Абель — Фишер

Долгополов Николай Михайлович

Николай Долгополов

Абель — Фишер

 

 

Читать, наконец-то, подано

Биография моего любимого героя разведчика-нелегала Фишера — Абеля сложна и запутанна настолько, что некоторые ее эпизоды в силу специфики профессии никогда не поддадутся полной расшифровке. Разные люди толкуют ее совершенно по-разному. Фишер — Абель прожил пять разных жизней плюс шестую — свою собственную.

Все и единодушно, что в нашу эпоху разноголосицы просто немыслимо, отдают дань его поразительной стойкости, проявленной в тюремном заключении в США. Ломать людей, выколачивать и выбивать признания американцы умеют. Но тут и близко не получилось. Человек, назвавшийся при аресте полковником Абелем, не выдал им ничего и никого.

Однако кто-то возвеличивает многолетнюю деятельность разведчика-нелегала Фишера до немыслимых высот, а кто-то сводит его до роли хорошего радиста-технаря и исполнительного, дисциплинированного, но не слишком везучего «почтового ящика».

Я полностью на стороне первых и всеми доступными мне средствами, методами и документами постараюсь разубедить последних. Начиная с июня 1993-го собирал по всему свету все, связанное с Фишером — Абелем. Плод собранного — перед вами.

Моя особая благодарность дочерям разведчика — ныне покойной Эвелине Вильямовне Фишер и приемной — Лидии Борисовне Боярской, урожденной Лебедевой. Благодарю руководителей Пресс-бюро Службы внешней разведки разных лет Юрия Кобаладзе, Бориса Лабусова, Сергея Иванова и бывшего пресс-секретаря директора Службы внешней разведки (СВР) Татьяну Самолис.

Моя искренняя признательность нескольким высоким генералам, а также директорам СВР. Это — не дежурные фразы и не традиционные реверансы. Без всех этих людей Абель — Фишер так бы и остался нерасшифрованной легендой отечественной и мировой разведки.

Я встречался с полковником СВР Дмитрием Тарасовым, который вызволял Абеля из американской тюрьмы, а потом трудился вместе с ним в Москве.

Многое, очень многое объяснил мне, непрофессионалу. Герой России, махровый, как он сам себя называл, научно-технический разведчик полковник Владимир Барковский. Наши беседы, не предназначенные для публикации, длились часами. Обычно встречались мы по выходным на троллейбусной остановке у моего дома на Тверской. Барковский бодро добирался туда в свои под 80 пешком с теннисных кортов Петровки. Сидели потом, пили чай, вели беседы, где мне многое втолковывалось и объяснялось.

Немало внимания уделил мне Герой России Александр Феклисов. Пожалуй, именно он — советский резидент в Штатах — впервые четко и абсолютно ясно определил роль супругов Юлиуса и Этель Розенберг. Так кто же эта супружеская пара — единственная в истории США казненная за атомный шпионаж в пользу Советов? Правда ли, что работали на Москву? Были ли нашими атомными шпионами? Ответы на вопросы пытались найти уже несколько десятилетий. И хотя тема не входит в эту мою книгу, твердый ответ Феклисова: нет.

Последний связник нелегала Марка полковник Юрий Соколов, царство ему небесное, обладал завидной даже для разведчика памятью. Вот кого можно было заслушаться. Его воспоминания о Фишере — скорее личные, сугубо доверительные.

Многолетний руководитель Управления «С» — нелегальная разведка — генерал Юрий Дроздов в 1960-е участвовал в вызволении Абеля, играя роль его кузена Юргена Дривса. Вот уж действительно — впечатления непосредственного участника событий.

Ценю практическую помощь сотрудников Управления, где десятилетиями трудился Абель — Фишер. Это они помогли в определенной степени прорваться сквозь годы и секретность. Представился редчайший случай подробно побеседовать со старшим и вполне тогда действовавшим офицером одного из суперзасекреченных управлений СВР, который считал себя продолжателем дела Абеля. Имени его, по понятным причинам, не привожу, а благодарность прошу принять великую! Он не только организовывал некоторые мои встречи, но и присутствовал при беседах, поощряя иногда неразговорчивых собеседников к возможной — в таких обстоятельствах — откровенности.

Иные документы были, казалось, навсегда засекречены, многие хранятся сейчас в далеком далеке. Но в мое распоряжение были предоставлены уникальные материалы об истинном Рудольфе Ивановиче Абеле, имя которого резидент советской разведки взял при аресте в Нью-Йорке.

Мне удалось, незадолго до его кончины, проговорить около четырех часов с Питером Крогером — он же Моррис Коэн. И если опять-таки следовать правилам, принятым при написании этой книги, и называть вещи сугубо именами собственными, то именно он, Моррис, был главным связником между им самим завербованными атомными агентами-американцами и советской нелегальной разведкой. А его жена Лесли, чудом избежав провала, доставила в Нью-Йорк чертежи атомной бомбы, похищенные агентом Персеем из атомной лаборатории Лос-Аламоса. О чем только не вспоминал американец, ведомый резидентом Марком! Тут приоткрылись такие глубины, что поведать о них мне, к сожалению, не удастся. Но и приведенного в этой книге вполне достаточно для того, чтобы переписать некоторые главы в устоявшейся истории мировых спецслужб.

Когда в начале 1993 года я только взялся за повествование о людях, выудивших у США секрет атомной бомбы, казалось, что подлинные имена американских участников этой истории канули в Лету. Кто, к примеру, тот таинственный ученый, передавший Лоне-Лесли Коэн чертежи из суперсекретной лаборатории Лос-Аламоса? Некоторые косвенные признаки заставляли предполагать, что агент, действовавший под кличкой то ли Стар, то ли Млад, дожил до наших дней. Уж очень старательно уходил от всех моих вопросов на эту тему муж Лесли-Лоны — старина Моррис Коэн. Да и в Управлении «С», курировавшем нелегалов, разговаривать со мною об этом агенте сочли нецелесообразным.

И догадки мои подтвердились, ибо время — вещь великая. То, о чем в 1994-м предпочитали молчать, вдруг выплыло наружу в конце столетия. Известно и имя ученого — Теодор Холл, и его судьба.

Но, к сожалению, многим моим собеседникам, судя по всему, еще годы и десятилетия суждено оставаться безымянными. Для меня это огорчительно. Страна, казалось бы, должна знать своих, да и зарубежных, работавших на нее, героев. А вот для разведчиков такая бездонно-кромешная безвестность — стопроцентное подтверждение успеха…

Когда книга была почти готова, огромный сюрприз преподнесла мне Лидия Борисовна Боярская. Благодаря ей в издании помещены фотографии из семейных альбомов, большинство из которых никогда не публиковалось. Она же любезно предоставила десятки писем, написанных Вильямом Фишером и его родственниками. Без этой «семейной странички» картина жизни разведчика была бы неполной.

 

Что свершил разведчик

Знаете, как это бывает? Кажется, что все уже написано. Использованы все архивы, на сегодня рассекреченные. Сложены в главы многолетние разговоры с людьми, знавшими Фишера — Абеля, с ним работавшими в Москве — в Центре — и там, как говорят разведчики, «в поле». А всплывают все новые и новые подробности. Открываются новые глубины. Порой я влезал в такие дебри разведки, из которых и выхода не было — ведь изначально трудно понять, о чем можно сказать, а чего и нельзя. Нельзя и никогда не будет можно…

Долгие годы Абель нелегально работал в США. Возглавлял сеть разведчиков, которых в Штатах потом заклеймили «русскими атомными шпионами». Возможно, некоторые читатели уверены, будто все в этой сверхсекретной епархии разложено по аккуратненьким полочкам. Нет! Многие деяния и люди, их свершившие, появлялись словно из небытия.

А вот наш герой родился в установленный природой срок — 11 июля 1903 года в английском городе Ньюкасл-он-Тайн. Политэмигрант Фишер и его супруга, влюбленные в революцию и великого Шекспира, назвали сынишку Вильямом, по-домашнему — Вилли.

Однако мальчику предстояло стать в этой жизни отнюдь не шекспироведом. Точнейшую характеристику его профессиональным качествам дал директор Федерального бюро расследований США Эдгар Гувер: «Упорная охота за мастером шпионажа полковником Рудольфом Ивановичем Абелем является одним из самых замечательных дел в нашем активе…» А многолетний директор ЦРУ Аллен Даллес добавил еще один лестный штрих, написав в своей книге «Искусство разведки»: «Все, что Абель делал, он совершал по убеждению, а не за деньги. Я бы хотел, чтобы мы имели таких трех-четырех человек, как Абель, в Москве».

Мы же, грешные, так бы, наверное, никогда и не узнали о существовании Фишера — Абеля, если бы не громкое дело о его аресте в США и обмене в 1962 году на сбитого в российском небе американского летчика-шпиона Пауэрса.

Постепенно даже до наших граждан начали доходить, точнее, допускаться какие-то сведения о человеке, по содеянному являющемся национальным героем. Он появился на несколько минут в начале фильма «Мертвый сезон» — и страна узнала, что шпионы и разведчики забрасываются в другие края не только подлецами-американцами. В обтекаемых газетных публикациях стали проступать и некоторые черты его биографии.

В 1920 году семья Фишеров, глава которой знал Ленина и Кржижановского, вернулась из Англии в СССР и приняла советское гражданство — впрочем, заметьте, не отказавшись от английского. Отец Фишера в свое время был среди тех, кому Владимир Ильич давал читать рукопись одной из своих брошюр, сделавшихся вскоре коммунистической классикой. Его сын Вилли рос пареньком молчаливым, упрямым и исключительно смышленым. Любил точные науки, но успевал также учиться музыке: играл не только на пианино, но и на мандолине и гитаре. Рабочая его биография началась уже в 15 лет, когда знакомые англичане помогли Вилли устроиться учеником чертежника на судоверфь. Через год, в 16, по версиям некоторых исследователей его жизни, поступил в Лондонский университет, но проучиться там довелось недолго из-за возвращения в Россию. Вильям работает переводчиком в Коминтерне, затем поступает во ВХУТЕМАС, потом в Институт востоковедения, где, если верить архивным материалам, берется за изучение Индии. После первого курса — призыв в Красную армию. В 1-м радиотелеграфном полку Московского военного округа Вильям Фишер всерьез изучает радиодело. Радист из него получился классный. Даже будущие знаменитости — Герой Советского Союза полярник Эрнст Кренкель и народный артист СССР Михаил Царев, чьи койки в казарме стояли рядом, признавали первенство Вилли.

Не вступая ни с кем в полемику, не провозглашая себя истиной в последней инстанции, все же попробую поведать некоторые подробности из засекреченной жизни. Они не только чисто «разведывательные», но и плана житейского. Именно эти неизвестные детальки помогут лучше понять человека, считающегося одним из выдающихся разведчиков-нелегалов XX века.

Говорят, будто в семье младший сын Вильям был любимцем. Но родители, особенно мама, не чаяли души и в старшем сыне — Гарри. Он, как и младший, прекрасно говорил на нескольких языках. После переезда в Москву семейство старого большевика Генриха Фишера, вместе с семьями других видных революционеров, одно время жила на территории Кремля. Сыновья частенько отправлялись за город на речку. Однажды увидев едва барахтавшуюся в воде, уже захлебывающуюся девчушку, Гарри бросился в воду Девочку спас, а сам утонул. Когда Вилли с рыданиями рассказывал маме о трагедии, она чуть слышно вымолвила: «Почему не Вилли…» И Вильям услышал. Наверное, это отложило определенный отпечаток на семейные отношения. Нет, он не был любимчиком и паинькой. Жесткие обстоятельства выковали и соответствующий характер.

У Вильяма Фишера и его жены Елены (Эли) был один ребенок — дочь Эвелина. Однако жизнь сложилась так, что Вильям Генрихович взял на воспитание Лиду — дочку брата своей супруги. На скромную зарплату сравнительно молодого чекиста семья жила очень небогато, чтобы не сказать бедно. Зато дружно. Мало мебели и много книг. Жена Фишера — Елена Лебедева-Фишер стала профессиональным музыкантом. Ее ценила преподаватель — знаменитая арфистка Вера Дулова.

После Красной армии Вильям трудится радиотехником. Но недолго. 2 мая 1927-го он, говоривший по-английски не хуже, чем на родном русском, приглашается в органы безопасности. Тоже немаловажный факт в биографии: 7 апреля того же года он сочетается первым и единственным в своей жизни браком с выпускницей Московской консерватории арфисткой Еленой Лебедевой.

В центральном аппарате разведки он работал сначала переводчиком, затем — радистом. Отправлялся в длительные загранкомандировки — конечно, нелегальные. И, несмотря на всяческие успехи, был в один день — 31 декабря 1938 года — уволен из НКВД. Ответ на естественный вопрос: «Почему?» нормальный человек не поймет. Потому что вдруг стал иностранцем. Припомнили и место рождения — Ньюкасл, да еще на реке Тайне, и немецкое происхождение отца. Полный маразм: откуда бы он иначе знал языки в изумительном совершенстве, да и чужой уклад, в котором вращался до своих семнадцати лет? Есть, правда, и другая версия внезапного увольнения, о ней — чуть позже.

Его выбросили на улицу, и он, как десятки тысяч коммунистов-честняг, мотался по инстанциям. Семья бедствовала, и офицер, специалист-нелегал подрабатывал как мог. Общество, ради которого он рисковал жизнью, рассталось со своим верным стражем без сожаления. Впрочем, могло быть и хуже: лагерь, тюрьма, пуля…

О нем вспомнили в сентябре 1941 года, когда немцы стояли в нескольких десятках километров от Москвы. Сталин или прощал «неверных», или расстреливал, иного не было дано. Сына старого коммуниста «простили».

И здесь начинается целая история, докопаться до правдивых истоков которой мне пока еще не удалось: то ли пропали военные архивы, то ли не дошла еще очередь до «открытия» новой главы. Существует версия, будто Фишер действовал в фашистском тылу под видом немецкого офицера. По крайней мере, точно известно, что он служил в Управлении генерала Павла Судоплатова и готовил к заброске наших радистов, подрывников, короче — диверсантов. Однако в воспоминаниях другого советского нелегала — Конона Молодого — я наткнулся на фантастический, а может быть и нет, эпизод. Юный тогда Молодый, заброшенный в немецкий тыл, был мгновенно пойман и доставлен на допрос в контрразведку. Допрашивавший его изверг-фашист не слишком долго мучил Молодого, а, оставшись наедине, обозвал будущую звезду советского шпионажа «идиотом» и вытолкал чуть ли не пинками до блеска начищенного, как и требовалось, сапога за порог. С тех пор и до конца дней у Конона побаливал копчик. «Фашист» вновь повстречался Молодому во время назначенной по приказу Центра встречи уже в нелегальной командировке в Америке, где оба мгновенно узнали друг друга. Правда это или вымысел, лихо описанный Молодым, который был горазд на такие мистификации, всех повергающие в сомнения? Но, может, сознательная дезинформация?

А дальше — тишина. И только недавно завесу тайны — вернее, части ее — разрешили приоткрыть. Беру на себя смелость рассказать правду о великом разведчике и много нового, мною открытого, о его соратниках.

Кое-кто из специалистов разведки уверяет меня, что все, даже самые-самые последние, точки в этой моей книге уже расставлены. Но я не верю. Не так давно в сугубо закрытом Кабинете истории внешней разведки наткнулся я на любопытный стенд. Он, по понятным, наверное, причинам, находится неподалеку от экспозиции Абеля и Коэнов-Крогеров. Я впился глазами в старые фотографии с королевскими шляпами и сенсационными для меня подписями. Так неужели были и другие «атомные агенты», абсолютно неизвестные и до сих пор засекреченные? Мой экскурсовод — полковник Владимир Иванович — интерес этот подметил по-профессиональному быстро:

— При нашей с вами жизни рассказать об этом мы уже не успеем…

— А когда?

— Да никогда.

Ну уж… А может, все-таки?.. Только для того, чтобы поведать о еще одной группе гениальных наших разведчиков и их агентах, надо обязательно постараться прожить подольше.

Итак, первой страной, куда был отправлен в качестве разведчика Вилли Фишер, считается Англия — злейший враг молодой советской власти. В начале 1930-х Фишер обращается в посольство этой страны и получает новый британский паспорт. А почему нет? Уроженец Британии, жалующийся на советскую неустроенность, он и в 1920-м при приезде в СССР от родного гражданства не отказывался. И начинается командировка, в которую работавший под своей фамилией Вилли Фишер взял законную жену Елену — Элю и крошечную дочку Эвелину. Получив английский паспорт, он — радист нелегальной резидентуры — жил уже в Норвегии, в качестве мелкого торговца, занимавшегося продажей радиотехники.

8 ноября 1996 года эта версия была обнародована газетой «Новости разведки и контрразведки». Но сообщался и другой любопытный факт. В статье, посвященной 25-летию со дня кончины Абеля — Фишера, предположительно названа страна его самой первой нелегальной загранкомандировки — Польша. Пребывание там оказалось недолгим. Исключать вероятность этой командировки нельзя — отношения между соседями были не просто плохими, а накаленными.

А уже позже радист-шифровальщик Фишер, оперативный псевдоним Франк, был направлен в нелегальную резидентуру в Лондон. Оттуда разведчик передавал в Центр материалы, получаемые от членов легендарной «кембриджской пятерки».

«Кембриджская пятерка»

Так она называлась по имени знаменитейшего английского университета, который закончили все пятеро — наиболее результативная в истории советской разведки группа агентов, завербованных в Великобритании. В нее входили Ким Филби, Гай Берджесс, Энтони Блант, Дональд Маклин и Джон Кэрнкросс. Все, кроме Кэрнкросса, — выходцы из семей британской аристократии. Негласным руководителем группы считался Ким Филби — агент Иностранного отдела советской разведки. Филби добрался до высоких постов в британской Сикрет интеллидженс сервис (СИС), одно время являясь даже заместителем начальника СИС. Благодаря высочайшему интеллекту, вся пятерка занимала высокие должности в государственных учреждениях Великобритании. «Кембриджская пятерка» работала на СССР исключительно по идейным соображениям, практически без денежных вознаграждений. Сведения, переданные участниками «пятерки» советской разведке, бесценны. В связи с угрозой ареста Берджесс и Маклин в мае 1951 года были вынуждены бежать из Англии в СССР. Ким Филби, попавший под подозрение СИС, был тайно переправлен в Москву в 1963-м. Блант, оставшийся в Англии, сумел избежать наказания. Принадлежность Кэрнкросса к «кембриджской пятерке» была доказана, да и признана, лишь сравнительно недавно. Сейчас ни одного из членов легендарной пятерки не осталось в живых. Последним в 1995 году скончался Джон Кэрнкросс.

По некоторым данным, его выдал англичанам предатель-перебежчик, бывший полковник советской разведки Олег Гордиевский. Тем не менее ни один из членов «кембриджской пятерки» не был арестован. Несмотря на то, что некоторые из них подвергались допросам в СИС, ни один из пятерых не выдал своих товарищей и работавших с ними советских разведчиков.

Работа в Англии косвенно объясняет, почему та, вторая командировка закончилась неожиданным отъездом в Москву, быстрым присвоением звания лейтенанта госбезопасности и внезапным увольнением из органов. Здесь я высказываю уже свою трактовку событий. Не настаиваю на ее стопроцентной достоверности, но изучение документов все же подсказывает, что она имеет право на существование. С «кембриджской пятеркой» работал резидент НКВД Александр Михайлович Орлов, принявший на связь от другого нелегала, Арнольда Дейча, нескольких уже известных нам студентов-аристократов из Кембриджа. Вильям Фишер был радистом Орлова. Именно этот нелегал ИНО под псевдонимом Швед создал сеть нелегальной советской разведки, опутавшую всю Западную Европу. В кадрах ОГПУ — НКВД Орлов значился под иным псевдонимом — Никольского Льва Лазаревича. Настоящая его фамилия — Фельдбин, он родился в 1895 году в Бобруйске. Вряд ли был в ИНО разведчик удачливее Шведа. Сначала — работа под прикрытием в Англии, Франции, Германии, затем, уже в 1930-х, — нелегальный резидент в Австрии, Италии, снова во Франции.

В 1937–1938 годах занимал важнейшую должность резидента НКВД и советника республиканского правительства в Испании. Там Орлов действовал решительно, успешно, жестко, иногда даже отменяя своей властью приказы советского посла.

И вдруг Швед исчез. В июле 1938 года его вызвали на советский корабль в Антверпен. Резидент не явился. Зато нарком внутренних дел СССР, генеральный комиссар государственной безопасности (во какой титул выдумал Сталин для палача Ежова!), уже вовсю отстреливавший коллег Шведа по нелегальной разведке, получил письмо с парижским штемпелем. Орлов прятался где-то в Штатах, а его послание, кем-то опушенное для конспирации в ящик советского посольства в Париже, больше походило на ультиматум. Швед требовал не трогать его мать, находившуюся в СССР, и других родственников. В ответ он клялся, что не выдаст ни наших разведчиков, ни их агентов. Орлов-Никольский-Фельдбин добился своего. Подразделение, специализирующееся на отстреле предателей, его не тронуло. Не пострадали и близкие перебежчика.

Но еще более жестокой чистке подверглась разветвленнейшая система ИНО. Чекистов расстреливали дома, выманивали из-за границы в Москву и тоже уничтожали. Побег Орлова развязал руки палачам разведки.

Орлов же мирно скончался в США в 1973-м. Он не выдал ни «кембриджскую пятерку», ни арестованного в Штатах в 1957 году Фишера — Абеля, которого не мог не узнать по опубликованным в прессе фотографиям. Даже советские спецслужбы простили беглеца в 1970-х.

Невозвращение Орлова называли личной трагедией. Но личная трагедия обернулась смертью и лагерями для десятков и десятков его коллег. К тому же существует подозрение: когда началась холодная война, то припертый американскими спецслужбами к стенке Орлов не выдержал. Быть может, сдал нескольких своих бывших сотрудников. Впрочем, эта версия оспаривается историками разведки: проваливались сами, без Шведа.

Уход Орлова — и вот уже увольнение Абеля из органов, грянувшее 31 декабря 1938 года, становится если не оправданным, то объяснимым. Но если не доверяли Фишеру, то кому же тогда оставалось доверять? Как всегда бывает в этой жизни, под подозрением оказываются абсолютно не те…

О том, как пережил Фишер эти два года и девять месяцев разлуки с профессией — позже. Пока же замечу: навыков он никогда не терял. Уже в первые месяцы войны, мотаясь в пригородном поезде с дачи в Челюскинской на работу и обратно, он ранним утром услышал на подъезде к столице тихий разговор в тамбуре. Два неприметных пассажира решали, где бы получше выйти. Один предлагал на вокзале в Москве, другой возражал: надо бы пораньше, а то поезд проскочит в другую часть города. И одеты были они по-нашенски, и акцента никакого, но Вильям Генрихович тут же вызвал патруль, и парочку арестовали. Фишер не ошибся. Вот так, между прочим, едучи с дачи на сугубо не чекистскую работу, взял и разоблачил двоих, оказавшихся немецкими парашютистами.

Как он распознал в этой паре диверсантов, потом признавшихся, что получили задание готовить взрывы в центре города при подходе немцев к Москве? Бубнили между собой тихо, на безукоризненном русском, но Фишер услышал про поезд, что «проскочит в другую часть города» — именно так организовано движение в Берлине. Акцента у них и быть не могло. Оба русские, в семьях говорили на родном, так что в разведшколе под Берлином на них нарадоваться не могли. Но благодаря Фишеру «отличников» взяли. Всему в разведшколе обучить невозможно, случаются обстоятельства разные. Одно из них и явилось в лице уволенного из органов Фишера.

Но тут у меня другой вопрос. Откуда не бывавший, если верить документам, в Берлине Фишер знал эти берлинские тонкости, и почему так быстро среагировал, почуяв фальшь? Или судьба заносила его и в немецкую столицу? В конце этой книги высказывается предположение, что все-таки бывал. Но не до войны, а во время ее: служил там в одном штабе…

После увольнения из разведки 31 декабря 1938 года Вильям Фишер долго, около пяти месяцев, не мог найти работу. Тогда, не зарываясь головой в песок, он пишет письмо другу своих родителей старому большевику Андрееву — секретарю ЦК ВКП(б), очень уважаемому Сталиным человеку. По тем кровавым временам письмо «наверх» от уволенного чекиста было смелостью невероятной. Могли добавить к опале и тюрьму, да и что пострашнее — тут уж как бы обернулось. Дела не пересмотрели, зато дали устроиться сначала во Всесоюзную торговую палату, потом — старшим инженером на авиационный завод.

В сентябре 1941 года, когда немцы уже были под Москвой, Сталин приказывает срочно, без всякого суда, уничтожить многих еще не расстрелянных чекистов, разбросанных по лагерям. Но некоторых из них — кто-то полагает, что по представлению Лаврентия Берии, а кто-то, что Павла Судоплатова, — не только отпустили, но и вернули в органы.

Среди горстки действительно счастливчиков — будущий Герой Советского Союза и партизанский командир Дмитрий Медведев, незадолго до того отправленный в отставку «по состоянию здоровья»; боевик Яков Серебрянский, участвовавший во множестве акций возмездия, в том числе и в неудавшемся покушении на Троцкого. Яшу, как его называли в чекистским мире, доставили на Лубянку прямо из лагеря…

Вильям Фишер, в совершенстве владевший немецким и лучший радист органов, тоже оказался нужен. Снова был принят на работу и друг Фишера, будущий подполковник и создатель школы диверсантов в Серноводске, майор — внимание! — Рудольф Абель.

Но так ли уж хотелось Фишеру обратно, в органы? Свою работу на заводе он вспоминал как едва ли не самый спокойный период жизни. Наконец-то он трудился под своим именем, обходился без всяких явок, паролей и «наружек». Недавно, читая толстенную стопу писем, написанных Вильямом Генриховичем жене, наткнулся на поразившее меня откровение. Не буду выкидывать слов из песни. Вилли писал, что и думать не желает о бывшей работе, устал от ее бесконечных сложностей и никогда не вернется к прежнему. То ли минутная слабость, то ли обида? Или чистая правда, написанная уже многое познавшим человеком? Но письмо-откровение так и осталось лишь женой полученным посланием. В военные годы еще раз мелькнуло похожее: вот отгремит, и он займется живописью, не вернется в наркомат. Но еще в 1927 году Фишер взялся за рискованное дело и счел, что бросить его, отказаться вернуться в трудный час — даже после того, как его оскорбили, унизили — будет нечестно перед собственной совестью. И в сентябре 1941 года он уже трудился у Павла Анатольевича Судоплатова — человека талантливого и безжалостного, который руководил в 1942 году не только партизанскими и разведывательно-диверсионными операциями в немецком тылу, но и направлял всю работу агентурной сети на территории рейха и его союзников. Фишер обучал молодых разведчиков, агентов диверсионному делу, быстро натаскивал начинающих радистов.

Среди них и Гейне — Демьянов, ставший одним из главных источников дезинформации немцев и передававший им свои донесения якобы прямо из советского Генштаба. Его Фишер переводил на ту сторону неподалеку от Москвы, да еще по не обозначенному нашими минному полю, что в глазах немцев добавило этому переходу особую достоверность.

Было разрешено «выплыть» еще одному любопытнейшему эпизоду, связанному с моим героем. В середине 1944 года немецкий подполковник Шорхорн попал в плен. Его удалось перевербовать и затеять мощнейшую по размаху операцию по отвлечению крупных сил немецкого вермахта. По легенде, подброшенной немцам ведомством Судоплатова, в белорусских лесах действовало крупное подразделение вермахта, чудом избежавшее плена. Оно якобы нападало на регулярные советские части, сообщало в Берлин о перемещении войск противника. Нападение на наши войска — сплошной вымысел, которому в Германии тем не менее поверили. А вот радиосвязь с Берлином блуждающая в лесах небольшая группа немцев действительно поддерживала. Именно Вильям Фишер, переодетый в форму фашистского офицера, проводил вместе со своими радистами эту игру. В группу входили и попавшие в плен перевербованные немцы. Операция, проводившаяся в Белоруссии, получила название «Березино». Из Берлина сюда вылетали самолеты, немцы сбрасывали в тыл для своей группировки тонны оружия, боеприпасов, продовольствия. Больше двух десятков диверсантов, прибывших в распоряжение Шорхорна, были арестованы, частично перевербованы и включены в радиоигру. Нетрудно представить, какую же дезинформацию они передавали! Ведь за все за это фюрер произвел Шорхорна в полковники, а Фишер был представлен к высшей награде рейха — Железному кресту. За эту же операцию и за работу во время войны Вильям Генрихович Фишер был награжден орденом Ленина. Он действовал с ювелирной точностью. Малейшая оплошность — и операция была бы провалена. Однако немцев дурачили больше одиннадцати месяцев — уже совершил самоубийство Гитлер, был взят Берлин, а радиоигра все еще продолжалась. Только 4 мая 1945 года Фишер и его люди получили последнюю радиограмму откуда-то из Германии — не из Берлина. Их благодарили за службу, сожалели, что не могут больше оказывать помощь, и, уповая лишь на помощь Божью, предлагали действовать самостоятельно. Отмечу, что есть некоторые, подчеркну — некоторые — основания предполагать, что в годы Великой Отечественной Фишер действовал в определенных эпизодах как Рудольф Абель.

Непосредственно в нелегальную разведку Вильям Генрихович вернулся не в 1948 году, а раньше. В наличии судоплатовского управления нужды больше не было, и майора Фишера перевели в Первое управление Министерства госбезопасности, знакомое ему по первым годам службы. То есть — во внешнюю разведку. Его рапорт «королю нелегалов» Короткову, который привожу с некоторыми сокращениями, датируется 2 апреля 1946 года: «Я, Фишер Вильям Генрихович, сознавая важность для моей Родины — Союза ССР — нелегальной работы и отчетливо представляя все трудности и опасности, добровольно соглашаюсь встать в ряды нелегальных разведчиков. Я обязуюсь строго соблюдать конспирацию, ни при каких обстоятельствах не раскрою доверенных мне тайн и лучше приму смерть, чем предам интересы моей Родины». Комментариев не требуется.

В 1947 году руководитель отдела по работе с нелегалами Александр Михайлович Коротков предлагает хорошо знакомому ему Вильяму Фишеру, заместителю начальника отдела стран Запада, возглавить сеть советской нелегальной разведки в США, официально считавшихся тогда главным противником. Но, если опираться на некоторые свидетельства, сфера деятельности Фишера распространялась и на несколько других государств.

Как бы то ни было, Абель после войны трудился в разведке в Москве до 1948 года. А там — новая командировка. Осенью 1948 года многомиллионный Нью-Йорк пополнился новым жителем — одиноким художником литовского происхождения Эндрю Кайотисом. Вскоре у него появилось и другое, звучавшее на американский манер, имя — Эмиль Роберт Гольдфус. Он открыл свою студию, затем фотолабораторию и ателье для занятий живописью. Впрочем, Гольдфус в некоторые моменты перевоплощался в Мартина Коллинза, а для Центра и сподвижников-американцев из группы «Волонтеры» оставался Арачем, Марком или Милтом. Забавно, что мистер Гольдфус выбрал для жительства дом 252 на Фултон-стрит — поблизости от ФБР.

В Москву, не только из Нью-Йорка, но и с побережья, пошли радиограммы о передвижениях боевой техники США. Особенно интересовали Центр сведения, касающиеся оперативной обстановки в крупных американских портовых городах, доставки, перевозки военных грузов из районов тихоокеанского побережья к нашим или с ними соседним берегам. И художник Гольдфус этот совсем не искусствоведческий интерес удовлетворял…

В этой книге подробно повествуется о том, как Фишер руководил в США сетью советских атомных агентов. Это было его первой и главнейшей задачей.

Остановлюсь на задаче второй. Гораздо меньше известно, к примеру, о его связях с нашими нелегалами, осевшими в Латинской Америке. Они, в большинстве своем боевые офицеры-фронтовики, были готовы на все — и на ведение незаметных наблюдений за перемещениями американских сил, и в случае возникновения такой необходимости на диверсии. Завербовали преданных людей, и те уже знали, как и по какому сигналу пронести взрывчатку на корабли ВМС США, доставлявшие военные грузы на Дальний Восток. Необходимости, к счастью, не возникло.

Но по какой-то причине нелегалы Гринченко, Филоненко, годами работавшие в Латинской Америке с женами, иногда выбирались в Соединенные Штаты, встречались с Фишером и совсем не в Нью-Йорке. Этим нелегалам поручалось работать с ним параллельно в Латинской Америке. Видимо, были созданы две нелегальные сети, трудившиеся в тесной связке. Это подтверждается и тем, что после ареста полковника в 1957 году все контакты с Филоненко и их агентурой, имевшими выход на США, были заморожены. Связь с Центром осуществлялась уже не через тайники и связных, а только по радио. Анне Филоненко пришлось вспомнить свою первую специальность — радистки, а связь поддерживалась при помощи специального корабля, входившего в состав советской китобойной флотилии «Слава», промышлявшей ловом в Антарктике.

Есть твердое предположение, что полковник успел поработать с еще одним полковником-нелегалом советской внешней разведки — Африкой де Лас Эрас, известной также под псевдонимами Родина и Патрия (посмотрите, как переводится это имя). По национальности Патрия — испанка, по убеждениям — коммунистка, по профессии — разведчица высочайшего класса. Она тоже прочно осела в Латинской Америке, где установила связи с руководителями некоторых стран — территориально небольших, но стратегически для нас важных. И тут не обошлось без связи с резидентом в Нью-Йорке Марком.

Была — это по моим догадкам, не более, — и третья по счету агентурная сеть, которую контролировал или с которой сотрудничал Фишер. И в Америке ему пригодилось знание немецкого. На восточном побережье США он был связан с немцами-эмигрантами, которые боролись с Гитлером еще до Второй мировой и во время нее. Это они совершали диверсии в различных захваченных фашистами странах. Тут всплывает имя боевика Курта Визеля, в годы войны помогавшего известному диверсанту Эрнсту Вольвеберу. В Штатах он сделал отличную карьеру, став инженером судостроительной компании в Норфолке. В конце 1949-го — в 1950-х доступ к самой секретной информации у этого сподвижника Фишера, организовавшего к тому же еще и боевую диверсионную группу, имелся.

Марк сумел быстро реорганизовать всю нелегальную сеть, оставшуюся в США после Второй мировой. Та война закончилась, началась война холодная, на десятилетия переросшая в мировое противостояние двух систем. И Фишер справился с поставленными перед ним задачами. Он должен был добывать сведения о возможности возникновения военного конфликта между СССР и «главным противником» — США. Нельзя было как раньше вести основную разведывательную работу по линии легальной резидентуры. Потому и возникла необходимость в быстром становлении, возрождении разведки нелегальной. Марк также добывал для Центра любую закрытую информацию.

Но главным, повторю, стала для Марка и его людей атомная разведка!

Наиболее удачными, по мнению самого нелегала, были первые годы его пребывания в Штатах. И тут дело не только в ордене Красной Звезды, к которому его представили уже в 1949-м. Награда была получена за быструю успешную легализацию. Удачно работали по атомной проблематике его подопечные, руководители группы «Волонтеры», Моррис и Лона Коэн. Это при их содействии Марк передал в Центр немало технической документации по атомной бомбе.

Не собираюсь никого обижать, но все же у верных друзей, Морриса и Лоны, не хватало некого чувства настороженности, бдительности. Смелость Лоны порой творила чудеса, но могла и превратиться в серьезную помеху при работе. И тогда Марку пришлось убедить Коэнов отдать на связь ему лично ценнейшего американского источника «Млада» (он же «Стар»). Юный гений и не догадывался о законах конспирации. Таланту, успешно трудившемуся в секретнейшей атомной лаборатории Лос-Аламоса, было не до того. Его контакты с Питером, а затем с Лоной не обеспечивались надежным прикрытием. Могли привести если не к провалу, то к серьезным неприятностям. Быть может, на короткий период времени отношения с Коэнами подверглись определенным испытаниям. Глухое, запрятанное недовольство слышалось мне в рассказе самого Морриса об этом периоде, когда он решительно не согласился выделять Марка из всех своих «кураторов», назвав его одним из многих.

