— Вы допустили ошибку, — начал Минз, небрежным движением указывая Анне стул. — Я получил сегодня еще две жалобы. Семья Ропчицких требует деньги за экскурсию, так как вернулась отдельно и за свой счет.

— С точки зрения закона… — начала Анна.

— В коммерции нет такой точки зрения, если идет речь о клиенте, — грубо прервал ее Минз. — Ропчицкий — председатель Союза землевладельцев в Куйявах, у него широкие связи. И нужно не только вернуть ему эти деньги, но я вынужден буду лично извиниться перед ним. Вы понимаете? Собственно, три дня назад не кто иной, как вы, убеждали меня здесь, что формалистика права годится только для государственных учреждений. Речь шла тогда о случае, когда прозевали оформление коллективной визы на транзит через Чехословакию. А сейчас вы рассуждаете здесь о правах.

Он сопел все громче и говорил все более грубым басом, что было бесспорным указанием на то, что он едва сдерживает раздражение. Анна боялась его в такие минуты, однако не могла покорно принять всю вину на себя.

— Тогда было совсем иное, — буркнула она.

— Конечно, — он стукнул толстым пальцем по столу. — Не об этом речь. Экскурсия в Венецию принесла нам такие потери в общественном мнении, что я даже не знаю, когда мы сможем загладить это. Я предупреждал вас о том, чтобы вы не доверяли руководство экскурсией человеку, который совершенно не ориентируется в этих вопросах.

— Он весьма интеллигентен, пан директор, и, кроме того, вряд ли в Польше есть кто-нибудь, кто бы лучше знал Венецию и вообще всю Италию.

— Я говорил вам уже тогда, — нахмурил брови Минз, — здесь нужны были не интеллигентность и знания, а ловкость, ориентация, энергия и знакомство с такого типа путешествиями. Это неслыханно! Заставлять людей ночевать на вокзале, запихнуть их в такие автобусы…

— Изменили расписание движения…

— Для этого существует экскурсовод, чтобы все заранее изучить!.. Где вообще вы его раскопали?!

Анна побледнела и сжала губы:

— Пан директор, вы выражаете свое недовольство такими словами, что… извините меня…

— Я не хотел, черт возьми, вас обидеть, — спохватился Минз.

— Я нигде его не раскапывала. Три месяца назад он претендовал как раз на то место, которое вы отдали мне. И поскольку он находится сейчас в весьма затруднительном материальном положении…

— Мы не благотворительное заведение. Вам придется запомнить это. Не благотворительное, не клубное или там… будуарное. Здесь не имеет значения, что кто-то бедный или богатый, пристойный, симпатичный, играет в бридж или на флейте! Это совершенно безразлично!

— Но ведь вы сами, пан директор, рекомендовали подбирать экскурсоводов из числа общительных и симпатичных, — заметила она с триумфом.

— Но это не главное, и мне очень… хм… жаль, что вы как руководитель такого ответственного отдела этого не заметили.

Сердце Анны забилось сильнее. «Ага, — подумала она, — вот о чем речь. Привязался к экскурсии в Венецию и к Дзевановскому, чтобы освободить меня…»

Она испугалась этой мысли. Отставка, потеря должности сейчас была бы полной катастрофой. Нужно было защищаться, следовало любой ценой остаться. И, осознав это, она все же не могла удержаться, чтобы не стать в защиту своей амбиции, хотя хорошо знала, что тем самым может повредить себе еще больше.

— Если я даже совершила ошибку, то пан директор сделал ее тоже, доверив столь ответственную должность такой несоответствующей особе, как я.

Она выпалила это на одном дыхании, не глядя на директора. Минз аж подскочил в кресле.

— Что вы говорите?..

— Я говорю, что, вероятно, не подхожу для этой должности. Люди, приглашающие несоответствующих подчиненных, не годятся на руководящие роли.

Она украдкой взглянула на Минза. Его широкое лицо с высоко поднятыми бровями и открытым ртом выражало крайнее изумление. Анна уже не сомневалась, что выйдет из кабинета освобожденной от должности. Поэтому нужно было бороться до конца. Она уже хотела заявить, что за восемьсот злотых и так много работает, когда Минз сказал:

— Видите ли, из того, что я услышал от вас, мне следует сделать далеко идущие выводы… Хм… Если я не сделаю этого, то лишь потому, что я в некоторой степени снисходителен… Хм… Меня удивляет только одно: вы не отдаете себе отчета, что совершили ошибку! Вы совсем не чувствуете, что должны нести за то, что выполняете, полную ответственность. Если бы вы обладали большим чувством ответственности, то не рисковали бы добрым именем фирмы для личного удовольствия помочь хотя бы даже самому симпатичному для себя человеку. И более того скажу вам: ни один мужчина не поступил бы так. Если я принял вас, то это стечение обстоятельств… Хм… Во всяком случае, ни ваша красота, ни обаяние… Хм… хотя трудно отрицать их существование… Я провел эксперимент, и он не удался… Хм…

Анна чувствовала, что еще минута, и она не сможет сдержать слез.

— Я могу освободить… — сказала она дрожащим голосом.

— Не об этом речь, — решительно прервал ее Минз. — Я только хочу, чтобы вы поняли, что я больше не могу доверять вашему чувству ответственности. Поэтому с сегодняшнего дня я прошу вас каждый раз представлять мне кандидатов на экскурсоводов. Хм… и вообще все персональные дела прошу представлять мне для решения. Думаю, что такое ограничение вашей компетенции вы сами посчитаете правильным.

Анна ничего не ответила. В принципе она не расстроилась по этому поводу. По крайней мере, такие вещи ее не трогали.

Минз крякнул и добавил:

— Что же касается оставшегося вознаграждения для этого, как его там… Дзевановского, то это исключено. Ведомость не подпишу. Вам придется уничтожить ее. Он и без того получил большой аванс, а вообще он должен был бы заплатить штраф.

— Я уверена, — заметила Анна, — что пан Дзевановский обратится в суд и выиграет дело…

— Возможно. Добровольно я не заплачу ему.

— Придут судебные издержки.

— Трудно, ничего не поделаешь.

Анна расстроилась. Она была совершенно уверена в том, что Марьян ни за какие сокровища не обратится в суд. Он хотел отдать даже аванс. В то же время остальные триста злотых имели уже свое конкретное назначение. Были просто необходимы: воротник к шубе, перчатки, по крайней мере, шесть рубашек и прежде всего шляпа. В конце концов, перчатки он примет от нее, но рубашки и воротник… Она уже два раза присылала Минзу ведомость для подписи. Надеялась, что в поспешности не заметит. Она решила торговаться:

— Я обещала ему, что он получит деньги еще на прошлой неделе. Может быть, вы оплатите ему хотя бы двести? Сколько-нибудь…

— Ни гроша, — решительно прервал Минз.

— Вы ставите меня в глупое положение.

Минз возмутился:

— Вы шутите?! Вы должностное лицо фирмы «Мундус», а то, что ваш личный знакомый, меня совершенно не интересует. Собственно, если вы хотите… я не могу, хм… запретить вам выплатить эту разницу из собственного кармана.

— Мне придется сделать это.

— Пожалуйста.

— Однако я не располагаю такой суммой. Могу ли я попросить аванс?.. Я выплачу его на протяжении трех, а может, и двух ближайших месяцев.

— Нет. При других обстоятельствах не отказал бы, но сейчас вообще удивляюсь, что вы могли ждать этого от меня.

— Извините, пан директор, — она встала, поклонилась официально и вышла.

Несомненно, в резкости Минза должно было что-то скрываться. Анна вспомнила сейчас, что однажды невольно подслушала разговор коллег. Они утверждали, что «Минз влюблен в Лещеву» и поэтому уволил Комиткевича. Возможно, это и глупость, но не исключено, однако, что он откуда-то узнал о Марьяне…

«Боже мой, — думала она, — откуда я возьму эти деньги?»

Она знала, что у тетушки Гражины денег нет, Жермена не одолжит. Оставалась только Ванда, но обращаться к ней для Анны представлялось чем-то ужасным. Еще позавчера она могла бы попросить у Кубы. Несмотря на тяжелые времена и затраты на развод, он наверняка нашел бы для нее эти триста злотых. Но сегодня она уже не могла об этом даже подумать. Обращаться к такому глупцу… Он готов был бы подобную просьбу расценить как повод для дальнейшей активности. Ну, а эта его активность!..

При одном воспоминании Анна не могла удержаться от смеха, потому что все это было скорее комичным, нежели гадким. Началось это спустя неделю после отъезда Жермены. Куба пришел в комнату Анны с серьезным и страдальческим выражением лица. Он спросил, не помешает ли, сел и, какое-то время поковыряв в носу, заявил, что он совершенный банкрот, что Жермена бросила его самым омерзительным образом и он чувствует себя несчастным. На замечание Анны, что депрессия такого рода пройдет с течением времени, он крякнул и сказал:

— Если бы у меня была такая жена, как ты… Ты ведь не поступила бы так, как Жермена.

Он вынул из кармана коробочку с мятными драже, съел одну, очень быстро двигая челюстями (еда была единственным, что он делал быстро), после чего спросил:

— А ты, ты тоже чувствуешь себя одинокой? Муж в Познани. Я всегда считал, что он тебя не любит.

— Откуда же такой вывод?

— Позволил тебе уехать.

— Это было необходимостью, — пожала плечами Анна.

— Я бы ни за что на свете не позволил.

Он придвинулся к ней так, что она услышала запах несвежего дыхания и мяты.

Одновременно Куба несмело положил ладонь на ее ногу.

— У тебя такие ножки, — вздохнул он.

— Ты с ума сошел, Кубусь — рассмеялась она весело.

— Почему?

— У меня сложилось впечатление, что ты заигрываешь со мной.

— И что в этом ненормального? Оба мы одинокие, под одной крышей… Ты всегда мне очень нравилась, а ведь любишь меня, правда? Правда?..

Он провел рукой по ее ноге, и Анна заметила, что у него грязные ногти.

— Перестань, — сказала она мягко, но решительно, — убери руку и веди себя прилично.

— Почему, почему? — повторял он.

Его дыхание все учащалось, и он прижал ее к себе. Одновременно резким движением сунул руку под платье. Как это было омерзительно! Выше чулка она почувствовала прикосновение липкой потной ладони. Изо всех сил она оттолкнула его и вскочила на ноги.

— Убирайся сейчас же! Ведешь себя, точно пьяный! — закричала она.

— Ну что ты? — бормотал он. — Анка, ну что ты?..

— Ты омерзительный, убирайся сейчас же! Никогда не предполагала, что ты можешь вести себя так со мной. Убирайся!

Куба стоял с беспомощно опущенными руками.

— Оставь меня в покое! Прошу тебя!

— Ага, видишь! — он вытянул указательный палец жестом напоминания. — Ты сама полыхаешь! Конечно! Горишь! Посмотрись в зеркало, у тебя румянец на щеках. И не прикидывайся, что тебе не хочется!

Анна на мгновение остолбенела и взорвалась громким откровенным смехом. Кубусь выглядел так забавно, что был просто похож на карикатуру, и, о Боже, какой наивный! Она бесцеремонно вытолкала его за дверь. Целый день она думала, не рассказать ли обо всем его матери, но пришла к выводу, что это бы весьма огорчило пани Гражину и поэтому лучше не рассказывать. Куба держался, точно ничего не произошло: за ужином, как всегда, ел неэстетично, чесал все участки тела, ковырял в зубах; ногти у него по-прежнему были грязные. На Анну он вообще не обращал никакого внимания.

Она уже подумала, что он отказался от амурных желаний, но около десяти вечера, когда пани Гражина пошла в свою спальню, Анна услышала скрип двери. Она как раз раздевалась и едва успела накинуть халат, как вошел он, даже не постучав.

— Куба! — прошептала она громко. — Я прошу тебя сейчас же уйти, сейчас же!

Он не двинулся с места, всматриваясь в нее широко открытыми глазами. В измятой и незастегнутой пижаме, он выглядел смешно и отталкивающе. Заросли черных волос на груди создавали впечатление чего-то небрежного и запущенного.

— Убирайся сейчас же! — повторила Анна.

И вдруг он бросился перед ней на колени.

— Анка! — бормотал он. — Анка, я тебя решительно люблю… Я без тебя не выдержу… Я такой несчастный!.. Анка… не отталкивай моей любви!..

— Но, Куба! — испугалась она. — Ты с ума сошел!

