Как только в шуме дождя растворился звук удаляющейся машины, а на березах, которыми был обсажен тракт, погасли последние отблески фар, Люция сказала:

— Сейчас я приготовлю вам комнату профессора.

— Я могу чем-нибудь помочь? — несмело спросил Кольский.

— Нет, спасибо, — решительно и холодно ответила Люция. — Я справлюсь сама.

— А мое присутствие не помешает вам?

— О, это мне совершенно безразлично.

Когда Люция закрывала дверь, он заметил:

— Я не предполагал, что вы здесь так хорошо устроились, ведь это же настоящая клиника. А что в той комнате?

— Там палата для больных, — лаконично ответила Люция.

Смена темы не помогла растопить лед, и Кольский сказал:

— Вы, мне кажется, очень злитесь на меня.

Вы обиделись на меня за то, что я уговорил профессора поехать в Варшаву?

— Вы ошибаетесь.

— Значит, вы не можете простить мне того, что я остался здесь. Но, прошу вас, поверьте мне, что этого хотел профессор.

— Я знаю, он говорил мне. Он сказал мне также, что перспектива остаться здесь так вас поразила, что вы отбивались руками и ногами.

— Вы хорошо знаете почему: я боялся, что вам это не понравится, а мне не хотелось навязываться. Остаться здесь, чтобы вы считали меня незваным гостем?

— А кто это вам сказал, что я считаю вас незваным гостем?

— Если бы было иначе, — сказал он тихо, — вы давно позволили бы мне приехать.

— Дело не в этом, — ответила она минуту спустя. — Но уж если вы здесь… У меня появилась возможность оказать вам старопольское гостеприимство.

Ее тронула смущенность Кольского, и она уже с лучшим настроением начала стелить ему постель. Достав из ящика пижаму Вильчура, она улыбнулась.

— Вы будете выглядеть в этом, как в скафандре. Я бы предложила вам свою, но моя вам будет мала. Боже правый, сколько у меня с вами хлопот! Ну, а сейчас спокойной ночи. Мои пациенты приезжают очень рано и не всегда ведут себя тихо. У вас осталось немного времени, чтобы отдохнуть.

Она подала ему руку, которую Кольский поцеловал, и вышла. Еще какое-то время он слышал ее шаги в соседней комнате, а потом в доме воцарилась тишина. Он разделся и лег. И хотя вместо мягкого матраца под ним был обычный сенник, он заснул почти тотчас же.

Действительно, уже в семь часов утра его разбудили голоса под окнами. Он вскочил и сел на кровати. Люди на улице разговаривали необычно громко, — вероятно, сказывалась привычка перекликаться в лесу. Он выглянул в окно. Дождь прекратился, но небо по-прежнему было затянуто густой пеленой туч. Он лег и попытался снова уснуть. Однако за стеной начал плакать какой-то маленький ребенок, а издалека, вероятно из амбулатории, доносился пронзительный крик женщины. Видимо, Люция делала кому-то перевязку.

Вчера он сказал Люции, что больница ему понравилась, но это была неправда. Пустые, полутемные сени, неокрашенный пол, маленькие деревенские окна с кривыми стеклами — все это произвело на него гнетущее впечатление. Его сердце сжималось при мысли, что она добровольно обрекла себя на эту примитивную жизнь, отказалась от всех удобств, которые предоставляет цивилизация, и всех удовольствий, которые она бы имела в культурном окружении. Ведь в этой глухой провинции не могло быть ни театра, ни кино, ни библиотек, ни людей, которые бы соответствовали ее уровню и кругу интересов.

Сейчас он осмотрелся вокруг. Простая мебель, сколоченная из сосновых досок, голые стены, кое-где закрытые дешевыми килимами. (Килим — коврик без ворса.)

За окнами хмурый, пасмурный день и шлепанье ног по грязи, а за стеной назойливый, монотонный плач ребенка.

Все это так угнетало, парализовало волю. От всего этого становилось грустно, прежде всего грустно.

Он медленно начал одеваться. На жестяном умывальнике нашел прибор для бритья, рядом два деревянных ушата с водой. Вода была зеленоватой, и Кольскому казалось, что она пахнет рыбой или водорослями.

— Бедная Люция, — повторял он про себя. — Бедная Люция…

Одевшись и застлав, как умел, постель, он вышел в сени. Здесь ему в нос ударил запах затхлости и промокшей одежды. На лавках у стен сидело человек двадцать баб и мужиков. Чумазые малыши играли на полу. Он вышел на крыльцо. И здесь на лавках сидели мужики. Возле крыльца стояло несколько жалких телег, запряженных маленькими пузатыми лошаденками. Чуть ниже в долине виднелись мельничные постройки, а дальше открывалась печальная однообразная картина обнаженного тракта, по которому ветер гнал остатки осенних листьев.

Осторожно ступая по камням, разбросанным по лужам, он обогнул дом. Здесь, по крайней мере, было суше. Нашел утоптанную тропинку, которая вела к пруду. Добравшись до него, он долго стоял и смотрел на спокойную гладь воды, по которой лениво проплывали какие-то стебельки травы, пожелтевшие листья и ветви деревьев.