Но решение оказалось верным. Подразочаровавшийся в идеях коммунизма «Млад» (он же ученый Теодор Холл) собирался совсем отойти от контактов с советской разведкой. И великий уговорщик Марк упросил его в 1949-м не рвать, хоть на время остаться.

В 1950-м пришлось-таки спасать Морриса и Лону. Уж чересчур открыто проповедовали они свои коммунистические взгляды. Маккартизм, аресты левых, а Коэн не скрывал: да, я боролся с Франко в составе интернациональных бригад. В июле последовал арест товарищей «Волонтеров» по коммунистической ячейке Юлиуса и Этель Розенберг. Заведомо ложное обвинение в атомном шпионаже закончилось электрическим стулом. А Коэнов — о чем поподробнее в следующих главах — вывезли из США. Вот кто был причастен к добыче атомных секретов…

Быть может, не предвидя того, Фишер спас тогда и себя. Через несколько лет при аресте Коэнов в Англии, работавших там под фамилией Крогеров, всплыло расплывчатое свидетельство о их знакомстве с неким американцем. Но Фишера — полковника Абеля — в том человеке их соседка не опознала. А могла бы…

Ведь в 1948-м советская разведка понесла в США тяжелейшие потери. Еще до приезда Фишера в Штаты предала своих одна из ведущих фигур в нелегальной разведке Элизабет Бентли. За арестами советских агентов последовали закрытия наших консульств и официальных представительств в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Сан-Франциско. Разрушенную, а частично и замороженную сеть надо было кому-то восстанавливать. В этом тоже заключалась задача резидента Марка, которая еще больше осложнилась в 1950-м, когда в сентябре был принят Закон Маккарена — Вуда о внутренней безопасности. Срок заключения в мирное время за шпионаж против США был увеличен до десяти лет. Шла «охота на ведьм». Более десяти миллионов американцев — и левых, и просто хоть как-то симпатизировавших Советскому Союзу, были подвергнуты проверке на лояльность. Малейшее подозрение — и репрессии, вплоть до тюремного заключения.

Вот в таких условиях предстояло возрождать разведку резиденту Марку. Задача — не на пять лет, и даже не на пятнадцать. Многое успев, Вильям Фишер эту задачу в основном выполнил. Видите, какой огромный объем работы пришлось проделать. И насколько разнообразный. На фоне всего этого обвинения Абеля в том, что был он лишь «почтовым ящиком», передаточным звеном, звучат смехотворно. Да, полковник не успел совершить еще больше, хотя создал все условия для успешной работы своей собственной и агентуры. Но… Помешали предатель Рейно Хейханен, арест…

Немало неприятного, даже обидного для разведчика пишется вокруг неудавшегося отзыва в 1957 году этого связника-предателя. Этнический карел, лейтенант, а вскоре и майор Хейханен нелегально обосновался в США в октябре 1952 года. Когда дело не пошло и Вик — это его оперативный псевдоним — явно запил, майору, сообщив о присвоении очередного звания и награждении орденом, приказали прибыть в Париж, а уж оттуда — в СССР на новую работу. В принципе это общепринятая во всех разведках практика. Сотрудника не настораживают, не нервируют, а даже поощряют, чтобы избежать подозрений и добиться его возвращения домой. В Париже в разговоре с сотрудником нашей разведки Вик пообещал вернуться в Москву, о чем Фишеру, находившемуся тогда где-то на побережье, тотчас сообщили радиограммой. Успокоенный, он решил ехать в Нью-Йорк. На этот раз против него было все — даже погода. Из Центра ему радировали о предательстве Вика, а он из-за помех, сначала на побережье, потом в Нью-Йорке, никак не мог принять настойчиво посылавшиеся сообщения. Связь с Москвой была отвратительной. Так он и заснул, замученный, в отеле «Латам», не расшифровав радиограмму, где его в очередной раз предупреждали: беги, беги!

Еще одна неприятная легенда. Фишер виноват в том, что при нем найдено немало улик, доказывающих принадлежность к советской разведке. А вот тут давайте по порядку. При аресте он проявил невиданное, прямо-таки фантастическое самообладание и хладнокровие. Люди из ФБР в глаза назвали его полковником, и он понял, что предал Вик: только радист знал, какое офицерское звание у Марка. Фишер ухитрился уничтожить блокнот с кодами и так и не расшифрованную радиограмму. Попросил у фэбээровцев карандаш, чтобы написать заявление, сделал вид, будто сломал грифель, подменил бумагу и сумел скомкать, а затем спустить в туалет не отправленное в Центр донесение.

Здесь я беру минуту на размышление. Все это пишется в наших источниках, подтверждается самим Вильямом Генриховичем. Если так, то надо признать, что работали трое арестовывавших его американцев крайне непрофессионально. Действия соответствующих групп при арестах обычно отработаны, скоординированы. Перехватывается все, вплоть до взглядов, которыми обмениваются между собой арестовываемый и домочадцы. В зарубежных источниках рассказы об уничтоженных Абелем уликах называют домыслами. Все же версия о том, что ранним июньским утром трое агентов были чересчур уверены в себе, опьянены успехом, обнаружив русского полковника голым в гостиничном номере, и потому действовали небрежно, имеет определенные основания. Есть отголосок этого и в книге «Тайная война» Санжа де Гамона, признававшего, что первые двадцать минут обыск в номере гостиницы «Латам» проводился крайне поверхностно.

Но как же тогда с найденными письмами от жены и дочерей, которые в качестве улики демонстрировал и даже зачитывал в суде обвинитель? Да, он очень любил свою Элю и дочерей Эвелину и Лиду — Лидушку. Хранил — разумеется, очень тщательно спрятав, но в нарушение всех правил, — несколько писем, и когда их зачитали в суде, то полковник вызвал еще больше симпатий, чем свидетельствовавший против него явный алкоголик Хейханен. Можно ли поставить это чувство любви в упрек Фишеру? Он столько лет прожил в Америке один. Как упрекать его за любовь к трем единственно близким людям?

Уж если мы вспомнили о родных разведчика, то вот еще сценка из жизни нелегала, связанная с семьей. Когда жена и Эвелина встречали его во Внуковском аэропорту во время одного из редких приездов в неизвестно как легендированный отпуск, Фишер сразу закурил. Взялась за сигарету и супруга. Уже вполне взрослая Эвелина сказала, что не прочь закурить и она. Фишер строго поглядел на жену: «Ну что, выучила и ее».

Девять лет работы, каждый из которых засчитывается нелегалу за два, несколько орденов, повышение в звании и арест агентами ФБР. Чтобы дать знать Центру об аресте, Марк назвал себя именем умершего (и, что понятно, известного КГБ) друга — Абель. Процесс «Соединенные Штаты против Рудольфа Ивановича Абеля» закончился суровым приговором — 30 лет. Впрочем, за совершенное полковнику грозила смертная казнь или пожизненное заключение, что и случилось бы, если бы не благородные старания его адвоката Джеймса Донована. А так — четыре с половиной года в тюремной камере города Атланты и счастливое избавление: при помощи нашей внешней разведки и при содействии того же Донована, искусно исполнившего роль посредника, Абеля обменяли на Пауэрса и еще двух шпионов. Обмен на Пауэрса произвели на берлинском мосту Глинике 10 февраля 1962 года.

А нам стоит вернуться в Штаты. Суд, Хейханен свидетельствует против советского полковника. Фишер внешне абсолютно спокоен. Его адвокат Донован с восхищением следит за подзащитным, ни малейшим жестом, ни вздохом не высказывающим никакой тревоги. А речь-то вдет о приговоре: это смерть, пожизненное заключение или 30 лет тюрьмы. При всех стараниях Донована подзащитному отвешивают 30 лет. По сути, в 54 года — то же пожизненное: в тюрьме до восьмидесяти четырех не дотянуть никак. Суровый приговор полковник встречает с внешним безразличием и лишь с достоинством благодарит Донована.

К своему адвокату Фишер проникся симпатией искренней. И когда какими-то судьбами во второй половине шестидесятых нью-йоркский адвокат выбрался-таки в СССР, он очень хотел с ним встретиться. Но запретили под каким-то предлогом, а Доновану наговорили несуразицу. Хорошо хоть, что разрешили подарить еще в 1962 году — через других сотрудников разведки — старинную книгу по римскому праву. Донован был завзятым коллекционером, и принесенные по почте на свой нью-йоркский адрес дары вместе с трогательным письмом от Абеля принял с огромной благодарностью. Тут надо сказать, что посылочка пришла из Восточного Берлина, а отправлял ее доверенный человек всех разведок социалистических стран адвокат Фогель. Так вот, по свидетельству Юрия Ивановича Дроздова, Фогель, тоже знавший толк в старинных книгах, был не прочь присвоить дар себе. Проявили бдительность, не дали, и посылка нашла адресата.

Рассказывала Эвелина Вильямовна и о другом визите в Москву. Приезжал в СССР немец — зубной техник, с которым полковник Абель сидел в тюрьме в Атланте. Они сдружились, и немец даже ухитрился помочь русскому, смастерив в тюремной мастерской из подручных средств нечто, закрепляющее сломавшийся зубной протез. Но и здесь встреча не состоялась. Тоже запретили. Ну до чего суровое было время!

Подведем первые итоги. Фишер прожил жизнь под пятью личинами. У него шесть биографий, включая одну собственную. Вильям Генрихович успел потрудиться со многими героями нашей разведки: Кимом Филби, Моррисом и Лоной Коэн, Гордоном Лонсдейлом — Молодым, Африкой де Лас Эрас… Кстати, доходили до меня сведения, что со всеми прекрасно ладил, а вот, судя по английским источникам, с Кимом Филби не слишком сработался. Не нравились они друг другу. Серьезный Вилли Фишер и расслабленный аристократ Ким Филби были антиподами.

Да, человек-легенда Вильям Генрихович Фишер работал со множеством выдающихся разведчиков, чьи имена здесь перечислены. Надеюсь, я убедил оппонентов, что Вильям Фишер, известный под именем Рудольфа Ивановича Абеля, действительно нелегал высочайшего класса. А для предпочитающих сугубо официальные доказательства приведу список наград Вильяма Генриховича Фишера: орден Ленина, три ордена Красного Знамени, ордена Трудового Красного Знамени, Отечественной войны I степени и Красной Звезды, множество медалей. Учитывая, что в те годы разведчиков почестями не слишком баловали, орденская планка выглядит солидно, внушительно. И заслуженно.

 

С такими генами — только на Лубянку

Уж с чем не поспоришь, так это с тем, что Вильям Август Фишер, именно так записано в сертификате о рождении, появился на свет 11 июля 1903 года в субрайоне Вестгейта английского города Ньюкасла-на-Тайне. Повторюсь: эмигранты-большевики Генрих Матвеевич Фишер и жена его, Любовь Васильевна, урожденная Корнеева, назвали сына в честь боготворимого обоими Шекспира. И хотя Вильям Генрихович прославился совсем не на литературном поприще, я постараюсь рассказать о нем если не как о писателе, то уж точно — как о способном литераторе.

В последние годы почему-то разгораются споры о национальности Фишера. Раньше об этом как-то молчали, а теперь именуют его то чистым англичанином, то немцем, не всегда добавляя «обрусевшим». Сейчас вот записали в евреи, тыча в фото молодоженов Вилли Фишера и Елены Степановны Лебедевой и талдыча: «Похож, похож, точно пятый пункт, да и фамилия не только немецкая».

Спешу разочаровать — а может, обрадовать заблуждающихся. Человек с фамилией Фишер был кристально чист, когда называл себя «обрусевшим немцем».

Родословная установлена исключительно и на удивление точно исследователями из Рыбинска и досконально проверена профессором Дэвидом Саундерсом, преподающим на исторической родине Фишера в Ньюкасле. Я бы сказал, что об отце полковника, родившемся в XIX веке, известно в определенной степени гораздо больше, чем о нем самом.

Но исследование биографии папы, Генриха Фишера, вгрызание в глубины его сложнейшей биографии заставило вспомнить пословицу «Яблоко от яблони…». Отец знаменитого разведчика часть жизни занимался приблизительно тем же, что и сын. Масштабы и отдача, конечно, меньшие, но все-таки не зря Генрих Фишер считался опытным подпольщиком. Существует же такое понятие, как «гены музыканта», «гены ученого». Здесь перед нами типичный случай наследования «гена разведчика».

Но обо всем этом чуть ниже, а пока перейдем к роду Фишеров. Дедушка — Генрих Август Фишер был настоящим немцем, выходцем из северо-восточной Тюрингии. Бабушка, урожденная Эмилия Винклер, — из Берлина. Писалось, будто управляющий имением князя Куракина в Ярославской губернии выписал их и еще несколько толковых людей из Германии, чтобы навести в имении порядок. Однако, похоже, идея укрепить большое хозяйство принадлежала еще князю Михаилу Андреевичу Волконскому, владевшему поместьем Андреевское с 1835 по 1863 год. А уж потом, в 1864-м, после свадьбы его дочери Екатерины и Анатолия Куракина, имение отошло к князю Анатолию Александровичу.

Не знаю, как остальные германцы, а дедушка будущего полковника Абеля уж точно пришелся к княжескому двору: прекрасно разбирался в лошадях, был отличным ветеринаром. Эмилия занималась разведением кур. Семейство по-прежнему сохраняло германское подданство, но уже пустило русские корни. По некоторым сведениям, Генрих Август даже принял в 1881-м православие и откликался на имя Александр.

9 апреля 1871 года в имении Андреевское Марьинской волости Ярославской губернии у трудолюбивого немца и его супруги родился сын Генрих, второе имя — Маттеус или Матвей. Местные крестьяне немецкое «Генрих» выговаривали с трудом и для простоты окрестили мальчика Андреем — на это имя он отзывался с удовольствием. Даже став взрослым, в некоторых документах называл себя именно так.

Трудно поверить, но и сын Вильям, он же Вилли, будет обращаться в письмах к папе с мамой по имени-отчеству — Любовь Васильевна и… Андрей Матвеевич. Детей у немецкой четы Генриха и Эмилии народилось немало: пять мальчиков и две девочки, хотя Эвелина Вильямовна Фишер утверждала, что было их то ли 16, то ли 17.

Но Генриха отдали на воспитание другой немецкой паре, которая его и содержала, а по некоторым сведениям, даже усыновила, дав неплохое по тем временам образование в городе Рыбинске и научив работать с металлом в кузнице. Учился Генрих-Андрей почти на одни пятерки, зачитывался считавшимися тогда авантюрными Фенимором Купером, Жюль Верном и Вальтером Скоттом. Русский для него стал истинно родным, хотя и по-немецки он говорил и читал неплохо.

Однако поступая в 1885 году, в 14 лет, после начальной школы в 1-е Рыбинское городское высшее начальное училище, указал при сдаче экзаменов свое вероисповедание как лютеранское. Получается некая нестыковка с отцом, в то время уже православным.

Был он парнем шустрым, непоседливым, схватывал все на лету. За три года учебы — почти всегда отличные оценки, изредка со знаком минус, по арифметике, истории, естествоведению, бухгалтерии… Чуть оплошал только по русскому и старославянскому языкам и физике, где получил «хорошо». А еще обучался пению и гимнастике. Только вот на Закон Божий не ходил, получив в аттестате прочерк.

Работал скотником, потом быстренько перешел на ступень более высокую — такой юный, а уже лесничий. И уж совсем неожиданно перескочил и на вовсе почетную по деревенским понятиям должность мельника. Как сейчас бы написали — карьерный рост явный.

Но что-то не сиделось в чинном имении молодому Генриху-Матвею-Андрею Фишеру. Едва исполнилось 16, а он уже в Петербурге. Вычитал в издававшейся на немецком языке газете, что на фабрике Гольдберга требуются ученики в металлический цех — а он мог и паять, и залатать дыру в самоваре. Сразу влился в ряды рабочего класса, освоив специальность лекальщика. Поступая на работу, подробно и грамотно заполнил требуемые бумаги.

Кстати, тогда он подробнейше написал обо всех своих именах: «Меня зовут Матвей Августович. Помимо этого я — Генрих. Мама всегда звала меня Андреем, как и все мои товарищи по работе. Когда рабочие спрашивают мое имя, я говорю им — Андрей. Никто и никогда не звал меня Генрихом или Матвеем». Это похоже на историю его сына Вильяма, у которого за годы службы в нелегальной разведке набралось множество псевдонимов…

И все же, несмотря на русское имя, юный тогда Андрей-Генрих предпочитал снимать каморку у соотечественников — немцев. Занимаясь самообразованием, много читал на немецком. За аккуратность, умение поддерживать полнейшую чистоту русские друзья звали Андрея «нашим немцем».

Нашел себе Генрих-Андрей-Матвей и дело по душе. Неизвестно, какими путями, но свела его судьба со студентом Глебом Кржижановским — будущим другом Владимира Ильича Ленина и одним из руководителей Советского государства. Генрих без пропусков посещал марксистский кружок, слушатели и участники которого через несколько лет влились в созданный Владимиром Ульяновым «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», преображенный затем в Российскую социал-демократическую рабочую партию — РСДРП.

Фишер переходил с работы на работу, сменив за несколько лет семь фабрик, всегда оставаясь агитатором и пропагандистом.

Иногда пишется, будто Генрих Фишер подружился с Владимиром Ильичом. Нет, до дружбы не дошло, однако два борца за освобождение рабочего класса были хорошо знакомы. В 1890-х в Петербурге они встретились, живо обсудив вышедшую книгу «Очерки пореформенного хозяйства». Даже поспорили. Ленин сделал своему почти что ровеснику ряд толковых замечаний и дал парочку советов, которые Фишер с благодарностью, как от старшего по общему делу, принял.

Потом в 1907 году встретились в Лондоне на Пятом съезде РСДРП, где роли уже распределились соответствующим образом: Ленин — вождь, Фишер — его верный сторонник и безоговорочный последователь. Он участвовал в съезде в официальном качестве «гостя». Хотя есть свидетельства, что Генрих, поднаторевший и в марксистской теории, тщательно анализировал новые ленинские работы, иногда высказывая если не замечания, то рекомендации по некоторым главам.

Но революционная питерская «веревочка» вилась не вечно. Фишер участвовал в работе рабочих кружков, распространял пропагандистские материалы и, ничего удивительного, попал в поле зрения охранки. Его арестовали в июне 1894-го.

Прошу обратить внимание на важнейший факт в биографии Генриха Фишера: последовали восемь месяцев допросов в Доме предварительного заключения на Шпалерной, в Санкт-Петербурге. Потом объясню, как отразились эти злосчастные восемь месяцев на судьбе старого большевика Фишера.

Сидя в 1894–1895 годах в тюрьме, стойкий боец за освобождение рабочего класса не терял времени даром. Читал в подлиннике Гейне, пытался выучить шведский язык. Затем последовала высылка Генриха Фишера на север и так уж северной Архангельской губернии, где, по некоторым сведениям, он промучился в ссылке с 1896 по 1899 год. Но и здесь он организовал в 1898 году кружок, в котором сам же и преподавал.

Потом условия для немецкого подданного несколько смягчили, сменив суровый край на более мягкую во всех отношениях Саратовскую губернию. Там Фишеру предстояло провести еще три года — по крайней мере до 1901-го.

Тут и встретил ссыльный свою любовь — молоденькую акушерку Любу, уроженку Хвалынска Саратовской губернии, которой тоже «отмерили» три года за все тот же марксизм. Вскоре Любовь Васильевна Корнеева вышла замуж за обрусевшего немца, так что если кого-то интересует, то родившиеся у них впоследствии — уже в Англии — сыновья были немцами только наполовину.

Молодая семья и в Саратове продолжила деятельность, которую иначе как революционной не назвать, и здесь Генрих Фишер показал себя незаурядным конспиратором. В Саратове обнаружили любопытные документы. Они не совсем совпадают с теми воспоминаниями о подпольной работе в Саратове, которые Генрих Матвеевич Фишер опубликовал в 1922-м, вернувшись из английской эмиграции, а затем, следуя законам суровой сталинской эпохи, перед самой смертью здорово переделал — во втором варианте отдавалась дань не только старому знакомому Ленину, но и его сменщику Иосифу Виссарионовичу.

Так вот, оказывается, в Саратове Генрих Матвеевич Фишер жил, пользуясь современным словарем разведчика, на полулегальном положении. Постоянно менял имена. Так, по справке, выданной ему канцелярией Волжского стального завода, он трудился там с марта 1899 года по июнь 1900-го. А через месяц — уже завод Гнатке, где работал до отъезда в Англию. Но вот что интересно. На стальном он значился Матвеем Августовичем Фишером, а на втором заводе уже под своим настоящим именем — Генрихом Матвеевичем. Возможно предположить, что речь идет о двух разных людях. Или, быть может, вслед за опальным сыном в Саратов с Ярославщины приехал его отец? Однако ветеринара Фишера, политикой никогда не занимавшегося, к тому времени уже не было в живых.

Зато отыскалось досье жандармского управления «О состоящем под негласным надзором полиции германском подданном Фишере», читайте внимательно: «Матвее Августовиче». Короче, используя разные имена, поднадзорный Генрих Фишер совсем запутал полицию.

Не правда ли, напрашивается некая аналогия и с сыном Вильямом Генриховичем, взявшим при аресте чужое имя — Абель? Между прочим, отвечая на вопросы американских следователей, «полковник Абель» почему-то совершенно правдиво указал имя своей матери: Корнеева Любовь Васильевна. Наверно, сыграла роль и определенная сентиментальность. Или, тоже не исключено, что, искажая, меняя и спаривая настоящие и выдуманные факты из своей биографии, полковник еще больше запутывал американцев. Сыну Вильяму было чему учиться у папы с мамой.

Любовь Васильевна ведь тоже помогала мужу в его подпольной работе и даже имела собственные коронные приемы, чтобы запутать жандармов. Выработала свой метод хранения и перевозки секретных материалов: расшивала толстенные медицинские справочники и вставляла в корешки листы с документами, а то и номера газеты «Искра». Между прочим, в 1957 году на суде предатель Хейханен свидетельствовал, что полковник научил его прятать секретные документы в обложках толстых книг.

Царская охранка так и не смогла во второй раз засадить Генриха Фишера. Нюхом чувствовали жандармы, что варится в квартире ссыльного густая революционная каша, но доказать ничего и ни разу не смогли. Неоднократные обыски на квартире результатов не давали. Хоть и проходил Фишер по подозрительным делам, но лишь в качестве свидетеля.

Рабочие и соратники искренне уважали Фишера, но любви, особой дружбы не возникало. По некоторым воспоминаниям, его окрестили «человеком из стали», даже «свирепым». Не слишком сходился он и с более близкой к нему хотя бы по уровню образования революционной интеллигенцией, считая, что только выходцы из рабочей среды и должны возглавлять революционное движение. Исключение делал лишь для одного Ленина, искренне считая того гением. Во всех своих биографиях и статьях, изданных уже после возвращения из Англии, с гордостью напоминал: я — рабочий. Хотя в 1920-х это уже никак не соответствовало действительности.

Кстати, рабочее происхождение и принадлежность к рабочему классу видны и в названии его книги «В России и в Англии. Наблюдения и воспоминания Петербургского рабочего. (1890–1921 г.г.)». Брошюра в 105 страниц издана «Государственным Издательством» в Москве в 1922 году «Комиссией по истории Октябрьской революции и Р.К.П. (Б-ков)». Фамилия автора — Фишер, а вот инициал стоит не «Г.» — Генрих, и даже не «М.» — Матвей, а «А.» — все-таки Андрей. И в библиографии Фишер приводит ссылку на свою же статью «В России и в Англии» с тем же инициалом «А.».

И вот тут мы подходим к важнейшему моменту в судьбе всего семейства Фишеров. Считается, будто находясь в Саратове на грани провала, обратился он к властям с просьбой о выдаче ему с супругой заграничных паспортов, чтобы уехать от греха, то бишь ареста, подальше. Однако дело обстояло не совсем так. Это власти, понимая некую свою обреченность в борьбе с хитроумным немцем, пусть и обрусевшим, потребовали его высылки. В августе 1901-го полиция сообщила Фишеру: если он добровольно в течение месяца не покинет пределов России, то будет в кандалах этапирован до самой до Германии, гражданином которой является. Но и там Фишера ждало бы практически неминуемое тюремное заключение. Да еще по немецким законам все военнообязанные должны были или отслужить в армии, или явиться в срок на призывной пункт для получения отсрочки. По абсолютно понятным причинам Фишеру было не до этого.

Этап и тюрьма маячили совсем реально, и тут на помощь Генриху-Андрею пришел рабочий-металлург Александр Хозецкий, с которым Фишер тянул срок еще в Архангельской губернии. Спасаясь от ареста, Александр перебрался в промышленный Ньюкасл, что на северо-востоке Англии, где наладил связи с местными социалистами. Туда и позвал он Генриха, обещая помощь в обустройстве и установление связей с британскими соратниками. Других же предложений, кроме как примерить кандалы, не поступало.

Гражданину Германии Фишеру, прожившему все свои 30 годков в России, ничего не оставалось, как обратиться к властям с просьбой о выдаче ему с супругой заграничных паспортов. Получили их довольно быстро: с глаз долой, из Саратова — вон, двумя беспокойными революционерами меньше.

И тотчас Генрих с женой Любой рванули в Варшаву, откуда с пересадками добрались до Великобритании. Есть огромная вероятность, что супруга была уже беременна: их первый сын родился в Ньюкасл-он-Тайн 18 апреля 1902 года. Мальчика назвали Генри, хотя мама называла его всегда Гарри. С именами в семействе Фишеров всегда возникала некоторая путаница.

Тогда революционеры из России эмигрировали тысячами — выбор-то оставался небольшой: тюрьма-ссылка или заграница. Многие и там продолжали работу на будущую революцию, считая часы до возвращения. Некоторые ассимилировали в чужом обществе, женились на местных, теряли связь с родиной. Кое-кто уезжал в совсем уж далекую Америку. Короче, даже очень стойкие «выпадали» из революционного процесса.

Фишер не выпал. Хотя положение его было не из легких. По существу русский, по статусу — подданный Германии, он был в Великобритании инородным телом. Русских, кроме товарища Александра, в Ньюкасле оказалось совсем немного. Да и он, единственный настоящий друг, еще в 1902-м отправился в мир иной после неудачной операции элементарного аппендицита. Пропагандировать было особо некого. Двое сыновей 1902 и 1903 годов рождения требовали постоянной заботы, средств. Положение если не аховое, то вроде того.

Эта ситуация несколько напоминает ту, в которую попадают разведчики-нелегалы, внедряясь в чужую среду. Не зря их, в случае успешного вживания, повышают в звании и награждают орденами уже в первые годы чужой жизни.

Генрих старательно, правда, без особого успеха, штудировал английский. Англия, и в те времена принимавшая немало политических эмигрантов, никому не грозила высылкой. Он неожиданно быстро нашел работу. Сначала мешал цемент, потом через три месяца занял подобающее своей квалификации место неплохо оплачиваемого жестянщика на верфи. В принципе, они с женой были довольны. В 1907-м подали прошение о гражданстве — Фишер мечтал вернуться в Россию полноправным английским гражданином, которого бы не посмела выслать никакая охранка. Но прошение было отвергнуто.

Отказ не обескуражил. Он уже немало наездился за свою короткую жизнь и теперь набрался терпения. Хотелось постоянства, семейного уюта, жаль было тревожить маленьких мальчишек. В 1914-м он снова попросил о британском гражданстве, и на этот раз вожделенные паспорта были выданы. Даже когда грянула Первая мировая война и толерантную Англию залила волна антигерманизма, его немецкое происхождение не помешало получить новую, еще более престижную работу. Фишеру выдали в русском консульстве официальную бумагу, где значилось, что, несмотря на немецкое подданство, он родился в России, где жил и работал до 1901 года.

Снова обращусь к делам разведки. Родившиеся в Англии Гарри и младший Вилли росли гражданами мира. Говорили на трех языках. В семье — русский, иногда, впрочем, и немецкий. В школе конечно же английский. Росли — и без усилий — полиглотами, которых чужая среда не давила и не тяготила, ибо естественно стала их собственной.

А их отец сумел-таки установить связь с русскими соратниками. Ездил в Лондон, где познакомился с ленинским эмиссаром Алексеевым. На Второй съезд РСДРП попасть не смог, однако выручил одного из делегатов, после заседаний нелегально переправив его по своим новым английским каналам обратно в Россию. Еще до грянувшей революции 1905 года помогал распространять и переправлять «Искру». Сразу же после Кровавого воскресенья 1905 года впервые выступил на не до конца освоенном английском на митинге рабочих своей судоверфи. А еще через два месяца организовал в Ньюкасле ячейку РСДРП. Все ее члены согласились с вожаком Фишером: российское правительство по-прежнему остается самым реакционным во всем мире.

Занимался Фишер и делами гораздо более опасными. Понятно, что в британских архивах сведений о его деятельности по переправке оружия и военного снаряжения из Ньюкасла в российские порты на Балтике совсем немного. Оружие в относительно небольших ящиках перевозили как свои личные вещи латвийские моряки. А покупать и хранить его помогали соратники Фишера — британские социалисты. В 1907 году из-за небрежности моряка-латыша полиция наткнулась на оружие. Пошли и в Ньюкасле знакомые Генриху по России обыски и допросы, на которых он держался стойко. Дома у опытного революционера-подпольщика ничего не нашли, однако заварушка получилась серьезная. Фишер тогда как раз подавал прошение о новом гражданстве и просто физически не успел перевести необходимые для этого деньги. Да и власти получили от полиции неприятную информацию о подозрительной роли немца Фишера в этой латышской афере с переправкой английского оружия в Ригу.

Вторая попытка получить гражданство, как уже говорилось, увенчалась успехом в 1914-м. Все члены семьи были признаны гражданами Британии — таким образом будущий полковник Абель был легализован с детства. Очень важно, что, возвращаясь в Советскую Россию, никто из клана Фишеров не отказался ни от паспортов, ни от гражданства. Может, старый, по стажу, подпольщик оставлял их про неведомый запас, на всякий случай. Опять напомню, что в первую свою нелегальную командировку сотрудник ОГПУ Вильям Фишер отправился по подлинному британскому паспорту, полученному в консульстве Великобритании в Москве и благодаря отцу. Конечно, даже конспиратору Генриху-Андрею-Матвею не под силу было заглянуть столь далеко и предвидеть такую карьеру родного сына. Но все же, все же…

Однако почему Фишер, настолько прижившийся в Англии, решил вернуться в родные пенаты? Во-первых, разочаровался в британском рабочем движении. Осознал, что в Британии даже основанная в 1920-м Коммунистическая партия дальше разговоров никогда и никуда не пойдет. Рабочий класс разложен и разрознен, заражен, как писал Генрих Матвеевич, собственным ложным патриотизмом. Волне мировой революции сюда было не докатиться никак. Человеку, даже изучавшему английский язык по книгам британских марксистов, с этим было не смириться. И, во-вторых, обладатель английского паспорта понял: интервенция западных стран против России провалилась. Последний корабль со снаряжением для белых отчалил от берегов Тайна в декабре 1919-го. Даже британские консерваторы отчаялись поддерживать их угасающее сопротивление. Пламенных речей в защиту молодой Советской республики поднаторевшего в английском Генриха Фишера больше не требовалось.

Он был слишком верным большевиком, чтобы задуматься, где же будет лучше его сыновьям — любимому старшему Генриху-Гарри и младшенькому Вилли, который уже поступил в Лондонский университет. Строгая жена во всем и всегда поддерживала мужа. Ребят и не спрашивали. Они хотя и говорили по-русски, но с заметным акцентом: родным невольно стал английский.

Наверное, для старого большевика решение было единственно верным. В принципе он не прогадал, вернувшись на землю, которую с полным основанием можно считать Родиной. Советская разведка от этого только выиграла.

Подгадал так, что попал на Третий конгресс Коминтерна. Он сразу обменял членский билет Коммунистической партии Великобритании на партбилет более родной ему русской Компартии.

Месяца три, по другим источникам и того меньше, трудился плотником-слесарем в общежитиях Коминтерна. Потом техником и инструктором Московского совета народного хозяйства. Упорно повторял: «Я — рабочий». Однако уже в феврале 1922-го его пригласили на работу в архив Коминтерна. Не кем-нибудь — заведующим. И прямо не отходя от архива, он был в числе первых принят в только-только образовывавшееся Общество старых большевиков.

Мне так и не удалось выяснить, встречался ли Фишер в этот свой советский период с давним знакомцем — Лениным. Есть неподтвержденные намеки, что виделись. Хотя вождь после покушения тяжело болел, находился под опекой врачей и не только. Зато внучка Эвелина Вильямовна рассказывала мне, что у строгой бабушки Любы, тоже принятой в Общество, сложились хорошие отношения с сестрами Владимира Ильича. Любовь Васильевна стала заведующей клубом Общества старых большевиков. Пост, может, и не слишком заметный, однако дававший право на житье именно в Кремле, за красными стенами, в Чугунном коридоре, поблизости от Теремов. Там же рядом и располагался клуб. Свою работу Люба Фишер выполняла старательно, товарищи по партии были ею довольны.

— Но с Марией Ильиничной и с Анной Ильиничной Ульяновыми бабушка сошлась совсем не по работе, — каждый раз терпеливо объясняла мне Эвелина. — Сестры Ленина, как и Любовь Васильевна, были страстными кошатницами. Собирали кошек по всему Кремлю. Подкармливали. Давали им клички, вот и получилось такое кошачье содружество.

Да и муж вроде тоже шел в гору. Человек не слишком открытый, он дружил только с прежними соратниками — членом Центрального комитета Андреевым и со старейшим большевиком Шелгуновым. К концу 1922-го опубликовал свои откровенные и хорошо принятые друзьями по партии воспоминания. Был избран членом бюро Общества. В Коминтерне тоже складывалось удачно.

Но в январе 1924-го ушел Ленин, невидимый, однако вполне возможный защитник, покровитель. К власти рванул народ совсем иной. Тут внезапно и наступили для верного большевика-ленинца Фишера сложные времена.

Впрочем, бед хватало и без этого. Еще в 1921-м, на глазах у младшего сына Вилли, утонул в реке Уче, неподалеку от Москвы, старший — Гарри. Вдруг в Обществе послышался ропот: Фишер слишком вольготно тратит отпускаемые средства. Но и это обвинение было пустяком по сравнению с другим, на полном серьезе предъявленным ему старыми товарищами по борьбе.

Помните о восьми месяцах, проведенных Фишером в 1894-м в предварительном заключении на Шпалерной в Санкт-Петербурге? Тогда его допрашивали с пристрастием, даже, как намекал он сам, пытали. Группа старых большевиков, допущенная к изучению дел своих товарищей, арестованных царской охранкой, работала тщательно. Неожиданно выяснилось: Фишер держался не столь и стойко. Не то чтобы выдал охранке, но, скажем так, подвел своими признаниями нескольких — трех, по некоторым данным, соратников. Репутация Фишера как стального большевика стремительно давала трещины и трещинки. Главный тогдашний историк партии Емельян Ярославский выказывал недовольство.

До 1937-го было еще далеко, но Фишера прижали здорово. И хотя друзья по партии докопались-таки до того, что Генрих не сказал полиции всего, что знал, и его не исключили из Общества старых большевиков, относиться стали гораздо хуже.

А тут новая напасть. 13 сентября 1924 года по обвинению в шпионаже арестовали его напарника, вместе с которым он переправлял оружие из Англии в Россию. Так что уже с 16 сентября Фишер в Коминтерне не работал.

Он быстро нашел (или ему подыскали?) новую работу вдали от Москвы. Бывший член бюро Общества старых большевиков, живший в Кремле, руководил теперь небольшой бумажной фабрикой в городке Сокол, что на севере Вологодской области. Интересно, вспомнились ли ему высылки в Архангельскую и Саратовскую губернии?

