Буба вернулась домой необычно возбужденная. Глаза ее блестели, а пылающие щеки пришлось припудривать в прихожей, чтобы родители, которые уже, вероятно, заканчивают ужин, не заметили ее возбуждение. Пудра, однако, не помогла. Когда она появилась в столовой, сразу же заметила обеспокоенные взгляды отца и матери.

— У тебя какая-нибудь неприятность? — мягко спросила пани Костанецкая.

— Боже упаси, мама. Наоборот. Я очень мило провела время. Познакомилась сочень многими интересными людьми… Самые громкие фамилии. Я чувствовала себя там такой глупой гусыней…

— Где там? — поинтересовался пан Костанецкий.

— В «Колхиде»! — с гордостью ответила Буба.

— Где, кухасю?

Пани Костанецкая пояснила, что «Колхидой» называется клуб группы литераторов.

— А кто же тебя туда, кухасю, пригласил? — удивился пан Костанецкий.

— Сама Ванда Щедронь.

— Кто же эта дама?

— Папочка! Как можно не знать! — возмутилась Буба. — Это известная писательница!..

— Я расскажу отцу, — прервал ее Ришард. — Вся эта «Колхида» — это евреи и масоны, а вообще большевики. Я просто удивляюсь, как это мама позволяет Бубе общаться с ними. Если это дойдет до моей корпорации, вот увидишь. Буба, на нашем балу будешь подпирать стены. Никто с тобой не станет танцевать. Ни один, а мне будет только стыдно, что моя сестра якшается в публичных ресторанах с такими людьми!

Буба покраснела и ответила самым презрительным тоном, на какой только могла отважиться:

— Я вообще на ваш бал не пойду. Тебе действительно кажется, что меня интересуют какие-то там молокососы и юнцы? Ты смешон!

— Самая хорошая и порядочная молодежь, парни из лучших домов, — раздраженно сказал Ришард, — вся аристократия, а ты…

— Смеюсь над аристократией!

— Естественно! Предпочитаешь разных подозрительных типов и каких-то пань Щедронь! Папа знает, кто такая эта пани Щедронь? Так вот, это жена какого-то сторожа или портного, которая пишет разнузданные, бесстыдные вещи!

— Подожди, кухасю, пусть Буба нам расскажет.

— Успокойся, Рысек, — добавила пани Костанецкая.

— Ведь пани Щедронь, которую Рысь так оскорбляет, дочь пани сенатора Ельской-Шермановой, а кроме того, двоюродная сестра Анны Лещевой. Так что подбирай, пожалуйста, слова. А ума у нее в одном мизинце больше, чем может поместиться под всеми вашими корпорантскими фуражками. И еще, ее муж вовсе не портной, а известный бактериолог. И нужно быть таким невеждой, как ты, чтобы об этом не знать!

— Спокойнее, кухасю, — перебил дочь пан Костанецкий. — Так откуда же ты ее знаешь?

— Пани Лещева познакомила их когда-то, уже давно, — пояснила пани Костанецкая.

— Дьявол только знает зачем, — проворчал Ришард.

— Ришард, — заметила его мать, — пани Анна настолько воспитанна и тактична, а вдобавок настолько добросердечна по отношению к Бубе, что, если она поступила так, а не иначе, видимо, так было нужно или удобно.

Пан Костанецкий хотел услышать дальнейшие подробности о «Колхиде», но Буба чувствовала себя обиженной и до конца ужина отвечала односложно. Никто здесь не оценил чести, какой она удостоилась, никто не понимал, как важна «Колхида» и сколько тысяч людей будет завидовать Бубе, что сидела она за одним столиком и разговаривала с такими людьми, как Шавловский, Щедронь, Калманович, Ян Камиль Печонтковский, Дзевановский и другие…

Ей хотелось бросить им: «Мещанство!» Она очень любила родителей и даже Рыся, но что они вообще могут знать об этом! Занимается ли кто-нибудь из них какими-нибудь проблемами? Мать все свои интересы концентрирует на текущих домашних делах, отец — на сессиях и фабрике, а Ришард — это вообще наивный юнец.

Возвращаясь домой, она была готова к тому, что найдет соответствующий момент, чтобы удивить их каким-нибудь из только что услышанных в «Колхиде» взглядов, мнений. Она ждала возражений, может быть, даже возмущения, но была настолько уверена в правильности этих взглядов, что бесстрашно готовилась к дискуссии. И все напрасно. Конечно, это все из-за Рыся. Даже странно, какой он еще глупый, какой отсталый!

Разочарованная, она сослалась на головную боль и легла в постель. Заснуть, однако, долго не могла. Слишком сильными, слишком глубокими были впечатления от вечера в «Колхиде». Даже сам факт знакомства со всеми этими знаменитостями, лестное чувство заинтересованности, а может быть, даже зависти, какое она читала в настойчивых взглядах посетителей, присматривающихся к ней, простой девушке Бубе Костанецкой, сидящей в окружении цвета польских интеллектуалов…

И в ее голове произошел переворот, такой быстрый, такой неожиданный и такой сильный, что прямо-таки опьянял ее. Проще говоря, до сих пор она была глупой гусыней. Она смотрела на мир и его проблемы, на людей и их жизнь ничего не видящими глазами. Несомненно, ее удивляли некоторые вещи, они казались справедливыми или несправедливыми, чаще странными и прежде всего невероятно сложными.

И вдруг все стало абсолютно ясно.

Выйдя из «Мундуса», она случайно встретила пани Щедронь. Здороваясь, она опасалась, узнает ли ее пани. До сего времени они виделись только раз и очень короткое время. Однако пани Щедронь узнала и была сразу такой милой, что обратила внимание на покрой ее шубы и шапочку. Получить похвалу из уст такой женщины, как пани Щедронь, это тоже не лишь бы что. А потом пани Щедронь предложила:

— Вы бы не зашли со мной выпить чашечку кофе? Вы познакомитесь там с весьма интересными людьми.

О чем же еще могла Буба мечтать! По дороге она с благоговением слушала рассказы пани Щедронь о завсегдатаях «Колхиды», а когда наконец познакомилась с ними, боялась произнести хоть слово, чтобы не допустить какой-нибудь ляпсус и не скомпрометировать себя в их глазах.

Как раз велась дискуссия по новой повести Шавловского, и он сам говорил больше всех. Когда на минуту остановился и сконцентрированным взглядом искал в пространстве какую-то новую глубокую мысль, казался просто вдохновенным. Буба уже читала эту повесть, как и все, что писали Шавловский, Щедронь и другие аргонавты. Читала, может быть, не слишком подробно, опуская длинные философские отступления. Она все равно знала, что конец будет справедливым, так зачем утруждать себя вгрызаясь в самые нудные куски. Так было и с повестью «Без огня и без меча», содержание которой она помнила достаточно хорошо, чтобы, когда Шавловский неожиданно обратился к ней: «А вы читали это?», смело ответить: «Естественно!»

— Так, — кивнул головой Шавловский и больше не обращал на нее внимания, но в его коротком «так», несомненно, звучала похвала.

«Без огня и без меча» — это была повесть, направленная против варварства войны, против смертной казни и подобных жестоких вещей. Буба никогда не любила офицеров, считая пребывание в их обществе отсутствием изысканности в выборе знакомых, и поэтому не нашла в себе даже самого незначительного протеста против пацифизма книги. Однако здесь, в «Колхиде», говорили об ином тезисе этой же повести — о конце мужской цивилизации и наступающей эре женской. Разумеется, когда женщина начнет организовывать мир, о войнах и других насилиях не будет даже речи. Женщина в руководство миром внесет свою деликатность, впечатлительность и добросовестное практическое понимание социальных и политических проблем. Сейчас дипломаты и генералы занимаются только организацией своей карьеры, так же как раньше монархи, за счет миллионов человеческих судеб и нищеты масс.

— У меня зачастую складывается впечатление, — сказала пани Щедронь, — что те господа, те мужчины, которые правят государствами, — хорошие актеры: они умеют сохранить серьезное выражение и достойный вид даже в те минуты, когда попросту проводят самые непорядочные махинации.

Кто-то другой заметил:

— Собственно, у нас есть примеры истории. Где только правила женщина, там наступал небывалый расцвет торговли, промышленности, улучшалось общее благосостояние. Возьмем хотя бы времена английской Елизаветы или Екатерины в России.

— Это действительно так. Высокое развитие науки и искусства при их правлении тоже может служить здесь аргументом.

Буба слушала все с затаенным дыханием. Многое выяснялось так легко и быстро. Например, эта неприязнь мужчин к женщинам в общественной жизни. Просто мужчины хотят сохранить вокруг своих вовсе не таких уж важных и совершенно несложных областей работы нимб чего-то необычного. А приходит женщина и делает то же самое без всякого труда.

Общество разошлось рано. Погода была прекрасная, легкий морозец, и пани Щедронь предложила Бубе прогуляться. Они направились в аллею до самого Бельведера и обратно пешком.

Как раз эта прогулка и была самым большим открытием вечера.

Все началось с вопроса, не найдет ли Буба свободного времени, чтобы позаботиться об одной молодой швее, которая недавно родила и находится в скверных материальных условиях, потому что мать выгнала ее из дому. Слушая историю этой девушки, которую пани Ванда называла героиней материнства и жертвой варварских предрассудков, Буба, хотя сразу решила самым сердечным образом заняться несчастной, не очень разобралась в ее героизме. Разумеется, роман должен быть чем-то необыкновенным, манящим. Однако, учитывая последствия, достаточно пока читать книжки или узнавать от подружек, которые уже расстались с невинностью. Но самой, да еще с телеграфистом, в довершение всего и женатый!.. Бр!..

— Эта Емелковская плохо поступила, выгнав дочку, но дочка поступила еще хуже, — выдавила Буба.

— Почему? — спросила пани Ванда.

Буба почувствовала в ее голосе иронию и растерялась.

— Ну, потому что скомпрометировала себя, — сказала она неуверенно.

— Панна Буба, — спокойно ответила пани Щедронь, — а вы знаете, что среди еврейских ортодоксов самой большой компрометацией для женщины считается бездетность, что у якутов женщине должно быть стыдно есть в присутствии мужчины, а в Китае пределом разнузданности считается обнажение туловища? А вы знаете, что в Древней Греции мать, родившая первенца-девочку, подвергалась осмеянию и не было осуждением убийство этого ребенка?

— Но это же страшно!

