— Марыня, если ты найдешь редиску по семьдесят грошей за пучок, — заканчивала распоряжения Кейт, — возьми, пожалуйста, два. Если будет дороже, сделаем зимний салат. Мне кажется, что в банке еще осталось несколько грибов, и помни, Марыня, пожалуйста, что в тушеную говядину не нужно добавлять даже горошинки перца, потому что это вредно хозяину, а в его крем положи на две ложки сахара больше, чем всем остальным. Он говорил прошлый раз, что крем был не сладкий.

— Хорошо, я могу, но тогда он был слишком сладкий.

— Если ему так нравится, не о чем говорить. А мяснику скажи, что заплатим после первого.

Кейт взяла исписанный каракулями листок и вышла. Погасив свет в столовой и в комнате Гого, она подумала, что он никогда не выключает за собой свет, а плата за электроэнергию повышается ежемесячно. В комнате Гого было слишком жарко, и она открыла окно, чтобы проветрить помещение перед сном. Февраль этого года был по-весеннему теплый. Температура не падала ниже нуля, и снега в городе не было совсем. Она заглянула в кабинет, который служил им одновременно и комнатой для приема гостей. Гого сидел в халате за письменным столом.

«Значит, сдержал обещание, — улыбнулась она потихоньку, — разделся и следовательно уже не выйдет, даже перед ужином не выпил и рюмки водки».

Он разрабатывал организационный план проектируемого еженедельника, в который, кстати, Кейт не верила, равно как и ни в одну из затей Кучиминьского. Гого, однако, загорелся этой идеей и даже расчетами доказал, что через год журнал будет давать более восьмидесяти тысяч дохода, из чего на долю Гого, как администратора и одного из главных участников, придется не менее тридцати тысяч в год.

Однако она уже окончательно потеряла веру в способность Гого самостоятельно работать и, оценивая ситуацию реально, хотела лишь одного, чтобы он получил какую-нибудь хорошую должность. Но и здесь пришлось сражаться с его нежеланием быть у кого-то в подчинении. В начале января, благодаря поддержке князя Залуцкого, Гого занял место заместителя директора управления делами его брата. Спустя четыре дня он отказался от работы, к великому сожалению Кейт. Барон Ирвинг уже дважды предлагал ему вполне достойные места: раз в промышленности Силезии, а второй — в Бориславле. Гого не согласился, потому что не хотел уезжать из Варшавы.

Сегодня снова барон прислал письмо, приглашая Гого на завтра к девяти часам утра, и Кейт, главным образом поэтому, умоляла его не идти в ресторан, откуда он всегда возвращался под утро и спал потом до обеда, чтобы остаток дня пить сифонами газированную воду и съедать по несколько лимонов. Она дрожала от страха за исход разговора, предчувствуя, что пан Ирвинг уже больше ничего не предложит, он ведь и так проявил, учитывая времена, небывалую заботу о Гого, хотя Кейт не сомневалась, что делал он это исключительно по просьбе сына. Она была бесконечно благодарна Фреду за это и за его деликатность, ведь она его никогда и ни о чем не просила. Он был настолько тактичным, что ни разу не вспомнил о своих обращениях к отцу, даже наоборот, делал вид, что ничего не знает.

Она закрыла окно, задернула шторы и вошла в кабинет. Гого поднял голову.

— Если дать трехцветные обложки, — сказал он, — стоимость повысится на пятнадцать процентов. Твое мнение на этот счет.

— Я думаю, что цену одного экземпляра следует снизить до возможно допустимых границ. У людей нет денег. В таких условиях логично избегать всякого рода ненужных излишеств.

— Потому что ты всегда боишься риска.

— Я не вижу тут риска, это…

Зазвонил телефон. Кейт подняла трубку и услышала хриплый, грубый голос Залуцкого.

— Можно ли пригласить пана Зудру? Это Залуцкий.

Когда он звонил вечером, то всегда притворялся, что не узнает ее, но она прекрасно понимала, о чем идет речь: они хотели вытянуть Гого в ресторан. Проще всего было ответить, что пана Зудры нет или что он уже спит. Однако она не могла соврать.

— Сейчас позову, — сказала Кейт и передала трубку мужу со словами: — Это Залуцкий, не пойдешь?

— И речи быть не может, не беспокойся.

— Спасибо, — она поцеловала его в лоб. — Я иду к себе. Будем уже отдыхать, правда?

— Да, любимая, конечно, — ответил он и стал говорить по телефону: — Как дела. Али-Баба?

— Слушай, Гого, я послал за тобой машину. Она будет возле твоего дома через пять минут, приезжай сейчас же.

— Нет, не могу, сегодня не могу. А что случилось?

— Ничего не случилось, но здесь очень весело. Приезжай немедленно…

— Видишь ли, у меня много работы, это во-первых, а во-вторых, я уже разделся и сижу в халате.

— Так оденься.

— Нет-нет, завтра утром у меня встреча со старым Ирвингом, а с вами там затянется, как всегда.

— Я обещаю тебе, что в час все поедем по домам, никуда больше заходить не будем. Подожди, тут Збышек вырывает у меня трубку.

— Гого, если тотчас не приедешь, — в трубке послышалось бормотание Хохли, — то будешь свиньей.

Хохля был уже пьян. Должно быть, кто-то открыл дверь телефонной кабины, потому что в трубке послышались голоса и звуки музыки. Гого посмотрел на часы. Было десять минут одиннадцатого.

— Збышек, я правда не могу, — сказал он, но уже менее уверенно.

— Эх, ты, подкаблучник!

— У меня работа.

— Послушай, здесь Адам, Тукалло, Ясь, Монек, Дрозд, ну все. Если не приедешь, то увидишь, что я продам портрет пани Кейт тому паршивцу, а ты получишь фигу. Собственно, что это я еще упрашиваю тебя! Ты мне одолжение делаешь, что ли?

Трубку снова взял Али-Баба.

— Не будь козлом и приезжай.

— Да пойми же ты, я обещал жене, — понизил голос Гого.

— Так соври что-нибудь. Скажи, что я с сестрой в «Европе», или что другое.

— Я еще подумаю и если смогу…

— Ну, хорошо. Во всяком случае, если не поедешь, то вышли слугу вниз, чтобы отправить машину обратно к «Под лютней».

— Договорились.

— Тогда привет, ждем тебя.

Гого положил трубку и встал.

«Послать слугу, — подумал он с грустью. — Я даже домработницу послать не могу, потому что уже, наверное, спит. Ему кажется, что у меня есть слуга».

И здесь он вспомнил, что недавно сам сказал Залуцкому, как бы невзначай, в разговоре, что ему что-то устроил слуга. Именно поэтому он медлил с приглашением Залуцкого на обед. Все в этой квартире выглядело таким дешевым, так не по-барски.

Выдвинув ящик стола, по привычке проверил содержимое кошелька, хотя знал, что там нет ни гроша. Рядом лежала горка мелких монеток, пересчитал, их было немногим более пяти злотых.

«Выйду и дам шоферу три», — подумал он и начал быстро одеваться. Постучав в спальню Кейт, он не услышал ответа. Она была в ванной комнате.

— Кейт, — позвал он, — я должен на минуту спуститься вниз. Али-Баба прислал за мной машину.

— Но ты же дал мне слово, что останешься дома.

— Ну, да, — он нетерпеливо щелкнул пальцами. — Я только отправлю шофера… Хотя там какой-то важный вопрос в связи с еженедельником.

— Гого… — начала она, но он прервал ее:

— Я же говорю тебе, что не поеду. Только вот у меня нет мелких монет дать чаевые шоферу, у тебя ничего не осталось?

— Нет, возможно, лишь несколько грошей. Они лежат в ящике стола, только не бери те двадцать семь злотых, которые оставлены на оплату телефона.

— Хорошо.

— И не едь, Гого.

— Нет-нет, разве что на минут десять загляну туда.

— Гого! — позвала Кейт, но он притворился, что уже не слышит.

В ящике Кейт на счете за телефон лежало несколько монет. После секундного колебания он взял десять злотых. Все равно не истратит, но на всякий случай нужно иметь при себе хотя бы на пиво и сигареты.

Оказавшись на лестнице, он задержался на минуту.

«Даю себе слово, что до полуночи вернусь», — решил он.

Однако пока спускался, его размышления рассыпались. Что там сейчас происходит с Кейт? Что она подумает, когда увидит, что он взял десять злотых, что надел темный костюм? Если он не вернется через несколько минут? Не станет ли она, которую он никогда не мог разгадать, презирать его?

Он остановился из-за молниеносно пронзившей его мысли. Не придет ли ей в голову, что ничего иного от него и ожидать было нельзя, что мое слово чести ничего не значит, потому что родила меня… простолюдинка?

Он чувствовал себя так, точно его ударили по лицу.

«Нет-нет, только не это», — подумал, сжав зубы.

Достав из кармана деньги, он отсчитал три злотых для шофера. Я дам ему деньги и скажу ехать обратно в ресторан.

Он прошел по коридору и вышел за ворота. Возле тротуара в свете фонарей поблескивал длинный черный автомобиль. Рядом стоял шофер в синей ливрее с кокардой на шапке.

Как только он увидел Гого, старый служака снял шапку и широко открыл дверь автомобиля, сказав:

— Мое почтение, прошу вас.

— А, день добрый, Юзеф, — неуверенно ответил Гого.

Колебание, однако, длилось мгновение. Гого сел, дверь захлопнулась, и автомобиль бесшумно тронулся с места.

Кейт, выйдя из ванной, заглянула, конечно, в ящик стола, потом медленно задвинула его. Проходя через спальню Гого, она бросила взгляд на его светлый костюм, который он снял после ужина, погасила свет в прихожей, какое-то время стояла неподвижно в темноте, проверила, хорошо ли закрыты двери, и, вернувшись в кабинет, села к столу. Взгляд ее скользнул по собственной фотографии и остановился на разбросанных бумагах. Среди таблиц, заметок и ведомостей пестрели рисунки. В углу одной из карточек, в рамке, был список: Фреду — 300, Али-Бабе — 450, Адаму — 100. Рядом с последней цифрой пометка «срочно». На другой карточке заметок поля были исписаны расчетами: машина — 20 000, вилла в год — 8000. Слуга и шофер вместе — 3600, сезон на Ривьере — 6000…

Зазвонил телефон. Говорил Полясский спокойно и, казалось, четко, но она все-таки сразу поняла, что он не совсем трезвый.

— Пани Кейт, вы еще не спите? Не волнуйтесь за Гого. Я бы не хотел по отношению к нему быть нелояльным, я далек от этого. Мы сидим здесь вместе, но я понять не могу, как он решается оставлять вас одну. Пани! Я знаю, что вы там не льете слез и не отчаиваетесь. Это не в вашем характере. И не о вас речь, а о нем. Он производит на меня впечатление человека, который гонится за количеством, теряя по дороге золото.

— Золото, пан Адам, тоже имеет относительную стоимость, — заметила Кейт, — а я, между прочим, не вижу ничего плохого в том, что мой муж умеет развлечься.

— Так почему же вы не приходите вместе с ним, если одобряете развлечения?

— Это дело вкуса. Мне не нравятся рестораны и танцы.

— О, я понимаю вас и тоже не терплю всего этого.

— Оригинальная шутка, — попыталась рассмеяться Кейт.

— Вовсе не шутка. Просто у меня нет дома. Будь я на месте Гого! Боже, я стоял бы на коленях…

—…у моих ног, — с иронией закончила Кейт.

— Зачем вы надо мной смеетесь? Разве я заслуживаю. Мне хотелось сказать, что на коленях я каждый день благодарил бы провидение.

— Не утруждайте себя банальностями, за которые завтра вам будет стыдно. А сейчас возвращайтесь в свою компанию, ведь там без вас скучают.

— Пани Кейт, я столько хочу вам сказать… Позвольте мне приехать! На час!.. Хоть на полчаса!..

— Спокойной ночи, пан Адам.

— Секунду, умоляю! Несколько дней назад был у вас Тукалло и сидел до полуночи, а сейчас еще только несколько минут двенадцатого.

— Пан Тукалло — совершенно иное дело.

— Я… я могу принять это за комплимент?

— Как вам будет угодно.

— Пани Кейт, вы же знаете, что с моей стороны вам не угрожает не только какое-нибудь слово, которое могло бы оскорбить вас, но даже взгляд, который не выражал бы ничего иного, кроме обожания и глубокого уважения. Вы же знаете меня!

Кейт рассмеялась.

— Конечно, но знаю также и себя.

— Вот именно. Я не представляю себе, чтобы с чьей-нибудь стороны вас могло встретить оскорбление, чтобы кто-нибудь мог задеть вашу честь или нарушить дистанцию, которую вы определили ему.

— К сожалению, вы переоцениваете мои душевные качества, и сейчас я докажу вам это: несколько минут назад я пожелала вам спокойной ночи.

— Вы правы, — растерялся Полясский. — Я наглец и прошу меня извинить. Спокойной вам ночи. Наверное, я много выпил. Но я хочу сказать вам еще одно: если бы мне был предложен выбор стать Севером, которого вы можете принять в любое время, или оставаться собой и любить вас, даже не встречаясь с вами, я всегда предпочел бы второе. Я не жду ответа. Да и что нового вы можете сказать. А сейчас спокойной ночи. Спокойной вам ночи, пани Кейт.

— Спокойной ночи, пан Адам.

Едва она успела положить трубку, как снова раздался звонок. Дозвонился Гого. Как всегда он объяснял, что там весело, что его не хотят отпускать и что он почти ничего не пьет. Язык у него при этом заплетался. Он уверял, что через час вернется, умоляя не сердиться, повторяя, что любит ее и надеется, что сон ее будет крепок.

— Хорошо, Гого, — последовал ответ Кейт, — веселого тебе вечера.

— Спасибо, Кейт. Ты — ангел.

Она отключила телефон, чтобы ее не беспокоили, зная, что Гого будет звонить на протяжении всей ночи, а еще и Полясский, под утро иногда Тукалло или Хохля со своими признаниями.

Кейт, забравшись в постель, взяла письмо тетушки Матильды. Ей хотелось еще раз просмотреть его, оно пришло перед обедом, и она прочитала его второпях.

Пани Тынецкая писала редко. Ее письма, хотя и были проникнуты искренней сердечностью по отношению к племяннице и Гого, но все-таки полны были безысходного пессимизма. Она жаловалась на старость и одиночество. В предыдущих письмах выражала надежду на то, что, возможно, в имении все изменится к лучшему, когда приедет Роджер, вспоминала как бы невзначай, что он сейчас отдыхает в Вене, потом будет в Липске.

В последнем письме о нем было лишь короткое замечание: «…Мой сын приехал в Пруды на несколько дней вместе со своим приятелем, каким-то деклассированным австрийским бароном, который, как я могла понять по их отношениям, является для Роджера чем-то вроде гувернера или инструктора. Скоро они уезжают в Америку».

Этот странный тон пани Матильды говорил о том, что между ней и сыном не произошло сближения и взаимопонимания, на что она очень надеялась.

В конце письма старая графиня сообщала: «Говорил мне адвокат Гимлер, что к нему писал твой муж, спрашивая, не может ли он получить три тысячи авансом из своей пенсии. Горько ему было отказывать, но, к сожалению, что я и вынуждена была подтвердить, адвокат имел жесткое распоряжение не превышать сумму пенсии вплоть до лишения своей должности у моего сына, интерес которого по отношению к Прудам ограничивается единственно контролем за счетами именно этой пенсии».

Кейт выключила свет и попыталась уснуть. Однако навязчивые мысли долго не давали ей сомкнуть глаз. Память возвращала к счастливым и спокойным годам, проведенным у тетушки в Прудах. Как уверенно она смотрела в будущее, как безгранично верила, что судьба уготовила ей то, что она сама себе выбрала, и ничто не сможет изменить ее жизнь. Выходя замуж за Гого, она не надеялась найти в браке с ним счастье. То, чем брак оказался, не было даже его тенью, а иногда казалось полной утратой всех надежд. Случались дни, когда она впадала в крайнее отчаяние. Стыдно было ей как за отрицательные черты мужа, так и за взрывы его нежности, в которых с каждым днем все больше распознавалась мелочность его натуры. Он был ни злым, ни глупым, но не хватало ему какой-то внутренней цельности, сильного характера, не хватало стремления к чему-то высокому в жизни, кроме сытости, кроме дешевого снобизма. И даже в этих устремлениях не было у него твердости. Он дошел до того, что обратился к Гимлеру за деньгами, к тому же за ее спиной. Это уже походило на непорядочность.

Она не показала ему письма пани Матильды: хотела оградить от нового унижения, потому что еще надеялась, что, оказавшись у дел, получив какую-нибудь достойную должность, к нему вернутся и прежняя гордость, и те ценности, которые видела в нем и за которые продолжала бороться. Не меньше усилий она прилагала, чтобы перед ним, а тем более перед людьми спрятать свои разочарование и горечь. Поэтому очень болезненными были такие разговоры, как сегодня с Полясским, такие взгляды, как взгляды Фреда, в которых было и понимание, и сочувствие, и почти жалость.

Ей удалось уснуть лишь на несколько часов, а когда встала, было восемь. Гого еще не вернулся. Уже часто случалось, что он приходил очень поздно, но в это время раньше он всегда был дома. Обеспокоенная, она решила позвонить Фреду. Едва включила телефон, как появился Гого. Выглядел он жутко в помятом котелке и грязном пальто. Лицо его было опухшим, а под правым глазом красовался синяк. Он был совершенно пьян и, пошатнувшись, упал. У нее не хватило сил поднять его. Он бормотал что-то невразумительное. Наконец ему удалось встать и с трудом добраться до ванной комнаты. Кейт отпрянула и захлопнула дверь. Убежав в дальнюю комнату, она закрыла руками уши, чтобы не слышать приступов его тошноты.

Это уже было выше ее сил. Она стояла бледная и дрожащая, судорожно сжимая ладони, близкая к обмороку. К счастью зазвонил телефон. Она пришла в себя и подняла трубку. Фред Ирвинг интересовался, не вернулся ли Гого.

— Я провожал его домой, но он уперся и по дороге сел в такси, наказав ехать в «Мулен Руж». Я поехал за ним, но там его не нашел. Потом искал его в других ресторанах, но напрасно.

— Да, спасибо вам, он уже дома, — ответила Кейт, — стараясь придать голосу спокойный тон. — Я не видела его, потому что еще спала. Кажется, он был навеселе. Видимо, вы хорошо повеселились, но у меня к вам просьба. Дело в том, что Гого должен был сегодня встретиться с вашим отцом. К сожалению, он так крепко спит, что мне жаль его будить. Вы не будете так добры извиниться перед отцом и оправдать каким-то образом отсутствие моего мужа?

— Хорошо, я все устрою. Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?

— Нет, благодарю вас, — она сжала губы, чтобы не расплакаться.

— Я сейчас в городе. Мне кажется, вы собирались сегодня в банк, я охотно улажу ваши дела, потому что и я там…

— Нет-нет, спасибо, ничего срочного.

— Целую ваши руки и до свидания.

— До свидания, пан Фред.

Марыня подала завтрак. Кейт выпила чашку чаю, но есть ничего не смогла. Спустя какое-то время из ванной вышел Гого. Он немного протрезвел, но цвет лица у него был бледно-зеленый. Кровавый синяк под глазом напух еще больше и выглядел отвратительно при вымученной кривой усмешке.

— Ты — ангел… — начал он охрипшим голосом. — Извини меня… Безобразно напился… Да, но это уже в последний раз. Даю тебе честное слово. Последний раз… Сейчас я переоденусь и пойду к этому старому идиоту… Который это час?

— Ты не можешь идти в таком состоянии, — ответила Кейт спокойно. — Звонил Фред, и я попросила его объяснить отцу ситуацию.

— Ты — ангел, — расчувствовался он, — а я — свинья. А Фред вовсе не такой добренький, как тебе кажется. Это все только потому, что он влюблен в тебя. Ты думаешь, я этого не понимаю? А, вот, сейчас, сейчас…

Он начал неловко вынимать все из разных карманов и наконец нашел то, что искал: несколько банкнотов по сто злотых, измятых и мокрых, видимо, залитых вином.

— К твоим услугам, видишь, я всегда помню о тебе, — он положил перед ней деньги.

— Откуда они у тебя?

— Откуда? — рассмеялся он. — Будь уверена, что я их не украл.

— Надеюсь, но хотела бы знать, у кого ты их одолжил. Ты выпил и можешь забыть, а я не думаю, что тебе хочется, чтобы тебя обвиняли в том, что ты не возвращаешь долги.

— А я тебе говорю, что ты — мой ангел, сокровище мое ненаглядное! Она заботится обо всем. Я бы давно пустил себе пулю в лоб, когда бы тебя у меня не было.

— Ты одолжил их у Фреда?

— Да, пятьсот злотых. У меня раскалывается голова, пойду спать. Только распорядись, чтобы мне поставили возле кровати газированную воду и лимон…

— Уже все приготовлено.

— Счастье ты мое, — он протянул к ней руки.

Кейт сделала вид, что не замечает, и сказала:

— Сейчас ложись, я разбужу тебя в три. Сегодня обедать с нами будет Тукалло.

— Хорошо, — ответил он покорно, — я, должно быть, выгляжу омерзительно. Иду спать, Кейт. Голова у меня сейчас раздробится на части.

— Спокойного сна.

— А ты помни, что я дал тебе честное слово. Если не сдержу, имеешь право дать мне в морду.

— Не употребляй таких слов, Гого.

— Но ты веришь мне?

— Верю, верю, спокойного сна, Гого.

Когда он закрыл за собой дверь, она опустилась на стул, сжав руками виски, и долго сидела не двигаясь. Потом тяжело поднялась и занялась своими ежедневными делами. Нужно было подготовить грязное белье для стирки, убрать в двух комнатах, почистить серебро и навести порядок в ванной. У нее кружилась голова, когда она приступила к уборке, однако она предпочла бы заболеть, чем сказать Марыне заняться этой работой. Ей было стыдно уже оттого, что служанка могла слышать поздние возвращения Гого и его бормотание.

Около часу дня раздался звонок в передней. Кейт слышала, как Марыня открыла дверь и с кем-то разговаривала.

Вскоре она вошла и сказала шепотом, подавая визитную карточку:

— Пришел какой-то молодой пан, спрашивал нашего, а когда я сказала, что он спит, поинтересовался, есть ли вы.

Кейт взглянула на карточку и вздрогнула. Там были только имя и фамилия: Роджер Тынецкий.