— Бедная Люция, — думал он. — Заточить себя здесь… В этой безнадежности, в этой рутине…

Тяжелым шагом он повернул к дому, вспомнив, что должен помочь ей принять пациентов. Постучав в дверь амбулатории, вошел. На стуле сидела какая-то старушка с откинутой головой. Кольскому было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что у нее трахома. Люция, склонившись над ней, прижигала ей ляписом глаза. Не прекращая работы, она взглянула в сторону Кольского и сказала:

— Вы уже встали? Вас разбудили, правда? Идите в мою комнату, там для вас приготовлен завтрак.

— Спасибо, но я не голоден и хотел бы вам помочь, а позавтракать у меня еще будет время позднее.

— Нет-нет, — запротестовала она, — прежде всего подкрепитесь.

В кабинет вошла Донка в белом халате, и Люция обратилась к ней:

— Донка, проводи доктора в мою комнату. Это моя ассистентка, — улыбнулась она, — панна Донка.

Кольский подал ей руку и назвал свою фамилию.

Комната Люции выглядела уютнее, чем спальня профессора. Она была меньше, и по всему чувствовалось, что здесь живет женщина. На небольшом столике, на шкафчике и на подоконнике стояли горшочки с веточками сосны; на стенах были развешаны вышитые рушники, — вероятно, рукоделие пациентки Люции. Висели здесь также и фотографии в скромных черных рамках. Среда них он нашел и свою, с грустью отметив, что она была размещена где-то в стороне. В самом центре располагалась большая фотография профессора Вильчура.

— А может быть, вы бы хотели горячего молока, пан доктор? — спросила Донка.

— Нет, спасибо. Я предпочитаю холодное.

— Тогда приятного аппетита. — Она кивнула головой и вышла.

На белой скатерти из грубого полотна стоял приготовленный завтрак. Здесь находилось несколько предметов: большой глиняный кувшин с молоком, эмалированная кружка, буханка черного хлеба, нож и масленка, полная масла. Ему действительно не хотелось есть, и он выпил только две кружки молока, после чего вернулся в амбулаторию. Увидев его, Люция сказала:

— У двери висит халат профессора. Быстренько наденьте его. Этот молодой человек как раз нуждается в вашей помощи.

И закончила по-латыни:

— Я уверена, что это аппендицит, только не знаю, необходима ли операция.

На длинном узком столе лежал парень лет пятнадцати-шестнадцати и тихонько стонал.

— Сейчас посмотрим, — уже своим "распорядительным" тоном сказал Кольский.

Диагноз Люции был правильным. Это было действительно гнойное воспаление. Температура 38,5. Сильные боли вдоль паха и вглубь брюшной полости указывали на то, что операцию не следовало откладывать. Больного перевели в операционную.

— Вам достаточно будет помощи Донки? — спросила Люция. — Донка уже не раз ассистировала при операциях.

Кольский нерешительно взглянул на девушку.

— Поскольку я еще незнаком с местными условиями, мне бы хотелось на этот раз…

— Хорошо. Донка все подготовит, а я приду позже. За это время я только вырву зуб одному праведнику, который корчится от боли.

Кольский удивился.

— Как это? И зубами вы должны здесь заниматься?

— Ах! — рассмеялась она. — Всем. Самый ближайший зубной врач живет в тридцати километрах отсюда.

Минут через двадцать она появилась снова, и Кольский приступил к операции, проклиная в душе какую-то оставшуюся назойливую осеннюю муху, которая беспрерывно надоедала ему.

— Это ужасно, — думал он, — проводить операцию в таких условиях. Здесь же каждую минуту может сесть муха на открытую рану.

Люция, точно угадав его мысли, произнесла:

— Мухи — наше самое большое бедствие. Вы не представляете себе, чего стоит нам выгнать их из этой комнаты летом. Кажется, что они проникают через стены.

— Это очень опасно с точки зрения антисептики, — заметил Кольский.

— Я согласна, но с ними никак не справиться.

У Кольского на кончике языка уже был совет, что можно уехать отсюда, но он вовремя сдержался.

— Несмотря на это, слава Богу, у нас не было случая заражения, и все операции заканчивались благополучно, — сказала Люция.

Удалась и эта. Благодаря помощи Кольского все пациенты были приняты до шестнадцати часов. Поэтому доктор Павлицкий, приехавший несколькими минутами позже, не нашел для себя работы и, шутя, предъявил Кольскому претензии, что тот отнимает у него хлеб. Они долго разговаривали за чаем, при этом Павлицкий расспрашивал Кольского об отношениях в медицинских кругах Варшавы, о новых методах лечения некоторых заболеваний и наконец о Добранецком и его состоянии. Поскольку он не был проинформирован о конфликте между Добранецким и Вильчуром, то сообщение об отъезде профессора в Варшаву воспринял как само собой разумеющееся. Он даже высказал предположение:

— Кто знает, не уговорят ли профессора остаться в столице навсегда. По правде говоря, не благо для общества, что такой известный ученый ограничил свое поле деятельности глухой провинцией.

