, когда я покинул ту камеру, но я так и не забыл слов, которые мне сказал надзиратель. Они снова разожгли во мне страсть к рисованию и заставили поверить, что когда-нибудь я все-таки смогу стать художником.

Но этого момента еще надо было дождаться, ведь тогда в моей жизни были вещи поважнее. Во-первых, мне предстояло пережить очередной тюремный срок, во-вторых, выйти на свободу и, наконец, самое сложное – не сбиться снова с пути. Других целей в моей жизни не было.

* * *

Пока меня не перевели в камеру к наркоману Томми, я почти ничего не знал о тяжелых наркотиках. Попадая в тюрьму, ты резко переставал принимать дурь: в те времена в Пентонвиле не было специального отделения для детоксикации. Мы с Томми разговорились, и я довольно быстро понял, что он несколько недель ничего не принимал: он все время дрожал и потел.

– Эй, дружище, ты мне не поможешь? – умоляюще спросил он.

Я превратился в слух, готовый сделать что угодно, лишь бы не видеть, как он страдает.

– Как тебе помочь?

– Порежешь меня? – жалобно проговорил он.

– О чем ты? – ответил я.

– Если ты порежешь мне запястье, меня отправят в больничное крыло.

– Порежь запястье сам – тогда тебя тоже отправят в чертово больничное крыло!

– Сам я не могу.

– Почему? – спросил я. – Почему ты меня об этом просишь?

Он не собирался сдаваться и протянул мне бритву.

– Ладно, – сказал я. – Но я сделаю только поверхностный разрез. Сиди тихо и не дергайся.

Он протянул мне руку и отвернулся, а я попытался сделать длинный порез, не нанеся при этом серьезных повреждений. Я хотел сделать так, чтобы было много крови и Томми забрали в больничное крыло, но чтобы он при этом не пострадал. Я провел лезвием по его руке, от локтя до тыльной стороны запястья, чтобы не задеть вены, и почти не давил, только вскрыв кожу, но внезапно на руке Томми образовалась зияющая рана, похожая на крышку жестянки с фасолью, вскрытую консервным ножом. Все было рассечено до кости.

Мы закричали от ужаса, и я, разволновавшись, порезал и свою левую руку. Потекла кровь. Из моей раны она лилась гораздо быстрее, чем у Томми. Рука его напоминала кусок мяса из мясной лавки, но крови почти не было.

Позже я узнал, что его ткани отреагировали таким образом, потому что он столько раз вкалывал наркотики себе в руку, что его кожа невероятно истончилась. О ломке речь уже не шла: Томми метался по камере и орал. Мне пришлось замотать его руку полотенцем, чтобы успокоить его, а потом я принялся барабанить в дверь камеры и звать на помощь.

– Этот чертов идиот разрезал себе руку, – сказал я, когда прибежали охранники.

Порез оказался очень глубоким, и Томми увезли в городскую больницу за пределами тюрьмы. Он сказал, что пытался покончить с собой, и ему наложили пятьдесят швов. Когда через несколько недель он вернулся в тюрьму, глаза у него были стеклянными, а взгляд – отсутствующим, как у зомби, ведь теперь тюремные доктора накачивали его огромными дозами валиума и антидепрессантов. Томми хотел только одного – получить кайф, и я убеждал себя, что, наверное, все-таки оказал ему услугу.

* * *

Когда я выходил на свободу, в промежутках между тюрьмой моя жизнь была не многим лучше. Конечно, неплохо было снова оказаться на воле, но необходимость идти домой всегда ужасала меня. Здоровье Джерри ухудшалось, а сам он становился все агрессивнее. Я понимал, что возвращаюсь домой, просто чтобы получить еще больше пинков.

– Какого черта ты здесь делаешь? – говорил Джерри. – Ты мне не нужен! Ты для меня чертово пустое место! Убирайся!

Иногда я целыми днями спал и вообще не хотел выходить на улицу. Все мои бывшие друзья разъехались, я уже никого не знал в своем районе. Многие уехали из Лондона, но полно было и тех, кто, как я, оказался в тюрьме.

Задира доживал последние дни, и я понимал, что мне придется похоронить его. Мысль об этом пугала меня. Задира жил у меня с тех пор, как мне исполнилось десять, и он всегда радовал меня. Иногда я смотрел на Задиру так же, как смотрю сейчас на Джорджа, и представлял, о чем он думает, или рассказывал ему все, о чем думал сам.