— Я думаю. Так вот для культурного человека лет через сто будут так же страшны наши несчастные стадные традиции. Вы еще молоды и не ревизовали в себе взглядов, принятых от старших поколений. Чем дальше назад, тем мораль была безобразнее, а то, что мы почитаем как традиции, является попросту преступлением против человечества. Абстрагируясь от этого, верите вы в Бога или нет, но…

— Не верю, — поспешно прервала ее Буба.

— Тем лучше. Но если бы даже был какой-нибудь умный и суровый Бог, он совершил бы абсурд, создавая людей, одаренных чувством прекрасного, чувствами осязания, обоняния, слуха и зрения, чувствами, служащими исключительно функции размножения, и одновременно сооружая ощетинившуюся анафемами баррикаду запретов в использовании этих чувств. Это абсурд. Если присмотримся к природе, где вы видите стыд? Стыдятся ли цветы оплодотворения? Наоборот, их любовь проявляется очарованием прелестнейших оттенков, распространением удивительных запахов. Кажется, они делают все, чтобы обратить внимание на свою готовность принять любовь. Среди зверей тоже нет и тени так называемого стыда. Их половой акт — это прекрасная оргия. Вы видели когда-нибудь сочленяющихся коней?

Буба покраснела:

— Только псов.

— Ну, у собак это не выглядит эстетично. Собственно, мы не можем критериями эстетики человека квалифицировать то, что в собачьей, наверное, не отталкивает, а, наоборот, притягивает. Словом, один только человек из любви сделал что-то грязное, постыдное и грешное. По правде говоря, не человек, а его премудрая мораль, средневековая темнота. Почему окружена позором и облечена в таинство самая важная, единственно важная функция человека, какой является размножение? Просто трудно найти на это логический ответ. Собственно, вся сексуальная этика — это плод воображения мужчины, который сам ее никогда не использовал, а вынуждал женщину к моноандрии, противной их натуре, — верности одному самцу. За любые попытки освободиться от этого ярма он мстил с нечеловеческой жестокостью. В средние века с неверных жен сдирали кожу живьем, им приказывали съедать сердца замученных любовников, кормить собственной грудью собак, а верных заковывали в железные пояса невинности. Обычную ревность и высокомерие самца сексуальная мораль и ее ловкие правила подняли до высших Божьих и людских законов. Такой варвар, который сам получал во время правления в собственных волостях или во время военных действий сколько хотел удовольствий, жене своей, например, запрещал видеться с другими мужчинами, окружал ее шпионами, осведомителями или, как у мусульман, евнухами! Он выращивал в своей гордыне право на исключительность, хотя определенно не удовлетворял телесной жажды избранной им женщины, обрекая ее на онанизм или на любовь лесбиянки. И вот отсюда происходит ваше наивное, прошу не обижаться, панна Буба, убеждение, что такая Фэлька поступила плохо. А здравомыслящий человек не должен, не анализируя, принимать ничего, что касается таких древних чудовищ, как наша печальная варварская мораль. Вы согласны со мной?

Буба не знала, что ответить. Но пани Щедронь не ждала от нее ответа.

— Люди по своей глупости, — говорила она своим бесстрастным, но таким убедительным голосом, — на протяжении многих тысячелетий добровольно отказывались от самых приятных ощущений и впечатлений. Как могли, осложняли и отравляли себе короткую жизнь. Потому что следует обратить внимание и на то, что период от половой зрелости до бесплодия составляет едва лишь тридцать пять лет, и как раз на этот краткий период, который должен составить наше счастье, набрасываются стервятники — священники, моралисты, законодатели. Но интересное дело: почти все без исключения это люди старые, увечные, которые не могут почувствовать удовольствия или обречены пользоваться оплаченной любовью. Многие из них, доподлинно известно, были обычными лицемерами, занимающимися развратом, извращенцами… Например, Платон был гомосексуалистом. Разумеется, каждому можно распоряжаться своим телом по своего усмотрению. Никогда не следует осуждать людей, которые из-за определенных отклонений в склонностях, являющихся результатом или физиологических изменений, или психических комплексов, хотят получать наслаждение с животными либо с представителями своего же пола. Но это еще не повод, чтобы этих мужчин делать апостолами морали, чтобы предоставлять им право определения поведения людей. Такому Платону нетрудно было навязывать женщинам платоническую любовь, когда сам он находил удовлетворение своих желаний с несколькими, вероятно хорошо сложенными, мужчинами. Кроме того, моралисты зачастую сами были разнузданными эротоманами. Вы читали Фрейда?

— Нет.

— Как, и ничего не слышали о психоанализе?

— Вообще-то слышала, — смутилась Буба, — но у нас дома таких книг нет.

— Естественно, — согласилась пани Ванда, — я постараюсь найти для вас несколько книг в этой области. Придется попросить Дзевановского, чтобы он передал вам, у него прекрасная библиотека. Но прежде всего вы должны прочесть Фрейда и хм… Линдсея, а потом Бертрана Рассела. Это пояснит вам многое.

Пояснит! Требовались ли ей еще какие-нибудь пояснения! Перед ней вдруг открылся мир, тот же и все-таки совершенно иной — понятный, простой, гениально простой! Только до сего времени от нее скрывался смысл этого мира. Невероятно, чтобы такой умный человек, как ее отец, не знал обо всем этом. Наверное, от нее скрывали в воспитательных целях. Что за наивность!

Они разговаривали еще довольно долго, а сейчас, прижавшись щекой к подушке, Буба старалась вспомнить каждое слово, произнесенное этой умной и смелой женщиной.

— Мы являемся, а скорее, были, — говорила пани Ванда, — неслыханно самоуверенными. Землю считали центром Вселенной, пока наука не доказала, что наша планета представляет собой лишь микроскопическую пыль; себя считали какими-то полубогами с какой-то бессмертной душой, которой не было у зверей, и искали рая и ада, чтобы определить цель жизни. А сегодня мы знаем, что целью является жизнь сама по себе, жизнь, которую нужно использовать в ее биологическом значении; знаем, что осложнение этой жизни является не чем иным, как преступлением, потому что это глупость. Человек — это плоть, а все, чем человек располагает, должно служить этой плоти, должно быть приманкой, какой являются, скажем, красота, одежда, духи, ум, или, как, например, гигиена и спорт, должно обеспечить нам возможность пользоваться как можно дольше этой плотью. Этому осознанно или подсознательно служит вся наука, культура, вся цивилизация, которые постепенно освобождаются от пут предрассудков.

Ночью Бубе снилось, что Платон с лицом директора Минза пытался ухаживать за новым начальником отдела рекламы и пропаганды паном Таньским. Это было гадко и возбуждающе. Пан Таньский выглядел как женщина и держался с каким-то необычным кокетством.

На следующий день Буба присмотрелась к нему более внимательно, чем обычно. Ведь бывают пророческие сны. А вдруг он на самом деле гомосексуалист? Однако быстро отбросила эту мысль, потому что, во-первых, это был сильный, здоровый парень, который очень громко смеялся (во всяком случае иначе, чем во сне), а во-вторых, он не скрывал своей заинтересованности Бубой. Она тоже была убеждена, что Таньский вообще-то может нравиться. Тому, кто имеет такие широкие плечи, можно простить даже волосатые руки.

Во всяком случае, во всем бюро это был единственный интересный мужчина, а поскольку пани Лещева не всегда имела достаточно времени, чтобы лично относить в отдел рекламы и пропаганды подробные данные о проектируемых экскурсиях и о разных международных туристических представлениях, Буба охотно ее замещала. Конечно, не ради заигрываний Таньского. Она вообще любила коллег, бюро и его дела, всем интересовалась, а если ей здесь что-нибудь и надоедало, так это только регистрация экскурсий по стране, что входило в ее обязанности.

Разговоры с Таньским неизвестно почему всегда носили привкус детских шуток. Возможно, он воспринимал се как ребенка, но это не обижало ее. Правда, не раз она думала, как начать с ним серьезный разговор, но просто как-то не получалось. Но спустя несколько дней такая возможность представилась.

В воскресенье вечером пани Щедронь прислала обещанные книги. Буба тотчас же спрятала их в свой шкаф, но, уходя в бюро, подумала, что было бы неплохо взять одну книгу с собой. Она выбрала такую, название которой показалось ей наиболее важным и научным.

Книга лежала на краю стола, и пан Таньский, бросив на нее взгляд, удивленно спросил:

— Вы читаете Фрейда?

— А что же в этом особенного? Вы считаете меня такой недалекой, что я не могу интересоваться серьезными вещами?

— Боже упаси, — возразил он, — только… только… что…

Он взял книгу в руки и пролистал страницы. Он делал это машинально, однако что-то его заинтересовало, и он начал читать.

— Это вы подчеркивали здесь некоторые абзацы? — спросил он удивленно.

— Разумеется, я, — ответила она, не задумываясь. — То, что вызывает у меня особое внимание, я всегда подчеркиваю.

Она сказала неправду, потому что никогда этого не делала, а о существовании каких-то подчеркнутых мест в книге вообще не знала. Ей, однако, хотелось произвести на Таньского впечатление, и она своего добилась. Он как-то невыразительно усмехнулся, но был удивлен.

— А зачем вы подчеркнули это? — спросил он, показывая ей большой абзац, отмеченный карандашом.

Она посмотрела и прочла одну фразу. Самое ужасное было в том, что она не могла справиться с румянцем, покрывшим ее щечки: там шла речь об импотенции.

Она вырвала книжку у Таньского и спрятала ее в ящик стола.

— Ох! — воскликнула она. — Бюро не место для беседы по этим вопросам. Это не очень хорошо с вашей стороны.

— Если вы позволите, — начал он, — мы поговорим об этом где-нибудь в другом месте, например…

— О, пани Лещева уже свободна, — прервала она его. — Спешите, потому что сейчас она пойдет к директору.

— Уже иду, но сегодня я провожу вас, хорошо?

— Плохо.

— Почему?

— Поспешите. Завтра вы проводите меня.

С улыбкой он кивнул головой и побежал к пани Лещевой. Буба разложила перед собой большую тетрадь с лыжными экскурсиями и, оглядевшись вокруг, замаскировала под ней открытую книгу и начала читать подчеркнутые места, так как они содержали самую интересную информацию. Однако то ли из-за торопливого чтения, то ли потому, что текст ощетинился километровыми научными терминами, которых, особенно по-немецки, она не знала, она не могла ничего понять. В одном лишь не приходилось сомневаться, что речь там шла об импотенции, о комплексе Эдипа и неизвестно зачем о ложе матери. Так читать было невозможно, и Буба решила по возвращении домой засесть за тщательное изучение этих вопросов с немецким словарем под рукой.