Люция покачала головой.

— Наверное. Но профессор уже столько сделал для общества, что имеет право подумать о себе, а здесь он чувствует себя лучше всего.

После отъезда Павлицкого Кольский заметил:

— Я, по крайней мере, не уверен в том, что с такой убежденностью вы утверждали.

— Что профессор чувствует здесь себя лучше всего?

— Да, — подтвердил Кольский. — Он покинул Варшаву от отчаяния. И я не удивился бы нисколько, если бы его сейчас там задержали.

Люция улыбнулась.

— Вы его очень плохо знаете, если так говорите. Я ручаюсь, что он покинет Варшаву сразу же после операции. Он не останется там ни одного дня дольше, чем это необходимо.

Кольский задумался и после паузы сказал:

— Возможно, вы правы… Возможно… Собственно, это объяснялось бы возрастом профессора. Но… сейчас, когда я вижу все это вокруг, эти условия работы и эту ежедневную серость, я не могу понять, как вы можете выдержать здесь, панна Люция.

— Здесь вовсе не так плохо, — пожала она плечами.

— Мне напоминает это, — продолжал он в задумчивости, — преддверие нирваны, как бы вход на кладбище. Здесь все замирает в ленивой монотонной тишине… Нет, вы не думайте, что я хочу внушить вам чувство отвращения ко всему этому. Вовсе нет. Мне только кажется непонятной расточительностью терять здесь свои молодые годы, самые лучшие годы жизни.

— Вы забываете об одном, пан Янек: бывают чувства, которые серое однообразие могут превратить в самую прекрасную сказку, которые то, что вы называете тоской и безнадежностью, способны превратить в безоблачное счастье.

Кольский пожал плечами.

— Разумеется. Я понимаю это.

— Нет, вы не понимаете. Понять это может лишь тот, кто сам способен на такое, кто способен почувствовать и пережить эти радости, кого они могут наполнить и удовлетворить. Вот вам тест на испытание: вы были бы способны для любимого человека отказаться от Варшавы, карьеры, денег, удовольствий, развлечений и поселиться в глухой провинции, например, здесь? Кольский почувствовал, как сердце его затрепетало, и ответил:

— Я бы смог.

Люция покачала головой.

— Не верю.

Он посмотрел ей прямо в глаза и отчетливо произнес:

— А вы проверьте. Скажите одно слово, только одно слово. Достаточно только одного вашего слова.

Люция растерялась: она не ожидала такого ответа. Она скорее ждала длинного вывода, основанного на рассудительной аргументации, объяснений в стиле, характерном для него во времена, когда она была еще в Варшаве. Теперь она знала, что он говорит правду, что действительно способен ради нее остаться здесь и не откажется от своих слов. У нее, конечно, не было намерений воспользоваться этим, но она была тронута и тем, что он сказал, и той переменой, которая в нем произошла. Только сейчас она заметила сеточку морщин вокруг глаз, похудевшее лицо и седые волосы на висках. Та озабоченность, которую она находила в его письмах, оставила след и на его лице. И не только на лице, но и в душе тоже. Он наверняка встретился с глубокими и тяжкими переживаниями…

И вдруг Люция поняла, что нужно, что она должна как-то вознаградить его за эти страдания, что она была очень резка и безразлична, что платила ему за его действительно большую любовь (потому что только настоящая любовь способна на жертвенность) черствостью, что осознанно не вникала в его внутренние переживания, зная, что сумела бы смягчить их, облегчить его страдания, даже не жертвуя ничем: достаточно было лишь теплого слова, сердечного взгляда или просто искренней заинтересованности.

Она мягко положила ему руку на плечо и сказала:

— Пан Янек, вы знаете, что я не скажу этого слова, не могу сказать. Но я прошу вас поверить мне, что я очень высоко ценю ваши чувства и, как я теперь понимаю, до сих пор не знала их настоящей ценности.

Он схватил ее руку и прижал к губам.

— Я хочу также, — продолжала она, — чтобы вы знали, что я считаю вас человеком очень мне близким, что меня очень волнуют ваши дела, ваши радости и горести и что вы всегда можете рассчитывать на мою искреннюю, глубокую и нежную дружбу.

После этого разговора в их отношениях многое изменилось. Кольский стал искренним и более непосредственным. Почти все время они были вдвоем. Емел, который раньше часто подолгу просиживал в больнице, разговаривая с Вильчуром, сейчас, во время его отсутствия, приходил сюда только на ночь. Большую часть времени он проводил в городке, в корчме или на мельнице, поскольку в последнее время подружился с Прокопом, к огорчению всего семейства. Прокоп на старости лет полюбил время от времени заглядывать в бутылку. Правда, он не пил так, как Емел, но и это не радовало ни его жену, ни остальных женщин. Весть об этом в больницу принесла Донка, и Люция искренне смеялась, рассказывая Кольскому об опасениях женщин с мельницы. Сама она не считала опасность угрожающей. А Кольский шутил:

— Это нельзя недооценивать. Вспомним о праотце Ное, который в очень преклонном возрасте пристрастился к вину.