– Не расстраивайся из-за него, он просто несчастный негодяй, – говорил я, когда Джерри начинал буянить, и мы с Задирой уходили на прогулку. – Он это не всерьез. Он просто больной старик. Не принимай близко к сердцу.

Задира смотрел мне в глаза, и мне нравилось думать, что он остался на моей стороне, хотя больше никто из семьи меня на дух не переносил.

Он был таким старым и больным, что было бы милосерднее его усыпить. Когда настал день отвести его в клинику, у меня не было денег на такси и нам пришлось отправиться в последнее путешествие на автобусе. Я взял Задиру на руки и сел, а он устроился у меня на коленях. Автобус приближался к ветеринарной клинике, и, ужасаясь того, что вот-вот должно было произойти, я не мог представить себе, как останусь один на один с Джерри. Я понятия не имел, как сладить с ним.

Ветеринар неловко взял Задиру у меня из рук, чтобы отнести его туда, где ему сделают последний укол, и это стало моим последним воспоминанием об этом псе. Я видел, что Задира мучился от боли, его лапы беспомощно болтались. Он внимательно посмотрел на меня, прежде чем ветеринар унес его за дверь. Я последний раз глядел вслед своему другу и верному спутнику, который был со мной целых четырнадцать лет. Больше я его уже не увидел. Уверен, он тоже понимал, что в тот день его жизнь должна была закончиться. Мне было так больно, что я просто не мог оставаться рядом с ним и видеть его последний вздох. Я буду с Джорджем, когда настанет его час, это я уже решил. Мне остается только надеяться, что до этого еще много, много лет.

День, когда я попрощался с Задирой, оказался одним из самых печальных в моей жизни. Я не был к этому готов. Моего питомца больше не было рядом, и казалось, что вместе с ним умерла еще одна частичка меня. Мне было двадцать четыре, я был одинок и чувствовал, что у меня не осталось ничего, ради чего стоит жить.

Через несколько дней я вышел на улицу и прошелся по тем местам, которые мне нравились в детстве. В конце концов я оказался на Брик-лейн, по-детски мечтая посетить все знаменитые лондонские рынки и вспоминая все истории о мошенниках и аферистах, которые услышал за годы.

«Жизнь не стоит на месте», – думал я, бродя по знакомым улицам. Даже если ничего не делать, как я, она все равно плывет дальше и поворачивается так, как ты и не предполагал.

На углу Брик-лейн около детского магазина стоял азиат, и я стал наблюдать, как к нему подходят люди. Он явно продавал наркотики, причем прятал брикетики за щекой. Получив деньги, он выплевывал брикетик себе на ладонь. Они были сделаны из пакетов, которые давали в магазинах, – таких, в красно-синюю полоску. Пакеты были нарезана полосками, а затем на маленькие красные и синие квадраты; каждый пакетик с дозой был завязан маленьким узелком, чтобы порошок не просыпался. В красных был крэк-кокаин, который на улице называют «белым», а в синих – героин, «коричневый».

Дилер держал пакетики во рту: если нагрянет полиция, он успеет их проглотить. Я никогда раньше не видел, чтобы дилер так делал, поэтому подошел и спросил:

– Что продаешь?

Он ответил, что сегодня у него только кокаин, и я вдруг взял и купил сразу двадцать доз. Отдал триста фунтов – все до последнего пенни.

Я решил, что именно это мне и нужно, чтобы выйти из депрессии. В голове была только одна мысль: как перестать чувствовать такую боль. Все получилось, как я и ожидал: я ловил кайф и ненадолго вырывался из реальности, а ведь именно этого мне и хотелось.

Месяца через три выдался особенно паршивый день: Джерри совсем загонял меня, а я и так был подавлен. И я вернулся к тому парню.

– У тебя есть еще крэк?

– Нет, приятель, сегодня только коричневый, – ответил он, имея в виду героин.

Я отошел от него, чувствуя не просто разочарование, а отчаяние. Почему у него сегодня только героин? Я ненавидел героин после того случая с Томми. Я не мог забыть, как он умолял порезать его, чтобы избавить от ломки.

И все же я был так подавлен, что чувствовал: мне просто необходима подпитка химией. Удаляясь от дилера, я едва волочил ноги, и каждый вдох давался мне с трудом, на сердце было ужасно тяжело. В голове звучали настойчивые голоса, витали печальные мысли, и я убеждал себя, что, пожалуй, стоит купить героина на двадцать фунтов.