Она уже знала, что это не заставит ее скучать, так как она наверняка найдет много пикантных вещей, а кроме того, все равно нужно прочесть, хоть по верхам, потому что пани Щедронь может вернуться к теме, а Таньский сделает это определенно: его, конечно, заинтриговало то, что она не просто гусыня. По правде говоря, он мог бы нанести визит и бывать у них. Он образован, у него прекрасные манеры, и походит он из хорошей семьи. Даже такой сноб, как Рысь, не может иметь ничего против него. На всякий случай можно посоветоваться об этом с пани Лещевой, к которой Буба питала неограниченное доверие и симпатию, может несколько ослабевшую после случая с увольнением двух коллег, но все же огромную, значительно большую, чем другие.

Со времени тех выговоров и увольнения Конткевича все в бюро относились к пани Анне с какой-то сдержанностью. Правда, и она сама как-то отдалилась от коллектива. Буба знала, что у пани Анны большие проблемы в семье, что она должна во многом себе отказывать, чтобы было что высылать мужу в Познань, что ее маленькая девочка переболела недавно коклюшем, а тетушка, сенатор Шерманова, лежит тяжелобольная и требует, чтобы пани Анна часами сидела у ее кровати. Кроме того, в бюро рассказывали, что кто-то видел ее в городе с Дзевановским, из чего напрашивались нелепые подозрения, что они любовники. Буба, конечно, этому не верила, потому что, во-первых, считала пани Анну образцом порядочности, а во-вторых, знала, что Дзевановский — это составляло давнюю общественную тайну — был любовником пани Щедронь.

И удивительное дело: если речь шла о пани Щедронь, такой роман не казался Бубе ни грешным, ни скандальным, а каждая сплетня такого типа о пани Анне выглядела почти чудовищной.

Она, конечно, никогда не осмелилась бы повторить пани Анне эти сплетни. Их взаимоотношения, хотя и сердечные и не только служебные, все-таки не позволяли сближаться до такого уровня. Правда, Буба много рассказывала пани Анне о себе, но это было совсем иное.

И на этот раз она не выдержала, чтобы не похвастаться визитом в «Колхиду» и своим восторгом от встречи с интеллектуальной элитой.

— Я знаю, что вы там были, — усмехнулась пани Анна, — и знаю, что произвели очень милое впечатление.

— Так говорила пани Щедронь?!

— Нет, я не видела Ванду довольно давно, но вчера я встретила пана Дзевановского и от него получила эту информацию.

— Я вела себя там как школьница, — скромно ответила Буба и подумала, что абсурдно подозревать пани Лещеву в том, что у нее роман с Дзевановским. Если бы их что-нибудь связывало, наверное, она бы не вспоминала о нем и о том, что встретила его.

Прямо с работы Буба отправилась на Солец. Ей было немного страшно, потому что нужно было пройти в третий двор грязного кирпичного дома и подняться на второй этаж по разбитой лестнице. Люди, которых она встречала и которые присматривались к ней странным взглядом, наверное, принадлежали к отбросам общества. Так должны были выглядеть бандиты и воры, о которых читаешь в криминальных романах и которых не встретишь в центре города. Они проскакивают, точно хищные звери, боком, чтобы их не заметил глаз полицейского, а здесь гнездятся в грязи и вони, так как сюда даже полиция не отважится зайти.

И Буба, идя по лестнице, хотя колени ее дрожали, гордилась тем, что она не испугалась. Мать, наверное, не пустила бы ее сюда одну: или настояла бы на том, чтобы ее сопровождать, или послала бы кого-нибудь из слуг. А Буба как раз хотела пойти одна, поэтому не обмолвилась дома ни одним словом об этой несчастной девушке и обещании, данном пани Щедронь. Она, правда, не допускала и мысли, что ей вообще запретят взять под опеку эту бедную жертву варварских предрассудков, — ведь у мамы такое доброе сердце, но все-таки безопаснее было рассказать матери об этом после свершившегося факта.

Комната, в которой лежала больная, была заполнена паром: толстая женщина с красным лицом и безобразно грубыми руками снимала с плиты большие жестяные котлы и их испаряющееся и невыносимо зловонное содержимое опрокидывала в две лохани. В одной она стирала сама, а в другой — маленький черноволосый мужчина в грязной рубашке с закатанными рукавами.

— Здесь живет панна Фелиция Емелковская? — спросила Буба самым вежливым тоном.

— Закрывайте двери, заморозки идут, — высоким резким голосом сказала женщина, а когда Буба поспешно захлопнула дверь, добавила: — Жить не живет, потому что не прописана, а так гостит по знакомству.

— Я могла бы с ней поговорить? Вы позволите?

Черноволосый молодой человек вежливо отодвинул табурет, на котором громоздилась гора мокрого белья. Он был ужасно худой, с красными опухшими руками. Расстегнутая грязная рубашка открывала грудь, покрытую голубой татуировкой.

— Он там, в алькове, если хотите, — усмехнулся он Бубе, и эта усмешка показалась ей омерзительнее всего.

— Работай, чего смотришь! Твои дела?! — закричала женщина.

Альков был закрыт полосками из красной и зеленой папиросной бумаги. На застеленной чистой простыней кровати лежала очень молодая и симпатичная девушка, смертельно бледная, с запавшими глазами. Рядом с ней на огромной подушке, закутанный, лежал ребенок со сморщенным красным личиком и лысой головкой, на которой кое-где черными щетинками торчали волосы, что выглядело как лишай или экзема. Бубу охватило нестерпимое чувство жалости: в такой нужде, в этой духоте родилась новая жизнь, уродливая, бессознательная, но такая ценная, что эта девушка отважилась на мучения, на страшную боль, на насмешки и травлю, чтобы только дать миру эту жизнь.

И вдруг Буба поняла, что нет в этом ни героизма, ни скандала, ни стыда, но что так было нужно. Необходимость! Она не представляла себе, что почувствует, стоя здесь, полную солидарность, непродуманную, необоснованную, неосмысленную, полностью независимую от собственной воли солидарность с этой женщиной. Здесь даже жалости нет места, потому что как можно сожалеть о счастье!

Буба представилась, сказав, что адрес ей дала пани Щедронь и что она пришла спросить, не может ли она чем-нибудь помочь.

— Спасибо вам, но сейчас не надо. Добрые люди приютили меня, время от времени заглядывает знакомый доктор, ребенок, слава Богу, здоров…

— Это сын?

— Да. Спасибо за доброту.

— И… вы не сожалеете, — заколебалась Буба, — не сожалеете о том, что случилось?..

— Если бы и сожалела, — ответила Фэлька, — это не много бы помогло, а почему я должна сожалеть? С голоду я не умру, так или иначе на себя и ребенка заработать смогу.

— А вам нетрудно будет найти работу?

— Кому сейчас легко с работой?

Буба задумалась:

— Когда вы поправитесь, я найду вам работу. Я попрошу отца, а он уж это сделает.

— Большое спасибо.

— А сейчас вам ничего не нужно?

— Ничего, спасибо вам.

С другого конца комнаты раздался резкий голос прачки:

— Что говоришь, глупая! Ты что, не можешь попросить, чтобы тебе какой-нибудь еды получше принесли?.. Она же кормящая и нельзя жить на одной картошке и каше.

— Конечно, конечно, — вскочила Буба.

Она хотела тотчас же сбежать вниз и купить сметаны, шоколада, булочек, фруктов, но хозяйка предложила:

— Если вы дадите деньги, то мой сын сбегает.

— Большое спасибо, — успокоилась Буба и подала ей банкнот.

Прачка посмотрела на деньги, взглянула на сына, поколебалась и вытерла руки:

— Лучше я сама схожу.

— Зачем мама будет спускаться по лестнице? Я в один миг сбегаю.

— Делай свое, — оборвала его мать, — так деньги будут надежнее.

— Тоже мать, — оскорбился он и с презрением пожал плечами.

Прачка ничего не ответила, набросила на широкие плечи шерстяной платок и вышла. Ее сын сплюнул сквозь зубы в угол и занялся стиркой.

— Вы его очень любили? — спросила вполголоса Буба.

— Кого? — удивилась Фэлька.

— Ну… отца этого ребенка.

— Конечно…

— А сейчас ненавидите его?..

— Господь с ним, — она безразлично пожала плечами, — не его вина. Я сама хотела ребенка и чужих всегда любила. У меня уже было двое женихов, и ни один не хотел жениться, потому что работа или непостоянная, или вовсе безработный. Если бы у меня какое-нибудь приданое было или хороший заработок, чтобы и на него и на меня хватило, а так каждый говорит: зачем жениться? Поэтому я подумала, что все равно мне замужество не светит, так хоть ребеночка иметь, какую-нибудь близкую душу. Вот, слава Богу, и имею.

— Слава Богу! — иронично рассмеялся сын прачки. — Пусть панна Фэлька воздержится благодарить Бога, потому что еще не известно, что из него выйдет.

— Пусть у пана Стефана об этом голова не болит, — резко сказал больная.

— А чего это ей болеть? Мой, что ли? Я только говорю, что бабы всегда так. Каждая считает, что фраер на ребенка побежит и вернется к ней. А мужику, например, зачем ребенок? Хлеба слишком много на свете, что ли? Ну, я не говорю, что надо совсем отказываться. Если есть за что, то имей этих детей хоть полдюжины, но нужно свое понятие иметь: сам с голоду сдыхаешь. А бабы так: не подумают ни о чем — готово. А тут и безработица, и болезни, и в школу вроде послать надо, да и дома досмотреть, и жилье иметь. Ни на что не смотрят.

— Я не боюсь, — проворчала Фэлька.

— Вот-вот! Баба никогда не боится, что ей? Я видел такую. Машину ведет, рулем крутит вправо-влево и ничего не боится, а тут из-за угла (на Граничной это было) трамвай выскакивает, и я смотрю, даст ли баба задний ход, а она влево! И здесь платформа с мукой, так она, стерва, руки вверх и кричит!.. Холера! Была машина — и вдребезги, нечего собирать, а она только трясется вся и плачет… Забрали в госпиталь. И чего было лезть?..

— Она сильно покалечилась? — спросила Фэлька.

— Известно. Автомобильное движение своего понимания требует. В следующий раз в машину не сядет.

— А почему пан Стефан меня с машиной сравнивает? Какое отношение имеет это? — возмутилась больная.

— Я не сравниваю, так только говорю. Когда я еще работал шофером у графини из Млодзейовиц, так та тоже кричит, бывало: «Быстрее! Быстрее!», — а сама не представляет, что, к примеру, скользко, да и вдруг подвода выскочит. Ей лишь бы скорее. И меня стыдит, что я боюсь. А я не боюсь, только мужское разумение имею, знаю, когда нужно быть внимательным, а когда можно газовать на полном. А бабы, к примеру…

Дверь открылась, и он умолк. Прачка принесла ветчину, молоко и булки.

