Что за диво? На обычно тихой улице — толчея.

Почему такая давка на тротуаре у входа в особняк? Почему такая сутолока в вестибюле, в гардеробе?

Подъезжают машина за машиной к парадному подъезду, их обступают молодые и немолодые люди:

«Нет ли лишнего билета?..»

Рядом с большой афишей выстраивается молчаливая очередь из публики поскромнее и потише, которая все же мечтает проникнуть в заветные высокие двери, когда схлынет поток счастливых обладателей приглашений. Кстати, несколько забегая вперед, необходимо доверительно сообщить, что очередь людей не иссякала у этого дома полтора месяца, невзирая на капризы московской погоды.

Не иссякала ни на час.

Наконец и мы, влекомые людской толпою, не спеша, ступеньку за ступенькой одолеваем белую парадную мраморную лестницу.

В первом зале нас встречает хозяйка.

Румяное, свежее лицо ее приветливо. Тугие косы, уложенные короной, венчают гордую головку. Красавица рада гостям, ее соболиные брови чуть приподняты, карие глаза блестят. Она прелестна и величава. В ней вся роскошь женской красы. И ласковая ми лота и упрямая непокорность. Она самолюбива и добра.

Еще миг — и она степенно шагнет вперед, навстречу гостям, и поклонится.

Тогда мы увидим серебряную стежку пробора, сверкнут рубиновые серьги, зашуршат тяжелые складки лилового шелкового платья, блеснет рдяным огнем большая брошь, зашелестит черный платок, усыпанный лазурными, шафранными, пунцовыми, янтарными цветами, обрамленными изумрудной зеленью…

Она степенно опустит лебяжью белую руку, низко, чуть не касаясь пола кружевным платком, и мы явственно услышим любезное сердцу: «Добро пожаловать!»

Но не шагнет она, не поклонится, не оживет. Навеки будет такой — спокойной, вальяжной чаровницей.

Никогда не ступить ей на паркет особняка Академии художеств на Кропоткинской улице, как не стоять на булыжной мостовой приволжского городка.

И до скончания веков будет бушевать буйная кипень горящих красок русской осени, во всем великолепии червонных, багряных листьев, яркого золота куполов церквей, пожара алой рябины, пестряди лавок и лабазов с малахитовыми арбузами, пунцовыми яблоками.

Века пройдут и многое изменится, а все будут плыть и плыть в высоком небе румяные кучевые облака над бескрайним синим раздольем Волги.

Много утечет воды. Может быть, человек оседлает далекие звезды, но навсегда напоминанием о Земле, о вечной красоте останутся пышнотелые богини Рубенса, закованные в парчу и драгоценности инфанты Веласкеса, очаровательные и милые парижанки Ренуара. Среди них будет и «Купчиха», с которой мы только что встретились на вернисаже.

Ее создал Борис Михайлович Кустодиев в 1915 году. Ему было бы девяносто лет, и поэтому открыта эта юбилейная выставка, и поэтому такое столпотворение и торжество, и так радостны лица людей, очарованных даром художника. Только нет с нами создателя всех этих чудесных картин.

Он ушел от нас в 1927 году, тяжко больной, парализованный, по существу, безногий. Последние пятнадцать лет его недолгой жизни, а он прожил всего сорок девять лет, были тяжкими.

Неизлечимая опухоль спинного мозга, операции, операции, клиники, больницы, бессонные ночи, неподвижность.

Купчиха.

И, несмотря на все эти нечеловеческие испытания и муки, именно в эти пятнадцать лет художником созданы десятки шедевров, составляющих славную главу в развитии русской живописи. Главу, полную радости, солнца, веселого разноцветья.

Такова была сила характера Кустодиева.

Натуры цельной, чистой, бесконечно преданной искусству.

Осень. Сырые туманы стелются по крутым склонам Альп, накрывая долину Лейзена промозглой мглой.

Кустодиев лежал на балконе, запеленатый, в меховом мешке. Неподвижность. Тихо, слишком тихо для живых. Туман обволакивает черные скелеты деревьев, игрушечные домики, подползает к балюстраде, он похож на огромную серую медузу.

Воздух замер, и щупальца грязно-серой мги близки, они выползают из-за хилых елей, вот они совсем рядом.

Вдруг тусклое марево прорезал звонкий рожок. Кустодиев вздрогнул.

Почта…

«Милая Юля,

Получил я твое письмо сейчас с этой ужасной новостью — умер милый Серов, умер наш лучший, чудесный хуцожник-ма-стер. Как больно все это — как не везет нам на лучших людей и как быстро они сходят со сцены… Меня это все взволновало очень, я так ясно его вижу живым, хотя давно мы с ним последний раз виделись — весной в Петербурге.

Шлю сегодня телеграмму его жене, хотя не знаю адреса — но думаю, что дойдет, его ведь все знали в Москве.

А у нас пасмурная погода — снег, туман, ветер, так неприятно и тоскливо.

Вероятно, его уже похоронили вчера- как это ужасно… Как несправедлива эта смерть в самой середине жизни, когда так много можно еще дать, когда только и начинают открываться широкие и далекие горизонты».

Как трагически звучат эти слова из письма Кустодиева к жене Юлии Евстафьевне, написанные им самим, тяжко, неизлечимо больным!

Ведь художнику было всего 33 года в ту пору, когда он лежал в лечебнице далекого швейцарского курорта Лейзена, месяцами прикованный к постели.

Тяжелые, безысходные мысли порою одолевали его:

Утро.