Прошло три дня после отъезда Вильчура, и Люция начала беспокоиться.

— Я боюсь, не случилось ли с ним чего-нибудь, — говорила она Донке.

В присутствии Кольского из деликатности она не делилась своими опасениями. Она решила, что, если завтра профессор не даст о себе знать, нужно будет послать телеграмму в Варшаву.

Но как раз на следующее утро Василь, вернувшийся из Радолишек, принес письмо. Оно было написано рукой Вильчура. Письмо было не из Варшавы, а из Вильно. Удивленная Люция вскрыла конверт. Профессор писал:

"Дорогая панна Люция!

На обратном пути из Варшавы я заехал в Вильно. Для решения разных вопросов я должен буду задержаться здесь несколько дней, а может быть, и дольше. Поскольку Ранцевич не возражает, чтобы доктор Кольский остался у нас на некоторое время, я буду благодарен ему за помощь и замещение меня. Я надеюсь, что свое пребывание в нашей больнице он будет рассматривать как отдых. Мне было приятно, когда в Варшаве я узнал, что его там очень уважают, равно как и я его уважал всегда. Он толковый парень. Я уверен, что он великолепно справляется с моей работой в больнице. В Вильно я остановился у коллеги Ранцевича, который лечил меня, когда покусала собака. Мне здесь удобно и приятно, Поэтому не удивляйтесь, что я не спешу с возвращением. Передавайте всем привет. Целую ваши руки. Рафал Вильчур".

В конце письма был постскриптум: "Сам оперировал Добранецкого. Операция удалась. Пациент будет жить".

Для Люции письмо Вильчура было настоящим сюрпризом. Она прочитала его несколько раз и все никак не могла понять, что случилось. Прежде всего ее поразило сообщение о непредвиденной остановке в Вильно. Заставить Вильчура остаться там могла лишь болезнь. Но это никак не согласовывалось с еще более удивительной информацией: профессор написал, что оперировал Добранецкого сам. Это означало, что он как-то справился с дрожью левой руки. Все это казалось Люции каким-то таинственным. Если договаривался с Ранцевичем о том, чтобы задержать Кольского, значит, должен был уже в Варшаве знать, что не вернется сразу, а останется в Вильно на несколько дней. Если тогда был здоров, то что могло заставить его остаться в Вильно? Здесь могли быть уже только вопросы семьи. Неужели приезд дочери или зятя?.. Но в таком случае, почему он не упоминает об этом?..

Люция терялась в догадках. Наконец, она решилась спросить Емела, что он думает по этому поводу. Она предполагала, что профессор перед отъездом мог говорить с ним о каких-нибудь своих тайных планах.

Однако Емел ничего не знал. Прочел письмо и пожал плечами.

— Если его так тянет в Вильно, — сказал он, — значит, во время своего лечения там познакомился с какой-нибудь девочкой.

— Глупости говорите, — скривилась Люция.

— Потому что, — с невозмутимой уверенностью продолжал Емел, — если бы речь шла обо мне, то у вас не было бы сомнений в том, что я погряз где-то в дороге по случаю открытия какой-нибудь исключительно привлекательной корчмы. А он ведь не поклоняется Бахусу. Но вам следует знать, что, кроме Бахуса, миром правит только Венус (Венера), ну добавим к ним еще Меркурия. Таким образом, вы сами рассудите, кому из двоих — Меркурию или Венере — мы должны быть благодарны за легкомысленную прогулку нашего приятеля.

Она, разумеется, не задумывалась всерьез над этими нелепыми предположениями Емела и решила поговорить с Кольским. Ей это казалось кстати и потому, что у нее таким образом появлялась возможность показать ему письмо профессора, полное лестных слов о Кольском.

— Честно говоря, пан Янек, я не должна была бы показывать вам это письмо, а то ведь вы еще, чего доброго, зазнаетесь, — шутила она. — Но вы здесь как бы в отпуску, поэтому прочтите уж.

Кольский действительно был несколько смущен похвалами в свой адрес. Не менее его удивило решение профессора остаться в Вильно. Что касалось операции, он сказал:

— Я не вижу в этом ничего удивительного. Такие вещи можно делать одной рукой при умелой помощи двух специалистов. А там ведь было достаточно хирургов, давно работающих с профессором. Я не хвастаюсь, но я сам ему не один раз ассистировал и точно знаю, что означает каждое его движение, или что я должен сделать. Что же касается Вильно, то ему просто захотелось отдохнуть. Возможно, появился какой-либо шанс получить какие-нибудь субсидии для этой больницы. Да и вообще у каждого человека есть свои личные дела, о которых не рассказывают даже самым близким.

— Как вы думаете, пан Янек, мне следует написать в Вильно?

Кольский сделал неопределенное движение рукой.

— Я думаю, что скорее нет.

— Почему?

— Потому что если бы профессор ждал ваше письмо, то, по всей вероятности, указал бы адрес врача, у которого он остановился. Вы знаете этот адрес?

— Нет, — ответила Люция. — Но его легко установить. Доктор Павлицкий, вероятно, имеет список врачей. Впрочем, я знаю, в какой больнице работает доктор Русевич.