«Что ему нужно?» — промелькнула в голове мысль.

Ее охватило беспокойство. Она была почти уверена, что он приехал сообщить Гого, что снижает пенсию или даже лишает ее совсем.

— Зачем ты сказала ему, что пан спит? — в тоне Кейт звучало осуждение. — Я говорила тебе уже не раз, что всегда прежде нужно спросить у меня. Проводи его в кабинет.

Она быстро сняла фартук и спрятала салфетку для пыли. Роджер вошел и остановился в дверях. Он очень изменился, правда, видимо, потому, что она никогда не видела его в такой одежде. На нем был хорошо скроенный коричневый костюм и темно-красный галстук. Кроме того, сейчас он носил короткие подстриженные усы. Его взгляд показался Кейт критичным, острым и пронизывающим.

— Я прошу великодушно извинить меня за мой визит, — произнес он. — Собственно, дело у меня к вашему мужу. Однако если я не могу видеть его, то вынужден затруднить вас. Я задержался в Варшаве лишь на несколько часов.

— Но мне очень приятно видеть вас, — сказала Кейт, соблюдая правила приличия и подавая ему руку. — Прошу вас, садитесь.

— Благодарю.

Он сел и достаточно откровенно огляделся вокруг.

— Мне писала тетя, — начала Кейт, — что вы собираетесь в путешествие.

— Да. Как раз сегодня я выезжаю в Лондон, а оттуда в Америку.

— Недолго вы отдыхали в Прудах.

— Я умышленно сократил там свое пребывание по двум причинам, о которых вы с легкостью можете догадаться.

— К сожалению, это не так легко.

— Пожалуй. Не в моих правилах навязываться кому-то, а я заметил, что мать совсем не радуется моему приезду. Это во-первых. Во-вторых, меня это нисколько не удивило: я еще не совсем отесан, хотя и не жалел сил, чтобы приобрести хорошие манеры.

— Я не нашла в письме тети, чтобы она была недовольна вашим приездом или упрекала вас в неумении вести себя в обществе.

— В таком случае, в письме она была более благосклонна ко мне, чем при личной встрече. Она только назвала меня самоуверенным, что следовало понимать наглым… — Горько усмехнувшись, он добавил: — Хотя она права, это, несомненно, успели отметить и вы.

— Вы ошибаетесь, — покачала головой Кейт. — Ничего подобного я о вас не подумала.

Он кашлянул и нахмурил брови.

— Но давайте перейдем к делу, которое привело меня сюда. Вы интересуетесь делами мужа?.. То есть знаете ли вы о них что-нибудь?

— Думаю, да.

— Так вот, ваш муж получает пенсию из Прудов.

— Это мне известно.

— Пенсию высылает адвокат Гимлер. Как я проверил, точно в срок первого числа каждого месяца. Адвокат представил мне письмо пана Зудры с просьбой выслать ему три тысячи аванса. Я, признаться, не знаю, что думать об этой просьбе, и поэтому я приехал, чтобы лично поговорить с ним. Но если вы столь любезны, я позволю себе спросить у вас, что это может означать?

Кейт покраснела.

— В такие подробности я не посвящена.

— А могу я рассчитывать на откровенный ответ?

— Я слушаю вас.

— Хватает ли той пенсии, которую получает пан Зудра, чтобы жить в достатке и вести достойный образ жизни?

Она была в замешательстве, потому что не знала, к чему ведут его расспросы, и решила ответить в соответствии с собственными убеждениями.

— Думаю, хватает.

— Так почему возникла просьба об авансе?

— Не знаю. Возможно, у него были какие-то непредвиденные расходы, может быть, собирался принять участие в каком-нибудь предприятии. Боюсь, что не смогу вам объяснить.

Роджер сжал губы.

— И я буду честен с вами. Мне поступила информация, что пан Зудра ведет расточительный образ жизни. Неважно, как и от кого я узнал об этом. Во всяком случае, этого достаточно, чтобы сделать вывод о том, что выделение ему каких-то авансов или помощи было бы равносильно выбрасыванию денег на ветер. Есть еще и другая сторона дела: пан Зудра — мой родственник, так как стал вашим мужем, мужем моей сестры. — Роджер слегка покраснел и добавил: — Я прошу меня извинить, что осмелился напомнить об этом родстве, это наглость с моей стороны.

— Я вовсе так не думаю, — она попыталась улыбнуться.

— Так вот, — он перевел дыхание, — поэтому я решил рассмотреть просьбу пана Зудры положительно. Речь идет, конечно, о долгах. Мне известно, что за квартиру вы не платите уже два месяца. Много ли еще таких задолженностей?

— Таких домашних, — ответила Кейт, опустив голову, — где-то около девятисот злотых, точнее, девятьсот сорок.

— А сколько еще долгов?

— Думаю, около двух тысяч злотых.

Он кивнул головой.

— Так вот, я оставлю тысячу злотых на покрытие домашних долгов, но только исключительно в ваше распоряжение. Я совершенно уверен, что если я попрошу, чтобы эти деньги ни на что иное не были потрачены, — подчеркнул он, — а вы это любезно пообещаете, у меня не будет сомнений на этот счет.

— Вы можете быть уверены, — ответила она тихо.

Он вынул из кармана и положил на стол несколько купюр. После затянувшегося молчания он начал говорить снова:

— Что касается личных долгов пана Зудры, я готов оплатить и их, хотя при одном условии, скорее, при двух: он не получит этих денег в руки. Я вышлю пану Гимлеру список долгов вместе с адресами кредиторов, и он отошлет им деньги, сообщая, что делает это по поручению пана Зудры. Выполнит это он, однако, только в том случае, если пан Зудра присоединит к списку обязательство под честное слово не делать больше никаких долгов. Еще хочу предупредить, что при невыполнении этого обязательства пенсия автоматически будет задержана. Я весьма сожалею, поверьте мне, что таким образом решаю этот вопрос, тем более, что это коснется и вас, но я уже оставил соответствующие распоряжения адвокату и, как я уже говорил, сейчас уезжаю, поэтому, пока проснется пан Зудра, ждать не могу.

— Я понимаю вас, — произнесла она едва слышно.

— Поверьте мне, что эти унизительные условия я предлагаю вовсе не потому, что питаю особую антипатию к пану Зудре и хочу ему отомстить. Избави Боже. Просто я уверен, что поступаю в ваших общих интересах. Я не скупой и у меня есть больше, чем я могу отдать. Вы знаете, меня не увлекает раздача денег. С их помощью я никому не хочу вкушать уважение, а потребности у меня скромные. Именно поэтому я не желаю, чтобы кто-то иной бессмысленно тратил деньги.

— Я понимаю вас, — повторила Кейт, не поднимая глаз.

Его сухой тон и эти жесткие менторские слова причинили ей почти физическую боль. И не по своей вине она вынуждена была терпеть эти унижения, выслушивать замечания и выговоры. Как же изменился этот человек! Раньше она любила его, когда он был незаметным Матеком. Под маской исполнительного и безупречного служаки она интуитивно чувствовала, как ей казалось, натуру впечатлительную, способную растрогаться и пожертвовать собой. В имении он был каким-то милым, удобным инструментом, которого знают и который заслуживает доверие, основанное не только на знакомстве, но и на уверенности, что внутренняя его ценность исключает какое бы то ни было разочарование.

Как же он изменился! Полученное состояние сделало его уверенным, черствым и жестким человеком, который, чувствуя свое материальное превосходство, диктовал, правда, не без основания и совершенно справедливо, унизительные условия. Он выглядел безразличным, беспощадным и одновременно великодушным, но какой ценой!

— Я не знаю, когда вернусь в страну, — продолжал он, не меняя тона, — планирую длительное путешествие и, по всей вероятности, задержусь подольше в некоторых городах Западной Европы. Сейчас я не могу оставить вам своих будущих адресов, но если вы захотите связаться со мной, отправьте письма адвокату Гимлеру, а он перешлет их мне.

Он сделал паузу и говорил дальше так, точно выучил все наизусть:

— Если обстоятельства сложатся таким образом, что вы не захотите жить в Варшаве, я очень вас прошу не забывать, что я ваш родственник и что для вас двери Прудов всегда открыты. Имение вы можете всегда считать своим домом, как было прежде.

Ей хотелось ответить, что такие обстоятельства не предвидятся, что ни за что на свете она не примет кусок чужого хлеба, дарованный ей с таким откровенно подчеркнутым неуважением ее мужа, но, взяв себя в руки, лишь сказала:

— Я благодарю вас.

В комнате воцарилось молчание. Кейт чувствовала, что как хозяйка дома из вежливости она должна продолжить разговор, понимала, что рассудок подсказывает завоевать симпатию этого человека, что это в интересах Гого, но не могла заставить себя произнести хотя бы слово.

Спустя минуту он, видимо, почувствовав ее состояние, встал и, поклонившись, сказал:

— С вашего позволения, я ухожу.

Она подала ему руку.

— Я желаю вам приятного путешествия.

— Большое спасибо.

Он поцеловал ее руку и направился к двери, на пороге, задержавшись, обернулся, точно хотел еще что-то добавить, но только чопорно раскланялся и вышел.

Когда за ним закрылась дверь, Кейт взглянула на оставленные Тынецким деньги и вздрогнула: впервые в жизни она почувствовала собственную незначительность, бессилие, граничащее с отчаянием. И что странно, у нее не было обиды на Тынецкого, хотя именно он был виновником ее состояния, а росло лишь негодование к мужу, из-за которого она оказалась в ситуации, когда вынуждена была покорно выслушивать все эти досадные слова, приносившие ей мучительную боль. Было что-то возмутительное уже в том, что спал он после пьянки в то время, когда она сгорала от стыда за его поступки и своим молчанием, своей покорностью выпрашивала для него милость.

Несмотря на пережитое глубокое чувство досады, Кейт была довольна, что Гого не встретился с Тынецким, потому что эта встреча могла бы привести к какой-нибудь непредсказуемой выходке со стороны Гого и катастрофическим последствиям, включая отмену пенсии. Когда-то, в самом начале замужества, подсознательно она даже желала этого. Тогда она еще верила, что Гого способен на многое, может обеспечить себя и ее, что ему нужен лишь импульс, коим и послужило бы прекращение поступления дарованных денег. Сейчас у нее уже не осталось никаких иллюзий. Она могла рассчитывать единственно на счастливое стечение обстоятельств, на случай или чью-либо протекцию и, конечно, на собственные силы. Слишком поздно, к сожалению, она поняла, что этот человек, выросший в достатке, привыкший практически не ограничивать себя материально, не знающий забот ни о чем, не подготовлен морально к преодолению жизненных трудностей. Он лишен малейших амбиций стать независимым от чьей-то милости или занять какую-то позицию в обществе.

Сейчас, после визита Тынецкого и письма тетушки Матильды, ей пришла в голову мысль, что, по всей вероятности, богатство на любого действует деморализующе, разрушающе и губительно. В кого превратился этот человек, получив состояние? Когда-то на своей скромной должности конторщика в имении он был отличным работником, не выдающимся, правда, но полезным и почти незаменимым. Сегодня он стал чем-то удивительно ненужным, даже смешным. Связался с каким-то деклассированным, как писала тетушка Матильда, бароном, который, очевидно, тунеядствует при нем взамен за обучение Тынецкого хорошим манерам. Сам Тынецкий путешествует, вместо того чтобы заняться Прудами. Какой смысл в богатстве, если нет желания наслаждаться жизнью. Сам подчеркнул, что тратит мало, а впрочем, при его холодности и черствости трудно даже представить его радующимся.

Она не могла избавиться от мысли, что Тынецкий, воспитанный простолюдином, умышленно выбрал такой образ жизни, наивно полагая, что так он приобретет барственность. Она не могла в душе не согласиться с пани Матильдой, когда та жаловалась на отчужденность между ней и сыном.

Кейт посмотрела на часы и постучала в спальню Гого. Он уже не спал. Воздух в комнате был наполнен перегаром. Она остановилась подальше от кровати, чтобы до нее не доносилось дыхание, насыщенное этим омерзительным запахом. Как всегда после пьянства, Гого был подавленным и смиренным. Он даже не очень удивился, услышав о визите Тынецкого, и без сопротивления согласился на все его условия, заметив:

— Это так мило с его стороны, что он хочет оплатить мои долги, а то, что он не вспомнил о вычете этой суммы из пенсии, свидетельствует, что он не собирается этого делать. К тому же выглядеть это будет довольно импозантно, когда адвокат от моего имени отошлет им деньги.

— Не уверена, импозантно ли, — ответила Кейт, — но в чем убеждена, недостойно для тебя.

— Почему?

— Это доказывает, что он не хочет давать тебе эти деньги в руки, вероятно, опасаясь, что ты их растратишь, а не вернешь долги.

— Эх, — скривился Гого, — конечно, это хамство, но ведь об этом никто не будет знать.

— Ты знаешь.

— Ой, Кейт, не мучай меня! Ну, знаю я, знаю, что судьба уготовила мне роль преследуемого зверя. Что же я могу сделать?

Она пожала плечами.

— Говоришь, извини, глупости. Ты молодой, здоровый, у тебя есть все условия, чтобы стать независимым. И только по собственному желанию ты находишься в положении, когда…

— Сжалься, Кейт, — прервал он ее, — я совершенно болен, а ты мне читаешь нотации.

Она посмотрела на разбросанную в беспорядке одежду и сказала:

— Вставай, здесь нужно убрать.

— Хорошо, а пиво к обеду есть? Страшно хочется пива.

— Да, будет, — сказала Кейт и вышла.

— Подожди, — позвал Гого. — Я говорил, что на обед приедет Еля Хорощанская?

— Кто? — спросила она, задумавшись.

— Еля Хорощанская. Я пригласил ее вчера.

— Кто это?

— Замечательная женщина, художник. Она дружна со всеми Дьяволами. Мне очень хотелось познакомить тебя с ней. Скучаешь в одиночестве, а есть очаровательная женщина. Только вернулась из Парижа. Женщина из высшего света, ну и прелестна, как мечта.

Кейт спокойно сказала:

— Я не имею ничего против приглашения на обед кого-либо, однако просила тебя неоднократно, чтобы ты сообщал мне об этом заранее. Сам должен понимать…

— Понимаю, — прервал ее Гого, — но я пригласил ее, будучи пьяным. Можешь послать Марыню в ресторан купить к обеду что-либо еще. А если что-то будет не так, то уверяю тебя, она не обратит никакого внимания. Это цыганская натура, хотя на самом деле дама из общества.

— Если она дама из общества, — ответила Кейт, — я уверена, что она сочтет твое приглашение бестактным и не придет.

— Может, и бестактность, — раздраженно буркнул Гого, — но она точно придет вместе с Севером. Ты не знаешь ее. Говорю же тебе, это что-то совершенно необыкновенное.

— Почему ты говоришь о ней так фамильярно?

— Мы пили с ней.

Кейт ничего не ответила и пошла в кухню дать новое распоряжение. Только сейчас она вспомнила, что об этой даме говорил ей когда-то Кучиминьский или Хохля как об особе эксцентричной и довольно свободных нравов. Кейт же познакомилась пока только с очень способной скрипачкой панной Лулу Бжесской, называемой Пупсом, довольно милой и непринужденной девушкой. Когда она высказывала о чем-нибудь свое мнение, Хохля говорил, вздыхая:

— Пупс, а может, ты лучше сыграешь?

Точно в четыре обед был готов, однако гостей пришлось ждать почти полчаса. Тукалло в передней начал объясняться, сваливая всю вину на спутницу.

— Сердце у меня разрывалось при мысли, что я опаздываю на обед и что все утратит свежесть, но эта легкомысленная женщина одевалась так медленно, точно хотела спровоцировать меня оказать ей помощь. Ей все равно, что есть и в каком виде. Она не рискует ни зубами, потому что они у нее искусственные, ни желудком, потому что он у нее страусиный…

— Перестань тараторить, приставала, — прервала она. — Позволь мне разглядеть пани Кейт. Истинное чудо! Они нисколько не преувеличивали. Что за дивная красота! Позвольте обнять вас.

И не дожидаясь согласия Кейт, она обняла ее и поцеловала в щеку.

— Мне приятно с вами познакомиться, — сдавленно сказала Кейт.

— А я восхищена! — выпалила пани Иоланта. — Всю ночь мне описывали вас. Этот олух Хохля рисовал вас на салфетках. Ну, смотри, Гого, какая у тебя жена!

— Каждый день смотрю и наглядеться не могу, — подтвердил Гого.

— Я обожаю вас! — воскликнула Иоланта.

— Прошу вас, — улыбнувшись, сказала Кейт, — обед на столе.

— Что я вижу! — воскликнул Тукалло. — Мозги на тостах! О боже, только бы не застыли?!

Гого наполнил рюмки. Кейт, сидя напротив пани Иоланты, незаметно присматривалась к ней. Она производила неприятное впечатление. Иссиня-черные гладко расчесанные волосы с пробором посередине подчеркивали очень высокий лоб с двумя узкими линиями бровей. Выступающий орлиный нос, горящие глаза и маленькие, но полные чувственные губы при необычно белой, точно фарфор, коже придавали ее лицу выражение сладострастия, агрессивности и хитрости. Худая и высокая, с широкими бедрами и, что еще в прихожей заметила Кейт, имеющими правильную форму, хотя, возможно, слишком полными икрами. Нижняя часть ее фигуры от линии талии выглядела более тяжелой и, значит, превалировала над верхней, напоминая брюшко насекомого и придавая всему облику схожесть с самкой. Для ее роста у нее были непропорционально маленькие стопы и руки. На первый взгляд хотелось назвать ее некрасивой, но в то же время невозможно было отказать ей в привлекательности с ее живыми и одновременно ленивыми движениями и звонким манящим голосом.

Тукалло в своей обычной манере делился впечатлениями о минувшей ночи, никому не отказывая в колких замечаниях.

— Я скажу вам, — говорил он, обращаясь к Кейт, — что уже в третьем баре все выглядели, как стая обезьян, выпущенных на волю: Стронковский выл свои стихи о каких-то одеждах, Али-Баба дул в саксофон, Хохля объяснял незнакомой даме за соседним столиком, что он гений, Пупс, обильно политая коктейлями, горько плакала, Иоланта губной помадой нарисовала Полясскому густые усы и испанскую бородку, Гого сидел под столом, изучая основные мышцы ее икр, Дрозд выяснял отношения приревновав какую-то рыжую. А я, изумленный и уязвленный в своем человеческом достоинстве, разглядывал этот зверинец, тщетно пытаясь найти ответ на вопрос, каким образом оказался в ковчеге Ноя?

Гого смутился и сказал:

— Все твои выдумки, Север, а вообще-то я был пьян и ничего не помню.

— Абсолютно пьян, — рассмеялась пани Иоланта.

— Если я вел себя неприлично по отношению к тебе, — обратился к ней Гого, — прошу меня извинить.

— О, ты был весьма забавным. Вы знаете, чем он меня все время развлекал?

Кейт усмехнулась, почти владея собой:

— Мне трудно догадаться.

— Своим восхищением в ваш адрес!

— И там, под… столом?

— Вы не ошиблись, — громко расхохоталась Иоланта. — Именно это было самым отвратительным. Север, что я ему тогда сказала? Ага, я посоветовала ему стать массажистом, но только мужским. Ни одна женщина не выдержала бы в процессе обслуживания столько комплиментов в адрес другой женщины. А помните, как Полясский разругался с Фредом, когда тот хотел вытащить Гого из-под стола?

Кейт спокойно сказала:

— Именно поэтому я не хочу сопровождать мужа в его похождениях. Нет ни малейшего желания лицезреть подобные сцены. Мне уж точно удовольствия они бы не доставили. Я хочу думать, что во время подобных дружеских прогулок по ресторанам и танцам мои знакомые ведут себя культурно. Каждый волен выбирать себе развлечения по вкусу, но я предпочитаю не знать того, что переходит границы моего чувства юмора и не удовлетворяет моим эстетическим чувствам.

Тукалло кивнул головой.

— Вот видишь, Еля? Я же тебе говорил.

— Сам начал, — пожала она плечами.

— Кейт права, — добавил Гого, стараясь справиться с замешательством. — Давайте оставим эту тему.

— Завидую вашему характеру и вашим склонностям, — сказала Иоланта. — Я без ресторана жить не смогу.

— У меня есть муж, дом. Этого мне достаточно, — ответила Кейт.

— У нее тоже был, — отозвался Тукалло, — но ее дом более походил на ресторан, в который идут, когда все другие закрыты, а мужа она отправляла в гостиницу, когда он надоедал гостям. После развода умоляла меня жениться на ней, но я был категоричен, сказав: «Иоланта, я люблю покой и тихую домашнюю жизнь. Знаю, что наношу удар твоему сердцу, что, может, ломаю тебе жизнь, но мужем твоим я не стану. Ты не создана для роли жены, а я — рогоносца!». Не нужно добавлять, что она рыдала в три ручья и долго носилась с мыслью о самоубийстве, но я остался непоколебим.

Гого с недоверием смотрел на пани Иоланту.

— В этой истории, в этой грустной истории, — рассмеялась она, — есть одна утешительная вещь, а именно то, что в ней нет ни слова правды. Если…

— Это не имеет никакого значения, — перебил ее Тукалло. — Так могло быть, и этого мне достаточно. Ты, Иоланта, не должна выходить замуж, потому что ты относишься к типу женщин-охотниц.

— Какому типу?

— Типу ловчих. Существует два типа женщин: одни никогда не успокоятся, постоянно вынюхивают новую добычу, охотятся за намеченным, а когда пристегнут его к своему поясу, тотчас ищут следующего. Другой тип — это женщина-капкан. Они не бросаются на добычу, но в укрытии терпеливо и спокойно выслеживают ее. Когда неосторожная жертва приблизится к ним, они хватают ее, как в клещи, и сами никогда не отпустят. К таким относится пани Кейт.

— Я?! — возмутилась Кейт.

— Вы и все женщины, которые родились, чтобы быть женами.

— Какие же более счастливы? — спросил Гого.

— Это трудно определить. Женщина-капкан кажется в худшей ситуации. У нее нет выбора, отдана на милость судьбы, на ее каприз, на случай. Сидит дома в ожидании зверя, причем одинаково может напасть как на соболя, так и на кролика. Зато ловчая предоставлена выбору по вкусу. Клянусь маринованными грибами, что поскольку у женщин вообще скверный вкус, то он чаще вторым устраивает разные штучки, чем первым случай.

— Я предпочитаю много маленьких и незначительных ошибок, чем одну безнадежную и окончательную, — пожала плечами пани Иоланта.