Или, возможно, благожелатели таким образом выводили старого большевика из-под более серьезного удара? Эвелина вспоминает по рассказам бабушки, что дедушка иногда не показывался в Москве месяцами, а то, бывало, наезжал часто, встречаясь в основном с женой, терпеливо ожидавшей его в столице. Она его тоже навещала. Семья сохранилась, хотя волнений было немало.

Судя по всему, Фишера через несколько лет простили так же неожиданно, как и осудили. С 1928 года он снова в Москве. Возглавляет секцию в институте. Его статья, посвященная очередной годовщине ленинского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», оценена высоко, и вскоре Фишеру предложено написать материал в журнал «Старый большевик» о Владимире Ильиче.

Годы бежали незаметно. В 1931-м его провожают, а не выпроваживают, на пенсию. Он вновь переиздает свои воспоминания, делая их более строгими — в духе прочно обволакивающего страну сталинского времени.

Генрих Фишер скончался 22 марта 1935 года. Эвелина Вильямовна почему-то уверена, что причина смерти — не просто легочное заболевание, а застарелый туберкулез. Дедушку хоронили с почестями. В последний путь проводить его пришли старые товарищи по партии. Солидные издания откликнулись некрологами, а Большая советская энциклопедия — уважительной статьей. Учитывая, что многие его соратники уже подвергались гонениям и преследованиям, жизнь закончилась для Фишера не так и плохо. Кто знает, что ждало бы его через год-два, когда начались сталинские чистки. Он ушел вовремя.

Остались жена и сын Вильям — Вилли. Хотите верьте, хотите нет, но именовавший себя «русским немцем» Генрих Фишер путался в имени сына. На прошении в Коминтерн, помеченном 1923 годом, он пишет: «Прошу выделить путевку в санаторий моему сыну Вильгельму». Да, мешанина в именах, гражданствах, подданствах, паспортах и образах жизни в двух разных странах имела место быть. Будущему нелегалу Вильяму Генриховичу Фишеру она пошла только на пользу.

 

Из Лондона — в ОГПУ

Не хочется лукавить — и не буду. В некоторых статьях о Вильяме Фишере мелькали бравурные и, в принципе, оправданные штампы. Мальчик с детства помогал отцу-революционеру. Еще в Ньюкасле выполнял его поручения, раздавая листовки, бегая на явки и даже обеспечивая связь.

Кто знает, может, Генрих Фишер действительно с детства и приучал сыновей Гарри и Вилли к чему-то такому революционно-конспиративному, но серьезных документальных свидетельств этого я нигде не нашел. Не было подтверждений тому и в беседах с дочерью Эвелиной, и в разговорах с кругом людей, неплохо знавших Вилли Фишера — будущего Абеля.

Вообще должен, просто обязан еще раз написать: все, что касалось Вильяма Генриховича, собиралось по крупицам. Давалось годами и с огромным трудом. Работа в управлении «С», понятно, не располагает не только к излишней — просто к откровенности. Так, Николай Сергеевич Соколов, связник полковника Абеля (так я позволю себе называть нашего героя. — Н. Д.), после долгих расспросов иногда все же решался на некоторые откровенности, скорее лирические отступления, касающиеся личности глубоко почитаемого им нелегала. Однако потом, при новой встрече, милейший и интеллигентнейший полковник Соколов просил: «Давайте не будем. Вдруг помешает тем, кто там сейчас работает». Кто знает, могло и помешать. Все, абсолютно все пожелания подобного рода я принимал неукоснительно. Не думаю, что они как-то обеднили светлый образ Фишера. Вычеркнутые, или, точнее, не приведенные в этой книге оперативные эпизоды — не повод для огорчения.

Сам же полковник Фишер, на склоне лет составлявший по просьбе начальства некие наброски своего бытия, писал по этому поводу:

— По соображениям производственного характера некоторые подробности моей биографии должны остаться тайными. Другие могут быть опубликованы. Однако некоторая туманность в описании моей жизни не означает, что приводимые факты неверны. Я предпочитаю недосказывать, нежели врать…

Но вернемся в Ньюкасл-на-Тайне, где и родился 11 июля 1903 года второй сын революционера-эмигранта Фишера. Здесь я почти без купюр привожу то относительно немногое, что рассказывала мне о детстве и юности своего отца Эвелина Вильямовна, которая до самой своей кончины в 2007-м оставалась настоящим кладезем семейных преданий и тайн. При этом она боялась всяческих спекуляций на имени обожаемого ею отца и порой говорила о «безнравственном выворачивании тайн»…

Своими правдивыми и детальнейшими рассказами Эвелина Вильямовна меня настолько воодушевила, что некоторые главы этой книги основаны в основном на ее впечатлениях, воспоминаниях. Изредка она давала мне копии документов, совсем не секретных или уже рассекреченных. Видимо, то были бумаги из семейного архива. За все за это и за долгие часы, на меня потраченные, низкий ей поклон и царство небесное!

Семья Фишеров жила в своем Ньюкасле в скромном достатке. Ее глава Генрих Матвеевич — в России, менял и работу, и место жительство постоянно. В одном только Питере успел потрудиться на семи фабриках. Искал новых и новых соратников в рабочей среде, сам их образовывал в своих кружках. Был уверен, что только рабочий донесет до рабочего все марксистские истины так, как не сможет сделать это в силу своего происхождения никакой интеллигент. А в Англии он лишь раз переехал с одной квартиры на другую, да и вкалывал практически все там же, на верфи. Поселились в двухэтажном домике, небольшом, но уютном.

Возможно, не хотел перемен из-за двух своих мальчишек. Им, родившимся в Англии, не пришлось менять в детстве ни жизненного уклада, ни приспосабливаться к непривычной обстановке. Все было родным, понятным.

Любимцем семьи был вне сомнения старшенький — Гарри. Любовь Васильевна, женина властная и даже суровая, этой своей привязанности не скрывала. Гарри хорошо учился, был послушен и исключительно прилежен. Все же сказывался замес кровей: немецкая педантичность и исполнительность, русская смекалка и изобретательность легко и естественно уживались с английской чинностью и консервативностью. Младший, Вилли, чувствовал, что надо тянуться за Гарри. Была тут и детская ревность, и даже совсем уж не мальчишеская обида. Соревновались братья во всем. Учиться, как Гарри, бегать — так же быстро, как он. Любовь матери он пытался завоевать, даря ей букетики полевых цветов. Не совсем получалось. Мама вбила себе в голову, что Вилли приносит цветы, чтобы загладить свою очередную шалость. Наверно, была в этом и сермяжная правда — частенько вслед за букетом в дом являлись соседи с жалобами на младшенького…

Вильям Генрихович вспоминал, что уж кем-кем, а пай-мальчиком он совсем не был. В напарники для шалостей брал не отличавшегося послушанием брата, а соседского мальчишку. Они вместе угоняли у соседей-рыбаков легкую лодку и на веслах уплывали довольно далеко в море. Пропажа обнаруживалась, рыбаки догоняли сорванцов и тянули на буксире к берегу, чтобы там примерно наказать. А Вилли с приятелем незадолго до подхода к причалу брались за весла, отрывались от преследователей и, выпрыгнув на берег, бросали лодку на воде. Сами убегали, оставляя рассерженных рыбачков материть их неизбежными в таких случаях четырехбуквенными английскими словами. Порой за этим следовали визит рыбаков в дом Фишеров и порка в привычном исполнении папы Генриха.

Мать в этих случаях никогда не защищала Вилли. Переживала: ведь он не умел плавать, каждое такое приключение грозило последствиями серьезными. Однажды отец, чтобы хоть как-то научить сына держаться на воде, бросил его, упирающегося, в речку. Вилли побарахтался на глубине, каким-то образом выбрался на сушу. То был последний раз, когда его видели плывущим.

Зато старший Гарри был отличным пловцом, опережавшим всех сверстников. Знать бы только, чем все это для него закончится…

А Вилли предпочитал гонять на велосипеде, любил роликовые коньки. Но спортом никогда не увлекался. Не его это было, не тянуло. Уже переехав в Россию и женившись, старался освоить коньки. Супруга привела на каток, он спотыкался, падал, даже ухитрился сломать лезвие конька, прикрученного к ботинку, и, разозлившись, больше на катке не показывался.

Вместе с братом они устраивали соревнования совсем другие: кто лучше вычистит дом. Вилли надраивал все металлические предметы, Генрих — Гарри выметал мусор, а потом чуть не вылизывал полы. Изредка мама поручала им печь домашний хлеб.

В 1914 году ребята впервые познали, что такое национальная ненависть. Шла Первая мировая война, и воевавшая с Германией Британия постепенно переполнялась глубокой неприязнью ко всему немецкому. А тут прямо под боком оказалась парочка немцев. К тому же на первый взгляд беззащитных. Когда военно-морские силы кайзера потопили большое английское судно «Луизиана», забитое сугубо гражданскими пассажирами, соседи по парте полезли на Гарри и Вилли с кулаками. Братья дали резкий отпор. Отец тотчас отправился в школу, популярно объяснив, что они — немцы, но обрусевшие, являются союзниками британцев, а не врагами. Тем, кто не был с этим согласен, он пообещал доказать это лично.

Впрочем, и самому Генриху в те годы пришлось на собственной шкуре испытать настоящую неприязнь даже со стороны горячо им любимых в ту пору английских товарищей по рабочему классу. В консульстве России, куда он официально обратился, ему выдали справку: подданный Великобритании Фишер родился, жил и работал в России 30 лет. Да и его визит в школу многим запомнился. Некоторые соседские знали кличку Генриха Фишера — «человек из стали». Связываться с таким и проверять, действительно ли кулаки у него железные, не очень-то и хотелось. Братьев оставили в покое.

Вилли не воспринимал всех этих обид всерьез. Были у него в школьные годы планы иные — для себя он решил, что станет химиком. Возился со своими опытами в темной комнатушке и как-то раз до жути напугал маму. Горючая смесь взорвалась, и хотя все обошлось, исследователя-изобретателя проучили вот уж до боли знакомым отцовским ремнем.

В химии он разочаровался. И с тех пор долгие годы не решался отдать предпочтение ни точным наукам, ни фотографии, которые тоже интересовали.

Уже потом, после возвращения из американской тюрьмы, рассказывал своему товарищу по работе полковнику Павлу Георгиевичу Громушкину, что еще в детстве много рисовал. Покупал карандаши, акварельные краски. Делал наброски знакомых, писал натюрморты. Родители не придавали увлечению сына никакого значения. Английские учителя следили за его потугами абсолютно равнодушно. Он был способным или даже талантливым самоучкой, которому наверняка требовался хороший наставник. И тогда, вполне вероятно, мы бы услышали о художнике Фишере. Увы, в школьные годы рядом не оказалось никого, кто бы оценил и помог. Вилли был словно в свободном плавании, пребывая в ожидании, куда же вывезет или на какой берег выбросит его волна.

В школе он учился хорошо. В Англии, как и в других странах Западной Европы, экзамены — только письменные. Предпочтение дается коротким, четко сформулированным ответам. Тут преподавателя на жалость не возьмешь. И Вилли отлично сдал выпускные.

Он уже работал учеником чертежника. Появлялась возможность поступить в университет: ему полагалась стипендия. Перспективы у сына рабочего открывались радужные. Он выбрал Лондон, с его престижными учебными заведениями. Сдал в 1919 году экзамены в университет… По некоторым чужим, не семейным упоминаниям, в которые мне верится с трудом, отучился там пару курсов. Никаких документальных подтверждений этому пока не найдено. В ту пору семья уже сидела на чемоданах: отец твердо решил, что пора возвращаться в Россию. Перечить ему никто не посмел, в семье этот вопрос даже не обсуждался. Шла весна 1920-го.

Ну а как же все-таки с революционными настроениями сыновей старого большевика? Да никак. Лишь в коротких и сугубо официальных воспоминаниях Вильяма Генриховича промелькнул скромный абзац. После Февральской революции 1917-го в магазин Ньюкасла зашли русские моряки. Спросили, где можно купить марксистскую литературу. Хозяин, он случайно оказался эмигрантом из России и знакомым семейства Фишеров, указал на Вилли. Неизвестно, свел ли моряков 13-летний мальчик со своим папой или нет. По крайней мере, Вилли этот эпизод в память врезался. Помнил он и о выступлениях отца на митингах Общества «Руки прочь от Советской России».

Участвовал ли в этом движении он сам? Сомнительно. Слишком был молод.

Зато когда в мае 1920-го семья вернулась в Москву, Вилли Фишеру, сыну старого большевика, сразу нашлось дело. Оно, как и почти все то, что предстояло совершить в этой новой своей жизни будущему полковнику Абелю, отдает некой таинственностью. Как понять такую фразу из его биографии? «В Советской России я работал среди молодежи из семей эмигрантов, вернувшейся на Родину и не знавшей русский язык. Эта работа очень помогла мне в изучении иностранных языков». Как работал Вилли? Что конкретно делал? Встречаются упоминания, будто уже в самой своей юности трудился по линии Коминтерна, куда пристроил его отец — кадровый сотрудник, хранитель драгоценнейшего архива организации, откуда и вышли чуть позже почти все советские разведчики иностранного происхождения.

В книге о его товарище по разведке — нелегале Кононе Молодом приводится любопытный эпизод. Якобы Фишер — Абель был первым выпускником только-только созданной разведшколы, в которой он старательно отучился в начале 1920-х аж целых четыре года. Вильяма тут же забросили за границу. Посадили с липовыми документами в поезд Москва — Варшава. В польской столице Вилли, не выходя из вокзала, пересел на состав, благополучно доставивший его в Гамбург.

Задание — сложнейшее: установить связи со старой русской агентурой, в Германии давно осевшей, работавшей еще на проклятый царский режим и теперь затаившейся в ожидании так и не поступавших дальнейших инструкций. По приведенному Фишером признанию, таких «спящих», как говорят в разведке, агентов было полтысячи!

И направляясь ранним утром в Гамбурге по первому же адресу, юный чекист вдруг услышал окрик на чистом русском: «Эй, а где тут можно помочиться?» И ответил, повинуясь инстинкту, тоже по-русски, мол, в первой же подворотне. Вопрос — по-русски, ответ — тоже. Гамбург, утро, исчезнувший незнакомец… Запахло провалом, которого не последовало. По утверждению Молодого, эпизод относится к 1924 году.

Но ведь в ОГПУ Фишера официально примут гораздо позже, 2 мая 1927-го. По-моему, мистификация. Их в исполнении Молодого немало, к некоторым мы еще обратимся. Но есть основания предполагать, что этот короткий отрезок между прибытием и зачислением в чекисты был определенной пробой сил молодого человека, к которому сразу после возвращения начали присматриваться люди из ЧК. Уж очень этот Вилли Фишер был нашенским, правоверным.

Он стал настоящим комсомольцем, получил членский билет еще в 1922-м. В Хамовническом районе занимался пропагандой и агитацией. Его комсомольская ячейка не знала жалости к отступникам. Вовсю боролись с троцкистами. Иногда интеллигент Фишер доказывал правоту высших ленинских принципов и с помощью кулаков. Здесь он никогда не был среди лидеров, зато ни разу не оставил поля боя.

Но и учебу, столь успешно начатую в Англии, бросать не хотелось. Увлечение живописью пересилило даже мечты о радиоделе, которым он начал активно заниматься, и пробуждающуюся страсть к математике, а также к прочим точным наукам. Он сдал экзамены во ВХУТЕМАС. Тогда это художественное училище было скопищем молодежи и преподавателей, принявших революцию и отрицавших искусство, которое было до нее. Профессура это поощряла, а Вилли Фишер — нет. Претил ему авангардизм, к которому начинающий профессиональный (фактически) художник питал явную неприязнь, скорее отвращение с юных лет. Спорил с учителями, не сошелся со студентами. Из училища, теперь известного как знаменитое Суриковское, он ушел сам. Немного обидно. Был, казалось, на верном пути. Затем последовало поступление на, почему-то, индийское отделение Московского института востоковедения и успешное завершение первого курса. Однако профессия востоковеда тоже не привлекала.

Родители этими метаниями были недовольны. Они-то в свои 20 уже твердо знали, за какие идеалы и как биться. Мать Любовь Васильевна (об этом мне постоянно рассказывала Эвелина Вильямовна) вообще была к младшему, теперь единственному сыну строга чрезмерно. Трещина в отношениях еще более углубилась, когда трагически погиб старший и любимый Гарри.

Я все никак не мог разобраться в этой путанице имен — Гарри или Генри, Генрих, как записано в свидетельстве. Но и отец с матерью, приспосабливаясь к новой жизни после двух десятков лет отсутствия, называли своих ребят по-разному. Однако суть не в этом. Вот эпизод гибели старшего сына в подробностях.

Тогда Вилли и Гарри поехали купаться на Учу, неподалеку от Москвы. За ними увязались другие ребятишки из числа тех, родители которых, как и Фишеры, вернулись в Советскую Россию после жизни в далеких краях.

Гарри хорошо поплавал, Вилли, не умевший держаться на воде, загорал на бережку. Накупавшись, старший уже засобирался домой. И вдруг крик, суматоха: недалеко от берега тонула маленькая девочка из их компании. Гарри не раздумывая бросился на помощь. Вытолкнул ребенка из омута, а сам пропал под водой. Его относительно быстро вытащили — не так глубоко, до берега близко. Пытались откачать. Младший брат не растерялся, пытался сделать искусственное дыхание. Кричал, не давал увезти брата в морг…

Он принес домой страшную весть. И любимая мать, потеряв самообладание, выдохнула: «Почему не Вилли…»

Это «почему» мучило Вилли Генриховича всю жизнь. В чем и как провинился он перед матерью, за что не заслужил любви? Наверно, тут и закончилось детство-отрочество нашего героя. Жить в семье взрослому и не такому желанному сыну было непросто. Служба в Красной армии, на которую его призвали в октябре 1925-го, открывала новую главу в пока пустоватой биографии.

Служил больше года во Владимире в 1-м радиотелеграфном полку Московского военного округа. Попал туда, куда надо. Радиолюбительство стало коронным, после рисования, увлечением. Он мог собрать приемник из ничего. Тащил проволоку для катушек из каких-то старых квартирных звонков. Находил непонятно где кристаллы для детекторов. В будущем эта неимоверная изобретательность пригодилась радисту-нелегалу Фишеру. Он умел починить вышедшую из строя рацию, учил будущих разведчиков-диверсантов обходиться своими силами при поломках даже сложного радиооборудования.

Полная нехватка всего и вся помогла ему сделаться незаменимым участником победных для советской разведки радиоигр во время Великой Отечественной.

В радиороте подобрались молодые красноармейцы-москвичи, ему под стать. В казарме на пару сотен человек его кровать стояла рядом с койками двух ребят: будущего Героя Советского Союза полярника-радиста папанинца Эрнста Кренкеля и Героя Социалистического Труда народного артиста СССР Михаила Царева. Оба они потом в своих воспоминаниях с теплотой писали о Рудольфе Абеле, как было положено называть их друга Вилли Фишера после его возвращения из США. В конце 1960-х Кренкель вновь сблизился со своим старым армейским товарищем. Кстати, Кренкель и Царев оба стали союзными Героями, а вот Фишер официально — нет.

В роте новобранцам баловать не давали. Ротный, участник Гражданской войны, никаких авторитетов и детей старых большевиков не признавал. Сначала Вилли слегка ерепенился, никак не мог приспособиться к тяжелой солдатской лямке. Как-то он поразил всех, облачившись в полосатую пижаму. За такой наряд — наряд вне очереди и солдатские насмешки. Не маменькин сынок, но рвалась наружу иная культура. Только на занятиях по радиоделу и отводил душу. Тут его с Кренкелем быстро признали. И даже суровый ротный проявлял некоторое снисхождение к слабоватой строевой подготовке и иностранному акценту красноармейца Фишера.

Да, акцент проявлялся. Стоило занервничать, взяться за какое-то сложное дело, как рвались из него англицизмы, интонация становилась чисто той, что в школе в Ньюкасле. Он, рассказывает дочь, и на пенсии мог иногда выдать в минуты глубокого расстройства нечто британское, но всегда интеллигентное, «шекспировское». В армии это из красноармейца Фишера старательно выбивали. Но так и не выбили.

И все равно время службы, по признанию самого Фишера, было полезным. Он ощутил определенную самостоятельность. Приобрел, как выяснилось скоро — лишь на время, друзей.

После демобилизации в ноябре 1926-го Вилли хотел было отдохнуть. Родителям это совсем не понравилось. В эти годы пора знать, чего хочешь. Тянуло к радиотехнике, и Вилли собирался принять предложение поработать в научно-исследовательском институте радио.

Но вечеринка, устроенная одним из армейских приятелей, перевернула жизнь. И личную, и, что абсолютно неожиданно, сугубо профессиональную. Он познакомился с молоденькой студенткой консерватории Еленой Степановной Лебедевой.

Радист из Вилли Фишера получился идеальный

Будущая арфистка была скромна, застенчива, но не очень прилежна в занятиях. Она и на свидания опаздывала. И Вилли всерьез взялся за ее образование. Приходил к ней домой, засекал по часам время музицирования. Если ему казалось, что гаммы звучат не так, как надо, вежливо, однако требовательно предлагал сыграть выученное еще и еще раз. Иногда сам брался за мандолину или гитару. Играл на мандолине неплохо, с чувством. Гитару осваивал, но так до конца и не освоил. Лене, или Эле, как он, да и все, называл предмет своего обожания, нравилось, когда играл сам Вилли, однако педантичность, с которой обрусевший немец-англичанин-русский заставлял повторять опостылевшие упражнения, приводила в ужас.

Однажды он взялся починить ее сломавшуюся арфу. Разобрал все и до конца, да так, что Эля уж не чаяла, что инструмент будет хоть как-то собран. Но Вилли нашел дефект, устранил неисправность, и арфа снова зазвучала.

Где-то перед войной, когда Фишера отлучили от органов, к нему приезжали консультироваться профессиональные настройщики: никак не могли починить дорогую закапризничавшую арфу. Даже Эля отнеслась к тому визиту со скептицизмом. А зря! Золотые руки и светлая голова сделали свое очередное доброе дело.

Сколько же ему удавалось и в большом, и в малом! Только вот нужной работы не находил. Была идея даже поехать куда-то на заработки. К примеру — радистом на далекую зимовку. Но оставлять невесту одну не решался.

Вилли продолжал регулярно являться в дом юной арфистки, третировать ее своим засеканием времени и «мало, Эля, сыграйте еще». И, как ни странно, такое ухаживание привело к свадьбе. 7 апреля 1927 года отношения были оформлены официально.

Родители, находившиеся в то время в отъезде, к избраннице сына отнеслись благосклонно. Даже суровая свекровь, славившаяся трудным характером. На всякий случай она пригрозила Вилли: если с молодой женой случится что-то не так, пеняй на себя, я всегда на ее стороне. Но тут же последовало и еще одно выяснение отношений, нечто вроде ультиматума. Мол, тебя, безработного, мы, так и быть, на своей шее продержим. А жену — нет. Пора браться за дело.

И на это у Вилли было что ответить строгим папе с мамой. Через несколько недель после женитьбы произошло в его жизни еще одно событие. Может, и более знаковое? Со 2 мая 1927 года Вильям Генрихович Фишер был зачислен в органы ОГПУ.

 

Добро пожаловать в ЧК

Сам он впоследствии повторял: привлекли романтика разведки и уговоры друзей, уверенных, что знание языков нужно использовать на службе родины. Наверняка это тоже сыграло роль в окончательном выборе.

Но в чекисты его определил не отец, несколько лет проработавший в Коминтерне, откуда внешняя разведка уже черпала проверенные кадры. И не командиры из радиороты, где отслужил красноармеец Фишер. На работу в ОГПУ, в отдел переводов, его по-семейному рекомендовала Серафима Степановна Лебедева, старшая сестра жены, Эли. Серафима там уже трудилась — переводчицей.

Ясно, что безработного Фишера с его необычной даже для той поры биографией проверяли. Но тут за Вилли сыграли и происхождение отца-большевика, и его комсомольский фанатизм, и освоенное радиодело, и, конечно, знание языков, особенно английского.

Сам Вильям Генрихович или его начальники, кто знает, дают этому выбору профессии трактовку несколько иную. «После демобилизации, зимой 1926-го, мне предстояло устраиваться на работу. Было два предложения — научно-исследовательский институт и отдел ИНО ОГПУ. Меня привлекала и радиотехника, и романтика разведки. Товарищи доказывали, что мое знание иностранных языков необходимо использовать на службе Родине. Наконец, выбор был сделан, и со 2-го мая 1927 года я стал чекистом».

Но все же сына старого большевика здорово помурыжили. Армейская характеристика местами была совсем нелестная: «Требует внимательного руководства. Легко поддается влиянию окружающих товарищей». Но уж очень был объект подходящим для предназначавшейся работы. За ним следили пристально и вот что выследили: «Служа в Красной Армии, Фишер общался и переписывался со своими друзьями из Англии и Германии. К нему в батальон во Владимир даже приезжал член Исполкома КИМ». Но, несмотря на все эти «грехи», в отдел ИНО взяли.

Этому предшествовала личная беседа — или собеседование? — с начальником ИНО Мейером (Михаилом) Трилиссером. Грозным чекистом, наводившим собственной решительностью страх и на врагов советской власти, и, отчасти, на своих подчиненных. Зачислили помощником уполномоченного Восьмого отделения. В переводе на русский, юный Фишер с первых дней попал в научно-техническую разведку. И, внимание, его прямым начальником был Александр Орлов — будущий резидент, у которого лейтенант Фишер служил в нелегальных командировках в Норвегии и Англии.

Считается, будто он начинал чистым переводчиком. Да, он корпел и над переводами, обрабатывал информацию, получаемую из-за границы, составлял аннотации к представлявшим интерес для ИНО научным статьям в зарубежных специализированных журналах. Но участвовал и почти сразу после зачисления в сугубо оперативных мероприятиях. Когда арестовали всех участников годами длившейся операции «Трест», белогвардейцы были ошеломлены. Их столько лет водили за нос! И два диверсанта, посланные из Парижа генералом Кутеповым, решились на отчаянный теракт: хотели взорвать здание ВЧК на Лубянской площади. Ночью пробрались в общежитие и даже зажгли уже шнур, подсоединенный к запрятанной бомбе. Планы спутал вышедший в туалет чекист, заметивший неладное. Потом бросили бомбу в бюро пропусков на Лубянке: комендатура была разрушена, стекла вылетели из витрин.

Бандиты скрылись, каким-то чудом исчезнув с Лубянской площади. Говорят, вскочили на ходу в проходивший мимо трамвай. И тогда всех, даже переводчиков, отправили на поиски террористов, выдав боевое оружие. Среди поднятых по тревоге был и Вилли Фишер. Его группа на след террористов не вышла.

Как рассказывал мне уже в 2001 году Борис Игнатьевич Гудзь, участвовавший на протяжении нескольких лет в операции «Трест» и доживший до 103 лет, на поимку были брошены все имевшие хоть какое-то отношение к ЧК. Найти диверсантов было делом чести. Их нашли довольно далеко от Москвы. Одного взяли, другой, поняв бесполезность сопротивления, застрелился…

Зато в следующий раз Фишеру повезло. В 1928-м врагами Страны Советов были запушены слухи: вот-вот начнется война, и все разменные серебряные монеты разом исчезли. Назначенному начальником группы Фишеру были отряжены в помощь младший командир и два курсанта. По наводке агента приехали в городок недалеко от Москвы. Промаялись целый день в доме подозреваемого, перерыли все, что только было можно. Бесполезно. Раздосадованные, пошли покурить на двор. Устроились на штабелях дров, и тут вдруг поленница рассыпалась и при падении растеклась целой серебряной россыпью. Собрали Фишер со товарищи урожай серебра в пять пудов.

Фишер, почти всю жизнь трудившийся нелегалом, не был эдаким «белым воротничком» разведки. Участвовал и в обысках, и в арестах. Постигал все необходимые в его профессии азы на практике. Однако эти мелкие оперативные эпизоды главными для начинающего разведчика не были. Характеристика, данная вскоре после начала работы в органах, разительно отличалась от той, первой. Его называли «хорошим тех. работником, очень добросовестным и аккуратным. Используется не только как переводчик, но и как пом. референта». И в завершение исключительно ободряющее: «Работник перспективный. Партийно активен… Много работает над своим образованием».

С этим и перевели в Первое отделение ИНО. Так тогда именовалась нелегальная разведка. Он тщательно изучал — или припоминал — жизнь на той стороне. Читал знакомые еще по Англии газеты. Составлял по открытой печати служебные политические и экономические отчеты, отправлявшиеся начальством неизвестно куда и кому. Совершенствовался в радиоделе, хотя уже тогда его считали здесь асом.

Рядом работал народ с биографиями схожими. Среди них — бывшие политэмигранты, поднаторевшие на подпольной работе еще до революции. Встречалось немало прибалтов, говоривших на всех языках мира. На удивление много было матросов — они считались кадрами проверенными и наиболее надежными. Начальником Восьмого отделения был Яков Серебрянский, больше известный в органах, как «дядя Яша». С ним Фишер работал чуть не с самого начала, с ним и вернулся в разведку — после отлучения обоих — уже в 1941-м.

Готовили ли его специально к закордонной, как тогда называлось, работе? В принципе — да. Ради этого и брали. Первая загранкомандировка подоспела даже быстрее, чем можно было ожидать.

В конце 1930-го, по другим данным — в апреле 1931-го Фишер Вильям Генрихович, родившийся и выросший в Англии, обратился в посольство этой страны с просьбой о выдаче ему и членам семьи британских паспортов. Мол, разочаровался в СССР, хочет с женой и маленькой дочерью, 1929 года рождения, попытать счастья на родине.

Англичане не отказали своему разочарованному в Советах парню. Но непонятно: какой все же паспорт ему вручили? Тот, № 207393, с которым он въехал с семейством в СССР, предусмотрительно не отказавшись от гражданства, или новенький?

Вилли, Эля и крошечная Эвелина поселились в Норвегии.

Сначала в пригороде Осло, затем поближе к центру. Но тоже далековато. Не шиковали, домой ездили на трамвае. Англичанин Вилли Фишер занимался фотоделом, возился с радиоприемниками, что было гораздо ближе к его настоящей профессии — радиста нелегальной резидентуры. По легенде — в Норвегии, потом в Англии, числился он радиоинженером. Легенда ни разу не подвела, сомнений не вызвала. А под руководством радиста нелегальной резидентуры Франка в странах Скандинавии заработала целая сеть радиопередатчиков.

Командировка, где Фишер трудился под своей фамилией, завершилась лишь в 1935-м. Шла оживленная переписка с оставшимися в Москве родителями и напряженная работа.

Сразу после возвращения в СССР англичанину предстояло срочно выехать в Англию. Но Эвелина, болезная, подхватила скарлатину и пролежала в Боткинской. Здесь и нахваталась русицизмов, от которых с трудом потом избавлялась уже в Лондоне. Жили в большом доме. Фишер работал все тем же радистом, под теми же прикрытиями. Все шло неплохо. Тут, вероятно, и была установлена связь с теми, кого впоследствии назвали «кембриджской пятеркой». Отношения с резидентом Орловым складывались нормальные. Швед ценил Фишера как классного радиста.

И вдруг в 1937-м — отзыв из Лондона. Снова Москва, и до войны Фишер уже больше никуда не выезжал. В отличие от Орлова-Шведа, переметнувшегося в США. Ну а 31 декабря 1938 года безвестный кадровик сообщил Вильяму Генриховичу об увольнении из органов госбезопасности.

 

Вот бы с ним сходить в разведку

Вот такое интервью вполне мог бы дать легендарный разведчик полковник Рудольф Иванович Абель, он же Вильям Генрихович Фишер — хотя реально на такие откровения он был не склонен. Предполагаю, что эти своеобразные записки разведчика, используемые мною для вымышленной, но искренней беседы, помогали тем, кто готовился в нелегалы. Попробуем представить наш разговор с героем таким вот образом.

— Рудольф Иванович…

— Я не люблю, когда меня называют этим так ко мне и прилипшим именем моего друга подполковника Абеля.

— Извините, Вильям Генрихович, хотел вас спросить: в чем вам видится основная задача разведки?

— Мы выясняем чужие секретные планы, направленные против нас, с тем, чтобы принять необходимые контрмеры.

Если коротко, то у нашей разведывательной политики — оборонительный характер. У Центрального разведывательного управления США противоположные способы работы. ЦРУ ведет активную политику, создает предпосылки, ситуации, при которых возможны активные военные действия вооруженных сил США. ЦРУ организует контрреволюционные восстания, перевороты, интервенцию. Достаточно напомнить вам о перевороте в Гватемале, о событиях в Доминиканской Республике, о провалившейся попытке вторжения контрреволюционных сил на Кубу и о многих других. Со всей ответственностью подтверждаю: наша разведка подобными делами не занимается.

— Вы в разведке с 1927-го. А кто тогда трудился рядом?

— Первые работники подбирались из людей, знающих иностранные языки и условия жизни на Западе. Они были проверены на активной борьбе с контрреволюцией и своим энтузиазмом и смекалкой восполняли отсутствие опыта. Учились на практике, создавая собственную школу разведывательной работы и вырабатывая ее методику. Теперь мы имеем возможность теоретически подготовить наших молодых работников и во многом оградить их от ошибок и промахов, на которых мы учились в начале нашей деятельности. Само собой разумеется, теория не заменяет практику, и в подготовке новых кадров практической работе уделяется большое внимание.

— Кто же попадает в разведку?

— Подбор очень строгий, многосторонний. Нам нужны люди со способностями к языкам, смекалистые, инициативные. Они должны быть решительными и сообразительными, развитыми и преданными… Процесс подготовки многосторонний и длительный. Учеба продолжительна — непросто освоить не только языки, но и технику, которой мы пользуемся. Ведь разведчик не работает в пустоте. Он должен иметь связь: надо передавать добытые им сведения в Центр. Связь обеспечивает его нужными указаниями, советами Центра. Нет разведчика, который был бы одиноким, изолированным. Разведка — это коллективная работа!

— Вильям Генрихович, а как вы относитесь к произведениям на «шпионскую» тему, к фильмам с погонями и перестрелками?

— Очень часто у неосведомленных людей создаются неправильные представления о нашей работе. Писатели, которые создают популярную литературу о разведке, сами не имеют понятия о том, как мы работаем. В их произведениях герои проделывают такие фокусы, от которых у настоящего разведчика волосы становятся дыбом. Правда, не у меня — потому что их осталось совсем немного. Часто получается так, что герой утром просыпается в будуаре жены военного министра рядом с открытым сейфом, в котором хранятся военные планы наших противников. Разведчик их хватает, но пришедший министр пытается ему помешать. Начинается стрельба, погоня в скоростных авто, а также на реактивных самолетах, подводных лодках. Все это читается с захватывающим интересом и смотрится в кино с замиранием сердца. Но — это не разведка. Романтика нашей профессии совсем не в таких инцидентах. Она в том, что разведчик делает полезную работу, интересуется ею, и растет, расширяя познания и способности. Эта профессия дает работнику возможность узнать жизнь, историю, экономику зарубежных стран так, как он не смог бы узнать из учебников. Он знакомится с разными народами, их бытом. Все это требует наблюдательности, умения объективно разбираться в окружающем, трезвости в суждениях и инициативности в действиях.

Да, работа эта связана с риском. Разведчика могут поймать, осудить на длительный срок и даже приговорить к смертной казни. Соблюдением мер предосторожности нелегал сводит риск до минимума. Постоянно имеет в виду возможность провала, ареста, но не дает мысли об опасности довлеть над ним и мешать работать. Как солдат на фронте, он привыкает к опасности, умелым поведением, постоянной внимательностью доводит ее до минимума и спокойно занимается своим делом.

— А в чем все-таки особенность деятельности разведчика-нелегала?

— Если разведчик находится в стране как законно прибывший туда иностранец или легализовался как местный житель, он по сути дела находится вне поля зрения контрразведки. Ведь он не фигурирует там как наш подданный. Благодаря знаниям языков, чужих обычаев и порядков может раствориться среди миллионов других там проживающих. Перед разведчиком стоит именно эта задача: проникнуть в страну, осесть там и быть таким, как всякий другой человек. Он строит разведывательную работу так, чтобы она не привлекала внимания, и своим поведением не выделяется из общей массы. Конечно, это не так просто, как может с первого взгляда показаться.

