Чтобы мир знал и помнил. Сборник статей и рецензий

Долгополова Жанна Григорьевна

Часть вторая. Рецензии

 

 

Зинаида Шаховская. Таков мой век

М.: Русский путь, 2006, 672 с., ил., пер. с фр.

Мемуары «Таков мой век», выпущенные издательством «Русский путь» к столетию со дня рождения автора – княжны Зинаиды Алексеевны Шаховской (1906–2001), написаны более полувека тому назад. Они печатались в 1964–1967 гг. во французской периодике отдельными выпусками: 1) «Свет и тени» о детстве, совпавшем с Первой мировой войной, большевистской революцией, Гражданской войной и кончившемся исходом из России; 2) «Образ жизни» о первых двух десятилетиях жизни в изгнании: сначала на Принцевых островах в Мраморном море, служивших первым прибежищем Добровольческой армии, потом в Константинополе (1920–1923), Париже и Брюсселе (1923–1926), бельгийском Конго (1926–1928) и предвоенной Европе (1929–1939), к этому времени относится начало ее писательской и журналистской работы; 3) «Безумная Клио» о событиях Второй мировой войны, активной участницей которых она была с самого начала; 4) «Странный мир» о послевоенной Европе 1945–1948 гг., освобожденной от нацистов и оккупированной большевиками, приходящей в себя после кровавой войны и стоящей на пороге войны холодной. В русском переводе четыре книги впервые объединили в одно издание, и от этого отчетливо обозначились рамки воспоминаний – устоявшийся быт начала XX века – взбаламученная жизнь к середине столетия и две вехи времени – лагеря беженцев в начале 1920-х годов, где «белые» с нетерпением ждут, какая чужбина их примет, и лагеря перемещенных лиц в середине 1940-х годов, в которые «красные» с ужасом ожидают возвращения в отчизну.

В мемуарах «Таков мой век» Зинаида Шаховская говорит о литературе лишь походя. Две книги литературных воспоминаний (одну о жизни и творчестве Набокова, другую о встречах с Буниным и Ремизовым, Цветаевой, Замятиным и многими другими) она издаст позже, в 1970 году, а в московском издательстве «Книга» они выйдут в 1991 году в однотомнике «В поисках Набокова. Отражения». Здесь же в центре внимания мемуаристки прежде всего место, время и события, которые так или иначе меняли жизнь; и если мелькают имена зарубежных и советских писателей, то чаще всего в связи с ними. А кроме того, понятно, что юная эмигрантка, которая училась сначала в американском лицее, а затем в различных французских учебных заведениях, Шаховская «жадно приобщалась к французской культуре» и «делала» свою французскую жизнь (особенно в предвоенное десятилетие), а на русский довоенный Монпарнас поглядывала со стороны: «Разговоры об искусстве и метафизике за столиком кафе, на голодный желудок, после одной только чашечки кофе – таков был образ жизни русского Монпарнаса. Человек тридцать, заранее не сговорившись, хмуро рассаживались за столиками “Селекта” или “Наполи”. Пруст и Бергсон, Блаженный Августин и Джойс соседствовали в их разговорах с Соловьевым, Розановым и Блоком. Часто я ловила себя на мысли о том, что рассуждая эдак часами о литературе, они эту самую литературу и предавали: лучше бы употребить потраченное время на творчество. Потому-то русский Монпарнас породил главным образом поэзию; прозаиков было мало: проза требует непрерывной работы». Но в том, что русские писатели оказались в изоляции и забвении, Зинаида Шаховская укоряет и французскую общественность: «…Симпатии французов традиционно на стороне левых сил, и эмигрировавшие писатели, носившие на себе клеймо «белые» (хотя большинство вовсе не были реакционерами), то есть, по мнению французов, выбравшие себе место не на той стороне баррикад, не встречали у французской интеллигенции такого расположения, которое позже получат бежавшие из своих стран испанские, немецкие или советские писатели».

З. А. Шаховская много пишет о жизни «русских колоний» в Бельгии, Франции (ее жизнь протекала в обеих странах) и Великобритании (где в 1924 году она представляла русских герлскаутов на международном слете скаутов, а в 1940-ые гг. работала там в редакции французского информационного агентства), эмигрантской солидарности, взаимовыручке и бестолковых раздорах: «…Бич эмиграций – ревность…вызванные ею разоблачения в течение нескольких лет отравляли жизнь маленькой колонии в Брюсселе. Готовые разделить последний франк со своими несчастными соотечественниками, русские эмигранты плохо переносят тех, кто, начав с того же исходного пункта, отделяются от группы и продолжают свое восхождение. И только если они доберутся до вершины, их будут приветствовать как гордость нации». Она хорошо помнит имена всех бельгийцев, французов, англичан и американцев, а также и названия всех местных и международных религиозных и светских организаций (Красный Крест всегда лидирует), помогавших российским беженцам.

По юности лет княжну Шаховскую не интересовали политические партии и их секции, но о том, что все они ведут ожесточенную междоусобную войну, она, конечно, знала. Муж же ее (они ровесники) Святослав Малевский-Малевич был деятельным участником евразийского движения, организатором первого евразийского съезда в 1930 году в Базеле. По этой причине и она, «вопреки своему желанию, но очень добросовестно стала участвовать в евразийском движении»: ей поручили переправлять в СССР евразийскую пропагандистскую литературу, что она выполняла с очевидным удовлетворением. Ей довелось слушать замечательных лидеров движения – православных ученых В. Н. Ильина и П. Н. Савицкого и знать прокоммунистически настроенных «уклонистов» – В. Яновского, супругов Клепининых, Сергея Эфрона. Позднее эти четверо оказались замешанными или прямо участвовавшими в убийстве советских «идеологических» отступников и похищениях во Франции царских генералов. Шаховская, по всей вероятности, не очень-то следит за начавшимся в СССР большим террором. Но одной его жертве – маршалу Тухачевскому она как бы и сочувствует, может быть, потому, что после ареста маршала его секретаря, семнадцатилетнюю кузину Зинаиды Шаховской, отправили в ссылку; а может быть, потому, что, по ее сведениям, маршал – «единственный, кто умер, не признав себя виновным и не прося о помиловании или смягчении приговора»; а может быть, еще и потому, что (опять же по ее выкладкам: «Тухачевский в прошлом офицер лейб-гвардии Семеновского полка, в котором служили в свое время и некоторые евразийцы-эмигранты») он симпатизировал идеям евразийцев.

В начале тридцатых годов Зинаида Шаховская сделала первый большой репортаж для еженедельника «Ле Суар Иллюстре» о жизни в сопредельных с Россией странах – Польше, Эстонии, Латвии, Чехословакии – и настроениях среди местных интеллектуалов и осевших там русских (эти страны приняли соответственно четыреста, двадцать, пятнадцать и пять тысяч российских беженцев). В Варшаве русские жаловались на непримиримый польский национализм, в Праге вместе с чехами уверяли, что Чехословакия «разумно устроенная, процветающая страна, с цивилизованным народом, приверженным демократии, и сильной армией», поэтому ей не могут грозить ни коммунистическая, ни гитлеровская опасность. В Латвии и Эстонии случай свел З. А. Шаховскую с дальними родственниками, испокон веку жившими в этих краях, но самым нежданным откровением оказались Печоры, крошечный русский анклав в Эстонии: «…Выхожу из небольшого вокзальчика – и попадаю в мое прошлое… крестьянские повозки, тарантасы, лошади – нагнув головы, они едят овес из висящих на их шеях мешков, – повязанные толстыми шерстяными платками бабы… и со всех сторон меня окружает русская речь, звучный, чистый, торжествующий русский язык. Непередаваемое это чувство: на твоем родном языке говорят все. А ведь годы и годы мы слышали его, можно сказать, украдкой… Я вернулась в Россию, будто никогда и не покидала ее, да еще в такую, где течение жизни ничем вообще не прерывалось».

Вторая мировая война настигла Зинаиду Шаховскую в Бельгии (у них с мужем бельгийское гражданство), муж вступил добровольцем в бельгийскую армию, она пошла работать сестрой милосердия (когда-то окончила курсы медсестер при Красном Кресте) сначала в бельгийском, потом французском госпитале (Бельгия капитулировала раньше Франции); до 1942 года жила в оккупированном Париже, откуда сумела выбраться в свободную зону и абсолютно невероятными путями оказаться сначала в Португалии и, наконец, в Англии. Там она работала во французском информационном агентстве, а в послевоенные годы стала аккредитованным корреспондентом при ставке главнокомандующего французской оккупационной зоны в Германии и Австрии. Мемуары военных и первых послевоенных лет – самая объемная книга: в ней множество событий и участников, много портретов и зарисовок. В эти годы Зинаида Шаховская все чаще сталкивалась сначала со штатскими из советского посольства в Великобритании, позднее на континенте – в рамках четырехсторонней комиссии – с советскими солдатами, офицерами, генералами и маршалом Жуковым. Во время войны в Лондоне активно работал Клуб союзников, но советские в него никогда не заглядывали, на любых встречах и приемах, закончив дело, тут же уходили; некоторым исключением оказался лишь советник советского посольства И. А. Чичаев, который «встречался и довольно свободно беседовал» с мужем Шаховской, к тому времени чиновником в бельгийском МИДе, которому волею судеб приходилось заниматься русскими делами.