«Прислала ты письмо, которое растревожило мои старые раны, — все эти вечно старые и вечно новые вопросы, которые и меня самого мучают не меньше тебя. Ты вот пишешь про чувство одиночества, и я вполне это понимаю — оно у меня еще усиливается… сознанием, что я нездоров, что все, чем другие живут, для меня почти уже невозможно… В жизни, которая катится так быстро рядом и где нужно себя всего отдать, участвовать я уже не могу — нет сил. И еще больше это сознание усиливается, когда я думаю о связанных со мной жизнях — твоей и детей. И если бы я был один — мне было бы легче переносить это чувство инвалидности».

Духовная крепость и сильный характер волжанина оберегали Бориса Михайловича.

Мгновения упадка и хандры сменялись днями, полными уверенности и подъема:

«Правда, несмотря на все, я иногда удивляюсь еще своей беспечности и какой-то, где-то внутри лежащей, несмотря ни на что, рад ости жизни, — просто вот рад тому, что живу, вижу голубое небо и горы — и за это спасибо. И не останавливаюсь долго на мучающих, неразрешимых вопросах. Да, этого всего не опишешь в письмах на нескольких листочках бумаги…»

В один из таких добрых дней, когда недуг немного отпустил художника, Кустодиев начинает, несмотря на запреты врачей, писать картину.

Этому полотну было суждено стать вехой на творческом пути художника.

Здесь, на чужбине, он, подобно Гоголю, особенно ярко ощутил красу родной земли. Он мог повторять слова великого писателя:

«Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…»

Кустодиев, невзирая на великолепный успех, достигнутый им на первых порах творческого пути, на поток заказов, глубоко переживал бесцельность и вредность славы модного портретиста.

Вот как описывает он свои сеансы в Царском Селе, моделью в которых служил царь Николай II:

«Каждый день рассчитан, суета сует, толку никакого…

Ездил в Царское 12 раз; был чрезвычайно милостиво принят, даже до удивления — может быть, у них теперь это в моде «обласкивать», как раньше «облаивали». Много беседовали — конечно, не о политике (чего очень боялись мои заказчики), а так, по искусству больше — но просветить мне его не удалось — безнадежен, увы…

Портрет художника-гравера В. В. Матэ.

Что еще хорошо — стариной интересуется, не знаю только, глубоко или так — «из-за жеста». Враг новшества и импрессионизм смешивает с революцией.

«Импрессионизм и я — это две вещи несовместимые» — его фраза. И все в таком роде…»

Сын Волги, коренной русский, не мог не чувствовать весь омут и фальшь, всю казенщину официального Петербурга, тем более что, работая с Репиным над знаменитым «Государственным Советом», Кустодиев близко соприкоснулся с элитой государственного аппарата Российской Империи и узнал многому цену. Как крик души звучат слова:

«Питер мне опротивел до невозможности, так хочется куда-нибудь в глушь, в деревню какую, что ли, в степь ли, только подальше от этого большого туманного Питера с высокими ящиками-домами…»

И как не вспомнить слова, сказанные великим Гоголем:

«Таинственный, неизъяснимый 1834! Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности — этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности?..»

Петербург предлагал молодому писателю трудный искус. Не каждому было дано справиться с ним.

«Все составляет заговор против нас, — писал Гоголь, — вся эта соблазнительная цепь утонченных изобретений роскоши сильнее и сильнее порывается заглушить и усыпить наши чувства. Мы жаждем спасти нашу бедную душу, убежать от этих страшных обольстителей».

Не всем художникам было дано «убежать от этих страшных обольстителей». Многих ждала судьба Чарткова из гоголевского «Портрета».

Кустодиев, попав в круговорот петербургской жизни, стоял на пороге беды. Суета, бессмысленная, каждодневная, поглощала время, убивала талант.

А ведь живописец отлично знал, чего он хотел. Редко кто из его современников так чувствовал Русь. Но Кустодиев принужден был писать парадные портреты.

Голубой домик.

«Пишу и княжну, наконец-то ее добыл, но… больше 5 сеансов не буду иметь (был уже 3 раза), так как ее высочество очень утомляются от ничегонеделания, но желают получить хороший портрет, не позируя. Условия работы очень трудные, кругом дамы, болтают и делают свои замечания, вовсе для меня не лестные, и хотят, чтобы я сделал ее и молодой и красивой — но ни того, ни другого я перед собой не имею. Обещаю все это сделать в большом портрете».

Как здесь не вспомнить злополучного Чарткова!

Но судьбе было угодно распорядиться по-другому.

Тяжкой болезнью художник был выброшен из этого замкнутого круга, изъят из засасывающего потока заказов.

В Швейцарии, в Лейзене, оставшись наедине с собой, он особенно остро почувствовал пагубность сутолоки. Он вспоминал родину — яркую, радужную, горькую и чарующую. И он пишет свою мечту о России — здоровой, самоцветной, самобытной:

«…Начал для Нотгафта, то есть, вернее, для никого, потому что, если очень удачно выйдет, не отдам — жалко, сделаю другое что-нибудь. Стоят такие купчихи, белотелые, около магазинов, а вдали, за ними — Кинешма. Одну из купчих рисую с Зеленской — она чудесно подходит к этому типу».

И далее, в другом письме, он рассказывает:

«Провожу праздники в совершенном одиночестве, если не считать 4-х «купчих», общество которых каждый день его скрашивает. Эго купчихи на Вашей картине, которую пишу все эти дни вовсю…»

По удивительному стечению обстоятельств Гоголь в свое время также проходил курс лечения в Швейцарии.