Есть и другая сторона, которая не всегда легко переносится разведчиком. Он находится во вражеской среде. Иногда долгое время живет в стране один, без семьи, изредка получая письма от близких. Требуется особая выдержка, дисциплинированность, чтобы сохранить спокойствие, равновесие и продолжать работу. Здесь обязательно добавлю: у разведчика бывает время, когда он должен ждать. Необходимо проявлять терпение, потому что надо дать событиям развиваться своим чередом, оказывать на них влияние никак нельзя. Такие паузы становятся тяжелым испытанием для нервов.

— И как же с этим справиться?

— В подобных случаях для разведчика полезно уметь развлечься, как бы отключиться от дел. По понятным причинам он не может позволить себе расслабиться при помощи бутылки водки или в обществе легкомысленных дам. Тут разведчик должен быть крайне выдержанным. В вынужденных паузах находит отдых в том, что занимается каким-нибудь хобби. Умение использовать время в подобных развлечениях необходимо нелегалу и в тех случаях, когда он попадает в руки чужой контрразведки. Тогда для него крайне важно суметь сохранить равновесие, не поддаться панике.

— А что изменилось в разведке за годы вашей работы?

— Многое. За 40 с лишним лет мне довелось увидеть, как развивались методы работы, расширялось применение техники. Это помогло обеспечивать нелегала необходимыми данными, бумагами и прочим, позволяющим ему спокойно проживать в стране работы. На заре нашей деятельности мы этим не были избалованными.

— Что же было на заре?

— Очень часто разведчик сам добывал себе документы — мы их тогда называли «сапогами». И, конечно, случались комические моменты. Помню коллегу, раздобывшего себе персидский паспорт. На фарси он знал только «салам алейкум» — причем не был уверен, что это выражение принадлежит персам, а не арабам. Для внешнего эффекта он отрастил бороду и в таком виде спокойно проработал несколько лет в Европе. Правда, потом рассказывал, что от явно восточных типов он удирал, как от чумы. Лучше избегать встречи с людьми, которые могли бы тебя разоблачить. Другому нашему товарищу пришлось в те далекие годы разъезжать по венгерскому паспорту. Венгров не так много, а знающих этот язык — не венгров — очевидно, еще меньше. Его пригласили на уик-энд в загородное поместье довольно знатной английской семьи. Гостя, как и полагалось, встретил батлер — дворецкий, который проводил в предназначенную ему комнату, разложил вещи по комодам и шкафам и предоставил возможность выкупаться и переодеться, прежде чем предстать перед хозяевами дома. Ну, наш герой привел себя в порядок и спустился вниз в гостиную, где его ожидала хозяйка дома. Они поздоровались, и затем дама сообщила, что пригласила специально для него какого-то венгерского барона из посольства. «Чтобы вам было приятно и чтобы вы могли поговорить на родном языке», — обрадовала она.

Все это было, конечно, очень мило и предусмотрительно с ее стороны, но для нашего товарища прозвучало похоронным колокольным звоном. Положение аховое! Удрать невозможно: вещи разложены, да не так просто уйти. Ближайшая станция железной дороги в десяти километрах, глушь, да и удирать странно. Но главное, что для дела, ради которого он так добивался знакомства с владельцем поместья, никак нельзя было ему бежать. Что делать? Заболеть? Придет врач и разоблачит! Прибудет венгерский барон и посочувствует на родном венгерском. Нет, не годится. Оставалось только одно: напиться до потери сознания. Хорошо, что в английском обществе, даже высшем, много людей сугубо пьющих. И наш товарищ вместе с хозяином — что было удачей для этой затеи — быстро и решительно напился. Он дал отвести себя в отведенную комнату, где слуга его заботливо раздел и уложил в кровать. Проспал весь субботний вечер и большую часть воскресенья. Путем осторожных расспросов слуги он узнал об отъезде барона и только после этого снова спустился в гостиную, где принес свои извинения хозяйке, публично коря себя за собственную слабость к виски.

Находчивость — необходимое качество разведчика. Она развивается и укрепляется постоянной работой над собой. Перед любой операцией разведчик продумывает ее со всех сторон, стараясь предугадать все возможные обстоятельства, которые могут помешать ее выполнению. Трудно предвидеть все случайности, но стараться найти выход из всех мыслимых трудностей он должен. Помимо того что такая подготовка операции способствует ее осуществлению, она развивает умение быстро находить правильный выход из непредвиденного положения.

— А случалось ли нечто подобное в вашей практике?

— Перебираясь из одной страны в другую, нам часто приходится пользоваться разными документами, паспортами. Разница между ними не только в национальной принадлежности, но и в фамилии, возрасте и других подробностях. В течение той моей поездки пришлось трижды менять документы — проживал в одной стране, ехал в другую, добирался до места назначения, где должен был получить третий, последний паспорт. Естественно, я знал все данные, занесенные в документ, всю легенду, с ним связанную. Сам придумал и фамилию, и «историю» его владельца, так как по нему и должен был завершить свое путешествие. Но память иногда играет с нами свои шутки. Так случилось и тогда. Я встретился со связником, обменял паспорта и тут же отправился в кассу аэролинии купить билет на самолет. Кассир должен заполнить бланк с фамилией и другими данными пассажира. Он меня спрашивает фамилию, а я — ее не помню! Кошмар! Что делать? Тут меня осенило. Вынимаю паспорт из кармана и даю кассиру. Он выписывает нужные ему данные, а я с раскрытого паспорта прочитал «свою» фамилию и сразу же все вспомнил. К счастью, подобные ляпсусы встречаются редко, но, наверно, каждому разведчику один или два раза приходилось попадать в такое положение. Видимо, во всех случаях мои коллеги выкручивались, потому что о таких провалах я не слышал.

— Вильям Генрихович, расскажите о вашей последней «нелегальной» командировке в Штаты.

— После смерти президента Рузвельта отношение США к СССР резко изменилось. Естественно, в число наших ответных мероприятий были включены задачи по расширению разведки в стране врага. В 1947-м мне было предложено выехать в США. Некоторое время ушло на подготовку по техническим вопросам и еще потребовалось время для подбора документов, нужных для поездки. До войны переезжать из страны в страну на Западе было легче. Ну а с США стало особенно сложно. Для получения визы в Штаты любому иностранцу нужно было подвергнуться длительной, открытой и достаточно основательной проверке американских властей. Для нас такой путь был по ряду причин негодным. Решили, что я въеду в страну как американец, возвращающийся из туристической поездки по Европе. Но и это не устраняло всех трудностей. Наоборот, возникал ряд новых. Были и сложности с языком. Английский американцев несколько отличается от языка англичан. Мои познания, хотя и вполне достаточные, были по своей природе английскими.

— Вы же родились в Англии, учились там…

— И потому после нескольких месяцев пребывания в США мой акцент и умение применять американские идиомы не вызывали сомнения у местных жителей. Так же легко устранялись затруднения, вызванные незнанием обычаев страны. Своеобразные трудности вытекали из другой особенности страны, а именно: отсутствие прописки и паспортной системы вообще. Кажется парадоксальным, что полная свобода передвижения и выбора местожительства может породить преграды. Однако они возникали именно потому, что отсутствие учета населения по паспортам и прописке восполнялось многочисленными другими методами учета.

Как вам известно, в Америке все владельцы машин и все водители находятся на учете. Правда, он в основном местный, по городам, округам и штатам, но для общегосударственных органов — федеральных властей — это обстоятельство не являлось помехой, если нужно было кого-либо разыскивать.

Другой вид учета — широкое использование всякого рода страхования. Частные страховые общества вынуждены обследовать всех желающих у них страховаться. И клиента всесторонне изучают. Затем есть учет всех абонентов телефонов. В каждом городе публикуются их списки. Все мужчины проходят учет как военнообязанные. В любом избирательном округе имеются списки избирателей. Правда, запись в этот список добровольная.

Я не стану перечислять другие виды учета, а остановлюсь на самом важном с точки зрения моего «особого» положения в стране. Имею в виду учет плательщиков налогов. По законам США каждый гражданин, зарабатывающий деньги, должен ежегодно представить отчет в налоговое управление о своих доходах в течение предыдущего года. Там эти расчеты проверяются и в случае возникновения каких-либо сомнений вызывают налогоплательщика. Даже при отсутствии сомнений часть налогоплательщиков выборочно проверяется, их вызывают в местные отделения ведомства. При посещении налогового ведомства плательщик должен иметь при себе копии трех предыдущих отчетов и все бухгалтерские книги и денежные документы, подтверждающие его доходы.

Само собой разумеется, что мне было совершенно противопоказано иметь дело с финорганами. Будучи американцем в возрасте сорока семи лет, я по крайней мере в течение двадцати семи лет должен был платить налоги. Появившись в стране всего лишь год назад, я не имел такой возможности. Выходило, что делами, которые бы привели меня в соприкосновение с фининспектором, мне бы лучше не заниматься.

С другой стороны, версия, оправдывающая мое существование в начале пребывания в стране, не могла выдержать длительного использования. Я говорил всем, что во время войны, работая сверхурочно, сумел скопить значительную сумму. И мне, холостяку, тратить ее было некогда и не на кого. Короче, продолжать бездельничать было невозможно. Предстояло найти занятие, которое стало бы приемлемым для моего окружения и одновременно не вызвало бы зависти соседей или интереса со стороны налоговых органов.

Наиболее подходящим с этой точки зрения мне показалось амплуа изобретателя. В США ими издавна гордятся. Изобретатель считается безобидным чудаком, не вызывает подозрения. Я стал изобретателем, и не на словах, а на деле. Проектировал и строил аппараты, познакомился со специалистами в области избранной мною цветной фотографии, делал снимки, увеличения, размножал их. Мои знакомые и случайные посетители мастерской могли видеть результаты этой работы. Вел скромный образ жизни, как подобает человеку, живущему на свои средства.

— Как вам все-таки удалось не попасть ни в какие списки?

— Я не обзавелся автомашиной, не регистрировался как избиратель и не платил налоги. Конечно, своим знакомым я об этом не говорил. Наоборот, выступал для них в качестве знатока финансового вопроса, предварительно изучив литературу по налогам.

Со временем я успел освоиться с окружающим меня миром. С языком дело быстро наладилось. Нетрудно было привыкнуть к манерам и обычаям местного населения. А обосновался я в Нью-Йорке.

— Версии того, как вы туда добрались, самые разные.

— На пароходе. Прибыл рано утром, решил оставить вещи на хранение и погулять по городу. Позавтракал, постригся и пошел искать гостиницу. Посмотрев ряд отелей, остановил свой выбор на одном, расположенном около Таймс-сквер, в центре города. Номер был небольшим, достаточно опрятным и, что было для меня важным, — белье чистое, белое и свежее. Заплатил за несколько дней вперед, привез вещи с вокзала, устроился и снова пошел в город, на этот раз в поисках ресторана, где можно пообедать. После этого посмотрел боевик в кино и вернулся в гостиницу. На следующий день продолжил свое знакомство с Нью-Йорком, приобрел карту и систематически стал разыскивать нужные мне места.

— А не случалось ли в первые, самые тревожные дни вашего пребывания в Нью-Йорке чего-то необычного, что вас бы насторожило и чего бы сразу не могли понять, объяснить?

— Произошел один казус. Я его предвидеть не мог, даже прожив до того несколько лет за границей. Но в каждой стране свои особенности. В первый же день возвращаюсь после кино в 11 вечера. Гостиница — маленькая, все номера выходили дверями на площадку. Выхожу из лифта на плохо освещенную площадку и вижу, как открывается дверь номера и на пороге появляется особа, одетая в прозрачный пеньюар. Лампа в ее комнате светит ярко, и я мог без всякого труда обнаружить все прелести ее фигуры. Она попросила у меня сигаретку. Я ей протянул пачку и зажег спичку, но потом пробормотал «до свидания» и скрылся в свою комнату. Мне вовсе не нужно было общество легкомысленной особы в первую ночь своего пребывания в городе. И откуда она вдруг взялась? Зачем вышла и попросила закурить? На следующий вечер картинка с дамой повторяется почти один в один. Вернулся в гостиницу примерно в то же время, и опять эта особа открывает свою дверь и просит закурить. Теперь она была настойчивее и я, признаться, был заинтригован в некоторой мере: почему она мною заинтересовалась?

— Так почему?

— На этот вопрос я очень быстро получил ответ. Мне даже не пришлось ломать себе голову, как из этой истории выбраться. Зазвонил телефон, моя дама схватила трубку, несколько минут слушала внимательно и взвизгнула: «Сейчас выезжаю!» Меня она выпроводила в два счета. Эта особа оказалась девицей легкого поведения, которая получает заказы на услуги от своего дельца по телефону. Он сообщает адрес, куда ей явиться. Так что волнения мои были излишни. Но ситуации такие, реалии нам незнакомые, надо знать.

— А нельзя ли все-таки об эпизодах, связанных с разведкой?

— Понятно, что о многом рассказывать нельзя, но кое-что все же можно. Буду менять фамилии участвовавших, место и время действий. Важно сохранить и государственную тайну, и не подвергнуть опасности людей, еще находящихся в той стране. Наша работа похожа на садоводство. Мы подготавливаем почву, выискиваем лучшие саженцы, сажаем их, холим, подкармливаем, собираем плоды и даже подвергаем дальнейшей обработке, оценке качества — плохие деревья выкорчевываем, сажаем новые… Другими словами, это длинный процесс, из которого выбрать отдельные, законченные эпизоды очень трудно. Кроме того, в нашей работе существует специализация. Очень часто тот, кто входит в лес и подыскивает подходящие саженцы, на этом и заканчивает. Он передает свою продукцию другому, который выращивает ее, а еще кто-то третий следит за плодоношением. Бывают случаи, когда находят и готовые дары природы, но такое редкость, нехарактерная для процесса нашей работы.

Иногда авторы книг о разведке выдумывают эпизоды, в которых разведчик уподобляется золотоискателю прошлого века. Имеет представление о том, где и что надо искать. Он смелый, переносит тяжелые лишения, сражается с дикими зверями и людьми, желающими отобрать плоды его работы или прогнать его с золотой жилы. Это может быть интересно и увлекательно. Кстати говоря, разведка военного времени, о которой много написано, во многом подобна золотоискательству, потому что она проводилась в условиях фронта или сравнительно неглубокого тыла.

Наша работа глубоко законспирирована и если каким-нибудь образом она становится известной, то в большинстве случаев это считается ЧП. Но мне понятен ваш интерес к теме о разведке, и я вам расскажу об одном эпизоде в нашей работе.

Во время войны один молодой немец добровольно сдался в плен. Он принес с собою очень интересные сведения и даже документы, имевшие большую ценность для данного фронта. Впоследствии он был заброшен в глубокий немецкий тыл и там успешно проработал всю войну. Перед самым концом, весной 1945-го, наш товарищ в соответствии с указаниями Центра предложил ему перебраться в расположение союзников и ждать новой встречи. Сами понимаете, что из-за разделения германского рейха на оккупационные зоны, резкого поворота политики США с этим товарищем не удалось восстановить связь сразу. Мы знали, где его разыскивать, но послать человека к нему не смогли в течение долгого времени. Когда это удалось, то его там уже не было. Осторожные расспросы родственников дали понять, что он перебрался в США. Домой не писал: родители погибли во время бомбежек в начале 45-го, и ему, по сути дела, некому было писать. Предполагалось, что он обосновался в Нью-Йорке.

Мне было дано задание его разыскать. Я получил достаточно подробные сведения и даже его фотографию 1942 года в форме немецкого солдата. Назовем этого человека Клаусом Таубе. Нью-Йорк — огромный город, и как разыскать Клауса среди десяти миллионов?

Первым делом я стал искать его по телефонным справочникам. Нашел несколько однофамильцев и даже обрадовался, полагая, что мой Клаус окажется среди них. Увы, поспешил, все — не те. Проверка, естественно, заняла довольно много времени. Мои псевдо-Клаусы жили в разных районах. Надо было выдумать предлог для разговора с ними, причем не всегда один предлог подходил для всех. Чаще всего я спрашивал подошедшего к двери о Клаусе на немецком языке. В одной квартире к двери подошла пожилая женщина и, услышав разговор на немецком, предложила мне подождать минутку и пошла кого-то звать. Я жду у дверей. Подходит человек лет шестидесяти — явно не Клаус — и с радостной улыбкой заговорил на чистом баварском наречии. Конечно, я перешел на английский.

После проверки этих лиц, убедившись, что Клауса нет в Нью-Йорке, я расширил поиски и стал проверять телефонные справочники ближайших пригородов. Число Клаусов Таубе росло, и всех надо было проверить. И тут мне из Центра сообщили, что Клаус кому-то написал письмо в Германию, и я получил точный адрес. Он жил в Бостоне. Жалко было потерянного времени, но, что делать, подобные казусы бывают довольно часто в нашей работе.

Почему-то в Центре решили проявить осторожность и попросили меня, прежде чем встретиться с ним, попытаться выяснить, чем он занимается и каковы его настроения. Задание простое — на первый взгляд. Как же — поехал, посмотрел и выяснил! Прямо как у Цезаря — veni, vidi, vici! На практике получается сложнее. Он в Бостоне, я в Нью-Йорке. Надо отлучиться на несколько дней, и, может быть, не один раз. Но живет-то разведчик не в вакууме. Он занимается каким-то делом, у него знакомые. Нельзя уехать, не придумав причины. Знакомые могут спросить: где был? Хорошо, что моя работа изобретателя не ставила меня в зависимость от посторонних. Я нашел предлог и поехал в Бостон. Там проверил его адрес по телефонной книжке. В тот же вечер я обошел ближайшие пивные, надеясь найти его там. Какой же он немец, если не пьет пива? Но не нашел.

Около семи часов утра я уже слонялся у его дома и увидел Клауса. Без труда удалось проследить за ним: он поехал в центр города, вошел в большое конторское здание и поднялся на пятый этаж. Там я его потерял. Рассказывая это, я нарочно совместил отдельные этапы. На самом деле я потратил несколько дней на эту работу. Однако в какую контору он заходил, мне так и не удалось установить в тот приезд. Я записал названия контор — их было три. Когда я спросил у швейцара, чем занимается одна из них, он на меня посмотрел как-то подозрительно и ответил: «торговлей». Само название конторы ничего не говорило о ее деятельности.

В пять часов вечера из здания хлынул поток служащих, но Клауса я не приметил. Походя мимо здания, заметил, что на пятом этаже во многих комнатах горит свет. Я составил сводку всего, что узнал, и отправил в Центр. Через несколько дней получил указание продолжать работу и попытаться с ним познакомиться. Как это сделать, надо было подумать. Снова посылаю письмо в Центр. Прошу указать, какая его специальность, чем занимался во время войны, какие темы могут его заинтересовать. Не дождавшись ответа, я отправился снова в Бостон. Меня интересовало учреждение, где работал Клаус. Подозрительный взгляд швейцара и его лаконичный ответ подсказывали, что все не так просто. Для предположения, что Клаус мог оказаться в каком-либо секретном, замаскированном учреждении, были основания.

— Но какие?

— Скажу вам так: во время войны он работал в СД по разведке.

— Ничего себе! О таком у нас что-то не писалось.

— Да и вряд ли напишется. Когда я подходил к зданию, швейцар стоял у дверей, на улице. Он заметил меня и быстро вошел внутрь. Я же решил не испытывать судьбу и быстро завернул обратно. Страстно хотелось посмотреть, что будет дальше, но рисковать незачем. Может быть, за мною поставят слежку. Я вернулся в гостиницу, надел плащ, сменил шляпу на кепку и вернулся на улицу, где была контора Клауса. Швейцар стоял на ступеньках еще с одним человеком и внимательно следил за проходящими. Голова так и вертелась… Я перешел улицу у перекрестка и продолжал свой путь уже в другом направлении. Мне не нравилась картина. С одной стороны, не было уверенности, что в этой конторе не делалось что-то секретное. С другой — показалось, что швейцар заинтересовался мною и следит. Но разведчик не имеет права на поспешные действия. Он должен быть осторожным и осмотрительным, однако если будет пугаться всякого куста, то работать не сможет. Надо было проверить свои подозрения.

Короче говоря, я нашел моего Клауса в этом самом Бостоне. Дом, в котором он жил, в свое время был особняком, впоследствии переделанным на отдельные квартирки в одну-две комнаты. Еще в Нью-Йорке я приготовил несколько альбомов цветных фотографий видов Нью-Йорка, Бостона и их окрестностей. Они были вставлены в хорошую обложку. Внутри я нарисовал клеймо несуществующего фотоателье. Не хвалясь, скажу, что качество отпечатков было отличным и сюжеты интересными.

Вечером я взял альбомы и отправился к дому Клауса. Я стучал в двери и предлагал свой «товар». Если покупатель интересовался ценой, я говорил: «15 долларов». (По тем временам очень дорого. — Н. Д.) Естественно, они отказывались от такого недешевого товара. Один я все же продал за 10 долларов человеку, который сам был фотолюбителем и неплохо снимал; он мне показал свои снимки и лабораторию — довольно редкую среди американских любителей. У него я кое-что узнал о Клаусе и больше всего обрадовался сообщению, что он тоже хороший фотограф. Мой покупатель даже посоветовал мне не идти к другим, а подняться прямо к Таубе, что я и сделал.

Для Клауса у меня был специальный альбом. В него я включил вид улицы Нью-Йорка. На переднем плане был виден человек, очень похожий на нашего товарища, с которым Клаус работал во время войны.

Клаус открыл дверь и, видимо, не хотел со мной разговаривать, но, увидев открытый альбом, не утерпел и пригласил зайти. Он очень внимательно рассмотрел все снимки и особенно долго изучал снимок с портретом. Задавал вопросы по технике изготовления копий, но я чувствовал, что он хотел мне задать несколько вопросов именно по этому снимку. Наконец Клаус сказал, что купит альбом, и предложил зайти в соседний бар выпить кружку пива. Альбом он взял с собой. Я заказал мюнхенского, и пока мы ждали, он снова открыл альбом на снимке со знакомым лицом. Спросил, кто этот человек. Я пожал плечами: «Случайный прохожий».

Принесли пиво, и после традиционного «прозит!» Клаус стал говорить о том, что знал этого человека во время войны и очень хотел бы его снова встретить. Он неплохо говорил по-английски и очень старательно подбирал слова. Я ему задавал наводящие вопросы, на которые он отвечал осторожно, продумывая каждую фразу. Он их формулировал так, что человек, осведомленный о его прошлом, понял бы многое, что не почувствовал бы и не понял другой, не знающий Клауса.

У разведчиков очень острый нюх на своих. Много раз, встречаясь со связниками, которых никогда до того не видел, я безошибочно узнавал их среди других окружающих лиц. Возможно, Клаус чувствовал нечто подобное, разговаривая со мной. Во всяком случае, когда мы прощались на углу, он попросил меня в следующий приезд обязательно к нему зайти и, уходя, сказал по-немецки: «А если вы увидите Зигмунда, передайте ему привет от меня». В ответ я спросил: «Кто это — Зигмунд?» Вместо ответа он помахал рукой и сказал: «Ауфидерзейн».

Через месяц Центр сообщил мне, что наши считают: с Клаусом можно поговорить откровенно. Мне дали нужные условия встречи. Наше сотрудничество с Таубе продолжалось несколько лет. Он работал в учреждении, имевшем для нас большой интерес. Впоследствии мы вывели его из США, когда к нему стали проявлять слишком большой интерес американские органы безопасности.

Еще меня часто спрашивают о роли случайности в нашей работе. Мне кажется, что задающие вопрос не совсем ясно представляют, что из себя представляет «случайность». Если понимать ее как нечто непредвиденное в ходе операции, то разведчик должен убедиться в том, что он ее не мог предвидеть, и серьезно подумать о том, как повернуть эту случайность в свою пользу.

Все эти случаи характерны тем, что человек, наблюдавший «случайность», думал и осмысливал ее. Важно не только отметить «случайность», надо ее понять. В этом смысле разведчик должен быть таким же вдумчивым, как и ученый.

В своей практической работе разведчик нуждается не только в источниках информации, но также в услугах людей, могущих хранить материалы, аппараты, быть «почтовыми ящиками» и оказывать подобные услуги ему. Я вам расскажу о маленьком инциденте, где случайность помогла нашему товарищу.

Дело было в Берлине в конце 1943-го. Город ожесточенно бомбили. Поздно ночью, по возвращении домой, нашего товарища, там работавшего, настиг очередной налет. Он укрылся от осколков в ходе, ведущем в подвал разрушенного дома. Где-то между разрывами бомб и снарядов вдруг раздался слабый звук рояля. Он прислушался и убедился, что играют мазурку Шопена. Другой человек, может быть, и не обратил бы внимание на звуки рояля, тем более на то, что играют Шопена. Наш товарищ вспомнил, что Шопена фашисты играть запретили. Подумал, что играющий ищет покоя в музыке и должен быть человеком, который за девять лет существования нацизма не поддался его влиянию. Разыскал вход в подвал и нашел там двух женщин. Мать и дочь. На рояле играла дочь.

— Вильям Генрихович, что вы этим хотите сказать?

— Да то, что в итоге этого «случайного» знакомства была получена надежная квартира, где наш товарищ мог спокойно готовить свои сообщения, хранить документы и прочее хозяйство разведчика. В этой квартире он провел последние дни боев в Берлине и ждал сигнала Центра о выходе из подполья.

Я надеюсь, что эти случаи из нашей практики дадут вам представление о характере нашей работы. Внешне она не изобилует очень большим драматизмом. Не обязательно иметь министра в качестве источника информации. Вполне достаточно завербовать доверенного слугу. А в США я проработал с 1948 года по 1957-й.

Потом тюрьма, арест, обмен…

 

Два — Абель — два

Не совсем понятная с первого взгляда тема: почему же арестованный в США Вильям Генрихович Фишер назвался именно Абелем? Допустим, для американцев фамилия не воспринималась чем-то отпугивающе иностранным, тем более произносят ее в Штатах «Эй-бел» с ударением на первом слоге. Сам полковник годы спустя объяснял, что, взяв имя друга, попытался дать понять нашим: да, в тюрьме именно я, и я — молчу. На Лубянке разобрались довольно быстро.

Хотя бы потому, что и настоящий Абель, тоже нелегал, трудился в НКВД.

Со временем на моем столе появились аккуратно отпечатанные странички из личного дела «Рудольф Иванович Абель» с пометкой:

«Все предоставленные в приложении документы являются выписками из дела № 308797 без изменения оригинальных текстов.

Личное дело хранится в Управлении в… области.

Дело № 31460, том 1 и том 5 хранятся в… в… области.

Начальник подразделения кадров… Подпись…»

Не изменил «тексты» и я. В них все как есть.

Самая пора поведать о нем — одном из десятков тысяч, если верить номеру досье, бойцов не совсем видимого довоенного и военного фронтов. Итак, начнем?

Автобиография, датированная 18 февраля 1943 года, написана «настоящим» Абелем собственноручно:

«Родился я в 1900 г. 23/IX в гор. Риге. Отец — трубочист, мать — домашняя хозяйка. До 14 лет жил у родителей. Окончил 4 кл. элементарного училища. В 1914 году работал мальчиком-рассыльным в Риге. В 1915 году переехал в Петроград. Вечерами учился на общеобразовательных курсах и сдал экзамен за 4 кл. реального училища».

У Рудольфа были два брата, и все они трое — коренные рижане. Вольдемар — старший, Готфрид, оказавшийся более везучим, чем они, младшенький. Вольдемар с 14 лет был юнгой на судне «Петербург», затем — слесарем на заводе в Риге. В 1916-м переехал в Петроград, а вскоре туда же из Риги перебрался к нему и Рудольф.

И тут началась революция. Рудольф Абель становится большевиком уже в 1918-м. Сказалось влияние любимого брата Вольдемара: тот, старший красногвардеец, опередил его со вступлением в партию на несколько месяцев — он член РКП (естественно «б») с 4 декабря 1917 года. Вольдемар — железный большевик-ленинец, пользовавшийся огромным доверием у тех, кто пришел к власти. Латышский стрелок, он охранял Смольный, бился на Пулковских высотах с наступавшими на Питер частями генерала Краснова. Схлынула первая смертельная опасность для революции — и Вольдемар Абель плавает мотористом на линкоре «Гангут».

Рудольф не отстает — идет добровольцем на Красный флот:

«В должности рядового-кочегара отбыл на фронт на эскадренном миноносце “Ретивый”».

«Ретивый», относившийся к Балтийскому флоту, был переведен по Мариинской системе из Петрограда на Волгу, где действовал в составе Волжской флотилии «в боях за Казань, по очистке рек Волги и Камы от белых, ходил на операцию в тыл белых. В этой операции отбили у белых баржу смерти с заключенными».

Настоящий Рудольф Иванович Абель начинал службу на флоте. Но вскоре «доплыл» до разведки

И понеслось: бои под Царицыном, где флотилия обороняла город, бои в низовьях Волги, затем — Каспийское море.

В январе 1920-го Рудольф Абель значился в числе курсантов класса морских радиотелеграфистов учебно-минного отряда Балтийского флота в Кронштадте. Девять месяцев учебы, и он, сдав экзамен, был назначен на плавучий маяк — гидрографическое судно Балтийского флота. Вот и первая зацепка для будущей профессии…

Потом в 1921-м в составе команды балтийских моряков выехал на формирование морских сил Дальневосточной Республики. В мае — радиотелеграфист службы связи Народно-революционной флотилии. Затем следует перевод на Амурскую флотилию, где согласно приказу занимает должность заведующего станцией башенной лодки «Вьюга». С апреля — старший радиотелеграфист башенной лодки «Ленин». 1 ноября 1922-го — перевод на такую же должность на лодку «Троцкий». Здесь служба уж совсем скоротечна — всего 12 деньков, и Абеля в числе сорока военных моряков откомандировывают на Сибирскую флотилию во Владивосток. И сразу — новое назначение военно-морского специалиста Рудольфа Абеля на крейсер «Главком Уборевич». В декабре 1922 года именно он доставил из Владика на Камчатку отряд красногвардейцев. Гражданская война позади, а на полуострове хозяйничают белогвардейцы. Расправились и с ними. И последовала хоть какая-то, но передышка. Но можно ли назвать так работу на радиотелеграфной станции острова Беринг в 1923–1924 годах, где Абель выступал уже руководителем службы? Отдыхать и расслабляться советская власть своим верным оруженосцам не давала.

А брат Вольдемар — относительно рядом, но на ролях более заметных: он назначается комиссаром службы связи Морских сил Дальневосточной республики.

В июле 1926 года, по другим сведениям — 1925-го, Рудольфа Абеля приглашают работать комендантом в Шанхайское консульство по линии Народного комиссариата иностранных дел… Здесь дороги «настоящего» Абеля и ОГПУ окончательно пересеклись:

«Был направлен в Пекин, где работал радистом в Советском посольстве до разрыва дипломатических отношений с Китаем в 1929 году. С 1927 года работаю в органах ОГПУ в Иностранном отделе».

От себя добавлю: быть может, он и трудился поначалу комендантом. А вот в Пекине был радистом, шифровальщиком.

Мощностей у радиопередатчиков тогда не хватало. Приходилось передавать сообщения по длинной цепочке. Из Кантона в Пекин, а уже оттуда на Советский Дальний Восток и, наконец, в Москву.

Авангард Абель, племянник Рудольфа Ивановича и сын его старшего брата Вольдемара, был абсолютно уверен, что в Китае впервые и встретились его дядя Рудольф и Вильям Фишер. Как веское доказательство приводится фотография «двух Абелей» на фоне типично китайского пейзажа.

Если же отвлечься от гипотез, то в наличии остаются такие доказанные факты. Чан Кайши поднял мятеж, и в ночь с 10 на 11 декабря 1927 года советское консульство в Кантоне подверглось внезапному нападению. В истории дипломатии подобное происходит редко: консульство полностью разгромлено, убиты советский консул (по некоторым документам — вице-консул) Грасис, четверо сотрудников и шесть работавших в консульстве китайцев. Кстати, с Грасисом, его прямым начальником, у радиста Абеля изначально были хорошие отношения, он тоже латыш по национальности…

И тогда Рудольф Иванович Абель совершает настоящий подвиг — на мощном мотоцикле он прорывается сквозь кордон захвативших консульство и, сбивая на ходу всех и вся, выбирается из обложенного здания и добирается до Пекина… Там, в посольстве СССР, он, очевидно, познакомился с молодым радистом, почти ровесником. Очевидно, именно так и пересеклись судьбы двух товарищей по профессии — Рудольфа Абеля и Вильяма Фишера.

Но дальше семи лет как не бывало. Потеря для биографов, но не для госбезопасности:

«В 1929 году был направлен на нелегальную работу за кордон. На этой работе я находился по осень 1936 года».

В какой же стране трудился сын трубочиста, свободно владевший немецким, английским и французским? В справке по архивному личному делу № 308797 — уклончивый ответ:

«В октябре 1930 г. назначен на должность уполномоченного ИНО ОГПУ и находится в долгосрочной командировке в разных странах».

В одном из источников я наткнулся на любопытную запись: «С 1930 по 1936 годы, по некоторым данным, работал под видом эмигранта в Маньчжурии». Вполне допустимо, ибо, как мы увидим из личного дела Рудольфа Абеля, именно там находились родственники его жены — сестра Нина и ее муж Георгий. Есть и другие предположения: был нелегалом в Турции и во Франции. И в этих двух странах их с Фишером пути-дорожки тоже могли пересечься.

До этого Рудольф Абель успел поработать в Особой группе ОГПУ, которой командовал начальник Фишера по Первому отделу Яков Серебрянский. В истории разведки об этой группе упоминается как-то глухо. По некоторым предположениям, она не подчинялась ИНО. Действовала на собственный страх и риск. Яша отвоевал право на самостоятельность. В зону действий входили Япония и некоторые страны Европы, считавшиеся потенциальными противниками в возможной войне. Яков Серебрянский с боевиками готовили в этих государствах агентуру, разрабатывали диверсионные операции. Агенты должны были стараться внедриться на стратегические военные объекты, чтобы в нужный момент их уничтожить. Через десять лет нелегалу Вильяму Фишеру в США была, среди прочих, поставлена такая же задача. Учитывая, что связка Фишер — Абель немало потрудилась, готовя во время Великой Отечественной диверсантов для заброски в немецкий тыл, их совместная с другом Рудольфом работа до войны видится как полная реальность.

Как бы то ни было, если даже отвергнуть «китайскую версию», еще во второй половине 1930-х Рудольф Абель и Вилли Фишер уже были друзьями. В столовую и то ходили вместе. На Лубянке шутили: «Вон Абели пришли». В военные годы оба жили в маленькой квартирке в центре Москвы. Жены, дети были отправлены в эвакуацию, а трое вечерами собирались на кухне: и близко от работы, и, главное, вместе. Их даже окрестили, что было по тем временам оригинально и смело, «тремя мушкетерами». Кто же был третий? Когда несколько десятилетий спустя после войны разрешили выезжать за границу и навсегда, третий — радиожурналист Кирилл Хенкин, чекистом так и не ставший, — собрался и уехал. К удивлению, отпущен был мирно, без скандалов, пообещав хранить молчание.

Молчание, возможно, и хранил, однако книгу «Охотник вверх ногами» о Вильяме Фишере и его последних мгновениях написал. Ну, да бог с ним, с Кириллом, скончавшимся в возрасте под 90 в Германии. Хотя некоторые эпизоды из его книги любопытны. Выехавший из СССР Хенкин вынужден был соблюдать законы эмигрантского жанра, иначе кто бы издал книгу. Но вот момент, сомнений не вызывающий. Начались чистки, и кабинет, в котором сидели Рудольф Иванович Абель и еще четверо сослуживцев, с каждым днем пустел. Один за другим коллеги куда-то вызывались, уходили, не возвращались. На столах, затем ночью опечатывавшихся, оставались личные вещи, стаканы с чаем. А на стуле долго висела чекистская фуражка. Ее почему-то не убирали, и она служила грозным напоминанием о судьбе своего владельца.