— Полюби меня, — он схватил ее за ноги и прижал голову к ее коленям, — полюби. Ну что тебе стоит, я же тебя люблю…

Резким движением она вырвалась. Она была убеждена, что он помешался, и не знала, что делать.

Куба, не вставая с колен, закрыл лицо руками. Он плакал, и слезы стекали у него по пальцам.

Она стала мягко объяснять ему, что нужно выпить брома и лечь, что он понервничал и нужно держать себя в руках, а не говорить такие глупости. Она говорила долго и, как ей казалось, убедительно. Создавалось впечатление, что Куба слушал внимательно. Он перестал плакать, вытер рукавом мокрое лицо и встал. С минуту нерешительно осматривался, как бы измеряя расстояние, разделяющее его с Анной, которая предусмотрительно стояла за столиком, и наконец сказал:

— Жаль… Пойду. Спокойной ночи.

Она вздохнула с облегчением и уже, не опасаясь, подала ему руку. Слишком поздно она сориентировалась, что это был маневр. Он изо всех сил схватил ее за талию и стал целовать лицо и шею. Это было так неожиданно, что она задохнулась.

Тяжело дыша и сжимая ее все сильнее, он повалился с ней на кровать. И тогда она громко закричала:

— Тетя! Тетя!

Этого было достаточно. Он отпустил ее тотчас же и быстро вышел из комнаты. Анна долго не могла уснуть. Прежде всего она закрыла дверь на ключ, что оказалось обоснованной предосторожностью, потому что спустя час она услышала, как кто-то проверял, не закрыта ли дверь.

Эта неожиданная атака, несмотря ни на что, рассмешила ее. Она никогда не представляла себе, чтобы какой-нибудь мужчина, даже такой глупец, как Куба, пользовался такими способами для обольщения женщины: плакал, говорил о любви… Вероятно, за короткое время хотел испробовать все известные ему способы: от уговоров до простой копуляции, от излияния любви и жалости до изнасилования и принуждения.

И все же она не обиделась на него и совсем его не боялась. Кубусь был слишком жалким, чтобы принимать его в расчет. Однако на следующий день, когда тетушка Гражина уехала в Торунь, ситуация начала представляться иначе.

Придя на обед, Анна заметила, что ключ из двери в ее комнату исчез. Это, вероятно, была новая идея осады добродушного Кубуся. Попадать, однако, в такую ситуацию Анне не хотелось. Она не сомневалась, что каким-то образом сумела бы защитить себя, но была неприятна даже сама мысль, что она вновь может стать объектом чего-то вульгарного, такого, как похоть Кубы.

Анна долго думала, где переночевать. Проще всего было бы попроситься к Щедроням, но она этого не сделала бы ни за какие сокровища. В конце концов, одну ночь можно провести в гостинице. Несколькими десятками злотых в сложившихся условиях, однако, нельзя было пренебрегать. Какое-то мгновение задержалась на мысли о комнате Марьяна, но тут же отбросила эту возможность: он сам был бы этим поражен и еще неизвестно, как бы это комментировал. Чего доброго, стал бы подозревать, что она использует такой способ в надежде, что это приведет, наконец, к радикальной перемене в их отношениях. Нет, это не годится, тем более что Марьян стеснялся бы служанки, переживал бы из-за отсутствия некоторых удобств в квартире, ну и, наверное, ему было бы неприятно, если бы Анна встретила, например, в проходе в ванную его тетушку.

Пани Дзевановская, правда, никогда не вмешивалась в сугубо личные дела Марьяна, но трудно предположить, что захотела бы терпеть такого типа «обживание» чужой женщины. Она и без того делала ему одолжение, предоставляя бесплатное жилье и содержание. Анна, в свою очередь, ни за что не позволила бы себе как-то ухудшить и без того скромные материальные условия Марьяна. Она как ребенок радовалась, когда смогла организовать ему экскурсию в Венецию. Целыми днями она обдумывала назначение каждых пяти злотых, которые он заработает благодаря этой поездке.

А сейчас этот Минз… Все же он плохой человек. Может, и не злой, но сухой и неотзывчивый. Какие-то тупицы, снобы, нувориши и им подобные крутили носом по поводу плохой организации экскурсии. Он забыл, что все они, вместе взятые, не стоят мизинца такого человека, как Дзевановский!..

«Однако я должна, обязательно должна, — повторяла она сама себе каждые несколько минут, — достать для него эти триста злотых».

Но поскольку не могла ничего придумать, то пришла в отчаяние. Все производственные дела стали для нее вдруг тяжелыми, нудными и безразличными. Автоматически она выписывала даты и часы железнодорожных расписаний, неохотно подсчитывала скидку, предоставляемую «Мундусу», просматривала горы проспектов и корреспонденции.

А так хорошо все себе представляла! Марьян получит возможность три или четыре раза в год зарабатывать дополнительно по нескольку сотен злотых. К тому же у него будет приятное занятие, которое выведет его из этого самоубийственного образа жизни в четырех стенах. Она надеялась, что благодаря частым выездам у него исчезнет склонность к апатии и как психологически, так и физически это пойдет ему на пользу.

А сейчас уже не могло быть и речи о повторной поездке. Минз не согласится ни за что. Да, пока здесь руководит Минз, все планы представляются нереальными. Жизнь, однако, действительно тяжела и безжалостна…

Пробило шесть, и в отдел вошла панна Костанецкая с папкой под мышкой для подписи.

— Уже шесть, — весело сказала она.

Анна вздохнула и привычным движением пера начала ставить под штампом свою подпись: Анна Лещева, Анна Лещева, Анна Лещева… Только под конец папки она подумала про себя, что следует просмотреть письма… Буба очень милая, но делает очень много ошибок по невнимательности.

— Почему вы сегодня такая грустная? — сочувственно спросила Буба.

— У кого из нас нет неприятностей? — опять вздохнула Анна, — неприятностей, хлопот…

— Вы не должны их иметь, — возмутилась Буба.

— И все-таки есть. Например, не могу сегодня ночевать дома… Ремонт, маленький ремонт, а я не терплю гостиницы.

— Пани Анна! — всплеснула руками Буба.

— Что случилось?

— Милая, дорогая пани Анна! Это же замечательно, это так замечательно! Нет, вы не откажете мне! Правда?

— Но в чем? — не могла спрятать улыбку Анна.

В сущности, она очень любила Костанецкую, больше всех остальных девушек в «Мундусе». Анна понимала, что это еще наивная девушка, как работница она еще неопытна, кроме того, еще довольно ленива, но у нее было столько обаяния, что оно с лихвой компенсировало отрицательные стороны.

— Дорогая пани Анна! — схватила ее Буба за руку. — Дорогая, окажите мне любезность и переночуйте у нас. Мама обрадуется, очень обрадуется. Я ей столько о вас рассказывала. Мы любим, очень любим вас. Я вовсе не преувеличиваю. Сделайте это для меня, я умоляю вас!

— Сама не знаю, — задумалась Анна.

— Умоляю!

— Не будет ли мое вторжение диверсией…

— Нет-нет, нисколечко. У нас довольно большая квартира. Есть комнаты для гостей, но если вы захотите, то останетесь в моей комнате. Я сделаю все, чтобы вам было удобно. Хотя как вы прикажете, только не отказывайте!

У Анны не было лучшего выбора, и она согласилась. Незначительные сомнения, какие у нее еще оставались, Буба ликвидировала в очень тактичной форме. Спустя четверть часа после их разговора Анне позвонила пани Костанецкая, со всей сердечностью повторяя приглашение дочери.

— Пойдемте прямо с работы к нам, — предложила Буба, — хорошо?

— Вообще я бы хотела взять некоторые вещи.

— Нет-нет, не нужно. Все уже для вас приготовлено.

— Даже зубная щетка? — рассмеялась Анна.

— Ах, да, я и забыла.

Прежде чем уйти, Анна позвонила Дзевановскому, но не застала его дома. В последнее время это случалось довольно часто: сестра Марьяна переехала в Свидр и приглашала его к себе на весь день. Анна не знала Ирену Дзевановскую. Она кое-что слышала о ней, но так как Марьян не любил говорить о сестре, а также об оставшемся под ее опекой бедном Казимире. Только время от времени он вспоминал, что состояние здоровья его старшего брата постоянно ухудшается, что меланхолия прогрессирует, а после ампутации ног началось нагноение кости. Из скупых упоминаний об Ирене Анна могла сделать вывод, что Ирена тоже перенесла какую-то трагедию, которая фатально повлияла на ее психику.

Анна была уверена, что во всех несчастьях в семье Марьяна — его неумение устраиваться, нерасторопность, увечье Казимира и трагедия Ирены — виновата была мать, а также та ужасная мисс Трусьби. Анна очень любила светлую, хотя и туманную память о собственной матери, и ей не хотелось укорять в чем-нибудь покойную пани Дзевановскую. Однако, когда Марьян с присущей ему спокойной манерой рассказывал о том, как их, малолетних детей, мать заставляла ассистировать при родах, как они должны были под руководством мисс Трусьби каждый день все вместе нагишом заниматься гимнастикой, ее охватывал ужас. Свободомыслие матери, ее революционная деятельность — все это было даже прекрасно. Но проведение такого типа экспериментов на собственных детях…

И здесь перед глазами Анны, как живая, представала ее собственная очаровательная крошка.

Нет, этого она не могла понять. Она, Анна, не смогла бы с холодным рассудком смотреть на ошибки своей дочери, не смогла бы толкнуть своего сына, почти ребенка, на баррикады, где снаряд оторвет ему стопы! Это мисс Трусьби, омерзительная закостеневшая в доктринерстве старая дева, повинна во всем!

Не один раз воображение Анны рисовало тех двух старых и жестоких женщин, когда они ночью отправляли несчастного Казика с бомбой на орошенные кровью улицы, на верную смерть. Нет, даже ради самой великой, ради самой возвышенной идеи этого делать нельзя! Это противоречит жизни.

Анна вспомнила 1920 год. В коротком платьице она стояла на Краковском предместье рядом с тетушкой Гражиной. В руках она держала цветы, а глаза были полны слез. Посередине улицы ровным шагом шли ряды. На смерть!

— Они идут умереть за отчизну, — гордо говорила пани Гражина.

— Победа! — неслось отовсюду. — На фронт! На врага!

И сыпались цветы под тяжелые, запыленные сапоги, на стальные каски и горбы рюкзаков. Анна тоже бросила им под ноги свои цветы, но ее ручонки так дрожали, что цветы рассыпались здесь же у тротуара.

— На врага! За отчизну! — раздавались высокие взволнованные голоса.

Она оглянулась: толпа женщин с горящими глазами, с пылающими лицами. Они все посылают этих парней на смерть…

Вечером того же дня пани Гражина отказала от дома племяннику своего мужа. Анна любила Владека и часто с ним разговаривала. Владека считали циником. У него не было правой руки, и тетушка Гражина твердила, что он потому ненавидит войну, что сам не может стать в ряды защитников.

Владек тогда сказал:

— Вам кажется, вам и другим женщинам, что важна идея, защита священной отчизны и так далее. А это лишь голос плазмы: вы хотите, чтобы мужчина был диким, кровожадным, чтобы убивал и жег, а когда уже станет животным в достаточной степени, пропитанным запахом крови, тогда вы откроете для него объятия. Матери-спартанки, или средневековые дамы сердца, или американские миллионерши, бросающие молодым рыбакам золотые монеты среди плавающих акул, или бушменки, провоцирующие своих мужчин на резню, — все они не отличаются от той, что бросила перчатку в клетку с дикими животными.

— Замолчи, пожалуйста! — резко прервала его пани Гражина. — Богохульствуешь.

— Я не богохульствую, — пожал он плечами. — Просто люди очень многие грязные инстинкты и коварные поступки окружили ореолом святости. Их возвели в табу, чтобы отпугнуть разум человека от проверки, от анализа. Поэтому правдивое дознание назовете всегда богохульством. Я не знаю более абсурдного термина, чем богохульство!.. Я понимаю, что есть вранье и правда, и есть оскорбление. Правду ни оскорбить, ни уменьшить нельзя. И клевета также не сможет ее прикрыть. Женщины визжат: за отчизну!.. А слышат: хотим диких и грубых самцов.

Анна вместе с Вандой были еще раньше отправлены из комнаты, но они все слышали через дверь. Когда пани Гражина наконец избавилась от Владека, она посчитала своим долгом пространно объяснить обеим девочкам, в чем заключается ошибочность понимания такого циника, как Владек.