— А здесь все, что осталось, — она протянула Бубе горсть мелких денег.

— Оставьте это у себя, — быстро ответила Буба, — пригодится на завтра.

— На завтра? Здесь и на пять дней хватит. Только вы не думайте, что мы будем это есть. Все это для Фэльки.

— Пожалуйста!

— Я сердечно вам благодарна, — откликнулась Фэлька. — Когда встану, обязательно отблагодарю. Я хорошо шью белье и другие разные вещи…

Буба, попрощавшись, пообещала, что завтра или послезавтра снова придет, и вышла.

Мороз к ночи крепчал, и после влажного разогретого воздуха комнаты ее охватила неприятная дрожь. На углу Тамки она взяла такси. Стекла были совершенно замерзшие, и Бубе пришло в голову, что шофер мог бы увезти ее в безлюдное место и убить. Вообще в тот день она была отважной. Не всякая другая на ее месте нашла бы в себе столько самостоятельности.

Она предвидела, что испугает мать этим своим похождением. Кроме того, она решила не только рассказать о своем визите к Фэльке, но ультимативно поставить вопрос о дальнейшей помощи этой бедной девушке.

Мать она застала в комнате Рыся, укладывающей его чемоданы. Сегодня вечером он уезжал кататься на лыжах в Криницу, но дома его еще не было.

— Ну, наконец! — воскликнула пани Костанецкая. — Где же ты была!? Как можно не позвонить и не предупредить меня! Я так волновалась.

— Мамочка, но ведь я уже не ребенок.

— Ты мой ребенок и останешься им всегда.

Несмотря на мягкий тон матери, Буба заметила в ее глазах беспокойство и даже страх.

— Я была у одной бедной девушки, которую мать выгнала из дому за то, что она родила ребенка, — выпалила Буба на одном дыхании.

— Ты? С кем?

— Одна. Почему я обязательно должна быть с кем-то?

Пани Костанецкая отложила сверток воротничков, который держала в руке, и спросила:

— Что ты говоришь, дорогая девочка?

— Разве я совершила что-то неприличное или позорящее нас, если пришла с помощью к несчастной? — подняла голову Буба.

— Ты сделала ошибку, скрыв это от меня. Так что это за девушка?

— Дочь бедной швеи. Ее фамилия… сейчас, у меня здесь записано… Фелиция Емелковская.

— Кто же тебя подговорил на… этот визит, пани Щедронь?

— Никому не нужно было меня подговаривать. Я сама решила заняться той Фэлькой и ее ребенком. Мама все время думает, что я подросток, но я прошу мне верить, что я многое знаю и многое очень хорошо понимаю, потому что, если…

— Подожди, — прервала пани Костанецкая, — мне кажется, сюда идет отец.

— Так что из этого?

— Я думаю, ты не захочешь огорчать его своей выходкой? Извини, но иначе я назвать этого не могу.

— Я, — холодно ответила Буба, — придерживаюсь противоположного мнения и не собираюсь делать тайны от отца, потому что хочу, чтобы он подумал о должность для Фэльки.

В дверях показалась крупная фигура пана Костанецкого.

— А, ты уже дома, кухасю! Где же ты была? Ну, здравствуй, я не видел еще тебя сегодня. Замерзла, да?

— Нет, папочка — она поцеловала его в щеку, — там было даже душно, потому что как раз стирали белье. Я была у девушки, которая родила сыночка, за что мать безжалостно выгнала ее аз дому. Темная глупая женщина.

— Подожди, кухасю, потому что я ничего не понимаю. Расскажи мне все по порядку. Давай сядем и расскажешь. Так что там и как?

Буба рассказала всю эту ужасную историю Фэльки, рассказала о своем визите в Солен и закончила заявлением:

— Я надеюсь, что и в дальнейшем буду заботиться о ней.

— Я чувствую в этом замысел небезызвестной пани Щедронь, — обратилась к мужу пани Костанецкая.

— Подожди, кухасю, — с улыбкой он взял жену за руку, — не о том речь, чей это замысел.

— Значит, папа тоже считает, что я совершила преступление? — воинственно спросила Буба, готовясь яростно защищать свой поступок.

— Только не волнуйся, кухасю, ты поступила правильно, в принципе правильно. Страждущим и оскорбленным следует помогать, но…

— Эта девушка вовсе не страждущая и оскорбленная, скорее наоборот. Рождение ребенка принесло ей большую радость. Она хотела его иметь, и он у нее есть, и в нем она видит свое счастье, а я ее хорошо понимаю. Что мама так смотрит на меня? Я прекрасно понимаю, что мама не разделяет моего взгляда, но я имею право иметь свой собственный. Я уже выросла из того возраста, когда обязана была смотреть на мир через катехизис, разработанный для школ ксендзом Голомбком. Так вот, по-моему, преступлением перед человечеством является общественное мнение и вообще вмешательство в сугубо личную жизнь человека. Как можно заставлять кого-нибудь иметь детей, если он их не хочет? И как можно осуждать за то, что имеет, если это самое жгучее его желание? Это варварство! И если такая Фэлька родила ребенка, она поступила правильно. А общество, не должно совать свой любопытный нос в интимную жизнь человека. Это дикость средневековья! К счастью, сейчас все больше таких, которые не позволяют одурманивать себя реакционными предрассудками, сталкивать себя с пути прогресса. Все больше людей смеются над наивными сказками и моралью, приказывающими им отказываться от права строить свое личное счастье. Зачем усложнять себе жизнь пустыми ритуалами и шаблонами, такими, как, например, брак? Кому какое дело, как я распоряжаюсь собой, своим телом!? Кто может меня заставить отказаться от ребенка из-за каких-то мещанских предрассудков? И почему я должна быть связана навсегда с одним-единственным мужчиной, если бы даже ненавидела его! Нет, папа, эти времена прошли, и через сотню лет люди вообще не смогут поверить, что такая темнота продолжалась веками, пока просвещение и культура не сделали свое.

Буба возбуждалась от собственных слов. Она сама удивлялась, что сумела быть такой разговорчивой, многословной и что так хорошо запомнила сокрушительные аргументы из статей пани Щедронь.

Она видела, какое гнетущее впечатление произвели ее слова на маму, но испуганные мамины глаза подталкивали Бубу к еще более категоричной и окончательной постановке вопроса. Отец тоже был несколько удивлен и сначала улыбнулся уголками глаз, но потом слушал уже внимательно. Когда она закончила, он сказал:

— Я не предполагал, что ты таким образом смотришь на эти вещи…

— Потому что папа со мной никогда о них не говорил, считая меня наивной, — выпалила Буба.

— Наоборот, кухасю. Я считал, что ты уже настолько взрослая, что умеешь смотреть на жизнь разумно.

— Разумно — это значит так, как советуют взрослые?

— Дорогая девочка, — откликнулась пани Костанецкая, — каким тоном ты разговариваешь с отцом!

— Вот именно! И это единственный контраргумент! — возмутилась Буба. — Так вообще нельзя дискутировать. В дискуссии должны быть одинаковые права, а возраст и родственные отношения здесь не играют никакой роли.

— Ты права, кухасю, — согласился пан Костанецкий. — Значит, чтобы уравнять наши права, или мне следует тоже начать разговаривать резко и невежливо, или тебе надо говорить спокойно и уважительно. Со своей стороны я бы предложил второе.

Бубе стало стыдно. Она осознала, что отец всегда так Добр по отношению к ней и что в эти минуты она обидела его сильно и незаслуженно.

— Извини, папа, — произнесла она тихо, — мне вовсе не хотелось быть невежливой. Только я заранее знаю, что ты мне скажешь.

— Может быть, и я знал, кухасю, что ты мне скажешь, однако выслушал тебя внимательно. Позволь и мне попросить у тебя хотя бы малой взаимности. Хорошо?

Буба хотела сказать, что согласна и готова выслушать советы, но только кивнула головой.

— Чрезмерно тебе благодарен. Если я тебя правильно понял, ты называешь реакционностью то, что определенным образом регулирует жизнь человека и общества.

— Что затрудняет, — поправила Буба.

— Различные формы жизни и сосуществования человека в обществе, формы, содержащиеся в обычаях, в этике и в законах, затрудняют жизнь настолько, насколько регуляция русла реки затрудняет ее свободное течение, насколько полицейский, регулирующий движение, затрудняет свободный проезд автомобилей. Представь себе, легче ли было бы стекать реке к морю, если бы у нее не было углубленного дна и обложенных берегов? Легче ли было бы проехать через город, если бы на углу не стоял полицейский, который руководит движением автомобилей? И то же самое касается вопроса, который тебя так раздражает. Ты сама водишь машину. Скажи, не возмутит ли тебя вид автомашины, которая движется не по правилам? Думаю, что его величество, не пользующийся общепринятым порядком, не будет по отношению к тебе прогрессивным представителем, а лишь глупцом или бессовестным хулиганом. Я умышленно употребляю сильные эпитеты, чтобы показать тебе, что чьи-то выступления против установленного порядка вызывают у нас крайнее недовольство. Если обычное неуважение к общепринятым законам дорожного движения может вызвать у нас возмущение, то что тогда говорить о нарушении установленного порядка в важнейших областях? Управляя машиной, ты ведь не задумываешься над целесообразностью и правильностью закона о езде правой стороной. Ты принимаешь это правило и пользуешься им автоматически. Тебе и в голову не придет зачеркивать его правильность, выезжая на левую сторону. Почему же тогда ты одобряешь выезд на левую сторону в жизни? Говоришь, прогресс! Прогресс — это большое слово, емкое. Только нужно договориться, что мы называем прогрессом? Например, мне кажется, что брак и домашнее воспитание детей являются прогрессом. Ты говоришь, что наша мораль — это пережиток темного средневековья и жизнь нужно облегчить, выбросив за окно сексуальную этику, а это означает на практике — зачеркнув законы. Прекрасно, но где же тут прогресс? Был же в жизни человечества период, и период довольно долгий, когда никого не стесняли никакие законы, никакая мораль, никакие запреты, каждый жил, как хотел, имел детей или нет, пользовался совершенной телесной свободой. Так, по твоему мнению, мир находился тогда в состоянии расцветающего прогресса? Но ведь это было в пещерные времена. Да, кухасю, в пещерные! Люди тогда были дикарями и даже не умели разговаривать. У них не было ни малейшего понятия, как складываются убеждения и принципы, у них не было организованной жизни и общества. А в моем понимании прогресс — это то, что отличает общество от стада, а человека от животного. Чем значительнее разница, тем глубже прогресс. И отличия эти основываются в обществе на организации и уважении принципа о том, что свобода единицы не может становиться угрозой свободе других, а в человеке — на превосходстве его разума, воли и вообще духа над первобытными животными инстинктами. Ты согласна, кухасю, с таким определением?