Я рискну высказать маленькую догадку о настоящих героях этого повествования. Было в судьбах двух разведчиков — Абеля и Фишера — нечто общее, что, как мне кажется, невольно сближало. Оба не походили на баловней фортуны. Судьба их била жестоко: душевные раны от ударов своих же заживают трудно. И заживают ли? Ведь всенародно прославленного (в далеком будущем) Вильяма Фишера в довоенные годы чисток и расстрелов увольняли из НКВД. А жизненные обстоятельства Рудольфа Ивановича Абеля складывались еще сложнее. В биографии он пишет:

«Женат с 1925 года. Жена Александра Антоновна, урожденная Стокалич. Детей не имею». Друзья и родственники называли Анну Антоновну только Асей.

В справке к архивному делу Абеля супруге уделяется внимание особое:

«Жена — урожденная Стокалич, происходит из дворян, отец ее до 1917 г. имел помещичью усадьбу в фольварке Осипавка (так и значится. — Н. Д.), Витебского пригородного района, в прошлом был чиновником казенной палаты… Брат жены Стокалич Григорий и сестра жены Стокалич Нина в 1919 г. выехали в Китай в гор. Тяньзин». Я уже намекал, что, возможно, они помогли родственнику нелегалу осесть в этом китайском городе.

С братом же Вольдемаром было совсем худо:

«Родной брат Абель Вольдемар, бывший начальник политотдела морского пароходства, являлся участником латв. к/p националистического заговора и за шпионско-диверсионную деятельность в пользу Германии и Латвии в 1937 г. осужден к вмн».

«Вмн» расшифровывается трагически просто: «высшая мера наказания». Расстреляли. Был Вольдемар Иванович комиссаром Всероссийской чрезвычайной комиссии Кронштадтской крепости, крупным партработником в Ленинграде и даже делегатом XVII съезда партии. Она, партия, и кинула его в 1934 году в начальники отдела Балтийского государственного морского пароходства. В октябре 1937-го Вольдемара Абеля исключают из партии с формулировкой «за политическую близорукость и притупление бдительности», 10 ноября 1937 года арестовывают и постановлением «двойки» (Ежов, Вышинский) от 11 января 1938 года приговаривают к смерти. В верхнем углу списка приговоренных синим карандашом подпись: «КВМН» и «И. Сталин». «КВМН» расшифровывается так: к высшей мере наказания. И через семь дней, 18 января, Вольдемара Абеля и еще 216 человек, членов «контрреволюционной латвийской националистической организации», не стало. Тела сбросили в котлован Левашовского кладбища в Ленинграде.

Такова судьба брата. И как же понятна строка, собственноручно выведенная Рудольфом Ивановичем в автобиографии: «В 1938 году в марте м-це уволен из органов НКВД в связи с арестом моего брата Вольдемара».

Чуть позже уволили и приговорили к расстрелу и непосредственного начальника Рудольфа Абеля — Якова Серебрянского. Он оказался врагом народа и шпионом сразу двух стран — Франции и Англии. Однако приводить приговор в исполнение почему-то не торопились.

И пошли скитания: в 1938 году в 38 лет Абель — стрелок военизированной охраны. Уволен. Дали устроиться цензором. В отличие от практически всех уволенных, ему даже положили крошечную пенсию. А дальше, как и у Вильяма Фишера, предложение вернуться в НКВД. 15 декабря 1941 года, когда немца от Москвы немного отогнали, Абель вновь встал в строй — опять в невидимый. Без опытных работников разведке не обойтись, и Яков Серебрянский вспомнил хладнокровного латыша Рудольфа. В обязанности дяди Яши, которого самого вернули на должность начальника 3-го отдела Четвертого управления прямо из лубянской тюрьмы, помимо прочего входили диверсии, вербовка агентуры, подготовка агентов для глубокого оседания, заметьте, не только в Германии, но и в государствах Западной Европы, а также и… в Соединенных Штатах. Смотрели далеко! Своим замом по 3-му отделу Серебрянский взял майора Абеля.

Далее опять много неясного, чему никогда не сделаться слишком понятным. «Аттестация от 16.04.45» заполнена вроде бы понятными, однако недосказанными фразами:

«Обладает одной из специальных отраслей агентурной оперативной работы. Тов. Абель на практической работе успешно выполнял порученные ему ответственные задания».

Видимо, Абелю доверяли. Впрочем, и тут «подвели» родственники:

«В отдел кадров НКВД СССР.

Рапорт.

Довожу до сведения, что на временно оккупированной немцами территории Латвийской ССР в г. Риге остались проживавшие там мои родители и младший брат.

О судьбе моих родных мне ничего не известно.

Зам. нач. 3 отделения 4 управления НКГБ СССР, майор Госбезопасности Р. Абель».

К счастью для майора, он был крайне нужен:

«…С августа 1942 г. по январь 1943 г. находился на Кавказском фронте в составе опергруппы по обороне Главного Кавказского хребта. В период Отеч. войны неоднократно выезжал на выполнение специальных заданий».

И ключевая фраза, дающая ответ на вопрос, чем же он, хотя бы приблизительно, занимался:

«Выполнял спецзадания по подготовке и заброске нашей агентуры в тыл противника».

Здесь можно предположить — лишь предположить, что и сам Абель действовал в немецком тылу и, еще одна гипотеза, вместе с Фишером. А если и дальше идти по скользкой тропинке догадок, то не исключается еще и его военное знакомство с другим знаменитым в будущем разведчиком Лонсдейлом — Кононом Молодым. По крайней мере, английские авторы книг по истории разведки-шпионажа полагают, будто связка Фишер — Лонсдейл впервые возникла в годы Второй мировой войны. Высказывается такое предположение и в моей книге. Кто скажет, так ли это было, и не числился ли в связке третий — Рудольф Абель? Кстати, по некоторым неофициальным и документально не подтвержденным сведениям, Вильям Генрихович Фишер еще в период войны время от времени работал под фамилией Рудольфа Ивановича Абеля.

Судьбу отца — Вольдемара Абеля и родного дяди Рудольфа — изучал сын и племянник Авангард Вольдемарович. В дни ареста ему, пареньку 1925 года рождения, шел лишь тринадцатый год. Выжить помог родной дядя Рудольф — человек не из робких. В воспоминаниях Авангарда Абеля приводится такой эпизод: в феврале 1938 года его вместе с матерью выслали в Туркмению, как ЧСИР — членов семей изменников Родины. «Оттуда, из города Ташауза, — пишет он, — в 1941 г. меня вызволил дядя Рудольф». По пути в Туркмению, при пересадке в Москве, мать Авангарда, Эльза Юрьевна Абель, ухитрилась каким-то образом дозвониться до Рудольфа. По счастливой случайности тот был в городе. Рудольф Иванович успел предупредить жену брата: «В Ташаузе ни в коем случае никому не отдавать свидетельство о рождении Авангарда. Иначе конец, не помочь — никак». И рижанка Эльза Юрьевна Абель, урожденная Рохи, в 1918 году медсестра Латышской советской стрелковой дивизии, за сыновью метрику держалась, не отдавая никому. Спустя несколько месяцев благодаря стараниям Рудольфа Ивановича племянник через город Чарджоу оказался в Москве. Увы, судьба Эльзы Юрьевны сложилась трагично. Сосланная в Ташаузский округ Туркменской ССР, она провела в ссылке долгие десять лет и скончалась в неволе в возрасте 48 лет, в 1948-м. Да и вся семья латышских большевиков Рохи, основателей Рижского добровольческого полка, была истреблена. Ее брата Вильяма расстреляли в 1938-м, супругу Марию репрессировали. Эльза и родственники были реабилитированы только в 1957-м.

Конечно, Рудольф Иванович Абель рисковал, вытягивая племянника из туркменской ссылки. Дядя поселил его в своей коммуналке, где жили еще 16 семей. Запросто могли стукнуть, сообщить «куда надо». Даже идти для этого было недалеко: жили на углу улиц Мархлевского и Кирова — в двух шагах от Лубянки. Но пронесло. Или уважали Рудольфа Ивановича и не хотели портить жизнь бывшему чекисту, висящему буквально на волоске?

В квартиру на Мархлевского, по воспоминаниям Авангарда Вольдемаровича, заходил и друг дяди Рудольфа — Вилли Фишер. Иногда они отправлялись на дачу в Челюскинскую. Там же неподалеку отвели в свое время участок земли и Рудольфу Абелю, но ничего путного построить как-то не удалось. Так что жили с семьей у друга Вилли. Дочь Фишера Эвелина называла Авангарда «Авкой».

В 1943 году подросшего Авангарда призвали в армию. Закончил военное пехотное училище в Подольске. Воевал в составе 43-й гвардейской стрелковой Латышской дивизии, освобождал Ригу от фашистов, тогда дивизия получила почетное наименование «Рижская». После войны лейтенант Авангард Абель служил помощником военного коменданта в родном отцу городе. В 1956-м перебрался в Волгоград, где работал фотографом в «Волгоградоблфото». Был заместителем председателя правления областной ассоциации Всесоюзной ассоциации жертв незаконных репрессий. Ездил в 1990-м в Ленинград, где несколько дней изучал дело незаконно репрессированного и расстрелянного отца, реабилитированного в 1957-м. Примечательна и дата реабилитации — 9 мая.

Авангард Вольдемарович помимо русского знает латышский и немецкий. Возникла идея переехать в Ригу, на родину предков, но, хотя все формальности при подаче заявления были совершенно точно соблюдены, он получил отказ.

А третий из братьев Абелей — уже упоминавшийся младший Готфрид — всю жизнь провел в родном городе. Закончил университет, работал на мебельной фабрике. Одна из его дочерей, Марута, вышла замуж за популярного в Латвии спортсмена Иманта Бодниекса, олимпийского чемпиона по велоспорту. Сложности большой политики обошли Готфрида стороной.

Рудольф Иванович Абель наезжал после войны в Ригу, встречался с братом. После освобождения из американской тюрьмы побывал в Латвии и Вильям Генрихович Фишер. Отдыхал в Юрмале, встречался со знакомыми. Человек совсем не публичный, он отказывался от шумных встреч, бесед и интервью. Если все же настойчивые журналисты на него выходили, то вежливо, не отказывая, просил их обращаться с просьбами о встрече к его московским начальникам.

Благодарю племянника за присланные материалы и особенно за уникальные фотографии дяди. Я уж не чаял их отыскать. Лицо у Рудольфа Ивановича Абеля симпатичное, он русоволос, плечист. Внешность, я бы сказал, весьма приятная, типично арийская. Так что догадок по поводу того, как же использовала его наша разведка, возникает немало.

Благодарность и коллегам из владимирской газеты «Всполье». После моей газетной публикации о «настоящем» Рудольфе Ивановиче Абеле заместитель главного редактора Елена Смирнова прислала мне статью из своей газеты. Полковник Шевченко, участник обмена на мосту Глинике, который тогда сопровождал Пауэрса, передал во «Всполье» фотографию, на которой сняты два Абеля — истинный, Рудольф Иванович, и Вильям Генрихович Фишер — Абель. Фотографию Шевченко подарил сам Фишер в знак признательности.

А если возвратиться к «настоящему» Абелю, то замечу, что боевые награды вручали Рудольфу Ивановичу уже в конце войны: орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды, медали «За оборону Кавказа» и «Партизану Великой Отечественной войны» I степени. А еще он — почетный сотрудник НКВД СССР.

Потому совсем неожиданно выглядит приказ МГБ СССР № 1867 от 27 сентября 1946 года:

«Уволен из органов безопасности по возрасту».

Хорош подарок «почетному сотруднику», которому накануне исполнилось всего 46 лет.

В отставку он ушел в звании подполковника. Говорят, что устал, болел… Или все же припомнились кадровикам брат — «враг народа» и жена-дворянка? Да и замолвить словечко за Рудольфа было уже некому. Судоплатова перевели в другое управление, а Якова Серебрянского еще в мае 1946-го отправили в отставку. Потом снова арестовали, и по сегодняшний день глухо пишется, будто умер легендарный Яша в тюремной камере. Может быть, и во время допроса с пристрастием?

Дружба Рудольфа Ивановича Абеля с семейством Фишеров оставалась неизменной — он даже встречался с Фишером, когда тот вырвался из Штатов в отпуск. Но окончательного возвращения товарища из нелегальной командировки в 1962 году так и не дождался — он скоропостижно скончался в декабре 1955-го. Так что Рудольф Иванович не узнал, что арестованный Вилли Фишер взял его имя и что был такой судебный процесс: «Соединенные Штаты против Рудольфа Ивановича Абеля». Даже уйдя из жизни, Абель помогал и Вилли, и тому Делу, которому служил.

Он покинул этот мир, не дожив и до шестидесяти, безвестным и честным, никак не предполагая, что имя «Рудольф Абель» войдет в учебники разведки всех стран… Эта глава — крошечный комочек памяти, сотканный из секретных архивных бумаг и коротких воспоминаний: был такой разведчик, Рудольф Абель. Настоящий Абель.

Все вышеизложенное — официальная версия, частично подтвержденная документами, любезно выданными выписками из архивов.

А мне по душе и сердечный рассказ дочери Эвелины. К «дяде Рудольфу» она относилась с теплотой для нее, человека суховатого, даже не свойственной. Прислушайтесь к Эвелине…

— Точно судить не берусь, но встретились они с Рудольфом Абелем, вероятно, в году 1937-м, когда оба служили в органах. И появился он у нас, на Втором Троицком, после нашего возвращения из Англии, приблизительно в декабре. И вскоре стал приходить часто.

Папа был выше дяди Рудольфа. Папа — тощий, темный, плешь у него приличная. А дядя Рудольф — блондин, коренастый, улыбающийся, с густой шевелюрой. Третий друг появился гораздо позже — Кирилл Хенкин. В военные годы он у них учился в школе радистов и отец с дядей Рудольфом с ним в ту пору сошлись. Так, Хенкин рассказывал, что их там никто не различал. Были совершенно не похожи, но тем не менее их путали. И потому, что очень много свободного времени проводили вместе. Они были Абель с Фишером или Фишер с Абелем и ходили в основном парой. Видимо, делали одно и то же дело. Но какое — не знаю, мне судить трудно, и не касается это меня ни в коей мере. Их работа — это их работа. А дружили они очень.

Сначала, до войны, они дружили еще с Вилли Мартенсом — звали его Вилли Маленьким. Он был моложе дяди Рудольфа, поэтому назывался Маленьким. У меня даже есть подозрение, хотя какое тут подозрение: дядя Вилли одно время тоже работал в Комитете. Потом всю жизнь, и во время войны тоже, в военной разведке. Отец дяди Вилли и мой дедушка, оба старых большевика, друг друга хорошо знали. У Мартенсов дача тоже была в Челюскинской. Я и с Мартенсом-старшим, Людвигом Карловичем, была неплохо знакома: типичная немецкая личность с хорошим таким брюшком.

Вот они втроем, еще до Хенкина, и дружили.

Собирались у нас и до войны папины друзья. Всегда регулярно накануне выходного. Как назывался тот день — не имею ни малейшего представления. Не думаю, чтобы субботой, потому что тогда воскресений не было: шестидневки и выходные. Но можно сказать, если хотите, что по субботам. Приносилась бутылка белого «Напареули» — их любимого вина. И приходили тетя Валя, жена дяди Вилли, и тетя Ася — жена дяди Рудольфа. Начиналось застолье.

Потом к ним присоединился четвертый — Женя Андреев, тоже сотрудник безопасности. Вот он, это я знаю, был в Китае. А папа — никогда, несмотря на то, что вы дважды уже подсовывали мне эту фотографию с азиатскими видами. Дядя Рудольф действительно много про Китай рассказывал. Где именно там работал — ничего не говорилось.

Опять же в Китае вместе с Рудольфом Абелем был Яриков — дядя Миша Яриков, тоже сотрудник. Так что, быть может, найдутся в архивах по фамилиям Яриков, Абель и Андреев какие-то материалы о Китае. Хотя очень сомневаюсь. Вряд ли что сохранилось.

Дядя Миша Яриков принимал граммов по 150 — и ничего. Дядя Рудольф тоже любил и умел выпить. И не дай бог было папу посадить за столом рядом с дядей Мишей. Яриков его обязательно напаивал. То ли незаметно папе подливал, то ли не знаю, что он там делал, но, во всяком случае, доставить потом отца домой было очень трудно.

Однажды году в 1943—1944-м мы шли от Яриковых пешком с их Третьей Мещанской, транспорта не было, к нам домой на Второй Троицкий. Папу там напоили, и он всю дорогу рассуждал, что когда идешь пешком, то кратчайшее расстояние между двумя точками лежит не по прямой, а по линии наименьшего сопротивления. И идти надо, как идется, можно от тротуара к тротуару. И когда мама предупредила: осторожно, патруль, отец среагировал: какой патруль? Пусть подойдет. Я сам себе патруль. Редкий, единственный даже случай. Никогда больше такого не позволял.

До дома мы все-таки добрались благополучно, но мама всегда очень внимательно следила, куда и с кем папу сажают за столом. Чтобы дядя Миша Яриков был на всякий случай подальше.

А дядю Рудольфа в довоенные годы я больше запомнила по даче. Был он человеком очень веселым. С нами, с детьми, с удовольствием играл во всякие игры, выполнял наши просьбы. Мне, например, сделал прекрасный деревянный меч, ну до чего хороший! И лук со стрелами нам смастерил.

И мне это в том возрасте было очень важно. Умел он с детьми ладить, общаться с ними, разговаривать, чего у папы не получалось: он к детям относился, как к взрослым, и предъявлял к ним такие же требования. Поэтому с ним сложно приходилось. С папой такого понимания, как с дядей Рудольфом, не было. С папой отношения близкие начались значительно позже, когда появились общие интересы. А пока я была маленькая, общих интересов не было, только общие конфликты. У нас с папой похожие характеры, и поэтому мы с ним часто конфликтовали. В общем, Рудольф Абель был душой нашей детской компании вплоть до самой кончины. Отношение у меня к нему всегда оставалось теплое.

Я хорошо и ярко помню его уже в военное время, когда мы вернулись из эвакуации. Отец был в армии, а дядя Рудольф и Кирилл Хенкин приходили. Я была постарше, считала себя взрослой. И поэтому принимала участие в их сборищах. Соответственно и впечатлений у меня больше.

Детей у дяди Рудольфа с тетей Асей не было. Был племянник — Авка, Авангард Вольдемарович Абель. Перед самой войной дядя Рудольф получил участок у нас в поселке Челюскинская. Но там ничего не построили, и жить было невозможно. И Авка оставался на даче у нас в 1941-м уже во время войны — месяца полтора или около того. Он тушил в Москве зажигалки на крыше, кусок зажигалки отломился и прямо ему на ногу: получился сильный ожог. С больной ногой его к нам на дачу и прислали. Сильно сомневаюсь, что дядя Рудольф сделал это из чисто альтруистических соображений. Скорее всего, хотел, чтобы племянник находился под присмотром, да и опасно было оставлять его, сына «врага народа», одного в Москве. Вдруг проверка какая или документы не в порядке, немцы опять же близко, а парню-то лет 15–16. Не тот возраст, чтобы можно оставлять на волю-вольную в Москве, да еще с обожженной ногой. Делом-то никаким заниматься Авка не мог. Вот и жил у нас. Я до этого и после с ним никогда не встречалась. Только письма от него получала. Переписка была, но редко.

А перед войной дядя Рудольф с папой купили гитару и еще хотели мандолину. Но мандолины у них не получилось, и купили домру. С папой играли дуэтом и менялись инструментами. Сегодня папа мог на гитаре, дядя Рудольф на домре, а завтра — наоборот. По слуху исполняли какие-то вальсы, польки, песенки. Одним словом, развлекались.

Рудольф здорово танцевал и нас тоже учил. Хотя главным учителем танцев оставалась мама, но и дядя Рудольф принимал участие.

— А был еще и третий их товарищ — тот, что учился на разведчика, но так и не выучился — Кирилл Хенкин. Вы к нему хорошо относились?

— К Кириллу — да. Я до сих пор хорошо к нему отношусь.

— А книга его о вашем отце «Охотник вверх ногами» не вызывает никаких эмоций?

_ Нет. Местами она меня раздражает, но как буквоеда.

_ А Хенкин жив?

— Две недели назад был жив (встречались мы в тот раз с Эвелиной Вильямовной 1 марта 2005-го. — Н. Д.). Если мне 75 значит, ему 88 (Кирилл Хенкин вскоре скончался; наверное, практически все герои этой книги ушли. — Н. Д.).

— Где он сейчас обосновался?

— В Германии, в Мюнхене.

— И что он теперь делает? Или уже ничего не делает?

— Сейчас — уже ничего. Пытается писать какие-то мемуары, но говорит, что пишется плохо. А я в свое время очень дружила и с ним, и, несмотря на огромную разницу в возрасте, с матерью Кирилла, Елизаветой Алексеевной — умная, толковая, очень хорошая женщина. Кирилл часто бывал у нас в доме. Во время войны, когда мы с мамой жили в Куйбышеве, дядя Рудольф и Кирилл Хенкин жили втроем в нашей квартире. Потому что у дяди Рудольфа окна в его доме, по-моему, номер 3 по улице Мархлевского, были выбиты: напротив упала бомба, вставить стекла было невозможно, и он перебрался к папе на Троицкий. А Кириллу, который учился у них в разведшколе, вообще негде было жить. И он тоже приходил к папе на квартиру. Спал вот на этих двух стульях — им лет по 300, вероятно, середина XVIII века. Кирилл связывал их веревочками и спал. Но почему спал на креслах, я не понимаю, кроватей там было достаточно. Может, матрасов не хватало, а кресла — более или менее мягкие. Во всяком случае, эти трое мужчин жили, как умели, вели хозяйство. Завесили окна, так они у них завешанные и оставались, чтобы не возиться. Папа рассказывал, что когда они стали нас ждать и затемнение сняли, то пришли в ужас от того, какого цвета стены. Тогда была как раз клеевая краска, обоев не было, и стены они помыли, дядя Рудольф помогал. А он к тому времени, к марту 1943-го, уже вернулся к себе, на Мархлевского. Там и после его смерти тетя Ася жила, до тех пор, пока на склоне лет, уже когда сама себя никак не могла обслуживать, не перевезли ее в пансионат для престарелых.

Кирилл тоже уехал: в Москву вернулись его родители, и он поселился с ними. Квартиру в Старо-Пименовском им устроил его дядя, знаменитый народный артист Владимир Хенкин. Спустя какое-то время перебрались на Котельническую набережную, где получила квартиру мать Кирилла, Елизавета Алексеевна. Но во время войны я помню в основном их музицирование — и музицировали они регулярно. Очень любили и слушать музыку, включали радиолу. И я так подозреваю, что дядя Рудольф к тому времени уже успевал слегка выпить. Человек он был серьезный, хотя большой любитель пошутить.

Дядя Вилли Мартенс — ну, это предмет поклонения девчонок нашей квартиры. Моя двоюродная сестра Лида и две соседки ее возраста — все они были влюблены в дядю Вилли. Драли друг друга за косы, потому что одна другой доказывала, что именно ей дядя Вилли улыбнулся. Вот так выясняли отношения. А он улыбался, видя, как девицы возраста 13–14 лет устраивали засаду в переулке в ожидании, когда он пойдет к нам в гости с женой. И потом с гиканьем бегали из одной подворотни в другую. Не заметить их было трудно. И улыбался он не кому-то из них, а потому что было ему смешно.

Я и еще одна соседка и мамина ученица были влюблены в Кирилла Хенкина. Он и подозревать об этом не мог. Но когда Кирилл приходил к нам в гости, мы сидели в соседней от взрослых комнате и устраивали такой шум. Дверь к нам была закрыта. Но у нас падали стулья: надо же было обратить на себя внимание. Заканчивалось это тем, что папа открывал к нам в комнату дверь и упрекал: «Господи, мы даже мыслей своих не слышим. Уймитесь». А позже мы с Кириллом тоже были большими друзьями, с ним было всегда интересно: человек он остроумный, очень неглупый. Но, как многие журналисты, верит только в свои собственные идеи. Бежит впереди паровоза или впереди лошади и кажется ему, что все происходит именно так, как он предсказывает.

Но все-таки давайте о дяде Рудольфе. Во время войны они с папой, когда совпадали в Москве, тоже играли на домре и на гитаре. Может, по очереди бывали в командировках по партизанским всяким делам, а иногда, вероятнее, и вместе. Но в войну мы с дядей Рудольфом общались часто.

Наш дом во Втором Троицком переулке, это около Самотеки, сейчас хорошо виден с Олимпийского проспекта. Если въезжаете на проспект с Садового кольца, то по правой руке на горке стоит церквушка, а сзади — дом, где мы жили. Второй балкон слева, сверху на 4-м этаже — наш. Квартира 48. Иногда, сыграв что-то, папа и дядя Рудольф брали бинокль и смотрели, оборачивались ли люди на той стороне Самотечного бульвара, слышат ли они, насколько хорошо играет музыка. Да, бывали у них такие моменты.

А после встреч у них или у нас дома они все время ходили друг друга провожать: между нами и домом дяди Рудольфа никакого прямого транспорта не было. По Сретенке тогда троллейбусы не ходили, их пустили позже. Можно ехать на трамвае с пересадками, но в этом, с пересадками, не было никакого смысла. Они были молоды, и было им проще по Сретенке пройтись пешочком. Да и к бабушке в гости мы ходили пешком, а жила бабушка на углу улицы Мархлевского и Бобрового переулка.

Подозреваю, что по дороге у папы и дяди Рудольфа бывали какие-то разговоры, которых мы слышать были не должны. Они доходили до дома Абеля, и выяснялось: чего-то не договорили. И тогда дядя Рудольф шел провожать папу. И так они могли провожать друг друга довольно долго.

Да, это была настоящая большая дружба. И, видимо, именно поэтому папа при аресте и назвался именем дяди Рудольфа. Знаете, как тогда в СССР это было поставлено? Никаких людей у нас за границей нет, и на самом деле все это провокация. Ну, а дядя Рудольф, узнав об аресте, мог подтвердить: никто кроме папы его именем назваться не мог. Понимаете?

Никто всего этого не знал, но, говорят, у них была между собой договоренность. Не думаю, потому что не считаю, будто папа заранее строил какие-то планы на случай ареста. Мне кажется, человек не может ехать на работу, рассчитывая, что у него будет провал. Он тогда не сможет работать.

Во всяком случае, уже после, дома, отец сетовал: если бы знал, что Рудольф умер, никогда бы его именем не назвался. А умер Рудольф Абель в 1955-м, и мы боялись написать, что дяди Рудольфа больше нет.

А когда папа уехал, дядя Рудольф бывал у нас все время. Понимаете, постоянно. Ну, очень большую моральную поддержку нам оказывал. И темы для разговора всегда находились.

Он даже модой интересовался. Мог дать совет, какой мне выбрать фасон платья. Папу же эти дела абсолютно не трогали. Мог, правда, глядя на кого-то, сказать красиво — не красиво, не больше.

Дядя Рудольф — он был более земной, что ли. Они друг друга дополняли и прекрасно понимали.

Он 1900 года рождения и умер в 55 лет, внезапно. Пошел проведать своего друга, который вернулся из заключения. Тот жил где-то в начале улицы Мархлевского. Декабрь месяц, мороз. И пока дошел до дома своего друга и поднялся к тому в квартиру, ему стало плохо. Обширный инфаркт.

— Он был сердечник?

— Да нет, не жаловался.

— Почему так рано, в 1948-м, ушел на пенсию?

— Спросите его начальников. Я не думаю, что сейчас кто-нибудь вам на этот вопрос смог бы ответить. Даже если бы еще были живы люди, которые знали причину, они бы вам все равно ничего не сказали.

— Может, мешало, что жена его была дворянского происхождения? А на Лубянке заботились о чистоте рядов.

— Он не был никаким дворянином. А что жена… Нет, не думаю. Я полагаю, дядя Рудольф, как и папа, тоже был не очень удобным человеком. А был он очень порядочным, принципиальным, совершенно не любил лизоблюдов. Например, могу вам сказать, что когда в 1948 году началась вся эта эпопея борьбы с «безродными космополитами», то это его, настоящего интернационалиста, интеллигента, страшно возмутило. Помню, как одна женщина пришла к нам и заявила с порога: «Бей жидов, спасай Россию!»… Ой, что было, что было! Дядя Рудольф ей так врезал. Он ее буквально… Очень популярно объяснил все, что он по этому поводу думает.

Мама тогда работала в цирке, в оркестре, ее уволили в 1951-м. А я помню совершенно нелепый эпизод. В стенной газете цирка было написано о популярных тогда артистках — воздушных гимнастках сестрах Кох. Какое безобразие! Надо лишить их звания заслуженных, потому что выступают они в костюмах из страусовых перьев, а ведь всем известно, что в России страусы не водятся. И напечатали на полном серьезе.

Или еще. Вход в оркестр был через помещение, где на втором этаже размещалось Управление цирками. Музыканты вечером приходят на работу, а стулья всегда поломанные. Пора играть, а сидеть не на чем. Они бежали в Управление Госцирка и тащили оттуда в оркестр стулья от письменных столов. Утром эти стулья утаскивали у них обратно. Ну, в конце концов, купили для оркестра венские стулья. Я в шутку: братцы, написать бы статейку о том, что вот, поощряют космополитов. Закупили венские стулья, хотя всем известно, что в России никакой Вены нет — это австрийский город. И что — напечатали в стенгазете. Потом уже было и «дело врачей»…

— Маразм был крепкий.

— Маразм совершенно жуткий.

— Вашему отцу с этим маразмом примириться было сложно.

— Он в это время уже был в Америке, но, наверное, до него какие-то отголоски доходили. Не знаю, я вам говорила — мы эти темы никогда не затрагивали, они были под запретом. Кроме взрыва негодования со стороны отца разговоры на эту тему ничего не вызывали.

— А Рудольф давал гневную отповедь?

— Давал. Но философствовать вместе с тем мы тоже не философствовали. Если мы с дядей Рудольфом вели откровенные беседы, то понимали — человек он очень теплый.

— Правда, что у него были родственники в Польше? Или у жены? Целый помещичий род, оставшийся за границей.

— У него не в Польше, в Латвии жили отец и родственники. Мать жены — в Москве. Пребывала в полном маразме — в совершеннейшем, клиническом. Обычно люди со старческим маразмом быстро погибают, а она — на редкость живучая. И, надо сказать, что у тети Аси, жены дяди Рудольфа, наследственность, видимо, была не особенно. Тяжелый человек. Мы поражались…

— Но это была нормальная супружеская пара?

— Вы знаете что — да. Хотя дядя Рудольф к нам приходил довольно часто один. Не могли они иногда вдвоем выйти из дома: там мать устраивала скандалы, нельзя ее было одну оставить. Но, честно говоря, без тети Аси наши не скучали. С ней сложно было общаться. Об ушедших либо хорошо, либо ничего, так что Бог ей судья. Но жили они вместе и прожили, как ни странно, всю жизнь. Пусть часть ее оставалась где-то за завесой. До чего она была говорлива. И не очень умна. У нее прозвище — «бараний бочок». И прозвали ее так потому, что однажды в какую-то из суббот, когда они собирались, целый вечер рассказывала о том, какой вкусный бараний бочок с кашей. Бесчисленное количество вариантов слов «бараний бочок» и «каша».

Когда вскоре после войны дядя Рудольф поехал в Латвию повидаться со своими, то тетя Ася не дала ему там как следует побыть, напугала, будто у нее начался рак пищевода и глотать она ничего не может. Заставляла, чтобы папа вызвал дядю Рудольфа из отпуска. Отец был категорически против. А так я знаю, что Абель иногда туда ездил по делам. Но нам об этом — никогда. И мы соответственно не спрашивали.

— А конец лета — осень 1955-го, ваш отец в отпуске, они с Рудольфом общались?

— Да.

— И активно?

— Конечно.

— Ваш отец наверняка же рассказывал другу о работе — там?

— Не знаю.

— Но они вели какие-то разговоры?

— Они вели свои разговоры, и это совершенно естественно. Но не с нами. Это не та работа, о которой можно рассказывать. И потом даже смешно представить, чтобы отец со мной и с мамой обсуждал какие-то свои рабочие проблемы. Ну как можно! И что мы могли ему сказать? Ничего не могли.

— Рудольф Абель и Вильям Фишер долгое время работали в одном управлении и одном отделе. Верно?

— В одном, в Четвертом управлении. А потом, когда дядя Рудольф ушел в отставку в 1948-м и папа уехал — я уж не знаю. Не в курсе, что с Рудольфом было перед отъездом, и когда отец был там. Поскольку дядя Рудольф все равно к нам в гости приходил, они общались. На одной ли они работе, на разных, нас это абсолютно не интересовало. На их отношениях это не отражалось, на отношении с нами — тоже, а все остальное нас совершенно не касалось. Их дружба оставалась неизменной.

— А что еще вы бы могли рассказать об Абеле? У вас и самой несколько раз проскальзывало: на этот вопрос вам теперь никто не ответит, этого уже никто не скажет. Так что, Эвелина Вильямовна, приходится все собирать по чайной ложечке…

— Запомнилось мне, как уже совсем взрослым начал дядя Рудольф учиться играть на аккордеоне. После войны привез себе откуда-то из поездок аккордеон — купил небольшой, трехчетвертной, называют такой неполным. И поскольку мама — профессиональный музыкант, а он с нотами, как бы это сказать, не шибко, чего-то там знал, чего-то — нет, приходил к маме. Я в это не вникала: всяких самоучителей терпеть не могла. Они с мамой его учебу обсуждали, дядя Рудольф демонстрировал, что он выучил, и она ему советовала. Он этим очень дотошно, серьезно занимался. С немецкой такой обстоятельностью, со стороны казавшейся даже немножко забавной. Латыши какими-то корнями — славяне, но долго жили под немцами и переняли у тех немало.

Он в документах «Рудольф Иоганович», но отчество себе, так сказать, сфальсифицировал на русский лад. «Иоганович» произносить трудно, «Иванович» гораздо легче. А то бы моего отца звали бы еще и Иогановичем.

 

Сталин: в ГПУ разводили шпионов

Фишер и Абель — что побратимы. Оба чудом остались живы, не перемолоты в сталинских жерновах, как тысячи других чекистов. Ведь если по большому счету, то, кажется, Иосиф Виссарионович вообще терпеть не мог разведку — и резидент Орлов здесь относительно ни при чем. Недоверие, подозрительность всегда были среди главнейших, пусть и не провозглашаемых, сталинских принципов. А кого было брать на подозрение, как не разведчиков, невольно, по роду своей работы, но общающихся с иностранцами? И ведь не только под неусыпным взором стукачей дома, но и за столь ненавидимым вождем «железным занавесом», где за ними не уследишь. Так что как их не подозревать, по сталинской логике, в предательстве да в измене?

Неправленая стенограмма выступления Иосифа Сталина на расширенном заседании Военного совета при Наркомате обороны 2 июня 1937 года посвящена в основном раскрытому заговору маршалов. Тут розданы безжалостные оценки «политическим руководителям», как их называет выступающий, — Троцкому, Рыкову, Бухарину, Карахану, Енукидзе, Рудзутаку. Последний «всего-навсего оказался немецким шпионом». А «дальше идут: Ягода, Тухачевский, по военной линии Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман, Гамарник — 13 человек». Герои Октября, полководцы Гражданской войны, прославленные орденоносцы? Нет, по Сталину, «это — ядро военно-политического заговора, которое имело систематические сношения с германскими фашистами, особенно с германским рейхсвером, и которое приспосабливало всю свою работу к вкусам и заказам со стороны германских фашистов».

Сталин клеймит военных «патентованными шпионами», что и является «подоплекой заговора». Во время пламенного выступления свои «голоса», поддерживающие сталинскую линию, верно и в нужный момент подают Ворошилов, Буденный, а также расстрелянные немногим позже кровавый палач Ежов и, что особенно неприятно, герой Блюхер, которого вскоре постигнет трагическая судьба Тухачевского.