После войны Зинаида Шаховская в качестве специального корреспондента союзных армий побывала и в лагерях смерти, и на Нюрнбергском процессе, и в лагерях для перемещенных лиц трех оккупационных зон в Германии и Австрии. Советские военнопленные, «остарбайтеры», угнанные на подневольные работы в Германию из советских республик и стран, ставших советскими в ходе войны, а также русские иммигранты с оккупированных советами территорий – все эти «перемещенные лица» задавали один и тот же вопрос: «Что теперь с нами сделают?» Однажды советский грузовичок подбросил Шаховскую в соседний городок. «Что вы делаете во французской зоне?» – спросила она у подвозивших. «Разыскиваем соотечественников: пленных, дезертиров и других», – без утайки ответили ей. Шаховская слышала о многих единичных и массовых самоубийствах при передаче советских их отечественным властям. Ее коллегу, русскую переводчицу из Швейцарии, вызвали переводить в лагерь, в котором пленные советские «азиаты» зарезали «двух сволочей, агитировавших их вернуться домой», а узнав о согласии швейцарского правительства передать их Сталину, решили покончить жизнь самоубийством и принялись копать себе могилы, избавив от дополнительного труда тех, кто их выдавал. Ссылается она также на рассказ шведского генерала Карла фон Хорна о том, как, подчиняясь приказу, он насильно репатриировал более трехсот тысяч советских военнопленных (в массе своей азиатского происхождения), захваченных немцами в самом начале войны и интернированных на Северном мысе (Швеция). Шаховская разыскала очевидца, пережившего трагедию близ старинного австрийского городка Линца, и записала его рассказ, как Британия, выполняя секретный ялтинский протокол (по которому «независимо от их воли все советские подданные транспортируются в СССР»), передала более двух тысяч казачьих офицеров специальным советским службам, после чего рядовых казаков уже под советским конвоем повезли к железнодорожной станции, но многие выпрыгивали на ходу из грузовиков, и их косили автоматные очереди.

«Все это происходило при полном молчании Запада, – пишет Шаховская, – потому что страны, называвшие себя свободными, не желали портить отношений с одной из держав-победительниц». Тем не менее, когда трагедия в Линце стала достоянием общественности, в немецкоязычной газете Шаховская вычитала среди малозначащих новостей сообщение о том, что «двадцать шесть тысяч советских пленных из американского сектора поклялись покончить с собой, если их выдадут властям родной страны». Пройдет еще тридцать лет, и лорд Николас Бетелл в обличающей западных союзников книге «Последняя тайна: принудительная репатриация в Россию в 1944–1947 гг.» напишет: «…Наиболее ужасное впечатление производит история с казаками, так как они не были советскими подданными и их не надо было выдавать даже по Ялтинскому соглашению; они безоговорочно верили англичанам, и потому их особенно бесстыдно обманули, заманив в ловушку; среди них было более половины женщин, детей, стариков; спаслись немногие; коллективные самоубийства семей не исключительное явление в этой истории…»

Книга «Таков мой век» очень хорошо издана. Над ее переводом работало шесть специалистов, но отредактированный текст стал лексически и стилистически гомогенным (уж если кто из переводчиков назвал англосакса «англосаксонцем», этот «англосаксонец» потом еще не раз встретится). Текст сопровождают многочисленные постраничные примечания «автора» и «переводчика», завершает его именной (выборочный, но хорошо идентифицированный) указатель, с помощью которого легко находить и перечитывать/передумывать отдельные страницы. Жаль, правда, что имена в указателе записаны по-разному: иногда это фамилия с инициалами имени и отчества (Ильин В. Н.), иногда это только фамилия (Ребульский) или имя (и отчество) и род занятий его носителя (Лидия Александровна, учительница; Никита, охранник; Никита, слуга) – неужели этих одноразово упомянутых учительницу и никит тоже надо было помещать в указатель? Особую роль в книге воспоминаний играют фотографии из семейных и музейных архивов и генеалогическое (хотя и сокращенное) древо рода Шаховских. Они не только убеждают читателя в достоверности информации, но дают ему возможность визуально запомнить действующих лиц, а это способствует и более глубокому пониманию авторского текста, и формированию собственного отношения к прошлому.

Но хорошему не бывает предела. Было бы хорошо в такой книге поместить еще и предметный указатель – алфавитный и гнездовой. Издательство «Русский путь» приняло на себя особый труд – вернуть русской культуре принудительно вырванное из нее звено, и каждая выпущенная им книга становится для читателя учебником, энциклопедией, справочником. В этом случае предметный указатель оказывается незаменимым подручным и связным, помогающим соединить многие и разные публикации в единый культурный текст. Хорошо было бы также предварить или заключить мемуары биографией автора, из которой читатель узнал бы о том, что по скромности или преждевременности осталось за пределами воспоминаний: Зинаида Шаховская не упоминает, что за участие в Сопротивлении она награждена орденом Почетного легиона, что ее франкоязычная проза отмечена высокими литературными премиями, что в 1960 – 1970-е гг. она была главным редактором газеты «Русская мысль» и т. д. Хорошо было бы также дополнить издание списком хотя бы ее русских книг, а может быть, и литературных обозрений, комментариев и статей, изданных на Западе (в Париже и Берлине) и в России – уж если просвещать читающую публику, так со всей щедростью.

Помня же о полученном удовольствии при чтении книги «Таков мой век», благодарно повторю: то, что сделано издательством, сделано хорошо.

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 249, 2007

 

Гарольд Шукман. Война или революция. Русские евреи и всеобщая мобилизация в Британии 1917 года

Harold Shukman, War or Revolution. Russian Jews and Conscription in Britain, 1917.

London, Portland, OR.: Vallentine Mitchel, 2006, 157 p.

Английский историк Гарольд Шукман, автор многих работ по истории России и Советского Союза, всегда писал о масштабных событияхи крупных исторических деятелях, таких как русская революция, Распутин, Ленин, Сталин. Но в книге 2006 года «Война или революция. Русские евреи и всеобщая мобилизация в Британии 1917 года» он обращается к «микроистории» – одному событию времен Первой мировой войны, а именно британско-российской конвенции, согласно которой нескольким тысячам еврейских беженцев пришлось вернуться из Англии в Россию в качестве призывников на Восточный фронт.

В мае 1916 года Британия, единственная союзная страна, не признававшая до этого воинской повинности, приняла закон о всеобщей мобилизации. При этом возник вопрос, что делать с «дружественными иностранцами» (французами, бельгийцами, итальянцами, русскими, в том числе несколькими десятками тысяч российских евреев) призывного возраста. С западноевропейскими союзными странами Британия заключила конвенции, согласно которым эмигранты из этих стран должны были служить в армиях своих отечеств. Конвенцию с Россией долгое время не заключали, с одной стороны, потому что царю вовсе не хотелось брать обратно ни своих евреев, ни политических смутьянов. Со своей стороны, Британия считала аморальным передачу России беженцев и политических эмигрантов, а кроме того, не хотела брать на себя материальные расходы ни на содержание остающихся в стране семей призывников, ни на транспортировку в Россию самих призывников по опасному Северному Ледовитому океану (Балтийское море кишело подводными лодками противника).

Пока Россия и Британия откладывали разработку соглашения о мобилизации, на смену царскому пришло Временное правительство, готовое вести войну до победного конца и нуждающееся в пополнении, откуда бы оно ни пришло. В результате летом 1917 года конвенцию ратифицировали, и Британия предложила российским иммигрантам призывного возраста выбор – служить на Западном фронте в рядах британской армии или на Восточном фронте в рядах российской армии.

Из ста двадцати тысяч российских евреев, живших в Англии в 1916 году, примерно четверть была призывного возраста; треть из них сумела уклониться от воинской повинности – эмигрировать в США, затаиться и затеряться; из тех, кто остался, примерно четыре тысячи выбрали действительную службу в британских войсках, столько же было оставлено на военно-трудовом фронте (в основном на фабриках, выпускавших военное обмундирование); примерно такое же число получили «белый билет» по состоянию здоровья. По данным министерства внутренних дел Великобритании, к августу 1917 года семь с половиной тысяч определилось в «конвенционеры», то есть в российскую армию. Записи в судовых журналах, однако, свидетельствуют, что только 3145 человек отплыли к месту назначения, остальные просто не явились.

Возвращались в Россию по разным причинам: одни из-за непонимания, что у них был выбор, в какой армии служить; другие оттого, что боялись британской службы из-за плохого знания английского языка или, вполне вероятно, хорошо зная, что делается на Западном фронте; кто-то хотел участвовать в революции и созидать новый мир, а не быть пушечным мясом на мировой бойне; у многих были чисто семейные причины. Объединяло всех лишь незнание того, что их ждет впереди.

Первые партии «конвенционеров» высадились в Архангельске в сентябре 1917 года, когда у власти еще стояло Временное правительство, худо-бедно распределявшее прибывших в Москву (но не Петроград) и Сибирь; следующие партии прибывали уже после Октябрьского переворота; большевики стремились к прекращению войны и считали, что новоприбывших следует вернуть туда, откуда они приехали, но средств на это у новой власти не было, поэтому возвращенцев свозили в Вологду (чтобы разгрузить архангельский порт, запруженный потоками «возвращенцев» в Россию и «беженцев», спешащих покинуть страну), где после долгих проволочек выдавали проездные документы, железнодорожный билет в любую сторону страны; тех же, кто затруднялся в выборе, отправляли в теплушках до Омска в распоряжение местных властей, обязанных заниматься их дальнейшим трудоустройством.

Гарольд Шукман воссоздает (хорошо документированную архивными материалами) обстановку всеобщего хаоса, несогласованных указаний, скоропалительных решений из центра и непоследовательных действий местных исполнителей, в результате которых «конвенционеры» в массе своей оказались брошенными на произвол судьбы. Главы книги о странствиях и мытарствах этих людей в большевистской России и о том, какой ценой и какими кружными путями некоторым удалось из нее выбраться и вернуться в Британию, захватывают читателя так, будто перед ним неопубликованные главы из «Конармии» И. Бабеля.