В воспоминаниях Анны эта сцена оставила туманный след, который приобрел очертания только тогда, когда Марьян рассказывал историю увечья своего брата. Циничные и негодующие взгляды Владека приобрели какой-то новый смысл, какие-то иные контуры, которых Анна не желала осмысливать для себя четко, так как они отталкивали ее чем-то чужим, чего она ни понимать, ни чувствовать не хотела.

В результате всего этого фамильная аура, окружающая Марьяна, представлялась ей чем-то бесконечно грустным, безнадежным и мучительным, вынуждающим, однако, уделять ему еще больше внимания. Сколько раз она об этом думала, все припоминался ей уголок отцовского сада. Там росли под стеклянной крышей кактусы, которые любил старый садовник. Когда садовник умер, ни у кого уже не было ни времени, ни желания заниматься этими странными растениями. Они хирели, высыхали и умирали. Они были обречены на вымирание так же, как семья Марьяна.

Маленькой девочкой бегала она в угол сада и часами латала дыры в стеклянной крыше, вырывала сорняки, поливала кактусы, а когда они все-таки увядали и погибали, она, пораженная, смотрела на это еще живое кладбище с чувством собственного бессилия. Сколько раз она умоляла нового садовника, отца и даже всех случайных людей: «Нужно спасать кактусы!..». И всегда ей отвечали, пожимая плечами:

— Ни красоты в них, ни нужды.

Как будто лишь то, что красиво и нужно, имело право на существование!..

Но ведь Марьян нужен! Человек такого ума, с такой интеллигентностью и такой прекрасной душой, таким кристальным характером! Если бы Минз или сотни и тысячи других заурядных поглотителей хлеба могли догадаться, какой он! Они служили бы ему, как лучшему среди нас, и говорили бы:

— Вот цвет нации, человечности, гордость вековой культуры, вершина духа.

Если бы она могла, хватала бы людей за рукава и громко кричала бы:

— Остановитесь! Остановитесь и смотрите! Ни один извас не пройдет мимо, если только узнает его и поймет.

И, хотя она и не могла этого сделать, ее охватывала гордость: она знает, что этот человек открывает перед ней сокровища своей души, что любит ее и жаждет ее любви.

Анна не всегда успевала за его мыслями, не всегда умела уловить нить того, о чем он говорил, но она могла целыми часами слушать его, даже не понимая. Ей достаточно было сознания важности каждого слова Марьяна, сознание того, что эти слова предназначены для нее и что голос его звучит так тепло и мягко.

Уже одно то, что она могла беспокоиться о его ежедневных проблемах, приносило ей минуты счастья. Правда, это счастье не было полным, не находило своего цельного выражения, но этому помочь было нельзя. Она пыталась убедить себя, что именно благодаря этому ее счастье какого-то высшего, исключительного, незаурядного порядка.

Поэтому ей легче было бороться с ревностью. С помощью многих аргументов она пыталась убедить себя в том, что здесь нельзя пользоваться шаблонными мерками. Любовь Марьяна не вызывала ни малейшего сомнения. Она была совершенно уверена в том, что, кроме нее, он никого не любил. Когда однажды она спросила его, любит ли он еще Ванду, он ответил:

— Не люблю и никогда ее не любил.

Чего же еще она могла желать?.. И все-таки грызли и мучили ее подозрения: она знала, что он видится с Вандой в «Колхиде», что они разговаривают, а может… может быть, даже встречаются наедине.

В отдел вошла разрумянившаяся Буба:

— Уже седьмой час, дорогая пани Анна!

— Сейчас заканчиваю.

— Пойдемте! Вы даже не представляете, как я рада.

Семья Костанецких жила недалеко по улице Монюшки. Анна знала, что это состоятельные люди, — пан Костанецкий занимает в промышленности по производству металла какую-то важную должность, — однако не могла предположить, что настолько: семья из четырех человек занимала десятикомнатную почти дворцовую квартиру на третьем этаже, обставленную антикварной мебелью под дуб.

— Как у вас здесь мило, — сказала Анна.

Пани Костанецкая, седая в годах женщина с желтоватой кожей лица, худенькая, в цветном платье, улыбнулась доброжелательно:

— Мне очень приятно, что вам у меня нравится. В свою очередь, я должна сказать, что, несмотря на все восторги и комплименты, какими Буба всегда наделяла вас, я не ожидала, что у нее такой симпатичный шеф.

Вскоре пришел брат Бубы, высокий, стройный молодой человек. Он поздоровался издалека, в оправдание показывая черные руки.

— Надеюсь, дамы извинят меня. В дороге подвела машина, сгорели свечи, ну и притащили меня. Вот невезение, правда? Сейчас приведу себя в порядок. Извините.

Он был рыжий, а некрасивое лицо его густо покрывали веснушки, но Анне он понравился своей простой манерой держаться.

— У вашего брата, — спросила Анна, — есть машина?

— Он помешан на автомобилях, — рассмеялась Буба, — а ведь еще сопляк.

— Ну, так уж и сопляк?

— Ему еще только двадцать пять. Что это значит для мужчины?

После некоторой церемонии было решено, что Анна переночует в комнате Бубы. Там поставят кровать из комнаты для гостей, где, как объяснила Буба, как в гостинице.

Накануне ужина появился пан Костанецкий, седой, широкоплечий и немного ссутулившийся мужчина с пышными усами. Его манеры отличались достаточной галантностью. Разговаривал он с явным акцентом пограничных областей. К шоферу, который внес за ним пакеты, к жене, сыну и дочери, к слуге и горничной он обращался со словом «кухасю». Спустя несколько минут Анна так привыкла к этому, что при каждом обращении пана Костанецкого к ней она тоже ждала этого добродушного «кухасю».

Ужин состоял из трех блюд, очень изысканных и вкусных. Кроме пани Костанецкой и Анны, все переоделись к столу: Буба — в вечернее платье, ее брат — в смокинг, а отец — в черный пиджак. Обстановка была сердечной и простой. Нетрудно было заметить, что все они не только дружны, но и любят друг друга.

— Ну, Рысек, — спросил пан Костанецкий сына, — как там экзамены, кухасю? Сдал?

Молодой человек скривился:

— Перенес на следующую неделю.

— Снова! — вырвалось у Бубы.

— Видите, — обратился к Анне, вздохнув, пан Костанецкий, — какие проблемы с детьми. Вам это неведомо.

— У пани Лещевой, папочка, — поспешила объяснить Буба, — есть дочурка, маленькая конечно. Зовут ее Литуня.

— Кажется, ей третий годик? — спросила пани Костанецкая.

— Да, — ответила Анна, — в октябре исполнится три.

— А как же, — высоко поднял усы пан Костанецкий, — идя на работу, вы оставляете ее одну дома?

— Нет, моя девочка в Познани с отцом.

— И вы не скучаете? — со скрытым удивлением спросила пани Костанецкая.

— Очень скучаю, но ничего не поделаешь. Я должна работать, а в Познани найти работу я не могла.

Воцарилось молчание. Пан Костанецкий проворчал:

— Так… так…

— Потому что женщины не должны работать, — с неожиданной убежденность отозвался Ришард.

— Иногда должны, — усмехнулась Анна.

— Женщины должны вернуться в дом, — категорически заявил Ришард.

— Рысю, — мягко обратилась к нему Буба, — ты повторяешь неразумные лозунги, которые, сам понимаешь, являются только пустой фразой.

— О нет, не такой уж пустой. В современной Германии, в Италии этот лозунг реализуется.

— Посмотрим, что из этого получится.

— Хорошо будет.

— Или плохо, — Буба слегка покраснела. — Как можно в твоем возрасте быть таким отсталым!

— Буба, — защищался молодой человек, — нельзя самые современные направления называть отсталостью. А вам отвечу, что не верю в то, что женщины должны работать. Возьмем, например, вашу подчиненную, а мою сестру. Она зарабатывает сто с лишним злотых в месяц. И зачем?

— Ты этого не понимаешь, потому что сам ничего не зарабатываешь, — отрезала Буба.

— Не об этом речь. Но, послушайте, Буба забирает эти сто с чем-то злотых на духи и шпильки у кого-то, кто содержал бы за эти деньги семью.

— Не преувеличивай. Может, целый город содержал бы? Кроме того, я не являюсь примером.

— Почему нет? Таких девушек множество. Возьми хотя бы тех, кого мы знаем, твоих подруг и сотрудниц. Лина, Зося Кашевская, Теймлерувна, Гвоздецкая, панна Марта, Туля Ленская, бесчисленное множество… Если ты мне докажешь, что они должны работать, я соглашусь. Но ты сама знаешь, что им это не нужно. Они занимают только чужое место.

— А если даже так, — вмешалась Анна, — если даже делают это для улучшения и без того хороших материальных условий, разве нельзя каждому бороться за улучшение быта?

— Вот именно, — поддержала Буба.

— Женщины не должны участвовать в этой борьбе. Это для мужчин.

— Значит, приказал бы мне сидеть дома и вязать в ожидании мужа?

— Приказал бы! — принял вызов Ришард. — Это более подходит для приличной девушки, чем охотиться за мужем. Собственно говоря, все женщины для того ходят в университет, для того работают в отделах, занимаются спортом, чтобы там найти мужа.

Анне хотелось довольно резко ответить на это, но она воздержалась. Стоит ли полемизировать с такими примитивными аргументами этого сопляка? Какая же огромная разница между молодыми людьми типа Костанецкого и Марьяном! Марьян никогда не бывает категоричным в своих утверждениях. Он весьма осторожен в суждениях, так как его мысль охватывает комплексные системы переплетающихся проблем, где нельзя оперировать аксиомами, где недопустимо упрощение. Общение с Марьяном создает впечатление вхождения во Вселенную…

— А я вот тебе что скажу, кухасю, — отозвался отец Бубы, обращаясь к сыну, — возможно, это так, как вы утверждаете, но этого не изменишь ни полицейскими режимами, ни политическими программами. Итальянцы или немцы, кухасю, сейчас добиваются этого, и кажется им, что женщины вернутся домой, но это только кажется. А я тебе скажу, что их можно даже запереть, но ничего не добьются, потому что здесь речь идет не о фактах, а о психике. Их запрут, а они будут лишь мечтать, как выбраться. Когда-то женщины мечтали о том, чтобы держаться дома, поэтому и дома сохранялись, поэтому и были домами, а не гостиницами, где люди собираются поесть, переспать — и только. Если хотите это вернуть, то принимайтесь не за постановления и распоряжения, а обратитесь, кухасю, к женской психологии.

— Все очень просто, — тихо сказала пани Костанецкая, — нужно лишь убедить женщин, что дома лучше, чем где бы то ни было. Ты говорил, сынок, что женщины ходят учиться и работать, чтобы найти себе мужей. Это правда. Но укажи мне иные способы найти этих мужей? В мои времена такой территорией был родной дом и общественная жизнь, опирающаяся на взаимоотношения этих домов. Проводились балы, вечера, устраивались любительские представления, маевки…

— Вот-вот, — крякнул пан Костанецкий, мы с вашей матерью как раз и познакомились на маевке.

— Сейчас этого нет, — продолжала пани Костанецкая. — Общественная жизнь из домов перенеслась в общественные заведения, где встречаются не семья с семьей, а разные люди различных сфер. Встречаются они случайно. И если могут ближе узнать друг друга, то лишь работая, учась в институтах или же занимаясь спортом. Поэтому участие женщин в этих делах стало необходимостью.

— И слава Богу, — добавила Буба.

— А это уже иное дело, — тихо ответила ей мама.

— Видишь, мама, — с триумфом подхватил Ришард, — так, как есть, плохо, значит, надо изменить. И неважно как, но мы это изменим.

— Вы — это кто? — спросила с притворным уважением Буба.

— Мы? Молодое поколение.

— Полицейскими правилами?

— Разными средствами. А прежде всего, — он сделал паузу для эффекта, — не будем жениться на таких, которые не стерегут домашний очаг.

«Боже, какая банальность», — подумала Анна.

— Сейчас мужчины делают что-то совсем противоположное, — заметила пани Костанецкая. — Как раз женятся на таких, которые работают вне дома и зарабатывают. Экономическая сторона имеет здесь большое значение. А кроме того, сынок, я предполагаю, что со временем женщины вернуться домой…

— Они убедятся, что там их место.