Буба слушала, пытаясь сконцентрировать мысли. Отец редко разговаривал с ней так серьезно. И каждый раз, когда он делал это, она чувствовала себя взрослой и умной. Более взрослой и умной, чем тогда, когда она смущенно разговаривала с пани Щедронь, хотя сейчас была как бы заступницей ее взглядов. Буба часто поражалась необычному явлению: одна и та же проблема, представленная разными людьми, всегда содержала в себе правильность. Вероятно, правильность является величиной относительной, и, выслушав несколько мнений, следует определить свое. И сейчас отец, конечно, был прав. Должен быть какой-то порядок во всем.

— Эта правда, папочка, — согласилась она, — но где же в этом место для личного счастья человека?

— Вот видишь, кухасю, — обрадовался пан Костанецкий, — здесь мы приближаемся к цели. Каждый по-своему понимает свое счастье, правда? Так вот, счастье человека заключается в удовлетворении, по крайней мере, его желаний. Но чем выше мы стоим на уровне человеческого развития, тем выше и отдаленнее эти желания от потребностей организма. Звери счастливы, когда удовлетворят свои инстинкты. Зато культурный человек наоборот: наибольшее удовлетворение дает ему преодоление этих инстинктов, умение тормозить это влечение, способность владеть собой. Ты назвала это усложнением жизни. Ты играешь в шахматы, правда?

— Играю.

— Зачем? Для чего усложнять себе жизнь? Разве жизнь требует от тебя ломать голову над тем, какую фигуру куда переставить? Нет. Ты сама добровольно идешь на эти трудности для собственного удовольствия. В твоей натуре заложено не только стремление избежать трудностей, но и поиск их для себя. Этим отличается природа человека от животного. Счастье, кухасю, это ответ, какой дает наша жизнь на наши внутренние пожелания. Если мы умеем эти пожелания осуществлять на практике, мы счастливы. И тем больше мы счастливы, чем больше трудностей мы сможем преодолеть. Не случайно все люди придают некоторый пренебрежительный оттенок определению «легкий». Легкую победу игнорируют, а почему? Потому что счастье не основывается на легкости, а скорее наоборот, оно достигается ценою больших трудностей, даже страданий.

— Однако, — заметила Буба, — столько умных людей борются за упрощение, за облегчение жизни. Они ведь не делают этого бессмысленно.

Пан Костанецкий медленно вынул портсигар и, с минуту подумав, начал:

— Ну, тогда подойдем с другого конца. Представь себе, что в Европу приехал какой-то негритянский царек. Он присмотрелся к нашей жизни и нашим обычаям, а потом получил право на проведение реформ и усовершенствований. Предположим, что он был человеком самой доброй воли, движимым самыми гуманными чувствами. Что бы он сделал? Он ведь не мог бы смотреть на наши мучения. Увидел бы, например, человека, идущего в зной в костюме, и приказал бы ему раздеться на улице. Увидел бы голодного, который ждет, пока все сядут за стол, чтобы начать есть, и приказал бы ему тут же наброситься на еду. Следующей реформой был бы запрет вредить здоровью посредством воздержания неизвестно зачем своих физиологических функций. Зачем искать места, обозначенные двумя нулями, пусть каждый облегчится там, где стоит. И вот уже на улице встречается переход, где все решается на месте, а потом люди идут дальше. Затем будут упразднены браки, связанные с хлопотами, требующими преодоления трудностей. Ты думаешь, что такой царек, кухасю, осчастливил бы нас своими реформами? Я думаю, что это вызвало бы бунт, были бы организованы революционные демонстрации с транспарантами «Мы не хотим легкой жизни!» Видишь, туземный царек не смог понять, что наше счастье культурного человека не основывается на том, на чем основано его счастье. И те мудрые люди, которые стремятся к такой реформации обычаев, о какой ты говорила, тоже вовсе не злые или вероломные. Наоборот. Они провозглашают свои взгляды из лучших побуждений, но они ошибаются, измеряя наше счастье своим счастьем.

Пан Костанецкий встал и погладил Бубу по голове:

— Вот так, кухасю, а что касается той твоей бедной девушки, то ты поступила глупо. Однако я не вижу ничего порочного в том, если ты будешь заботиться о ней и дальше. Для меня важно лишь одно: чтобы ты заботилась о ней для нее, а не для себя.

— Как это, папочка?

— А так. Что для тебя важно: облегчить ее долю или рисоваться этой опекой?

— Папа! — покраснела Буба.

— Вот видишь. Поэтому обещаю тебе, что ею займется моя секретарша пани Серпутовская, женщина в возрасте и весьма почтенная. Позвони мне завтра на фабрику, чтобы напомнить и передать адрес. Твоя подопечная будет всем обеспечена, можешь быть спокойна. А сейчас поцелуй меня, кухасю, только не очень сильно, потому что я не брит.

— Спасибо, папочка, — обняла его Буба.

Она чувствовала себя весь вечер озадаченной, и ей было не по себе. К счастью, все были заняты отъездом Рыся, и никто на нее не обращал внимания. Несмотря на это, она спокойно вздохнула лишь тогда, когда оказалась одна в своей комнате и взялась за чтение Фрейда. Она решила читать систематически и не пропускать ни одного непонятного места. Однако уже через две страницы это ей ужасно надоело. Поиски в толстом и тяжелом немецком словаре утомляли руки и глаза. Кроме того, ничего здесь не было интересного. Она просмотрела оглавление и начала двух или трех глав с более привлекательными заголовками. При этом она обнаружила подчеркнутые места. На некоторых страницах виднелись записи.

С изумлением она заметила, что все подчеркнутые места и дописки касаются одного и того же вопроса. Насколько она могла понять, говорилось здесь об импотенции в результате какого-нибудь комплекса, в частности о том, если мужчина с таким комплексом влюбится в какую-нибудь женщину, то по отношению к ней он импотент, так как в подсознании был влюблен когда-то в собственную мать и чувствовал к ней влечение (что за мерзость!), а потом, подрастая, узнал, что это нельзя, и наступило какое-то торможение. Вот так невезение!

Вдруг Бубу осенила мысль: книжка принадлежит Дзевановскому! Неужели это он сделал здесь пометки и записи? Хотя… неверное, он.

Все вдруг показалось Бубе невероятно смешным. И прежде всего Дзевановский, который, значит, импотент и, влюбившись в пани Щедронь, не может быть с ней вообще! Вот это история! Таким образом, он и любовник ее и нет!

— А впрочем, на это не похоже, — задумалась она. — Кто бы мог подумать?

Возбужденная и развеселившаяся своим открытием, Буба решила на следующий же день побежать к Каське Дангловой, чтобы детально изложить ей всю ситуацию. Это же сенсация! Каська, конечно, не поверит, если она не покажет ей вещественного доказательства в форме этой книги.

Поэтому, уходя на работу, Буба прихватила книгу с собой. К сожалению, узнала, что Каськи в Варшаве нет. Она уехала на три дня к мужу в деревню. И Буба ломала голову над тем, с кем бы поделиться своим открытием, когда услышала над головой голос пани Лещевой.

— Как там, Бубуся, ведомость готова?

— Сейчас заканчиваю… Но… вы не представляете себе, что я узнала и каким образом!

— Что же такое?

— Я могла бы быть детективом. Говорю вам, сенсация! Но здесь не могу…

— Хорошо, — усмехнулась пани Анна, — заканчивайте ведомость и приносите мне.

Буба принялась за работу с рекордным темпом и думала: «Какая она милая, эта пани Анна! Если бы я была мужчиной, то наверняка влюбилась бы в нее сразу».

Здесь Буба вспомнила Таньского и почувствовала легкое волнение: надо быть слепым, чтобы не влюбиться в пани Анну. Правда, до сего времени он обращал на нее внимания не больше, чем на кого-нибудь другого, но, может быть, это потому, что пани Анна не позволяет никому из мужчин идти на какое-нибудь сближение. У нее ведь муж и дочурка, и она их очень любит. Но все-таки, если бы она заметила Таньского… Во всяком случае она достаточно интеллигентна, чтобы не переходить дорогу младшей сотруднице, и, если Буба скажет: «Пани Анна, я немного интересуюсь паном Таньским», — пани Анна, наверное, и пальцем не пошевелит, чтобы ему понравиться. А впрочем, если он такой, то вообще не стоит того, чтобы им заниматься. Эти размышления не мешали Бубе корректировать ведомость, в которой пришлось сделать несколько поправок. Минут через пятнадцать она была уже готова и постучала в отдел пани Анны. Буба была так увлечена своим открытием, что даже особенно не переживала по поводу замечаний шефа. Только Бог не ошибается.

Наконец ведомость пошла в стол, и Буба с таинственной и торжествующей миной положила перед Анной книгу Фрейда.

— Фрейд? — удивилась пани Анна.

— Да. А вы знаете, кому она принадлежит? Марьяну Дзевановскому!

— Кому?!

— Дзевановскому.

— Откуда она у вас?

— Мне предложила ее пани Щедронь, и в этом-то вся пикантность данной истории. Они… в очень близких отношениях, и это не секрет. Но вы посмотрите сюда, я специально заложила… И здесь… Вот это скандал! Как неосторожны эти мужчины! Одалживать книги, в которых неосмотрительно сделали такие интимные признания!.. Прочтите. Это же ясно, что здесь идет речь о нем самом!

Эффект был поразительный. Буба даже не ожидала, что так заинтересует пани Анну. Она заметила волнение, с которым пани Анна торопливо читала подчеркнутые места и комментарии, дописанные карандашом. Щеки, лоб и даже шея пани Анны порозовели. Как можно, будучи уже замужем, быть такой стеснительной!

— Это ясно, что он имел в виду себя, правда? — спросила Буба, когда панн Анна закончила читать и нерешительным движением закрыла книгу.

— Возможно, — тихо ответила пани Анна.

— Поэтому между пани Щедронь и им… как это по-латыни… raturasednon [4]Искаженное латинское natura sed non — нечто противоестественное.
… не помню, как-то не усваивается!..

Она не могла удержаться, чтобы не рассмеяться во весь голос, а пани Анна тоже улыбалась, но как-то вымученно.

— А может быть, дорогая пани Анна, вы осуждаете меня, что я занимаюсь такими неприличными вещами? — спохватилась Буба и надела маску скромницы.