Среди «конвенционеров» оказался и отец Гарольда Шукмана, в 1913 году эмигрировавший с семьей из России, а через несколько лет вновь очутившийся на родине. Революционных идей у него не было, но он уже воевал в русско-японскую войну и, поставленный перед выбором, где сражаться в 1917 году, скорее всего, из двух зол выбрал знакомое – российскую службу. Отцовская одиссея вызвала у сына много десятилетий спустя желание посмотреть на нее глазами историка. Он разыскал и других евреев-«конвенционеров» (не всем удалось, как отцу, вернуться в Британию), записал их (или членов их семей) рассказы о том, что с ними произошло, а затем восстановил широкую панораму исторических событий и явлений. Активность российских политиммигрантов (самых разных направлений – от сионистов до большевиков) в Англии в Первую мировую войну; место российских иммигрантских меньшинств в предвоенной британской индустрии (шахтеры-литовцы, швейники-евреи); военные заботы российского консула в Англии (последним был Константин Набоков, дядя писателя В. Набокова); отношение в это время к российским иммигрантам и решение «вопроса еврейских беженцев» в Британии и (для сравнения) во Франции; парламентские дебаты о всеобщей мобилизации, обсуждение этого вопроса в британской и (опять же в сравнении) французской прессе; специфика воинской службы в армиях союзных держав в Первую мировую войну; гражданская война на юге России – все это, как и многое-многое другое, прослеженное в книге «Война или революция», драматически сказалось на судьбах «конвенционеров».

Опубликовано: “Заметки по еврейской истории” (сетевой журнал), “Замечательные форумы”, июнь 2007.

 

Три бестселлера Бена Макинтайра

 

Бен Макинтайр (Ben Macintyre) – ведущий обозреватель лондонской «Таймс». Многие годы он состоял аккредитованным корреспондентом газеты в Нью-Йорке, Вашингтоне и Париже. Но любовь к суетливой повседневности газетной жизни парадоксально сочетается у него с любовью к детективным раскопкам в тихих архивах разных стран. За последние десять лет Бен Макинтайр издал три книги, исследующие прошлое, которое – по его собственной формуле – все еще тревожит нашу память.

 

Забытое отечество: в поисках Елизабет Ницше

Forgotten Fatherland: The Search for Elizabeth Nietzsche, by Ben Macintyre. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1992, 256 p.

В 1989 году, сразу после падения Берлинской стены, когда сделались доступными архивы бывшей ГДР, Макинтайр отправился в Германию. Результат его архивных поисков – вышедшая в 1992 году книга «Забытое отечество: в поисках Елизабет Ницше» (Forgotten Fatherland: The Search for Elizabeth Nietzsche). Нельзя сказать, что имя сестры великого философа было совсем забыто историками. Елизабет Ницше достаточно хорошо известна как хранитель и издатель творческого наследия знаменитого мыслителя. Именно она интерпретировала и пропагандировала труды брата так, что их потом с легкостью принимали, поощряли и распространяли в нацистской Германии. Последствия ее «интерпретаций» сказались на работах многих исследователей Фридриха Ницше и в послевоенные десятилетия.

Но Макинтайра заинтересовали другие, менее известные деяния Елизабет Ницше; о них и рассказывает документальная повесть «Забытое отечество». Убежденная в том, что только последовательный расизм и антисемитизм позволят сохранить чистоту немецкой расы, Елизабет вместе с мужем Бруно Ферстером задумала создать арийское поселение вне Германии. Оттуда непорочная кровь вернется в родные края и спасет нацию от деградации. Супруги подыскали подходящее место для эксперимента – Парагвай. В 1886 году небольшой отряд рыцарей идеи отправился в Новый Свет строить Новую Германию.

Но вскоре оказалось, что климат там нечеловеческий, земли неблагодатные, финансирование непродуманное. Затраченные усилия оказались тщетными. Через несколько лет Бруно покончил с собой, Елизабет вернулась в Германию и занялась делами брата, похоронив великую идею обновления Германии колониальной кровью.

Самое невероятное: забытая колония выжила. Век спустя Макинтайр отправился по следам Елизабет Ницше в Парагвай, встречался там с потомками пионеров и брал у них интервью. Эти интервью (вместе с архивными и другими документальными источниками) и легли в основание его книги о влиянии Елизабет Ницше на нацизм, о бурных взаимоотношениях ее брата и Рихарда Вагнера и о путешествии обозревателя лондонской «Таймс» в Германию и Парагвай в поисках прошлого. Книга очень долго входила в списки бестселлеров, по ней был поставлен двухсерийный телевизионный фильм, который и сейчас нередко появляется на «элитных» каналах англоязычного телевидения.

 

Наполеон преступного мира: жизнь и эпоха Адама Ворта, величайшего похитителя

The Napoleon of Crime: The Life and Times of Adam Worth, Master Thief, by Ben Macintyre. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1998, 336 p.

В 1998 году появилась новая книга Бена Макинтайра – «Наполеон преступного мира: жизнь и эпоха Адама Ворта, величайшего похитителя» (The Napoleon of Crime: The Life and Times of Adam Worth, Master Thief). Заголовком книги стали слова, принадлежащие Шерлоку Холмсу; герой Макинтайра – знаменитый Адам Ворт (1844–1902), увековеченный Конан Дойлем в образе профессора Мориарти. Однако документальная проза Макинтайра, основанная на архивах Скотланд-Ярда в Англии и агентства Пинкертона в Америке, а также на газетных публикациях конца века и дневниковых записях самого Адама Ворта, оказалась фантастичнее самых невероятных выдумок о нем.

Адам Ворт родился в Америке. Выходец из семьи малоимущих немецких иммигрантов, он к двадцати шести годам не только сумел выбиться из бедности, но и обосновался в Лондоне под именем аристократа Хенри Раймонда. В качестве джентльмена с безукоризненной репутацией Адам Ворт взялся обучить «высокому английскому» и светским манерам барменшу-ирландку Китти Флинн. Мисс Флинн оказалась способной ученицей: она была принята как ровня чопорным высшим светом и вышла замуж за аристократа. Таким образом, история отношений Адама Ворта с Китти Флинн вдохновила не только Конан Дойля на образы профессора Мориарти и Китти Винтер, но и Бернарда Шоу на создание образов профессора Хиггинса и Элизы Дулиттл.

Но подлинное призвание Адам Ворт нашел в другой, невидимой при свете дня жизни: он оказался создателем лучшего в мире криминального агентства, управлявшего (впрочем, абсолютно по-джентльменски) межконтинентальной преступностью (всегда бескровной) такого размаха, перед которым пасовали Скотланд-Ярд и агентство Пинкертона.

Бен Макинтайр написал остроумную, веселую и циничную книгу о Наполеоне своего дела, о воровском мире Лондона и Нью-Йорка, о лицемерии и фальши викторианской эпохи, о джентльменских соглашениях между теми, кто охраняет законы, и теми, кто их нарушает. В период личных огорчений (когда Китти Флинн предпочла ему другого) Адам Ворт влюбился… в портрет герцогини Девонширской (принцесса Диана – ее прямая наследница) кисти Гейнсборо и… язык не поворачивается сказать – «украл его». Нет, он похитил его, как похищали любимых из родительского дома, и двадцать лет не мог с ним расстаться: вместе отправлялись в деловые межконтинентальные поездки, вместе ложились в одну постель. Но у Адама Ворта была договоренность со знаменитым частным сыщиком Вильямом Пинкертоном (гении своего дела не могли не сдружиться): после смерти временного владельца портрет вернется к владельцу истинному. Когда время пришло, договор был по-джентльменски исполнен.

Бен Макинтайр в биографии лучшего вора XIX века коснулся биографий других, менее заметных сподвижников великого мастера, уделил много внимания агентству Пинкертона и сделал все это так, что перед собранным и обработанным им фактическим материалом потускнела фантазия сэра Артура Конан Дойля. Как и первая книга Макинтайра, «Наполеон преступного мира» долго не выходил из списка бестселлеров.

 

Дочь англичанина: подлинная история любви и предательства времен Первой мировой войны

The Englishman's Daughter: A True Story of Love and Betrayal in World War I, by Ben Macintyre. New York: Farrar, Straus and Giroux, 2002, 254 p.

Макинтайр еще дописывал своего «Наполеона», когда судьба преподнесла ему новую загадку. В 1997 году, работая парижским корреспондентом лондонской «Таймс», Макинтайр был приглашен на открытие мемориальной доски в честь жителей небольшой французской деревушки Виллерет, которые в 1914–1916 гг., во время Первой мировой, скрывали от германских оккупантов семерых британских солдат. Во время церемонии прикованная к инвалидной коляске женщина преклонных лет доверительно сообщила Макинтайру, что ей было меньше года, когда кто-то выдал англичан; четверых из них казнили. Один из казненных был ее отцом. Последние слова стали отправным пунктом для заглавия будущей книги «Дочь англичанина: подлинная история любви и предательства времен Первой мировой войны» (The Englishman's Daughter: A True Story of Love and Betrayal in World War I).