И тоже вдали от России задумывал… Тут я прерываю свои размышления, ощутив строгий взгляд читателя.

Ну как же можно сравнить масштабность замыслов Гоголя и меру его свершений с Кустодиевым! А я и не пытаюсь приравнивать или сравнивать «Мертвые души» и «Купчих». Но все же прочтите слова Гоголя и подумайте о капризах судьбы:

«Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше, серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… Эго будет первая моя порядочная вещь — вещь, которая вынесет мое имя».

Справедливости ради стоит упомянуть, что «Купчихи» Кустодиева были первой из серии шедевров, которые были созданы живописцем в короткий промежуток между 1912 и 1927 годами — всего за пятнадцать лет.

Отныне, начиная с этой картины, Кустодиев мог повторить с полным правом слова Гоголя: «Мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России».

Вернувшись из Швейцарии на родину, Кустодиев снова с головой окунается в петербургский омут. Он с горечью говорит: «Ах, эти заказы, просьбы… Не хватает мужества от них отказаться, а они так мешают главному — замыслам, которые надо осуществить…

Пока еще все бегаю по городу, устаю и не могу наладить работу — сразу на меня свалились всякие дела, мало относящиеся к моей работе. Думаю, что завтра или послезавтра, наконец, засяду как следует…»

Проходит день, неделя, еще месяц, год, а царство суеты не отпускает из своих цепких лап художника.

Но начало, положенное в далеком Лейзене, требовало от живописца продолжения, не давало покоя, тревожило душу.

И среди каждодневной работы, тревог и забот Кустодиев не забывает о своей мечте:

«Занят сейчас кое-какими картинами, портретом и мечтаю все о большой работе, и, как всегда, когда был здоров, не писал того, что хотел, а вот теперь смерть как хочется начать большую картину и тоже «купчих»: уж очень меня влечет все это!»

К великому сожалению, дорога к желанному не всегда бывает скорой и прямой. Проходит еще не один месяц, пока живописец осуществляет свое заветное желание. Он, наконец, как бы возвращается к себе.

Однокашник художника по Академии, по мастерской Репина Иван Билибин писал о своем друге:

«Волга и Кустодиев неразъединимы. Поволжские города, ярмарки, розовые и белые церкви с синими и золотыми куполами, дебелые купчихи, купцы, извозчики, мужики — вот его мир, его матушка Волга и его Россия. И все это здорово, крепко и сочно».

И Кустодиев снова, как в Лейзене, поет свою заветную песню.

Портрет художника И. Я. Билибина.

Он начинает писать в 1914 году ставшую знаменитой и ныне находящуюся в Русском музее «Купчиху».

Это она нас встречала в первом зале юбилейной выставки в Академии художеств.

Наконец Кустодиев находит себя. Невзирая на новые симптомы временно притихшего недуга, художник с необыкновенным подъемом создает один шедевр за другим: «Красавица», «Девушка на Волге». Вслед за ними он пишет блистательную серию картин-песен «Масленицы», сверкающую панораму русских празднеств, народных гуляний, калейдоскоп неповторимых по сочности и яркости красочных сочетаний.

Репин, учитель Кустодиева, писал:

«На Кустодиева я возлагаю большие надежды. Он — художник даровитый, любящий искусство, вдумчивый, серьезный, внимательно изучающий природу. Отличительные черты его дарования: самостоятельность, оригинальность и глубоко прочувствованная национальность; они служат залогом крепкого и прочного его успеха».

И ученик оправдал надежды. Репин был в восторге от его «Маслениц», да и художественный мир наконец заметил новую красоту, найденную Кустодиевым.

Были и иные мнения. Один маститый академик выступил с яростным протестом против закупки «Масленицы».

«Это лубок, а не живопись!» — исторгал он в гневе.

Думается, что история русской живописи, да, впрочем, и не только русской, знает немало примеров, когда убеленные сединами мастера не всегда справедливо определяли меру художественности того или иного произведения.

И снова на память приходит буря насмешек и поношений, которые вызвали картины Жерико, Делакруа или Эдуарда Мане, ныне ставшие классикой.

Или — зачем далеко ходить? — ведь замечательное полотно «Девушка, освещенная солнцем», написанное молодым Валентином Серовым, вызвало целый каскад брани в среде академиков живописи. Нет нужды цитировать эпитеты, которые в сердцах произносили маститые маэстро. Правда, они, очевидно, не предполагали, что этот небольшой холст станет со временем жемчужиной Третьяковской галереи и одним из любимых портретов русской реалистической школы, а некоторые грандиозные по размерам, но весьма банальные по мастерству полотна иных академиков канут в Лету.

Масленица.

… В 1915 году Кустодиев побывал в Москве. Он бродил по городу, делал зарисовки. Неизменным спутником его был В. В. Лужский — актер МХАТа.

На вербном торгу у Спасской башни стоял трактир, любимое место отдыха извозчиков. Они пили здесь чай. Кустодиева увлекла идея написать картину «Чаепитие».

Так родился «Московский трактир».

Вот что рассказывает сын художника Кирилл, позировавший ему для этой картины:

«Отец. . сперва написал фон, затем приступил к фигурам. При этом он рассказывал, как истово пили чай извозчики, одетые в синие кафтаны. Держались чинно, спокойно, подзывали, не торопясь, полового, а тот бегом «летел» с чайником. Пили горячий чай помногу — на дворе сильный мороз, блюдечко держали на вытянутых пальцах. Пили, обжигаясь, дуя на блюдечко с чаем. Разговор вели также чинно, не торопясь. Кто-то из них читает газеты, он напился, согрелся, теперь отдыхает.