— Нет, ну что вы…

— Потому что я не… Это просто случайность. Но этот Дзевановский! Надо же, невезение какое! Вы могли предположить что-нибудь подобное?

— Конечно же, нет, — как бы недовольно отвечала пани Анна.

— Но правда, это забавно?

— Не думаю… чтобы чье-то несчастье или увечье могло заслуживать такого определения. А кроме того, мне кажется сомнительным, что пан Дзевановский сам делал эти заметки. Он дает книги многим.

— Я думаю, что никто в чужой книге не распорядился бы таким образом!

Пани Лещева как-то нетерпеливо пожала плечами.

— Дорогая пани Буба, у многих людей нет достаточного уважения к вещам самым ценным, таким как, например, к чужим интимным делам.

Буба смутилась. Она действительно поступила нехорошо. То, что она коснулась всей истории с Дзевановским, было не ее виной, но ей следовало оставить все свои предположения при себе. Урок, полученный от пани Лещевой, был совершенно заслуженным и испортил Бубе настроение на несколько часов. Вдобавок обнаружилась серьезная ошибка, которую она допустила при оформлении большой экскурсии в Ченстохову: подала цифру участников на сорок человек больше фактической, в результате чего было заказано ненужное количество мест в гостиницах. Это дошло до Минза, и Бубу вызвали для объяснений. Оказалось, что «Мундус» понес потери в несколько сотен злотых, и Минз был страшно рассержен. Но самая большая неприятность произошла перед закрытием бюро и как раз в присутствии Таньского. Пришла посетительница в шубе точь-в-точь, как у Бубы. Она просто глазам своим не могла поверить. В фирме «Леопольд Сафирштеин», когда она покупала свою, ее уверяли, что это образец и другой такой на всем свете не будет. К несчастью, Буба уже собиралась выходить, и они стояли друг против друга как близнецы. Она бы расплакалась, если бы не то, что посетительница была значительно полнее и выглядела несравненно хуже. Во всяком случае, выходя, она была не в настроении и заявила Таньскому, что передумала и пойдет одна. И действительно пошла бы одна, если бы Таньский, слава Богу, не был упрямым.

Он знал о ее разговоре с Минзом и старался ее развеселить.

— Директор на самом деле немного жесткий по отношению к подчиненным, — говорил он, — но вы не переживайте.

— Надоело мне и это бюро, и Минз, и эти глупые экскурсии, и все, — выпалила Буба.

— А почему вы действительно работаете? — спросил он серьезно.

— А я знаю? — пожала она плечами, но тотчас же собралась и отреагировала: «Вы, может быть, тоже заперли бы всех женщин дома? Работаю, потому что каждый человек должен работать, вот и все».

— В бюро?

— Где-нибудь.

— Так, значит, и дома?

Буба вдруг остановилась:

— Знаете, с меня уже хватит подобных нелепых мнений! Я хочу идти одна. Я сегодня раздражена, и у меня нет ни малейшего желания выслушивать дерзости.

Он ничего не ответил, только присматривался к ней своими красивым глазами.

— Как вам не стыдно! — добавила она уже значительно мягче. — Ну, пойдемте! Не прикажете же вы мне стоять тут целый час на улице!

Какое-то время они шли молча.

— Очень забавным спутником вас не назовешь, — сказала она с колкостью.

— Почему вы работаете? — откликнулся он с невозмутимым спокойствием.

— Потому что хочу, а вам кажется, что я должна сидеть дома и читать повести для подрастающей молодежи! А я вот работаю и читаю Фрейда. Просто не перестаю удивляться, насколько закостенелые эти мужчины.

— И вам нравится Фрейд?

— Как это, нравится ли? Прекрасное отношение к науке! Нравится! Что за дикое определение!

— Почему дикое?

— Ну, потому что можно соглашаться с какой-нибудь научной теорией или не соглашаться, но при чем тут «нравится»?

— При всем. Поверьте мне, что вначале нравится или нет, а потом вы разделяете это мнение или нет.

— Это, возможно, у мужчин.

— У мужчин то же самое или они стараются замаскироваться даже перед самим собой. Так как же с Фрейдом?

— Вы, наверное, не признаете его совсем? — осторожно бросила Буба.

— Наоборот. Полагаю, что в психиатрии его теория может быть полезной. Зато в качестве урока для широких слоев интеллигенции должна быть вредной.

— О! Не стесняйтесь, добавьте какую-нибудь возвышенную фразу о деморализации.

— Вы ошибаетесь. Здесь идет речь не о деморализации, а лишь об умственном хаосе. Большинство нашей интеллигенции не имеет природной подготовки и основательных философских знаний. Поэтому такие люди не располагают ни материалом, ни способностью оперировать этим материалом, в результате чего обречены на безуспешное восприятие утверждений и научных аргументов. А что еще хуже, в естественном стремлении к упрощению понятий они очень быстро вырабатывают себе невыносимо примитивное мировоззрение, обобщающее исключительно болезненные проявления, и принимают эти проявления как образец всех человеческих проблем в убежденности, что это прогресс и что он имеет научный взгляд на жизнь. Популяризация Фрейда кажется мне особенно вредной еще и потому, что она способствует распространению понятий, выводящих все человеческие отношения из эротических импульсов. Пол и его действия распространяются на все, вплоть до границ комичного. Я знал одну даму в зрелом возрасте, которая писала стихи и красила красным цветом ногти. Так вот она убеждала меня, что пробуждение всяких действий и мыслей — это не что иное, как половой инстинкт. Честь, моральные критерии, любовь к музыке, перелет через Атлантику, теория относительности, повышение дисконта, вязание чулок на спицах, шлем соперника, оккупация Манджурии, бином Ньютона, снижение цен на нефть, автоматические запонки, система Тейлора и битва под Верденом — все это результаты действия полового инстинкта. Как это трогательно: например, девяностолетний Мидленокс слепнет над микроскопом, наблюдая osmos в клетках глубинных растений, подталкиваемый желанием пола! Сцевола, конечно, мазохист, а Магомет потому установил многоженство, что сам был сатиром. Разумеется, та пани, которая пишет стихи, — крайний пример, но уверяю вас, панна Буба, что миллионы женщин под влиянием научных трудов дошли до таких же комичных выводов. И поэтому, когда я увидел у вас Фрейда, мне стало грустно, так как мне не хотелось зачислять вас в число этих миллионов.

Эта последняя мысль прозвучала как-то очень серьезно и таким теплым тоном, что Бубе стало приятно. Если бы она не стеснялась, то призналась бы, что Фрейд ей вообще наскучил и что она никогда не думала, будто Сцевола был мазохистом.

Таньский заговорил снова:

— Наша интеллигенция напоминает мне ужа, а вернее, хвост ужа, голова которого — наука. Голова давно выползла из лабиринта материалистических понятий, давно ушли Демокрит, Бухнер и Молесхотт, а мы продолжаем дышать их отшумевшей мудростью и свято верим, что идем по пути прогресса, что, засоряя нашу практическую жизнь трансплантациями опровергнутых взглядов, просвещаем мир. Вы когда-то говорили мне, что лично знакомы с пани Щедронь, правда?

— Да, знакома.

— И что вы о ней думаете?

— Она очаровательна…

— Нет, я не имел в виду ее как женщину, а лишь то, о чем она пишет.

— Говоря вашим стилем, мне нравятся ее статьи.

— Жаль, — сказал он удрученно.

Буба рассмеялась:

— А вам-то какой вред?

— Мне бы хотелось, чтобы вы разделяли мое мнение.

— Это ясно, но в чем вы обвиняете пани Щедронь? Это, я думаю, самая интеллигентная женщина, какую я когда-нибудь встречала.

— У меня ее интеллигентность вызывает только улыбку, — скривился Таньский. — Она ведь невероятно наивна. И… если… Но вы же не принимаете некритически всего этого багажа?.. Мне бы хотелось иметь под рукой какую-нибудь из ее статей, чтобы доказать вам, что это за муть.

— Ну, знаете, — возмутилась Буба, — пожалуй, никто не пишет так понятно.

— Да, понятный язык, стиль, но невразумительное понимание проблем.

— Я вовсе этого не нахожу.

— Я постараюсь убедить вас.

— Когда?

— Когда вы позволите… Вы здесь живете?

— Да… А может вы… зашли бы когда-нибудь к нам? Родителям будет приятно познакомиться с вами.

Таньский поклонился:

— С искренним удовольствием. Если вы не будете возражать, то я нанесу свой визит в ближайшее воскресенье.

— Боже мой! Даже визит! Не будьте столь торжественны, просто загляните.

Вернувшись домой, Буба сказала матери:

— В воскресенье с визитом придет пан Таньский, о котором я говорила тебе несколько раз.

Пани Костанецкая, не поднимая глаз от счетов, спросила:

— Он тебе нравится?

— Мне? — безразлично надула губы Буба. — Так себе. Мама, не нужно воображать себе Бог знает что.

— Я ничего себе не воображаю, дорогая девочка. Из того, что ты рассказывала, у меня сложилось впечатление, что это милый, хорошо воспитанный, пристойный молодой человек, ну и что вы нравитесь друг другу. Поэтому ты хорошо сделала, что пригласила его.

— Если бы я думала о нем так, как предполагает мама, то не приглашала бы его домой.

— Почему?

— Ну, потому что мы могли бы видеться в кондитерской, ходить на прогулки… Это только когда-то молодые люди должны были обязательно сидеть в родительском салоне, просматривать альбомы, играть на фортепьяно и говорить о разных банальных вещах под неусыпным оком матери или тетушки.

— И что ты видишь в этом плохого?

— Лицемерие. Потому что если нравились друг другу, то хотели целоваться, а тем временем… Что вы так смотрите на меня?! Разве это неестественно?.. Конечно, хотели целоваться, а делали вид бестелесных существ, ангельских, почти духов, купающихся в поэзии. И хорошо еще, если любили. Чаще всего он просто подсчитывал ее приданое, а она его долги или дни до свадьбы, когда наконец выйдет из-под опеки родителей и сможет заводить романы. Лицемерие, да и только. И это называлось: молодой человек «бывает» в доме девушки. Сейчас нет такого притворства, нет сакраментального фортепьяно, на котором бренчат «Молитву девицы», нет и взаимного обмана. Если молодые люди нравятся друг другу, то встречаются на танцах, в кондитерской, в театре, флиртуют и целуются: если хотят пожениться, то делают это без ангельских и сельских прелюдий. А если просто нравится чье-нибудь общество, как, например, мне общество пана Таньского, его приглашают домой. И я хочу, чтобы мама меня поняла и не считала его каким-то претендентом на мою руку. Я родилась во времена, когда такие игры вычеркнули из жизни и когда наконец стала господствовать простота и открытый подход к этим вопросам.