Это грустная история первых двух военных лет, нашедшая слабое отражение в архивных записях и смутно сохранившаяся в памяти местных жителей, которые слышали ее от родителей своих родителей. Бен Макинтайр написал историю обыкновенных жителей обыкновенной деревушки. Они не герои и не злодеи – просто люди, которым довелось жить в невыносимых условиях дурного времени. Их решение спрятать от оккупантов семерых британских солдат (это все, что осталось от разбитого полка) – акт сознательного сопротивления оккупантам. За два года многое происходит в деревушке: все изощреннее играет самодурство фанатичного германского майора Карла Эверса (так и кажется, что на страницах этого документального романа он репетирует свою будущую роль в следующей войне), все тяжелее становится быт местных жителей, а один из англичан – рядовой Ричард Дигби – сближается с местной красавицей Клэр (в те дни это называлось «союз союзников»). От этого союза родилась девочка Хелен. Хелен исполнилось полгода, когда четверых, в том числе ее отца, оккупанты расстреляли на глазах у всей деревни.

Макинтайр хотел бы дознаться, кто выдал англичан оккупантам, но все интервью с потомками потомков очевидцев ничего не дали. Предателем мог стать любой парень, у которого сердце сохло по красотке Клэр, любая завистница, которая не могла простить ей любовь Ричарда Дигби, или просто тот, кому нужна была лишняя миска похлебки.

Рассказ о давних происшествиях в крошечной деревушке на севере Франции свидетельствует о том, что в тяжелые дни самопожертвование и храбрость живут не только на полях сражений. Но главная мысль писателя – война всегда разрушает. Разрушает жилые дома и засеянные поля, душевные порывы и моральные устои. И судя по тому, как неохотно и уклончиво многие жители деревушки передавали писателю семейные предания, разрушает надолго. Бен Макинтайр заканчивает книгу символичным эпизодом: спустя годы после Первой мировой войны дядя «дочери англичанина» (он немногим старше ее и назван в честь «нашего англичанина» Дигби) пашет землю, плуг задевает неразорвавшийся снаряд – и человек погибает.

Опубликовано: “Русский Журнал” (Россия), апрель 12, 2002.

 

Мара Мустафина. Секреты и тайны: дело харбинцев

Mara Moustafine. Secrets and Spies: The Harbin Files. A Vintage Book Published by Random House, Australia, 2002, 468 p.

Книга «Дело харбинцев: секреты и тайны» рассказывает о четырех поколениях харбинской семьи. Очень личная по замыслу, книга выросла в хорошо документированную повесть о политике трех стран. Мара Мустафина, автор и действующее лицо книги, родилась в Китае у еврейско-татаро-русских родителей, тоже родившихся в Китае. С детства она живет в Австралии, окончила факультет международных отношений, много лет находилась на дипломатической службе в странах южной Азии, а в настоящее время является генеральным директором австралийского отделения Амнести интернэшэнл (Amnesty International). Она ездила в Москву, Ригу, Нижний Новгород, Хабаровск, Владивосток, Харбин, чтобы почувствовать время и место своих героев и узнать о них правду. Она изучила тысячи страниц их дел, выбрала из их показаний ненужные следователям 1938 года, но важные для истины сведения, нашла им подтверждения-опровержения-объяснения. Она разыскала в Австралии, Америке, Бразилии, Израиле бывших харбинцев, знавших ее родных, и уговорила их записать или наговорить воспоминания о минувших днях. Кроме того, она оказалась еще и незаурядным рассказчиком, динамичным и неболтливым, остроумным и наблюдательным.

Прадеды автора по материнской линии Гирш и Чесна Оникуль приехали в Харбин в 1909 году с двухлетним сыном и двухмесячной дочерью. В Китае родились их младшие дочь и сын. В 1931 году в начале японской оккупации Маньчжурии старший сын исчез, но вскоре дал о себе знать из Советского Союза, куда в 1936 году от японцев и безработицы подались и младшие дети. Они устроились работать на Горьковском автозаводе. Старший сын тем временем учился в Хабаровском университете на китайском отделении и работал выездным переводчиком на границе. Письма детей были такими радостными, что родители тоже подались в Горький. В Харбине осталась только старшая замужняя дочь Гита. С 1938 года переписка прекратилась. Но в 1956 году прабабушка Чесна приехала по гостевой визе к дочери в Харбин и только тогда та узнала, что ее отца и сестру расстреляли в 1938 году, что старший брат погиб в лагере, а младший брат, отсидев лагерный срок, после хрущевской реабилитации поселился в Риге, что мама ее отмыкала пятнадцатилетнюю казахстанскую ссылку. А дочь в свою очередь расказывала матери о харбинских родных, арестованных и погибших за годы японской оккупации. Нежданной радостью для гостьи из СССР была встреча с двухлетней правнучкой Марой.

В середине 1950-х годов начался последний исход русских из Китая; одни репатриировались в СССР поднимать целину, другие – в Австралию, Бразилию, Израиль, Канаду, США. Родители Мары выбрали Австралию. Работать над книгой о «харбинском деле» она начала только в 1992 году, приехав в Ригу к вдове бабушкиного брата. Вдова передала ей бумаги, среди которых оказались три «справки» о посмертной реабилитации. Вооруженная «справками», Мара явилась на Лубянку с запросом о судьбе погибших родственников. И получила в ответ три однотипных письма: о прадеде и его дочери из Нижнего Новгорода, о старшем сыне – из города Хабаровска. Письма оказались подробнее справок пятидесятых годов. В них указывались год и место рождения осужденного, время возвращения из Китая, место жительства и работы, дата ареста, инкриминированное преступление (у всех одинаковое – «японские шпионы», статья 58.6), мера наказания, место исполнения, место захоронения, постановление коллегии Верховного суда о посмертной реабилитации. Но Маре хочется дойти в своих поисках до самой сути. И чем бы она ни занималась, в какой бы стране ни работала, она всегда помнит, что ее поиск только начался. И за это судьба подбрасывает ей везения: в Сиднее она сталкивается с губернатором Нижнего Новгорода; в Москве – с харбинцем, приятельствующим с активистом хабаровского Мемориала; в Бангкоке – с китайским ученым, занимающимся русско-еврейскими общинами Китая. И все обещают ей помощь и сдерживают слово. В 2000 году в Хабаровске ей сделали фотокопии дела Абрама Оникуля, да еще нашли и дела ее дедов, харбинских дореволюционных старожилов, заведенные японцами во время оккупации Маньчжурии и вывезенные советской армией в 1945 году. Она вернулась в Хабаровск через полгода, чтобы установить мемориальный диск (491-й по счету) на стене памяти жертвам коммунистических репрессий.

Дважды побывала Мара Мустафина и в архивах «русского» Харбина, навестила считанных оставшихся в Харбине русских стариков (многие из них с началом «культурной революции» отбыли разные сроки в китайских тюрьмах). Нынешние китайские власти считают город Харбин ярким доказательством захватнических интересов царской России, хотя и не скрывают вклада россиян в развитие города, они даже восстановили церковь Святой Софии и разместили в ней историко-архитектурную экспозицию «русского» Харбина. Старое еврейское кладбище (более восьмисот могил) городские власти перенесли на новое место и реставрировали (при финансовой поддержке разъехавшихся по свету харбинцев). В Китае не скрывают меркантильных планов – привлечь в Харбин ищущих генеалогических корней туристов.

Встречи с настоящим помогают автору восстановить жизнь русских вдоль Китайско-Восточной железной Дороги (КВЖД) в первой половине XX века. В 1896 году Китай, потерпев поражение в войне с Японией, заключил оборонное соглашение с Россией. Россия получила право на строительство КВЖД с последующим восьмидесятилетним сроком ее эксплуатации. С началом строительства в 1898 году железной дороги в эти края потянулись искатели счастья, очень скоро обжившие и «столичный» Харбин, и многочисленные поселения вдоль железной дороги. Завлекая на КВЖД переселенцев, царское правительство предоставляло особые льготы национальным меньшинствам, и к 1913 году они составили половину жителей пятидесятитысячного Харбина. Первые харбинские евреи были из осевших в Сибири кантонистов. За ними последовали переселенцы из черты оседлости. После русско-японской войны 1904–1905 гг. к ним прибавились демобилизованные из Маньчжурской армии солдаты-евреи и воссоединившиеся с ними семьи. В середине двадцатых годов еврейская община Харбина насчитывала тринадцать тысяч членов. Прадеды Мары Мустафиной по материнской линии перебрались в Маньчжурию из Могилевской губернии и осели в небольшом городке Хайларе. Край развивался динамично, и в 1920-е годы в Харбине работали театры, вузы, училища, казенные и частные школы. Октябрьская революция 1917 года во многом изменила мирную композицию края, став приютом и воинствующим казачьим отрядам, совершавшим набеги в советскую Сибирь, и тайным агентам ЧК и ОГПУ, и будущей партии русских фашистов. Первый удар пришелся на 1924 год, когда Китай признал советскую власть и новую администрацию КВЖД. Советская администрация тут же объявила, что отныне работать, учиться и лечиться смогут только китайские подданные и советские граждане. Почти двадцать тысяч русских зарегистрировались в советском консульстве, в шутку называя себя «редисками» – сверху «красный», внутри – «белый», и получили советские «паспорта», не дававшие права на выезд за пределы КВЖД – ни в СССР, ни в другие страны. Аполитичные Марины прадеды тоже заменили старый вид на жительство новым. Считанные россияне приняли китайское подданство. Многие (и в их числе татарский дедушка и русская бабушка автора с отцовской стороны) предпочли остаться безработными беженцами, верными несуществующей России, но дела с советскими не иметь.

Второй переворот последовал в начале 1929 года, когда власть в Китае перешла к правительству Чан Кайши, которое тут же прибрало к рукам КВЖД, поувольняло держателей советских паспортов, заменив их беспаспортными эмигрантами, и закрыло многие советские учреждения. С полгода длились «перестройка» и пограничные стычки, но в ноябре 1929 года советская армия восстановила статус-кво. По воспоминаниям очевидцев, впервые увидевших советских солдат, были они не очень вороватыми, много маршировали и пели хором, искали среди местного населения сочувствующих, вербовали их в осведомители, разгромили белоказачью станицу и депортировали в СССР несколько десятков белоэмигрантов.