Отец говорил: «Вот и хочется мне все это передать.

Веяло от них чем-то новгородским — иконой, фреской. Все на новгородский лад — красный фон, лица красные, почти одного цвета с красными стенами — так их и надо писать, как на Николае Чудотворце — бликовать.

А вот самовар четырехведерный сиять должен. Главная закуска — раки…»

Он говорит, а я ему в это время позирую: надев русскую рубаху, в одном случае с чайником, в другом — заснув у стола, я изображал половых.

Позировал ему еще В. А. Кастальский для старика извозчика. Портретное сходство, конечно, весьма приблизительное, так как отец старался верно передать образ «лихача», его манеру держать газету, его руки, бороду.

Борис Михайлович остался очень доволен своей работой.

«А ведь, по-моему, картина вышла! Цвет есть, иконность и характеристика извозчиков получилась. Ай да молодец твой отец!» — заразительно смеясь, он шутя хвалил себя, и я невольно присоединился к его веселью».

Кустодиев — истинно народный живописец. Он мечтал, что когда-нибудь будут построены клубы для народа. Сын художника записал мысли отца, который представлял себе эти клубы или дома культуры в виде прекрасных зданий, расписанных великолепными панно:

Московский трактир.

«Ну, вот, хотя бы как в Венеции, в палаццо Лабия, работы Тьеполо. Там это сделано для господ, а у нас будет сделано для народа России».

А как несказанно был он рад, когда декретом В. И. Ленина дворцы на Каменном острове, принадлежавшие прежде петербургской знати, были отданы под дома отдыха трудовому народу…

Он говорил мне:

«Ты счастливый, доживешь и увидишь сам всю красоту предстоящей жизни, а в жизни самое главное — труд и право на отдых после труда. Это и завоевано сейчас самим народом, раньше этого не было, жить было трудно, унизительно и мерзко»».

В ленинградских архивах, говорят, сохранилось пожелтевшее от времени письмо некоего митрополита, в котором… Да, впрочем, это не письмо, это крик души «святого» старца.

Вот, примерно, его содержание:

«Видно, диавол водил дерзкой рукой художника Кустодиева, когда он писал свою «Красавицу», ибо смутил он навек покой мой.

Узрел я ее прелесть и ласковость и забыл посты и бдения.

Иду в монастырь, где и буду замаливать грехи свои».

Я не берусь утверждать верность каждого слова из этого оригинального образца эпистолярного наследия прошлого, но нельзя не удивиться силе кисти художника, вызвавшего такую бурю чувств у подготовленного к искушениям зрителя.

Величава «Красавица».

Пышный стан, округлые плечи. . Она вот-вот приветливо улыбнется, и тогда алые уста раскроются и блеснут жемчужные зубы, еще сильнее зардеются без того румяные щеки, появится ямочка на персиковом подбородке, засияют лукавые бирюзовые глаза.

Красавица только что проснулась, она привстала на своем пышном ложе, как розовая богиня в белой пене пуховых белоснежных подушек и кружев. Она чутко прислушивается. Что она слышит? Кого ждет?

Сказочна, былинна красота ее.

Сказочность, былинность скрыты не только в облике красавицы, но в красочной феерии, в этом букете соперничающих друг с другом сверкающих, чистых, ярых цветов.

Красавица.

Под ударами кисти живописца простой купеческий сундук расцветает, подобно оперению дивной жар-птицы. Каких только оттенков красного и розового нет здесь: кумачовые, пурпурные, коралловые, багряные, рубиновые, алые!.

Нет, не хватает слов, чтобы описать, охватить чудесную радугу кустодиевской палитры.

И как великолепно противоборствуют этим горячим краскам холодные: голубые, лазоревые, бирюзовые, сапфировые.

Красавица — русская Венера. Она пришла к нам из самоцветных народных сказов, где текут молочные реки, где бродят добродушные лешие, где все дышит силой и чистотой.

Я нисколько бы не удивился, если в какой-то миг исчезли бы, как сон, тяжелый комод, неуклюжие сундуки, атласное пуховое одеяло — вся эта нехитрая «купецкая» роскошь, — и наша героиня чудом вдруг оказалась бы на берегу сказки, со всеми атрибутами колдовства: Жар-птицей, Иваном-царевичем, злой Бабой Ягой, добрым Месяцем Месяцовичем.

Вернемся на землю. Вот что повествует сын художника о создании «Красавицы»:

«В апреле 1915 года мы переехали на Введенскую, где была мастерская с двумя большими окнами, выходящими на улицу…

Вскоре отец принялся здесь за работу над картиной,Красавица», явившейся своеобразным итогом исканий собственного стиля, начатых еще в 1912 году.

Основой дгш картины послужил рисунок карандашом и сангиной, сделанный с натуры (позировала актриса МХТ III). С натуры написано и пуховое одеяло, которое мама подарила отцу в день рождения.

Он работал над картиной ежедневно, начинал в шесть-семь часов утра и работал весь день.

В десятых числах мая мои мать и сестра уехали в «Терем», и мы остались вдвоем. Как-то бабушка, жившая в то лето в Петербурге, принесла нам три гипсовые фигурки, купленные на Сытном рынке. Они отцу очень понравились, и он вписал их в картину (на комоде, справа). Дома у нас хранилась чудесная старинная стенка сундука с росписью по железу — на черном фоне красные розы в вазе. Отец воспользовался и этим мотивом дгш узоров на сундуке, хотя цвет и изменил».