— Не думаю, дорогая девочка, — медленно ответила пани Костанецкая, — чтобы простота и открытый подход были чем-то достойным внимания.

— Прекрасным вещам учит меня мама. Поэтому я должна быть лицемеркой?

— Простота в этих формах, в каких наблюдают ее сейчас, является скорее невежеством, — продолжала пани Костанецкая, — а открытость — грубостью и отсутствием воспитания.

— Значит, я должна притворяться, что верю в аистов, краснеть при слове «кровать» и с парнями разговаривать о цветочках и птичках?

Пани Костанецкая отложила тетрадь со счетами и посмотрела Бубе в глаза:

— Я отвечу тебе вопросом: руководствуясь такими взглядами, когда почувствуешь естественную потребность, а тебя спросят в салоне, куда ты идешь, объявишь?…

— Я скажу, что иду помыть руки. Это и так все понимают.

— Так зачем же эта игра? Все понимают и все лгут? Дорогая девочка, подумай, что и те другие вопросы раньше люди также хорошо понимали. И то, что ты называешь притворством, игрой, лицемерием, было определенным уровнем приятельской культуры и культуры вообще. Называть вещи своими именами не является простотой. Существуют некрасивые, несимпатичные или вульгарные вещи, и мы вовсе о них не забываем потому, что не говорим о них…

— Зато делаем.

— Это правда. Мы, например, пачкаем белье, но нам не нужно показывать это всем; мы даже сами не хотим присматриваться к нему.

— Я согласна, однако не могу согласиться с тем, что к разновидности, скажем, грязного белья относят такие прекрасные вещи, как любовь. Что может быть более прекрасного, чем, например, любовь… лошадей?!

— Перестань, дорогая девочка, — решительно оборвала ее пани Костанецкая. — Ты говоришь глупости.

— Но это же не аргумент, мама!

— Ты еще молода и неопытна, а говоришь мне ужасные вещи. Переоденься, потому что через четверть часа подадут ужин.

Она повернулась к своим счетам. Баба пожала плечами.

— Притворство! — подумала она и пошла к себе.

Вечером она читала книгу Линдсея «Бунт молодежи» и еще больше утвердилась в своих убеждениях. Книга была написана простым языком, жизненно, а кроме того, была очень умной.

«Нужно действительно быть слепцом, чтобы не видеть очевидной правды, и непорядочным человеком, чтобы придерживаться старых взглядов, которые приводят к таким несчастьям», — думала она, засыпая.

Книги Линдсея «Бунт молодежи» и «Приятельский брак» заняли у Бубы несколько вечеров. Она проглатывала главы с упоением. Это уже была не философия, это была жизнь, перед которой должны были отступить все абстрактные и нереальные моральные принципы. Чего же стоили, может, и правильные, доводы отца или пана Таньского, если жизнь преподносит ей голые, подтвержденные не лишь бы кем, а судьей, факты! Прежние обычаи пережили себя и уже не находят применения, не могут найти. Поменялся темп жизни, условия быта, изменилось положение женщины в обществе. И консерватизм, который не желает видеть этих перемен, совершает просто преступление, не позволяя молодежи жить в новых условиях. Что из того, что им будут запрещать, что их будут преследовать, если любящая пара, он и она, пара с рано пробудившимися половыми инстинктами, все равно найдет возможность встречаться вне диапазона шпионящих глаз. Линдсей приводит много примеров. У молодых людей есть свои машины, и кто им запретит выезжать в безлюдные места?! Или просто однокомнатные квартиры, а кроме того, существуют гостиницы. А вынуждение прятаться с этим, в чем нет никакой ни вины, ни зла, приводит к неприятным последствиям: венерическим заболеваниям, опасным для здоровья абортам и т. п. Через сотню лет, когда все пойдет по теории Линдсея и отомрут старые закостенелые реакционеры, институт предлагаемых судьей браков найдет широкое применение. Не каждый сегодня может жениться, а тем более иметь детей. А в сущности, почему он должен отказываться от любви? Ради чьих-то капризов или предубеждений?

Такой, например, как Таньский, мог бы жениться. У него большая зарплата и, кроме того, дом. Но он пренебрегает вопросами о половых отношениях. «Хорошо, — подумала она, — а зачем в таком случае сопровождает меня? Если бы я была старая и некрасивая, он бы и пальцем не пошевелил для меня, не договаривался бы о визите и было бы ему безразлично, читаю я Фрейда или нет».

Просто лицемерие. Просто все делают вид, что об этих вопросах не стоит вспоминать или что они вовсе достойны пренебрежения. А сами ни о чем другом и не думают.

В субботу Буба отнесла пани Щедронь книги. Само собой разумеется, она даже словом не обмолвилась о своих подозрениях относительно Дзевановского, хотя сгорала от любопытства, как все это складывается на самом деле, а от столь прогрессивной особы, как пани Ванда, она могла ждать свободной трактовки любой самой щекотливой темы.

Разговор быстро перешел на интересующую тему о приятельских браках, которые как считала пани Щедронь, должны представлять самую срочную общественную реформу.

Буба сначала чувствовала себя немного скованно в этом странном помещении. Она ждала, что каждую минуту может прийти или муж пани Щедронь, или кто-нибудь из «Колхиды». Однако они долгое время оставались одни, и она отметила про себя, что находится в смешном положении: нельзя все-таки ограничить свою роль в разговоре беспрестанным поддакиванием. Долго ломала она голову, чтобы усомниться в чем-нибудь или найти какое-нибудь противоречие. Наконец такая возможность представилась.

Пани Ванда говорила как раз о прогрессе, который обеспечит человеку счастье благодаря предоставленной возможности пользоваться благами своих чувств. Здесь Буба вспомнила слова отца и заметила:

— Однако, знаете ли, я не совсем с этим согласна.

— С чем? — удивилась пани Щедронь.

— С тем, что счастье состоит в облегчении жизни. Истинно культурный человек даже ищет для себя трудности и только в преодолении их находит счастье.

Пани Ванда задумалась.

— Например, зачем мы играем в шахматы? — добавила Буба. — Или зачем подвергаем себя опасности, покоряя Эверест?

Пани Щедронь кивнула головой:

— Вы правы. Настоящее счастье мы обретаем не в области материальной, хотя должны бороться за то, чтобы не отнимали у человека его прав на естественное счастье, определенное ему природой. Счастье покорителя Эвереста не может быть полным и вообще не является счастьем, если его в то же время мучит голод или неудовлетворенное желание женщины. Нельзя думать о высоком счастье, пока наша общественная жизнь искореняет все попытки удовлетворения нормальных потребностей нашего организма. И именно мужчины навязали человечеству в основе своей ложный взгляд о том, что нет ничего важнее высших целей. С момента, когда женщина добьется решающего влияния на цивилизацию, перемены произойдут окончательно. Тело наконец получит свои права, которые сегодня неразумно топчутся.

Буба закусила губу и подумала: «Какая же я глупая! Действительно глупая. Если бы то, что говорит пани Ванда, пришло мне в голову тогда, во время разговора с папой, он вынужден был бы согласиться со мной».

Пани Щедронь с какой-то удивительной доверительностью взяла ее за руку:

— Только вы, пожалуйста, из всего того, о чем я говорю, не сделайте вывод, что к мужчинам нужно относиться с неприязнью, — засмеялась она. — Уверяю вас, что со всеми своими недостатками, предубеждениями, вместе со своей духовностью и интеллектом, вместе с определенной грубостью, а может быть даже и потому, они — существа пленительные, просто необходимые. Самым большим несчастьем, катастрофой, какая могла бы обрушиться на мир, было бы исчезновение этого вида. И я опасаюсь лишь одного — чтобы прогресс цивилизации, отнимая остаток власти из рук мужчин, не изменил их, не лишил их того, без чего они перестанут быть мужественными, потеряют всю свою привлекательность, а именно силу, неуклюжесть, самонадеянность. Да, ту самонадеянность, которая, возможно, ничем не обоснована, но которая позволяет им считать себя авторитетом, а нам верить в это. Благодаря этому — вы знаете? — мы чувствуем рядом с мужчиной своего рода уверенность в безопасности и в то же время власть над ним, опасную власть, какой обладает укротитель в клетке со львами.

Служанка подала кофе. Буба хотела сказать, что именно такие мужчины и нравятся ей, но вспомнила Дзевановского, который, пожалуй, был вообще полным отрицанием мужественности, и подумала о том, почему пани Щедронь выбрала себе именно такого любовника и что, например (не специально, а только для примера), Таньский — мужчина parexcellence [5]Самый настоящий, истинный ( фр.)
.

— Вы позволите положить вам сахар? — спросила пани Ванда.

— Пожалуйста…

— Я пью без. Так вот, возвращаясь к нашей теме… — с улыбкой говорила пани Щедронь, — одно меня только утешает: когда исчезнет такой вид самца, меня уже не будет на свете, а вы станете согнувшейся старушкой и своим внучкам будете рассказывать, насколько счастливее были в молодости, чем они, обреченные на общество вялых, безвольных и скучных мужчин. Брр… — Она встряхнулась и добавила: — Они будут слушать это так, как мы слушаем легенды о Казанове или Яносике. Но самое интересное в том, что не поверят!..

Она рассмеялась:

— Не поверят, так же как мы не верим сегодня в так называемые старые добрые времена. Только у нас есть основания, а у них не будет.

— А может… — несмело произнесла Буба, — может, и у нас нет?

— Не думаю, — заколебалась пани Ванда, — хотя, существенно ли это? Для нас важна наша жизнь и ее проблемы. Каждое поколение должно думать о себе — aapresnousledeluge! [6]После нас хоть потоп! (ф р.).
У нас действительно слишком много собственных забот, чтобы заниматься тем, что будет когда-то.

Когда Буба вернулась домой, родителей она не застала. Они поехали с визитом к Залесским, где приемы длятся, как правило, до поздней ночи. Она занялась просматриванием журналов мод. В «Фемине» нашла две очень интересные модели вечернего платья и такого спортивного платья, какое было несколько дней назад на пани Жепецкой в кондитерской. Во время перерыва на обед Буба вместе с сотрудницами бюро забежала в кондитерскую на чашку шоколада и увидела там эту несносную Жепецкую как раз в таком платье и в жакете. По возвращении они разговаривали об этом, когда подошел Таньский. Держался он как-то невежливо:

— Вы тоже ходите просиживать по кафе? — спросил он.

— Не просиживать. Мы пошли на шоколад.