Третья смена власти произошла в 1931 году, когда территорию КВЖД захватили японцы, объявили ее «независимым» государством Маньчжоу-го и поставили во главе его «правителя-регента» Пу И, последнего маньчжурского императора, отказавшегося от престола в 1912 году. В 1935 году СССР продал железную дорогу Японии. Русскоязычный край превратился в японскую колонию строгого режима с обязательной регистрацией местного населения, военно-полицейским управлением и особым Бюро по делам российских эмигрантов (БРЭМ). Состав служащих на железной дороге и в других общественных учреждениях вновь сменился: держатели советских паспортов стали безработными и гонимыми, их места заняли «эмигранты», из среды которых вербовали осведомителей.

В 1935 году первый исход «харбинцев» достиг своего апогея. Одни старались выбраться из Китая в «белые» страны или хотя бы перебраться в Шанхай, где были еще западные концессии, другие устремились «домой». Было их несколько десятков тысяч. Среди них пятеро Оникулей, о судьбе которых рассказывает книга. Все связи с «возвращенцами» прекратились после 20 сентября 1937 года, когда в СССР вышло постановление об аресте вернувшихся из Маньчжурии. Всех арестованных требовалось разделить на две категории – очень активных и менее активных; первых – немедленно расстрелять, вторых – подвергнуть тюремному заключению, лагерному исправительному труду и ссылке сроком до десяти лет. Об исполнении приказа докладывать лично Ежову каждые пять дней. Операцию завершить к 25 декабря 1937 года. Но харбинцев оказалось так много, что операцию пришлось продлить на год. По данным российского Мемориала, из 48133 арестованных по СССР «харбинцев» 30992 расстреляли. Родственники Мары Мустафиной подошли подо все категории – расстрел, лагерь, ссылку.

А по другую сторону границы – в Маньчжоу-го – оккупанты тоже считали харбинцев врагами и тоже делили их на две категории: очень плохих – «советских» и менее плохих – «эмигрантов». «Советским» запрещалось работать у «эмигрантов», их детей не допускали в эмигрантские школы, а единственная советская школа в Харбине закрылась в 1937 году. Многие «советские» не выдерживали такой осады и меняли свой статус на «эмигрантский». В начале сороковых БРЭМ обязал всех жителей носить нагрудные знаки (японский солнечный круг): русских «эмигрантов» – белого цвета, «эмигрантов» других национальностей – желтого. «Советские» нагрудных знаков не имели, что делало их изгоями. Но труднее всего было переносить вдруг вспыхнувший антисемитизм, доносительство, аресты с допросами, избиениями и тюремным заключением, пытки, массовые расстрелы и безымянные захоронения, концлагеря, где испытывалось бактериологическое оружие.

В апреле 1945 года СССР объявил войну Японии. В ожидании советского наступления японские власти арестовали в Харбине всех «советских»: женщин и детей держали взаперти, мужчин отправили рыть рвы, а в маленьких городках повально расстреляли все мужское население. Среди харбинских родных автора книги пятеро погибли от рук японских оккупантов. Едва советская армия заняла Харбин, как СМЕРШ начал охоту на японских коллаборантов, в чем ему охотно помогали руководители «эмигрантского» БРЭМ. С их помощью СМЕРШ арестовал и активных «белоэмигрантов» – атамана Семенова, генерала Бакшеева, и тех, кто сотрудничал с японской военной миссией, и членов русской фашистской партии, и тех «советских», которые уживались с властями. Всех их вывезли на Архипелаг ГУЛаг. Оставшееся русское население Харбина отныне должно было стать советским. В знак доверия правительство СССР начало с 1954 года зазывать харбинцев «поднимать целину» в Казахстане и промышленность в Сибири. И тысячи репатриантов вновь устремились домой. Этих уже не сажали. К середине 1960-х годов русского Харбина не стало.

Жизнь харбинцев подверглась всем перепадам времени: претерпела революцию и гражданскую войну, две репатриации (в 1930-е и 1950-е годы), три оккупации (японскую, советскую и китайскую), две депортации (1924 и 1945 гг.), две китаизации (чан-кайшистскую и маоистскую). Чтобы читателю было легче преодолеть повесть длиною в век, Мара Мустафина предлагает список сокращений, перечень ключевых событий и исторических фигур времени, карту КВЖД, генеалогическое древо своей семьи и примечания к каждой главе. Она приводит полный текст ежовского постановления 1937 года о «харбинцах», предлагает список литературы о Харбине и Маньчжурии, в том числе книги и статьи, изданные в 1990-х годах в России, включает много интересных фотографий из частных собраний. Жаль, правда, что она упустила из виду воспоминания репрессированных харбинцев и сотрудников хабаровского УНКВД из архивов Мемориала. У книги только один недостаток. Она еще не переведена на русский язык.

Опубликовано:“Новый Журнал”, № 232, 2003.

От составителя:

1. Книга Mara Moustafine. Secrets and Spies: The Harbin Files вышла в 2012 г. в электронном формате e-book.

2. Книга Mara Moustafine. Secrets and Spies: The Harbin Files выйдет в русском переводе в конце 2014 – начале 2015 гг.

 

По страницам иерусалимского журнала «Время искать»

«Время искать» – израильский русскоязычный журнал общественно-политической мысли, истории и культуры. Издатель журнала – культурно-просветительное общество «Теэна». Выходит журнал в Иерусалиме с 1999 года, тиражом в пятьсот экземпляров, периодичностью два номера в год. Небольшая редколлегия журнала на 85 % состоит из докторов наук и примкнувших к ним постоянных переводчиков с английского, иврита, идиша, украинского.

Основная задача журнала, во-первых, как можно шире представлять израильскую общественную жизнь и портреты израильских общественных деятелей, отражать полемику по политическим вопросам, предлагать читателю идеи, волнующие университетскую аудиторию страны; во-вторых, держать в фокусе интересы русскоязычных израильтян (читающих книгу А. И. Солженицына «Двести лет вместе», озабоченных неорасизмом в Европе, России, Израиле, сравнивающих разные волны русскоязычной репатриации и т. п.); в-третьих, рассказывать об актуальном прошлом (из жизни русских и нерусских евреев, из истории еврейского вопроса в Европе XX века, о евреях в европейской философии XX века); в-четвертых, знакомить читателей с израильской художественной литературой в переводе, с обзорами новых книг и журналов Израиля, России, Украины, США и, наконец, показывать (в фотографиях и репродукциях) работы современных израильских художников и скульпторов из России, работающих с разным изобразительным материалом.

Взгляды разные важны…

«Время искать» – журнал полемический и поэтому старается представлять несхожие взгляды на обсуждаемые темы, будь то современность или древности. Скажем, Зеэв Херцог (профессор-археолог Тель-Авивского университета) в статье «Библия: находок на местности нет» рассказывает о том, что после семидесяти лет интенсивных раскопок в Израиле ученые археологи приходят к выводу, что то, что открывается специалистам при раскопках, подтверждает не историчность Библии, а ее мифологичность, но широкие массы, как еврейские, так и христианские, и слышать об этом не желают, так как это подрывает для одних право на Эрец-Исраэль, для других – основы религии.

Но рядом журнал помещает статью «Идите на гору Эйваль», в которой Адам Зерталь (профессор, археолог Хайфского университета) рассказывает о раскопках на горе Эйваль, обнаживших каменный жертвенник, такой точно, какой описан в книгах Второзакония и Иисуса Навина, что, с его точки зрения, свидетельствует о национальной и религиозной консолидации израильских племен в очень древний период – в полном соответствии с библейским описанием.

Другой пример неоднобокости – политолог Илан Паппе из Хайфского университета говорит, что сионистская идеология, господствующая в израильском обществе, в наши дни подвергается вызову со стороны двух других идеологических направлений – постсионизма и неосионизма.

Постсионизм – интеллектуальная и культурная позиция «новых историков» и «критических социологов» из левого лагеря, обратившихся к изучению тем, о которых раньше и говорить-то было не принято в израильском обществе, как, скажем, аморальное поведение ЦАХАЛа во время войны 1948 года, проблема беженцев, политика государства по отношению к восточным евреям и т. п. Постсионисты, таким образом, поставили классических сионистов перед необходимостью объяснять, защищать свои взгляды на сионизм и прошлое Израиля. Исходя из оценки прошлого, постсионизм призывает к поиску таких политических структур и такого общественно-экономическиго курса, которые подойдут мультикультурному Израилю.

Неосионизм – движение правых, которые культивируют националистический и романтический взгляд на великое прошлое Израиля. Неосионизм предлагает цементировать все израильское общество на доминирующей религиозной и национальной основе и видит будущее страны без арабов и светских евреев.

Но пока Марина Амусина переводила статью Илана Паппе с иврита на русский, главный редактор журнала Марк Амусин беседовал с университетским преподавателем античной истории Александром Якобсоном, который уверял, что постсионизм переживает глубокий кризис, а об израильских левых отозвался примерно так: «Наши левые, в отличие от наших правых, а также левых всего мира, совершенно лишены инстинкта насилия… Они сами по себе и мухи не обидят… У них такой благородный инстинкт сочувствия к угнетенным… Это то, что привело западных интеллектуалов в тридцатые годы к поддержке Сталина… Он в их глазах ассоциировался с борьбой за дело угнетенных во всем мире… А израильских левых – к поддержке Арафата».