«Это ведь всего ничего, – сказал я себе. – Просто курну чуток. Я ведь уже принимал наркотики и не подсел». Я без умолку молол языком, пытаясь оправдать решение, в глупости которого ничуть не сомневался. Но я так отчаянно хотел избавиться от депрессии, что мне уже было все равно.

…Все произошло мгновенно: казалось, кто-то обнял меня так крепко, как никто в жизни меня не обнимал. Меня не волновало, что объятие было химическим, опасным, грозящим зависимостью: оно давало мне как раз то, чего я так жаждал. Казалось, депрессия моя рассеялась впервые за долгие годы, и я облегченно вздохнул.

Я поздравил себя с тем, что принял разумную дозу. Зависимость не развилась с первого вдоха. На следующий день я просто чувствовал себя немного заторможенным и слабым, но не более того. Я думал, так все и останется.

* * *

Зимой 1996 года Джерри тяжело заболел и умер в январе следующего года. Его положили в больницу в понедельник, а скончался он в воскресенье. Ему было пятьдесят восемь лет. Незадолго до этого он совсем перестал разговаривать со мной, а попав в больницу, каждому в нашей семье заявил, что не хочет меня видеть.

Когда я пришел навестить его в Лондонской королевской больнице в Уайтчепеле, медсестра попыталась остановить меня и не пустить в палату.

– Чушь, – сказал я, отодвинул ее в сторону и подошел к кровати отца.

Джерри был в полубессознательном состоянии, но услышал переполох. Открыв глаза, он взглянул на меня и проворчал:

– Ты что здесь делаешь?

Не успел я ответить, как у меня за спиной появилась медсестра. Она взяла меня за локоть и потащила к выходу.

– Уходите, Джон. Вам здесь не рады, – сказала она.

Спорить мне не хотелось.

– Ладно, я понимаю, – спокойно ответил я.

Я даже не взглянул напоследок на Джерри. Так все и закончилось – больше я отца живым не видел. Его похоронили рядом с Дот на кладбище в лондонском Сити. Он пережил ее всего на пять лет.

* * *

После смерти Джерри мне пришлось съехать из Президент-Хауса: квартира понадобилась Совету Ислингтона, чтобы поселить там другую семью. Не могу сказать, чтобы мне было грустно уезжать оттуда, хотя я покидал дом, где прошло мое детство. Все изменилось. Воспоминания о том, как в детстве я смотрел, как мама моет посуду, или ждал отца, стоя у окна, казалось, принадлежали какому-то другому миру. Детские воспоминания оказались перечеркнуты проблемами, с которыми я столкнулся во взрослой жизни.

Меня поселили в однокомнатной квартире в Макклесфилд-Хаусе на Ливер-стрит, но я умудрился упустить и ее: просрочил платежи и явился на слушание дела о передаче собственности, так как в очередной раз сидел в Пентонвиле.

Медленно, но верно я начал употреблять все больше героина. Сначала раз в три месяца, потом раз в месяц, а потом уже раз в три недели, раз в две недели – и понеслось. При этом я постоянно увеличивал дозу. Когда мне исполнилось двадцать восемь лет, я принимал героин уже дважды в день.

Всякий раз я хотел лишь снова ощутить то химическое объятие, которое почувствовал, попробовав впервые. Но как бы часто и как настойчиво я ни пытался, то чувство не возвращалось ко мне. В этом и кроется опасность героина. Я долгое время не понимал, что зависим, но теперь вижу, что оказался на крючке с первого же раза – я курил снова и снова, надеясь ощутить разливающееся по телу тепло. Я уже не наслаждался наркотиком, а принимал как раз столько, сколько нужно, чтобы унять ломку. Но мне было нужно все больше героина, чтобы чувствовать себя нормально и прожить следующий день.

Грабил я тоже больше, чем раньше. Теперь я уже воровал не просто для того, чтобы почувствовать радость от покупки новой пары туфель или хорошей рубашки. Я был зависим от наркотиков, и мне нужны были деньги, много денег, чтобы покупать их. Все силы уходили на то, чтобы найти деньги на героин, без которого я уже не мог. Я открывал утром глаза, и это становилось моей единственной целью.

В этом жалком состоянии я провел большую часть следующих десяти лет, пока не повстречал Джорджа.