— Нет. Они вернутся, когда мужчина действительно захочет этого. Много правды заложено в старой истине: мы такие, какими хотят нас иметь мужчины. Современная женщина сложилась из желаний мужчины. Осознанных или подсознательных — это уже не имеет значения. Вы хотели, чтобы она была интеллигентной, образованной, самостоятельной, чтобы была индивидуальностью, чтобы вам завидовали, чтобы вы нашли в ней то, что считаете своими положительными сторонами. Не сразу, постепенно, но это случилось. Вы уподобили ее себе.

Ришард надул губы:

— Ну, до этого еще далеко, а скорее, это вообще невозможно.

— Вы считаете, — вежливо, но с нескрываемой иронией обратилась к нему Анна, — вы считаете себя неизмеримо выше своей матери, сестры и меня?

Молодой человек смутился:

— О присутствующих не говорят.

— А я думаю, если высказываться смело и прямо, то следует иметь гражданское мужество говорить до конца.

— Извините, но здесь не может быть речи об отваге, а лишь о… любезности.

Воцарилось молчание. Анна была довольна собой, что как следует надрала уши этому сопляку, но настроение испортилось. К счастью, ужин уже закончился. Все встали из-за стола, а Ришард тотчас же попрощался и вышел. У него было какое-то собрание в корпорации.

Полчаса в салоне прошли в спокойной беседе, затем Анна сказала, что хотела бы лечь.

— Извините, пожалуйста, дорогая пани Анна, за сына, — сказала пани Костанецкая, желая ей доброй ночи. — Он хороший парень, но очень легко подвергается влиянию друзей, а потом повторяет самые ужасные вещи…

— Да это мелочь.

— Я прошу вас на него не обижаться.

Буба была так возбуждена тем, что принимает в своей комнате Анну, что еще на протяжении часа у нее не закрывался рот. Только откровенное замечание Анны об усталости и позднем времени возымело действие.

На самом деле Анне не хотелось спать. Она лишь желала тишины и покоя. Отделы ассоциации «Мундус» оглашались неустанным треском машин, телефонных звонков, разговорами. Работа требовала напряженного внимания, быстрых решений, концентрации сил. Вначале Анна не чувствовала усталости, так как ее всецело поглощала новизна обязанностей. Однако с течением времени все понемногу становилось обыденным, а истрепанные за день нервы вечером давали о себе знать.

Именно этой усталостью она объясняла себе то, что до сих пор не навестила Литуню. Кароль с Литуней и бонной должен был приехать через два дня и на несколько дней остаться в Варшаве. Три месяца она ограничивала свои издержки до минимума, чтобы отложить достаточную сумму к их приезду. Все-таки железнодорожные билеты туда и обратно, несколько дней в гостинице на два человека и ребенка… Литуню, вероятно, она возьмет к себе на Польную. Тетушка Гражина, наверное, не будет возражать.

Она уже засыпала, когда ей пришла в голову мысль, что Кароль, возможно, тоже захочет поселиться вместе с ней на Польной, и эта мысль сразу же прогнала сон.

Нет, на это она не согласится.

Она решительно сжала руки. Кароль имеет право желать этого, естественно, имеет, но сейчас ему придется отказаться от своего права. Она не знала, как сложится потом, в будущем, в каком-то неопределенном будущем. Об этом ей просто не хотелось думать. Но сейчас сближение с Каролем было бы чем-то невозможным: нарушением верности Марьяну, которому, правда, она ничего не обещала, по отношению к которому, в сущности, не имела никаких не только юридических и моральных, но даже… естественных обязанностей… И все-таки не следовало…

С другой стороны, этот отказ может удивить Кароля. Нужно будет чем-то его обосновать, придется лгать.

«И в чем он виноват?» — мелькнула мысль.

Для него это будет просто обида. Столько времени не были вместе… Анна знала, что ему очень ее не хватает, хотя об этом он ей не писал. Вначале она предполагала, что он абсолютно верен ей, позднее… позднее начала сомневаться. Несколько писем от знакомых из Познани содержали скудные, но конкретные намеки.

Когда однажды она представила себе все с откровенной ясностью, то даже удивилась: как мало все это ее интересует! Она не ревновала его и больше не любила.

Все стало ясно раз и навсегда, и если бы не Литуня, и если бы не то, что сама Анна не видела иного смысла и цели в жизни, то думала бы о разводе.

Заснула она под утро, но ее рано разбудили. Горничная принесла завтрак: кофе, джемы, овощи, гренки, ветчину. Буба, отдохнувшая и розовая, без умолку стрекотала своим звонким голоском.

«Позвонит ли Марьян?» — думала Анна и быстро одевалась, чтобы как можно раньше попасть на работу и не опоздать к его звонку.

Несмотря на ранний час, пани Костанецкая уже была на ногах и крутилась в столовой, где готовился завтрак для ее мужа.

— Как вам спалось, дорогая? — приветствовала она Анну.

— Спасибо, замечательно, — заверила ее Анна и подумала, что Ванда назвала бы это лицемерием. Но, значит, лицемерие необходимо. Как же она могла признаться этой милой даме, что провела бессонную ночь.

— Я опасаюсь, что Буба проговорила с вами всю ночь, не давая спать.

— Мамочка! — возмутилась Буба.

— Вовсе нет, — рассмеялась Анна.

— Она вас обожает, и сейчас, когда я с вами познакомилась, я не удивляюсь этому.

— Вы слишком добры ко мне, — несколько смутилась Анна.

— О нет, — улыбнулась пани Костанецкая. — Вообще я была против того, чтобы Буба работала, но не смогла ей запретить. Авторитет матерей в последнее время немного значит, но сейчас я радуюсь, что у нее такой шеф. Я радуюсь и совершенно спокойна. Буба по существу неплохая девушка, но это еще ребенок.

— Мама, ты обижаешь меня, — запротестовала Буба.

Пани Костанецкая трогательно посмотрела на нее.

— Во многих вопросах ей нужен еще совет, опека, может быть, даже поругать нужно…

— Короче, мама, пожалуйста, — нетерпеливо сказала Буба. — Рассказываешь обо мне страшные истории, и из-за тебя мы опоздаем на работу.

— Нет-нет, я не задерживаю…

— Успеем, — успокоила ее Анна, — у нас еще целых пятнадцать минут, а здесь ведь три шага.

Буба, однако, уже вышла в прихожую.

— Пани Анна, — снизила голос пани Костанецкая, — я еще хочу вас попросить. Будьте так любезны, обратите внимание, чтобы Буба на работе избегала сближения с неподходящими людьми. Там вроде работают несколько весьма приличных молодых людей. Мне бы не хотелось, однако, чтобы при ее неопытности она попала в плохую компанию… Ну вот такая преувеличенная забота матери…

Анна заверила пани Костанецкую, что Буба вообще не сталкивается со служащими и что, кроме того, у нее достаточно такта, но на всякий случай она обратит внимание на ее отношения с коллегами.

— Я сердечно вас благодарю, — обнимала ее пани Костанецкая.

— Не за что, это почти моя обязанность.

— Большое спасибо вам, дорогая, и не забывайте нас. Мой муж и я будем очень рады, если вы захотите как можно чаще нас навещать.

— Я безгранично вам благодарна за добросердечие, — ответила Анна, — и по мере возможности буду стараться видеться с вами как можно чаще, но у меня действительно очень много работы…

— Пойдемте же! Уже поздно! — звала из прихожей Буба.

Когда они вышли на улицу, она взяла Анну под руку и начала строить планы на будущее. Если Анна получит отпуск, Буба тоже постарается получить, и тогда вместе они поедут за границу, но не с экскурсией, а самостоятельно, без определенной цели…

«Какой же она еще ребенок, — думала Анна, — и какая я уже старая. Пани Костанецкая чуть не сказала, что на работе я должна быть почти матерью. А ведь у нас с Бубой разница всего в несколько лет».

Вдруг промелькнула мысль: в отношении Марьяна к себе она тоже заметила нечто вроде уважения или даже почитания, с каким люди относятся к особам значительно старше, чем сами.

Неужели я действительно такая старая? Нет, это невозможно! Она была уверена, что выглядит молодо, даже очень молодо, что она достаточно свежа и привлекательна и что не меньше, а может быть, даже больше, чем прежде, нравится мужчинам. Вероятно, здесь кроется что-то другое.

Очевидно, такое впечатление у него сложилось из-за того, что она так скрупулезно занималась его делами, точно опекала его.

Это снова напомнило Анне те несчастные триста злотых, которые Минз не хочет выплачивать. И сегодня ей нужно во что бы то ни стало решить эту проблему. Обратиться за деньгами к Бубе было бы неприлично. Хотя у нее самой нет денег, она, конечно, достала бы у родителей. Но это выглядело бы как взятка.

Значит, единственный способ выхода из сложившейся ситуации — воспользоваться вспомогательной кассой, в которой всегда есть несколько сотен злотых. Это вовсе не будет злоупотреблением. Получив зарплату, она вернет в кассу все, и об этом никто не узнает.

Эта мысль у нее уже появлялась и раньше, но сначала она казалась невозможной. В первые минуты она назвала это растратой, потом злоупотреблением, но сейчас это представлялось ей уже только самоуправством. Что, в конце концов, в этом преступного? Она же не собирается присвоить эти деньги. Они лежат неиспользованные, поскольку никаких больших затрат туристический отдел в ближайшее время производить не планирует.

Придя в отдел, она открыла шкаф, вынула кассету и пересчитала содержимое: четыреста тридцать два злотых.

Никто и никогда не контролировал этих счетов, не превышающих нескольких сотен злотых, хотя они были проведены через отдел Анны с исключительной точностью. На каждый выданный грош существовала квитанция с датой и даже с указанием фамилии, которая перечислила в бюро эти деньги.

Каждый месяц Анна передавала в Центральную кассу короткий отчет, после чего получала в распоряжение следующую сумму. Это не практиковалось в других фирмах, где Анна работала раньше, но в «Мундусе» стало традицией и удерживалось, несмотря на несколько «рационализации» и «реорганизаций», несмотря на все усовершенствования, которые время от времени вводил директор Минз.

Анна вынула из кассеты сто злотых, вырвала листок из блокнота и написала на нем: «Начальником отдела взято сто злотых до получения заработной платы».

Она поставила дату и расписалась. Но в тот момент, когда она уже собиралась вложить листок в целую пачку подобных документов, пришла в голову мысль: «А что если Минз захочет проверить кассу?».

Она покраснела и порвала листок на мелкие кусочки, на такие мелкие, чтобы никто не мог достать из корзины, сложить и прочитать.

Она быстро закрыла кассету и начала работать. Минут через пятнадцать позвонил Марьян. Он вернулся из Свидра поздним вечером. У Ирены начались сильные головные боли, и ему нужно было заменить ее у постели Казика, пока тот не уснул.

Они договорились пообедать вместе в каком-нибудь ресторане.

— А после обеда, — добавила Анна, — а после обеда, дорогой, решим несколько твоих проблем.

— Пока это невозможно — рассмеялся он, — у меня еще нет денег.

— У меня уже есть немного для тебя, — ответила она быстро.

— Получила?

— Да. Значит, до свидания.

Анна быстро положила трубку. Она боялась, что Марьян захочет узнать, почему он должен в этот раз получить деньги не из кассы. Она начала работу, но никак не могла сосредоточиться. Сознание наличия в сумке чужой купюры не покидало ее ни на минуту, хотя она старалась успокоить себя: стоит ли так переживать из-за этого факта, хорошего или плохого, правильного или нет, но уже совершившегося?

«Если даже сейчас я верну те сто злотых в кассету, — убеждала она себя, — это все равно не освободит меня от угрызений совести. Если то, что я сделала, неэтично, этому уже не помочь».

Она нервно просматривала бумаги, совершенно не понимая, о чем они.

Разумеется, официальная, костельная или государственная мораль квалифицировала бы это действие как неэтичное. Но это — абсолютная мораль. Она не имеет ничего общего с жизнью. Ее критерии беспощадны. Сколько уже было случаев, которые приводили к жестокости! Да и вообще человек на высоком уровне культуры имеет внутреннее право классифицировать понятия самостоятельно. Единственным судьей может здесь быть только собственная совесть.

Однако этот единственный судья не убеждал Анну. Наоборот, она пыталась его переубедить.