— Однако мне кажется, что профессор не ждет вашего письма, иначе не забыл бы об адресе. Профессор всегда обо всем помнит.

— Это правда, — согласилась Люция, и вопрос, таким образом, был решен.

Пребывание Кольского могло действительно походить для него на отпуск. К тому же и погода исправилась. Прекратились дожди, и первые в этом году легкие заморозки сковали болотистые дороги и тропинки. Сейчас они могли совершать длинные прогулки в окрестностях. Люция сводила его в лес, на кладбище, где была похоронена жена Вильчура, в городок и еще в несколько наиболее живописных мест. Гуляя, они подолгу разговаривали. Подавленность Кольского исчезла без следа. К нему вернулась прежняя энергия, способность интересоваться подробностями, веселый смех и шутка.

— Действительно ли здесь так серо и нудно" как вам вначале казалось? — спросила Люция с легкой иронией.

В ответ он посмотрел ей в глаза и взглядом сказал, как изменилось его мнение.

В один из дней она, как бы между прочим заметила:

— Видите, пан Янек, обо всем можно забыть.

— Разумеется, — согласился он. — Но есть и исключения. Мое пребывание здесь навсегда останется в моей памяти.

— Это вам только кажется. Со временем и в соответствующих обстоятельствах оно забудется так, как выветрились те переживания, которые угнетали вас в Варшаве. Мне кажется, что они уже выветрились бесследно.

— Слава Богу, совершенно, и следа от них не осталось.

Люция рискнула спросить:

— А она?

— Что она?

— Ну, та женщина, она так же легко забыла о вас?

Он рассмеялся.

— Неизмеримо легче. Я убежден, что уже через час после нашего расставания она забыла обо мне.

— Значит, не любила.

Он нахмурился.

— Эта женщина вообще не понимает значения слова "любовь", хотя на устах у нее оно чаще, чем другие.

— Почему чаще?

— По той простой причине, что принадлежит ее… ремеслу. Понимаете? Это слово может произноситься одному человеку… А если, скажем, десяти…

— Ах, вот как, — прошептала Люция.

— Только сейчас я понял, что не имел права ничего требовать от нее, потому что сам я ничего не мог дать ей. Видите, панна Люция, это была глупая ошибка с моей стороны. Я думал, что принимаю лекарство, а это был даже не наркотик. Обычная отрава.

Некоторое время они шли молча.

— К счастью, — повторил Кольский, — от этого не осталось и следа.

Люция спросила:

— Не понимаю только, что могло склонить вас к этому досадному приключению?

— Как раз поиск наркотика.

— Согласна. Но вы ведь могли сделать лучший выбор.

— У меня, панна Люция в этой области так мало опыта, что… Впрочем, это уже прошлое, о котором мне хотелось бы забыть.

— Однако, зная вас, я не могу поверить, что вас с этой женщиной не связывал хотя бы какой-то незначительный роман.

Кольский кивнул головой.

— Конечно, но это была лишь иллюзия, заблуждение, результат самовнушения и внушения тоже. Видите ли, утопающий и за соломинку хватается. К счастью, рана оказалась не столь угрожающей и научила меня быть более осторожным в будущем.

Люция уже давно догадывалась, что речь здесь идет о пани Добранецкой. В письмах Кольского того периода она иногда встречала такие выражения, которые определенно не могли принадлежать ему и были как раз в стиле пани Добранецкой. И сейчас она радовалась, почувствовав ту неприязнь, которую питал Кольский к своей бывшей любовнице. Люция всегда считала Добранецкую женщиной злой, коварной, способной на самые подлые поступки. Это она организовала гнусную кампанию против Вильчура. Однако в глубине души ее задел тот факт, что Кольский мог любить ее и одновременно завести роман с той женщиной. Люция не страдала манией величия, но считала себя более привлекательной, чем Добранецкая. Она, бесспорно, была моложе Добранецкой, не говоря уже о разнице в этических нормах. Поэтому Люция почувствовала себя оскорбленной самим сопоставлением с Добранецкой, кроме того, хотя она не призналась бы себе сама, все-таки ей было жаль Кольского.

— Словом, вы стали антифеминистом? — спросила она.

— О нет. Это было бы преувеличением. Во всяком случае, мне бы не хотелось возобновлять поиски наркотика.

— И он вам не понадобится. Ведь все ваши переживания исчезли.

Он покачал головой.

— Нет, панна Люция, они не исчезнут никогда.

— В словах "всегда" и "никогда" много пафоса, и только очень редко в них заключена правда.

— Что поделаешь, но этот редкий случай выпал как раз на мою долю.

— Я удивляюсь, — после паузы сказала Люция, — что вы, пан Янек, так трезво умея смотреть на жизнь, не сумели оттолкнуть что-то неудобное для себя, не сумели защититься от чего-то, что приносит вам только огорчения.

— Но, панна Люция! Я вовсе не хочу отказываться от этого огорчения.

— Ну, это уже нелогично.

— Возможно, — согласился он.

Долго шли молча.