В некоторых толстых монографиях о Кустодиеве авторы настойчиво приписывают художнику некий постоянный скепсис. Они ухитряются разглядеть в стиле, почерке живописца, создавшего своих бессмертных красавиц, сатирический оттенок, некий всегда присутствующий чуть ли не сарказм.

Портрет Мити Шостаковича.

Им, видите ли, кажется, что Кустодиев где-то все время подсмеивается, подтрунивает над своими героинями.

А между тем сам Кустодиев, по свидетельству современников, был всегда влюблен в своих героинь, а «Красавицу» считал венцом исканий, воплощением своего стиля.

Кстати, эта картина, как, впрочем, и вообще творчество Кустодиева, нашла высокую оценку у Горького. Известно, что художник подарил великому русскому писателю повторение «Красавицы».

Но послушаем самого мастера:

«Не знаю, удалось ли мне сделать и выразить в моих вещах то, что я хотел, — любовь к жизни, радость и бодрость, любовь к своему русскому — это было всегда единственным «сюжетом» моих картин».

Вальяжные, пышнотелые, полнокровные красавицы Кустодиева были антитезой анемичным, бескровным, рафинированным жеманницам декадентских полотен.

И поэтому «Купчихи» вызвали такую реакцию у тогдашних критиков и искусствоведов.

«Провинциалки» Кустодиева были им явно не ко двору.

Но бог с ними, с модернистами, создающими своих прелестниц из проволоки, битого стекла и мусора.

Но не к любителям ли «измов» обращены горькие слова Кустодиева:

«Мы, русские, не любим свое, родное. У нас у всех есть какое-то глубоко обидное свойство стыдиться своей «одежды» (в широком смысле этого слова), мы всегда стремимся скинуть ее и напялить на себя хотя «поношенный», но обязательно чужой пиджачок».

И дай бог, чтобы эти слова относились лишь только к художественным критикам и художникам-модернистам начала нашего бурного века.

Мало кому в истории русского искусства столько доставалось от художественной критики и от коллег-живописцев, сколько Кустодиеву.

Футуристы кляли мастера за то, что он никак не может порвать пуповину, связывающую его с Репиным, и поэтому все «оглядывается на передвижников». Декаденты почитали его искусство «безнадежно фотографическим». «Солидные» критики из большой печати десятых годов называли шедевры Кустодиева «лубочными».

Купчиха за чаем.

Молодые критики, освоившие приемы вульгарной социологии, навесили в 20-х годах на живописца ярлык «последнего певца купецко-кулацкой среды».

Вот что вспоминает дочь художника Ирина Борисовна о тех временах:

— Как-то свдим с отцом в парке, около моря. Подошли какие-то две девицы. Некрасивые, тощие. Стали они критиковать:

«Не так пишете, по старинке. Вы видите только вперед, а теперь это никому не нужно, отжило».

Стали учить, как надо писать, чтобы видеть и слева и даже через себя, назад.

Показали и свои «произведения» — мазки одной краской в разные стороны. Папа выслушал их, а потом, как всегда, добродушно иронизируя, сказал:

«Спасибо за урок, милые барышни, но мне вас жаль! Сколько прекрасного вы не видите в жизни. Уж очень много смотрите направо, налево, вбок и назад. А впереди, главного не видите!»

Кустодиев довольно спокойно относился к подобным встречам. Художник любил искусство. Он работал, невзирая на хулу и брань, хотя читать о себе ежедневно всякую пакость, наверное, неприятно и досадно.

А в двадцатых годах такие ярлыки, как «певец купцов», приносили еще дополнительные неприятности.

В двадцатые годы в ГЛАВИЗО не больно привечали творчество Кустодиева.

О нем просто забыли.

Как, впрочем, «забыли» Нестерова, В. Васнецова и других ныне признанных мастеров русской живописи.

Кустодиев мечтал увидеть свои творения в музеях, в Третьяковке, где они стали бы достоянием народа. Но отдел ИЗО не спешил показывать Кустодиева.

Вот любопытный документ — письмо художнику в ответ на его запрос о судьбе своих ныне ставших хрестоматийными полотен:

Женщина с блюдцем.

«В ответ на Ваше заявление от 16 сего месяца музей художественной культуры сообщает, что из приобретенных у Вас… двух картин одна, а именно «Купчиха на балконе», отправлена в Москву в августе 1920 г., «Портрет И. Э. Грабаря» находится в настоящее время в музее и не мог быть выставлен потому, что организованная… выставка музея имела целью представить современные течения в искусстве, начиная с импрессионизма до динамического кубизма включительно».

Как очевидно, Кустодиев в то время выпадал из обоймы художников от «импрессионизма до динамического кубизма включительно»! Ну, что же делать!

Ведь в те горячие дни кому-то казалось, что, ломая устои русской реалистической школы, можно на ее обломках построить дорогу в завтрашний день советской живописи.

Хотя надо заметить, что Кустодиев с первых дней революции активно включился своим творчеством в ряды художников, принявших Октябрь.

Его холсты «Степан Разин», «Большевик», «Праздник II конгресса Коминтерна» и многие другие, написанные в первые годы Советской власти, сегодня считаются классикой. А его знаменитый «Большевик» по своей героической приподнятости и великолепной символике неповторим и, пожалуй, является одним из лучших пластических воплощений революции за все прошедшие годы.

«Большевик» — картина, украшающая сегодня экспозицию Третьяковской галереи. Одно из самых первых и, пожалуй, самых лучших полотен, рисующих нового хозяина Руси — народ, свершивший Великий Октябрь.