Актуальные разногласия…

Установка журнала – демонстрировать актуальные разногласия – особенно важна, когда речь идет о животрепещущих вопросах общественно-политической жизни страны, например, о будущей конституции страны и о путях, которыми она будет принята. Элиэзер Коэн, депутат Кнесета от партии «Наш дом – Израиль» в интервью Марку Амусину говорит, что для его партии принципиально важны две меры: создание конституции и конституционного суда. Конституция, согласно представлениям его партии, должна прежде всего определить государство евреев-израильтян как демократическое государство еврейского народа (но не как государство для всех граждан, чего требуют арабы), а конституционный суд должен будет заниматься только законодательной деятельностью Кнесета и работой правительства, тем самым освободив от этого дела высшую судебную инстанцию страны – Верховный суд. Основная забота «Нашего дома…» – сохранение еврейского характера государства, поэтому партия не поддержала недавно внесенный в Кнесет законопроет о свободе выбора брака, но сделало некое снисхождение выходцам из бывшего СССР, состоящим в смешанных браках, выступив за предоставление им и их детям возможности заключать гражданские браки.

С другой стороны, движение «Сионистское большинство», о котором рассказывает его сопредседатель Ики Эльнер, считает, что конституция должна утвердить определение Израиля как государства еврейского народа, она должна сохранить закон о возвращении, представляющий любому еврею право репатриироваться в Израиль. В разделе прав человека конституция должна установить полное равенство во всех областях между всеми гражданами государства – мужчинами и женщинами, религиозными и светскими, евреями и арабами и т. д. – и между всеми существующими религиозными течениями. Имея равные права, все граждане будут иметь и равные гражданские обязанности, например, службу в армии. Конституция должна признать гражданские браки. «Сионистское большинство» резко выступает против создания конституционного суда, считая, что профессиональные и опытные судьи Верховного суда страны способны выносить решения и по конституционным вопросам.

Портреты и только портреты…

Портреты израильских общественных деятелей журнал отбирает по тому же принципу несходства. Вот портрет Шуламит Алони, коренной израильтянки, юриста, которая в 1973 году выступила зачинателем движения в защиту гражданских прав, а в 1992–1996 гг. в правительстве Рабина-Переса стала министром просвещения и культуры и которая несгибаемо стоит за то, что «должно быть всеобщее согласие в том, что всеобщего согласия быть не должно».

А рядом портрет израильского бизнесмена и индустриалиста Стефа Вертхаймера. Стеф Вертхаймер – сионист-мечтатель. Его мечта – превратить Израиль в промышленную державу. «Когда-то, – говорит Стеф Вертхаймер, – суть сионизма в Эрец-Исраэль выражалась так: реализовать себя в рамках киббуца. Сегодня я бы сформулировал эту суть по-своему: это большой промышленный киббуц, работающий на экспорт… Я уже вижу, как технологические парки меняют лицо нашего региона, который я предпочитаю называть не Ближним Востоком, а Средиземноморьем, потому что мы, на мой взгляд, должны быть частью Европы. Я представляю себе широкую автодорожную магистраль, которая пролегает через Турцию, Грецию, балканские страны, Италию, Францию до Пиренейского полуострова – и по обе стороны такой магистрали расположены технологические парки…»

Звучит знакомо? Но Стеф Вертхаймер не прожектер. Он человек действия. Тридцать лет тому назад он добился разрешения на строительство в Негеве первого промышленного парка вместе с жилым комплексом. Сегодня таких «парков» с жилгородками уже четыре, и не только в Негеве, но и в Западной Галилее (гористой местности, удаленной от транспортных магистралей и центров коммуникаций), и в них сконцентрировано более семидесяти различных промышленных преприятий, на которых работает более двух с половиной тысяч человек, занимающихся разработкой и внедрением новых технологий.

Будь у меня больше места, я бы с удовольствием пересказала восторги и удивление тех, кто побывал в вертхаймеровских промышленных парках (за два года журнал «Время искать» дважды писал о Вертхаймере), но места нет, и я приведу только несколько фактов из жизни героя. В 1937 году десятилетним немецким беженцем он оказался в Палестине. Во время войны возглавлял технический отдел в армии, после войны поселился в Нагарии, взял напрокат токарный станок и начал производить режущие инструменты, которые продавал на рынке в Тель-Авиве, потом создал свой заводик режущих инструментов, а в шестидесятых годах на собственные средства открыл в Нагарии профессионально-техническую школу, сыгравшую важную роль в профессиональном обучении в Израиле, и основал компанию «Искар – режущий инструмент», которая сегодня выпускает ежегодной продукции на четыреста миллионов долларов и без которой невозможно представить производство авиационных моторов и турбинных лопаток (а надо сказать, что 35 % всех гражданских самолетов в мире летают благодаря израильским турбинным лопаткам).

Стеф Вертхаймер удостоен высшей награды Израиля «За вклад в развитие израильского общества и государства» и премии Ротшильда, которую в Израиле присуждают за особо выдающиеся технические изобретения, а в 2000 году ему была вручена американская премия «Сто лет развития новейших технологий», присуждаемая предприятиям и изобретателям всего мира, внесшим важнейший вклад в технологический прогресс XX века.

Нетрудно заметить, что «портрет» (одиночный и групповой) – любимый жанр журнала. Сработаны такие портреты всегда словоохотно, подробно, неравнодушно, крупным планом, с множеством деталей и тщательно выписанным историческим фоном, что хорошо, потому что позируют люди незаурядные – французский философ и публицист Реймон Клод Фердинанд Арон (1905–1983); немецкий – до 1933 года, американский – до конца жизни социальный философ Эрих Фромм (1900–1980); франкфуртская философская школа (1923 – начало 1970-х гг.) периода своего становления; швейцарский писатель Макс Фриш (1911–1991).

Все прочее – литература…

Читая подшивку журнала сразу за несколько лет, я нашла самыми привлекательными статьи в разделах «Все прочее – литература», «Humanitaria», «Актуальное прошлое». Они все о еврейской культуре, книгах, журналах, бытовавших и существующих в разных странах и на разных языках. Вот отрывок из воспоминаний Ехезкеля Котика (1848–1921). Написанные в начале прошлого века на идише, они впервые были опубликованы в Варшаве в 1912 году. Ехезкель Котик – не писатель. Был он предпринимателем и деятелем еврейской общины, но воспоминания написал так интересно, что Шолом-Алейхем прислал мемуаристу восторженное письмо: «…Это не книга, это сокровище,… это райский сад, полный цветов и пенья птиц… Я со своей кучей типов и картин, из которых я многих знал, а многих выдумал, я – говорю об этом безо всякой лести и ложной скромности – перед Вами я мальчик, нищий… Я начал читать и уже не мог оторваться… что меня очаровало в Вашей книге – это святая, голая правда, безыскусная простота…»

Я тоже не могла оторваться от воспоминаний о еврейско-польско-русской жизни в Гродно и близлежащих местечках в середине XIX века. По воспоминаниям Котика, реформа 1861 года больно ударила по помещикам: «По сути, помещики больше страдали от того, что те самые крестьяне, прежде ползавшие перед ним на земле,…разгуливают свободными людьми, и их нельзя тронуть пальцем, нельзя хлестнуть ни одного разочка!» А дед (автора. – Ж. Д.) ездил к помещикам, чтобы их утешить: «…Для вас освобождение крестьян даже благо… Вы начнете солидно жить, не будете играть в карты, попусту тратить деньги, устраивать пустые, ненужные балы, и ваша жизнь станет лучше». И так он почти целый год объезжал разных помещиков, утешая их и снимая несколько тяжесть с сердца… А самым оскудевшим помещикам даже помогал деньгами, давая им возможность прийти в себя».

С неменьшим интересом читала я статью Рахель Торпусман о поэтическом переводе в израильской литературе. Ивритская поэзия первой половины XX века создавалась поэтами из России, и в их переводах из русских поэтов тщательно сохранялся силлабо-тонический ритм оригинала. Слух современного читателя менее строг к стихотворному размеру, и не столь из-за «западной» моды на верлибр, а потому что классическая ивритская поэзия, на канонах которой вырастает израильтянин, состоит из стихов разных эпох и разных стран. Игуда Галеви, «царь поэтов», жил в арабской Испании, и стихи его созданы по законам арабской поэзии (со сложной системой чередований долгих и кратких гласных), чуждой слуху современного читателя. Бялик писал на принятом в ашкеназийском мире изводе иврита, да еще ориентировался на русскую систему стихосложения, а в Израиле принят сефардский иврит, с другими ударениями, от чего пропадают заданные размеры, но душа поэзии остается. Школьники, изучающие эти стихи, воспринимают их как образец. Так сложилась новая – свободная поэтическая норма.

Перелистывая в очередной раз номера журналов «Время искать», я решила, что лучше всего закончить свой обзор, упомянув интересное ревью Виктора Радуцкого на художественно-публицистический (двуязычный – украинский и русский) альманах «Егупец» (издается Институтом иудаики в Киеве уже девятый год). Этот альманах печатает стихи и прозу еврейских писателей прошлого, писавших на идише, иврите, русском, польском, ладино, немецком, печатает он и современных авторов, живущих в разных странах света. Кроме того, журнал ведет серьезный и интересный раздел мемуаристики, публикует материалы из фондов еврейского отдела библиотеки Национальной академии наук Украины (например, неизвестные письма Шолом-Алейхема, Переца, Фруга, Штейнберга, Эренбурга) и отводит много места современным исследовательским работам – умным, порядочным и глубоким (именно здесь печатались первые главы будущей книги Вадима Скуратовского «Проблема авторства “Протоколов сионских мудрецов”»). Похоже, что и киевский альманах «Егупец», и иерусалимский журнал «Время искать» делают одно дело – любовно берегут и развивают еврейскую культуру на русском (и украинском – «Егупец») языке, и читать их интересно, живя в любой стране.