— Расскажите мне что-нибудь о ней, — неожиданно попросила Люция. — Что вас привлекло в ней? Почему вы выбрали ее, а. не кого-нибудь другого?

Кольский пожал плечами.

— Не знаю. Я сам об этом долго думал и не нашел на это ответ. Единственным правильным ответом было бы, пожалуй, то, что не я ее выбирал, а она меня.

— И вы безропотно согласились?

— Да. Мне нечего было защищать. Вы должны понять, что, потеряв все, я сам был удивлен, что могу еще для кого-нибудь представлять интерес. Для кого-нибудь, а особенно для нее.

— Особенно? Почему особенно?

— Я не то хотел сказать. Мне хотелось сказать, что эта женщина пользовалась большим успехом, была окружена роем поклонников, отличалась привлекательностью и красотой.

— Вы осознанно употребляете прошедшее время? — она внимательно посмотрела на него.

— Осознанно, — ответил он.

— Это значит, что она уже непривлекательна и без поклонников?

— Да, — кратко ответил он.

Сейчас она убедилась, что у Кольского был роман с Добранецкой, и невольно со злобой заметила:

— Не теряйте надежды. Может быть, она восстановит свою привлекательность, и вы сможете к ней вернуться.

Кольский нахмурил брови. Он почувствовал себя глубоко уязвленным словами Люции. Правда, у него не было никакого права ждать от нее особого внимания, однако насмешки он все же не заслужил.

— Зачем вы хотите меня обидеть? — сказал он с грустью в голосе.

— Вовсе нет. Только я думаю, что, поскольку вы уже знаете ее, вас больше не ждут разочарования, вы ничем не рискуете.

Она находила какое-то удивительное и непонятное для нее самой удовольствие досаждать ему.

— Я вовсе не шучу, — продолжала она с наивным выражением лица. Выбирая другую, вы бы могли встретиться с новыми сюрпризами. А в довершение новая возлюбленная случайно не была бы окружена роем поклонников и не слыла бы красавицей.

Кольский опустил голову и молчал. Он не узнавал Люцию и начинал жалеть о том, что доверился ей. Люция почувствовала его настроение, но какое-то упрямство не позволяло ей отказаться от занятой позиции. В душе она думала:

— Так ему и надо. Так ему и надо…

За всю обратную дорогу не проронили ни одного слова. Когда поднялись на крыльцо, Кольский сказал:

— Возможно, завтра вернется профессор…

— Вам нет необходимости считаться с его возвращением. Я вам сердечно благодарна за оказанную помощь, но если это для вас неудобно, то я не смею вас больше задерживать. Кольский, стиснув зубы, сказал:

— О да, я убежден, что вы не хотите меня задерживать, и поверьте мне, что я не остался бы более часа, если бы не обещал профессору Вильчуру.

— По некоторым вопросам у вас необыкновенно чуткая совесть, — с безразличием заметила Люция.

— Да. Приятно, что вы хоть что-то чуткое нашли во мне, потому что моя кожа, как вы считаете, настолько толстая и нечувствительная, что из нее можно сделать подушку для шпилек.

Настроение Люции окончательно испортилось. Она была недовольна собой. Самых несправедливых и ужасных вещей наговорила Кольскому; возможно, даже оскорбила его. И все это в ответ на его доверчивость, искренние признания. Она не могла понять собственных мотивов.

— Что со мной случилось? — думала она. — Что со мной случилось?

Она вела себя по отношению к нему просто бестактно. Ее последние слова на крыльце означали, что его попросту выпроваживают из дома. Правда, начал он, он первый вспомнил о возвращении профессора, но все-таки вела она себя скверно. Наверное, он сидит сейчас у себя несчастный и переживает. Как могла она быть такой бесчувственной по отношению к нему! Как это нехорошо, что она воспользовалась своим преимуществом по отношению к человеку, который ее любит. Как все это бессмысленно, ведь он ей очень нравился, она радовалась его пребыванию в больнице, его общество для нее — настоящий праздник, и она действительно хотела задержать его как можно дольше.

Она долго думала над этим и решила завтра же вознаградить Кольского за сегодняшние неприятности. Нужно оказать ему как можно больше расположения. Л еще извиниться, просто извиниться, потому что виновата.

До извинений, однако, не дошло. А не дошло по следующей причине.

На следующий день ранним утром привезли из Нескупы молодого парня, который, найдя в речушке шрапнель со времен войны, начал раскручивать заржавевший заряд. Его привезли всего израненного, и Кольский, не закончив завтрака, начал с помощью Донки штопать несчастного. Когда уже операция была закончена и пострадавшего перенесли на кровать, Кольский с Донкой вернулись в операционную, чтобы навести порядок. Стенка между операционной и амбулаторией была сколочена из тонких досок, поэтому в амбулатории было хорошо слышно каждое громко произнесенное слово. Еще отчетливее был слышен смех. А Донка и Кольский все время смеялись, смеялись весело и беззаботно. В голосе Донки явно слышались нотки кокетства. Они говорили о каких-то танцах. Потом Кольский хвалил Донку за ее усердие в уборке его комнаты и вдруг сказал шутя:

— Когда буду уезжать в Варшаву, то запакую вас в сундук и заберу с собой.