Композиция по состоянию пейзажа как бы продолжает «Февраль 17-го года». Зима, снег, солнце, синие тени.

Но насколько изменилось качество движения в картине: вместо стихийного порыва «Февраля» — чеканный шаг миллионной толпы, забившей до отказа улицы города.

Во главе народа, выше домов и звездных глав церквей — рабочий, несущий гигантский пунцовый стяг.

Фигура гиганта как бы вырастает из гущи народа, шаг его огромен, марш непобедим.

Победно звучат колера холста. .

Трудно поверить, если глядеть на репродукцию картины, что это холст всего полутораметровой ширины: настолько монументален и симфоничен ритм произведения.

Большевик.

Сегодня трудно переоценить подвиг Кустодиева, создавшего полотно в тяжелом девятнадцатом году, в кольце блокады, в нужде и холоде…

Но кому-то это было либо непонятно, либо слишком мало, чтобы включить Кустодиева в обойму «наших» и «нужных» художников.

Тяжко больной живописец часто нуждался.

«… Голод все продолжался, — вспоминает дочь художника Ирина Борисовна. — Мама у «мешочников» меняет вещи на конину, мороженую картошку, овес…

Вскоре папу посетил Горький и очень помог нам.

Папа стал получать пайки из Дома ученых. Когда у нас был Горький, он долго говорил с папой о его картинах, о том, что «сказал» ими в искусстве Кустодиев, чем ценны они для народа, истории. Когда Алексей Максимович ушел, папа, довольный, радостный, весь словно светящийся изнутри, заметил:

«Я и сам не знал, что я такой хороший, большой художник, как сказал мне Горький!..»»

Кустодиев и Шаляпин. Дети Волги.

Это тема, ждущая своего исследователя.

Известно, что художник боготворил певца. И Шаляпин называл Кустодиева «бессмертным».

Вот слова, сказанные певцом в его книге «Маска и душа» о художнике:

«Всем известна его удивительно яркая Россия, звенящая бубенцами и масленой. Его балаганы, его купцы Сусловы, его купчихи Пискулины, его сдобные красавицы, его ухари и молодцы — вообще все его типические русские фигуры… сообщают зрителю необыкновенное чувство радости. Только неимоверная любовь к России могла одарить художника такой веселой меткостью рисунка и такой аппетитной сочностью краски».

Шаляпин — волжанин. В юности судьба привела его однажды с семьей в Астрахань, на родину Кустодиева. Но не эти внешние признаки роднят великих русских творцов.

Их сближает удивительная одаренность, мощь таланта и в то же время поражающая тонкость понимания русского уклада жизни во всех его проявлениях.

Шаляпин отлично чувствовал глубину проникновенности кустодиевского таланта и широту его обобщенных образов.

Портрет Ф. И. Шаляпина.

«Много я знал в жизни интересных, талантливых и хороших людей, — вспоминал Федор Иванович. — Но если я когда-либо видел в человеке действительно высокий дух, так это в Кустодиеве… Нельзя без волнения думать о величии нравственной силы, которая жила в этом человеке и которую иначе нельзя назвать, как героической и доблестной. Когда возник вопрос о том, кто может создать декорации и костюмы для «Вражьей силы»… решили просить об этом Кустодиева…

Я отправился к нему с этой просьбой…

Он предложил мне сесть и руками передвинул колеса своего кресла поближе к моему стулу.

Жалко было смотреть на обездоленность человечью, а вот ему как будто она была незаметна: лет сорока, русый, бледный, он поразил меня своей бодростью… Я изложил мою просьбу.

— С удовольствием, с удовольствием, — отвечал Кустодиев. — Я рад, что могу быть Вам полезным в такой чудной пьесе. С удовольствием сделаю Вам эскизы, займусь костюмами. А пока что, ну-ка, вот попозируйте мне в этой шубе…»»

Так родился один из лучших портретов в русской классической галерее. Думается, что и в мировой классике едва ли найдется много равных портретов, оставивших образы великих актеров.

Пластические качества картины превосходны. Элегантный силуэт громадной фигуры певца предельно обобщен.

За его широкой спиной в жемчужном уборе роскошная русская красавица зима.

По-брейгелевски населен пейзаж. Можно часами любоваться бегом лихих саней, кипением ярких цветов праздничного гулянья, причудливыми узорами инея.

Глядя на портрет, как бы слышишь музыку широкой масленицы и голос самого поющего Шаляпина. Но главное, что во всей этой декоративной шири и красочном накале не потонул, не стерся Человек, Артист…

В этом непостижимое умение мастера решать труднейшую задачу в живописи, образ человека в пленэре.

Шаляпин чрезвычайно высоко ценил портрет, не расставаясь с ним до самой смерти. Представьте себе обстановку сеансов.

Федор Иванович был настолько огромен, что мастерская была для него слишком мала.

Ночной праздник на Неве. Фрагмент.

И художник не мог охватить его фигуру целиком. Огромный холст наклонили так, чтобы больной художник, сидя в кресле, мог его писать.

Но ведь писать его приходилось, как плафон, причем по частям, не видя целого.

Это была работа наугад и ощупью.

Мало того, он ни разу не видел портрета целиком в достаточном отдалении и поэтому даже не представлял себе, насколько картина удалась.

Поистине уму непостижимо! Но факт есть факт. Однако вернемся к постановке «Вражьей силы», которая, по существу, явилась виновницей появления этого шедевра.