Опубликовано: газета “Шалом”, Чикаго, № 255.

 

«Народ Книги в мире книг». Книжное обозрение

– под таким названием в Санкт-Петербурге выходит «еврейское книжное обозрение». Тираж его невелик – всего пятьсот экземпляров. Периодичность – шесть выпусков в год. Но возраст впечатляет – в августе этого года еврейское книжное обозрение отметит свое десятилетие. Это немалый срок для страны, где «начал» всегда значительно больше, чем «продолжений». А «Народ Книги в мире книг», еврейское книжное обозрение, вопреки российской традиции, не только не увяло на корню, но за десять лет жизни окрепло и приобрело лица не общее выраженье.

Поначалу это был тонкий, в два сложенных пополам листа информационный бюллетень, который рассылали в помощь библиотечным работникам при еврейских общинных центрах в России и странах Ближнего зарубежья. Но уже через несколько выпусков он начал раздвигать жанровые рамки и вскоре предстал хорошо сработанным и красиво оформленным полноценным тонким журналом, в котором есть и развернутые рецензии, и широкие обзоры, и библиографические описания русскоязычных книг по иудаизму и философии, еврейской истории и традиции, списки еврейской художественной литературы, изданной на русском языке, и календарь памятных еврейских дат.

Поддерживают издание книжного обозрения «Народ Книги в мире книг» Еврейская общинная федерация Кливленда (штат Огайо) и Американский еврейский объединенный распределительный комитет, в обиходе известный как Джойнт. Так вот, в 1990 году распределительный комитет Джойнт закупил в Израиле и отправил в общины бывшего СССР около двухсот тысяч книг на различные еврейские темы. Все книги были аннотированы и внесены в тематический «Каталог русскоязычной литературы по еврейской тематике». В течение трех последующих лет Джойнт ежегодно рассылал двести – двести пятьдесят тысяч книг по еврейским школам, синагогам и культурным центрам по всей территории бывшего СССР. Так начали работать тридцать еврейских общинных библиотек (на сегодняшний день их больше полутораста).

Чтобы эффективно координировать работу библиотек и способствовать обмену опытом между ними, распределительный комитет Джойнт помог создать при Санкт-петербургском еврейском общинном центре Ассоциацию еврейских библиотек в СНГ, которая и начала выпуск бюллетеня «Народ Книги в мире книг». Главным редактором его с самого начала служит директор Петербургского общинного центра Александр Френкель. Френкель и его маленькая редакционная группа хорошо поняли уникальное назначение бюллетеня – «обеспечить читателей всесторонней информацией о еврейских книгах, журналах, издательствах и ресурсах Интернета».

Так в бюллетене появились первые «практически» рубрики – «Новые книги», «Календарь памятных дат», «Издательства и издательские проекты», «В библиотеках и вокруг библиотек». Рубрику «Календарь памятных дат» с самого начала ведет Сара Шпитальник, библиограф государственной еврейский библиотеки в Кишиневе, а списки новых книг для одноименной рубрики неизменно составляет петербуржец Алексанр Френкель. Места в журнале эти рубрики занимают немного, до четырех-пяти страниц, но при всей их немногословности, они насыщены разнообразной культурной информацией. К примеру, последний в 2003 году декабрьский номер обозрения оповестил о выходе шестидесяти новых книг, через два месяца февральский номер 2004 года поместил список ста пяти новых книг, а следующий апрельский выпуск перечислил еще пятьдесят новых книг. Такие цифры говорят и о читательском спросе на еврейские знания в русскоязычном мире, и об издателях (так, книги по еврейской истории выпускают Институт славяноведения РАН, и Институт русского языка РАН, и Институт востоковедения, и Институт изучения Израиля и Ближнего Востока, и Еврейская теологическая семинария Америки, и еврейские благотворительные центры в разных городах СНГ), готовых эти знания передавать, а главное, о том, что еврейские темы стали в России предметом научного изучения и достояния широкой публики.

Кроме постоянных рубрик «Новые книги» и «Календарь памятных дат», еврейское книжное обозрение периодически вводит такие рубрики, как «Обзор» (с кратким и пристрастным анализом русскоязычных еврейских периодических изданий, который проводят Валерий Дымшиц и Александр Френкель) и «Листая толстые журналы» (с миниатюрными обзорами и остроумными комментариями Льва Айзенштата к публикациям на еврейские темы в русских – а иногда и не русских – общественно-литературных журналах).

Но кроме этих микрорецензий, книжное обозрение «Народ Книги в мире книг» уделяет много внимания и места традиционному, то есть развернутому аналитическому разбору и рецензированию работ научных, художественных, мемуарных. И хотя единого раздела для них в журнале нет, рубрики под самыми разными названиями («Рецензия», «Полемика», «Реплика», «Аннотации») печатают полноценные рецензии и критические размышления оригинальных и независимых авторов. Часто предметом критики становятся научные труды – философские, этнографические, исторические – на темы, интересные широкому кругу читателей. Наверное, многие в свое время выделили рецензии Евгения Мороза на книгу Солженицына «Двести лет вместе» в №№ 35/2001, 41/2002, 44/2003, а позднее обратили внимание на его реплику по поводу двухтомника Я. И. Рабиновича «В поисках судьбы: еврейский народ в круговороте истории». Примечательно, что при оформлении развернутых рецензий нередко используется иллюстративный материал (портреты, фотографии, плакаты). Это очень оживляет текст и – опять же – обогащает читателя знаниями.

Значительно шире, чем научные сочинения, книжное обозрение рецензирует и аннотирует произведения художественные и мемуарные. Аннотации, набранные мелким шрифтом, напечатанные в две колонки на полутора-двух страницах, мало чем отличаются от рецензий, и некоторые авторы книжного обозрения мастерски отработали эту форму расширенной аннотации, или компактной рецензии. Мне нравится, как это делает Лев Айзенштат (особенно, если он пишет о книгах, которые я уже читала, часто и не по-русски даже), и поэтому, когда он рецензирует авторов, мне незнакомых, я «завязываю на память узелок». Так, рецензия Айзенштата на роман Олега Юрьева «Полуостров Жидятин» «открыла» мне нового еврейского писателя (кроме названного романа, опубликованного в журнале «Урал» №№ 1, 2/2000, я с интересом прочитала там же (№№ 8, 9/2002) еще и «Новый голем, или война стариков и детей»; сайт журнала «Урал» в Интернете: http://magazines.russ.ru/ural/).

Я читаю «Народ Книги в мире книг» от корки (последней) до корки (первой), оставляя напоследок самый первый, самый большой и яркий раздел журнала. У этого раздела нет постоянного названия (иногда это «Имена», или «In memory», или «Интервью», «История», «Точка зрения» и т. д.), но под какой бы шапкой ни был материал, он, как правило, посвящен творчеству (и жизни) знаменитых российских евреев настоящего и прошлого. Здесь можно прочитать о Н. Я. Переферковиче (1871–1940) – русско-еврейском ученом-просветителе, переводчике «Талмуда» (1897) и составителе «Словаря русских синонимов и сходных по смыслу выражений» (1900) и «Словаря русских рифм» (1912), и, главное, об особенностях его «русского Талмуда». Здесь же можно услышать интервью с А. Ю. Милитаревым, бессменным (то есть трижды переизбранным) ректором Еврейского университета в Москве и крупнейшим ученым-востоковедом с очень широким кругом научных интересов: сравнительное семито-хамитское языкознание, семитология, библеистика, еврейская цивилизация, еврейская этнокультурная модель в мировом цивилизационном процессе. Он один из двух (другой – Леонид Коган) соавторов фундаментального «Семитского этимологического словаря». На его последнюю книгу «Воплощенный миф: “Еврейская идея” в цивилизации» (М.: Ноталис, 2003) еврейское книжное обозрение откликнулось полемической рецензией «Невоплощенный миф».

Правда, в разделе, отведенном знаменитым евреям, чаще вспоминают не ученых, а художников, артистов, писателей. К столетию со дня рождения художника Анатолия Каплана книжное обозрение поместило статью Валерия Дымшица о художнике как талантливом «читателе» еврейской литературы и его проникновенных иллюстрациях-«переводах» к произведениям Шолом-Алейхема «Заколдованный портной», «Тевье-молочник», «Стемпеню» и роману Менделе Мойхер-Сфорима «Фишке-хромой». В. Дымшиц заключает статью словами: «Слом, произошедший в культуре в XX веке, зачастую делает произведения еврейских классиков непонятными, неблизкими современному читателю. Книги, написанные когда-то на простонародном, болтливом, разговорном «идиш-тайч», умолкли. Анатолий Каплан, переводя произведения еврейских писателей на язык визуальных образов, силой своего художественного гения восстанавливает эту порванную связь времен». Дымшиц не отвлекается на рассмотрение других граней творчества художника, но приводит список изданных альбомов А. Л. Каплана, фотографии их обложек и книг с его иллюстрациями, изданные в Лейпциге, Берлине, Ленинграде – Санкт-Петербурге. Эти два сопроводительных текста (библиографический и фотографический), как все в еврейском книжном обозрении, тоже информативны. Например, они говорят, что художник Анатолий Каплан знал и любил еврейский фольклор, что кроме еврейских писателей он перевел на язык изобразительного искусства и немецкого Лессинга (пьеса «Натан Мудрый»), и русского Гоголя (повесть «Шинель») и что при желании сегодняшний читатель может достать и посмотреть альбомы Анатолия Каплана.