Например, воровство хлеба. Кто-то крадет от голода, и поэтому его не судят. Не осужден, потому что не провинился. Общественность считает, что каждый имеет право на жизнь. Если потребность в пище у человека доведена до крайности, он может получить эту пищу нелегальным путем, который, следовательно, становится легальным, если его за это не судят. Но было бы бессмысленно утверждать, что голод — самое важное чувство, что желудок, поддержание физического существования является высшим благом, законом. Это было бы отрицанием души. Ведь существуют духовные потребности, столь же сильные и безусловно более важные, чем потребность наполнить желудок. Почему же спазм в желудке должен оправдывать нелегальные поступки, а духовными страданиями можно пренебрегать?

Беря деньги, она не взяла их себе. Кроме того, она убеждена, что они принадлежат Марьяну. Если и можно отрицательно квалифицировать ее поступок, то, во всяком случае, высшее право, право логики, безусловно на ее стороне.

И все-таки она была недовольна собой, хотя и не могла понять, на чем основано это ее недовольство. Вероятно, на каком-то суеверии, сидящем в ней в результате жизни многих поколений, которые ни в чем не испытывали недостатка и руководствовались ничего не значащей моралью.

Она вспомнила классический пример такой ничего не значащей морали, не имеющей никаких философских, да и вообще разумных оснований? Однажды Буба Костанецкая рассказывала ей о своем отце. Пан Костанецкий, когда считал что-то неэтичным, категорически заявлял:

— Мне кажется, я бы не согласился.

— Но почему, папочка, объясни мне, пожалуйста, почему? — настаивала Буба.

На что отец неизменно отвечал:

— Ну, потому что как же так можно, дорогая?!

И это было единственным объяснением. Неизвестно зачем, неизвестно почему, на каком основании, просто «как же так можно».

Это вовсе не аргумент, и Анна не удивлялась тому, что Буба в таких случаях злилась. В конце концов, если мы живет во времена, когда люди во всех областях уже умеют пользоваться мозгом, ответ «как можно» явно недостаточен. Такой догматизм был хорош для темных, не умеющих мыслить мужиков сто лет назад, но и тогда находились аргументы. Говорили, что Бог за это будет гневаться, что это приносит несчастье.

Даже в воспитании детей уже давно отказались от такой системы. Каждое рассуждение должно быть мотивировано воспитателем, каждое мнение разумно обосновано.

А поскольку разумное обоснование говорило Анне, что она поступила правильно, то она совершенно успокоилась и, выходя в обеденный перерыв на встречу с Марьяном, даже не взглянула на кассету.

Он ждал ее на остановке. Уже издали она увидела его высокую, стройную фигуру и грустное лицо. Каждый раз, когда они встречались, она замечала, как меняется лицо Марьяна. Вдруг оно озарялось улыбкой или чем-то неопределенным. Лицо оживало, пылало, а глаза из задумчивых становились восторженными.

Как же ей было не верить в его любовь? Как могла она не гордиться тем, что само их сближение меняет такого, как он, человека до неузнаваемости, наполняет его жизнью и радостью!

— Что это, Марьян, что вспыхивает в тебе, точно лампа во мраке ночи? — как-то спросила она у него.

— Это счастье, — ответил он лаконично.

— Счастье? Расскажи мне о нем что-нибудь.

— Да я и сам немного знаю о нем, — улыбнулся он. — Счастье ревнует к своей тайне. Оно не позволяет, чтобы его исследовали, анализировали.

— Даже тебе? — удивилась она.

— Даже мне. Каждому, потому что каждый, я думаю, когда его встретит счастье, становится объектом этого счастья. Он утрачивает возможности, способности, теряет потребность в исследовании. А может… может, такая утрата как раз и является счастьем?..

Она засмеялась и прильнула к его плечу.

— Человече, а чем занимаешься ты в данную минуту?

— Я?

— Да! Ты ведь анализируешь!

Он тоже засмеялся, и, уже не разговаривая, они пошли, прильнув друг к другу, вдоль широкой аллеи Лазенок.

Это было еще в первые дни их счастья, еще накануне того момента, когда они должны были согласиться с тем, что оно неполное.

Но все-таки оно не утратило для них своей удивительной прелести. И сейчас от ее взгляда посветлело его лицо, и он шел навстречу ей, точно без сознания, задевая прохожих.

— Марысь! — приветствовала она его, протягивая руку.

— Просто не понимаю этого, просто не понимаю, — говорил он тихо, сжимая ее ладонь.

— Чего, кухасю?

— Что?!

Она громко рассмеялась.

— Удивила тебя новым эпитетом?

— Кухасью?

— Нет, кухасю! Я попрошу не искажать. Это отец панны Костанецкой так обращается ко всем.

— И к тебе?

— Почти, до этого мало осталось. Я ночевала у них сегодня.

— У Костанецких? Почему?

— Разные были причины домашнего происхождения, — избегая вопроса, ответила Анна. Она не собиралась делать тайны из нападения Кубуся, но не любила говорить о вещах неприятных. — Скажи мне лучше, чего ты не понимаешь?

— Ты красива; я вижу тебя в своем воображении целый день и с точностью помню твои фотографии, но все-таки каждый раз, когда встречаю тебя снова, ты бываешь бесконечно красивее, чем я мог себе представить. И вот этого как раз я понять не могу. В порядке вещей должно быть наоборот.

— Но ты не жалеешь об этом? — игриво спросила она.

Он внезапно нахмурился.

— Марысь! — она легко потянула его за рукав.

— Не жалею ли? Это должно быть моей трагедией.

— Глупый ты. Пойдем обедать.

Они свернули за угол и вошли в ресторан. Как обычно в это время, здесь было пусто. Только за несколькими столиками сидело пять или шесть молодых женщин, быстро справляющихся с обедом.

— Удивительно, — заметила Анна, — только женщины.

— Что ты говоришь? — откликнулся Марьян.

— Я говорю, одни женщины. Где деваются мужчины?

— В барах. Едят в барах. Они должны есть быстро. Вообще и женщины ходят в бары. Эти, что здесь, наверное, начальство, традиционалистки, завсегдатаи. Посмотри, те две едят даже суп. Гастрономический анахронизм. Есть такая индийская драма седьмого века «Маляти и Мадхава», автор которой, если не ошибаюсь Бхаватхути, хочет доказать, что стоит на страже традиции, что она сосуд, в котором хранятся давние обычаи. После него в шестнадцатом веке того же мнения придерживался Бальтазар Кастильони. Да и наш Гурницкий утверждал что-то в этом роде. Зато еврейские мудрецы, Платон например, а из более современных Вейнингер, придерживаются иного взгляда. Все эти мыслители были, увы, мужчинами.

— А что говорят мыслительницы?

Дзевановский рассмеялся.

— Однажды я разговаривал об этом с доктором Щедронем. Так вот он утверждал, что мыслительниц не было, потому что женщина даже когда думает, и тогда лишь мечтает.

— Но, Марьян, ты же не станешь утверждать, что на свете не было ни одной мудрой женщины! — возмутилась Анна.

— Определенно были. Так я, по крайней мере, думаю. Ни одна, однако, не оставила после себя трудов, которые бы это подтверждали. Зато в практической жизни они чаще мудрее мужчин, но для этого вовсе не нужно быть мыслительницей.

— Наверное, и мечтательницей тоже.

— Кто знает?.. Существуют два типа абстракции. Один заключается в создании общих понятий, другой — в выработке впечатлений. Это, пожалуй, следует дифференцировать: оперирование понятиями и оперирование впечатлениями. Второе, скорее, является фантазией, сферой артистов и женщин. А встречаются и женщины, и артисты, одаренные как большой фантазией, так и практическим смыслом. Но возвращаясь к тем женщинам и к их супу… Мне кажется, что они представляют исключение вместе с супом…

— С супом?

— Да. Вообще у женщин необычайно развита способность приспосабливаться. Они акклиматизируются в новых условиях и ассимилируются в незнакомой среде значительно легче и быстрее, чем мужчины.

Анна вспомнила Владека Шермана, который говорил то же самое. Только он утверждал, что это — «плазма».

— Женщины представляют главную и важнейшую часть человеческого вида, — рассуждал Владек. — В женщине сохраняется плазма в незаряженном состоянии. У мужчины произошла дегенерация плазмы посредством духовного развития. Он создал философию, религию, науки, этику и право. Он отдалился от природы и поэтому разучился приспосабливаться. Женщины ее сохранили. Если бы не мимикризм непораженной плазмы, человечество уже давно бы исчезло.

— А консерватизм? — заметила тогда Анна. — Ты же сам не один раз упрекал нас в консерватизме.

— Консерватизм — это уже приобретение цивилизации и как раз продукт мимикризма женщины. Консерватизм образовался в результате патриархата, а патриархат создал условия, вне которых в эпоху всеобщего господства женщина не могла существовать. Незамужних матерей выгоняли из дома и из города. Брак стал единственной формой существования, а консерватизм — инертной тенденцией, которая уже сейчас сводится к нулю.

Когда Анна повторила это пани Гражине, то услышала от нее, как всегда, простое и ясное объяснение:

— Во-первых, я консерватор, а ты считаешь меня такой неразумной, что я стала им только по инерции?.. А во-вторых, задумайся над вопросом: кто заинтересован в сохранении института семьи и кто поэтому создал патриархат — женщины, для кого это так важно, или мужчины, всегда склонные к военным походам, охоте, путешествиям и к… непостоянству?

А Марьян говорит, что женщины не могут быть мыслителями! Такая тетушка Гражина всегда знает, о чем думает. Анна не могла удержаться, чтобы не выдвинуть этот аргумент. Дзевановский слушал внимательно. Как ей нравилась в нем эта черта. Как она ценила в нем то, что он никогда ни одного высказывания не отбрасывал пренебрежительно, что каждое принимал с одинаковой добросовестностью и, признавая аксиому Плинюшевского о том, что нет ничего определенного, в то же время не позволял себе относиться априори даже к самому мелкому вопросу, к задачам, в которых иные сыпят градом аксиом.

Дзевановский говорил:

— Пани Гражина, несомненно, существо мыслящее. Ее аргументы подобраны интеллигентно, если идет речь о результате, поскольку она убедила тебя. У многих женщин следует признать ловкость или, если хочешь эвфемизм, — espritd'apropos в поиске эффективных контраргументов. В данном случае можно было бы действительно усомниться в некоторых поспешных выводах, поставить серьезный знак вопроса к консерватизму, например, самой пани Гражины… Хм… Считать себя консерватором?.. Но это еще не решает вопроса. Вопрос интерпретации самого названия и функции мировоззрения остается открытым… Но вернемся к супу. Хорошо? Обратимся к моде.

— В одежде?

— Во всем. Однако, чтобы не расширять задачу, ограничимся модой в одежде, в прическах и т. п. Тут, кажется, Платон больше прав, чем граф Кастильони, так как сам факт повсеместности и беспрестанной изменчивости моды свидетельствует о небольших симпатиях женщины к традиционализму. Наоборот, почти каждая способна к дальнейшим пожертвованиям, к физическим страданиям и даже к риску стать смешной, только бы не опоздать в перемене. Можно, правда, усматривать в этом инстинкт соперничества, но с момента, когда это движение становится постоянным и массовым, индивидуальные импульсы, наверное, играют здесь небольшую роль.

Анна посмотрела на часы. Она очень высоко ценила разговоры с Марьяном, хотя обычно спустя какое-то время ее начинало утомлять уже то, что содержание этих разговоров не имело никакой связи со срочными и более близкими делами. «Мир мы все равно не изменим, — думала она, — а в нем нужно жить». А Марьян как раз не умел этого и потому ее обязанностью было следить, чтобы он не отдалялся слишком далеко от обычных жизненных потребностей.

Кроме того, она не умела с ним дискутировать. Что бы он ни говорил, она готова была принять, потому что принимала его таким, каким он был, потому что любила его, и те или другие взгляды не оказывали на это ни малейшего влияния. Вероятно, поэтому она не находила аргументов, опровергающих его утверждения. В разговоре с ним не было необходимости в обостренном внимании, памяти и мысли. Здесь не нужно было тотчас же реагировать на каждую мысль, быть настороже, чтобы последовательно дискутировать, иметь постоянно открытый состав реквизитов — фамилии, цитаты, названия произведений, чтобы всегда можно было найти что-нибудь соответствующее и даже эффективное. Когда она еще не знала Марьяна так близко и относилась к нему, как к другим мужчинам, она могла быстро мобилизовать свой интеллект и дискутировать по самым трудным отвлеченным темам, подчас удивляясь самой себе. Острота, живость, проницательность приводимых доводов складывались в единое целое, блистательное, интересное, утонченное и часто очень убедительное. Такой разговор, такой спор напоминал партию тенниса, а отличался тем, что, чем более высокого класса был противник, тем совершенней реагировал на него ее интеллект. И как после партии тенниса, она чувствовала себя иногда уставшей, исчерпанной и какой-то ошеломленной.