— Ба! — воскликнул Тукалло. — Именно поэтому ты и есть ловчая.

— Диана! — вставил галантно Гого.

— Не упускай из виду ее собак, Актеон, — бросил Тукалло.

— Не беспокойся, мой Север. Мне не угрожает уподобиться оленю.

— Это не твоя заслуга. Если бы ты был мужем Иоланты, то уверяю тебя, что выглядел бы пятнадцатилетним мальчиком. А пани Кейт?.. — задумался он. — Пани Кейт слишком ленива, чтобы изменять.

— Слишком честная, — поправил Гого.

— Это одно и то же. Честность — классическая форма лени. Я не знаю нечестных лентяев. Им не хочется утруждать себя нарушением правил, традиций, общепринятых обычаев. А кроме того, пани Кейт типичная…

— Вы хотите сравнить меня с домашней курицей, не так ли? — засмеялась Кейт.

— Несомненно, но в положительном смысле, в то время как Иоланта есть и останется до смертного часа демоном танцевальных площадок. Я вижу ее милость стареющей у кассы бара, как она проматывает свои деньги. Пройдет молодость, а она не сможет оторваться от дансинга и закончит, конечно, седой старушкой, охраняющей туалет где-нибудь в «Мулен Руж» или в «Нарциссе».

— Спасибо тебе, наворожил, — скривилась пани Иоланта.

— Это не ворожба, это пророчество, — поправил Тукалло.

— А что ты напророчествуешь пани Кейт?

— У нее будет с дюжину детей и непоколебимое мнение почтенной матроны. Гого растолстеет и окончательно омещанится, а я дождусь серебристой седины, окруженный многочисленной толпой моих учеников. Через сто лет, проходя Краковским предместьем, можно будет восхищаться прекрасным памятником Северину Марии Тукалло. Над живописной группой заслушавшихся артистов и ученых будет возвышаться моя горделивая и вдохновенная фигура с бокалом в руке и с выражением мудрости на лице. В дни народных праздников у скульптуры будут останавливаться колонны граждан, чтобы, оказывая честь, склонить передо мной знамена. Глава города будет торжественно наполнять бокал в моих руках шампанским, и тогда на глазах у сановников и простонародья произойдет чудо: памятник дрогнет и поднесет бокал к бронзовым устам, опрокидывая одним глотком его содержимое. Вы можете себе представить, чтобы Северин Мария Тукалло, пусть и изготовленный из бронзы, стоял, как идиот, с полным бокалом в руке?

— Вот это исключено, — признала развеселившаяся Иоланта. — Ты только не сказал, что будет написано на пьедестале. Мне кажется что-то вроде: «Северину Марии Тукалло Польская Монополия Спирта».

— Самому стойкому потребителю, — подбросил Гого.

— Который пил всю жизнь, — добавил Тукалло, — но никогда не сидел под столом.

Кейт встала и пригласила всех в кабинет на кофе. Спустя некоторое время пришел Фред Ирвинг, а вскоре Полясский и Хохля. Увидев его, пани Иоланта рассмеялась.

— Ну, вот и закончилось время Севера. Хохля не допустит, чтобы говорили о чем-то ином, кроме его картин или о нем самом.

— Мы шли вместе, — сказал Полясский. — За это время я успел узнать, что Президент умоляет его о портрете, что Государственный Национальный музей покупает за двадцать тысяч три его полотна и что его «Дома на пляже» закуплены для Лувра, где будут экспонироваться на месте Джоконды, которую выбросят на чердак.

— Зачем врешь?! — разозлился Хохля. — Я вовсе не говорил о Джоконде.

— Но спорю, что в душе такую замену считаешь правильной! — заявила пани Иоланта.

— Ну и что из этого? «Дома на пляже» — отличное полотно. Не читали, что о нем написал Ботецкий?

— Если у него с собой вырезка, — застонал Тукалло, — я убью его. Дайте мне ножик, Гого, нет ли у тебя охотничьего ружья и зарядов с дробью на зайца?

— Глупцы, — засмеялся Хохля, — вы убили самого талантливого художника своей эпохи. Ну, пусть кто-нибудь из вас возразит, что я не лучший!.. Что?..

— Прежде всего, с каждым днем ты становишься все зануднее. Что из того, что у тебя талант? Признаюсь, мне нравятся твои картины. Они совершенны, но я люблю свинину. Однако это не значит, что мне было бы интересно общество свиней.

— Ты примитивен, — скривился Хохля. — Вы вообще не можете даже представить мое…

— Величие, — подсказал Фред.

— Именно! Я считаю себя великим. Было бы смешно, если бы я думал иначе.

— Разве я не говорила, — вмешалась пани Иоланта, — что Хохля не допустит иного разговора, кроме как о себе. Он согласен на любые выдумки, уничижения, наконец, травлю, только бы не говорили о чем-нибудь другом.

— Да, потому что я представляю самую интересную тему.

— Север, стреляй в зайца! — крикнул Полясский.

Хохля действительно напоминал зайца. Его темные выпученные глаза, заячья голова, редкие усики, вздутая грудная клетка и острые уши определенно подсказывали такое сравнение. Это был жирный, откормленный заяц, отяжелевший и ленивый, с короткой шеей и острыми зубами. Когда говорили не о нем, он впадал в летаргическое безразличие, будучи в центре внимания, становился крикливым, категоричным и дерзким. Его не любили, хотя признавали в нем не только талант, но и остроумие, интеллигентность и стиль.

Кейт не переносила его общества, его инфантильного эгоцентризма и даже его шутки, но она, однако, восторгалась его могучим индивидуальным талантом художника. Она никогда не умела объяснить себе химический процесс, который действовал так, что в антипатичном существе могли вырабатываться такие привлекательные творческие силы.

Все остальные из этой компании также были людьми творческими. Их творения согласовались с душевными качествами творцов. Повести Полясского, возможно, стояли несколько выше его самого, повести Кучиминьского находились на более низком уровне, чем автор. Доктор Мушкат писал критические заметки, Ясь Стронковский сочинял стихи, Дрозд — кантилены и симфонии. Если бы картины Хохли походили на него самого, это были бы большие полотна с примесью грязных и крикливых тонов, с выродившимися формами и отвратительной тематикой.

Пани Иоланта пожелала осмотреть квартиру, и Кейт вынуждена была проводить ее по остальным комнатам. Тем временем дискуссия в кабинете перешла на политические темы. Полясский восхищался реформами Президента Рузвельта. По мнению Ирвинга, новые законы не выдержат жизненных испытаний.

— Рухнет все, и только тогда вы увидите экономический крах, какого на свете еще не было.

— Это не имеет значения, — упорствовал Полясский, — меня не интересует результат. Речь идет о факте, что нашелся человек, который взялся за решение этой геркулесовой задачи. Вы только подумайте: перевернуть психику целого народа! Выступить не просто против течения, а против того, что стало догматом, что впиталось в души, что столько лет было главным фактором прогресса Америки!

— Мой дорогой Адам, — взял его за руку Ирвинг. — Ведь таких было много, и что с ними стало? Как раз важен результат, а он будет катастрофическим. Рузвельт, по моему мнению, нереальный мечтатель.

— И снова не об этом речь, — откликнулся Тукалло. — Дело в том, что он великий мечтатель, понимаешь? Речь идет об уровне человека, а уровень всех эпохальных вождей, реформаторов, королей зависит от одной буквы.

— Не понимаю, — пожал плечами Полясский, — о какой букве ты говоришь?

— О букве «л».

— При чем тут эта буква?

— При том. Неужели никто из вас не заметил, что у всех великих исторических личностей в имени и фамилии присутствует буква «л»? И следует отметить, что с давних пор до настоящего времени я могу насчитать их множество: Александр Македонский, Альцибидес, Юлий Цезарь, Ганнибал, Наполеон, Гитлер, Атилла, Кемаль-Паша, Карл Великий, Ленин, Веллингтон, Вильсон, Клеменц, Кромвель, Муссолини, Ягайло, Салазар, Пилсудский, Рузвельт.

— Действительно интересно, — удивился Хохля.

— Но есть и исключения, — сказал Полясский. — Пожалуйста, например без буквы «л»: Чингисхан, Сципион Африканский, Вашингтон, дальше Собеский, Баторий…

— Я не спорю, что существуют исключения, — согласился Тукалло, но в большинстве случаев встречаем «л» или «ль». В то же время для религиозных деятелей характерна буква «у»: Будда, Конфуций, Заратустра, Иисус Христос. Лютер. А сейчас заметьте, что в моей фамилии аж две буквы «л», а еще одно «у», и сделайте из этого вывод. Сам же помолчу.

В спальне пани Иоланта мягко и нежно взяла пани Кейт под руку.

— Знакомство с вами для меня многообещающе, — сказала она. — Я не люблю скрывать чувства и должна вам признаться, что питаю к вам больше чем симпатию.

— О, вы так добры, — не без удивления ответила Кейт.

Пани Иоланта усмехнулась.

— Я была готова к такой осторожности и продуманного дистанцирования, поэтому меня это не удивляет.

— Вы не правильно меня поняли.

— Я поняла вас правильно и не обижаюсь. Вы вообще избегаете сближения с людьми, считая, что виной этому ваш характер, не так ли?

— Возможно.

— Это именно так, но я смотрю на вас глазами художника, у меня сложилось впечатление, я вижу, что ваша сущность лучше вас самой.

Кейт улыбнулась.

— Как рисуют пустоту?

— О, нет, тут о пустоте не может быть и речи. Вы просто не созрели еще.

— Я? — искренне удивилась Кейт и подумала, что со взглядом Иоланты-художника она не согласна.

— Прошу вас, поймите меня правильно, — защищалась пани Иоланта. — Я имела в виду зрелость женщины. Конечно, вы совершенно уверены, что я ошибаюсь. Вы считаете себя вполне зрелой, духовно сформировавшейся, с определившимся характером, с упорядоченным запасом понятий и взглядов. Согласна, и не собираюсь оспаривать это потому, что такой вы были уже в свои девичьи годы…

— Так что же вы называете зрелостью? — искренне заинтересовалась Кейт.

— Для женщины?.. Для женщины, — ответила, подумав, пани Иоланта, — это что-то совершенно иное, чем для мужчины. Женщина, чтобы достичь настоящей зрелости, должна знать, что такое любовь. О, у меня нет ни малейшего сомнения в том, что в вас влюблялись, и не раз. Я бы удивилась, если бы было иначе, да и сейчас я вижу, как любит вас муж, как вздыхает о вас Адам, а может быть, и Фред Ирвинг, но здесь не об этом речь. Все дело в вас: вы никогда не любили.

Кейт усмехнулась и попыталась придать этому разговору шутливый тон.

— Не слишком ли рискованно высказывать такие домыслы замужней женщине всего лишь через несколько месяцев после ее вступления в брак?

— Однако вы не любите Гого.

— Если вы так хорошо знаете женскую душу, — сказала Кейт, — не могу понять, чем вы объясните тот факт, что я вышла замуж за Гого?

— А я знаю?.. Замужество по рассудку.

Кейт хотела рассмеяться, но взяла себя в руки.

— Нет, я уверяю вас, вы глубоко ошибаетесь.

— Может быть, — согласилась пани Иоланта, — я ошибаюсь относительно причин, какими вы руководствовались, выходя за Гого замуж, но я убеждена, что вы его не любите. Вы никогда никого не любили. И идиот Тукалло, поскольку он уже предсказал вам будущее, должен был напророчествовать великую любовь. Да, великую любовь, потому что она ждет вас непременно. Не улыбайтесь, пани Кейт, вам от нее не спрятаться. Вы будете любить и только тогда созреете, а созреть — это значит узнать вкус жизни, созреть — это значит дышать полной грудью, это значит обладать чувствами, натянутыми, как антенны, которыми улавливаются в эфире самые легкие колебания. Это значит просто жить. Осознанная и полноценная жизнь женщины начинается с того дня, когда она полюбит. Я видела у Хохли ваш портрет, а сейчас вижу вас. Вы уловили то значительное отличие, которое существует, несмотря на великолепно схваченное подобие, между вами и портретом?

— Я не в восторге от него, — призналась Кейт.

— А это и понятно. Вы не чувствуете себя такой, какой увидел вас Хохля. Он гениален. Это и есть пророчество для вас! Когда-нибудь вы будете такой. Когда влюбитесь. Вы красивы и сейчас, очень красивы, но, как бы это выразиться… безучастная, потенциальная красота, а когда вы встретите любовь, ваша красота станет жизненной, такой, как на портрете Хохли: активной, пламенной, творческой. Вы понимаете меня?

— Понимаю, но не могу представить таких перемен во внешности.

— Не о нашем внешнем виде речь, изменится ваше содержание, материал.

— Мне бы этого не хотелось, — пожала слегка плечами Кейт. — Впрочем, мне кажется, что вы сперва увидели портрет у папа Хохли и лишь на основании впечатлений от него составили ошибочное мнение обо мне. А именно в портрете неверно изображена суть, подчеркнуто выражение какой-то агрессивности, кокетства, страсти, словом, того, что было чуждо мне всегда…

Пани Иоланта задумалась.

— Возможно, — произнесла она как-то неуверенно, — возможно.

— Это именно так.

— Вот поэтому есть у меня к вам просьба: вы согласитесь позировать мне?

— Я не знаю, будет ли у меня сейчас достаточно времени, — сказала Кейт.

— Я умоляю вас, не отказывайте! Я должна писать ваш портрет. У меня совершенно иная манера письма, чем у Хохли, и поверьте мне, что в своей манере я не худшая. Видите ли, я должна представить что-нибудь привлекательное на весеннем салоне. А именно вас я так хорошо чувствую, просто знаю, что сделаю вещь высокого класса. Живу я очень близко, и время работы не имеет для меня никакого значения, потому что всегда работаю при искусственном освещении.

В ее голосе звучала искренняя просьба. Было видно, что это для нее действительно важно.

— Я знаю, что несимпатична вам, — говорила Иоланта, — но убеждена, что вы измените свое мнение и мы станем подругами. Вас шокирует моя раскрепощенность, бесцеремонность, навязчивость, но вы убедитесь, что я умею как хранить тайны, так и проявлять деликатность чувств. Особенно по отношению к вам. Как же я чувствую вас! И не только как художник. Мне кажется, что мы знакомы с вами уже многие годы и что я ждала вас. Не может быть, чтобы я ошибалась. Вы не откажете мне, Кейт?..

Ее глаза горели и искрились. У Кейт появилось странное ощущение: что-то притягивало ее к этой женщине и одновременно отталкивало. Ей казалось, что из этих горящих глаз на нее изливается опасность, которую она не могла определить, опасность увлекающая, искушающая и гипнотизирующая, как пропасть.

— Хорошо, — согласилась Кейт. — Договоримся позднее.

— Спасибо, — сказала Иоланта и, пока Кейт успела что-то сообразить, поцеловала ее в губы.

Этот поцелуй длился лишь одно мгновение, но прикосновение полных, горячих и пахнущих губ пани Иоланты возбудило в Кейт какое-то беспокойство или опасение, которое она долго не могла забыть.

Когда они вернулись в кабинет, Гого разговаривал по телефону. Тукалло с Залуцким, сидя напротив Полясского, разглагольствовали о влиянии русской культуры на римскую мифологию. Ирвинг стоял у окна, покуривая папиросу.

—…но мы вообще не были в «Нитуче», ты наверняка оставил портсигар или в «Под лютней», или в «Негреско», — говорил Гого.

—…к примеру возьмем культ Весты. Где ты найдешь в эллинской мифологии его источники… — продолжал Тукалло.

Хохля сидел осовевший, бессмысленно глядя в стену.

Ирвинг подошел к Кейт.

— Я разговаривал с отцом. К сожалению, мне не удалось перенести встречу, потому что отец во второй половине дня уехал в Катовице и не знает, когда вернется. Надеюсь, что дня через два-три.

— Спасибо, Фред, вы очень добры.

— Как только он вернется, я тотчас же свяжусь с ним и сообщу вам.

Кейт печально улыбнулась.

— Не знаю, стоит ли утруждать вас и беспокоить вашего отца. Гого, к сожалению, не думает о работе серьезно.

Ирвинг ничего не ответил.

— Но я, — сменила тон Кейт, — тоже немного зла на вас.

— На меня? — удивился он.

— Да, вы снова одолжили деньги моему мужу, а ведь я же просила вас.

— Я одолжил?

— Ну, да, пятьсот злотых. Сейчас я верну их вам. Когда Гого выпьет, им овладевает какая-то мания одалживания.

— Но не ошибаетесь ли вы? Я что-то не припомню, чтобы давал ему в долг какие-нибудь деньги.

— Хорошо ли это изворачиваться так?

— Уверяю вас, что не изворачиваюсь. Даю голову на отсечение, что это какое-то недоразумение.

— По всей вероятности, вы оба были не совсем трезвыми, — улыбнулась Кейт. — Сейчас я принесу деньги.

—…потому что культ огня — это исключительная черта старых предарийских религий европейцев, — гремел носовым саксофоновым баритоном Тукалло. — Свастика! Свастика! Знак огня!

— Может, вы хотите чаю? — спросила Кейт.

— Откровенно говоря, я голоден, не обедал сегодня.

— Почему вы не сказали об этом сразу? — возмутилась Кейт. — Пойдемте в столовую, я дам вам что-нибудь закусить.

— Закусить что? — поинтересовался Ирвинг.

— Ну, естественно, — вздохнула Кейт. — Ладно, ладно, получите и водку.

—…во всяком случае скажи шоферу, чтобы обыскал салон машины, — говорил Гого по телефону. — Возможно, завалился за сиденье.

В столовой Кейт нашла для Фреда немного ветчины, два бутерброда с красной икрой и оставшиеся после обеда маринованные грибы. Он не захотел садиться и ел, стоя возле буфета. Две рюмки водки подняли аппетит. Когда она принесла ему деньги, после некоторого колебания он спрятал их в карман.

Фред был абсолютно уверен, что ночью у него не было с собой денег. Счета частично оплачивал Али-Баба, частично Полясский, а в «Негреско» — Хохля. Оставалась лишь единственная возможность: Гого мог попросить в долг, а он, не имея при себе денег, взял их у директора «Лютни». У него было желание тотчас же позвонить туда, но не хотелось делать это в присутствии остальных.

Подали вечерний чай, на который пани Иоланта уже не осталась, так как у нее была договоренность с парикмахершей. Вместе с ней ушел Полясский, заявив, что будет работать до поздней ночи и что не выйдет из дому.

— Ты прав, ты абсолютно прав, — скривился Хохля, — нужно раз и навсегда покончить с этим пьянством. Мерзость. Сегодня у меня так дрожали руки, что я не мог рисовать.

— Омерзительно, — убежденно подтвердил Тукалло. — Самое время сделать длительный перерыв. Сегодня иду на скромный ужин: пару рюмок, кружка пива и спать.

— Пойду с тобой, — согласился Хохля.

— Но не «Под лютню», потому что туда вечно кого-нибудь черт принесет.

— Лучше всего в бар на окраину, — предложил Гого.

— Вот именно, — отозвался Хохля.

Тукалло крикнул в прихожую, где уже одевались Полясский и Иоланта.

— Мы будем в баре.

— Не приду, — ответил Полясский.

— Черт с вами! — буркнул Хохля.

— Они вместе? — тихо спросил Гого, движением головы указывая на дверь.

Тукалло пожал плечами.

— Откуда? Иоланта никогда не возвращается к прежним возлюбленным. А ты пойдешь?

Гого глянул в сторону прихожей, где Кейт провожала гостей.

— Я не знаю, может, на полчасика.

— И я не собираюсь сидеть дольше.

Ирвинг, просматривая на пианино ноты, произнес, не обращаясь как бы ни к кому:

— Никогда ради маленького удовольствия не стоит кому-то устраивать большие неприятности.

Гого поморщился, а Хохля иронично рассмеялся.

— Пригласи его в качестве няньки.

— Фред прав, — сторону Ирвинга неожиданно занял Тукалло. — Если бы у меня были дом и жена, я бы точно не таскался с вами.

— Так оставайтесь у нас на ужин, — подхватил выгодное предложение Гого.

— Я не смогу, — ответил Ирвинг.

Входная дверь захлопнулась. На пороге кабинета стояла Кейт.

— А может, вы все-таки останетесь. Нам будет очень приятно.

— Нет-нет, — решительно заявил Хохля, — это затянется надолго.

Он надеялся, что они уйдут вдвоем с Тукалло. В таких случаях Север охотно и много говорил о его картинах.

 Тукалло тоже поблагодарил за приглашение.

— Мы же не можем быть у вас на содержании, к тому же я не переношу бутылочного пива. Пиво только то, которое наливается из бочки. К тому же сегодня четверг, и в баре будут фляки, а у меня с самого утра разыгрался дьявольский аппетит на фляки. Случается с вами такое, что проснувшись, еще в темной комнате, не открывая глаз, внезапно рождается ностальгия по голенке с горохом или флякам? Тип физиологического вдохновения, гастрономического видения, желудочного требования — ничего, только фляки! Зов фляков! Понимаете? Органы пищеварения, доведенные за ночь алкоголем до состояния наркотического экстаза. Освобождение подсознательных желаний, и вот перед взором желудка, если можно так сказать, раскрывается великолепный натюрморт: белоснежный квадрат стола, на нем тарелка с дымящимися фляками и большое, гигантское озеро пива, тихо дремлющее под тулупом горьковатой пены!.. Как представлю, у меня вырастают крылья. Мне кажется, что я вот-вот взлечу и легкой птицей приземлюсь в первом попавшемся баре… Чудесное заблуждение…

— Это заблуждение очень легко реализовать, — улыбаясь, сказала Кейт.

— К сожалению, — простонал Тукалло, — достаточно открыть глаза и встать с постели, чтобы убедиться, что лишь духом крепок человек, а телом слаб. Исчезают чары, а вместо них в зеркале возникает реальность: опухшая физиономия, отекшие глаза, покрасневшие белки, взлохмаченные волосы и язык, напоминающий застывшую лаву или стоптанную подошву наполеоновского гренадера, который тащится во Францию… «Горячего чая!» — стонет желудок. Рот требует дезинфекции, а внутри черепа хлопает и булькает разрывающаяся мозговая субстанция, которую охотно выскребли бы шумовкой, чтобы освободиться от зверского умопомрачения. Человек в такие минуты совершенно уверен, что он представляет собой животное, забытый Богом смертник, а смерть — добродушная старушка, с которой, собственно говоря, находишься на дружеской ноге. Может войти без стука, как домработница, и забрать у человека жизнь, как забирает первая грязное белье.