— А вы думаете, что Василь на это согласится? — дружески отшучивалась Донка.

— А мы сделаем это потихоньку, он и не заметит.

Люция была возмущена. Посмеивается там с этой глупенькой девушкой. Ведет себя как школьник. И что они там так долго делают? Эта сопливая кокетничает, а ему, видимо, это доставляет удовольствие. Это просто неприлично. Новый взрыв смеха заставил Люцию вскочить.

— Ну, я ее научу уму-разуму, — сказала она себе вполголоса.

За обедом она обменялась с Кольским лишь несколькими словами, а позднее позвала Донку в аптеку и, вперив в нее суровый взгляд, сказала:

— Дорогая моя, я хочу обратить твое внимание на то, что ты ведешь себя неприлично. Я слышала сегодня твой разговор с доктором в операционной и уж со всей определенностью заявляю тебе, что больница не место для флирта, для флирта и хихиканья, а доктор для тебя не подходящий партнер. Постыдилась бы, имея жениха, заигрывать с другими мужчинами. Если бы пан профессор узнал об этом, он бы очень рассердился на тебя.

Донка, которая вначале широко раскрыла глаза и немного испугалась строгого тона Люции, сейчас подумала, что уж кто-кто, но профессор определенно не рассердился бы на нее: он ведь и сам часто шутит с ней так же, как доктор Кольский. Она не чувствовала себя виноватой.

— Но я же ничего такого… — начала она защищаться.

Люция прервала ее:

— Так вот я прошу тебя, чтобы больше ничего такого не повторялось. Если у тебя смазливое личико, то это еще ничего не значит и из этого вовсе не следует, что ты постоянно должна стрелять глазками в пана доктора. Я и раньше это заметила, да-да. А сейчас убери эти травы. У пана Емела все постоянно в беспорядке. Действительно, нужно иметь стальные нервы…

Сказав это, Люция ушла в свою комнату, накинула на плечи пальто и одна отправилась на прогулку. Она умышленно прошла мимо окон Кольского, чтобы он мог ее видеть.

И она не ошиблась: Кольский, конечно, увидел ее. И хотя в нем еще жила обида за вчерашнее, он решил все же догнать ее и извиниться за то, в чем был невиновен. Ему было тяжело перенести ее холод.

В сенях он увидел Донку. Она стояла, опершись на подоконник, и горько плакала.

— Что с вами? — спросил он, удивленный.

В ответ девушка заплакала еще громче. Прошло много времени, пока он добился от нее первых слов:

— Пани Люция… отругала меня… как, не знаю как… как последнюю…

— За что отругала?

— А за вас…

— За меня? Как это за меня?

— Потому что панна Люция… сказала… что я, что я…

— Что вы?

— Что я флиртую с вами, пан доктор, — выдавила из себя Донка и снова разрыдалась.

— Ну, успокойтесь, пожалуйста. Что за нелепость?

— У-у-у-у, — плакала Донка. — Что я стреляю в вас глазами… У-у-у. А я же ничего, я, Боже упаси…

Она постепенно успокаивалась и более или менее точно повторила всю головомойку, полученную от Люции. Это его не только озадачило, но и оскорбило. Он не ожидал, что Люция могла дойти до того, чтобы подозревать его в каких-то шашнях тут, под этой крышей. Вероятно, решила испортить его пребывание здесь окончательно, потому что не могла же она принять всерьез, что он флиртует с этой девушкой, ведь даже намека на это не было. Донка показалась ему сразу милой и симпатичной, и он шутил с ней так, как обычно в Варшаве с медсестрами, которые ему нравились. В данном случае самым неприятным было то, что пострадала невинная Донка. Он, как умел, успокаивал ее и пообещал, что выяснит все с панной Люцией. И действительно, он решил поговорить с ней сейчас же. Кольский догадывался, что Люция пошла в сторону леса, и отправился в том же направлении. Минут через пятнадцать-двадцать он догнал ее на повороте дороги. Услышав его шаги сзади, она остановилась и сказала:

— О, я вижу, что и вы любитель одиноких прогулок.

— Вовсе не одиноких, я как раз искал вас. Вы ушли, даже не спросив, буду ли я вас сопровождать.

— Я не думала, что это доставит вам удовольствие. Это, во-первых. А во-вторых, я полагала, что вы найдете более приятное общество для прогулки.

— О ком вы говорите?

— Ах, Боже мой, не все ли равно? Речь идет вообще о женщине, о какой-нибудь женщине. Я вижу, вы стали настоящим бабником.

— И из чего это видно?

— Ну, хотя бы из ваших заигрываний с Донкой.

— Как вы можете так говорить?! — воскликнул он в отчаянии.

— Но будьте осторожны, — продолжала она, как бы не услышав его реакции. — Василь — крепкий парень. Не так просто будет вам запаковать его невесту в сундук.

Она рассмеялась.

— Как это романтично! Молодой врач из Варшавы похищает возлюбленную сына мельника и увозит ее в багажном вагоне в столицу.