Но ее партнером в дискуссии не мог быть кто-то полностью безразличный или уж совсем близкий. Внутренний допинг рождался лишь тогда, когда она хотела понравиться и вызвать к себе интерес или чувствовала к этому человеку неприязнь, спонтанную антипатию и просто хотела добиться над ним победы. Если такая победа в глазах аудитории приносила ей лавры, если давала возможность эффектно показать себя, а в противнике она отмечала восторг, то уже не питала к нему неприязни. Муж Анны неоднократно острил на эту тему, что раздражало ее. Эти остроты были довольно банальными. Кароль всегда подходил к ней поверхностно. Так, пожалуй, все мужья трактуют своих жен. Когда однажды она ему об этом сказала, он пожал плечами:

— Знают их.

— Но знали их также, когда женились.

— Тогда было другое дело, они были другими.

— Нет, были теми же, — ответила она спокойно, хотя все в ней негодовало, — только такой муж после свадьбы считает лишним усилием вообще разговаривать с женой.

— Наверное, не находит в этом ничего интересного.

— Спасибо тебе, — оскорбилась она.

— Но, моя дорогая, — удержал он ее, — я не говорю о нас, я не говорю о тебе. Мы ведь часто разговариваем.

Однако это было не так. Они действительно разговаривали, но только о домашних делах, о Литуне и ее здоровье, о прислуге. Кто же назовет это дискуссией?

Владек Шерман утверждал:

— Брак уже в самом основании неустойчив. Устойчивость рождается из обмена мыслей, чувств и наслаждений. Спустя несколько лет наслаждение приобретает привкус черствого хлеба, чувства охладевают. Все мысли знакомы, точно истершаяся от использования монета. Остается иной обмен: плохим настроением днем и неприятными запахами ночью.

В другой раз он говорил:

— Там, где среди мужчин находятся женщины, не может быть дискуссии. Женщины в большинстве своем не способны дискутировать. Когда они остаются без мужчин, их удовлетворяют сплетни, болтовня, споры или ссоры.

Несмотря ни на что, Анна любила Владека и с улыбкой воспринимала то, что называлось его цинизмом. Ее развлекало даже то, что она считала парадоксами, а злобу и женофобию Владека она относила за счет его увечья.

Она любила разговаривать с Дзевановским, любила слушать его заключения, правда лишь в том случае, если они не были слишком длинными. А как раз чаще всего так и случалось. У них никогда не было времени, и часы уходили на общие проблемы, ни в коей мере не касающиеся их личных. А она была слишком во власти жизни, чтобы надолго забыть о ее требованиях.

— Нам уже нужно идти, — она посмотрела на часы и пригласила официанта: — Прошу счет.

У официанта не нашлось сдачи, а у Марьяна не было мелких, и Анна поспешила этим воспользоваться. Под разными предлогами она всегда старалась регулировать общие счета, зная, что он не обращает на это внимания и что ему очень нужны деньги.

В оставшееся до возвращения на работу время они еще успели решить несколько проблем.

Когда она отдавала ему остаток из ста злотых, он спросил:

— Мне нужно зайти в «Мундус» и расписаться в ведомости?

Она быстро отвернулась, чтобы спрятать румянец.

— Нет-нет, я все это сама уже сделала.

— У тебя не было проблем?

— Никаких, будь спокоен. Остальное получишь в следующем месяце.

— Так в «Мундусе» тоже затруднения с выплатой? — удивился он.

— Вовсе нет, лишь некоторые формальности.

— Ты знаешь, — улыбнулся он, — когда я беру деньги, у меня возникает какое-то странное чувство изумления: эти деньги нужны для жизни, а мне они достаются всегда как бы случайно.

— Как это случайно? — растерялась она.

— С неба.

— Ты ведь заработал их!

— Нет. Я не умею зарабатывать. Я поехал руководителем той экскурсии, чтобы оставить тебя в приятном заблуждении, что я могу для чего-нибудь пригодиться. Иллюзии развеялись, а деньги есть. Поэтому с неба.

Анна не могла справиться с нервами. На мгновение ей показалось, что он догадывается, откуда взялись эти мерзкие сто злотых. Подсказала интуиция или прочел в ее глазах? Она поразилась, но тотчас же отбросила эту нелепую мысль.

— Я ухожу, — сказала она, — не провожай меня. Я не хочу, чтобы нас постоянно видели вместе, особенно в районе моей работы.

На углу она оглянулась: он стоял и смотрел на нее. Она улыбнулась и пошла быстрее. У входа в «Мундус» задержалась на минуту и медленно повернулась.

Где-то поблизости был магазин. Она уже не раз видела белую вывеску на витрине между кольцами, часами и цепочками: «Покупаю бриллианты, золото, бижутерию по самым высоким ценам».

«Нужно успокоиться, — подумала она, — а то ведь могут подумать, что предлагаю ворованное».

Она вынула из сумки зеркальце, слегка припудрила нос и вошла. За прилавком сидела пожилая еврейка и читала книгу.

— Я бы хотела продать это, — сказала Анна и положила на стекло браслет.

Продавщица не двинулась с места, но из какого-то угла за прилавком мгновенно высунулась маленькая фигурка молодого толстяка.

Он молча взял браслет, осмотрел его через увеличительное стекло, бросил на малые латунные весы и положил перед Анной.

— Это античность. Я его не куплю у вас. Я мог бы дать вам за это только цену золота и камней.

— Это сколько?

Он еще раз осмотрел браслет.

— Сто двадцать, ну пусть еще пять.

— Но это очень мало, это же ценная вещь.

— Видите ли, — пожал плечами еврей, — каждый то, что имеет, хочет считать необыкновенно ценной вещью. Если бы имущество всех людей рассчитать в соответствии с тем, что они сами о нем думают, не хватило бы всех миллиардов мира. Конечно, для любителя этот браслет стоит гораздо больше.

— Сколько?

— Может, двести, двести пятьдесят злотых. Я могу принять в комиссионный.

— А… вы дали бы мне, скажем, сто злотых авансом?

— В комиссионном? Нет. Не могу.

— А как скоро можно это продать?

— Откуда же мне знать? Бывает, что и за неделю, а иногда и год можно ждать покупателя. Это ведь необычная вещь.

Анна отвернулась к окну и размышляла.

— Мне очень нужны деньги сейчас, — сказала она наконец, — дайте мне сто пятьдесят.

— Дам сто двадцать пять.

— Ладно, — согласилась она.

Он открыл ящик и медленно отсчитал деньги, после чего на фирменном бланке написал несколько слов.

— Будьте любезны подписать, что вы продали свою собственную вещь. Я попрошу вас отчетливо написать фамилию и адрес.

Она чувствовала, что краснеет, однако подписала и, боясь, что он может попросить паспорт, быстро достала его сама.

— Пожалуйста, проверьте.

Еврей покачал головой.

— Спасибо, я и так вам верю. Это лишь формальность.

Когда она входила к себе в отдел, часы показывали пятнадцать минут послеобеденного времени, а ей следовало сразу же после перерыва отослать Минзу документы на подпись.

Ее уже ждали двое сотрудников с папками, а какой-то посетитель стоял у дверей. В их присутствии она никоим образом не могла переложить деньги из сумочки в кассету. Она поспешно решила их вопросы. Однако, как назло, сразу же пришел кассир.

— Извините, в вашей кассе не найдется мелких денег? — спросил он.

Анна опустила глаза и сжала зубы. Она просто потеряла дар речи.

— Я был бы вам благодарен, если бы вы разменяли мне сто злотых.

— Ах… да-да… пожалуйста… я с удовольствием… могу вам разменять… пожалуйста…

Пальцы были какие-то онемевшие, когда она открывала сумочку и подавала ему свиток купюр по двадцать злотых, а прятала сотню.

— О-го-го! — пошутил он. — Вы — банкир. И это накануне первого, а денег — как песку морского. Сердечно благодарен и целую ручки.

Наконец она осталась одна. Спокойно осмотрелась. В этом боксе человек сидит, как в витрине. К счастью, не встретила ничьего взгляда. Быстро открыв кассету, она вложила в нее сотню, а когда села, вздохнула с облегчением, с необыкновенным облегчением. Она дрожала как студень и была почти в бессознательном состоянии.

— Боже, как это ужасно! — шептала она едва слышно. — Как это страшно! Никогда в жизни больше не совершу ничего подобного. Никогда!

Лишь в тот момент, когда вошел кассир, она осознала, какие последствия могла иметь ситуация, если бы она не вернула деньги. Минз имел право в любую минуту потребовать произвести ревизию кассы, и тогда — увольнение, полиция, компрометация. Ее бы вычеркнули из списка лиц, которым можно подать руку. Какой мог быть позор для всей семьи, для Кароля, для Литуни! Подумать только, на всю жизнь к ее дочери приклеился бы ярлык, что ее мать была воровкой… Литуня поняла бы это и простила, но их бы обеих травили близкие и знакомые, общественное мнение. Кароль бы не простил никогда. А может, и Марьян, который бы даже предположить не смог, что сделала она это для него…

Каким ясным и привлекательным стал мир и как хорошо на душе! В тот момент, когда она продавала браслет, так трудно было с ним расстаться, но сейчас она уже совсем его не жалела. Это было ничто по сравнению с покоем и радостью, которые она в результате обрела.

Одного ей сейчас не хватало до полного счастья — возможности поделиться с кем-нибудь своим переживанием. От этого, однако, она вынуждена была отказаться. Единственным человеком, которому она могла довериться, был Марьян, и он же был единственным, кому ни за какие сокровища нельзя было рассказать. Если бы это не касалось его, все было бы просто. Он, наверное, не осудил бы ее, скорее, наоборот, почувствовал бы все и все понял. Его наполненное чуткостью спокойствие напоминало неподвижное озеро, словно мельчайшая, самая невесомая песчинка, даже незначительное слово, брошенное в эту гладь, отзывалось колебанием волн, которые расходились широко и далеко, достигая самых берегов.

Когда-то она сказала ему об этом, и он в ответ рассмеялся:

— Иными словами, результат — как вилами по воде. Может, это и правда.

Но Анна была уверена, что это не так. Она знала, как глубоко он переживал все, что бы ни попало в эту глубину. Он не демонстрировал этого. Каждое колебание, передаваемое миллиардам частичек воды в озере, проникает в его глубины, хотя мы этого и не видим. А ведь были такие бури, которые не удалось замаскировать благоприятной погодой на поверхности и которые вновь возвращались.

И сегодня он снова повторил ей то же самое. Она сделала вид, что не слышит, что не придает этому значения, но это было не так. В действительности вначале она надеялась, что это не сыграет никакой роли в их любви. Только однажды она поразилась тому, что могла тогда считать отсутствием физического влечения к себе или его неполноценностью, но с течением времени поверила, что сможет с этим примириться.

Однако уже само то, что он терзался, не давало покоя и ей.

— Если можно в такие минуты извиняться, — сказал он тогда, — то извини, пожалуйста. Если бы мог стыдиться, то, наверное, стыдился бы.

Она не смотрела на него: ей было неловко. Она стыдилась своей наготы и того, что пришла, и того, что после этой встречи обещала себе. Вдруг само отсутствие физического акта, глупого и, по крайней мере, не составляющего ни для одного из них сущности их любви, внезапно это отсутствие как бы обнажило безобразность самой ситуации, животной и шаблонной: мужчина и женщина в постели, вот и все.

Он объяснял, что страдания являются потребностью говорить, а она думала, что он не любит ее. Где-то она читала, что у породистых животных-самцов часто наблюдается импотенция по отношению к менее породистым самкам. И он снова говорил о психастении. Он объяснял это психастенией: повышенное желание исключает возможность реализации желания.

Она не уважала бы себя, если бы из-за этого ее чувство по отношению к нему стало менее сильным, а он слишком высоко ее ценил, чтобы не отметить ее понимание и извинить себя за психастению.