Кейт вздрогнула.

— Не понимаю, совершенно не понимаю, как можно после такого осознания своего состояния напиваться снова.

— Человеческая душа способна быстро регенерироваться, а тело, тренированное годами, уже спустя несколько часов возвращается в первоначальную форму. Достаточно рассердиться, читая книжку кого-нибудь из друзей, достаточно выйти из себя от воя радио, который сочится из всех щелей и углов дома, достаточно вспомнить, что в таком же состоянии человек был вчера, позавчера и так далее, и так далее от сотворения мира, и вот из мрака, из хаоса доисторических времен, испарений медленно появляется лучезарное видение: пухлая и в то же время ядреная, божественно пахнущая, пурпурная в матовой белизне голенка. Да, это она усмехается тебе в золотистом ореоле горохового пюре, она протягивает тебе руку помощи и говорит: «Встань, Лазарь, и забери ложе свое, я призываю тебя к жизни, где скатерти белые как снег, где девичьим румянцем полыхает телятина, где кубок из лазури скрывает нектар пива, а над всем этим звон столового серебра». И видение ширится, становится отчетливее и пластичнее. Вот и знакомые, строгие и задумчивые лица, вот долгие ночные разговоры родственников. Город спит, замерший во сне, окаменевший лунный пейзаж, а дома, точно стены скал, улицы, как пустые каньоны, как дикие ущелья, а бары, как пещеры и гроты. Раз за разом из одного, второго, третьего бара выплывает какая-нибудь фигура. Это Дьяволы. Движутся автомобили по узким каньонам из пещеры в пещеру. Сезам, откройся! И вот уже изнутри раздаются возгласы выпивших гостей, вой оркестра, бульканье благородных жидкостей. Это пируют Али-Баба и сорок разбойников. В клубах дыма, в парах алкоголя проходит калейдоскоп баров, различаемых лиц: вот Дрозд, вот Ирвинг, которого мы узнаем по белому поясу, а вот и Хохля, мастерски изображающий зайца, раздираемого собаками. Тут и мрачный Тукалло, и Гого, неотступный его товарищ. И, наконец, на рассвете, на какой-то незнакомой улице, где трезвых уже не встретить, выплывает из туманной мглы пьяный шинок с поющей в нем командой.

Тукалло широко развел руками и стоял с минуту неподвижно, закрыв глаза.

— Под влиянием такой картины, — начал он снова, — в человеке просыпается энергия, вздымается мощная волна неудовлетворенных желаний. Дрожащей рукой он хватает бритву, грешное тело погружается в ванну, затем покрывается одеждой, и вот он уже среди шума городского, ведомый единственным неодолимым желанием съесть рульку с горохом и уважаемые несравненные фляки с фрикадельками. Так я спрашиваю вас, где могут быть самые лучшие фляки с фрикадельками, как не в Кресовом баре, где над остекленным буфетом выпячивается бюст всемогущей Андромеды, а над ее головой серебрится грозная надпись запомнить четыре слова: «Утром кредит, сегодня — наличка» и вторая, которая звучит так: «За пропавшие вещи бар не отвечает». Официант в позеленевшем фраке, косоглазая Лаура с синей повязкой ставят перед посетителем гостевую жидкость, и золотистое пиво, и жертвенное блюдо, полное внутренностей убитых в честь богов животных, внутренностей, по которым мы, жрецы, будем предсказывать городу и свету будущую судьбу. Склоняются друг к другу захмелевшие головы, наполненные блаженством и сытостью. И бродят мысли и рождаются слова, и из самой тупой головы вылетают эскадры змеевидных, сверкающих и изогнутых минерв. И вдруг — стоп! Господа, закрываем! Водка была кошерной. Погожим вечером, когда слегка порошит снег, мы возвращаемся с головами, наполненными мыслями, с животами, полными своих и чужих фляков. Морозным утром, около шести, прерывает наш сон лязг жестянок. Мы нежно прячем голову в тепло подушки, а спустя два часа встаем отдохнувшие, воскресшие, освободившиеся от хандры, счастливые, а почему? Потому что водка была обыкновенной, разумной, умеренной в количестве и уместной по времени. Граждане! Вот мое кредо, вот моя программа, вот моя идея. Кто не со мной, тот против меня.

Кейт предложила послать за вожделенными для Тукалло фляками, но он не согласился. Как раз в это время позвонил Ясь Стронковский и обещал появиться в Кресовом баре. Все стали прощаться.

Гого спросил неуверенным голосом:

— Как считаешь, Кейт, может, мне пойти с ними на полчасика?

— Утром говорил… — начала Кейт, но Гого прервал ее:

— Это же не пьянство. Немного поболтаем, и я вернусь.

Она повернула голову.

— Как хочешь, — ответила Кейт безразличным тоном.

Он закусил губы.

— Ну, хорошо, я останусь.

Она ничего не ответила.

— Я не пойду, — громко сказал Гого, — нужно кое-что сделать, и завтра хочу пораньше встать.

Выражение лица его было кислым, и Тукалло уже собрался отпустить какую-нибудь колкость в его адрес, как Ирвинг скомандовал:

— Господа, нам пора. Пойдемте скорее, потому что мог замерзнуть двигатель. Я совершенно забыл.

Через минуту уже все были на лестнице. Кейт положила руку на плечо мужа.

— Я знала, что ты найдешь в себе силу воли.

— Скорее пожертвование, — поправил он сухо.

— Какое пожертвование? Кому?

— Так тебе же!

Он отвернулся, делая вид, что не заметил, как после этих слов Кейт убрала руку с его плеча.

— Пусть будет по-твоему, — горько усмехнулась она. — Если ты так это понимаешь, спасибо за пожертвование.

Он взглянул на нее почти злобно.

— Очень мило, но мне бы хотелось, моя дорогая, чтобы в подобных ситуациях ты не выставляла меня на посмешище перед моими друзьями.

— Я не думаю, что выставила тебя на посмешище.

— Ну, конечно, ты не думаешь, — рассмеялся он с иронией, — но извини, в данном случае не важно, что думаешь ты, а важно, что считают они. Так вот по их мнению я у тебя под каблуком! Да, под каблуком, как обычный засранец!

— Когда-то я уже просила тебя не употреблять это вульгарное слово, — ответила она спокойно. — Оно оскорбляет меня также и в устах пана Тукалло, но ему многое можно простить.

— Только не мне, каждому, но не мне.

— Не каждому. Подобные выражения — это его стиль, а у тебя есть, вернее, ты стремишься иметь совершенно иной стиль… Что касается насмешек, которых ты так боишься с их стороны, будь уверен, что если бы ты действительно и искренне желал остаться дома, никто бы не смеялся.

— А что бы с тобой случилось, если бы я пошел с ними на каких-нибудь полчаса! — взорвался Гого.

Ей хотелось отвернуться и выйти из комнаты. В его грубом тоне и резком голосе она почувствовала оскорбление, но взяла себя в руки.

— Будь так добр и не кипятись, — попросила она. — Ты хорошо знаешь, что вечеринка длилась бы не полчаса, а, как всегда, всю ночь.

— Ну и что из этого, — закричал Гого, — да хоть бы и всю ночь! Любой из нашей компании может распоряжаться собой, а я на положении заключенного что ли, черт возьми?!

— Каждый из них обладает достаточно сильной волей, чтобы не напиваться ежедневно. Хохля рисует, Кучиминьский пишет, у Полясского недавно вышел роман, у Стронковского — том стихов, Дрозд поставил музыкальную комедию. Все они работают, а развлечениям предаются только в свободное время.

— Ах, так ты упрекаешь меня, что мне до сих пор не удалось найти что-нибудь подходящее!

— Ты вообще не искал, — поправила она, — но для меня не это главное. Речь идет о том, что для каждого из них эти попойки не являются смыслом жизни, а лишь каким-то дополнением, подчиненным, еще раз повторяю, их силе воли.

— Так вот, ты ошибаешься, потому что никогда не была на этих «попойках» и тебе кажется, что это опивание алкоголем. И вовсе это не дополнение, а нужная, пожалуй, необходимая составляющая жизни. Да, они пьют, но если бы ты слышала наши беседы, обмен мыслями, творческую изобретательность, впечатления, наблюдения, наши дискуссии! Только для засранца, для тупого обывателя это попойка. А это симпозиумы! Это интеллектуальные пиры!!! Это коллективная сокровищница, в которую каждый что-нибудь вносит и из которой каждый что-нибудь черпает!

Кейт кивнула головой.

— Да, я согласна с тобой и не упрекаю их, хотя допускаю, что эти встречи могли бы проходить не по ночам, тем более, не в алкогольном угаре. Ты называешь это коллективной сокровищницей. Разумеется, в нее что-то вносят литераторы, поэты, скульпторы и музыканты, словом, творцы или Тукалло, который, скажем, творец без портфеля. Ну а что вносишь ты, Гого?

— Ты считаешь меня дураком? — возмутился он.

— Вовсе нет, но ты же не можешь не признать, что не являешься работником умственного труда, что не разбираешься в искусстве. Так что вносишь ты?

Он пожал плечами.

— Ровно столько, сколько Залуцкий или Ирвинг.

— Нет, Гого, они хотя бы оплачивают материальную составляющую этих алкогольных симпозиумов, вносят деньги.

— Я тоже по сравнению с другими довольно часто плачу.

— Но они могут себе это позволить, а ты нет. Князю Залуцкому или Фреду не нужно одалживать. И еще одно. Ты говоришь, что все черпают из коллективной сокровищницы. Я верю. Они обогащаются новыми мыслями, новыми творческими направлениями, новыми артистическими замыслами, впечатлениями, которые используют в своих творениях. Для них беседы — что-то наподобие интеллектуальной гимнастики, условие поддержания умственных способностей и точности ощущений. А что же берешь ты? Я думаю, что ты не захочешь обманывать самого себя. Твои приобретения лишь алкоголь и удовлетворение от участия в разговорах, которые интересуют тебя не своим содержанием, а лишь эффектностью. Извини, что я говорю тебе об этом, но это мой долг и мое право. Я не имею ничего против поддерживания отношений и даже близкого знакомства с этими людьми. Наоборот, я считаю их милыми, культурными и занятными. И я не возражаю против твоих визитов в ресторан время от времени. Но я надеюсь, что это не станет потребностью для тебя, тем более, что ты не можешь ее себе позволить.

Он угрюмо слушал, не глядя на нее, и внутренне не признавал правоты ее слов. Он не желал признавать аргументы, принимать их к сведению, задумываться над ними. Он понимал только одно — его лишили приятной прогулки с друзьями в бар, заставили остаться дома, чувствовал себя униженным и оскорбленным.

Он взглянул на нее. Стройная, она стояла, рукой опершись о стол, с легким румянцем на щеках и с серьезным выражением глаз, строгая в своем синем платье с квадратным маленьким декольте, мягко облегающем ее грудь и бедра. Сейчас она показалась ему еще красивее, чем всегда, и еще более желанной. Внезапно в нем проснулось сознание обладания: ведь эта удивительная женщина принадлежит ему, в любую минуту он может обнять ее, провести руками по ее телу, поцеловать в губы, те самые губы, которые так надменно и осуждающе отчитывали его Да, обнять и овладеть по праву мужа. Сковать ее в объятиях, ласками заглушить, разбить, превратить в прах, лишить смысла и значения все ее доводы.

Эти мысли разбудили в нем чувства. Он приблизился к Кейт и взял ее руку.

— Бедная моя, любимая моя женушка, — произнес он тихим голосом. — Ты очень сердишься на своего Гого, очень?

— Вовсе не сержусь.

— Только что, только что? — спрашивал он полушепотом, не слушая ее и не ожидая ответа.

— Я только хочу, чтобы ты задумался над моими словами.

— Хорошо, хорошо, моя прелесть, моя единственная, моя самая драгоценная…

Он прижал ее к себе, касаясь губами висков, лба, волос. Он явно ощущал сопротивление и холодность, с какими она принимала его ласки, но это его еще больше возбуждало. Уверенность в том, что Кейт, вопреки своей воле, ответит на его прикосновения, что постепенно и в ней вспыхнет желание, переполняла его чувством превосходства.

— Как пахнут твои волосы, — говорил он тихо, — как дразнит их прикосновение…

— Разреши, Гого, — сказала она, — я должна накрыть стол к ужину.

— Нет, нет, ненаглядная моя… Я так хочу тебя… Моя бедная заброшенная девочка… Я плохо себя веду по отношению к тебе. Я знаю, что ты на меня сердишься… Забываю о тебе, провожу ночи с друзьями, а моя бедняжка тоскует здесь одна без ласк, без поцелуев…

Внезапно Кейт решительным движением высвободилась из его объятий. Губы ее дрожали, будто она собиралась рассмеяться, потом в глазах сверкнуло выражение иронии или пренебрежения. Она медленно повернулась и вышла из комнаты.

Как это понимать, черт возьми, — буркнул себе под нос Гого и почувствовал, как кровь приливает к лицу.

* * *

Ресторан «Под лютней» размешался в одном из самых старых зданий Краковского предместья. Когда-то три сводчатых огромных зала, занимаемые рестораном, служили конюшней и каретным сараем разным магнатам. Они поочередно владели этим помещением, покупая или арендуя его. Во времена Варшавского княжества конюшни переделали под магазины, причем фронтальную часть занимала аптека Котимовского, гербом которой была лютня с искусно выполненной резьбой на лицевой стороне. С давних времен здание традиционно именовалось «Под лютней», хотя после смерти пана Котимовского наследники аптеку закрыли, но название сохранилось. После восстания тысяча восемьсот шестьдесят третьего года там открылась винная лавка под названием, разумеется, «Винная лавка под лютней», которая во время Первой мировой войны была закрыта и только после окончания боевых действий отреставрирована и открыта уже новыми хозяевами как ресторан и бар «Под лютней».

Бар находился в первом зале. Старинные своды с пышными линиями не могли гармонировать ни с крикливыми красками кафельных стен, ни с американскими высокими барными стойками, ни с яркими современными трубчатыми лампами, ни с холодным блеском никелированного очень длинного буфета, ни с толпой непрерывно передвигающейся публики, с толпой шумной, кричащей, спешащей, наполняющей свои желудки лишь бы чем и лишь бы как в атмосфере запаха блюд, пива и дыма папирос, в стуке посуды, в окриках официантов и в постоянном гуле вентиляторов.

Во втором, большем зале, размещался ресторан, а вечером танцевали. Тут, кроме безобразных ясеневых панелей, свисающих люстр и золотистых обоев, сохранились характерные детали прежних времен. Публика здесь тоже собиралась получше, посолиднее, позажиточнее, располагающая временем и наличностью. «Лютня» славилась хорошей кухней, а умеренные цены привлекали не только считающихся с копейкой офицеров и чиновников, но также купцов, промышленников, адвокатов, врачей, приезжих землевладельцев и зачастую иностранцев. По субботам и воскресным дням столики занимали целые семьи, следуя мещанскому обычаю праздновать таким образом. В эти дни была там толчея неописуемая. Администрация удваивала количество столов, а уставшие до потери сознания официанты валились с ног, стараясь обслужить побыстрее.

Третий, самый маленький зал, с очень низким потолком, остался почти нетронутым с конца девятнадцатого века. По центру свешивался на толстой цепи светильник. Стены, покрытые панелями из черного дуба, украшали мастерски изготовленные бра из кованого железа. Низкие, тяжелые столы и кресла в стиле Ренессанс с очень высокими спинками, старые гданьские часы, толстый пышный ковер и полумрак создавали в нем настроение комфорта и сытости.

Этот зал обходили посетители среднего достатка, зато собирались в нем тонкие знатоки, гурманы, к которым часто заглядывал шеф-повар, проводя с ними долгие беседы. Приходили туда и элегантные седеющие соблазнители, которым ревматизм, одышка и хороший вкус советовали избегать танцев и приводить сюда великолепные объекты остатков своего боевого духа. Здесь никогда не пили шампанское, зато опустошали бесчисленное количество старых бургундских и рейнских вин, на вес золота оцениваемых старок и коньяков из почтенных обомшелых бутылок.

Исключение составлял большой круглый стол в углу, где наряду с такими дорогими напитками не гнушались и простой чистой водкой, где не устраивались долгие медитации над перечнем вин, где меню не изучалось с молитвой. Это был стол, окруженный администрацией особой заботой, обслуживающим персоналом особым вниманием, гостями особым интересом. Он являлся в некоторой степени гордостью заведения. За ним собирались те, кто в столичной литературе, музыке, скульптуре задавал тон, играл значительную роль. Кроме завсегдатаев сюда случай от случая заглядывали те, кто хотел с ними встретиться, объясниться, поговорить — то есть издатели, режиссеры, директора театров, коллеги, редакторы, архитекторы, скульпторы, а также и такие, кого увлек этот мир, получая доступ в него через родственников или дружбу с князем Залуцким или бароном Ирвингом.

Собираться начинали довольно рано, часов с восьми, около десяти за столом становилось тесно, а после одиннадцати, когда заканчивались театральные представления, возле стола начиналась толчея.

Одним из первых, как правило, появлялся Залуцкий, уставший от послеобеденного бриджа в своем клубе или дискуссии с администратором. Огромный и тяжелый, хотя не ожиревший, несмотря на свои сорок пять лет, сильно поседевший, со свисающими льняными усами на широком покрасневшем лице, он производил впечатление богатства и силы. Трудно было представить себе кого-нибудь выглядевшего более барственно, по-гетмански. Когда он говорил, его низкий хрипловатый бас еще более подчеркивал сановность. С первого взгляда было понятно, что этот человек создан для великих дел, для владения, для руководства, управления армиями, что в нем, должно быть, заключена надменность магната, железная воля, неудовлетворенные амбиции и сильный характер. И каждый, сделав подобную оценку, глубоко ошибся бы.

На самом деле князь был необыкновенно мягким и доброжелательным человеком. Он отнюдь не ценил себя высоко, да и амбиций у него не было вовсе. Когда несколько лет назад в результате каких-то политических комбинаций ему пытались всучить портфель министра сельского хозяйства, он тайно выехал за границу и находился там, пока не назначили другого. В своем имении с прислугой он был настолько деликатен, что однажды ночью, когда привез компанию в Горань, предпочел собственными руками сломать замок от погреба, но только не будить кого-нибудь в поисках ключа. Дать обычное поручение официанту для него уже составляло трудность, и обычно он начинал словами:

— Вы не будете так любезны…

У него было две страсти: женщины и ресторан «Под лютней». Что касается первой, то тут он отличался галантностью, широкими жестами и неверностью. Во втором увлечении он был педантичен и постоянен, обладая крепкой головой, сердечной простотой и непременной готовностью платить по счетам, была бы только возможность продлить коллективные встречи.

При входе в ресторан все, начиная от портье и заканчивая рассыльными, встречали его поклонами, полными уважения, и услужливым докладом:

— Добро пожаловать, господин князь, еще никого нет или уже пришли пан Тукалло и пан барон.

Впрочем, подобными докладами встречали и других завсегдатаев элитного стола. Зато директор ресторана, пан Долмач, круглый, скорее овальный, его милость в золотом пенсне, мог предоставить более обширную информацию. Он точно знал, что и кто делал на протяжении всего дня, где находится в настоящее время, придет или нет, где прошлой ночью закончил кататься на санях, с кем был в кино, закончил ли картину, подписал ли договор с издательством, уехал ли, куда и надолго ли, словом, все то, о чем с утра успел узнать. Он был как бы бюро новостей, так как каждый, кто в течение дня заходил сюда или звонил, интересовался кем-нибудь из приятелей, не забывал одновременно сказать пару слов о других и о себе.

Поэтому, когда Гого позвонил и спросил, кто пришел, пан Долмач доложил:

— Есть только князь и доктор Мушкат, но сейчас придут господа Хохля и Тукалло.

— Как придут?! Они же должны быть в другом месте!

— Да, они сидят еще в Кресовом, но там сегодня фляки невкусные, и пан Тукалло оскорбился. Господин барон Ирвинг будет после десяти, потому что его машина стоит возле кинотеатра «Афины», а пан Кучиминьский как раз входит. Скоро ли мы можем ждать вас?

— Не знаю, наверное, сегодня не приду. Спасибо.

— Мое почтение.

И Долмач, положив трубку, округлым жестом смахнул несуществующую пылинку с лацкана фрака и направился в следующий зал с чувством хорошо и достойно выполненного долга.

Кучиминьский, бледный, с нетерпеливыми и нервными движениями, в это время как раз здоровался с князем и Мушкатом. Невысокий, худой, с западающей грудной клеткой и уже лысеющий, хотя ему еще не было и тридцати, он никогда не отличался хорошим здоровьем. При разговоре он жестикулировал руками с длинными и красивыми пальцами, изменившими призванию пианиста. Прежде чем полностью посвятить себя писательскому делу, он учился в консерватории и ему даже предсказывали блестящее будущее. В его жестикуляции было что-то оригинальное, бросающееся в глаза. Ни одно движение не было законченным, каждое внезапно обрывалось. Это был как бы проект, эскиз жеста. Говорил и писал он так же. Его произведения не получили еще достаточной популярности, однако у него уже были свои решительные почитатели и такие, кто не признавал его таланта.

К самым серьезным энтузиастам творчества Кучиминьского принадлежал доктор Мечислав Мушкат, — «Под лютней» его называли Монек, — литературный критик одного из солидных столичных журналов. Он даже как бы открыл Кучиминьского, так как после выхода его первой книжки написал аж четыре (небывалое событие) статьи о ней. О Кучиминьском заговорили. Впрочем, критика Мушката не оказывала влияния на популярность, но часто вызывала дискуссии в прессе, что всегда шло на пользу авторам. Мушкат писал путано, туманно и длинно, любуясь метафорами, увлекаясь созданием новых слов, новых терминов и определений, скрупулезно выловленных из самой современной мировой литературы. Он жонглировал синонимами, аргументы заимствовал в психиатрии, социологии, философии, истории и других науках. Хотя он и обладал феноменальной эрудицией и добросовестностью, осторожностью суждений, его критические статьи, однако, невозможно было переварить нормальному интеллигентному читателю. Точно сквозь джунгли нужно было продираться через путаницу мыслей, утверждений и предчувствий, через анализы в поисках мнения, убеждения критика. Некоторым казалось, что они уже уловили суть, другие проклинали бесплодную премудрость, стремление дотянуться левой рукой до правого кармана, умышленную невразумительность и злоупотребление «измами». Мушкат знал это и искренне переживал по этому поводу, но иначе писать не умел. В разговоре отличался ясностью, прозрачностью и сочностью польского языка, удивительным образом не соответствующими его яркосемитскому виду: полные губы, мясистый нос, курчавые черные волосы, маслянистые глаза, трезво взирающие из-за толстых стекол в роговой оправе. Весьма состоятельный, он великолепно вел свои дела и отличался исключительной скупостью. Никто и никогда не видел, чтобы он оплачивал счет в «Лютне» или где-либо еще, зато славился услужливостью и отзывчивостью, граничащими с неприличием.