Сейчас он смотрел на нее с откровенным беспокойством.

— Пани Люция! Что с вами случилось?

Она покраснела и, не глядя ему в глаза, сказала довольно громко:

— Случилось то, что я считаю неприличными ваши заигрывания с этой девушкой. Вы можете направить свою обольстительность на кого-нибудь иного и заниматься ухаживаниями где-нибудь в другом месте, по крайней мере не здесь. Правда, я понимаю, что вы здесь скучаете, но мне бы хотелось, чтобы вы нашли какие-нибудь другие развлечения вместо того, чтобы морочить голову Донке.

Он был просто ошеломлен тем, что услышал.

— Что случилось, панна Люция? — повторил он, и ему пришла а голову мысль, что это явное проявление начала истерии. Конечно, сидя здесь, в этом медвежьем углу, общаясь с мужиками и смертельно скучая, она довела себя до того, что ее нервы просто на пределе.

После длительного молчания он стал объяснять всю нелепость ее подозрений.

— Панна Люция! Как вы можете даже предположить, что, любя вас и имея счастье находиться с вами под одной крышей, я мог бы хотя бы в самой незначительной степени заинтересоваться какой-нибудь женщиной!

Его аргументы, а особенно последний, убедили ее. Несомненно, она сделала поспешные выводы. Она обидела не только невинную Донку, но и Кольского. Ею овладело чувство стыда. Она не знала теперь, как оправдаться перед ним за свое глупое поведение. Наконец, она пришла к убеждению, что никакие уловки не приличествуют их взаимоотношениям, и, будучи по натуре прямой и откровенной, она протянула ему обе руки.

— Я очень вас прошу извинить меня, пан Янек. Мне, конечно, это только показалось. Не обижайтесь на меня, пожалуйста.

Он схватил ее руку и начал осыпать поцелуями.

— Не обижаться?.. Но я нисколечко на вас не обижаюсь! Только мне было так грустно, очень грустно… Оттого что вы не верите мне, что вы осуждаете меня за то, что я сам назвал бы …святотатством.

В глазах его стояли слезы. Чувство собственной вины еще более усилило неизъяснимое волнение Люции и желание компенсировать Кольскому нанесенную обиду. Она не знала, какую форму придать своему покаянию, но, во всяком случае, ей хотелось быть с ним как можно мягче и сердечнее.

— Пан Янек! — сказала она. — Возможно, я бы не позволила себе устроить такую бессмысленную сцену, если бы не считала вас кем-то очень близким. Вам следует быть со мной построже, а то я совсем от рук отбилась.

— Ну, не будем больше об этом. Все счастливо закончилось, а если вам нравится, то, прошу вас, кричите на меня все двенадцать часов

ежедневно при условии, что вы подарите мне четверть часа, подобные этим.

С легкой грустью она покачала головой.

— Вижу, что нет мне прощения, и с сегодняшнего дня вы будете считать меня мегерой.

В дружеской атмосфере они провели остаток вечера. После ужина еще долго разговаривали, причем Люция изо всех сил старалась вознаградить его за доставленные ею огорчения. Впрочем, для этого не требовалось от нее никаких особых жертв. Она действительно была счастлива оттого, что они помирились. Кратковременная буря еще больше углубила ее симпатию и привязанность к этому милому парню и заставила осознать, что, во всяком случае, его чувства заслуживают высокой оценки. Если она не могла ответить ему тем же, то это не значило, что его чувствами следует пренебрегать, скорее наоборот. Само сознание, что существует на свете человек, способный ради нее всем пожертвовать, человек, на которого всегда можно положиться, на помощь которого можно рассчитывать, — само это сознание наполняло ее как бы чувством безопасности. Короче говоря, она заметила в себе неожиданную для самой себя перемену: насколько раньше любовь Кольского она считала определенной тяжестью, препятствием в своей жизни, настолько сейчас она была ему благодарна за нее.

Перед тем как уснуть, она вспомнила этот неприятный инцидент. Ей припомнились оскорбительные слова, которые она бросила Донке и ему. В комнате было темно, но она чувствовала, что краснеет.

— Вела себя как школьница, — вполголоса произнесла она.

И вдруг в голове промелькнула мысль:

— Как ревнивая школьница…

Открытие было столь неожиданным, что Люция даже села на кровати, поднятая внезапно-охватившей ее тревогой. О ревности здесь, разумеется, не могло быть и речи. Что за абсурд! Однако, кто знает, не воспримет ли так Кольский? Ведь все здесь говорило как раз о ревности, к тому же необоснованной. Просто устроила ему сцену!

Люция долго не могла уснуть, вспоминая все подробности поведения Кольского. Она успокаивала себя: нет, в его поведении не было ничего, что подсказывало бы, что он уличил ее в ревности. Наконец, измученная, она уснула, решив, что в любом случае должна сделать его пребывание в больнице как можно более приятным. Ведь еще несколько дней — и они расстанутся. Расстанутся, возможно, навсегда. Разве что Кольский, например, захочет приезжать в отпуск к ним в Радолишки. Это было бы совсем неплохим решением.