Она знала, что он обращался ко многим врачам, хотя ей об этом не говорил. Как-то, убирая в его комнате, она нашла несколько свежих рецептов, бром и другие аналогичные средства для успокоения нервов. Она верила, что время и привычка сделают свое дело. Но время шло, а он не мог привыкнуть, скорее наоборот, в этом убеждала каждая новая попытка.

Ситуация была настолько неприятной, что единственным выходом из нее было молчаливое согласие отказаться от дальнейших попыток. Они избегали даже ласк, так как и это возбуждало их обоих.

Все это было странно. Анне казалось, что она встретилась с удивительно редким в жизни случаем, ни плохим, ни хорошим, а имеющим свою отдельную, какую-то не исследованную ранее ценность. И любила она Марьяна не меньше, а с каждым днем все больше. Она делала все, что могла, чтобы освободить его от сознания несостоятельности их союза. Сама себя она убеждала в возвышенности их отношений.

— Родной мой, — говорила она, — не думай, что я из-за этого несчастна или оскорблена. Наоборот, я еще больше могу ценить нашу любовь и еще больше гордиться ею, потому что свободна от зоологических элементов, которые бы сделали ее обыденной.

И действительно, она чувствовала себя возвышенной, благороднейшей, хотя немного дезориентированной.

Они были как бы родными, родственниками. Она занималась его бытом, с безмерным удовольствием наводила порядок в его комнате, пришивала пуговицы, штопала белье. Самым удивительным для нее была та легкость, с которой Марьян согласился на это. Его отказы и протесты носили чисто формальный характер. Не раз она замечала, что он присматривается к ней в такие минуты с любовью и обожанием. Часто он читал ей вслух разные статьи, прерывая чтение критическими замечаниями. Временами, однако, он умолкал, и тогда она чувствовала его взгляд, полный какой-то удивительной нежности, следящий за движением иглы в ее руке.

— Все здесь наполнено тобой, — говорил он, вдыхая так, точно это был свежий воздух леса.

И действительно, присутствие Анны в комнате Дзевановского не заканчивалось двумя часами, какие она там проводила. Каждый предмет, каждая мелочь носила здесь следы ее заботы и пристрастий. Вначале все ограничивалось только починкой, упорядочением, перестановкой. Затем, когда в процессе работы оказывалось, что чего-то не хватает, Анна стала то или иное докупать или отдавать в ремонт, покрывая затраты из своих скудных сбережений.

Марьян мало ценил деньги и не проявлял к ним интереса, поэтому она могла без опасения допускать незначительные неточности в расчетах. Разумеется, он не подозревал, что Анна совершала нечто подобное, тем более что она довольно часто делала ему небольшие подарки, галстук, книгу, запонки, полотенца с собственноручно вышитой монограммой и прочее.

Она знала в его комнате все уголочки, и поэтому от ее внимания не могли ускользнуть самые незначительные изменения. В некоторых она отмечала женскую руку.

Была ли у Марьяна другая, она не знала. Не раз ей приходилось до боли закусывать губы, чтобы прямо не спросить его об этом, чтобы не унизиться до ревности.

Собственно, почему она должна ревновать? Марьян ее любит, а остальное не представляло никакой ценности. Когда-то он дал ей понять, что к женщинам типа Ванды относится не с пренебрежением, а с нетерпеливым безразличием, ибо в таких женщинах он видел, как он назвал «внутреннюю фальшь».

Несмотря на это, Анна старательно избегала встречи с Вандой, но не по причине «внутренней фальши», а под влиянием интуиции, которая не переставала предостерегать ее, что именно Ванда — ее соперница.

Она решила любой ценой удалить ту женщину от Марьяна, но побуждением к такому решению была не ревность. Анна чувствовала, что та женщина не дает Марьяну ничего, буквально ничего, а лишь пользуется его интеллигентностью, знаниями и телом.

Однако пока она воздерживалась от каких-либо шагов в этом направлении. Ее собственная ситуация представлялась ей достаточной туманной. О том, чтобы разойтись с Каролем, она не могла и думать, и не только из-за Литуни, но еще и потому, что это означало бы оставить его без средств к существованию. Кроме того, была еще одна, не менее веская причина: Дзевановский никогда ни единым словом не вспоминал о женитьбе, да и в принципе, абстрагируясь от неполноты их связи, брак с ним, именно с ним, казался чем-то нереальным. Конечно, это было бы замечательно. Маленькая квартирка где-нибудь на окраине Сташица, три-четыре комнаты. Большая библиотека для Марьяна и светлая солнечная комната для Литуни. Каждый день, возвращаясь с работы, она бы радовалась, видя, как они встречают ее. На характер Марьяна, очевидно, хорошо бы повлияло общение с таким замечательным ребенком, как Литуня. Наверное, полюбил бы ее как собственное дитя… А как бы положительно повлияло на умственное развитие Литуни воспитание под опекой Марьяна в атмосфере культуры чувств, душевного спокойствия и счастья…

Анна чувствовала полную свободу в мечтаниях на эту тему, свободу тем большую, что все это было бесконечно далеко от действительности. Она осознавала, что исповедаться перед Марьяном в своих желаниях означало бы испугать его уже самой перспективой перемены. Перемена и необходимость принять какое-то решение всегда пугали его, даже в вопросах незначительной важности. Он был способен панически бежать от принятия конкретных и окончательных решений.

А Литуня?! Марьян до сих пор не встречался с детьми и боялся их. Неоднократно наблюдала она в парке или в трамвае, с каким изумлением — потому что не хотела видеть в этом неприязни — присматривался он к детям. Он старательно избегал прикосновения их маленьких ручонок. Улыбка, которой он отвечал на их вопросы, была вымученной, неприятной и испуганной. Иногда у нее складывалось впечатление, что он брезгует детьми. Когда-то она рассказала ему о Литуне и о ее способностях. Литуня так объясняла явление ветра: «Это плосто. Делевья делают ветел. Машут веточками и делают ветел».

— Разве это не замечательно? — спросила Анна.

Марьян широко открыл глаза, немного посмеялся и сказал, что дети умеют поражать старших своей философией и логикой, что у них свой дар наблюдательности, а затем перешел к рассуждениям о том, сколько ошибок совершила и сколько еще совершит наука из-за подобного перевертывания причины и следствия. Он вспомнил открытие Коперника, привел примеры из физики, медицины, экономики, метеорологии, истории культов, словом, бесчисленное множество примеров. Наконец, переключился на разные теории о влиянии жизни на искусство и искусства на жизнь.

Мысли его убегали от детей. Мужчины вообще не понимают детей. Кароль, например, бесспорно любит Литуню, но не может провести с ней более получаса, потому что скучает, а скучает потому, что не в состоянии понять и вслушаться в ее мир.

— Мой отец, — рассказывала как-то Анна Марьяну, — утверждал, что есть лишь один способ разумного осознания бессмертия: иметь ребенка и понять, что он является единственным нашим продолжением, что единица составляет только одно звено в длинной цепи.

Марьян долго молчал, а затем покачал головой:

— Да, это так, но не трагично ли это?

— Почему трагично?

— Создать новое существо и заставить его, чтобы оно унаследовало не только мои психические и физические дефекты, но и весь кошмарный багаж, накопившийся за тысячи поколений?

— Ты видишь только плохие стороны этого багажа, — запротестовала она, — а ведь наследуется также и культура, интеллигентность, деликатность и многие другие положительные черты.

— Это не уравновесит зла. Тяжесть ответственности за это наследие человечество хорошо чувствует. Возьми, например, постоянно повторяющийся во многих религиях мотив искупления грехов. Всегда должен родиться такой потомок, который искупит грехи предыдущих поколений. Если существование понимать как непрерывный процесс, состоящий из индивидуальных существ, это означает перекладывание тяжести ответственности на потомство. Оно должно быть лучше нас, умнее, благороднее, и мы делаем вид, что верим в это. Но не будем закрывать глаза на правду: мы передаем потомству все наши грехи, а дать им больше сил, чем у нас есть, мы не можем, и тяжесть постоянно растет, а силы уменьшаются из поколения в поколение. И стала неудобной сказочка о том, что нужно обернуться назад к предкам с поклонением и почитанием. Они были лучше, должны были быть лучше. Сказочка — это вера в приход мессии. В этом ищем оправдание. Для этого разрабатываем себе теорию.

— Тобой движет пессимизм, — вздохнула Анна.

— Нет. Во мне говорит страх перед ответственностью.

— Ответственностью перед кем?

Он нахмурил брови и опустил голову:

— Не знаю.

Он произнес это таким голосом, точно переживал огромное страдание. Каждый раз, когда он произносил эти слова, Анне казалось, что они причиняют ему невыносимую боль, хотя вокруг было светло, солнечно. Ботанический сад был наполнен запахами июля. Издалека долетал шум живого веселого трудящегося города. Рядом с ним была она, любящая и любимая. Они сидели, прижавшись друг к другу, под большим раскидистым каштаном, ветки которого раскачивались спокойно и торжественно, создавая ветер.

И что он хотел узнать еще и зачем?..

Она провела ладонью по его лбу и подумала, что, познакомившись с Литуней, он обязательно полюбит ее и не будет смотреть на нее испуганными глазами. Может быть, тогда исчезнут его печальные мысли, которые, вероятно, родились оттого, что в глубине души ему, видимо, хотелось иметь ребенка, но он не может и боится, что уже никогда не сможет.

Это было уже давно, но в памяти Анны осталось каждое его слово, каждый взгляд в то июльское воскресное утро. И сейчас, склонившись над бумагами, над бездушными чужими бумагами, она вспоминала.

— Кто знает, — сказал он, — может, ты во сто крат умнее меня.

— Не смейся, — возмутилась она.

— Ты и твоя дочурка… Литуня. Потому что, может быть, мудрость только в простоте. И не все ли равно, в сущности, что является причиной, а что следствием?

— Мне с тобой следует быть очень осторожной, — рассмеялась она — Из каждого высказывания ты выстраиваешь целые философские системы. Даже из мнения Литуни… Но сейчас я скажу тебе такое, с чем ты уже ничего не сможешь сделать. Вот послушай. Когда я с Литуней была в Познани в зоологическом саду и показала ей ужа, она спросила: «А если уж хочет помахать хвостом, то в каком месте начинает?»

— На вопросы детей, — рассмеялся он, — редко можно найти ответ. Они все талмудисты и схоласты.

— Да нет! Они очаровательные создания! — воскликнула она в отчаянии.

Он задумался и шутливо ответил:

— Я по себе не чувствую этого.

— Почему по себе?

— Потому что у меня к тебе чувство как у ребенка к матери, однако я не отношу себя к очаровательным созданиям.

— О, ты страшное чудовище, — сказала она громко и одновременно задумалась. Действительно, в их отношениях есть что-то сыновнее и материнское. Но это объясняется очень просто. Каждая женщина относится к близкому ей мужчине с определенным оттенком материнской заботы. И тем более это должно проявляться в отношении к такому непрактичному мужчине, как Марьян, нуждающемуся в постоянной опеке.

Сейчас, когда приезжает Кароль с Литуней и когда ей нужно будет посвятить им много времени, ей с трудом удастся выкроить несколько минут, чтобы заняться его делами. К тому же и в «Мундусе» начинается сезон осенних экскурсий.

С каждым днем прибавлялось работы, а теперь, когда Минз стал контролировать почти все, что она делала, значительно больше внимания следовало уделять даже мелочам. Она и без того работала с врожденной добросовестностью и с той обязательностью, которая была у нее в крови, но сознание того, что какой-нибудь недосмотр даст повод Минзу прицепиться к ней, создавало определенную нервозность в работе.

Очень много возникало у нее проблем со служащими. В бюро не прекращались сплетни, интриги, взаимные оскорбления, вытекающие не столько, может, из зависти, сколько из самого факта постоянного пребывания вместе. Не раз ей приходилось уговаривать, мирить подчиненных или делать им замечания, выслушивать их доверительные горькие исповеди и жалобы. Спустя какое-то время она уже хорошо знала личную жизнь не только каждого работника своего отдела, но и всего «Мундуса». Тот дрался с женой и пришел поцарапанный; другой почти голодал, потому что купил в рассрочку участок в Песочном; у кого-то был жених, а она ходила по кинотеатрам с другим. И вообще в бюро каждый делал что-нибудь кому-нибудь назло: переворачивал вверх ногами картотеку, замазывал самые важные позиции в карточках, курил мерзкие папиросы или рассказывал несуществующие вещи о коллегах.