— Шумно мы повеселились вчера, — нервно говорил Кучиминьский, — это правда!

Ему принесли большую кружку пива. С жадностью он набросился на нее и отставил, лишь осушив наполовину.

— Сейчас тебе станет лучше, — заметил добродушно Залуцкий. — Кто вчера отвез Пупса домой?..

— Мне кажется, Дрозд.

— Не работал?

— Где там, — воскликнул Кучиминьский. — Около часа выбрался из постели. Целый день читал газеты. Не терплю делать это в постели. Бумага, полотно, шелест. Сухие такие. Выбрасываю, выбрасываю, вокруг уже гора. Ужасная картина. И вся эта демагогия. Стыдобища. Вы знаете, я чувствую отвращение к прессе. Боюсь, должен знать факты, факты, факты, мир полон фактов. Момент, была мысль… Ага! Действительности пет, засыпана фактами, фактами, рассыпчатыми, разорванными событиями… Официант, еще пива!

— Время пронесется по фактам, утрамбует их, свяжет в одно целое, и вот, пожалуйста, действительность — слой на слое, действительность дней, лет, эпох, — прокомментировал Мушкат. — Действительность безотлагательная, пойманная объективом, должна быть всегда подвижной.

Кучиминьский посмотрел на него с неприязнью.

— Я читал твой последний фельетон.

— Тебе не понравился?

— Что это за представление? Я взбешен! Такой была редакционная установка? Ты же не можешь почувствовать сути. Я не за Ладу-Черского, но в его повести есть нотка оптимизма, а у тебя сплошной пессимизм.

— Грустная книжка. Я не люблю таких, — заметил Залуцкий.

— А это сравнение с Золя. Раскраиваешь волос на четыре части и не видишь, что там наличествует еще один вектор, глубоко спрятанный, едва обозначенный. Сам автор, вероятно, не знает о нем, но ты-то обязан. Вот это критики, черт возьми! Одни в рамках догм, завернутые в тоги и в шорах, ни вправо, ни влево, любезно раздают степени, сверяясь со старьем. Не подходит, разрывают одеяние. Другие, как Монек, усиленно шарят по вертепам, собирая ярлыки, словно цветы для веночка. О, нашел сюрреализм, примеряет. О, сорвал иррационализм, подходит ли? Здесь нашел галстук Георге, там пуговицу от штанов Шолохова, здесь носок Гамсуна, там — кальсоны Пруста. И вот уже Кучиминьский одет. Еще приколоть перо, вырванное из левого крыла экспрессионистов, — и прекрасно, как нельзя лучше. Скачут довольные, ведь тип готов. Уже сейчас известно, что позже он никакой силой не избавится от тех кальсон, перьев, веночков и носков. Приклеили, черт возьми!

— Я никак не могу понять, о чем ты говоришь, — спокойно сказал Мушкат.

— О Ладе-Черском.

— Ты считаешь, что книга «Закрытая улица» не похожа на его прежние произведения?

— Разумеется.

— Значит, ты невнимательно читал мою статью.

— Более чем внимательно. Ты написал одни глупости, потому что у тебя все разложено по полочкам. Получаешь на рецензию книгу Лады. Ага, где он тут у меня, какой на нем ярлык. Что за свинство.

— Значит, по-твоему, я недостаточно похвалил его книгу?

— Я считаю, что речь в статье вовсе не о ней.

— С этим я не соглашусь, — после минутного колебания ответил Мушкат.

— Ты написал об авторе, изобразив его таким, каков он в твоем воображении, а паршивая улица имеет отношение к его образу, как пес к вязанке сена.

— Давай начистоту, книга тебе нравится?

— И да, и нет, но она нетрадиционная для Лады, во всяком случае, новая, захватывающая. Как рубеж. После юбилея! Ты что, не понимаешь этого?

— Возможно, ты прав. Вообще-то я упомянул об этом, но если говорить правду, то книга написана небрежно. Композиция перегружена, некоторые фрагменты разрослись так, что в их тени не видна суть, сплошные неологизмы. Например, этот визит на крахмальный завод.

Кучиминьский замахал руками.

— Приятель! Я не защищаю Ладу, а нападаю на тебя!

Разговор прервался с появлением Стронковского. Самый молодой в их компании, совсем недавно праздновали его совершеннолетие, он был любимцем всех без исключения. Необыкновенное обаяние и почти детская красота способствовали этому наравне с большим поэтическим талантом. После вчерашней вечеринки он выглядел жалко: оказалось, что совсем не ложился спать, а писал.

— Я сочинил очень хорошую вещь, знаю, что хорошая, потому что не мог сдержать слез. Дайте мне пива, а то умру.

— А, может, вермут? — спросил Залуцкий.

— Не знаю.

— Стихи? — заинтересовался Мушкат.

— Да, чудесные. Из-за слез не видел клавиатуры. Вскакиваю за платком, и пока добираюсь до шкафа, рождается новая рифма, яркий образ. Ура, открытие! А в голове карусель. Но почему у вас такие хмурые лица?

— Еще не пили, — прокомментировал Кучиминьский. — У тебя они с собой?

— Да, — он полез в карман.

— Нет-нет! Позднее. Сейчас не стоит.

— Ты прав, — согласился Мушкат. — Пусть подадут вначале ужин.

Когда Залуцкий делал заказ официанту, Стронковский вполголоса читал:

— «…и псалм медным шелестом шептали листья пальм…» Я нисколько не работал над этим, само изливалось, плакало из меня. Слова, как слезы… Какая гадость этот вермут, и как он воняет, черт возьми! Смотрите, идет Дрозд и ведет Трех Свинок. Что за идея?!

— В конце концов, они не помешают, — заметил Залуцкий.

— Нет, их нужно сплавить, иначе они испортят нам весь вечер, — скривился Кучиминьский.

— Целый курятник, — проворчал Мушкат.

Оказалось, что волнение было напрасным. Три Свинки объявили, что заскочили лишь на минутку, так как приглашены на частный прием.

Это были три сестры, симпатичные и кокетливые девушки Велерисские. Старшая уже занималась архитектурой, а младшие учились в Академии искусств, одна на факультете живописи, другая на факультете скульптуры. Своим прозвищем должны быть обязаны в равной степени как популярной песенке о трех поросятах, так и своему образу жизни. Дочери из семьи землевладельцев, правда, разорившихся, хотя имеющих корону в гербе, на варшавской почве вели себя чересчур свободно, совершенно не считаясь с общественным мнением. Бравада, цинизм, юмор, граничащий с пошлостью, были характерны этим барышням, которые повторяли шутку Полясского, что работают над большой «Монографией варшавских квартир». Те, кто знал их ближе, а таких было более чем достаточно, имели все основания утверждать, что они собрали уже очень много материалов для такой работы, при этом усердие в их дальнейших поисках ничуть не ослабело.

В сущности, они были неплохие девушки, и при других обстоятельствах, наверняка, не заслужили бы свое прозвище. Однако воспитанные в монастырской строгости, которая исключала всякого рода искушения, не позволяла развиться сдерживающим моральным факторам, с момента, когда они оказались без опеки и надзора, тотчас же по уши окунулись в то, что им казалось интересным, ярким и свободным. Жизнь эта, правда, не переступала границ между ночными танцами и квартирами, но для Трех Свинок была всем. Насколько они любили много говорить, каждая о своем искусстве, настолько утром им становились безразличны все искусства, кроме искусства жить.

Они представляли собой нечто вроде конвейера, взаимно обмениваясь кратковременными приятелями, о которых не беспокоились никогда.

Почти со всеми без исключения завсегдатаями круглого стола, то есть Дьяволами, они были бесцеремонны, для чего имели достаточно оснований.

— Три Свинки, — восторженно произнес Тукалло, — вы самые удобные скотинушки в нашей географической широте.

Всем только не нравилось, когда они приходили в ресторан «Под лютней». Там женщин встречали недоброжелательно. Исключение делалось лишь для Иоланты Хорощанской, которую допускали время от времени.

Свинки наполнили зал смехом, своей жизнерадостностью и женственностью, рассказали несколько сплетен, анекдотов, собранных за день в кофейнях, и ушли, пообещав прийти в «Мулен Руж».

В дверях они разминулись с Хохлей и Тукалло.

— Ноги моей больше не будет в этой параше, — гремел Тукалло, здороваясь. — Дать такие фляки человеку, который с утра ни о чем другом не мечтал, накормить меня горечью. Ел кто-нибудь из вас горькие фляки? В это поверить невозможно, а в довершение мы встретили там Тину Даберман.

— Она была с каким-то жутким типом, — захихикал удовлетворенно Хохля. — Тина страшно смутилась. А у него, знаете, такая куриная шейка. Они сидели в уголке, как две крыски. Ха, ха, ха…

— Так вы там все-таки были, — осуждающе произнес Залуцкий.

— Мы бы ушли раньше, но Тина была так несчастна из-за нашего присутствия, что мы боялись, чтобы счастье, вызванное нашим уходом, внезапно не убило ее. Эй, пан Долмач! Здесь есть где-нибудь директор, это пасхальное яйцо ихтиозавра?

Последние слова он сказал непосредственно самому директору, который стоял над ним с меню в руке и со всем уважением говорил:

— Я здесь, ваша милость.

— Ах, какая радостная встреча, — протянул ему руку Тукалло. — Прежде всего я должен спросить вас от лица доктора Мушката, предвосхищает ли полиативный детерминизм в категориях абсолюта в апперцепции ретроспективных аспектов, соблюдает ли горизонтальное сечение формикулярной интроспекции антиномии фекальных и, если да, почему?

— Потому что так уж есть, ваша милость, — смиренно развел толстые ручки директор, как бы сожалея о том, что не может тут ничего посоветовать.

— Очень тонко вы это сформулировали, — серьезно произнес Тукалло. — А сейчас сможете ли вы заказать для меня в кухне большую порцию эфемерной фантасмагории с картофелем а-ля Пумперницкель?

— Разумеется, ваша милость, — ответил невозмутимо Долмач и, обращаясь вполголоса к стоявшему сзади официанту, выдал распоряжение: — Пану Тукалле светлого в тонком стакане и средне-прожаренные бараньи котлетки, хотя постой… Лучше будет подать шашлык из гусиной печенки с рисом. Шевелись.

За столом под влиянием юмора Тукалло и первых выпитых рюмок водки настроение начало улучшаться.Дрозд, недавно вернувшийся из Лондона с конкурса, восторгался шуточными стихами, или эпиграммами, весьма популярными в Англии. Из присутствующих, как оказалось, только Мушкат разбирался в этом и тотчас же продекламировал несколько эпиграмм, основанных на игре слов, неожиданных ритмах и на абсолютной бессмыслице, столь характерной для английского юмора.

Все заинтересовались, и Кучиминьский попытался начать шуточное стихотворение:

— Однажды некий посол…

Хохля добавил:

— За стойку за кислым квасом пошел…

Стронковский продолжил:

— А некоего Тукалло.

Ужасно изумило…

— Пятая строка, — пояснил Дрозд, — должна рифмоваться с первой.

— Значит, скажем так: «Что кто-то для кваса время нашел», — закончил Тукалло.

— Лучше будет: «Что незнакомый посол очень зол», — предложил Мушкат.

Дрозд поправил:

— Что посол не напившись ушел.

— Минуту, я придумал кое-что в подражание английскому! — воскликнул Стронковский.

— Слушаем!

— Здесь Хохля водой пришиблен был,

Лицо в колючку он вонзил,

А некий лорд раввин

Узнал от нескольких графинь,

Что был он всегда beautiful.

— Почему ты произносишь «фыл», когда по-английски правильно «фул»? — поинтересовался Дрозд.

— Это не я говорю, а лорд раввин. Представим себе, не как лорд говорит по-английски, а как раввин плохо произносит.

Игра понравилась, и сейчас же придумали новую эпиграмму на Мушката:

Жил в Варшаве некий Мушкат,

Писателей и поэтов душ кат,

А его тетка гидра

Так полюбила тигра,

Что наряжала его в бархат.

И посыпались эпиграммы. Официанты наполняли пустые рюмки. Настроение значительно улучшилось, головы просветлели. Раз за разом выстреливались шутки, афоризмы, точные замечания, хлесткие определения. В разговоре затронули тему переводов на иностранные языки. Али-Баба считал, что Кучиминьский и особенно Полясский совершенно напрасно не переводят свои книги на французский, английский или немецкий. Мушкат несколькими примерами доказал, что их романы за границей могли бы пользоваться популярностью, что западные писатели добиваются ее, по крайней мере, не превосходя польских писателей по уровню, тематике и художественности.

— Здесь кроется совершенно иное, — сказал Дрозд. — Издатели и критики предвзяты к польской литературе. Польскую книгу берут в руки с недоверием, а это заслуга нашей пропаганды. Люди на Западе не переносят пафоса, сложного стиля. Они научились думать просто и так же выражать свои мысли. И им навязывают Выспяньского, Жеромского, «Короля Духа», «Дзядов», литературу, появившуюся после восстания, которая уже сама по себе своими мучениями чужда их духу.

— Чуждость не мешает, — заметил Мушкат. — Что может быть на Западе более чуждым, чем Толстой и Достоевский, а ведь они оба прокатились по Европе мощными волнами.

— Прокатились, — подчеркнул Кучиминьский, — не остались. Да и воспринялись как экзотика.

Разгорелась жаркая дискуссия, которая постепенно снова вернулась к теме литературной критики. Обсуждался вопрос, кому нужна критика: читателю как путеводитель по произведению или автору в качестве назидания, когда к столу подсел Лада-Черский. Он специально пришел, чтобы встретиться с Мушкатом и поблагодарить его за обстоятельную рецензию. Невысокого роста, седой и тучный, внешне он напоминал Жоржа Клемансо [11]Премьер-министр Франции в 1906-09,1917-20.
. Из коротких рукавов пиджака выглядывали обтрепанные манжеты рубашки. Небрежно завязанный галстук и поношенный костюм придавали ему неряшливый и несвежий вид. Он не был частым гостем ресторана «Под лютней», и хотя с некоторыми из Дьяволов оставался в хороших отношениях, разница в возрасте и образе жизни не способствовали сближению. Лада-Черский был женат и имел несколько подрастающих детей. При умеренной популярности своих повестей он должен был писать много, чтобы добывать деньги на содержание семьи. В литературных кругах к нему относились со снисходительным пренебрежением, хотя и не отказывали в таланте.

Он пришел уже навеселе, говорливый и склонный к излияниям. Критику Мушката принимал за чистую монету, а может, лишь делал вид, зарабатывая благосклонность в будущем. О своей книге отзывался нелестно.

— Я отдаю себе отчет о ее недостатках, — говорил он нервно, неуверенно поглядывая на лица присутствующих. — Там много недоработок, поверхностности, упущенных деталей. Но, дорогие мои, я не претендую на совершенство и давно уже простился с мыслью о нем.

Он грустно усмехнулся:

— Когда-то, лет двадцать назад, амбиции, мечты, вера в себя! Где-то в перспективе Нобелевская премия, ба, чего там только не было, но жизнь, жизнь…

— Мне понравилась твоя книжка, — сухо отозвался Кучиминьский. — Хорошая книжка.

— Читал?

— Да, и считаю лучшей из твоих.

Лада улыбнулся, весьма польщенный.

— Приятно это слышать, потому что я стремлюсь писать лучше и знаю, что пишу лучше. Эксперимент, рутина, хоть бы и так. Может быть, я сумел бы сотворить действительночто-нибудь стоящее, если бы жил в таких условиях, как вы. Но когда с самого утра звенит в ушах от ссор на кухне, когда приходится вдыхать пары от стирки или варящейся капусты и подгоревшего лука. Это семейная жизнь. Вы не присматриваете за прыщавой домработницей, не слушаете через дверь ворчанье уставшей женщины и шарканье ее туфель. У вас не забирают правленых корректур, чтобы завернуть лыжные ботинки. В воскресное послеобеденное время вы не выслушиваете остроты дорогих гостей о мозолях и грязных носках.

Он встряхнулся и залпом выпил рюмку.

— Нельзя художнику касаться этого топкого мещанства, — говорил он хмуро. — Достаточно дотронуться, и втянет человека, поглотит, и нет никакой надежды на спасение. Нет, не только обстоятельства, еще и чувства… Много лет назад, когда я женился, покойный Вильгельм Рудский, который удостаивал меня, сопляка, дружбой и поддержкой, говорил: «Избегай интеллектуалок! Нет ничего страшнее для художника, чем женщина, вмешивающаяся в его творчество. Ее влияние всегда будет фатальным. Ищи гусыню, ищи домашнюю курицу, которая оставит тебе духовный мир. Помни, художник должен быть одиноким. Если в область искусства впустить женщину, она превратит его в курятник».

Он иронично рассмеялся.

— Мудрый Рудский не принимал во внимание одной вещи: у отца семейства не может быть крыльев.

— Вильгельм Рудский! — надул губы Тукалло. — Кто такой Вильгельм Рудский? Это была бочка истин, лавка с предметами религиозного культа, розничная продажа катехизисов на все случаи жизни, египетский сонник, справочник правил хорошего тона для тех, кто стесняется просить, поучительный рупор, а вообще скунс.

— Норвид писал и рисовал в самых невыносимых материальных условиях, — заметил Стронковский.

— Но не в моральных, не в моральных, — подхватил Лада.

— Разумеется, — решительно поддержал Мушкат, — как же можно не принимать во внимание таких обстоятельств.

— О, Боже, сейчас еще этот с Норвидом, он перепилит нас, — вздохнул Тукалло.

Настроение компании испортилось окончательно. Горькие признания Лады лишили всех чувства юмора. Все сидели с кислыми физиономиями.

Наконец у Залуцкого появилась идея.

— Ну, Ясю, — обратился он к Стронковскому, — ты собирался почитать нам свои новые стихи.

— Да-да! — оживился тот. — Если только хотите…

Вопросительным взглядом он провел по лицам приятелей. Все согласились, только Хохля сказал:

— Замечательный способ провести время. Сначала ты прочитаешь свои стихи, потом Монек несколько своих рецензий, после Еремей и пан Лада-Черский непременно свои повести, и, таким образом, мило и с пользой мы проведем время.

— Успокойся, пусть читает, — откликнулся Дрозд.

Лада тихонько и деликатно посмеивался, а Стронковский пожимал плечами.

— Я вовсе не навязываюсь.

— Читай, читай, — ласково согласился Хохля.

Стронковский достал рукопись и начал читать. Все сдвинулись, наклонив головы, и замерли. У него был тихий мелодичный голос дивного тембра. Стихи, и правда, звучали прекрасно. Уже первая строфа тронула слушающих неожиданной пластикой образа и оригинальностью сочетаний. Девушка, плескающаяся в озере на восходе солнца, купающаяся в голубизне воды и пурпуре зари, ясная, просветленная, чистая и неземная, и молодой влюбленный рыбак, засмотревшийся, наслаждающийся недостижимостью своих желаний…

Не содержание привело в восторг всю компанию. Его трудно было уловить. Стихи едва касались контуров действительности, они были сотканы из розового тумана, сгущающегося местами в какие-то полуреальные очертания, музыки, теплых течений, перерастающих в жар, спокойных звуков, взрывающихся ураганом нежных слов.

Все сосредоточенно, как завороженные, слушали, покоренные красотой. Тукалло высунул нижнюю губу, Залуцкий застыл с усмешкой, в глазах Кучиминьского стояли слезы. Закончив читать, Стронковский дрожащими руками складывал листочки со стихами.

— Гениально, — тихо произнес Дрозд.

— Вот это талант, — прошептал Лада.

— До сих пор ты не написал более достойного, — убежденно сказал Мушкат. — Поздравляю тебя, Янэк.

Стронковский постепенно приходил в себя. Его юношеское лицо светилось искренней радостью.

— Что, правда, так хорошо? Скажите, правда? — спрашивал он.

— Стихи прекрасны, — заверил Мушкат. — Дай мне их сейчас, они пойдут в воскресный номер.

Он протянул руку, но Стронковский покачал головой.

— Нет, я не буду их печатать.

— Ты что, сошел с ума? Почему? — воскликнул Хохля.

Стронковский прикрыл глаза.

— Возможно, когда-нибудь. Я писал их не для издания, а…

— В альбом для стихов? — спросил Лада.

— Что-то в этом роде.

— Ты страшно заинтриговал нас! — с притворным интересом сказал Тукалло. — Мы все теряемся в догадках. Эй, братия, кто может отгадать, кому этот молодой гений коленопреклоненно представит творение своей души?

Стронковский покраснел.

— Прекрати, Север.

— Прочти ей это по телефону, — рассмеялся Хохля. — Если она уже спит, то Гого повторит ей завтра во время завтрака.

— Ты свинья, — скривился Стронковский.

— А ты тот рыбак из стихов. Кейт купается, а Ясь с удочкой в руке подглядывает. Ха… ха… Только вот ты никогда не видел ее в озере, разве что в ванне и то через замочную скважину.

— Уймите этого жирного зверя, иначе я убью его, — огрызнулся Стронковский.

— Вы знаете, что такое удочка? — спросил Тукалло.

— Ну? — заинтересовался Али-Баба.

— Удочка — это на одном конце червячок, а на другом дурачок. Но я все-таки считаю, что эти стихи следует обмыть чем-нибудь более благородным. Как думаешь. Али-Баба?

— Разумеется, — с обычной готовностью согласился Залуцкий. — Может, коньяк?

— Не для Стронковского, — сказал Хохля. — Принимая во внимание его возраст и адресат воздыханий, я бы предложил «Liebfraumilch» [12]Марка рейнского вина.
.

— Очень смешно, — возмутился Стронковский.

Лада, развеселившись, спросил:

— Так и мне бы хотелось узнать, кто же адресатка, но вижу, что это коллективная тайна.

— Вы можете спросить даже местного портье или продавца газет на углу, — убеждал его Хохля, — и каждый вам скажет, за кем хочет приударить этот младенец.