Но особо поражают в неправленом сталинском издевательстве и явные нападки на Дзержинского. Мой давний знакомый, старейший чекист Борис Игнатьевич Гудзь, ушедший от нас уже в этом, XXI веке, на 104-м году жизни, предлагал написать книгу о, как он говорил, «настоящем Дзержинском». Гудзь был уверен: протяни тяжело больной основатель ЧК еще несколько лет — и ему бы не миновать сталинского молоха.

Впрочем, и при жизни к Железному Феликсу уже подбирались. Витали в воздухе некие обвинения. Сначала приспешники Ягоды пытались записать его в «двойные агенты», а чуть позже — и в шпионы. Какой же державы? Учитывая корни — в польские. Гудзь показывал мне кое-какие «обвинительные документы», приводил высказывания соратников Сталина. Эту полную туфту мы и собирались разоблачить. Но успели лишь написать книгу о самом Борисе Игнатьевиче…

И вот подтверждение слов бригадного комиссара, счастливо избежавшего расстрела и «лишь» уволенного, как Вильям Фишер и Рудольф Абель, из разведки. Привожу отрывок из тов. Сталина полностью и без всякой редактуры.

«Дзержинский голосовал за Троцкого, не только голосовал, но открыто Троцкого поддерживал при Ленине против Ленина. Вы это знаете? Он не был человеком, который мог бы оставаться пассивным в чем-либо. Это был очень активный троцкист, и все ГПУ он хотел поднять на защиту Троцкого. Это ему не удалось».

Ну что? Прав был Гудзь? Что ждало всех, хоть в какой-то мере с Троцким связанных, хорошо известно.

И здесь же, поразительное дело, на этой же строке идет пассаж о старом коммунисте-ленинце Андрееве, которому — вот же стечение обстоятельств! — отправил послание с просьбой о помощи сидевший без работы Вильям Фишер. Итак, без абзаца сталинское: «Андреев был очень активным троцкистом в 1921 году.

Голос с места: Какой Андреев?

Сталин: Секретарь ЦК, Андрей Андреевич Андреев».

Правда, потом Сталин несколько смягчает тон, говоря, «что такие люди, как Дзержинский, Андреев, и десятка два-три бывших троцкистов, разобрались, увидели, что линия партии правильна, и перешли на нашу сторону».

А я и не подозревал, что Феликс Эдмундович был на другой стороне.

Далее Сталин переходит к Ягоде, а уж через него и к разведке. «Ягода шпион и у себя в ГПУ разводил шпионов. Он сообщал немцам, кто из работников ГПУ имеет такие-то пороки. Чекистов таких он посылал за границу для отдыха. За эти пороки хватала этих людей немецкая разведка и завербовывала, возвращались они завербованными. Ягода говорил им: я знаю, что вас немцы завербовали, как хотите, либо вы мои люди, личные, и работаете так, как я хочу, слепо, либо я передаю в ЦК, что вы — германские шпионы. Те завербовывались и подчинялись Ягоде, как его личные люди. Так он поступил с Гаем — немецко-японским шпионом. Он сам это признал. Так он поступил с Воловичем — шпион немецкий, сам признался. Так он поступил с Паукером — шпион немецкий, давнишний, с 1923 года».

И эта полуграмотная болтовня радостно воспринималась высшими чинами Красной армии. Анонимные «голоса» с мест выкрикивали слова поддержки, осуждения, восхищения сталинской бдительностью. Даже дирижера не требовалось — оркестр играл по сталинским нотам не только самостоятельно, но и внешне охотно.

Неужели сам Сталин не понимал всего убогого примитивизма сказанного? Неужто сам верил в тупость толп чекистов, послушно вербуемых немцами или японцами? Ну а уж о том, как ведутся допросы и выколачиваются признания, он не мог не знать, поэтому исправно повторяемые «сам признался» выглядят дурацким рефреном.

А в конце выступления Иосифа Виссарионовича прорвало. Его ненависть к разведке сравнима разве с патологическим неприятием Троцкого. Обливал грязью и без всяких доказательств — случалось ли хоть нечто похожее в мировой истории? «Во всех областях разбили мы буржуазию. Только в области разведки оказались битыми, как мальчишки, как ребята. Вот наша основная слабость. Разведки нет, настоящей разведки… Наша разведка по военной линии плоха, слаба, она засорена шпионажем. Наша разведка по линии ГПУ возглавлялась шпионом Гаем, и внутри чекистской разведки у нас нашлась целая группа хозяев этого дела, работавшая на Германию, на Японию, на Польшу сколько угодно, только не для нас. Разведка — это та область, где мы впервые за 20 лет потерпели жесточайшее поражение. И вот задача состоит в том, чтобы разведку поставить на ноги. Это наши глаза, это наши уши».

Да это же прямой призыв к уничтожению всей разведывательной службы! И он был услышан, воспринят как призыв к действию. Вслед за Ягодой положил голову палач Ежов. Но сколько же людей преданных, невинных были обречены на смерть этой сталинской подозрительностью. Выбиты целые подразделения и отделы. Заменены на новичков опытнейшие, отправленные на тот свет кадры. Вызываемые из-за границы резиденты шли под расстрел. Закордонные резидентуры пустели, закрывались на год-два после массовых чисток, по существу убийств, своих же разведчиков, прекращали в 1939–1940 годах работу.

Так что судьба Фишера и Абеля в какой-то степени была предопределена отношением Сталина к чекистам. Грешно писать, будто Вильяму Генриховичу повезло. Но отстранение в определенной степени вывело из-под смертельного удара.

 

Дочь навсегда ушла с отцом в разведку

Рассказы о полковнике-нелегале Фишере его дочери Эвелины Вильямовны я считаю если не истиной в последней инстанции, то наиболее достоверными свидетельствами о Вильяме Генриховиче.

Иногда Эвелина была резковата, частенько язвительна, зато всегда правдива. В последние перед кончиной годы она слегка оттаяла, сделалась более откровенной. Чувствовала себя единственной хранительницей непростой, иногда даже волею судьбы и разведки намеренно запутанной семейной истории.

Жизнь таких людей, как ее отец, неизбежно окружена недомолвками, тайнами, легендами, домыслами. Эвелина Фишер была способна развеять их, а иногда наоборот — подтвердить, добавить свежий факт к, кажется, уже хорошо известному.

В том-то и суть нелегальной разведки, что многое в ней скрыто навсегда. Потому можно часами спорить о достоверности того или иного эпизода в судьбе разведчика-нелегала Фишера, но я больше всего верю Эвелине. И позвольте в этой главе именовать мою собеседницу именно так — с некоторой фамильярностью, которой в наших долгих беседах не допускал.

Она не скрывала своих лет, чувствовалось, что ее одолевали недуги. Страдала тяжелейшим заболеванием кожи, и, кажется, поэтому иногда ее словно жгли изнутри раскаленные угли, жар которых доходил и до меня.

Мы впервые встретились еще летом 1993-го на их фамильной даче. Потом она заезжала ко мне в редакцию. Тяжелые и ломкие годы, когда жизнь складывалась иногда непредсказуемо и неизбежно трудно для таких, как Эвелина. Служба, по обычаю своему, ее не оставляла, но все равно, жить-то как тяжко! Уходило старое — годное и негодное. Нарождалось нечто новое, отыскать свое место в котором для людей ее возраста казалось непосильным. Она, до чего же это было видно, нуждалась, но оставалась сама собой. Получила скромные гонорары за публикацию наших с ней газетных бесед, аккуратно пересчитала деньги. И тотчас потратила их в киоске на фолиант о французской живописи. Я попытался отговорить, что-то бурчал, но в ответ получил такой взгляд…

Бывала довольна и недовольна моими статьями. Любой уход от ее и только ее трактовки событий виделся Эвелине неуважением к памяти отца. Дулась, обижалась, случалось, корила меня сурово и незаслуженно.

Но нас тянуло друг к другу. Я вгрызся в тему, и Эвелина поняла: быть может, мне удастся сделать то, чего не успеет она — смогу когда-нибудь рассказать о ее отце настоящей книгой.

Мы изредка виделись на каких-то мероприятиях, посвященных Абелю — Фишеру. Кстати, всегда и везде Эвелину сопровождала очень милая и приятная женщина приблизительно ее же возраста. Незнакомка, которую никогда не представляли, излучала дружелюбие, хотя всегда была и скромна, и молчалива. Чувствовалось, что в этом дуэте Эвелина если не старшая, то уж точно — главная. Потом, уже после смерти Эвелины Вильямовны, мы познакомились с этой женщиной — ее двоюродной сестрой, приемной дочерью Фишера Лидией Борисовной Боярской, также очень много давшей мне для работы над книгой.

Отмечая 100-летие со дня рождения Фишера, мы сидели за столом с соратниками по его родному управлению, где Вильяма Генриховича ценят, отлично помнят, но уже не знают лично. По-моему, тогда и пришло к нам с Эвелиной Вильямовной понимание: надо встречаться. И наша работа возобновилась.

Она согласилась на мои приходы в отцовскую, а теперь ее, квартиру на проспекте Мира. На утомлявшие беседы. На то, что появлялся я только по субботам-воскресеньям. Эвелина подстраивалась под мое жесткое рабочее расписание. Надо было передавать кому-то свои знания об отце.

Больше всего, это уж точно, Эвелину мучила безысходная, как она полагала, несправедливость. Когда я нечаянно называл Вильяма Генриховича фамилией «Абель», разговор мог и оборваться. И сам Фишер, и семья переживали: до конца дней не мог разведчик освободиться от чужого имени, потому как… не разрешало начальство.

Эвелина считала, что из ее квартиры «постепенно исчезал дух отца». Странно, но мне так не казалось. Было в ней нечто от него, из той эпохи, и это скромное жилище представлялось мне именно обиталищем нелегала.

Понятно, что картины, рисунки, открытки, сделанные в Штатах, подписаны по-английски — Abel. Но так же, только на русском, подписаны и некоторые литографии, рисунки, полотна Вильяма Генриховича, сделанные уже в Москве, после возвращения. Он щедро дарил их друзьям и знакомым, подписываясь — Абель. И под этим же именем согласился сняться в фильме «Мертвый сезон». Если б уж очень не хотел, то вряд ли бы уговорили. Как Абель выступал он перед доверенными людьми, встречаясь с самыми разными, большей частью все же специфическими, аудиториями. Другое дело, что две свои книги и пьесу он подписал совсем другими именами. Таковы были законы жанра — совсем не писательского, а его, нелегального, разведывательного. И Абель, и все прочие имена были данностью, которой не избежать. Но Эвелина с мамой, Еленой Степановной, воспринимали все это несколько по-иному.

— Ну запомните, мой отец — Фишер Вильям Генрихович, полковник Фишер, — эмоциональность Эвелины Вильямовны порой перехлестывала через край. — Рудольф Абель, дядя Рудольф — это ближайший папин товарищ. Больше всего в конце жизни отец переживал, что чужое имя так и прилепилось к нему до конца дней. Начальство никак не разрешало с ним расстаться. Народу он должен был быть известен только как Абель. И лишь за день до похорон мы с мамой подняли восстание: хороним на Донском под собственным именем.

Это было единственное поднятое ею восстание. Эвелина ни дня не служила в разведке, но жизнь сложилась так, что она беспрекословно подчинялась ее суровым правилам. Отец в 1930-х впервые вывез ее с матерью в Норвегию, затем на собственную родину, в Англию, где маленькая девчушка служила нелегалу-радисту отличным прикрытием. Кстати, даже когда места боевых заданий лейтенанта госбезопасности Фишера были частично рассекречены, Эвелина Вильямовна все-таки не слишком охотно раскрывала подробности жизни в Англии и Норвегии.

А времени нам на беседы, как оказалось, было отпущено совсем мало. Эвелина Вильямовна Фишер скончалась на 78-м году жизни.

И нет уже той крошечной, 27-метровой, как она говорила, квартирки на проспекте Мира. Перешла в иные руки. Вряд ли новый хозяин даже догадывается, что здесь, в двух комнатках и кухоньке, с 1962 по 1971 год жил с женой и дочерью человек, ставший легендой мировой разведки.

Та комната, что поближе к входной двери, напоминала о Вильяме Генриховиче его развешанными на стенах картинами. Были они разные. Русская наша природа мирно соседствовала с чисто американскими пейзажами и портретами. Мне почему-то больше всего запомнился здоровенный черный-пречерный негр, тщательно выписанный масляными красками. В цвете он выглядел особенно впечатляюще.

Показывала мне Эвелина и несколько книг, от отца оставшихся. Разговоры об устройстве здесь какого-то музея, мемориальной комнаты хозяйка пресекала: папа ненавидел помпезность. И потому многое она отдала в Кабинет истории внешней разведки. Тот самый, что, как и должно быть, открыт не для многих. Там, искренне считала дочка, им и место.

Детей у Эвелины Вильямовны, вышедшей замуж в 1956-м и через два года разошедшейся с первым и последним мужем, не было. Она души не чаяла в племяннике Андрюше. Впервые увидел я его в этой маленькой квартирке. Вот кто ухаживал за теткой трогательно и прямо с сыновьей заботой. Продукты, лекарства, даже уборка — все было на нем. Я удивился, узнав уже после ее ухода, что Андрею Боярскому за 50. Моложавый, подтянутый, светловолосый, сделан он из несколько иного теста, нежели род Фишеров. Похож на маму — двоюродную сестру Эвелины и приемную дочь Вильяма и Эли Фишер — Лидию Борисовну Боярскую.

Теперь Андрей — единственный славный продолжатель рода Фишеров по мужской линии. Правда, остались родственники в Рыбинске. Они даже выставки устраивают, чтят Вильяма Генриховича, но это, как говорят Боярские, все-таки иное ответвление. Андрей же тянул и вытягивал тетю Эвелину, как только мог.

Управление, где работал Фишер, тоже помогало. Консультации врачей, лекарства…

Болела она долго и тяжело, а умерла среди своих. Есть в необъятном Подмосковье уютное и тихое место, где трогательно заботятся о честно отработавших на СССР, а теперь вот Россию, разведчиках, большей частью — нелегалах. Незаметный особняк вдали от шумных дорог принимает их, усталых и замученных болезнями, как родных. Рядом вежливые искренней вежливостью сестры, опытные доктора вместе с частенько наезжающими прикрепленными — так называют молодых и не очень сотрудников, годами, а иногда и десятилетиями, помогающие «своему» ветерану. В этой Службе нет бывших, здесь не бросают отслуживших.

А у живущих в особнячке особые разговоры, которые не дай бог услышать кому-то чужому, хотя чужих тут по строгим законам не может быть и на километры в помине. Лишь изредка в размеренный ритм уходящей жизни врывается гул пролетающих где-то самолетов, словно напоминая обитателям о былых рискованных скоростях, которые им так хорошо знакомы.

Конечно, Эвелине Вильямовне было тут спокойнее, чем в двухкомнатной квартирке на проспекте Мира, «выбитой» разведкой для полковника.

Ее личная жизнь, как мне кажется, не сложилась из-за все той же секретности, в которую полностью погрузили сотрудника Управления нелегальной разведки Вилли Фишера. Даже в несколько разболтанном по советским временам институте иностранных языков Эвелина держалась особняком. Нельзя чересчур сближаться с сокурсниками. Нельзя приглашать к себе домой. И уж совсем нельзя упоминать, где трудится отец. Одним из редких дозволенных ей развлечений была игра в шахматы. Она познакомилась с будущим мужем за шахматной доской. Но и с ним еще до акта бракосочетания провели соответствующую беседу.

Тема развода оказалась запретной, но, как я понял во время наших общений, Эвелина Вильямовна через каких-то пару лет рассталась с супругом потому, что невольно, но постоянно сравнивала его с Вильямом Генриховичем. А в чью пользу могли быть сравнения с отцом, умственный уровень которого тестировавшие его в тюрьме американцы оценили, как «близкий к гениальности»? Когда я все-таки просил поведать немного о бывшем муже, то Эвелина, задумавшись, лишь припомнила, что «к обстоятельствам работы моего папы он относился с пониманием». Аттестация скромная. И понятная.

Вместе с мамой они покорно, годами дожидались отца из затянувшейся командировки в Штаты. Терпели ворчание соседей-недоброжелателей по даче, в глаза им твердивших, что глава семейства сидит как враг народа или бросил их и живет с другой. А что оставалось? Лучше мерзкие слухи, чем признание: «Дурачье, да он советский резидент в Штатах». А когда отца выдал предатель, они тоже ждали. Сказали написать письмо президенту США об обмене на американца Пауэрса — написали. Но не раньше, чем сказали. Таковы законы жанра. Приказали поехать на обмен, чтобы еще раз удостоверились американцы, что Абель действительно хороший отец и муж, — собрались за несколько часов и поехали.

О существовании советского разведчика Абеля внимательная публика могла узнать не из фильма «Мертвый сезон», а на несколько лет раньше. Тогда в газете Верховного Совета СССР «Известия», а не в стопроцентно официозной «Правде», в коротеньком письме в редакцию жена и дочь благодарили правительство страны за возвращение на родину своего мужа и отца.

По-моему, настоящая жизнь и началась для нее тогда, после его освобождения. Вот когда они могли быть вместе. Ездили по всему Союзу, ходили на концерты и в музеи. Она училась у него новому делу — шелкографии и старому — фотографии. В обоих нелегал Фишер был силен. Обустроили дачу так, как позволяли скромные средства и как хотел он. Эвелина вместе с ним ездила на съемки фильма «Мертвый сезон», где Фишеру разрешили назваться Абелем и поприветствовать зрителей с нашлепкой на волосах. Не для конспирации, а чтобы прикрыть лысину. Она любила смотреть за отцом, рисующим скромную московскую природу. Все было хорошо и никого и ничего было не надо. Но счастье, как обычно, коротко: отец умер. За ним ушла и мама. Родственников осталось — двоюродная сестра и племянник Андрей. Друзей и вещей нажито не так много. А нужны ли они были ей?

…Не было за долгие десятилетия моих журналистских хождений собеседницы сложнее, чем Эвелина Вильямовна Фишер. То встречала меня радостно: «Ну, где вы? Я жду-жду. И книги ваши уже прочитала». А бывало, словно по живому резала: «Как вы осмеливаетесь задавать такие вопросы?! Неприлично!» И я в сердцах уходил из квартиры на проспекте Мира. Но я никогда не хлопал дверью, и в конце жизни даже «железная» Эвелина начала кое-что рассказывать.

На их фамильной даче в Челюскинской ее ирисы росли даже за забором. А перед небольшим деревянным домиком — целые островки цветов. Хрупкая, невысокая женщина холила своих любимцев нежно и со знанием дела, пусть и не сбылась мечта побывать в ботанических садах разных стран. В этой непростой жизни дочери разведчика была уготована роль, которую я бы назвал так: терпеливое благородство…

Теперь время Эвелины Вильямовны истекло. По ее воле она кремирована и воссоединилась с отцом в фамильном склепе на Донском кладбище.

Но сейчас, на страницах этой книги, Эвелина вновь вспоминает об отце и семье. Я сознательно сохранил здесь некоторые повторы, не сократил упоминавшееся в первых главах. Ведь это ее интонация, во многом — ее книга, по крайней мере — ее глава. Здесь — взгляд дочери, а не писателя и не историка. Пусть ее неправленая прямая речь передаст и интонации, и правду в изложении дочери. Эвелина Вильямовна, как мне кажется, напоминает полковника Абеля не только внешне. Вот запись нашей беседы:

— Эвелина Вильямовна, судя по всему, ваш отец все же общался с журналистами?

— Был период, когда отец встречался с кем-то из писателей. И домой приезжал раскаленный. Он никогда не рассказывал, о чем они говорили, потому что к нам это не имело отношения, но раздражения и чертыханий хватало.

— А кем вы работали?

— Всю жизнь редактором. В «Прогрессе», потом двенадцать лет в одном техническом институте, переводчиком английского в агентстве печати «Новости», последние годы в журнале «Новое время». И в 1984-м ушла на пенсию.

— И со своим знанием английского вы нигде не были и никуда за рубеж не выезжали?

— Сейчас я, наверное, могу поехать. Да, мне хотелось поездить по ботаническим садам мира. Но в Штаты почему-то не тянет, даже совсем нет.

— Это обида за отца?

— Не знаю. Нет. Хотя, может, и да. Мне там далеко не все нравится. А раньше понимала, что не надо мне никуда ездить и не надо даже пытаться. Для меня был ясен вопрос: есть вещи, которые мне недоступны. Просто купить загранпутевку и поехать нельзя.

— Такая жизнь в семье разведчика-нелегала — вне зависимости от того, в Москве он или где-нибудь далеко, накладывала на вас определенный отпечаток. Вы все время оставались и даже сейчас остаетесь частью какой-то цепочки, разорвать которую сложно.

— Считала, что в этом и смысла никакого нет. Я, можно сказать, родилась в этой ситуации, в ней росла, развивалась и поделать тут ничего не могла. Да, наверное, было бы проще, если бы папа работал инженером, художником. Возможно, я тогда была бы другим человеком.

— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?

— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.

— Избегали их чисто подсознательно?

— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей разведчиков, а меня мама учила много не говорить.

— И когда поступили в Московский институт иностранных языков, друзей тоже не заводили?

— Нет, я мало с кем общалась, близких подруг не было. Был, правда, один парень и одна девочка — мы играли в шахматы.

— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?

— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на этих людей и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могла. Потом, они великолепные психологи и поняли бы, если бы я соврала. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?

— Что вообще вы говорили людям?

— Что отец в командировке. И тут же: а где, а в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.

— Эвелина, что, если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Вы бывали с отцом в командировках. Что-нибудь о том периоде помните?

— Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, внушила категорически не разговаривать с посторонними…

— А на каком языке вы могли бы это делать?

— Там были немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было два года. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, когда я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимая, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.

— А в тех странах, где работал отец, на каком языке вы общались с детьми?

— Мало общалась, хотя и не думаю, что мне, масенькой, говорили, почему мы в командировке и кем работает мой папа. Это бы наложило бремя на любого ребенка: он знает какой-то секрет. Чем меньше человек знает, тем легче ему выжить. Во время последней поездки, когда я была постарше, надо было идти в школу. Потому что если бы я в школу не пошла, было бы заметно. И там, помню, я очень переживала: у всех детей куча всяких кузин, дядей, бабушек, а у меня никого.

— И никаких подозрений?

— Абсолютно.

— Но вы же могли вставить какое-то слово, сказать что-то не то.

— У детей срабатывает великолепный инстинкт, с кем на каком языке разговаривать.

— Но, насколько я осведомлен, ваша мама говорила по-английски с акцентом.

— Мама говорила по-русски, но я уже понимала, что дома я общаюсь с ней так, а в школе между собой так не общаются, и, следовательно, я должна говорить с детьми, как говорят они.

— А были какие-то случаи, когда вы чувствовали, что помогаете отцу в работе?

— Нет. Но, может быть, в детстве я бессознательно и оказывала какие-то услуги. Ребенок этого не помнит. Зато я помню, какого цвета обои были в том нашем доме или конструкцию сушилки на кухне. Но о детских поездках я никогда не упоминала.

— И даже сейчас о них не расскажете?

— И даже сейчас.

— Вы очень тактично и ловко обходите конкретные вещи. А я нетактично пытаюсь вас о них расспросить…

— Надо вам признаться, что обходить всякие словесные тонкости мне помогает моя редакторская профессия.

— Хорошо, а когда отец уезжал в 1948 году, вы знали, куда и зачем?

— Сказать, что знали, не могу. Но мы догадывались, что всерьез и надолго. Уже появилась способность как бы читать между строк.

— Читать, но не спрашивать?

— Естественно, это не принято. Ну хорошо, я спрошу — и в ответ ничего, кроме неприятностей. Мой отец был человек вспыльчивый, и если бы я настырно лезла с расспросами, то наткнулась бы на хороший втык. У нас сложилась система: многих тем мы никогда не касались. Например, отец терпеть не мог разговоров о политике.

— А о работе?

— Тем более. Задавать вопросы было некорректно. Хотя что-то он вдруг мог рассказать. Приехал с работы недовольным, о чем-то буркнул. Приехал еще раз, буркнул снова. И я делала выводы. Но, возможно, совершенно неверные. Помню, папа был очень огорчен, когда ему не разрешили встретиться с его адвокатом Донованом.

— Вы знаете, я попытался разыскать его в США. Оказалось, адвокат умер, юридической конторы больше не существует.

— Донован скончался давно, кажется, в 1968 году. Мы с мамой общались с ним в Западном Берлине при обмене в 1962-м. Запомнился мне тем, что весь был цвета свеклы. Помогал при обмене отца, но боялся пересекать границу Западного и Восточного Берлина. Опасался, что в Восточном его возьмут. А красный был от напряжения и высокого давления.

— Ваша семья не поддерживала с ним связи?

— Нет. Он никогда не верил, что мы с мамой действительно жена и дочь полковника Абеля. Но с отцом у него были дружеские отношения, и потому, приехав однажды в Москву, он попытался с ним встретиться. Но…

— Но все же вам никогда не хотелось пойти по стопам отца? Вы уж извините за словесный штамп.

— Однажды возникло такое желание. В 1955 году, когда он приезжал из США в последний отпуск. На что папа сказал мне: одного на семью хватит.

— Вы тогда догадывались, откуда он приехал?

— Мы знали. Потому что он привез фотографии. И папа уже кое-что рассказывал.

— О чем?

— О природе, о некоторых вещах.

— Но почему идея пойти в разведку родилась именно в 1955-м?

— Просто у меня возникла мысль, что было бы хорошо быть вместе с моим папой. В детстве у меня с ним были конфликтные отношения. И характеры у нас похожие: независимые, вспыльчивые, достаточно сложные. Поэтому мы оба топали ногами и громко кричали, пока не прибегала мама и не гасила ссору. Но я подрастала, перестала лепетать «не буду» и сделалась ему интересной. Я была папиной дочкой. Дай-то бог, чтобы у всех детей были такие отношения, как у нас с отцом. И вот я подумала: а что, если отец возьмет и меня с собой? Поговорила с мамой. Она высказалась не слишком конкретно, и я решила, что могу проявить инициативу. Но то ли отец чувствовал сложность ситуации, то ли действительно не хотел. Потом, когда он вернулся, мне предлагали пойти туда на работу. И как-то мы с папой поговорили и согласились, что нет. Я болела, лет уже было немало, да и новая специфика, аттестация, строгая медкомиссия. И кем бы я стала — старшим лейтенантом, а через несколько лет в отставку в чине капитана. Не нужно было это все, да и поздно уже.

— Об аресте отца вы узнали из газет?

— Нет. Мы с мамой приехали из отпуска, и тогда были разговоры, что он должен возвратиться вот-вот, буквально этим летом. Мы даже оставляли ему весточки, как найти нас в Кувшинове — на родине мамы, куда наведывались летом. Но была тишина. Тогда я позвонила по оставленному отцом телефону, и мне сказали бодрым голосом: «Эвелина, вас хочет видеть наше начальство». Я перетрухнула не знаю как. Думала, ляпнула на работе кому-то что-то не так и не то и меня будут драить. Я туда приехала, и они мне все рассказали. Спросил Виталий Григорьевич Павлов, почему, с моей точки зрения, отец взял псевдоним — Абель. И я объяснила: это имя папиного друга.

— И что вы с мамой в этот период делали?

— Зачем эти наивные вопросы? Что тут можно было делать? Да и маму я решила поберечь и сразу ей об аресте не сообщила. Но у дурных вестей длинные ноги. Все говорят — железный занавес, железный занавес, а люди чужие голоса слушали, и пресса иностранная, хоть Главлит ее и кромсал, на глаза попадалась. Подруга по инязу видела портрет папы у нас дома на столике. Работала она в Управлении дипломатического корпуса в каком-то посольстве. Туда советская цензура не добиралась, и ей попался английский журнал с описанием процесса. Все мне выложила, даже журнал ухитрилась на денек вынести. И тогда я обо всем рассказала маме: лучше уж я, чем посторонние.

— А как вообще относились окружающие к вам после ареста? Пусть после XX съезда, но все равно — время суровое.

— Я этим съездам внимания бы такого не придавала. При чем здесь этот съезд и людская сущность? По-разному относились. Очень и очень по-разному. Меня это, признаться вам, поразило. Нет, шокировало. Сотрудники управления, где работал папа, — народ не пугливый. Все знали, на что шли. Тут никаких дипломатов не было и зелененькие паспорта бы не помогли. И здесь даже не трусость вылезла, не страх, все-таки не 1937-й, а какие-то гадливые чувства. Исчезли несколько знакомых, некоторых я даже друзьями считала. Они изредка после папиного отъезда и дома у нас бывали, и 11 июля, и 8 октября (дни рождения полковника и самой Эвелины. — Н. Д.) позванивали. И вдруг — молчок. Звоню и понимаю, что «попала не туда».

— Может, на Службе так порекомендовали?

— Не думаю, не уверена — на Службе-то как раз в это время к нам особое внимание. Хотя, кому-то, кто знает, и порекомендовали? Но все равно же нормальные люди разных званий общались. А те, на пять лет исчезнувшие, когда отец вернулся: «Ой, Вилли, привет!» Никого не осуждаю, но отцу все рассказала, и хотя он к этому отнесся сдержанно, по-философски, я старалась, чтоб эти люди у нас дома не появлялись.

— Понимаю, что наивно, а спросить осмелюсь. Когда ваш отец сидел в тюрьме, вы принимали какое-то личное участие в его судьбе?

— Мы писали письма. С самого начала, еще до ареста Пауэрса, шли они через Международный Красный Крест. Папино начальство все это непонятно как, но организовало. Они вообще в тот период нас поддерживали — и не только морально.

— Вы с мамой обращались к нему по-русски?

— Через Красный Крест — я сразу по-английски, а маму переводила. Сначала у папиных руководителей возникли сомнения: вдруг подстава, то есть кто-то чужой. И мы с их одобрения вставляли факты, которые никому кроме членов нашей семьи известны быть даже теоретически не могли. Убедились, что отвечает точно папа, да и почерк его — четкий, для нас понятный.

— А правду ли писали американские авторы, когда утверждали, будто полковник даже из тюрьмы передавал некие секретные сведения?

Эвелина задумалась. Присутствовавший при разговоре полковник из управления, где когда-то служил ее отец, покачал головой. Но ответ его вполне удовлетворил:

— Это мы сообщали папе нужную информацию — в форме несколько завуалированной. Тяжело все это давалось. И мы, и люди из папиной Службы переживали, что фразы эти, как бы мы ни старались, выпадают из общего стиля. И уже после возвращения отец подтвердил, что некоторые, видимо, нужные ему строчки было не разобрать — вымарывала американская цензура. Но кое-что все равно проходило.

— Сотрудники ФБР нашли ваше к отцу письмо. И часто цитировали, уверяя всех и себя тоже, что шифровка: «Дорогой папа, поздравляю тебя с днем рождения. Огромное спасибо за посылку, которую ты нам прислал. Папа, дорогой, как мне тебя не хватает». Видимо, зацепились за присланную посылку.

— Уж не знаю, за что они там цеплялись. Но это было как раз посланное через Службу письмо, отправлено еще до ареста. Одно из многих. По-моему, прислал нам что-то из вещей. И мы благодарили — вот и вся секретность.

— А на тех самых ваших с мамой письмах с какими-то фразами участие в разведиграх закончилось?

— Ну, подумайте сами, какое активное участие мы могли принимать? В период суда было по-настоящему страшно. Могли и… А через некоторое время затеялась переписка с адвокатом из ГДР, по-моему, Фогелем, кажется, Вольфгангом. Тут уж писалось все в определенных рамках, без вольностей.

— А то письмо президенту США Кеннеди действительно писала ваша мама?

— Письмо писалось так, как очень часто пишутся многие письма в редакцию. Зато я его переводила: это все-таки да, а мама своим почерком переписала. Но по своей инициативе — никогда бы в жизни. Мы были хорошо воспитаны.

— Тем не менее родственники сидевшего у нас во Владимирском централе летчика Пауэрса к Хрущеву обращались.

— Я не думаю, что и в другом государстве семья, оказавшаяся в нашем положении, могла бы действовать самостоятельно и лихо. Такова система этой службы. Иное — только в художественной литературе.

— В те четыре с лишним года, что отец провел в тюрьме, вы верили в его возвращение?

— Чисто на уровне веры — да.

— А какие чувства к человеку, который отца предал?

— Я его вычислила. Когда папа в 1955 году приезжал на отдых, он говорил: «У меня две заботы: добиться, чтоб отозвали одного очень больного сотрудника и другого, который беспробудно пьет». Заболевшего, по-моему, отозвали. А второй волновавший отца человек его выдал. Какое отношение к предателям? Ведь даже на бытовом уровне предательство — подлость.

— Когда отец вернулся, он рассказал вам, как все это было?

— У нас было много других тем для разговоров. Мыс ним вместе занимались шелкографией, фотографией, печатали, проявляли, рисовали. Вот об этом у нас и были постоянные разговоры. Он меня учил: любое увлечение должно быть на достойном уровне. Отец мог часами стоять и смотреть, как нам печник кладет печку. Если садовник, печник или художник был хорошим профессионалом, то одно наблюдение за ним доставляло ему удовольствие.

— У вас несколько раз вырывалось, что в семейных делах отец был человеком вспыльчивым.

— Да, сложным.

— Но читаешь книги о нем, беседуешь с соратниками — и везде: «спокойный, выдержанный, уравновешенный».

— Как вы не понимаете? Это был выход — дом, семья, родные. Он страшно любил мать. Но даже ухаживание его было очень своеобразным. Являлся к ней каждый день и в определенный час: мама начинала дрожать, потому что тогда страшно его боялась. Приходил и спрашивал: «Сколько часов, Эля, вы занимались сегодня на инструменте?» И если мамин ответ не удовлетворял, говорил: «Садитесь играть». Доставал газету и по часам следил, чтобы мама занималась сколько положено. До войны, как раз когда отца уволили из органов, мама много гастролировала, ездила по стране. Играла в оркестре детского театра после приезда из той, второй командировки. После войны — арфистка в оркестре цирка на Цветном бульваре. В 1951-м ее уволили.

— За что?

— За честность. Мама громко выступила против финансовых махинаций директора цирка. Пришлось уйти. Продала инструмент и с тех пор больше не работала.

— У вашего отца было много друзей?

— Как вам сказать… Насколько я понимаю, когда отец вернулся в 1962-м после четырнадцати лет отсутствия, стариков, которых он знал, осталось мало. А с довоенных времен почти никого: все в отставке или поумирали. Однажды случайно у Лубянки встретил Кренкеля. Помните, был такой знаменитый полярный радист? Они с папой служили еще в двадцатых годах в радиобатальоне. Кренкель спросил: «Ты что здесь делаешь?» И отец ответил: «Работаю музейным экспонатом». Восстановилась дружеская связь. Очень хорошие отношения были с Кононом Молодым.

— Но Лонсдейл был гораздо моложе вашего отца.

— И моложе, и совершенно другой по характеру. Папа — сдержанный, а Конон — экстравагантный, но были на «ты», дружили. Из Конона красноречие било фонтаном. И вот он о своем деле много говорил. И на «Мертвый сезон» они вместе ходили.

— Тогда народу впервые показали полковника Абеля и в общих чертах рассказали, чем он занимается. А как его уговорили в этой картине сняться?

— Отец был не слишком доволен. Говорил, что ничего из этого не выйдет, что смешно разучивать текст. Но ему было безумно интересно.

— Конечно, все-таки фильм о судьбе разведчика.