Кустодиев необычайно быстро написал эскизы, затем выразил желание бывать на репетициях. Шаляпин старался изо всех сил доставать грузовик, к которому он с друзьями каждый раз выносил на руках художника вместе с креслом.

И вот, наконец, премьера.

Автор декораций сидел в директорской ложе и радовался.

Публике спектакль нравился.

«Я работаю для масс», — как-то гордо заявил Кустодиев.

… Никогда не забыть мне моей первой встречи с Кустодиевым.

Москва. Сугробы. Синий вьюжный вечер. Мы спешим в театр, почти летим. Скрипят полозья саней, морозный ветер сыплет в лицо колючую снежную пыль. Манеж, а дальше приземистые двухэтажные домики Охотного ряда. Красивый большой дом Колонного зала, и вот, наконец, театр. МХТ 2-й. Суета у входа. Румяные лица, белые клубы пара, звонкий говор. Зима 1927 года.

Уютное теплое фойе.

Шуршащий полумрак партера.

Последние вздохи оркестра. Чей-то глухой кашель. Тишина. И вдруг музыка и взрыв ликующих красок.

Празднично, озорно ворвалась в зрительный зал народная комедия «Блоха» (по Лескову).

Яркий, звенящий поток смеющегося цвета.

«Шутейный» Петербург с придурковатым царем, напевавшим себе под нос «Боже, меня храни».

Лубочная Тула с церквушками, самоварами и подсолнухами.

Тула. Эскиз декорации к спектаклю «Блоха»

«Мужественный старик» Платов, орущий: «Молча-а-ть! Ура-а-а!!!»

И, наконец, сам Левша с неразлучной гармоникой-ливенкой. Аглицкая Меря, «аглицкая нимфозория» — блоха, все это было невероятно свежо, нежданно и незабываемо.

Перед нами предстал во всей первозданной красе русский лубок — радужный, острый, простой. Он был бесконечно далек от стилизации «под народность».

Это была сама лесковская Русь — горькая, песенная и талантливая. В те дни спектакль был откровением, открытием.

Постановщик спектакля режиссер Алексей Дикий говорил, что он мыслил себе «Блоху» как представление-лубок, почему-то высокомерно заброшенное в наше время.

Поэтому пришлось забраковать эскизы декораций, выполненные художником Крымовым, написанные слишком «натурально».

— На художественном совете был целый переполох, и меня (постановщика) предупредили, что в случае неудачи второго художника все издержки будут отнесены на мой счет. Я согласился, хотя у меня не было никаких денег.

Зато к тому времени я уже точно себе представлял, какой художник нужен для оформления задуманного нами спектакля…

И вот в дирекцию театра привезли, наконец, большой ящик с эскизами. Собрались все, так как было известно, что коллектив «Блохи» в цейтноте и от художника теперь зависит, быть или не быть спектаклю, а переделывать времени нет.

Затрещала крышка, открыли ящик — и все ахнули.

Это было так ярко, так точно, что моя роль в качестве режиссера, принимавшего эскизы, свелась к нулю — мне нечего было исправлять или отвергать…

Художник повел за собою весь спектакль, взял как бы первую партию в оркестре, послушно и чутко зазвучавшем в унисон.

А. В. Луначарский, бывший большим другом «Блохи», искренне нас поздравлявший, сказал мне во время премьеры, состоявшейся 11 февраля 1925 года:

«Вот спектакль, который кладет на обе лопатки весь конструктивизм».

«Блоха» возвращала в театр зрелищность, яркость. Она восстанавливала в правах театрального художника.

Русская Венера.

В ней не было ни обычных дога того времени конструкций, ни экспрессионистических нагромождений, ни обнаженной машине — рии. В «Блохе» заявляла о себе та несомненная, бьющая через край народность, которая присутствует в лубке, шуточной песне, в лихой частушке, в пословицах.

Это был Театр!

Это было чародейство, под стать колдовству вахтанговской «Турандот».

И если сейчас, спустя много лет, мы вновь любуемся «Турандот», то почему одному из столичных театров не показать снова «Блоху»?»

Накануне 7 ноября 1926 года Кустодиев пишет письмо-сга-тью, обращенное к зрителю в Большом драматическом театре.

«Многоуважаемый и дорогой товарищ зритель!

Легкое нездоровье удерживает меня дома и не позволяет вместе с тобой быть на сегодняшнем спектакле, когда тебе будет показана «История Левши, русского удивительного оружейника, и как он хотел перехитрить англичан».

Эту пьесу я ставил уже в Москве дога МХАТ 2-го, где она идет второй сезон. Здесь «Блоха» сделана мной по другому плану, в других костюмах и гримах…

От тебя, дорогой зритель, требуется только смотреть на все это, посмеяться над приключениями Левши, полюбить его — и унести с собой веселое и светлое настроение празднично проведенного вечера. Мы делали все, чтобы оно у тебя было, и надеемся, что работа наша не пропадет даром.

С товарищеским приветом Б. Кустодиев».

Читая эти строки, написанные за полгода до смерти, ощущаешь творческий подвиг, свершавшийся художником каждодневно, ежечасно.

Для того чтобы понять меру лишений и сложностей, окружавших Кустодиева, приведем всего две выдержки из дневника Вс. Воинова — биографа Кустодиева, оставившего нам эти бесценные свидетельства:

«26. V. 1924. Воскресенье. Вечером у нас собрались гости: А. П. и С. В. Лебедевы, Ю. Е. Кустодиева, супруги Лансере, Нерадовский, Д. М. Митрохин, С. П. Яремич, Верейские… Малявины, М. В. Добужинский. Было очень хорошо, говорили о любимом нами всеми искусстве.