— Ну что за выражение! — поморщился эстет Мушкат.

— Речь идет о пани Кейт, — объяснил Залуцкий.

— А, это о той очаровательной блондинке? Так ведь она жена пана Зудры?

— Да.

— Хороша. Я видел ее с вами на вернисаже. Счастливый этот Зудра. Чем он, собственно, занимается?

— Не знаю, — пожал плечами Залуцкий.

— Зажиточный. Имеет какие-то доходы, и на них они живут, — объяснил Кучиминьский.

— Я слышал, что он открывает какой-то еженедельник, даже мне об этом говорил, — сказал Лада.

Мушкат махнул рукой.

— Ничего он не откроет.

— Почему?

— Потому что это минутное увлечение.

— Просто Гого — лентяй, — заявил Дрозд. — Я люблю его, он милый, но лентяй, черт возьми.

— Меня дивно возмущает, что Гого бездельничает, — произнес Тукалло.

Это заявление было принято общим смехом.

— Что вас так развеселило? — изобразил негодование Тукалло. — Что за неуместный смех?

— Потому что ты — самый большой, чудовищный, неистовый и стопроцентный лентяй, — заявил Хохля.

Тукалло измерил его осуждающим взглядом.

— Если я не ошибаюсь, то ты намекаешь, даже некоторым образом подвергаешь сомнению мое трудолюбие.

— Угадал.

— Значит, ты — осел. Мне, конечно, неприятно доводить до твоего сведения это, но ты — осел. Я принадлежу к самым трудолюбивым гражданам Польши. Да-да, к самым усердным и трудолюбивым. Можешь ли ты вообще представить, каких гигантских, нечеловеческих усилий стоит мне ничего не делать? Это каторжная работа. Борьба с собственной природой, которая толкает меня к действию. Но где же коньяк, наконец?

— Уже несут.

— Так вот, между мной и Гого огромная разница, просто пропасть. Гого верит в то, как, впрочем, и вы, как и все болваны на свете, что работа необходима, что она должна составлять смысл и даже цель жизни. Если бы у человечества отняли работу, через неделю все бы повесились, чего, собственно, я желаю им от всего сердца.

— Только не я, — откликнулся Лада.

— Всем так кажется, — ответил Тукалло, — хочется отдохнуть, но это не что иное, как отдых после работы. Люди, обреченные получением наследства на безделье, находят себе тысячи дел, которые неосознанно возводят в ранг Работы. Вы думаете, что для них визиты, приемы, охота, балы, теннис или гольф не являются работой? Они считают исполнение всего этого своей обязанностью, поэтому и называют работой. И я не вижу большой разницы между, скажем, натиранием полов и танцами.

— А, — вставил Кучиминьский, — фактор удовольствия?

— Относительный. Полотер может любить свою работу, в то время как танцующий его светлость ненавидеть танцы. Ты все же работаешь, пишешь, и это приносит тебе удовлетворение. А литературный сноб, который годами лежит на диване кверху брюхом и читает, потому что считает своей обязанностью читать все, зевает от скуки над твоими произведениями и проклинает печатное слово. Все весьма относительно.

— Ну, хорошо, — заговорил Залуцкий, — но из сказанного тобой вытекает, что работа или что считают ею для человека является необходимостью.

— Олдос Хаксли, — заметил Мушкат, — справедливо называет работу глобальным наркотиком.

— Вероятно, — согласился Тукалло. — Это наркотик или, по крайней мере, профилактическое средство. Ничем не занимающийся человек должен был бы мыслить и только мыслить, а мышление — трудное и опасное занятие. Менее стойкие начинают записывать свои мысли. Это приносит им облегчение уже потому, что количество тем и их объем уменьшаются. Это философы, писатели, ученые. Более сильные пренебрегают подобными приемами и пускают себе пулю в лоб, вешаются на собственных подтяжках, самые устойчивые заканчивают жизнь в сумасшедших домах.

— И что же ты выбрал для себя? Творки или Кульпарков [13]Клиники для душевнобольных.
? — на полном серьезе спросил Хохля.

— Что-то в этом роде, — кивнул головой Тукалло, — потому что ваше общество…

К столу подсел двоюродный брат Залуцкого граф Рокиньский, который не пропускал ни одного случая провести с ними вечер, каждый раз приезжая в Варшаву. Черные, горящие глаза и клинообразная, тоже черная борода, густо тронутая сединой, высокий лоб и руки с очень длинными пальцами составляли удивительную и в то же время странную внешность. Рокиньский увлекался оккультизмом и даже издал под псевдонимом какую-то брошюру о вампирах, организовывал спиритические сеансы, имел телепатическую связь с каким-то греком в Салониках и время от времени высылал ему деньги, к огорчению жены, не телепатическим путем, а почтой.

Тукалло, Полясский, Хохля и другие рассказывали Рокиньскому неправдоподобные глупости о якобы собственных переживаниях в интересующей его области. Он все принимал за чистую монету, а некоторые события скрупулезно заносил в свою записную книжку. Однако откровенно смеяться над ним никто себе не позволял. Он просто излучал благородство и был совершенно лишен чувства юмора, зато неистово любил дискуссии. Обладал страстью переубеждать, и каждое возражение его очень радовало, предоставляя поле для широкого обсуждения любимых тем.

И сейчас, поздоровавшись, сразу же сказал:

— Я специально приехал в Варшаву, чтобы запротоколировать феноменальное событие, свидетелем которого я практически был.

— Можно узнать подробности?

— Случай неслыханный, и тем интереснее, что произошел с человеком, который, по моему мнению, по крайней мере до настоящего времени, не выказывал никаких медиумических способностей. Я говорю о моем шурине Доденхоффе.

— Слушаем, слушаем.

— Так вот, Доденхофф приехал ко мне неделю назад. Гостевые комнаты находятся в левом крыле. Там он и поселился. А следует вам сказать, что левое крыло было построено на месте, где в конце семнадцатого века конюх убил Матея Рокиньского. Уже не вызывает сомнения, что дух убитого неоднократно являлся разным людям. Сам я, к сожалению, не видел его, но слышал в коридоре шаги и стук двери. Мой шурин, как большинство людей со спокойными нервами, достаточно скептический человек, не хотел верить этому.

— И дух испугал его? — спросил Хохля.

— Да, но не о том речь. Этого следовало ожидать. Мой шурин лег спать в двадцать минут одиннадцатого, это он точно помнит, потому что, выключая свет, глянул на часы. Уснул сразу же. Внезапно его разбудил шум, правда, он ничего не заметил, потому что в комнате царила кромешная темнота, но он почувствовал, что посреди комнаты двигается какая-то субстанция. Его парализовал страх, он просто окаменел и в тот момент понял, что если не протянет руку к выключателю и не зажжет свет, то произойдет что-то непоправимое, но оцепеневшие руки не могли сделать и малейшего движения. Тогда, я думаю, нечеловеческий ужас, именно ужас, доведенный до высшей точки, стократно усилил его волю, сконцентрировал желание, а единственным его желанием было, чтобы загорелся свет.

— И что?

— Ну и представьте себе, — триумфально закончил Рокиньский, — лампочка вспыхнула сама собой.

Он обвел взглядом присутствующих. Все молчали.

— Силой желания он зажег свет! — добавил Рокиньский, готовясь к атаке, если бы встретился с недоверием, однако никто не проронил ни слова.

После продолжительной паузы Тукалло кивнул головой и сказал:

— Да, это наилучший способ, я сам никогда иначе свет не зажигаю.

Первым прыснул от смеха Залуцкий, за ним остальные, Дрозд даже лег на стол, опрокинув рюмку.

Рокиньский переждал бурю веселья. Он не смутился, но был уязвлен.

— Мне кажется, вы слишком много выпили, — сказал он осуждающе. — Извините, что не смогу дольше задержаться в вашей компании.

Он холодно попрощался и демонстративно вышел.

— Я точно знаю причину выдумки Доденхоффа, — откликнулся Залуцкий. — Весь секрет заключается в том, что гостевые комнаты у Рокиньского дьявольски холодные, и Доденхофф просто хотел перебраться вниз.

— Жаль, что ушел, — вздохнул Тукалло. — Развитие этих необычайных событий могло быть следующим. Дух, захваченный врасплох внезапным освещением, бросается на выключатель, и лампочка гаснет, на что Доденхофф вновь концентрирует волю, зажигая свет, дух же опять гасит, и так несколько раз! Видя, что ему ничего не добиться, привидение, наконец, исчезает с ужасным стоном, а Доденхофф усилием воли победоносно сам гасит свет.

Завязалась короткая дискуссия о спиритизме. У Рокиньского не было оснований подозревать их в чрезмерном количестве выпитого, скорее наоборот: мысли разъяснились, определения приобрели точность и правильность. Затем разговор зашел о Конан Дойле, его интересе к детективному жанру. Кучиминьский высказался в том духе, что Конан Дойл широко известен, а критики громили его за создание образа Шерлока Холмса, хотя прежде всего он был автором хороших и глубоких исторических романов.

— Ох, уж это пристрастие раскладывать все по полочкам, — говорил он, — потребность навешивать самые примитивные ярлыки. Выходит, один герой в романе может уничтожить автора, создает и закрепляет о нем самые ошибочные суждения. Спросите любого юнца об Уэллсе и в ответ услышите: «Уэллс? Это «Человек-невидимка». Вот результат деятельности Монека и его сотоварищей.

— Или доказательство, что популярность получают те произведения, образы которых автор наделил большей убедительностью, — высказался Мушкат.

— Разумеется, — согласился Стронковский, — самым жизненным будет тот герой, которого автор отождествляет с собой.

Приводились примеры. Разговор раз за разом прерывался, чтобы потом снова возобновиться. После одиннадцати пришел Ирвинг. В первом зале он встретил директора Долмача и спросил его:

— Я вчера не одалживал у вас деньги?

— Вы, вчера?.. Нет, ваша милость, но если нужно, я сейчас распоряжусь…

— Нет-нет. Я просто запамятовал и хотел уточнить. Спасибо.

Ситуация показалась Ирвингу странной и непонятной. Почему Гого соврал, почему сказал пани Кейт, что одолжил у него деньги? Ирвинг не мог себе это объяснить. Он сел за стол, и когда разговор в очередной раз оживился и стал громче, тихо спросил Залуцкого:

— Послушай, Али-Баба, я вчера никому не одалживал несколько сотен злотых?

— Нет, никому, а в чем дело? — удивился Залуцкий.

— Да так, мелочь, не имеет значения. А кто-нибудь обращался ко мне?

— Нет, но что случилось?

— Просто не помню.

— Вообще, что-то происходит и с моей памятью. Это, вероятно, водка, — предположил Залуцкий. — Несколько недель назад на каком-то банкете я пригласил в деревню на охоту двоих молодых Веберов и совершенно забыл об этом. Они, конечно, приехали, не застали меня и можешь себе представить их удивление. Или еще. Вот вчера я потерял портсигар. Неважно, что это была ценная вещь, главное, я привык к нему, к тому же это память о моей первой любви.

Ирвинг взглянул на него, но ничего не сказал. Ему в голову пришла нелепая мысль: не связана ли потеря портсигара Али-Бабой каким-то образом с враньем Гого? Как же в первую минуту он ругал себя за это некрасивое и неправдоподобное предположение, но потом вспомнил, что когда-то в «Мулен Руж» Гого ночью заложил гардеробщику, который нелегально занимался такими операциями, свой перстень с бриллиантом.

Мысль была столь навязчива, что он решил тотчас же проверить ее. Придумав какой-то предлог, он вышел и отправился в «Мулен Руж». Кабаре только открыли, и там было еще пусто. В гардеробе висело лишь несколько пальто. Гардеробщик встретил его беззаботной улыбкой на толстощеком лице. Отставив миску с бигосом, он вытер рот тыльной стороной ладони и сказал:

— О, пан барон, вы сегодня к нам рано.

— У меня есть к вам дело, — ответил Ирвинг.

— Ко мне? Я к вашим услугам.

Ирвинг колебался.

— Это весьма конфиденциально.

— Вы можете положиться на меня, — убедительно заявил гардеробщик. — Как камень в воду.

— Меня интересует, не оставлял ли вчера кто-нибудь у вас… золотой портсигар?

Глаза гардеробщика подозрительно сузились.

— Нет, пан барон. Откуда, у меня же не ломбард.

Ирвинг с облегчением вздохнул и уже свободно сказал:

— Жаль, один из моих приятелей, подвыпив, оставил где-то свой портсигар, а где именно — вспомнить не может. Он попросил меня выкупить, и мне подумалось, что он, возможно, у вас.

— Извините, пан барон. Если так, если пан Зудра посвятил вас в эту тайну, то меня данное слово уже не обязывает хранить тайну. Действительно, пану Зудре вчера требовались деньги, и он продал мне свой портсигар.

Ирвинг онемел. Ему стало так гадко на душе, что он стыдился посмотреть гардеробщику в глаза. Кое-как собравшись с мыслями, он сказал:

— Не имеет значения, оставил или продал. Во всяком случае, он был пьян и сейчас хочет вернуть его. Вы должны мне отдать, вы обязаны.

— Но, пан барон, я же ничего плохого не сделал. Каждому можно покупать, или это грех? Я согласен вернуть, но не могу потерять деньги, заплатив восемьсот злотых, пан барон.

— Я дам вам тысячу.

Гардеробщик расплылся в улыбке.

— Я бы остался в убытке, пан барон.

— Так сколько вы хотите?

— Это дорогая вещь. Я был сегодня у ювелира. Портсигар стоит как минимум полторы тысячи.

— Но вы же заплатили восемьсот.

— Я не разбираюсь в этом и рисковал. Если бы оказалось, что он стоит меньше, я бы не посмел сказать пану Зудре о возвращении разницы.

— Я дам вам тысячу сто.

Гардеробщик низко раскланялся.

— Если вы решите дать мне тысячу двести злотых, тогда я не буду обижен.

— Хорошо, — сжал губы Ирвинг, — принесите его.

— Сию минуту, ваша милость.

Открыв каморку при гардеробе, он исчез. Спустя несколько минут вернулся с портсигаром, который принадлежал Залуцкому. Отсчитав двенадцать банкнот по сто злотых, Ирвинг сказал:

— Разумеется, об этом никто не должен знать.

— Да-да, пан барон. Спасибо, ваша милость. Мое почтение, ваша милость.

Ирвинг откланялся и вышел. Оказавшись в машине, он еще долго не мог тронуться с места, думая, как следует поступить в создавшейся ситуации. Проще всего и справедливее было бы пойти к Гого, сказать ему все в глаза и пожелать, чтобы не осмеливался больше появляться «Под лютней», ведь он просто украл вещь. Остальным можно было бы не говорить о случившемся, а дать лишь понять, что с Гого нужно прекратить всякие отношения и вообще знакомство.

Однако это лишило бы его возможности видеться с Кейт. На такой шаг Ирвинг не пошел бы ни за что на свете. А может…

У него мелькнула мысль: а она, узнав, что Гого совершил кражу, могла бы оставаться его женой, жить с ним под одной крышей, не захотела бы развестись? Правда, любящая женщина умеет прощать мужчине даже преступление, но Ирвинг, наблюдая за ними, уже давно, несмотря на ее заверения, перестал верить Кейт, что она любит мужа.

Щеки Ирвинга покрылись румянцем.

«Будет свободна, будет свободна», — подумал он и сжал в кармане портсигар, небольшую безделицу, которая, однако, открывала ему перспективы безграничного счастья.

Зная пани Кейт, он был уверен, что она не простит мужу этот поступок. Она принадлежала к тому типу людей, кто не идет на компромиссы с моралью, поэтому она бы оставила Гого, а он вынужден был бы согласиться на развод. И тогда, может, не сразу, может, через несколько лет… Сердце билось гулко и часто, руки дрожали, когда он прикуривал папиросу. Затянувшись раз-другой, он решительным движением выбросил папиросу и нажал стартер.

Тем временем в ресторане «Под лютней» компания увеличилась. Пришли кинорежиссер Млотиньский, известный путешественник Бойнарович, молодой граф Чумский и, наконец, встреченный громкой овацией и смехом Гого. Посыпались шутки по поводу его побега из дому.

— Уверяю вас, — гремел Тукалло, — что он спускался через окно по веревочной лестнице, втихаря. Это делается очень просто: прежде всего, деликатно зеваешь, потом говоришь: «Па, женушка, па». Потом часок затаенного ожидания, а затем берешь ботинки в зубы и на четвереньках к двери или к окну. Пан Фелиньский тридцать лет иначе дом не покидал, а когда овдовел и мог выходить нормально, привычка, сложившаяся за годы жизни, победила. Семья — это чудесная находка, только необходимо полюбить выходить на четвереньках.

Гого смеялся вместе со всеми.

— Моя система оригинальнее, — уверял Гого, — я выхожу на руках.

— Еще вопрос, что лучше — выходить на четвереньках или на четвереньках возвращаться? — воскликнул Чумский.

— Первое — необходимость, второе — удовольствие, — сказал Стронковский.

— О, возвращаться! Никто уже не будет проделывать это так элегантно, как покойный профессор Хробацкий, — махнул рукой Тукалло. — По моему мнению, это был самый элегантный человек в Варшаве. Он один не запятнал себя никогда, надев к фраку лакированные башмаки. Одевался он исключительно в Лондоне и спал с моноклем в глазу. За едой был потрясающ. Да он трупы препарировал так мастерски, точно это запеченная утка!

— Но как он возвращался?

— До сих пор перед глазами стоит его великолепная фигура. Под утро открываются двери бара, и выходит он в цилиндре, поблескивая моноклем, с папиросой в углу рта. Стройный, шаткой походкой направляется к извозчику.

— Припоминаешь это? — спросил Дрозд, насвистывая нежную мелодию.

— Конечно, это его пастораль.

— Когда творил во хмелю, создавал удивительные вещи. Ты знаешь, что мой балет «Кавадонга» во второй части — его концепция?

— А в первой — Гуно, — вставил Хохля.

— Зато третья — собственность Брамса, — завершил Тукалло.

— Что за абсурд! — пожал плечами Дрозд.

— Никто так не обкрадывает друг друга, как музыканты, — сказал Стронковский. — Я не обладаю тонким слухом, но довольно часто улавливаю подобные одна на другую мелодии. Сплошной плагиат!

— А почему нет Ирвинга? — поинтересовался Бойнарович.

— Он здесь, только вышел на минуту, — пояснил Залуцкий.

Почти в то же мгновение в дверях показался Ирвинг.

— Мы как раз вспоминали тебя. Где ты был? — спросил Залуцкий.

— Дома, — спокойно ответил Ирвинг, здороваясь с Млотиньским, Гогой и Бойнаровичем. — Когда ты сказал, что потерял портсигар, я вдруг вспомнил, что ты оставил его на столе и что я его забрал, но забыл, куда подевал. Вот и поехал домой, чтобы поискать.

— Ну и, конечно, нет?

Ирвинг сделал короткую паузу.

— И, конечно, есть, — ответил он.

— Серьезно?

— К твоим услугам и извини, что расстроил тебя.

Он вынул из кармана портсигар и положил его перед Залуцким, не глядя при этом на Гого. Он знал, какое потрясающее впечатление должна была произвести на него эта сцена. И не ошибался.

Гого уже с первых слов о портсигаре покраснел до самых ушей и наклонился за якобы упавшей салфеткой. Когда он поднял голову, портсигар уже лежал на столе. Мгновенно он понял все. Ирвинг догадался, кто взял портсигар. Наверно, Кейт говорила с ним об одолженных деньгах, а вчера, вероятно, Шуловский напомнил ему, что встретил под утро Гого в «Мулен Руж».

«Я пропал», — подумал Гого.

Он не знал, как поступить. Если бы сейчас здесь были только Ирвинг и Али-Баба, то он просто признался бы им откровенно, сказав, что был пьян и что сегодня собирался выкупить портсигар, что случайно положил его в карман или, во всяком случае, придумал бы что-нибудь. Но в присутствии всей компании говорить было невозможно, тем более, трудно было предположить, не захочет ли Ирвинг скомпрометировать его, ведь в любую минуту он мог во всеуслышание потребовать объяснений.

«Тогда мне не останется ничего иного, как пустить себе пулю в лоб».

Однако Ирвинг ничем не выказывал таких намерений, свободно разговаривая о вещах, не относящихся к ситуации, пил и даже не смотрел в сторону Гого.

«Он ни разу не взглянул на меня, — констатировал про себя Гого. — Подаст ли мне руку, прощаясь? Может, не хочет устраивать демонстрацию при всех, но оставшись наедине, потребует, чтобы я убрался раз и навсегда из их компании».

Он сидел как в воду опущенный, опрокидывая рюмку за рюмкой.

— Что с тобой, Гого? — участливо спросил Залуцкий.

— Его охватили печальные мысли о пути возвращения домой, — пошутил Кучиминьский.

— Ничего, — проворчал Гого. — Чувствую себя не лучшим образом: голова разболелась.

Ирвинг сунул руку в карман.

— У меня есть лекарство, может, выпьешь? Спустя четверть часа почувствуешь себя хорошо.

Они посмотрели друг на друга, и Гого не отметил во взгляде Ирвинга ничего опасного.

— Нет, спасибо тебе, Фред. Пройдет само.

Бойнарович начал рассказывать о своем путешествии в Гренландию и об интимной жизни эскимосов. Кучиминьский, родившийся в Сибири, отметил значительное сходство в обычаях эскимосов Гренландии и жителей сибирской тундры. Мушкат заметил, что все это идет из эпохи матриархата. Млотиньский придерживался иного мнения. Вновь разгорелась дискуссия. Все под влиянием выпитого были более возбуждены, и мнения звучали короче, громче и уходили от обсуждаемого предмета. Темы наслаивались одна на другую, множились и менялись. И когда Бойнарович все еще говорил об эскимосах, Мушкат рассуждал о новых течениях в антропологии, Дрозд высказывался об индийском генезисе, Чумский рассказывал о каком-то случае кровосмешения в Сувалках, Млотиньский — о восточной медицине, Кучиминьский философствовал о теории относительности Конфуция, которая является противоположностью догматизму всех других этик, Тукалло гремел парадоксами о морали животных, Стронковский доказывал, что в языке басков и литовском много общего.

В конце концов все говорили одновременно, пытаясь перекричать друг друга. Наблюдатель со стороны не сумел бы понять, каким чудом, несмотря на хаос вавилонского столпотворения, они слышат и понимают друг друга.