— Да нет, он обожал хотя бы в общих чертах осваивать что-нибудь новое. Это было потребностью. Новизна его волновала, притягивала. И если в новом деле удавалось приобрести некий профессионализм и самому, то интересовало вдвойне. Ему было любопытно, как его начнут снимать, как это происходит на самом деле. У нас дома часто бывал сценарист фильма Владимир Вайншток — остроумный, ехидный человек, прямо сплошное удовольствие. Он снял как режиссер фильмы «Дети капитана Гранта» и «Остров сокровищ». Кто их не видел! С Вайнштоком и только с ним и общались. Все вспоминают режиссера «Мертвого сезона» — Кулиш, Савва Кулиш. Но я его в жизни не видела. Ездили с Кононом на съемки, смотрели какие-то эпизоды. Они с Вайнштоком втроем приезжали на дачу, разбирали по косточкам. В основном чертыхался Конон, а папа ему подпевал-поддакивал. Вайншток хорохорился: «Вы оба ничего не понимаете в жанре. Драка и погоня — обязательная принадлежность». А эти в два голоса: «Драк быть не должно. Погоня — это уже не разведка. Не та проба». Я знаю, что Конон с папой были в восторге от первой серии. Там посещение бегов, музыка с одними и теми же пластинками. Как я понимаю, это хотя бы приблизительно походило на то, что обоим в действительности приходилось делать и потому им нравилось. А вторую серию — боевик папа назвал «клюквой развесистой». Но что меня поражало: папа — многолетний профессионал из всего чтива предпочитал детективы. Смеялся, что так «чистятся мозги. Прочитал. Забыл. Отдохнул. Опять прочитал».

— Эвелина, осталось здесь, на даче, что-нибудь сделанное отцом?

— Беседка — моя семейная реликвия. И больше ничего. Его рисунки, картины — в Москве. А те из них, с которыми у меня душевной связи не было, отдала. Он их делал там, и я их не хотела держать.

— Но почему?

— Вот приходит человек и спрашивает: «А кто это на картине? А гдей-то такая природа? Это негр?» Отец всегда отвечал: «Да, бродяга». И остальное его просто не волновало. А я не знаю, что сказать, и эта ситуация раздражает и меня, и людей.

— Несмотря на некий налет таинственности, мне почему-то кажется, что о вашем отце народ знает немало. Мы в поселке заблудились, но на дачу вашу нас выводили дружно и точно.

— Верно. К нам как-то приезжал директор Ботанического сада, с которым мы познакомились у Кренкелей. Он тоже плутал и искал: «Где тут дача Фишеров?» А ему: «Так это к знаменитому шпиону Абелю — вам вон туда». И отец от этого страдал по-настоящему. Он-то надеялся, что вернется и от псевдонима освободится. Но так и не удалось.

— Да и как, если имя стало легендой. Эвелина, и вы сохранили фамилию отца?

— Я ее никогда не меняла. И полагала, что именем Вильяма Генриховича Фишера могу всегда гордиться. Своего тоже не стеснялась. Дедушка по паспорту — Генрих. Отец — Вильям. А я — Дуня?

Бабушка и дедушка

После возвращения из Англии семья одно время даже обосновалась на территории Кремля. Но это как бы попутно: бабушка, мать отца, была секретарем Клуба старых большевиков, и потому жили там, где и располагался Клуб. А дедушка работал директором Сухонского бумажного комбината — это на реке Сухони, в поселке Сокол Вологодской области. Почему после нескольких лет кремлевской жизни не остался в Москве? Возможно, появились какие-то сложности: у старых большевиков тоже возникали свои отношения и претензии друг к другу. А бабушка постоянно ездила к деду. Иногда в Москву наезжал и сам дедушка. Но я об этом знаю только по рассказам: помнить почти ничего не могу, родилась в 1929-м, и мы вскоре уехали в первую командировку. Дед умер в 1935-м от воспаления легких, бабушка в июле 1944-го на следующий день после открытия второго фронта.

Избежали они всех этих страшных чисток. Да и когда началось все то сталинское и ежовское, бабушка уже была страшно больной: полиартрит — руки и ноги скрюченные. И ни в каких партийных делах участия уже не принимала. Может, им в чем-то и повезло. А насчет лояльности деда… Не берусь утверждать, что был он человеком независимым. Но считаю, все-таки не случайно работал где-то у черта на куличках в Вологодской губернии, подальше от всего этого.

А то, что Ленина знал — ну да. Был в кружке в северном Союзе борьбы за освобождение рабочего класса. Кружком руководили Ульянов, Кржижановский, Мартенс, еще кто-то…

Знаю, бабушка дружила с сестрами Ленина, но как? На кошачьей основе. Те кошек любили, и бабушка тоже. И знакомство у них в основном было кошачье. О близости с партийным руководством в семье нашей никогда никаких разговоров. И все они — и дедушка с бабушкой, а потом и папа — похоронены в одном склепе на Донском.

Вильям и Генрих

У отца был родной брат. В некоторых книгах его называют Гарри, но это — по-английски. Правильнее — Генрих. Он постарше отца года на два.

И однажды, уже после их возвращения в Москву, Генрих был на речке. Увидел тонущих детей, бросился их спасать. Девочку какую-то вытащил, а сам утонул.

Когда мама узнала об этом, у нее, оглушенной горем, вырвалось: «Почему не Вилли…» Это известно из семейных легенд. Первенец — Генрих — был ее любимцем.

А папа, насколько понимаю, рос сорванцом, доставлял много хлопот. Это и бабушка рассказывала. Постоянно попадал в переделки. Однажды еще в Англии врезался на велосипеде в стадо коров, а вернее, овец. Велосипед погнулся, и дома — недовольство.

Плавать папа не умел. Еще в Англии, когда был маленький, отец и старший брат решили, что младшего надо научить плавать. И ничего лучше не придумали, как просто бросить в воду. Отцу это страшно не понравилось. И, как он говорил, с тех пор желание купаться исчезло у него на всю жизнь.

Лида — кузина и приемная дочь

Лида — моя старшая двоюродная сестра. Племянница моей мамы, дочь ее брата Бориса, который в молодости до войны здорово пил — всё, вплоть до денатурата. Он первенец, старший любимый сын, избалованный родителями. Учиться не захотел и в империалистическую сбежал на фронт совсем мальчишкой, оттуда и пристрастился. А Лидина мать, жена Бориса, была очень красивой женщиной. Моя двоюродная сестра — третий ребенок от третьего мужа. Родители были, но она им оказалась не очень нужна. И когда ее мама умерла, она жила у нас. Потому что наша бабушка по линии мамы была против того, чтобы мать Лиды делала аборт. И Лиду привезли к нам, сказали: вы ее хотели, вы с ней и возитесь. Моя мама и папа считали ее приемной дочерью. Тоже поступок, о чем-то говорящий.

Лида старше меня на шесть лет. У нас разные типажи. Я пошла в фишеровскую породу, она — шатенка, сейчас, вы же видели, седая.

Как папа попал в разведку

Когда папа женился на маме, то дома ему сказали, что коль скоро ты женился, так изволь сам зарабатывать. А делать ничего он, естественно, не умел. Образования у него высшего не было, профессии — тоже. Никогда ни одного института не кончал. До 1926-го служил в Красной армии, в радиобатальоне. Потом приехал и какой-то период вроде занимался комсомольской работой. Ничего путного не делал. Пытался где-то Учиться, но ему ничего не нравилось. Вот вы говорите, что изучал Индостан. Я об этом не слышала.

Но вот что мамина сестра, Серафима Степановна Лебедева, работала в ОГПУ переводчиком, знаю. И она папу туда же переводчиком порекомендовала. Он в то время отлично говорил только на двух языках — английском и русском, хотя знал и немецкий. Совершенная случайность, что в 1927-м попал в разведку, в отдел переводов. Совсем не потому, будто родители посоветовали. Это все выдумки.

А почему его в разведке решили использовать далеко не переводчиком, этого я вам не скажу. Подозреваю, конечно, что представлял он огромный для разведки интерес: родился в Англии и по их законам считался британским подданным.

Эвелина помогала, как могла

Иногда пишут, что будто бы я забыла английский, когда между первой и второй командировками отца провела какое-то время с дедушкой и бабушкой. Это абсолютная трепотня. Дело в том, что английскую речь я забыть не могла, скорее, могла подзабыть русскую. Я русский язык выучила уже после того, как окончательно вернулась в Россию из Норвегии. И по-русски тогда говорила с сильным акцентом. Дома с папой — только по-английски. С мамой, у которой язык похуже, почти всегда на русском.

Слышала, будто я одергивала родителей, когда они путали во время переездов из страны в страну свои новые имена. Я лично такого не помню, но мама мне об этом рассказывала: если на каком-то коротком промежутке времени у них были липовые документы и они друг друга называли не так, то я их поправляла. Наверное, при посторонних прерывать не могла, вероятно, что-то говорила папе с мамой с глазу на глаз. Я же не полной идиоткой была, чтобы при полицейском офицере упрекать маму.

По мере своих способностей я, безусловно, понимала некоторую двойственность нашего положения. Во всяком случае, когда в Норвегии наша домработница в отсутствие родителей привела домой каких-то деятелей и водила их по квартире, я за ними ходила по пятам. Папа с мамой вернулись, я им доложила, что наведывались неизвестные дяди, заглядывали туда-то, смотрели и трогали то-то. Когда я папе об этом рассказала, он даже засвистел: признак того, что мною доволен. Свист был высшим проявлением радости. А по поводу неведомых дядей дальнейших подробностей не знаю, они никогда в доме не обсуждались, но, во всяком случае, домработницу уволили.

Вот вы спрашиваете, был ли в Норвегии отец радистом. Мне никто об этом не докладывал, а я не спрашивала: слишком была маленькой. Хотя понимала, что мы — в чужой стране.

Мы там жили под своими именами. Папу и маму и в Норвегии, и в Англии звали Вилли и Эля Фишеры. И у меня было мое собственное имя, я всю жизнь — Эвелина.

Когда я общалась с местными детьми — норвежскими, и с английскими тоже, было, конечно, обидно, что у них полно родственников, а у меня — никого. Но я знала, что у меня и дедушка есть, и бабушка, только они пока не с нами.

Я уверена, что если бы сейчас приехала в Норвегию, то узнала бы ту троллейбусную остановку, на которую мы из центра Осло приезжали домой. Я бы и дом нашла, где жили. А из дома я бы отыскала дорогу к морю. Тоже помню, как туда идти. И шторы в нашей квартире не забыла: узоры на них необычные.

Что я еще хорошо помню, так это мои танцевальные опыты. Мама вместе с какой-то знакомой, возможно, и русской, попыталась открыть танцевальную студию. Записалось в нее много детей. Меня учили танцевать классику. Одевали в белые пачки, и мы, малышня, выбегали на сцену. Но танцы раз и навсегда закончились, когда мы неожиданно — и уж точно для всех нас троих — собрались и уехали в Москву.

А за границей мы дома с мамой общались в основном на русском, а с папой по-всякому: по-английски и по-русски. Я в Норвегии действительно говорила со всеми местными на норвежском. Сейчас остались в памяти кое-какие слова. Да и то в основном кулинарные. Оттуда, примерно с года 1934-го, у меня сохранилась маленькая брошюрка, как печь всякие торты. Книжечке уже за 70. А история ее такова. Решили мои родители устроить прием и спечь пасхальную бабу. Взбили дюжину желтков, белков — и отдельно, и вместе — поставили ее в духовку, а плита у нас в Норвегии была электрическая, исключительно нежная — жантильная — и на ножках. Сначала баба нормально поднималась, а потом, видимо, кто-то хлопнул дверью или еще что, и она села. Даже наша собака есть бабу отказалась! На что папа страшно рассердился и купил маме эту вот брошюрку. С тех пор книженция в нашем доме и существует. Вот в объемах этой брошюрки я способна разбираться по-норвежски. Но вы спрашиваете меня о той вечеринке, а я ее, естественно, не помню…

Фишер и Капица

Много ходило слухов, что когда отец был в Англии, то встречался там с Капицей. И уговорил знаменитого ученого вернуться в Советский Союз.

Встречался он с Капицей в Англии или нет? Мне было тогда лет семь, и нам с мамой папа не докладывал. Но уже перед уходом отца, когда он болел, однажды он даже не признался, а вымолвил, что взял грех надушу. Приказали ему выполнить задание самого товарища Сталина: вернуть Капицу на Родину. Сначала ничего не выходило, хотя и письма Капице из Москвы писали, и посланцев всяческих засылали. Но Капица в СССР и не собирался. Понимал, к чему у нас катится. И вождь прикрикнул, чтобы вернули, а повесили на папу. Для него задание нетипичное: со своими, с советскими, он не работал.

Петр Леонидович в Англию уехал в начале 1920-х. Талантливый и молодой, он понравился уже тогда великому Резерфорду, и тот взял его к себе в лабораторию: не куда-нибудь — в Кембридж. Карьера блестящая, многообещающая. Какая Москва, когда уже приходила к Капице всемирная известность. Но отец, он рассказывал об этом без всякой радости и гордости, уговорил. Встречался, нажимал на то, что ждет Петра Леонидовича Капицу в Москве огромная и захватывающая работа над новым и амбициозным делом, может, нечто, связанное с атомом? У отца получилось. И отношения какие-то сохранились. Хотя Капицу за границу больше не выпускали. Догадался он потом, не догадался, кто же такой поживший в СССР инженер Вилли Фишер? Кто знает.

Но был период в 1939-м, точнее 31 декабря 1938-го, когда папу выперли из органов, и он сначала вообще без работы, а потом два года — на заводе. Тогда, до 1941-го, у нас дома в Москве фамилия Капицы мелькала в связи с переводами. Конечно, они были знакомы. Капица, который никого не боялся, был связан с Патентным бюро, и папа через него получал переводы. Отец сидел без работы, это очень помогало. Папу это искренне радовало и удивляло. Многие от него тогда отвернулись. Но не Капица.

Версия Орлова

Слышала разговоры, что отца уволили в 1938-м после бегства в США его бывшего начальника, резидента. А Орлова этого я даже один раз видела. По дороге во вторую командировку отца. Был он то ли рыжеватый, то ли блондин с оттенком рыжеватости. Вроде еще у него были усы. Но что я могу еще о нем помнить? Я была маленькая, шести лет не исполнилось. Мы зашли к нему в гостиничный номер — большущий, шикарный, я таких больше никогда не видела. Орлов ел что-то очень дорогое из серебряной посуды. Нам ничего не предложил, разве что присесть. Отцу такое было не свойственно. Тогда даже фамилию не запомнила. А всплыла она «Орлов, Орлов…» после ареста папы, и мы с Кириллом Хенкиным обсуждали разные, так сказать, варианты.

Мой отец дружил с Кириллом Хенкиным. И тот, уехавший сначала в Израиль, потом в США, а затем в Германию, в своей книге о моем отце «Охотник вверх ногами» с уверенностью пишет, что одной из задач Вильяма Фишера в Штатах была проверка Орлова. Подал бы тот голос после ареста «полковника Абеля» — значит, все-таки Орлов предатель…

Я в эту версию, естественно, не верю. Ну, хочется Хенкину так думать. У журналистов вообще особенность: верить в собственное печатное слово. Пусть верят. Только других туда же зачем впрягать? Дело в том, что Орлов был действительно единственным человеком, который знал в лицо обоих — Фишера и Абеля. И Фишер был у Орлова в подчинении. Так что мог и сказать, что-то заработать. Но не сказал, промолчал. Я бы назвала его, не как вы, «относительно честным», а просто честным человеком. А бежал туда, спасая жизнь. Если бы не ушел, была бы тут ему вышка, что вычислить совершенно не трудно. Он — настоящий чекист, разведчик, все прочувствовал, предвидел, вычислил. И спасся.

Террор начался такой… Масштабы поражают. Орлов его оценил верно. Гениально обвиняют во всем Сталина. Но он только его развязал. Убирал верхушку, лучших людей. А остальные 70 процентов были посажены, расстреляны и сгинули абсолютно без его участия, потому что так воспитали: подхватывали и сажали на кол с радостью. Сталин и не подозревал о существовании какого-нибудь Петра Ивановича Гусева или еще кого-то, жившего в Урюпинске. Но кому-то была нужна квартира Гусева или его жена, а может, должность. Писался донос. И неслось. Но какой нюх был у Сталина — действительно чудовищный. Он понял, что может вести жутчайшую кампанию чужими руками, которая на руку будет только ему. Вождь делал свои дела, а в этой волне террора, всю страну залившую, он легко прятался, был над схваткой, сотни тысяч расстреливал, а десятки показательно, вот какой добрый и справедливый, миловал. И волна эта, от которой не скроешься, накрыла всю нашу разведку. За границей, я же не только с папой общалась, резидентуры перед самой войной на год-два закрывались. Чекисты в лучшем случае по лагерям — по тюрьмам, агенты — в недоумении, в простое.

И Орлов ушел. Никого не предал. Вы мне опять о его записках, изданных в США перед смертью. Не верю я, что по ним могли кого-то из наших вычислить. А в книге этой он ничего и никого, кроме своих отношений со Сталиным, не касался.

Три года на передышку

Те почти три года после увольнения текли по-разному. Почти весь 1939-й папа оставался безработным. Ну да, чуть террор этот схлынул, но приходит в отдел кадров человек: родился в Англии, служил в ЧК, теперь не у дел, да еще и фамилия иностранная. Кадровики шарахались, потому что работать он мог только переводчиком или, по правде говоря, на военном заводе. С постоянной работой ничего не получалось. Мы с двоюродной сестрой, наша бабушка со стороны мамы и папа жили на одну мамину зарплату. Она здорово выручила. Ездила со своей тяжеленной арфой по всему СССР на гастроли. Отец и мы скучали, папа все время писал ей письма, а что делать?

Хорошо еще, что не выселили из нашего дома. Он-то был ведомственный, должны были в нем по дурацкому уразумению жить только верные сотрудники. Правда, тут уже после чисток этих непонятно было даже им, кто чистый, кто — нет. Повисели мы на волоске, но столько народу из дома посадили-пересажали, что внезапно всех, не только нас, оставили в покое.

Отец связался с другом дедушки и бабушки. Написал письмо, позвонил. И старый большевик Андреев, непонятно как оставшийся членом ЦК, не дрогнул, помог. Папу взяли на завод. Вы не представляете, как он был счастлив. Все письма маме, которая на своих гастролях, о работе, изобретениях, премиях. Я вам правду говорю. Никуда он с этого своего завода уходить не хотел. Инженер, изобретатель, работа «от» и «до». Я больше никогда после тех двух лет не видела папу таким спокойным. Да, с деньгами трудно, за дачу нечем платить, но они с мамой не отчаивались. Да и поняли, что от нас отстали.

Но началась война…

Война у каждого своя

Отца в сентябре 1941-го вернули в органы. Позже, уже в 1946-м, в доме ходили разговоры, будто поручился за него любимец Берии генерал Павел Судоплатов. И вот в это я склонна верить. Судоплатову, о котором отзывались как о суровом профессионале, нужны были опытные и проверенные люди. Отец сразу пошел на работу, исчезал из дома, не показывался сутками. Мама не слишком волновалась, наверняка знала, где он и что он.

Но 8 октября 1941-го мы с мамой и папой выехали из Москвы в Куйбышев. У меня впечатление, что по этому поводу возникла путаница. Некоторые люди уверяют, будто папа во время войны долго работал в Куйбышеве. Его теперешние коллеги из Самары даже приписывают отцу организацию там специальной разведывательной школы. Это не так.

Мы уезжали в эвакуацию. Целый состав, семьи чекистов в теплушках, а с нами еще и Спот. Совершенно замечательный, изумительный игристо-шерстный фокстерьер с типично английским именем. Папа сказал: если Спота не согласятся взять в теплушку, то я его пристрелю, потому что иначе он все равно погибнет. Но согласились, и наша теплушка оказалась единственной, которую на всем том долгом пути не обворовали — благодаря собаке никто посторонний подойти не мог. Кроме меня в теплушке ехали еще двое детей, они были в диком восторге от того, что у нас собака.

В конце октября состав дотащился до Куйбышева, но высадиться не дали, хотя у мамы была договоренность с местным театром оперы и балета, что она останется работать там, как арфистка. Высадили в Серноводске — маленькая курортная дыра километрах в ста. Папа с нами пробыл, по-моему, дня два, уехал обратно в Куйбышев — и пропал. Мы сидели без всего — ни карточек, ни денег. Выгрузили нас и забыли.

И тогда мама развила бурную деятельность. Ехала с нами в теплушке жена одного сотрудника — профессиональная певица. И они вдвоем организовали для летной части, которая была поблизости, концерт. Участвовали в нем все, кто мог. Я играла на виолончели, а моя двоюродная сестра Лида читала стихи «О советском паспорте». Лида мне — двоюродная сестра, но росла в нашей семье, потому она как родная.

Руководство части осталось очень довольно концертом: было им в Серноводске довольно неуютно. В благодарность они маму на своей военной машине отвезли в Куйбышев, потому что к тому времени туда можно было попасть только по пропускам. Маму сразу взяли в театр. Но она, жена разведчика, тут же решила отыскать, где там местные органы: хотела найти папу. Вместо этого попала в милицию, откуда ее вытащил директор театра. Встречались же и тогда смелые люди.

А потом на улице мама случайно встретила дядю Рудольфа Абеля. Они страшно обрадовались, потому что Абели уезжали из Москвы сами по себе. Дядя Рудольф и сказал маме, что он остался в Куйбышеве, а папа в командировке: поехал в Уфу за каким-то оборудованием. Отдал маме бутылочку спирта и сказал, что когда Вилли вернется, мы ее с ним разопьем. Спирта было немного, и пошел он на совсем иное. На обратном пути из Уфы или откуда-то из тех краев отец провалился под лед речки Уфимки. Приехал в Серноводск мокрый, грязный и весь во вшах, потому что когда из реки выбрались, то пустили их обогреться в деревенскую избу. Там и набрались всей этой живности. Маму к себе даже близко не подпустил. Что они везли, понятия не имею, может, вы это узнаете в других местах. Ну а весь спирт ушел на то, чтобы устроить папе санитарную обработку.

Пробыл отец в Куйбышеве после этого еще недели две. Потом уехал в Москву и обратно больше не возвращался. А мы оставались в Серноводске очень недолго. Жили в основном в Куйбышеве, сначала немножко на улице Горького, потом на Кооперативной, на углу Фрунзе и, по-моему, Льва Толстого. Но долго там не задержались. Вернулись в Москву в марте 1943-го, когда отцу удалось оформить нам полагавшийся для этого пропуск.

А дядя Рудольф оставался в Куйбышеве дольше, чем папа. И так как оба занимались одним и тем же делом — готовили партизан, то, я думаю, куйбышевские товарищи перепутали и приписали организацию специальной разведшколы моему папе. Нет, в школе в поселке Серноводск работал Рудольф Абель. Может, отец, возвращаясь из своих командировок, тоже ему помогал. Преподавал радиодело, с которым оба были отлично знакомы. Потом их учеников забрасывали в тыл к немцам.

Их часто путали. Но чтоб один из них выдавал себя за другого, как пишется в некоторых книгах, — ерунда. Господи, ну чего только не навыдумывают! Говорят, будто папа использовал имя «Абель» еще в военные годы — неправда. Чушь все это.

Вообще, если верить молве, то где только мой отец в войну не работал. Даже в Англию и в Германию его отправляли. Нет, в военные годы папа ни в какие Великобритании и Берлины не ездил.

Я знаю, что папу послали в партизанский отряд в Белоруссию, а врачом у них был один из братьев — знаменитых бегунов Знаменских. У папы был фурункул, и отцу очень нравилось рассказывать, что вскрывал его хирург и спортсмен Знаменский. Хотя спортом отец абсолютно не интересовался. Но на велосипеде, на роликах ездил. А вот на лыжах — не умел.

После войны узнала: отец участвовал в операции «Березино», даже получил за нее награду, по-моему, орден. Но все тихо, без всяких литавр.

Отец уезжал довольно часто и надолго. А на сколько, я тогда не подсчитывала и сейчас мне трудно сориентироваться, хотя жили мы, конечно, вместе. И после войны он мало о своих военных делах рассказывал.

Что у меня еще из военных воспоминаний? Вот как-то врезалось: у папы было двое учеников — два брата-немца. И он с ними занимался, готовил. Единственный раз они у нас появились — красавцы светловолосые, лет по двадцать или еще меньше. Пришли почему-то за швейной машинкой — что уж они с ней делали? Я потом нарушила негласный семейный запрет, спросила отца, как у них, у этих антифашистов, сложилось. Он расстроился, потому что сложилось очень даже плохо. Оба погибли, когда их сбрасывали в Югославию.

Еще один случай связан с боевым оружием. Я после возвращения из эвакуации увидела в первый и в последний раз у отца пистолет. Могу и ошибиться, но, кажется, «ТТ». И отец куда-то ночью торопился, и пистолет оставил дома. Показывал мне, как его собирать-разбирать. И очень гордился, что у него это быстро и ловко получается. Но мама этот оставленный пистолет моментально у меня отобрала. А так, я и не знаю, стрелял ли отец когда-нибудь из боевого оружия, нет ли. Разговора никогда не заходило.

Вся его настоящая жизнь была в работе, шла вне дома. И о ней — молчание.

Я вам скажу, что даже 9 мая 1945 года мы особенно не отпраздновали. Папы, как почти всегда, не было дома — очередная командировка. Где он, что он — мы не знали. И садиться без него за стол, поднимать бокалы не хотелось.

Из войны еще такой эпизод. Поскольку со светом случались всякие неполадки, и спички тоже превратились в крупный дефицит, а в доме к тому же все курящие, принес отец зажигалку. Я в то время еще не курила, но бабушка, мама, сам отец… Зажигалка была предметом его гордости, у нее была платиновая спираль. История этой зажигалки оказалась довольно интересной. Пришел кто-то из сотрудников и сказал: «Ой, Вилли, какая у тебя хорошая зажигалка. Ты должен такую же сделать нашему начальнику». На что папа возразил: «С какой стати? Начальник наш сам умеет все это делать. У него и возможностей достать необходимые детали гораздо больше, чем у меня». На следующий день приходит папа на работу — зажигалки нет. Он быстро сообразил, в чем дело. Пошел к начальнику, а она там на столе. Отец сразу: «А, привет, к тебе попала по ошибке моя зажигалка». Забрал ее и ушел. И потом принес домой.

Вообще, начальство — особая категория. Если уж совсем честно, то папа не любил начальства. Старался с ним не связываться. Почему и отчего — не знаю. Не любил. Фамилия Коротков, конечно, у нас дома звучала, но сказать, что у отца были какие-то отношения с Коротковым вне службы — нет. Сахаровский звучал еще реже. А вот фамилия Фитина произносилась — но в военное время. До войны главным там был Шпигельглас. Но кроме фамилий — ничего…

Коммерсант он был неважнецкий…

Пробивные и коммерческие способности у папы были на нуле, я бы сказала, даже хуже. Это у нас такая фамильная особенность.

А иногда требовалось проявить умение, очень даже было нужно. В начале августа 1947-го украли у нас продуктовые карточки. Поехала домработница их отоваривать, вернулась вся в горьких слезах, плачет — заливается, что украли. Как проверишь? Осталось хлебных карточек на одну декаду. Но зато в Челюскинской был урожай яблок — солнечных, спелых, летних августовских. Какое-то время мы ели яблоки утром, днем и вечером. И еще пол-литра молока в день: молочницы косили у нас на участке траву, а за это приносили молочко. Но, как вы понимаете, яблоками с молоком можно питаться день. Можно — два. На третий уже не захотите. И мои родители решили поехать на Клязьму, на рынок: продать яблок и купить что-то более серьезное.

Папа набрал самых красивых яблок, в те времена они продавались исключительно поштучно, на вес. У нас был кожаный чемоданчик, размерами больше, чем кейс. Уложили они аккуратно в него яблоки и поехали. Вернулись расстроенные и озадаченные. Потому что не успели открыть чемоданчик, как налетела на них толпа народа, образовалась очередь. Кто-то им заплатил, кто-то — нет. Короче, денег у них почти не оказалось. Вот вам и все коммерческие способности.

Или еще о том же. В 1945-м в конце лета отец поехал в командировку в Винницу. И пропал. Вернулся как раз в мой день рождения — 8 октября. У нас, как всегда, на мой день рождения пришел дядя Рудольф, а так особых гостей не было. Папа приехал злой как черт, он кипел, на нем можно было зажарить мамонта. Поссорился с таможней на аэродроме. Оказывается, когда приехал в Винницу, увидел хороший лук. Готовить папа любил и решил купить. Купил. Выяснилось, что в Виннице ему делать нечего, надо ехать в Румынию. Приехал, когда там еще ходили наши деньги, чему отец очень обрадовался. Понадобилось ему мыло, и он страшно удивился, когда ему в магазине за трояк или пятерку дали коробку с двенадцатью кусками туалетного мыла. Возникли грандиозные планы сходить на барахолку, купить железяк-радиодеталей, потому что у нас они — дефицит. Иных коммерческих планов в голове не возникло. И тут он на несколько дней слег — то ли простудился, то ли заразился. Пока болел, советские деньги прикрыли, и покупать надо было все на румынские леи. На леи ему никто рублей не менял. Пошел на черный рынок — но и там неудача, все от него шарахались. А тут уже пора возвращаться обратно. И на аэродроме в Румынии он за рубли купил у какого-то мальчишки шоколадные конфеты домашнего приготовления. С этим и приехал из зарубежной командировки. А еще во Внукове с него содрали пошлину за лук. Доказывал, что купил его в Виннице, но заплатить все равно заставили.

Дядя Рудольф над ним от всей души потешался. Он, конечно, был к жизни более приспособленный, чем отец. Когда спустя какое-то время поехал туда же, понавез своей жене тете Асе массу подарков, а нам с мамой по паре чулок — по тем временам роскошь.

Как-то принесли мне «достоверную новость»: у твоего папы в Центральном парке в Нью-Йорке закопано 20 миллионов долларов. У отца, сам мне рассказывал, были накопления. Но часть конфисковали американцы, и даже когда после возвращения на Службе предложили за них побороться, он отказался. А все остальное, хотя и из Центра на это тоже как-то через ГДР переводили, ушло на судебные издержки. Потому что в США всё, даже служебные материалы папиного процесса, печаталось на его деньги. Не осталось ничего от личных сбережений. Он не был бизнесменом, как Конон Молодый, который в Англии даже от денег из Москвы отказался, так наладил свои торговые автоматы. Есть у человека талант, а у папы — нет. Сначала что-то в Нью-Йорке пытался, но ничего кроме неприятностей. Он понял и больше не лез. Не любил бизнес, и не умел, не его это было амплуа. Деньги копить мог только самым примитивным способом — не тратить. Особенно после того, как где-то году на третьем-четвертом тамошней нелегальной жизни остался на полной мели. Он же на государственную службу не ходил, зарплату ему они не платили, и вдруг — со связью перебои. (Об этом подробнее в главе о связнике Фишера — полковнике Ю. С. Соколове. — Н. Д.) Вот и решил копить — это после того, как полгода насиделся без денег. Если опять что-нибудь случится, то хоть не голодать. А то говорил нам с мамой, что наступали дни, когда денег хватало на покупку в дешевом супермаркете хлеба и джема — не больше 200 граммов. Но появлялись деньги, и он покупал себе хорошую вырезку, любил маринованные овощи, хотя для скорости предпочитал готовить из полуфабрикатов.

Но я должна сказать честно, что папина Служба его в денежном вопросе не оставляла. Может, видела тут некоторую его даже не бескорыстность, а беспомощность? Выделили после возвращения из США 25 тысяч рублей в виде компенсации. Пошли у нас в семье разговоры, как получше использовать. Я говорю прямо: никогда ни до, ни после денег таких в семье не было. Новая квартира на проспекте Мира ему не понравилась. Получили мы ее, когда он находился там: сами въехали, сами, как смогли, оборудовали. И остался папа без своего уголка, где в старом жилище копался в радиодеталях и прочих железяках. Хотели было перегородить, но вы же видите, что в этих двадцати семи метрах выгородишь.

Возникла идея купить машину, которой у нас в жизни не было, чтобы ездить на дачу. В случае чего можно и продать. Вклад денег в те годы хороший.

А папа настоял: переоборудуем дачу. Несколько раз повторял: «Зачем мне с этой вашей машиной еще одна лишняя головная боль». И мы все согласились. Ведь мы же по натуре — люди дачные. Наняли рабочих, они долго корпели над надстройкой. И получилась она практичной, нужной, была для отца как убежище, где он проводил много времени.

…Зато повар — отличный

У нас дома праздники отмечали особо. Отец знал, что ему предстоит быть здесь главным не только за столом. В самый нужный и решающий момент он появлялся и на кухне. Но до этого мы с мамой обеспечивали ему фронт работ. Вряд ли папа, вечно занятой, даже догадывался, каких усилий стоила закупка продуктов.

Ведь после войны с этим было худо. Только по карточкам или в коммерческом магазине. Цены там — ужасные. Не по нашим зарплатам. Приходилось набирать заказы. Вязали всё, что нам заказывали, — и платья, и жакеты… А потом занимали очередь в коммерческий. Отстаивали и покупали сахар, масло и мясо. Обязательно брали баранью ногу или телячью.

Жарить ее в духовке доверялось папе. И он, и мы считали это его святой обязанностью. А так он появлялся на кухне только тогда, когда требовалось что-то прокрутить или взбить.

С мясом отец любил поэкспериментировать. Всегда пробовал что-то новое, необычное. Я помогала ему с рецептами.

А в обычные дни мы собирались в Москве за столом только вечерами. Обед был общий, за стол садились все вместе. И если блюда запаздывали, то папа успевал еще и решить пару кроссвордов из «Огонька».

Когда он был там, еще до тюрьмы, мы с мамой волновались за его желудок. Но в отпуске папа нас успокоил. Оказывается, покупал полуфабрикаты и быстро сам готовил. С чем с чем, а с продуктами у него в командировке проблем не возникало.

Но сразу после возвращения случился казус. Возвращаюсь с работы, а дома — настоящий чад. Мама от всех переживаний приболела, и за готовку взялся папа. Но за годы отсутствия от наших реалий отвык. Съездил на рынок, купил вырезку и жарил в духовке. А она у нас не такой конструкции, как в Нью-Йорке, где он у себя на кухоньке хозяйничал. И вместо мяса — угли. Дым рассеялся, и отец со свойственной ему дотошностью на следующий день во всем разобрался. С его точки зрения, нашенская модель была для приготовления мяса непригодной. Однако со временем приспособился, и вскоре мясные блюда снова появлялись на столе в основном в его поварском исполнении.

У нас была даже книга семейных рецептов. Вела ее в основном я, но и отец туда заглядывал. Некоторые рецепты, по понятной причине, на английском языке. И в фунтах, унциях и иных непривычных для многих, но не для нас с папой, мерах.

Перед приходом гостей он утверждал предложенное мною и мамой меню. Все работали, и по заведенному порядку блюда готовились накануне праздника, обычно поздно вечером, случалось, и глубокой ночью. Если торжество, а так в последние года чаще всего и бывало, устраивали на даче, отец терпеливо сидел у себя наверху. Мы заканчивали, звали, он спускался и снимал пробу. На полном серьезе, приходилось иногда что-то добавлять, подсыпать.

А уже прямо перед приходом гостей папа сам жарил картошку. Резал всегда острейшим ножом и быстро-быстро. Но сначала в сковородку наливалось подсолнечное и только подсолнечное масло, сковородка разогревалась. Туда бросались толстые брусочки картошки толщиной в палец. Закрывалось все это крышкой, и папа содержимое встряхивал, будто сбивал коктейль. И под крышкой из этого получалась его поджаристая, но не сухая картошечка.

К приему гостей относились с почтительным уважением. Дом наш был хлебосольным. И отец любил принимать гостей. И все же выходило почему-то всегда так, что приезжали только люди с его работы. Смотришь, народу много, и прямо одни чекисты.

Давайте без сантиментов

Мы не чувствовали в 1948-м, что отец готовится к отъезду. У нас в доме никогда не было разговоров на эту тему. Он у нас так часто уезжал, правда относительно ненадолго, что еще одна командировка, пусть и длительная, была частью его работы. Никогда, ни в каких ситуациях бесед на эту тему не велось. Даже когда предстояла разлука на годы.

Правда, позже я поняла, что не случайно он все чаще стал наезжать в Прибалтику. (В США нелегал приехал по паспорту литовца Кайотиса. — Н. Д.) Но это уже когда я поняла, что он в Америке. И почему-то не припомню, когда я об этом узнала.