Атмосфера в бюро, как она заметила, зависела в основном от двух факторов: от погоды и от даты выплаты зарплаты. Чем дальше было от первого числа и чем хуже погода, тем более язвительной и наэлектризованной становилась атмосфера.

Все это, конечно, касалось Анны, так как не только отражалось на производительности труда, но и на ее собственном настроении. Она успела отметить, что туристический отдел лучше и энергичнее всего работает на протяжении нескольких дней после большого конфликта, когда все рассорятся, не разговаривают и только ждут, как бы поймать друг друга на ошибке, опоздании или неточности. Анна, однако, в такие дни чувствовала себя несчастной. Она не умела дышать в такой тяжелой атмосфере и старалась привести всех к какому бы то ни было согласию.

Анну любили настолько, что доходившие до нее сплетни о ее личных делах не носили слишком злой характер. Мужчины ухаживали за ней умеренно и с уважением. У женщин не было повода для ревности, так как она всегда старалась одеваться очень скромно и ни с одним из сотрудников не кокетничала. В бюро, естественно, было несколько пар, более или менее результативно заключивших союз, что, разумеется, никоим образом не удавалось спрятать от косых взглядов такого небольшого коллектива и составляло тему многих догадок. Эти пары были под особой опекой Анны. Это вызывало доброжелательность по отношению к ней со стороны пар, но зато среди одиночек у нее было несколько не то чтобы врагов, потому что это слишком сильное определение, но недоброжелателей.

Сама она не переносила двоих: панну Фукс, стареющую кислую истеричку, и пана Конткевича, галантного младенца с прыщеватым лицом, хвастающегося своими знакомствами среди аристократии. Сколько бы раз по каким-либо делам она ни проходила через бюро, всегда пользовалась случаем задержаться возле их столов и проверить, что они делают и как. Поскольку каждая такая остановка требовала оправдания, а не всегда находился соответствующий предлог, она делала им замечания и напоминания, причем в тоне, не допускающем возражений.

Однажды они пожаловались Минзу, и тот спросил ее, правда ли, что она травит Конткевича и панну Фукс. Разумеется, она возразила, но не могла им этого простить и добавила:

— Я постараюсь доказать пану директору, что не только не травлю их, но что до сего времени покрывала многие допущенные ими ошибки.

— Как это вы покрывали?

— Исправляла их сама.

— Весьма разумно, вы же отвечаете за результаты работы в своем отделе.

Анна почувствовала себя уязвленной.

— Я готова нести всю полноту ответственности, но при условии, если доверяю данному сотруднику. Так вот панне Фукс я абсолютно не доверяю. У нее куриная память, и она делает массу ошибок. Пан Конткевич пишет на работе письма, а в его картотеках господствует хаос.

— Об этом следовало мне сказать раньше, — скривился директор.

— Я надеялась навести порядок самостоятельно, но если мои напоминания сочтены за травлю, то не вижу смысла продолжать.

— Поэтому вы настаивает на увольнении Фукс и Конткевича?

Анна, не задумываясь, ответила:

— Да, пан директор.

— Хорошо… Хм… Вы смогли бы в ближайшие дни представить конкретные случаи?

— Как вам угодно.

На следующий день после состоявшегося разговора она все-таки задумалась: в сущности, это двое были не хуже других работников, у которых то или иное было не в порядке. Она медлила с представлением Минзу доводов в надежде, что он забудет и все останется по-прежнему. Однако Минз не забыл. При каждой возможности он возвращался к этой теме, домогаясь обещанных доводов. И хотя это раздражало Анну, хотя она усматривала в поведении Минза проявление злого характера, тем не менее она должна была сдержать слово, что не составляло особого труда. Несколько повторившихся один за другим случаев привели к неизбежному результату: накануне первого числа Конткевич и Фукс получили расчет.

Анна, которая должна была подписать листы на увольнение, с утра ходила как побитая. Ей казалось, что взгляды коллег выражают осуждение и неприязнь. Конткевич поклонился ей, как всегда, непринужденно и как бы с иронией, зато у Фукс весь день были заплаканные глаза, а около семи она пришла в бокс к Анне, и, прежде чем она начала говорить, у нее началась истерика.

Это уже вынести было невозможно. Анна дрожащими руками подавала ей воду, гладила по жестким обесцвеченным волосам, своим носовым платочком вытирала ее мокрое лицо, с которого слоями стекала краска. И наконец, она сама отвезла ее домой на такси.

Фукс жила в маленькой комнатке, снимаемой у какой-то небогатой семьи. Комнатка была обставлена претенциозно, украшена ситцевыми накрахмаленными оборками и коричневыми гипсовыми фигурками, представляющими разные мифологические ситуации. Абажуры ручной работы из искусственного шелка, деревянные чудовища из Закопане, немного нелепого фольклора, пледов и платков, коллекция разных «де сувенир» из дешевых мест отдыха, какая-то страшная акварель с беседкой и итальянскими тополями, несколько дешевых имитаций батиков, горы иллюстраций и в плюшевой рамке портрет толстощекого капитана с наглым выражением лица, с надутой грудью и бараньим взглядом. Об этом капитане, бывшем женихе панны Фукс, знал весь «Мундус»: он любил ее до сумасшествия и был стопроцентным мужчиной, но умер из-за болезни слепой кишки. Под портретом во флаконе из дешевого стекла стояли искусственные цветы.

Все это вместе производило такое угнетающее впечатление, что Анна с трудом сдерживала слезы. В довершение в комнате стоял запах гиацинтовых духов, а за стеной ревело радио.

Фукс всхлипывала и горевала все больше по поводу утраченной должности, жаловалась на свою судьбу, на жестокий мир и черствость близких. Анна успокаивала се, как умела, клялась, что сделает все, чтобы Минз отменил приказ, или, в конце концов, постарается найти для нее другую должность. Ситуация была невыносимой еще и потому, что Анна спешила к Дзевановскому, а сейчас никак нельзя было уйти, поскольку Фукс начала подробно рассказывать историю своей жизни, начиная от родителей. Мать была брошена вероломным отцом, гимназия, много спецшкол, много должностей, утраченных из-за сокращения и интриг, из-за отношений с богатыми и черствыми родственниками… Наконец, она достала свою метрику, чтобы доказать, что ей действительно только двадцать девять, а не сорок два, как говорят в бюро те, кто ни видом, ни свежестью не могут с ней сравниться. Анне, глядя на метрику, хотелось рассмеяться, видя разящую диспропорцию между датой в метрике и датой, беспощадно написанной временем на лице бедной Фукс.

Она снова вспомнила Владека Шермана, который однажды говорил о женской метрике:

— Это столь уважаемый документ, что иногда я готов поверить в его подлинность.

Расстались они самым теплым образом, как только Анна умела. И с того дня панна Фукс была признана ее сердечной подругой и по меньшей мере раз десять за день по поводу и без повода приходила в ее бокс. Что можно было поделать, пришлось терпеть.

С Конткевичем все обстояло хуже. Оказалось, что на протяжении нескольких месяцев он брал авансы, и в день увольнения ему уже получать было нечего. Острые глаза коллег скоро заметили, что он продал часы, портсигар и кольцо. Поговаривали, что его выселили из квартиры. Часто он приходил в бюро измятый, грязный, с красными глазами. Начал пить. Однажды он пришел такой пьяный, что заснул за столом. Как назло как раз в это время появился Минз. Разумеется, Конткевича тотчас же удалили, а на следующий день, когда он появился, чтобы забрать из ящиков свои мелочи, он прошел мимо Анны, даже не кивнув ей головой. Он был бледен, лицо сморщилось, и весь он как-то согнулся. Анна знала, что ему отказали в выдаче свидетельства, и неизвестно почему се стала преследовать мысль, что Конткевич покончит жизнь самоубийством.

Она не спала в ту ночь, а утром по дороге купила газету и проштудировала рубрики несчастных случаев, но упоминания о Конткевиче не нашла. Она долго не могла забыть о нем. К счастью, приезд Кароля и Литуни отвлек ее внимание от служебных дел. Много бы она дала за то, чтобы не терзаться угрызениями совести из-за этих двоих уволенных. Если бы она не была руководителем, если бы не входило в ее обязанности контролировать других, как бы это было хорошо. Этот Минз, наверное, еще в худшем положении. Ему нужно заботиться об интересах фирмы и эту задачу ставить на первое место, и в то же время он не может отказаться от человеческих чувств. Как помирить одно с другим, как дозировать критерий?.. Нельзя действовать во вред фирме, но и обижать людей — это ужасно, это не дает покоя…

Дзевановский, с которым она поделилась своими заботами и сомнениями, сказал:

— Есть такие, кто руководствуются только принципами и умеют применить их для каждого обстоятельства.

— Но их нельзя применять к живым людям! Все мы разные, каждый по-своему переживает, по-своему реагирует. То, что для одного может быть ничем, мелкой неприятностью, другого приведет к самоубийству. А кроме того, надо учитывать большую разницу в материальных условиях. Нельзя пользоваться принципами, шаблонами, если речь идет о жизни и смерти.

— Если жизнь и смерть, — задумчиво сказал Марьян, — так важны, как нам кажется.

— Как это нам? Ты полагаешь, что, скажем, Минз вообще не считается с этим? Нельзя преувеличивать. У каждого есть немного совести.

— Но совесть — это только манометр, установленный для данной шкалы давлений.

— Ты хочешь сказать этим, что она регулируется в соответствии с принципами?

— Что-то в этом смысле, — подтвердил Дзевановский. — Большинство людей пользуются принципами, как правдой, как догматами. Никогда не подвергают их сомнению, не изучают, не анализируют. И это составляет их силу.

— И живут вслепую?

— Этого нельзя сказать, так как они верят в свои догмы, так как подобрали к этой вере более или менее убедительное понимание, понимание для них самих, во всяком случае, достаточное. И это, повторяю, составляет их силу.

— Скорее, неполноценность.

— Может быть.

— Это же очевидно! — не выдержала она.

Марьян улыбнулся:

— Смотри! Уверенность, с какой ты классифицируешь релятивизм и догматизм, почти догматична. И как же эта уверенность будет выглядеть, если я тебя спрошу, какую меру ты используешь?

После этого разговора Анна в душе признала, что мир и его конструкция, человек и его дела, — вещи невероятно сложные, поражающие своей глобальностью и ответственностью за каждый сделанный шаг. В конце концов, она пришла к выводу, что лучше об этом не думать вообще. Впрочем, масса текущих актуальных дел помогла освободиться от этих забот.

Приехал Кароль с бонной и с Литуней. Девочка была немного простужена и кашляла. К счастью, у нее не было температуры. Выглядела совсем неплохо, немного подросла и поправилась. Зато Кароль похудел и как будто чуть постарел. Производил впечатление чужого человека.

Уже на вокзале он высказал предположение, что Литуня получит воспаление легких, что в гостинице будут клопы, что здешней кухней он испортит себе желудок и что все надежды на переезд в Варшаву окажутся пустой мечтой.

Вначале радость приезда Латуни переполняла Анну настолько, что она не обратила внимания на настроение Кароля. Со смехом она восприняла даже потерю чемодана, который долго нельзя было отыскать из-за нерасторопности Кароля.

Для себя она решила, что отыщет какой-нибудь способ, урвет полчаса, чтобы показать Литуню Марьяну. Пока об этом не было речи. Устройство Кароля в гостинице, обсуждение разных срочных дел и представление Литуни на Польной — все это заняло довольно много времени.

Пани Гражина внимательно присмотрелась к ребенку и сделала заключение, что она похожа на отца, а Куба крякнул и спросил:

— Так что у тебя слышно, малая?

Анна была разочарована таким приемом девочки, ее дочурки, которая, разумеется, не единственное чудо света, но безусловно самый очаровательный и наиболее развитый ребенок, которого она когда-нибудь встречала.

Вечером, оставшись наедине с мужем, Анна хладнокровно слушала его жалобы, мягко, но решительно избегала его ласк и готовила себя к длинному разговору, смыслом которого должно было быть: они должны расстаться, потому что она любит другого.

До разговора, однако, не дошло. В комнате было почти темно. Во второй рядом спала Литуня. Ее глубокое дыхание было ровным. Бонна ушла в кино, и они остались одни.

Если попытки ласк со стороны Кароля становились все более изобретательными, то способствовали этому не только обстоятельства, но и слабеющее сопротивление Анны: тело требовало своего, щепетильность уменьшалась и супружеская обязанность была исполнена.