Разговор постепенно превратился в какой-то лай. Склонившись над столом, размахивая руками, они выбрасывали из себя водопады, каскады слов. Спустя какое-то время говорили: Мушкат о войне бояр, Стронковский о своем детстве, Бойнарович о гренландских эскимосах, Тукалло об астрологии, Кучиминьский об издательской фирме «Повалевский и сыновья», Млотиньский о Стасе Тумирувне из театра «Новости», Чумский об охоте на кабанов, Ирвинг о стихах Стронковского, Дрозд о кнедликах со сливами, Хохля о себе, Залуцкий о том, как не следует танцевать оберек [14]Польский народный танец.
. Желая показать какое-то движение, он встал, и тогда большинство в компании пришли в себя.

— Пойдемте в другой бар! — кинул клич Тукалло.

Послышался стук отодвигаемых стульев, и все дружно направились к выходу. Дольше всех за столом оставались самые запальчивые: Дрозд, который объяснял Мушкату, что музыка ближе к математике, чем даже к поэзии, и Мушкат, убеждавший Дрозда, что антисемитизм не имеет никаких биологических оснований.

Ночь была светлая и морозная. На небе висел месяц, и под ногами скрипел снег. Свежий колючий воздух заметно отрезвил всех. Некоторые стали прощаться, кто-то спорил при выборе следующего бара.

Гого решил идти домой. Он не был пьян. От нервного напряжения, в котором он находился, алкоголь не приносил ему облегчения. Впервые он не имел ни малейшего желания идти с ними, и если колебался, то лишь из опасения, что в его отсутствие Ирвинг скажет, где нашел портсигар.

Однако Ирвинг держался спокойно. По его поведению можно было сделать вывод, что он решил сохранить все втайне. Когда Гого начал прощаться, Ирвинг предложил подвезти его домой. Из этого следовало, что Ирвинг не намерен воспользоваться имеющейся информацией. Гого не мог понять, что склонило Фреда поступить именно так, зачем он вообще выкупил портсигар. Логичнее было бы в разговоре с Гого дать невзначай понять, что знает о его поступке и что дает ему какое-то время для возвращения чужой вещи. Гого слишком хорошо знал Фреда, чтобы подозревать его в каких бы то ни было планах морального шантажа.

Ирвинг остановился возле дома Гого и протянул ему руку.

— Спи спокойно! — сказал он на прощание по-английски.

Гого сильно сжал его руку.

— Спасибо тебе, большое спасибо, — он акцентировал это таким образом, что отнести благодарность можно было как к вопросу с портсигаром, так и к вежливому предложению подвезти.

— О, это такая мелочь, не о чем и говорить, — с легкостью ответил Ирвинг.

Гого позвонил в дверь и. глядя на удаляющиеся красные огоньки машины, почувствовал в глазах слезы.

— Фред действительно благородный человек… Друг, — шептал он.

Тем временем в «Негреско» компанию встретила неожиданность: первым, кого они там увидели, был Адам Полясский.

— Это ты так работаешь, — возмутился Хохля.

— Я работал до часа, — защищался Полясский, — ну и вынужден был выйти что-нибудь перекусить.

— Миндаль! — рассмеялся Стронковский, указывая на завернутые в салфетку жареные орешки, лежащие рядом с большим фужером коктейля.

К столику Полясского администрация придвинула еще два, чтобы разместиться смогли все. Вскоре с другого конца зала подошли Три Свинки. Без всяких церемоний они покинули свою компанию, чтобы подсесть к Дьяволам. Попрощавшийся Кучиминьский появился спустя четверть часа с пани Тиной Даберман, которую встретил где-то по дороге. Присутствие женщин повлияло на полную замену тем и тона разговора. Посыпались шутки и анекдоты.

— Весьма примечателен, — обратился Полясский к сидевшему рядом Тукалле, — тот факт, что достаточно нескольких, даже одной женщины среди десятка интеллектуалов, чтобы они стали похожими на большинство.

— Понятно, женщинам не нужен интеллект, им достаточно сознания, что они общаются с людьми, считающимися интеллектуалами. Это щекочет самолюбие. Подобная Тина потом допекает мужа, направляя на него пулемет и посылая очереди из наших фамилий, высказываний, афоризмов. Бедный мужик сворачивается, как уж, под таким натиском. Он чувствует всю свою приземленность, свою неполноценность по отношению к жене, которая шатается по вершинам Олимпа и Парнаса, в то время как он, простой фабрикант, обыкновенный станок для делания денег. Вот для чего мы нужны таким женщинам. Но есть и иные, которых Гомбрович называет «культурными тетками». Такие дамочки не имеют богатых мужей. Эти пронырливые бабенки сорока лет принимают нас за торговые ряды, куда приходят за продуктами, из которых позднее стряпают свои непропеченные мясные рулеты на вонючем масле. Поскольку мы все-таки от них убегаем, они довольствуются книгами. Нельзя же написать на книге: «Продавать «культурным теткам» запрещается».

А первые крошки умерли бы от скуки, если бы мы попытались потчевать их нашим интеллектом. Они хотят, чтобы мы были мужчинами, чтобы поражали их остроумием, дразнили сюрпризами и еще чем-то подобным. Вот мы и приспосабливаемся.

— Не всегда, — подумав, проворчал Полясский.

— Всегда.

— А пани Кейт?

Тукалло пожал плечами.

— Ах, это совершенно иное.

— Нет-нет, — настаивал Полясский, — я хочу, чтобы ты высказался на сей счет. У нее дома наши беседы сохраняют достойный уровень, и ты, пожалуй, не назовешь ее «культурной теткой». Так в какую категорию ты зачислишь ее?

Тукалло задумался.

— Ни к какой, — ответил он, потягивая вино маленькими глотками. — Ни к какой лишь потому, что она вообще не женщина.

— Абсурд, — скривился Полясский. — Вершина женственности.

— Ты глубоко ошибаешься. Внешность, благородство и образ жизни — это еще не все. Она не женщина в психическом смысле.

— Так кто же она?

— Существо.

— Это ничего не объясняет.

— Наоборот. Возьми ребенка, какого-нибудь мальчишку или девчонку. Иногда, действительно, пол обозначается в психике очень рано, но чаще случается, что его еще нет, не проявился: ни мужчина, ни женщина, значит, существо.

Полясский покачал головой.

— Я не согласен с тобой. Что касается пани Кейт, то при ее зрелости, полной зрелости…

— Ну, уж нет, это не зрелость, — прервал его Тукалло. — Зрелость основывается на решительности пола не только физической, но и духовной. Как только женщина станет зрелой, ее тотчас же перестанут интересовать проблемы, которые занимают нас. Она сразу получит готовенький комплект интересов «для женщин».

— А может, тебе придется признать, что существует еще одна категория женщин, которую ты не хочешь замечать.

— Каких женщин Север не хочет замечать? — спросила Тина Даберман, наклонившись через стол.

— Некрасивых и старых, мой ангел, — ответил Тукалло.

Одна из Трех Свинок, панна Тута Велерисская, сказала:

— А мне всегда хотелось узнать, каких женщин желает видеть Фред?

Лицо Ирвинга стало недовольным.

— Хорошо воспитанных, — тихо ответил он.

— Что за глупый вопрос, — воскликнул Хохля. — Он же влюблен в пани Кейт.

— Ба, влюблен! — злобно произнесла Тута. — Что из того, что влюблен? Он же не присягал на безбрачие.

Стронковский гневно посмотрел на нее.

— Отвяжись, Тута…

Однако девушка настойчиво продолжала:

— Почему я должна отвязаться? Мы сегодня утром задумались над тем, почему Фреда не видели ни с одной женщиной. Ну, хорошо, сейчас он пьян от любви, но до знакомства с ней! Так скажите, видел ли кто Фреда с какой-нибудь бабой?

— Действительно, — засмеялся Залуцкий, и это открытие отразилось на его лице изумлением.

— Мне кажется, что это мое личное дело, — ответил, покраснев, Ирвинг.

— А я вот любопытная. В прошлом году мне пришлось зайти к нему по делу…

— Ага… — пробормотал Тукалло.

— Никакого «ага»! Просто, могу рассказать вам точно, речь шла о протекции его отца для одной из моих школьных подруг, так что нет и намека на «ага». Прихожу, значит, я к нему, а его слуга смотрит на меня удивленно и даже, как мне показалось, возмущенно. Поскольку Фреда не было дома, но он должен был скоро вернуться, я решила подождать. Вы не представляете, как слуга был озабочен и вообще не знал, может ли впустить меня.

— Но все же впустил в кухню? — рассмеялся Хохля.

— Нет, в маленький зал. Глядя на его выражение лица, я спросила: «Что это вы смотрите на меня, как на что-то сверхъестественное? Разве у пана Ирвинга не бывают женщины?». А он мне в ответ с достоинством: «Нет, ваша милость, пан барон холост…» Я думала, что лопну от смеха.

Ирвинг сидел красный как бурак.

Тина воскликнула:

— А это забавно! Неужели он сторонник клана Дрозда?

— Нет, — пропищала вторая из Трех Свинок, — он же сходит с ума по жене Гого.

— Признайся, Фред, как ты решаешь эти проблемы? — настаивала Тина.

— Постарайся его соблазнить, — посоветовал Тукалло.

— Может, и стоит, — сказала Тина кокетливо.

— Не утруждай себя, — гневно усмехнулся Ирвинг.

— Нет шансов?

— Увы, ни малейших, — ответил он с поклоном.

Свинки громко рассмеялись.

— Любезностью не грешишь, — оскорбилась Тина.

— А чем он грешит? — прыснул от смеха Хохля.

— Он — девственник, — убежденно заявил Тукалло.

— Или полудевственник, — поправила Тина.

Ирвинг не скрывал плохого настроения и огрызался, как мог.

Хохля отправился в бар. Полясский танцевал с Тиной, Дрозд пересел за другой стол, где сидели какие-то его родственники. Как обычно в это время, компания начала расходиться. Али-Баба атаковал цветочницу, Кучиминьский флиртовал с незнакомкой за соседним столиком, Мушкат бесцельно бродил по всему ресторану, Тукалло гремел в унисон с оркестром. В притемненном освещении действительность расплывалась в нереальных формах.

Ирвинг демонстративно пригласил одну из танцовщиц за отдельный столик, потом долго с ней танцевал, заказал шампанское, а затем так же демонстративно покинул ресторан вместе с ней.

Когда они сели в машину, он сказал:

— Послушай, малышка, я сегодня устал и отвезу тебя домой, по крайней мере, хоть раз выспишься, а вот это тебе на чулки, — и он вложил ей в сумочку банкнот.

Проводив девушку, он не вернулся домой, чувствуя себя трезвым, и вскоре нашел маленький ночной бар в еврейском квартале, будучи уверенным, что там он не встретит никого из тех друзей, с кем недавно простился. Однако ошибся. Около семи часов в бар всыпалась компания каких-то мужчин и женщин, а среди них — Хохля и Тукалло. К счастью, они не заметили Ирвинга.

Не лучше выглядели и остальные Дьяволы из ресторана «Под лютней», которые разбрелись по ночным барам и в «Мулен Руж». Дрозд дирижировал оркестром. Три Свинки танцевали с какими-то подозрительными типами, а Мушкат спал на диванчике. В «Нитуче» Залуцкий поил шампанским Тину и двух танцовщиц, в «Коломбо» Бойнарович танцевал соло трепака, а граф Рокиньский пил с официантами. В «Аргентине» Полясский сидел в обществе актеров, заканчивая ночь яичницей с ветчиной и водкой.

Стронковский простился с ними и вышел в поисках открытого магазина с цветами. Наконец нашел его на Маршалковской. Выбрав десять роз, он вложил свои стихи в конверт и адресовал Кейт, но, к сожалению, у него не нашлось, чем заплатить, потому что в кармане оставалось лишь несколько грошей. К счастью, продавец согласилась принять в качестве залога часы.

— Цветы отвезите вместе с письмом, а часы, прошу вас, доставьте вечером по этому адресу, и я вручу курьеру деньги за цветы.

На карточке он написал свой адрес и вышел. Однако девушка, отправляющая в то утро цветы, была занята своими проблемами, и в результате Кейт около десяти часов получила странную посылку: розы, стихи и часы в никелевом корпусе, а также квитанцию к оплате в десять злотых.

Подобное уже случалось не раз, и это не стало для нее сюрпризом. Она очень любила Стронковского, ценя его большой талант и искренне огорчаясь образом жизни этого молодого парня, испытывая к нему материнские чувства. Из приятелей мужа она чаще и охотнее виделась с Ирвингом и Стронковским. В то же время она понимала, что не только они, но и Тукалло, Полясский, Хохля сблизились с Гого лишь из-за нее. Им нравилось беседовать с ней, часами просиживая в гостиной.

Кучиминьский как-то сказал:

— Вы созданы для воскрешения литературного салона в лучших традициях.

Это льстило ей, и она проводила с ними приятные часы в своей жизни. Возможно, поэтому не особенно старалась повлиять на мужа, чтобы он не принимал участия в выпивках. Однако после вчерашнего инцидента она пришла к выводу, что Гого совершенно перестал с ней считаться, и уже не видела смысла в дальнейшей борьбе.

После завтрака она вышла из дому по своим делам, а вернувшись, застала Гого уже одетым. Он встретил ее весьма резко, чего раньше никогда не делал, вероятно, решив использовать по отношению к ней какую-то новую «тактику».

Указывая на часы Стронковского, лежавшие на ее туалетном столике, он сказал:

— Если ты позволяешь кому-то раздеваться в своей спальне, то могла бы позаботиться о том, чтобы этот кто то не оставлял после себя столь убедительных улик.

Она удивленно взглянула на него.

— Извини, но на подобные замечания я даже не считаю нужным отвечать.

— Это вовсе не замечание, это вопрос: откуда в твоей комнате мужские часы? — спросил вызывающе Гого.

— Ты повышаешь голос, что не делает тебе чести.

— Черт с ней с честью! — взорвался он. — Я спрашиваю, откуда у тебя часы?!

Она пришла в себя и спокойно ответила:

— Их принесли утром вместе с цветами. Вероятно, произошло недоразумение.

— Недоразумение! Хорошая отговорка! Может, ты еще скажешь, что не знаешь, от кого цветы?

— Почему же, знаю. Их прислал Стронковский.

— Этот сопляк слишком много себе позволяет. Что это за мода ни с того ни с сего присылать цветы замужней женщине, у которой забыл часы.

Кейт молчала.

Гого взял часы в руки и рассмеялся.

— Если считать его любовником, то слишком дешево. Какое свинство! Дешевка!

И он бросил часы так, что стекло разлетелось на мелкие кусочки.

— Я это животное научу, как оставлять свои… вещи в моем доме.

— Гого! Да ты пьян.

— А если даже?! Что, мне нельзя?

— Я тебя совершенно не понимаю.

— Да?.. Не понимаешь?.. Превосходно! Я нахожу это свинство в твоей спальне, а ты не понимаешь! Завтра, например, я найду здесь чей-то галстук или брюки.

Не проронив ни слова, Кейт вышла из комнаты.

Гого, раздраженный до предела, выбежал за ней.

— Я его научу! — кричал он. — Я научу его!..

Он понимал всю бессмысленность своего негодования, давал себе отчет, что ведет себя грубо, но, проведя бессонную ночь в тяжких размышлениях, охваченный презрением к себе и ненавистью ко всему свету, был не в состоянии призвать себя к порядку, скорее наоборот, находил какое-то дикое удовлетворение, выплескивая свое мерзкое настроение и свою грубость. Он хотел скандала и осознанно стремился к нему. Поскольку Кейт молчала, ему пришла в голову мысль о Стронковском.

— Я покажу ему эти цветы и эти часы! — шипел он, сжав зубы, разбрасывая на столе бумаги в поисках телефонной книги.

Наконец, найдя номер телефона, он позвонил.

— Пригласите пана Стронковского.

— Пан Стронковский еще спит, — ответила экономка.

— Так разбудите. У меня важное дело.

Спустя минуту в трубке раздался заспанный и хриплый голос:

— Что такое, черт возьми! Кто говорит?

— Гого. Послушай…

— А, как дела? Уже встал?

— Это неважно. Я бы хотел узнать, как ты смеешь присылать моей жене какие-то идиотские цветы! Что ты себе позволяешь?

— Я не понимаю тебя, — удивился Стронковский.

— Это я не понимаю! — крикнул Гого.

— Ты с ума сошел? Что в этом плохого?! Каждый ведь может.

— Каждый, но не ты! Твои неуместны!

— Но, Гого, что случилось?

— А то, что я не желаю! Моей жене не нужны твои глупые цветы, а мне не нужно, чтобы ты оставлял в моем доме свои часы или другие вещи.

Стронковский окончательно проснулся.

— Извини, но ты же не хочешь оскорбить меня, позволяя себе выражения, которые…

— Да, позволяю, — прервал его Гого, еще больше возбуждаясь, зная, что Кейт из соседней комнаты слышит каждое слово. — Позволяю себе, но не позволяю тебе, а твои паршивые цветы я выбросил в мусорницу!

Стронковский холодно ответил:

— Во всяком случае, я прошу тебя выражаться более сдержанно. У тебя есть право запретить мне присылать пани Кейт цветы. Я приму это к сведению, но не потерплю подобного тона, потому что ты хамишь мне.

— Сопляк, я выражаюсь, как мне нравится!

— Это уж слишком, прощай.

— Хлыщ! — крикнул еще Гого и бросил трубку.

Взволнованный и не зная, как поступить, Стронковский прошелся по комнате. Скандал, который закатил Гого, казался ему непонятным и оскорбительным. Не меньше часа сидел он неподвижно на кровати, после чего постучал в комнату брата.

Зигмунт сидел за рабочим столом и внимательно выслушал всю историю.

— Ну, что ж, — сказал он, — ты должен послать к нему секундантов.

— Ты думаешь?

— Не вижу иного выхода. Позвони своим друзьям.

Стронковский покачал головой.

— Это не лучший вариант. Видишь ли, все они знают пани Кейт, а мне бы очень не хотелось впутывать ее в эти дела. Надо бы кого-нибудь другого.

— Значит, позвони Вацеку.

— Вот это хорошая мысль, — согласился Стронковский.

Тем временем Гого, закрывшись в своей комнате, смаковал неприязнь и отвращение к себе. Вел он себя действительно глупо и по-хамски, незаслуженно оскорбив Стронковского, которого на самом деле любил, а хуже всего то, что в глазах Кейт вся эта история должна была дискредитировать его окончательно.

«Она никогда мне этого не простит, никогда», — думал он с грустью.

И его охватывало отчаяние. Гого был почти уверен, что Кейт уже ушла из дому, что не захочет его больше видеть, что бросит его и что он уже никогда не увидит ее.

Эти печальные размышления прервал стук в дверь.

— Кто там?

Послышался голос Марыни:

— Обед подан, и пани просит вас к столу.

Он вскочил.

— Она здесь?

— Да, и зовет вас обедать.

Кейт сидела в столовой за столом и смотрела на него своим обычным спокойным взглядом. По выражению ее лица нельзя было понять, обиделась она или простила уже устроенный им скандал.

— Кейт! — обратился он от самой двери.

— Прошу тебя, садись, потому что суп не очень горячий.

— Кейт!.. Кейт!.. — повторял он, бросаясь ей в ноги. — Прости меня, я не знаю, что со мною происходит… Я же люблю тебя и ни минуты не сомневался в твоей порядочности. Я отчаянно тебя люблю, не злись на меня. Я не такой уж и плохой, вот только несчастный. Если бы ты знала, как я несчастен…

Всхлипывая, он положил голову ей на колени. После минутного колебания она прикоснулась к его волосам.

— Успокойся, Гого, и встань, я не обижаюсь на тебя. Встань, Марыня может войти, встань.

Он схватил ее руки и стал восторженно целовать, задыхаясь от переполнявших его чувств.

— Какая ты замечательная, какая благородная… Я — ничтожество, животное, но как же я люблю тебя!

— Встань, Гого, — повторила она мягко.

— Я знаю, что не стою тебя, — говорил он возбужденно. — И несмотря на это, не презирай меня, я изменюсь, клянусь тебе, и помирюсь со Стронковским. Даю тебе слово не обращать внимания на то, что он присылает тебе цветы. Какое-то безумие овладело мной, сам не знаю, что происходит. Извини, Кейт, пожалей меня немного.

— Но я не злюсь на тебя, Гого.

— Точно не злишься? — он смотрел ей в глаза с беспокойством и надеждой.

— Точно. Встань, Марыня идет.

Он тяжело поднялся и занял свое место за столом. В присутствии служанки они разговаривали о каких-то незначительных домашних мелочах. Однако Гого не мог избавиться от мысли, что в Кейт что-то изменилось. Внешне она была такой, как всегда, даже улыбалась, но в ее взгляде он улавливал нечто чужое и холодное.

После обеда Кейт вышла из дому но каким-то делам. Он сел за стол с намерением продолжить работу над проектом еженедельника.

«Нужно взяться за работу, — думал он. — Обязательно работать, потому что безделье разрушает мою нервную систему».

В передней раздался звонок, и появилась Марыня.

— К вам каких-то два пана.

— Пан Тукалло?

— Нет, незнакомые. Один офицер и один гражданский. Вот их визитные карточки.

Гого посмотрел на визитки. Эти фамилии ему ни о чем не говорили.

— Чего они хотят? — удивился он. — Ну, хорошо, проси.

В комнату вошел высокий молодой человек в черном костюме, а за ним поручик с отличиями одного из полков кавалерии.

— Чем могу служить? — обратился Гого, идя навстречу.

Офицер ответил:

— Мы — секунданты пана Яна Стронковского. Сегодня утром вы оскорбили нашего доверителя, поэтому просим вас назначить своих секундантов и заявляем, что будем ждать вас до пяти часов по этому адресу.

Гого не мог прийти в себя от изумления.

— Но, господа, у меня не было намерения оскорбить Яна Стронковского!

— Об этом мы можем говорить только с вашими секундантами, — ответил офицер.

— Хорошо, мои секунданты появятся у вас завтра около пяти.

— До свидания.

— До свидания.

Они откланялись и вышли.

Гого пожал плечами и рассмеялся. Ситуация показалась ему парадоксальной из-за придания официальности вызову Яся, милого блондина, с которым он всегда вел себя бесцеремонно. Было что-то гротескное, нереальное, когда он представлял Яся во время дуэли. Да он, наверное, ни разу в жизни пи шпаги, ни пистолета не держал в руках, а Гого. который считался лучшим фехтовальщиком в Оксфорде и попадал из пистолета в воробья на лету, действительно имел бы возможность продемонстрировать себя. Но в данном случае о дуэли, разумеется, не может быть и речи, поэтому Гого ни на минуту не задумывался об этом серьезно. Он охотно извинится перед Стронковским, и на этом все закончится.