— Терпеть не могу этой атмосферы кафе, — взорвался он, — и этих толп раскрашенных баб, просиживающих целыми часами стулья, сплетничающих, шпионящих, увядших или увядающих мегер, которые собираются там к кормушке. Не знаю ничего более омерзительного. Я бы порол кнутами это бессмысленное стадо!

— Пан Хенрик! Как вы выражаетесь! — воскликнула она, более испуганная, чем возмущенная.

— Извините, панна Буба, но я не предполагал, что вы позволили втянуть себя в это. А вообще я не владею собой, нервничаю, извините.

Он вытолкнул это из себя и очень быстро ушел. У него не было права делать ей замечания, да еще таким тоном. Это было возмутительно, но он сделал это, и ей было приятно.

Буба вспомнила сейчас звучание его голоса и выражение лица. Глаза его прекрасно искрились, а верхняя губа гневно подымалась, открывая зубы. Он выглядел так, точно хотел укусить.

Она прикрыла глаза и подтянула ноги под себя. Он напоминал большого сильного и хищного зверя… И это был их последний разговор. Может, он обижается на нее?.. Вроде не за что, однако… Она встала и взяла телефонный справочник. Наверное, у него есть телефон… Как хорошо, что дома никого нет и можно поговорить свободно. Она чувствовала легкое возбуждение. Правда, она не раз звонила разным молодым людям, но делала это от имени мамы, приглашая их на бал или на что-нибудь в этом роде. Но они были ей безразличны. А пан Таньский?..

Зачем ей скрывать это от самой себя: небезразличен он ей, и очень даже. И если он обиделся и в воскресенье не придет, это будет ужасно.

Телефон был занят. С кем он может разговаривать? Собственно говоря, они могли бы увидеться и сегодня. Если бы, например, пришел сюда… Будь у него свой автомобиль, могли бы поехать на часок. В Америке ни одна девушка не придавала бы этому значения. Более того, она считала бы совершенно нормальным пойти к нему. А если бы так…

Ответила телефонистка. Номер Таньского был свободен. Низкий, серьезный голос ответил стереотипное «алло» (совсем как в Америке!).

— Добрый вечер, пан Хенрик, — Буба сильно прижала трубку к уху.

— Добрый вечер. Кто говорит?

— Не узнаете? Буба Костанецкая.

— Вы? — удивился он.

— Огорчила вас?

—…….

— Ну, так что же вы молчите? Вы недовольны, что я звоню вам?

— И да и нет, — ответил он после минутного колебания.

— В таком случае спокойной ночи, — обиделась она.

— Нет-нет, панна Буба, позвольте мне объясниться.

— Ах, это уже неинтересно.

— Я просто счастлив, что вы обо мне помните! Я не могу передать, как я счастлив, но, с другой стороны…

— Я помешала вам? — спросила она холодно.

— Нисколько… Видите ли, я никогда не допускал, что вы позвоните мне, что вы вообще можете позвонить какому-нибудь мужчине, так, как это делают сейчас все другие девушки.

— Ага! Вы знаете, пан Хенрик, вы категорически нудны с этой своей вечной моралью. Вас должны были бросить все ваши любовницы, если у вас когда-нибудь кто-нибудь был.

В трубке воцарилось молчание. Видимо, он был озадачен и возмущен. Щеки Бубы пылали, но тот факт, что она говорила по телефону, а не с ним лично, придавал ей смелости.

— Так была у вас любовница? — повторила она.

— Панна Буба! Я с вами в такой манере и на такую тему не умею разговаривать.

— Вы считаете меня святой, лилией?

— Не в этом дело. Я не стал бы говорить об этом с мамой, сестрой и не буду говорить с вами.

— Почему?

— Потому что уважаю вас и хочу уважать.

— Так вы сделали плохой выбор.

— Как мне следует это понимать?

— Я такая же девушка, как и все другие, может быть, даже значительно хуже, а вы лицемер, и это не по-джентльменски.

— Но что?

— Если есть любовница, то нельзя пренебрегать ею до такой степени, чтобы считать недостойным уважаемых людей даже одно упоминание о ней. Вы знаете… Я думала о том, чтобы стать вашей любовницей. Я прошу вас не перебивать меня! Я думала, сожалела о том, что у вас нет машины. Мы могли бы организовать милые уик-энды. Вы мне нравитесь, я вам тоже. Все было бы замечательно. А сейчас финита! Да, ничего не вышло, а уважать меня вам не нужно, потому что я такая, как все, — распущенная, несдержанная. Но я знаю о том, что с моей красотой я всегда найду себе… партнера, да, именно партнера!

Она проговорила это на едином дыхании и была так возбуждена, что даже не могла вначале различить звуков, которые послышались в трубке. Лишь минутой позже она сориентировалась, что он… смеялся! Самым натуральным образом смеялся. Ах, что бы она сейчас отдала за то, чтобы убедить его, чтобы доказать ему, что она действительно распущенная. К сожалению, по телефону это было невозможно.

— Панна Буба, — послышался его голос, — если бы вы знали, как сильно, как глубоко я люблю вас, то не смеялись бы надо мной.

— Что?.. Что вы сказали?..

— Я люблю вас.

Буба хотела что-то ответить, но в этот момент лишилась голоса.

— Я люблю вас и знаю, что вы тоже полюбите меня. Не знаю только, как скоро, и об этом я спрошу вас в воскресенье. Хорошо? А сейчас позвольте пожелать вам спокойной ночи. Спокойной ночи, милая, чудная и единственная. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — полусознательно ответила она и, когда он уже положил трубку, она крикнула:

— Пан Хендрик!..

Но было уже поздно. Она медленно встала и подошла к зеркалу, но не видела своего отражения. Голова кружилась. Боже, как прекрасен мир!

Она села в углу в низком кресле и задумалась. Она понимала, что в ее жизнь вошло что-то новое, несоизмеримо важнее всех ее ежедневных дел, вошло, может быть, само счастье… Личное счастье единицы, которое топталось веками, преодолевая запреты… Нет, не то… Счастье находит человек в преодолении трудностей… Ах, какое ей до всего этого дело! Ее счастье было чем-то маленьким, тихим, что сладостно расплывалось в груди. И напрасно она старалась найти какие-то умные слова для определения своего состояния, напрасно пыталась как-то назвать его — действительность, которая состояла из тепла, тишины, восстановления в памяти недавнего разговора и какой-то неопределенной радости.

В дверях стоял слуга:

— Прикажете подавать?

— Что? — очнулась она.

— Уже девять. Ужин готов.

— О нет, я не буду есть.

Слуга онемел.

— Убери со стола, Ян. Я не буду есть.

— Вы не заболели, упаси Боже, вы плохо себя чувствуете?

— Да, голова у меня болит.

— Может, принести порошок? А может, вы бы все-таки съели что-нибудь легкое? Омлет с вареньем? А может, хотя бы чай с печеньем?

Она решительно отправила Яна. Как она могла есть в такую минуту! Она не была голодна, не могла быть голодной, хотя охотно съела бы ужин… Даже очень охотно. С обеда ничего во рту не держала. Нельзя же считать несколько микроскопических овсяных печений, съеденных у пани Щедронь. Но как можно думать вообще об этом сейчас!

Он, наверное, тоже сейчас сидит одинокий и мечтает о ней. Вероятно, тоже старается представить себе ее, угадать, что она чувствует, о чем думает. Какой у него был глубокий голос, когда он говорил: «Я люблю вас»!

Разумеется, с зарождения земли эти слова повторялись уже тысячекратно, но вряд ли звучало когда-нибудь в них столько настоящего чувства…

Гостиная была определенно велика для ее состояния сосредоточенности. Совершенно уединенно она может чувствовать себя только в темноте, в постели, плотно закутавшись одеялом.

Она прошла в ванную, умылась и быстро легла в постель. Прикосновение гладкой холодной простыни и тихое тиканье часов — и вот она наедине со своими мыслями, а скорее — с мечтами.

Пройдет еще несколько дней, и они обручатся. Отцу, наверное, он очень понравится. Настоящий мужчина. Отец, когда был молодой, напоминал его манерами и улыбкой. Надо признаться, что Хенрик красив. Такого мужа найти нелегко. Все подружки будут завидовать ей. Свадьба, конечно, не должна быть шумной. Он будет в пиджаке, а она в таком сером костюме, в каком была княжка Йорка весной в Арцахоне. К этому обычный фетр с тонким темно-красным шнурочком и серые туфельки на средних каблучках. Рядом с ним она будет выглядеть еще меньше, но это как раз хорошо. Прямо из костела они поедут на вокзал. «Ну да, — вспомнила она, — но ему же нужно будет переодеться!»

Собственно, об этом уже подумает мама, она ведь такая предприимчивая. А после возвращения из путешествия (потому что путешествие должно быть обязательно!) они лучше всего поселятся на хуторе Сташица. Купят себе такой домик с холлом и лестницей, с большой ванной и застекленным потолком, как у Толи Ржеусской, только с матовым стеклом, потому что оно дает более приятный свет. И каждый день по утрам она будет сама готовить ему все для ванны, для бритья, готовить одежду. Сама будет выбирать на каждый день костюм, галстук и рубашку. Он должен выглядеть всегда как с обложки журнала. Она будет вставать на полчаса раньше… Боже, как это будет замечательно!

А вечером они будут целоваться. Много, очень много, и она будет сидеть у него на коленях…

«Но все это можно делать и не выходя замуж, — подумала она, — так, как у Линдсея. Нет, это не совсем то. О, совершенно иное!»

И сама удивилась. Ведь он же не просил ее руки, не сказал, что хочет жениться на ней. А любить можно и так. Почему же тогда не пришло ей в голову, например, пофлиртовать с ним?

Она рассмеялась: Хенрик и флирт. Нет. Он действительно ее любит! Если бы не любил, никогда бы ей этого не сказал, а флирт, что это вообще такое — флирт?! Какое это счастье? Она будет называть его полным именем, без сокращений: Хенрик, мой Хенрик, мой драгоценный Хенрик! Она с размаху обняла подушку и прижала к себе.

И вдруг она почувствовала что-то весьма непристойное, что-то оскорбляющее возвышенное состояние ее чувств. Это был обычный голод. Ужасно хотелось есть.

В ящике рядом, к счастью, была коробка шоколадок. Она достала ее и ела одну за другой без раздумий и без разбора. Какая это замечательная вещь, шоколад! Съела и вздохнула с облегчением.

«Удовлетворение животных инстинктов», — Буба усмехнулась наперекор немного себе, а немного пани Щедронь, затем завернулась в одеяло и уснула.