Быть может, мама догадывалась. Возможно, они вели между собой какие-то разговоры, но какие именно, не знаю. Я их не слышала.

Однажды отец сказал нам просто и даже буднично, как само собой разумеющееся, чтобы не было охов и ахов: уезжаю в командировку. И все. Хотя никаких сетований быть и так не должно было.

Даже не предупредил, что на годы, а вышло — на 14 лет. Уехал, и потом шла только очень редкая переписка. Тоже своеобразная, но вполне нам с мамой понятная. Сначала даже не звонили — у нас и телефона не было. Потом поставили и стали звонить с папиной службы: завтра придут. Когда разрешали, писали папе письма. Короткие, как рекомендовали. И человек всегда приходил. Сейчас я затрудняюсь сказать, насколько часто эти люди появлялись — периодически. Мы с ними разговоров не вели. Да и менялись они с ходом лет. Кто год, кто больше. Я подсчетов не вела. Но посланец обязательно объявлялся, по-моему, раз в месяц. Приносил папину зарплату и, что важнее, письма от отца. Мы отдавали им свои. Но вот здесь, в его письмах, регулярности не было. И фотографий оттуда он никогда не присылал.

Мы читали, но без всяких сантиментов — у нас не сентиментальная семья, не принято в доме разводить слюни. Изредка заходили сослуживцы. Бывали три мамины давние подруги. Очень часто — дядя Рудольф Абель.

Сложно было. И на работу надо устраиваться — с моей фамилией и с непонятным местом нахождения отца. Но помог бывший сослуживец отца Маклярский. (Даже все знающая Эвелина тут ошибается или сознательно темнит: Маклярский не был «бывшим». Опытный чекист, он «работал по интеллигенции». Судя по отзывам, был человеком не только понимающим, но и доброжелательным, искренним. Так что попала Эвелина Вильямовна в надежные руки. Помогла в ее трудоустройстве отцовская Служба. — Н. Д.)

Отец уехал в 1948-м, в отпуске за все эти годы был только раз — в 1955-м. Скучали? Да, скучали.

За неделю или, может, за две до отпуска нам сказали, что приезжает. Самолет опоздал по случаю плохой погоды. Но все-таки мы его встретили во Внукове. Рейс был почему-то из Вены. Понятия не имею, как он туда приехал, под какой фамилией. Нам разрешили его встретить уже в общем зале, где все.

На служебную машину — она тоже опаздывала — и сразу домой. Пока ждали, отец с мамой закурили. И я — тоже. Тут папа недовольно буркнул маме: «Вся в тебя». Я даже удивилась, ведь уже взрослая, иняз свой закончила, работала.

Но как радовалась — семь лет без папы! Только вида не подавала. Нельзя было, не принято. И не сказала бы, что выглядел он тогда плохо. Только усталый очень.

Дома потом встретился с товарищами. Сначала несколько человек, затем осталось лишь двое. Какой-то сотрудник, фамилии которого я не то что не помню — просто не знала. (Как выяснилось — давний друг, еще с 1938-го Павел Георгиевич Громушкин. — Н. Д.) И дядя Рудольф Абель.

Бурных чувств никто не проявлял. Все — обыкновенно. Папа был человеком очень сдержанным, и мы тоже старались. Единственное, когда становился вспыльчивым, когда возмущался, то делал это исключительно бурно. А все остальное — нет.

Привез нам всем подарки. Часы — маме, мне и Андрюше, сыну моей двоюродной сестры Лиды. Часы отличные, швейцарские, где-то они у меня на даче до сих пор ходят-бродят.

И никаких рассказов, особых тем. Полный молчок о работе. Да мы и не ждали. Даже не помню, на каком языке мы с ним говорили — кажется, сразу на русском. И особого акцента — говорят, он у нелегалов, на годы от дома оторванных, появляется — я не заметила. По-моему, по-русски отец говорил с удовольствием. Схватился за газеты, поначалу читал все подряд. Но через несколько месяцев как-то пресытился, остыл.

А вот к концу отпуска папа, сидя в шезлонге на даче, вдруг разговорился. Очень переживал: просил отозвать одного сотрудника, который был серьезно болен, и второго — связного Вика, который пил горькую и, в конце концов, его предал.

Он приехал в конце июля или, постойте, в начале августа. И мы в основном жили на даче. Добирался он на работу и возвращался в Челюскинскую электричкой. Что-то не припомню, чтобы присылали за ним служебную машину.

Успели съездить в любимые его места — в Осташков, в Кувшиново. Какое-то время оставались в Москве, видимо, готовился к отъезду.

Потом уехали в Ленинград недели на две. Отец привез фотоаппарат «Лейка» и учил меня в Питере им пользоваться. Много мы там снимали. Есть питерская фотография: моя двоюродная сестра из Ленинграда — дочка маминого брата, мама и папа сидят на берегу Невы спиной к воде. Это я снимала, той самой «Лейкой». И еще одно известное фото, которое во многих книгах. На даче, в шезлонгах. Там папа, дядя Рудольф, дядя Вилли Мартенс. И мама, жены Мартенса и дяди Рудольфа — тетя Ася. Это тоже я снимала. А вы наверняка и не знали. Теперь вот и авторство установлено, а для вас еще важнее, что и персонажи.

Отец, по понятным причинам, общался с кругом людей довольно узким. Приходили дядя Рудольф и дядя Вилли Мартенс. Да и больше друзей у нас особенно не было. Слишком широкий круг при его профессии не поощрялся. Только свои. Но нам хватало, да тогда я, да и никто об этом не думали.

Мы и по театрам не ходили. Театралов у нас в семье не было, все любили сидеть дома. Поэтому никаких проблем с премьерами, с походами по ресторанам и прочими развлечениями не возникало. Мама, я вам говорила, раньше трудилась в оркестре арфисткой. Совсем тяжелое занятие, которое не располагает к тому, чтобы потом возникало желание шататься еще и по премьерам и всяким таким вещам.

Но вот в Питер поездом съездили хорошо. В купе были втроем. Думаю, это в папиной Службе его на всякий случай поберегли, выкупили и четвертую полку: отец, мама и я. В Ленинграде обошлись без гостиниц: жили у маминых родственников.

Отец был такой человек, что проявлений специального внимания не терпел. Предполагаю, отказался и от опеки ленинградских коллег. Никто нас никуда не возил, по ресторанам не таскал и ничего нам не показывал. Всё сами. Ходили несколько раз в Эрмитаж: только в картинную галерею. Смотрели Рембрандта, в основном самые любимые картины папы. Ну и маминых драгоценных итальянцев тоже посмотрели.

Никаких новых знакомств. Не нужны они были, нельзя, да и ни к чему. Ну, встречались с маминым другом детства. Он — художник, преподавал в Академии художеств. И с ним папа очень дружил, у них была масса разговоров на живописные темы. А на политические он в ту пору совсем не говорил.

После Ленинграда папа сказал, что настает время отъезда. Я даже немного растерялась. Спросила — когда, оказалось — уже на следующий день. Сообщил вот так накануне, может, чтобы не было ненавидимых им соплей. Шел, если не ошибаюсь, декабрь 1955-го. Четыре с лишним месяца дома, с нами. Мы были научены так, что и это — счастье. Провожать его нас не пригласили. Провожать — это не встречать. (Провожать поехал все тот же Павел Громушкин. — Н. Д.)

Вскоре после его отъезда, в 1956-м, я вышла замуж. В 1957-м ждали, что отец должен скоро вернуться. Но прошло немного времени — и трагическая весть об аресте.

Обмен

— Эвелина Вильямовна, а как вы узнали об обмене, и каким образом он происходил? Об этом множество раз рассказывалось, но хотелось бы понять, что в те дни испытывали вы с мамой? Да и версии об обмене гуляют самые разные. Давайте начнем с того, как вам сказали: надо ехать в Берлин.

— Позвонили мне на работу и сообщили, чтобы я срочно возвращалась домой: в Берлин вы с мамой выезжаете завтра. На работе в ЦАГИ мой начальник успокоил, чтобы я не волновалась и оставила ему заявление об отпуске за свой счет, а он все сделает, и я могу идти домой. Моментально мне все подписал. Надо сказать, он был человеком не только приятным, но и понимающим. И тут тоже быстро сообразил, что тут нечто такое будет происходить…

Мы поехали, и сразу началась масса всяких приключений. В Бресте выяснилось, что в Штутгарте оспа, а у нас нет прививок. В Бресте на вокзале нас заставили привиться — маму, меня и папиного начальника, куратора Владимира Дмитриевича Капранова, который нас сопровождал. У меня, как всегда, оспа не привилась, а у Владимира Дмитриевича даже очень хорошо, и он потом основательно чесался.

Приехали мы в Берлин. Возили по городу, и я почему-то обязана была запоминать, как, откуда и куда проехать: вдруг мне бы пришлось с кем-то из американцев встречаться одной.

Я с трудом, однако твердо запомнила, где живет наш адвокат. Оказалось, это тот самый Фогель, которому мы с мамой писали. Правда, выяснилось, что он не говорит по-английски, и как в случае чего общаться с ним, я понятия не имела.

Была масса всякой суеты. Нас готовили: через несколько дней должен был заявиться из США Донован — папин адвокат. Приехал он в советское посольство перепуганный до смерти. Очень переживал, боялся, что с ним что-нибудь произойдет. Я так и не поняла, за что он переживал, а спросить не решилась. Не к месту пришлись бы мои расспросы. Но объяснили мне: боится.

— На английском с ним говорили?

— А на каком же еще?

— И напрямую, без переводчика?

— Да. Я сказала Доновану, что я — дочь полковника Абеля, мама — что жена. Но он не поверил, решил, что я сотрудница КГБ, а мама — актриса, нанятая для исполнения роли.

— А какую роль играл Юрий Иванович Дроздов?

— Он изображал моего кузена Юргена Дривса. Но это вы его спросите.

— Существует знаменитое фото — вы, мама, ваш «кузен» Дроздов на пороге советского посольства.

— На этом фото, между прочим, и Донован. И он сразу сказал, что может доставить папу в Берлин — уж не помню, через сутки или через двое, как только договорятся об условиях обмена. А наши думали, будто Донован приехал в Берлин зондировать почву. И, насколько я понимаю, были абсолютно не готовы к разговорам об обмене, полагали, все работают по тем же нашим методам. Оказалось, что не все.

Всех провели к послу. Там и начались переговоры. Потом мы встречались с немецким адвокатом Фогелем, который представлял там наши интересы.

— И какое впечатление на вас произвел Донован?

— Сказать, что я была как-то потрясена его личностью — не могу. Я с ним почти не разговаривала. Он был толстый, красный. Лицо — цвета свеклы. Наверняка с давлением, да и со здоровьем не в порядке. И напряжение огромное. Я задавала ему вопросы, которые мне было поручено задать. Спросила, зачем он приехал, и он ответил, что вести переговоры об обмене. Других вопросов у меня в запасе не было, о чем дальше с ним разговаривать, я не знала и пыталась, как это принято у англичан, поговорить о погоде.

— Он поддержал погодную тему?

— Как вежливый человек.

— И был он интеллигентен?

— Ну, в общем, более или менее — да.

— Настроен доброжелательно? Это же всегда чувствуется.

— Чувствовалось, что он не в своей тарелке, поэтому чувствовать ничего другого я не могла. Да и я была не в своей тарелке.

— А как все это переживала ваша мама?

— Точно так же. Мама была на встрече один раз — в посольстве. А потому у адвоката Фогеля не присутствовала.

— Эвелина Вильямовна, а не припомните Юрия Ивановича Дроздова — то бишь вашего кузена? Значит, и общаться с вами он должен был при Доноване по-семейному.

— На Западе по-семейному — совсем не то, что в России. Там это не обозначает, что нужно все время обниматься, лобызаться, хлопать друг друга по плечу и повторять — ах ты моя лапочка или нечто в таком духе. Там это не принято.

— Юрий Дроздов, он же кузен Дривс, — по легенде немец. Дроздов знал немецкий в совершенстве, вы — говорили по-английски. А на каком языке вы с кузеном общались при Доноване?

— При Доноване — ни на каком.

— Тогда с какого бока возник кузен?

— Вы спросите Дроздова. Но мы с ним в присутствии Донована не разговаривали. Поймите, у нас не было разговоров на троих. Мы не сидели за столом…

— Но не стоя же шли переговоры в посольстве? Тема серьезнейшая: далеко не каждый день СССР и США меняют своих разведчиков.

— Мы сидели в посольстве в какой-то прихожей. Была небольшая комната. Набились непонятные люди — довольно много народу, сотрудников посольства. И на нас с мамой обращалось мало внимания.

— А что обсуждалось у адвоката Фогеля? Ведь, по идее, он обязан был вас инструктировать, наставлять, да и вы тоже должны были что-то спрашивать.

— Фогель по-английски не говорил, Дривсу Юргену, по-моему, тоже было здесь сложновато. Я тоже вроде как немка. Насколько американец Донован знал или не знал немецкий язык — нам было неизвестно. Значит, задача заключалась в том, чтобы Дривс переводил мне с немецкого на английский, а я переводила с английского нашему адвокату Фогелю и этому Доновану. Деталей переговоров я не помню, потому что все это было безумно сложно.

— Представляю.

— Вряд ли. Ведь мне нужно было еще понять, что говорит Фогель, потому что я не была уверена в том, что Дривсу в этой сумятице удастся в подробностях перевести мне слова адвоката на английский.

— Какой наворот!

— Конечно, ведь русский исключался.

— Хорошо, но прошли тяжелый день и вечер, а дальше?

— Дальше начались ожидания решения из Москвы. С самого начала наши неправильно поняли, и когда я намекнула, что поняли неправильно, на это внимания не обратили.

— Что неправильно поняли?

— На сколько человек меняют папу. Потом выяснилось, что американцы хотят менять не на двоих, а на троих. Не только на Пауэрса и содержавшегося в тюрьме в ГДР американского шпиона Прайора — тот получил восемь лет. А еще и на третьего — в Киеве сидел какой-то их студент, тоже попался на шпионаже. Ну, тут и началась суета. Уже вроде и день обмена назначен, но у нас со стороны Москвы — неправильное решение: на двоих, а не на троих. А перерешать — нужно беспокоить Хрущева, а Хрущев отдыхает, и все боятся к нему обращаться, когда он на отдыхе. В конце концов позвонили Хрущеву, он дал добро. И все обошлось. Воспоминания у меня обо всем этом…

— Тяжелые? Неприятные?

— Не то что тяжелые… Меня многое тогда раздражало. Хотели, как лучше, получилось — как всегда.

— Не были готовы к жестким требованиям — троих за одного?

— Не в этом суть. Дело в том, что с самого начала они не были готовы. Еще в Москве решили, что Донован уполномочен лишь вести переговоры. Но выяснилось: ему доверено и принимать решения, так что обмен — через два дня. Вот тут и оказалось, наши — не готовы. Потому что мы — не собирались. А собирались мы делать так, как у нас принято — полгода чесать в затылке. Потом еще полгода размышлять. Потом лет пять — зондировать почву. Как вообще всегда у нас делалось. Зато потом быстро и раз-раз, а сделать надо было — позавчера. Значит, тяп-ляп и как получится. Поразительно просто! Однако больше всего меня поражает: никакого опыта не приобретается.

— Но все-таки кто-то позвонил Хрущеву, решился. Не знаете — кто?

— Кто-то решился. Подробностей не знаю. Думаю, их не знает сегодня никто.

— Давайте вернемся чуть назад. Вы поговорили с Фогелем и Донованом. Что-то решилось. Вы передали, что хотят менять на троих. Хрущеву позвонили. А дальше? Вы жили в гостинице?

— Мы жили в Карлсхорсте. Понимаете, нам никто ничего не докладывал. Но мы чувствовали, что-то там идет, движется.

Потом нам стало известно, что на завтра назначен обмен. Но нас туда не взяли, а повезли по магазинам. Хотя мы с мамой совсем не большие любительницы. Да и до магазинов ли нам? И приехали мы с большим запозданием. А там все бегают по переулку в панике. Мы с мамой получили большое удовольствие. Вышла маленькая такая месть. Машина наша остановилась, мы вышли — и встретились с папой.

— Долго еще оставались в Берлине?

— Уехали на следующий день поездом. Вместе с кем-то из его Службы быстро купили папе какую-то относительно приличную одежду. Не ехать же в Москву в тюремной.

— А что было в дороге?

— Ехали мы и ехали. Он был рад, что наконец дома.

— Были с отцом какие-то откровенные разговоры?

— Что вы называете откровенными разговорами?

— Ну хорошо, как вы нашли отца? Здорово исхудавшим?

— Похудевший был, да. Но он сказал, что это невкусно кормили.

— Рассказывают, американцы так боялись, что он и из тюрьмы, из плена что-нибудь привезет, добудет — даже костюм на нем весь изрезали.

— Это абсолютная ерунда. Когда он приехал с обмена, на нем был костюм новый и пальто новое. Но, как бы это вам объяснить, одежда та, что выдают при освобождении заключенного, даже не какая-то тюремная, а казарменная что ли, дешевая. И коричневого цвета. А отец ненавидел коричневый цвет.

Абель и Кренкель

В одной из книг известного полярника Героя Советского Союза Эрнста Кренкеля приводится вполне достоверный эпизод. Случайно столкнувшись в 60-е годы со старым товарищем еще по Красной армии чекистом Абелем около здания на Лубянке, Кренкель спрашивает моего папу: «А ты кем здесь работаешь?» И получает в ответ: «Музейным экспонатом». Конечно, Кренкель, служивший с отцом в радиобатальоне, знал его настоящую фамилию. Он бы с удовольствием написал, что жил в казарме с Вилли Фишером и были они друзьями. Но нельзя было. И Кренкель, необычайно понятливый и очень умный, пишет в своих воспоминаниях «Абель». Может, отсюда и пошло какое-то непонимание: еще во время военной службы в 1925-м Вильям Фишер взял имя Рудольфа Абеля? Даже профессионалы меня об этом спрашивают, да так часто, что устала и разубеждать… Встретившись спустя много лет, Кренкель и папа снова стали дружить. Он приезжал к нам, мы были у них на даче. У меня от Кренкеля осталось великолепное впечатление, как от человека интеллигентного, независимого.

Конечно, не без комплексов. Эрнсту, к примеру, страшно нравилось, что у него всего лишь незаконченное гимназическое образование, а вот в жизни добился все-таки многого. Даже любил этим прихвастнуть.

Рассказывал, что он и еще один знаменитый полярник, академик Федоров, с которым мы тоже познакомились, недолюбливали своего бывшего начальника Папанина и никогда с тем не общались.

Со слов Кренкеля помню, что когда они вернулись со льдины, им было предложено звание почетных академиков. Но они отказались: академическое звание прилипает на всю жизнь, а они рассчитывали стать академиками настоящими…

Новые хобби нелегала

Раньше отец собирал из всего, что только ни попадалось под руку, радиоприемники, столярничал, изобретал. Однажды на моих глазах из электрического нагревателя мгновенно изготовил решетчатый прибор для поджаривания хлеба. Часто сам хлебцы и поджаривал. Получались они у него тонкие, хрустящие.

Только вот сил у него после возвращения поубавилось. Я была поражена. Ему все знакомые по-прежнему, как до отъезда, тащили радиодетали, еще чего-то всегда такое любимое. Он вежливо благодарил, в первое время пытался что-то мастерить. И, знаете, бросил. Зрение и без того слабое, подсело. Уставал от физической работы быстро. Радиодетали выбрасывать запретил, он вообще терпеть не мог что-либо выбрасывать, расставаться с чем-то, что еще могло пригодиться. Есть в этом что-то немецкое, правда? И лампочки, транзисторы… так и пылились по коробкам. После его ухода я годами раздавала все это, от него оставшееся. По-моему, брали скорее в качестве сувенира, на память. Потому что в Америке он все-таки отстал от всего нового, от всей этой радиоэлектроники, наверстывать не слишком и хотелось.

Рубанок оставался непременной частью его убежища наверху. Только брался за него все реже: повредил руку электрической пилой и перестал чувствовать пальцы. Сделал на своем втором этаже книжные полочки. Спустил вниз, и все мы — папа в первую очередь — расстроились. Не такие они были изящные и выточенные, как раньше. И на этом столярничание почти прекратилось.

И игра на гитаре, которую неплохо освоил в Нью-Йорке, тоже. Признавался: «Не чувствую я струну».

Или появились иные интересы? Меня обучал освоенной в американской тюрьме шелкографии. Давал читать по ней книги на английском. Рассказывал и показывал. Однажды даже пригласил нескольких знакомых художников. Не лекция, а так, агитационный курс: при шелкографии можно обойтись без тяжелых прессов, печать в домашних условиях более удобна, не требуется литографии… А сколько возможностей для экспериментов, поисков нового, за которым отец всегда гнался! Все слушали, кивали. И никто, ни один не клюнул. Папа, возможно, не сознавал, что просто боятся. Художники были профессионалами в своем деле, понимали: ну его, вдруг нарвешься, множительную технику, без которой шелкография не мыслима, в частных домах иметь без специального разрешения запрещалось. Чуть что — и затаскают, пойди оправдывайся.

Зато отводил душу в математике. Он и к ней особо пристрастился в тюрьме, в Атланте. Алгебра, доказательства недоказуемых уравнений, теория чисел. Упражнения для гибкого ума и никакого физического напряжения, дававшегося ему с каждым годом все труднее. Зато сколько закупленных тетрадей в клеточку, все — от начала до конца — с типично его аккуратностью исписаны столбиками выведенных папой чисел.

Чаще по вечерам раскладывал пасьянсы. У нас они считались увлечением семейным. И тут папа по-настоящему пристрастился и внес свое, как обычно, новаторское. Придумал методики, правила. Если честно, мне не всегда понятные. Очень уж непростые, чересчур сложные.

Занимались и фотографией. В дальние походы с нашей «Лейкой» отправлялись реже, но если уж куда-нибудь выезжали — в отпуск или на выступления по приглашению его коллег из областей или республик — отец брал фотоаппарат всегда. Качество — всегда отличное, но с течением быстро идущих лет проявленных и отпечатанных снимков становилось все меньше.

Годы, болезни, переживания… А что вы хотите?

Писателя легко обидеть

А когда папа уже вернулся (из США — ну ни разу за наши встречи не сказала Эвелина «вернулся из США» или «отправился в Штаты»! — Н. Д.), случилась такая история. Потянуло его на литературную деятельность. Тогда только начали издавать журнал «Кругозор». И вот в первых номерах он написал повесть. Вместо имени автора — «Полковник ***». Там описывалась та самая радиоигра, которую они вели с немцами. Если не ошибаюсь, сюжет таков: кажется, в партизанский отряд попадает взятый в плен немецкий офицер. И его уговаривают вести радиоигру со своими. В результате наши получают оружие, посылки, им высаживают немецкий десант. Прямо как в той, настоящей, операции.

Но с повестью получилось нехорошо. Потом некий человек написал по ней сценарий, и на телевидении сняли фильм. И без всякого отцовского ведома. Папа попытался возникнуть и возмутиться. Но ему сказали: подумаешь, «Полковник ***», тоже мне, псевдоним! И на этом вопрос был закрыт. Отец был очень недоволен. Конечно, обидно.

Я считаю, что это был плевок в лицо и совершенно нахальный. Попался бы мне этот сценарист, я бы ему пару слов сказала, причем с большим удовольствием. Что воровство — занятие нехорошее и наглое. Но вступать в ссоры, доказывать что-то жуликам… Все это было ниже отцовского достоинства. Да и дел у него всегда было много.

Потом в журнале «Пограничник» была еще одна повесть — «Конец черных рыцарей». Но совершенно другой сюжет, разные истории. А затем и пьесу по телевидению поставили. Отцу и пьеса, и особенно актриса из театра Моссовета, в ней сыгравшая, понравились.

Полковник хмурился

Отец очень болезненно воспринимал отставку. Все произошло абсолютно неожиданно. Он пошел подавать заявление об отпуске, а ему мимоходом так, хотя и вежливо, говорят: вам надо не в отпуск, а на медкомиссию и на пенсию. И сказала чуть не какая-то мелкая секретарша, кто-то совсем незнакомый из кадров. Приехал на дачу совершенно ошарашенный. Был очень огорчен именно этой фразой. Тяжелейший наступил момент. Уходил и вроде оставался преподавать, учить. Не его это было.

Мама ему всегда, когда он приезжал грустный с работы: «Вилли, что случилось?» И он начинал рычать. Я никогда ни о чем вопросов никаких не задавала. Зачем мне нужны были его рыки? Приспичит, и сам скажет. Промолчит — значит, не надо.

Мы были очень близки как раз тогда, кое-что стало просачиваться. Иногда даже произносилось некими туманными фразами. (В конце своей жизни Вильям Генрихович стал откровеннее — как и многие другие люди, в конце своей… — Н. Д.) Мне он ничего не докладывал, но ощущения, домыслы мои такие: отец вообще был недоволен тем, как складывалась у него судьба после возвращения. Какие-то нотки этого, или мне кажется, прозвучали еще во время отпуска в 1955-м. Отпуску был рад, но возникло у него чувство, будто новое начальство решило посмотреть на него, удостовериться, понимаете, не усомниться, а удостовериться в благонадежности. Уезжал-то он в 1948-м…

Его прямой, уже после возвращения, начальник Дмитрий Петрович Тарасов в книге «Жаркое лето полковника Абеля» всех этих моментов избегал. И почему Абеля? Уж Тарасов-то знал, что папа — никакой не Абель! Я на полях его воспоминаний поставила немало пометок, потому что отец и жизнь учили меня точности.

(На книге, которую полковник Тарасов подарил моей собеседнице, посвящение каллиграфическим почерком: «Эвелине Вильямовне Фишер — любимой дочери прославленного разведчика, товарища “Марка”. Дорогая Эвелиночка! Прошу принять на добрую память эту книгу, как свидетельство моей глубокой благодарности и сердечной признательности Вам за консультации, позволившие лучше узнать незабвенного Вильяма Генриховича и всю Вашу замечательную семью. Большое Вам спасибо! От всей души желаю Вам доброго здоровья, успехов в Вашей творческой работе, полного благополучия во всем. С сердечным приветом и неизменным искренним уважением к Вам, Д. Тарасов. 7.III.1998». Искреннее и не придумаешь. — Н. Д.)

Отец мог остаться на прежней должности, а занимался передачей опыта — так говорили у него на работе. Но папа считал, что как раз-то его опыт используется недостаточно. Ощущалось в нем чувство неудовлетворенности.

Ни одной фамилии никогда не называлось. Но вырывались какие-то обрывки, по которым и судила. Иногда вроде мелочи. Они с Кононом Молодым что-то там делали по общественной линии, вроде как профсоюзы или нечто похожее, хотя не знаю, какие у них там профсоюзы. И вот под праздник, то ли 7 Ноября или Новый год, им поручили распределение продуктовых заказов: палка дефицитной колбасы салями, несколько коробок лосося, шпрот, бутылка сладчайшего «Советского шампанского» и даже почитаемые в нашей семье крабы. Распределили, получили, а потом выяснилось: заказы кроме начальства достались только папе и Конону. Они оба пошли куда-то выяснять. Но куда и что? Им объяснили: руководителям и им двоим, наиболее заслуженным. Оба вернули свои заказы. Почти уверена, зная отца: заводилой был Молодый. Тот в разговорах никогда и не скрывал, что все это ему не нравится. Отец больше молчал, хотя, я видела, в душе переживал, тяготился. А тут по местным отработанным понятиям чуть не восстание. Как же, два обмененных нелегала, и вместо благодарности — «возьмите обратно». Начальству исключительно неприятно!

Между собой они с Кононом вели некие философские споры. Хотя Конон рубил сплеча, а отец осторожно сомневался. Они много чего повидали, и папу занимали скорее экономические размышления. Долго обсуждалось: как это «перевыполнять план»? Непонятно им казалось, особенно Молодому, почему за его выполнение выдают премии. Отец добавлял: «Это ж не изобретение». И третий пункт экономической платформы: как можно реально изготовить нечто из сэкономленного? Оба — марксисты, коммунисты, но Конон считал, что так государство имеет шанс и разрушиться. Но эти беседы, в которых отец был крайне сдержан, осторожен, велись только ими вдвоем, изредка в нашем с мамой присутствии.

Бывало, приезжали генералы к нам домой на проспект Мира. Всех усаживали за стол вот в этой большой комнате. И отец тщательно следил, чтобы за столом помещались все: помощники, сопровождающие. Однажды спросил: а где же шоферы? Узнав, что там, внизу, спустился, привел их, усадил с нами. Нельзя сказать, чтоб это вызвало восторг у начальства, но уразумели, поняли и с тех пор к нам в двухкомнатную стали подниматься с водителями.

Однако отец не был таким неисправимым романтиком, как до конца дней коммунизму верный его подопечный из «Волонтеров» Моррис Коэн. Тот всерьез умилялся, какие чудесные в Советском Союзе дети: сидят спокойно с кучей авосек, никуда не бегают, ждут терпеливо, когда мать отстоит в очереди в гастрономе за очередным батоном колбасы. У отца было иное мировоззрение: правильное, но свое. А Коэн оставался до последних дней человеком идеи (это уж точно — верил в коммунизм свято и меня убеждал: все равно победа — скоро. — Н. Д.). Его жена Лона тоже поначалу была такой же. Когда отец с Кононом им что-то тихо, деликатно втолковывали, Коэны прямо им говорили: «Мы вам не верим». Но Лона, как женщина практичная, в житейском плане более сообразительная, адаптировалась к нашей действительности быстрее. Когда их с Моррисом засовывали в стеклянную двушку на проспекте Калинина (сейчас Новый Арбат. — Н. Д.), она не постеснялась поспорить с председателем КГБ Андроповым: «Юра, мы столько лет отсидели в тюрьме, и что?» Им дали нормальную трехкомнатную квартиру на углу Большой и Малой Бронной, где хоть жить было нормально. Пусть там лестниц не было и на второй этаж к ним мы всегда только на лифте. Сломался лифт, и жди, когда откроют пожарные лестницы. Или не убирали даже в престижном доме площадок, жильцы развели тараканов, и нелегал Лона Коэн вытащила их всех звонками на лестничную клетку: «Что ж вы делаете? Давайте мыть пол по очереди». И не терпела, когда ей хамили в магазинах. А кассирша видит, что иностранка, следовательно, никакой сдачи. Возьмет Лона лишнюю бутылку кефира, и все на нее набрасываются: не положено. И Лона все относительно быстро раскусила, трезво смотрела на вещи, хоть она так и ушла коммунисткой, а Морис — идеалистом.

А мой отец — нет. Как-то смотрели по телевидению «Операцию “Трест”», и папа, когда что-то ему не понравилось, отпустил пару колкостей по поводу сегодняшних отношений. В то время «сотрудники были поинтеллигентнее». Еще заметил: «Сегодня бы в “Трест” поверили вряд ли. Тут не вина разведки. Люди верить разучились».

Кренкель правильно замечает, что Абель с горечью сказал, что работает «музейным экспонатом». Его в последние годы действительно таскали, как экспонат. Не его это роль — «свадебного генерала». Были мы раз на Лубянке, там подальше огромный клуб имени Дзержинского. И не помню уж, на каком торжестве папа даже пошутил, но горько: «Ты тут останься. Иду украшать президиум». Сидел там, читал доклад. Подозреваю, что половину текста, нужного для произнесения, ему писали, а ему приходилось озвучивать. Например, «Я, Абель Рудольф Иванович, родился в Петербурге в семье рабочих». Липа и вранье, бред собачий — но даже в некрологе в «Комсомольской правде» та же ложь. Не давали рассказать, где родился, кто отец с матерью. Он надеялся, что вот приехал, вернулся и перестанет быть Абелем, очень хотелось снова превратиться в Фишера. Ему не дали, и это очень тяготило. Не понимал: почему? Повторял: «Мне больше никуда не поехать. Пора жить под своим именем». Сердился, стараясь не показывать вида, когда соседи по даче, знавшие его еще с довоенных времен молодым Вилли, начинали величать «Рудольфом Ивановичем». Терпеть не мог, когда вдруг так обращались сослуживцы по новому отделу.

Однажды, но это уже в самом конце, на даче долго сидел на диване расстроенный. И вдруг рубанул, но чтобы слышала только одна я: не нравится, как оценивают работу разведчиков. Почему по количеству завербованных агентов? Ведь это ж ни в коей мере не определяет, насколько успешно идет работа. Я промолчала, и на этом разговор закончился.

Никогда, клянусь, не говорили, не упоминали двух тем: о присвоении генеральского чина и звания Героя Советского Союза. И я вас прошу, если высидите, выпишете свою элегию, то обязательно про это упомяните! Это прямое мое условие! Что бы там ни писали уже после о представлениях и промедлениях, эта тема была даже не запретной. Ее абсолютно не существовало. Ни единого словечка, ни полунамека и в воздухе не витало. Вот что совершенно не интересовало, так не интересовало.

Зато после лет непривычного для него затворничества разрешили съездить для передачи того же «опыта» в ГДР, и папа, поначалу к командировке отнесшийся с долей скепсиса, вернулся довольный. Дома ничего конкретного рассказать не мог, а там немцы отнеслись к его приезду по-своему. Велись с ним вполне профессиональные беседы, и опыт действительно пригодился. К тому же узнали о его увлечении живописью и показали хорошие галереи. Персональный экскурсовод папы, молоденькая женщина, приезжала потом и в Москву. С ней, в отличие от Донована, встретиться разрешили. Наверное, девушка была из «Штази»?

Ездил он и в Венгрию. О ней впечатления поскромнее. Там больше приемов и катаний по Дунаю.

Отец из Венгрии и ГДР, кажется, и из Румынии тоже, из всех поездок по Союзу всегда привозил тяжеленнейшие фолианты с видами стран и городов, хозяевами ему преподносившиеся. Даже советские сопровождающие из его Службы советовали: «Да бросьте вы все это в гостинице, так все наши поступают». Но отец молчал и доставлял огроменные альбомы домой, хотя никак ему было нельзя таскать тяжелого. Считал, что оставит — и проявит неуважение к принимавшим, а они-то встречали и дарили искренне. Его знали, и папе это было приятно.

Он трезво оценивал свою роль в разведке. Быть может, в первые годы там ему удавалось больше, чем в последующие? Не каждый год доводится раскрывать секрет изготовления атомной бомбы. Но невод, им закинутый, приносил улов. Какой? Не знаю. Начатое им продолжали другие, которых он не выдал, и на смену ему пришедшие. Только не надо конкретных вопросов. Разведка — область деликатная и должна приучать других, с ней пусть и не связанных, к этому же. Но цену себе отец знал…

(слева) Фото в типично английском стиле: мама Любовь Васильевна Фишер (Корнеева) с первенцем Генрихом и младшеньким — Вильямом

(справа) Сыновья— уроженцы Ньюкасла-он-Тайн с детства любили животных. Особенно младший — Вилли

Не правда ли Вильям Фишер (справа) пошел в отца — Генриха (на фото слева)?

Возвратившуюся в Россию семью старого большевика Генриха Фишера с почетом поместили в самом Кремле. Любовь Васильевна здесь и работала

Никогда ранее не публиковавшийся документ о сдаче Вильямом Генриховичем Фишером своего национального паспорта. Как мы теперь знаем, британского

Армейская служба для Вильяма Фишера (крайний слева) в 1-м радиотелеграфном полку Московского военного округа начиналась непросто

К концу срока красноармеец Фишер (второй слева) считался уже одним из лучших радистов

Он был настоящим комсомольцем

Отец Генрих Матвеевич и мать Любовь Васильевна младшего сына особо не баловали, относились к нему строго

Эти два снимка никогда не публиковались. Вилли Фишер с женой Элей и дочкой Эвелиной во время первой командировки в Норвегии

А это бабушка и дедушка с внучкой Эвелиной, по-семейному — Эвуней

Вильям Фишер и дочка любили походы. Почему бы действительно не пройтись по Скандинавии в местных нарядах