«Самое забавное, — подумал он, — что я все-таки вынужден выслать секундантов. Попрошу Полясского, Кучиминьского и Ирвинга. Они умрут со смеху, когда услышат, с кем у меня поединок».

Он позвонил Полясскому, но его не было дома, и как раз набирал номер телефона Ирвинга, когда услышал его голос в прихожей.

— О, Фред, великолепно, что ты пришел! — обрадовался он. — А я как раз тебе звонил.

— Как дела? Пани Кейт нет дома?

— Сейчас вернется, вышла в магазин. Представь себе, что у меня будет дуэль!

— Что?! — удивленно воскликнул Ирвинг.

— Смехотворная вещь.

— С кем?

— С… только не упади со стула! С Ясем.

— С Ясем Стронковским? Ты, наверное, шутишь?

— Конечно, шучу, про дуэль, но он обиделся на меня и прислал секундантов.

— За что обиделся?

— Переговорили по телефону, а я был раздражен своими делами и, признаюсь, обругал его слегка.

— Но о чем речь?

— Ай, глупости… Он прислал цветы. В этом, собственно, нет ничего плохого, но, говорю тебе, я был взбешен из-за чего-то другого и действительно судил его слишком строго. Я даже не помню, что наговорил ему, кажется, назвал его сопляком и что-то там еще.

— Это очень неприятно, — сдавленно заметил Ирвинг.

— Согласен, я ведь считаю его своим приятелем, я не собирался оскорблять его и охотно извинюсь. Думаю, что мы по-прежнему будем друзьями. Самое глупое в том, что он все-таки прислал ко мне секундантов, вмешал в это чужих людей, лишив меня тем самым возможности извиниться только перед ним, и я вынужден послать к нему своих секундантов.

— Да, это досадно, но у Яся не было другого выхода. Пани Кейт не говорила, когда вернется?

— Скоро. Я только что звонил тебе. Хочу просить Адама и тебя быть моими секундантами. Я договорился, что вы появитесь у них завтра около пяти.

Гого встал, взял со стола визитки и сказал, подавая их Ирвингу:

— Это их координаты. Много времени не понадобится, потому что я согласен на любые условия. Мне кажется, что за одну встречу вы устроите все. Я полностью приму любую форму примирения, какую только они предложат, а позже мы обмоем договор. Вот и будет прекрасная оказия.

Он рассмеялся, глядя на Ирвинга.

— Возьми, здесь их адреса.

Однако Ирвинг не протянул руки. Он сидел неподвижно. На его щеках выступил легкий румянец.

— Я бы хотел, — произнес он тихо, — чтобы ты обратился к кому-нибудь другому.

— Но ты же не откажешь мне? — удивился Гого.

— А какая тебе разница?

— Но почему?

Фред посмотрел ему в глаза и ничего не ответил.

Вдруг Гого понял все сразу. Кровь ударила ему в лицо. Как он мог совершить такую страшную бестактность! История с портсигаром, вчерашнее поведение Ирвинга совершенно вылетели у него из головы. Он догадался, что Ирвинг решил всю эту ситуацию затушевать, просто постараться забыть. И ни в коем случае нельзя было подвергать его великодушие такому испытанию.

Фред был единственным человеком на свете, которого Гого не имел права просить о защите своей чести.

Он опустил глаза, но лицо его горело так, точно он получил две тяжелые оплеухи. Ситуация стала невыносимой. Он чувствовал, что следует что-то сказать, но не мог найти пи одного подходящего слова. Мучительные, пронизывающие, острые мысли проносились в голове. Вот сейчас Ирвинг назовет его вором, потребует, чтобы он не смел просить ни одного из общих знакомых, чтобы отказался от удовлетворения Стронковскому и растоптал свою честь.

Гого, потерев лоб, выдавил с трудом:

— Я… не настаиваю… если не хочешь. Это не совсем приятные обстоятельства…

— Мне бы хотелось, чтобы ты обратился к кому-нибудь другому, — повторил Ирвинг.

— Конечно, конечно, — к Гого постепенно возвращалось присутствие духа, — я не хочу тебя затруднять.

Он закусил губы и добавил:

— Ты и так предоставил мне достаточно доказательств доброжелательности и… великодушия, чем я имел… право ожидать.

— Я не знаю, о чем ты говоришь, — ответил Ирвинг, — но, во всяком случае, мне бы не хотелось, чтобы ты ошибался, оценивая мое отношение к тебе, чтобы не переоценил его. Поэтому скажу тебе искренне, что мое поведение зачастую, очень часто продиктовано эгоистическими мотивами.

Он говорил с некоторым усилием, взвешивая и акцентируя слова. Гого не понял, что Ирвинг имел в виду, и, предпочитая отдалиться от опасной темы, спросил:

— Как ты считаешь, я могу попросить в секунданты Полясского и Кучиминьского?

— Полагаю, что да, — не задумываясь, ответил Ирвинг.

— Если не возражаешь, я сейчас позвоню им.

Сложившаяся обстановка для обоих была такой тягостной, что оба облегченно вздохнули, когда Гого начал разговаривать по телефону. Как Кучиминьский, так и Полясский согласились и обещали вскоре прийти.

Спустя несколько минут возвратилась Кейт вместе с Иолантой Хорощанской. Они встретились на улице, и Кейт пригласила ее на ужин. После появился Тукалло, который довольно бесцеремонно привел своего знакомою, грузинского поэта, пана Солинадзе. Когда уже накрывали на стол, пришли Кучиминьский, Полясский и Хохля.

За столом было много выпито. Большинство гостей после ужина перешли в кабинет, куда подавали кофе.

Пани Иоланта хотела поправить прическу, и Гого проводил ее в комнату Кейт.

— Я оставил дверь приоткрытой, — заметил он шутливо. — Могла бы и оценить мои усилия по сохранению твоей достойной репутации.

— Моей?.. Ах, не стоит утруждать себя, — ответила она. — Хотя с твоей стороны ничто ей и так не угрожает.

— Должен ли я это понимать как выражение доверия?

— Как выражение уверенности, что никто из тех особ, — движением головы она указала на дверь кабинета, — даже не усомнится, что…

— Что я могу предпринять атаку, — подсказал Гого.

— Нет, что такая атака может быть успешной.

— Я кажусь тебе таким омерзительным? — весело спросил Гого.

Она смерила его кислым оценивающим взглядом, точно осматривала какую-то мебель, о которой нужно высказать свое мнение.

— Нет, ты не омерзительный, — произнесла она деловым тоном. — Ты просто никакой, серый, классически посредственный.

— Так-так, Иоланта, это делает честь моей внешности, даже льстит, за что я благодарен тебе, — он изобразил хорошую мину.

Иоланта покачала головой.

— Здесь не идет речь о внешности. Ты целиком посредственный.

— А может, мы слишком мало знакомы, чтобы ты была столь категоричной? — усмехнулся Гого натянуто.

— Возможно, — согласилась она.

— Меня радует, что, очевидно, не все придерживаются такого мнения. Людям приятно дружить, тем, кто далек от поисков посредственности.

— Ты говоришь о них?

— Да, о них.

— Боже, какими же легковерными бывают мужчины в своей самонадеянности, — рассмеялась Иоланта.

— Не понимаю, где тут легковерность, где самонадеянность?

— Потому что не замечаешь Кейт.

— Какое отношение имеет Кейт к нашей дружбе? — удивился он искренне.

— Огромное. Да только она и имеет! Дорогой мой, они же все обожают ее, именно ее, — подчеркнула Иоланта. — Осознаешь ли ты вообще, какая у тебя жена?

— Предполагаю, — усмехнулся Гого с иронией.

— Она необыкновенна.

— Поэтому я и женился на ней.

— Это понятно, — согласилась Иоланта, внимательно припудривая подбородок. — Это совершенно понятно, зато я не могу понять, какими мотивами руководствовалась Кейт, когда выходила за тебя замуж.

— Я вижу, что ты сегодня очень озлоблена, — заметил Гого.

— Отнюдь, просто откровенная.

— Так почему бы тебе не предположить, — произнес он раздраженно, — что Кейт, я полагаю, нашла во мне нечто, выходящее за рамки посредственности.

— Конечно. Но она могла ошибиться.

— Ах, ошибиться!

— Вот именно. Впрочем ты не думай, что я хочу унизить тебя. Посредственность — не позор. У меня, к примеру, посредственный талант художника, но пойдем уже к ним.

В кабинете разгорелась дискуссия. Все, во главе с Тукалло, атаковали Кейт и Кучиминьского, которые не приветствовали в современной музыке погоню за эффектами и позой.

Гого, подавленный, сидел молча. Слова Иоланты огорчили его больше, чем все другие неприятности последних дней. Он ненавидел Иоланту, ненавидел отчаянно потому, что она осмелилась озвучить то, что сам он давно чувствовал, но во что, однако, в глубине души отказывался верить. Любили его, дружили с ним ради Кейт и для Кейт. И не только Полясский, Ирвинг или Стронковский который был в нее влюблен, но и Дрозд, которому женщины были безразличны, и Тукалло, ставивший ее вровень с собой, и Хохля, и другие.

Гого всегда ценил интеллигентность Кейт и то, что называл начитанностью. Но только сейчас ему пришла в голову мысль сравнить ее и себя.

«Посредственность, да, Иоланта права, — думал он. — Я — посредственность».

И тотчас же появился вопрос: «А она, Кейт, что думает обо мне?» Утешительный ответ не напрашивался.

С того дня ежедневно это мучило Гого. У него не хватало мужества начать с ней разговор из боязни, что Кейт легче, чем он мог предположить, искренне ответит, и то, что он услышит от нее, раз и навсегда уничтожит все сомнения, с которыми можно было жить, но без которых жизнь стала бы пыткой.

Он любил ее, любил такой любовью, на какую был способен, но после того разговора с Иолантой каждый день, каждую неделю, каждый месяц где-то в глубине души накапливался горький осадок зависти. Все больше, все отчетливее чувствовал, что все, с кем он встречался, интересовались только его женой, в то время как к нему относились с какой-то снисходительностью. Стронковский, с которым, после того как Гого извинился, они поддерживали дружеские отношения, сказал ему однажды:

— Пани Кейт, чем больше я ее узнаю, становится для меня все большей тайной. Я уверен, что и ты ее не знаешь.

— Не беспокойся, — усмехнулся Гого, — я знаю ее насквозь, до кончиков ногтей.

Но он врал. Он совсем не знал Кейт. Она была для него не меньшей тайной, чем для Стронковского, а возможно, еще большей. Он никогда не знал, о чем она думает, ему было неведомо, что она чувствует. Их союз, длительный и с виду близкий, был союзом исключительно чисто внешним.

Интуиция подсказывала ему, что она осуждает его, однако в ее поведении нельзя было обнаружить что-нибудь, подтверждающее его догадки. Она всегда была неизменно предупредительна, заботлива, встречала его улыбкой, всегда одинаково спокойна. Если что-то и изменилось, то лишь то, что уже никогда она не делала никаких замечаний по поводу его ночных пьянок и не возвращалась к попыткам заставить его работать, что раньше его так раздражало.

Но ее молчание становилось для него все мучительнее. Гого неоднократно пытался склонить ее или спровоцировать на критику, упреки, осуждения, но всегда напрасно. Сколько раз под влиянием внезапных порывов собирался заняться каким-нибудь делом, стараясь втянуть Кейт в обсуждение своих проектов, но она отвечала:

— Я не знакома с этим. Это мужские дела.

Знал Гого, что она не верила в него, знал, что уже ни на мгновение не относилась серьезно к его намерениям.

— Ты — жестокая, — сказал он однажды, а она рассмеялась, делая вид, что его слова принимает за шутку.

Наступило лето, и по приглашению князя Залуцкого они поехали к нему в Горань. Там отдыхал и Тукалло, а Ирвинг приезжал почти каждый день. Несмотря на это, Гого смертельно скучал в деревне и часто делал вылазки в Варшаву. В конце августа после одной такой прогулки он не вернулся, а Кейт получила от Полясского записку с просьбой как можно скорее приехать в Варшаву.

Гого она нашла в постели с перебинтованной головой и высокой температурой. Оказалось, что он, будучи пьяным, выпал из пролетки, разбил голову и получил много внутренних телесных повреждений. Доктор уверял, что его жизни ничто не угрожает, но предупреждал, что пациент, как минимум, два месяца не сможет вставать.

И Кейт стала сиделкой. Первые две недели она почти не выходила из комнаты мужа, да и потом проводила там целые дни, потому что Гого хотел видеть ее постоянно рядом.

Он засыпал ее словами благодарности и нежностями, клялся, что никогда больше не возьмет в рот спиртного, что тотчас же после выздоровления займет место, любую предложенную должность, только бы работать. Кейт воспринимала все это с милой улыбкой, хотя он не обольщался надеждой, что ему удалось воскресить в ней веру. И тогда приходили к нему минуты отчаяния.

— Не веришь! — кричал он. — Не веришь мне! Ты убьешь меня этим неверием!

— Но я же верю, верю тебе, — отвечала она спокойно.

— Ты так говоришь, чтобы только успокоить, успокоить…

— Как же мне, Гого, убедить тебя?

— Стань другой! — Другой?.. Но какой?..

— Ой, не знаю, не знаю, только не такой безжалостной!

Она просто расхохоталась.

— И что только этот человек говорит? И это о собственной сиделке!

С какой последовательностью и настойчивостью она замыкалась перед ним, с какой беспощадностью удерживала непреодолимую дистанцию между ним и собой.

— Ты презираешь меня, — сказал он ей однажды. — Ты смотришь на меня, как на жалкую тварь, с высоты своего совершенства, считая себя существом безгранично выше меня. О, не возражай, я знаю, что так оно и есть. Но ты ошибаешься, ты не совершенна, потому что ты не человек, ты — автомат, сделанный из добродетели и достоинств, но автомат. Знаешь, чего тебе не хватает?.. Тебе не хватает сердца!

— Мне не хватает еще чего-то, — ответила она весело, — не хватает благоразумного мужа, который бы не молол такой несусветной чепухи.

— И только так ты можешь ответить мне? — спросил он с горечью.

— А что же еще тут можно добавить, разве только то, что вместе с выздоровлением тебя покинут такие нелепые мысли.

Однако мысли не покинули его. Гого понравился и начал вставать. Первый раз он вышел из дому в годовщину их брака. Па вечер они пригласили несколько человек, и Гого сам хотел выбрать вина, но прежде нужно было зайти в ломбард, чтобы заложить жемчуг Кейт. На протяжении лета он истратил много денег, а потом и болезнь потребовала огромных затрат.

Не без смущения обратился он к Кейт за этим жемчугом. Зная ее привязанность к драгоценностям, думал даже, что откажет. Однако после минутного колебания она сама принесла коробку с колье.

Когда он вернулся, она попросила квитанцию из ломбарда.

— Я оставлю ее у себя, — ответил он. — Я обязан сам выкупить этот жемчуг.

— Нет, нет, — настаивала она, — я хочу, чтобы квитанция была у меня.

Она произнесла это с особой категоричностью. Не сказав ни слова, он выполнил ее желание, но уже весь день был испорчен, и вечером он напился, как себе объяснял, назло Кейт, а точнее потому, что не обладал достаточно сильной волей, чтобы сдержать клятву.

Около полуночи гости начали расходиться. Было ясно, что все по старой привычке пойдут в ночной бар, и Гого смотрел на них с завистью. Около часа последними вышли Фред и Али-Баба.

Гого налил себе рюмку рейнского вина и сказал:

— Видишь, я остался. Сама понимаешь, что после такого долгого перерыва мне было бы приятно пойти куда-нибудь, но я остался. К сожалению, ты никогда не соблаговолишь заметить мои жертвы.

Кейт, занятая уборкой со стола, ответила:

— Я не могу их не замечать, ты так много и так часто говоришь о них.

— Ага, и это уже мешает тебе!

— Вовсе нет, — пожала она плечами, — только то, что ты называешь жертвой, ни в коей мере не является таковой для меня.

— А для кого же?

— Не знаю, только не для меня. Разве я прошу тебя отказываться от твоих удовольствий?

— Не просишь, — согласился он и добавил с сарказмом. — Не изволишь просить, не желаешь снисходить до просьбы.

В ее глазах промелькнуло гневное выражение, но ответила она со своей обычной сдержанностью:

— Я не прошу тебя потому, что меня это не интересует.

— Естественно. Как же могут тебя интересовать поступки твоего мужа! Ха!

Кейт молчала.

— У тебя нет сердца. Ты холодна как лед. Вот и все. Я мог бы умереть, а ты бы и слезинки не уронила.

Она взглянула на него и серьезно сказала:

— Каждый человек, я полагаю, имеет определенный запас слез, и если он использовал их при других обстоятельствах, не нужно удивляться, что запас иссяк.

— Ага! — выкрикнул Гого. — Значит, следует понимать, это я выдавил из тебя все слезы? Ну, знаешь, это уже похоже на насмешку. Выходит, я такой плохой человек, такой никудышный муж, подлец, словом, самый худший, да? Обижаю тебя, притесняю, позорю, не так ли? Отвечай!!! Прошу тебя, ответь!

— Я никогда этого не говорила.

— Но ты так думаешь.

— Это лишь твое предположение.

— Убежденность, — поправил он.

— Беспочвенная.

— Но правдивая. О, моя дорогая, ты совсем не знаешь жизни, ты не знаешь людей! Сколько женщин завидует тебе, мечтая иметь такого мужа, как я, мужа с моими недостатками и пороками. Уверяю тебя, что только в твоих глазах я достоин презрения. Есть много людей значительно хуже меня.

— Не сомневаюсь в этом, но я никогда не думала о тебе с презрением.

— Ты считаешь меня таким толстокожим, что я этого не чувствую?

— Скорее наоборот, я думаю, что ты отличаешься чрезмерной впечатлительностью и склонностью внушать себе несуществующие вещи. Я не давала тебе повода для подобных домыслов. Однако если считаешь, что я проявила какую-нибудь бестактность, что надлежащим образом не исполняю свои обязанности, которые взяла на себя, став твоей женой, сделай замечание и можешь мне поверить, что…

— О, нет, нет, — прервал он ее. — У меня нет никаких замечаний, никаких упреков, и ты это прекрасно знаешь. Я не говорю о каких-то деталях и конкретных вещах. Ты дьявольски чуткая, совершенная. Да, ты сумела из всего сделать машину для пыток. Да, да, потому что ты мучаешь меня, издеваешься надо мной своим совершенством, ты изощренно выполняешь свои о-бя-зан-но-сти! Обязанности… Да для тебя даже поцелуи стали обязанностью! О! Нужно быть слепым, чтобы не замечать этого.

Она покачала головой.

— Я не понимаю, чего ты хочешь, цепляясь к моим словам.

— К словам, которыми ты живешь, которыми ты наполняешь наш дом, которыми ты отравляешь наш воздух. Обязанности! Что за продуманная жестокость! Ты говоришь, что не даешь мне малейшего повода для недовольства. Это правда, не может идти речь о неудовлетворенности, но лишь об отчаянии. Если бы я не любил тебя, то радовался бы сложившейся ситуации. Чего больше можно пожелать! Но я люблю тебя, неужели ты не понимаешь, что люблю, что ради тебя я отказался от всего?

— От чего ты отказался? — спросила холодно Кейт.

— Наследства, титула, фамилии, положения в обществе… Ради тебя и только для тебя.

— Ты должен был сделать это.

— Вовсе нет! Не должен, — заявил он, ударив кулаком по столу. — Так вот знай, что не должен и что у меня был иной выход. Я боюсь, что ты доведешь меня до того, что я буду жалеть, что не поступил иначе. Ты презираешь меня, испытываешь ко мне отвращение из-за того, что я не работаю и не зарабатываю. Но я не умею работать и не хочу! Меня этому не научили, а научили быть паном, понимаешь?! Паном! Богачом! И сейчас, когда я беден, когда ради тебя и из-за тебя я стал нищим, я ничего не могу поделать, не могу помочь сам себе. Я не знаю, кто я и кем должен быть. Значит, я — ничто. Для тебя это безразлично, а для меня — трагедия. Быть ничем!

Кейт пожала плечами.

— Миллионы людей оказываются в значительно худшей ситуации и находят в себе достаточно здравого смысла и силы воли, чтобы приспособиться к ней, чтобы самостоятельно добиться подобающего положения в обществе.

— Но у меня нет ни здравого смысла, ни силы воли! И что же, прикажешь мне повеситься?

— Я посоветую тебе сейчас пойти спать. Ты выпил слишком много и говоришь очень громко.

— Я могу у себя дома говорить так, как мне нравится!

— Можешь, но не нужно.

— Эх ты! Ты! Вечно трезвое совершенство! — прокричал он с отвращением и с размаху швырнул на пол рюмку с вином, которую держал в руке.

Стекло разлетелось во все стороны, брызги вина оставили темные пятна на обоях.

После минутного молчания Кейт сказала таким тоном, будто ничего не произошло.

— Я устала. Уже около двух. Спокойной ночи, Гого.

Она приблизилась к нему и подставила щеку для поцелуя. Он смотрел на нее с ненавистью и неожиданно взял за плечи двумя руками, а потом изо всей силы сжал пальцы, впиваясь в ее хрупкое тело.

Кейт побледнела от боли, но не издала даже звука.

— Спокойной тебе ночи, — повторила, не изменив голоса.

Он довольно сильно оттолкнул ее от себя, так, что она покачнулась, и прошипел сквозь зубы:

— Ненавижу тебя, ненавижу! — и выбежал из комнаты.

Кейт прислонилась к стене. Ее била дрожь, ноги подгибались. Она опустилась на стул, стоявший рядом, и неподвижно, точно изваяние, еще долго сидела. Постепенно справившись со слабостью, встала, погасила свет и пошла к себе в спальню. Едва успела лечь, как пришел Гого и бросился на колени, целуя ее руки, ноги, волосы. Он плакал, и она чувствовала на губах соленый привкус его слез, а еще омерзительный запах алкоголя.

Наконец, измученный, он уснул на ее постели. Кейт осторожно встала и вышла из комнаты. В кабинете она придвинула кресло к батарее и в нем провела без сна остаток ночи.

Ранним утром, убирая в ванной комнате, она увидела в зеркале свои плечи: на них отчетливо были видны большие синие пятна, следы рук Гого.