Портрет Н. Н. Семенова и П. JI. Капицы.

Печальные вести сообщила Юлия Евстафьевна. Самочувствие Б. М. физическое и психическое ужасное, у нее самой гаснут силы поддерживать бодрость его духа и самой бодриться.

К тому же совершенно неожиданно Ирину «сократили» на сценических курсах (при 100 % активности!), то же грозит Кириллу в Академии.

1-го VI они с Б. М. едут в Лугу. Бедный Б. М., найдет ли он в себе силы влачить «крест»?! Все поговаривает о самоубийстве, так ему тяжело и невыносимо его кошмарное существование. .

15. X. 1924. Среда.

После обеда поехал к Кустодиевым, настроение у них вялое — долги, денег нет. Ниоткуда не платят. Киру снова исключили из Академии за… невзнос платы за прошлый год (!). Теперь это улажено, т. к. родители внесли за него 25 руб. после объяснений Юлии Евстафьевны с кем-то из правления Академии. Все это происки… Кустодиев имеет большой успех в Венеции, его вещи воспроизводятся во всех газетах и журналах. А сам он здесь бедствует до крайней степени. Начал картину «Русская Венера»».

«Меня называют натуралистом, — говорил Кустодиев, — какая глупость. Ведь все мои картины — сплошная иллюзия. Что такое картина вообще? Это чудо!

Это не более как холст и комбинация наложенных на него красок! В сущности, ничего нет! И почему-то это отделяется от художника, живет своей особой жизнью, волнует всех. .»

Чудо. Как иначе можно назвать любое большое творение живописца?! Разве не чудо, что нас чаруют давно ушедшие в небытие модели Тициана, Рубенса, Мане, Ренуара?

Более того, ведь до сегодняшнего дня мы говорим, увидев цветущую красавицу с пышными формами, — рубенсовский тип женщины.

Это так же вошло в обиход, как термин «левитановская осень» и многие-многие другие.

С таким же правом мы можем безошибочно угадать и назвать кустодиевский тип женской красоты.

Можно только поражаться стойкости художника, не сдававшегося мучительной болезни, продолжавшейся долгие годы, и, вопреки всем невзгодам, все же творившего картины, восславляющие жизнь и радость.

Портрет жены художника Ю. Е. Кустодиевой.

Были, конечно, силы, которые пытались использовать эти сложности жизни Кустодиева. Вот что рассказывает дочь художника:

«В 1924 году покинули Ленинград Добужинские. Сомов поехал за границу сопровождать нашу выставку и не возвратился.

Предложили и Кустодиеву ехать туда, где сулили «золотые горы», рисовали райскую жизнь.

«Вас там так ценят, будете хорошо жить, работать, лечиться!»

Папа даже побледнел от возмущения:

«Я русский, и как бы трудно нам всем сейчас здесь ни было, я никогда не покину свою Родину!»

Не помню, кто был этот «предлагавший», папа долго волновался, вспоминая этот разговор…

Последние два года у него почти совсем высохла кисть правой руки, он не мог уже работать без муштабеля.

Как-то он сказал: «Смотри, как запали мускулы, совсем высохла…»»

Как-то посетители Эрмитажа наблюдали небывалое.

На белую мраморную лестницу был положен дощатый помост и по нему на руках подняли и повезли в музей в кресле-коляске улыбающегося человека.

Это был Кустодиев.

Друзья решили сделать ему подарок…

Художник писал после посещения:

«Был в Эрмитаже, и совсем раздавили меня нетленные вещи стариков. Как это все могуче, сколько любви к своему делу, какой пафос! И так ничтожно то, что теперь, с этой грызней «правых» и «левых» и их «лекциями», «теориями» и отовсюду выпирающими гипертрофированными самомнениями маленьких людей.

После этой поездки я как будто выпил крепкого пряного вина, которое поднимает и ведет выше всех этих будней нашей жизни: хочется работать много-много и хоть одну написать картину за всю свою жизнь, которая могла бы висеть хотя бы в передней музея Старых Мастеров…»

А ведь это писал художник, автопортрет которого наряду с выдающимися художниками Европы был заказан и экспонирован знаменитой галереей Уффици во Флоренции.

«Конечно, — говорил Кустодиев, — надо знать мировое искусство, чтобы не открывать америк, не быть провинцией, но необходимо уметь сохранить в себе нечто свое, родное и дать в этом нечто большое и равноценное тому крупному, что дает Запад. Ведь и Запад у нас ценит все национально оригинальное (и, конечно, талантливое), например Малявина…»

Но это не означало, что Кустодиев не любил новое в искусстве Запада.

Живописец изучает произведения импрессионистов…

«Конечно, натюрморты Ван Гога прекрасны — особенно букет астр на красном, как запекшаяся кровь, фоне — они красивы так, как картины старых венецианцев.

А Ренуара Вы напрасно не любите…

В Париже он очень хорош, я его много видал и очень люблю. А какой он чудесный в Москве у Морозова?!»

Кустодиев был мудр, он понимал, что жить в XX веке, не изучив достижения импрессионистов, живописцу нельзя.

… Прошло более шестидесяти лет…

Где сейчас многие сотрясатели тех времен?

А звезды русской живописи — Суриков, Рябушкин, Нестеров, Кустодиев — разгораются все ярче и ярче.

Г. Горелов. Портрет М. Грекова. Фрагмент