Труднее всего, наверное, выбирать евреев, знаменитых в литературе. Их много, и среди них много самых разных. Но выбор, принятый в еврейском книжном обозрении, мне нравится. Здесь не клеймят: еврейский – нееврейский. Здесь говорят о хороших и интересных писателях. Это может быть писатель только одной – еврейской – темы, как Григорий Канович, а может быть и такой, в многогранном творчестве которого присутствует и еврейская тема, как Семен Липкин.

Читая очередной выпуск еврейского книжного обозрения «Народ Книги в мире книг», я держу рядом записную книжку и ручку, потому что настоящее чтение – еще впереди.

Опубликовано: газета “Шалом”, Чикаго.

 

Маски Энтони Бланта

Miranda Carter. Anthony Blunt: His Lives. New York: Farrar, Straus, and Giroux, 2001, ill., 590 p.

В прошлом году в Англии, в этом году в США вышла биография сэра Энтони Бланта, написанная английской журналисткой Мирандой Картер. Хотя книга объемная (шестьсот страниц), она оказалось высоко «читабельной». Все рецензенты отметили глубину и объективность исследования, остроумие и проницательность исследователя, а лондонская газета «Гардиан» присудила писательнице особую премию, которой награждают начинающих авторов, – «За первый успех».

С того дня в ноябре 1979 года, когда сэра Энтони Бланта разоблачили как бывшего советского шпиона, «об этом предателе без зазрения совести» много написали, еще больше наговорили, и всегда в тонах зловещих. Миранда Картер захотела разобраться в делах, масках, жизнях этого человека сама. Она начала работать над биографией Бланта в 1994 году, когда многое в мире непредсказуемо изменилось. Во-первых, кончилась холодная война, а вместе с ней значительно стерлась идеологическая поляризация в политической и интеллектуальной жизни Британии. Теперь стало возможным рассматривать историю Бланта как частный, а не типичный случай: «он такой», а не «они все такие».

А вместе с тем частная жизнь Энтони Бланта проливает свет на многие ключевые темы и мотивы времени: интеллектуальные, политические, сексуальные, социальные. В школьные годы Тони Блант – бунтующий изгой, в двадцатые годы – последователь блумсберийцев, в тридцатые – интеллектуал левых взглядов, в пятидесятые и шестидесятые – безупречного вкуса и манер член британского истеблишмента.

Немаловажным оказалось и то, что двадцать с лишним лет спустя многие бывшие друзья и коллеги Энтони Бланта уже не боятся признаться в своих симпатиях, в том, что они простили его и вообще по-другому оценивают случившееся. Важно и то, что в обществе изменилось отношение к гомосексуальности, и поэтому люди, знавшие и эту ячейку жизни Бланта, не боятся сегодня о ней говорить. И наконец, с окончанием холодной войны стали доступны материалы разведывательных управлений Британии, США и России. Миранда Картер собрала огромный материал о своем герое, включая его ранние, разбросанные по разным журналам статьи об искусстве и интервью с его друзьями, почитателями и врагами, в том числе и с бывшими студентами и коллегами по работе в разных областях, а также документы из советских архивов. И в результате получилась первая полная биография героя и его времени.

Миранда Картер рассказывает о сэре Энтони Бланте с бесстрастной невозмутимостью, достойной ее героя. Но при этом читается биография как пикарескный детектив: столько столпилось в нем двойных и тройных агентов, разочарованных профессоров, воинствующих интеллектуалов, торговцев подлинными и подложными произведениями искусства со всей Европы, общественных деятелей и королевских придворных, связанных между собой прочными нитями службы, дружбы, профессионализма, цинизма, фальши, лицемерия, порока.

Сэр Энтони Блант (1907–1983), крупнейший английский историк искусства, хранитель королевской коллекции живописи, директор Кортолдского института изящных искусств, университетский профессор, член Британской академии наук, придворный с марксистскими убеждениями, член ордена рыцарей Ее Королевского Величества, служащий британской и агент советской разведки и разоблаченный «четвертый» из кембриджской «пятерки» (Гай Берджесс, Энтони Блант, Джон Кернкросс, Доналд Маклин, Ким Филби) интеллектуалов-шпионов. Он не был двуликим, утверждает писательница, он был многоликим. Цель ее – заглянуть под разные личины, или, как она говорит, в разные жизни героя и показать их взаимосвязь.

Энтони Блант попал в самые верха английского истеблишмента не из низов. Отец его, викарий евангелической церкви, выучил сына в частной школе, где Тони чувствовал себя изгоем, а в тридцатые годы отправил в Кембридж, где Тони нашел себя. Здесь выявилось его призвание – искусствоведение, здесь он сдружился с кумиром всей своей жизни – Гаем Берджессом, здесь он вошел в почти что тайный социально-философский кружок «Апостолы», многим участникам которого марксизм казался привлекательным, советский эксперимент осуществимым, английские старания умиротворить Германию глупостью, а советская поддержка сопротивлявшейся фашизму Испании переломным моментом истории. В 1935 году Блант в группе кембриджских студентов побывал в Советском Союзе, где избегал производственных экскурсий, но все-таки попал на обувную фабрику. Рассказывая о поездке, повторял, как говорили, русский анекдот о том, что все правые башмаки делают в Москве, а все левые – в Ленинграде.

Вернувшись из Москвы, Энтони Блант начал писать статьи об искусстве для «Лефт ревью», литературно-общественного журнала, существовавшего в Англии на советские средства, и читать лекции в Международной ассоциации художников. Продолжая регулярно публиковаться в умеренно консервативном журнале «Спектатор», он писал для этого еженедельника о «Кубизме», «Парижских выставках», «О некоторых аспектах современного искусства», об «Искусстве и нравственности», а для «Лефт ревью» в то же время об «Искусстве при капитализме и социализме», «Спорах о реализме», «Искусстве целесообразном и нецелесообразном».

В 1937 году Гай Берджесс, близкий друг и кумир всей жизни Энтони Бланта, свел его с советской агентурой, но похоже, что до начала войны Блант был мало активен, разве что завербовал еще одного соученика американца Майкла Страйта (в будущем владельца и издателя американского либерального еженедельника «Нью Репаблик» и председателя Национального фонда вспомоществования искусству и литературе, который в 1964 году и «заложил» своего вербовщика).

В начале Второй мировой войны Блант подал заявление на службу в военно-разведывательное управление. Он был полиглотом, а управлению нужны были лингвисты. Зная о его поездке в СССР и университетском увлечении марксизмом, его тем не менее приняли на службу, и он оказался в самом сердце британской военной разведки. В его обязанности входил анализ дешифрованных немецких секретных документов, копии которых он и передавал советской стороне. Мучила ли его совесть? Конечно, нет. Ведь не врагам же он передавал секретные документы – союзникам, и всего-то навсего рассказывал им чуть-чуть больше того, что было предусмотрено его английскими работодателями.

Миранда Картер считает, что самое большее, что передал Блант советской контрразведке, – это сведения о структуре Британского разведывательного управления, и точную дату высадки союзников во Франции в 1944 году. В основном он занимался другим – вовремя предупреждал о возможных разоблачениях и тем самым спас немало двойных агентов. Он оставил службу в разведывательном управлении в 1945 году, тогда же, видимо, прекратились и его двойные услуги, хотя отношения оставались доверительными, и в 1951 году он помог бывшим соученикам и коллегам, Гаю Берджессу и Доналду Маклину, скрыться в Советском Союзе.

К этому времени Энтони Блант уже находился на новом посту – хранителя королевской картинной галереи – одной из богатейших частных коллекций в мире, которую он каталогизировал, реставрировал, «раскрыл» ее владельцам, мало интересующимся искусством, и сделал доступной общественному обозрению. Взяли его на это место – за безупречные манеры и породистую красоту. Он принял его из чувства самосохранения. Старые знакомые посмеивались: марксист в придворных. Он отшучивался: «Я был бумажным марксистом».

Через два года его избрали директором Кортолдского института изобразительного искусства в Лондоне. В этом институте он прочел свою первую лекцию по теории изобразительного искусства в 1933 году и тогда же понял, что кафедра преображает его: он становится уверенным, он передает знания, просвещает, прозелитствует, он учит страсти и любви – чувствам, которых сам избегает в личном общении. Он многие годы работал в Кортолде почасовиком, в 1945 году стал замдиректора института, в 1947 – директором. Он всю жизнь мечтал здесь работать и за тридцать с лишним «директорских» лет превратил институт в один из лучших учебных и научно-исследовательских центров Европы. История искусства стала «предметом», а Блант ее магнитом. Его школу прошли многие в будущем знаменитые директора престижных галерей, кураторы аукционов, искусствоведы и литературные критики. Он был блестящим и щедрым учителем, влюбленным в «свой предмет» и в тех, кто хотел им овладеть. И многие ученики хранили с ним близкие отношения всю жизнь. Частные коллекционеры, галереи и музеи мира обращались к нему за советами, что и кого приобретать.

В 1955 году военно-разведывательное управление Британии разжаловало за шпионскую деятельность Кима Филби, соученика Энтони Бланта по Кембриджу, тот перешел на новую работу – аккредитованного в Бейруте корреспондента, а в 1963 году улетел в Москву, открыто заявив, что он меняет станы. И тогда разведывательное управление «вычислило» Энтони Бланта. С ним много беседовали, но в обмен на чистосердечные признания в давних «советских симпатиях и связях» гарантировали ему иммунитет и сохранение всех занимаемых постов. Почему? Почему люди, против которых он работал, его же и прикрывали?

Миранда Картер рассматривает несколько причин. Во-первых, при определенном уговоре его могли продолжать держать в двойных агентах (все-таки человек опытный), во-вторых еще не улеглось потрясение от шумного перемещения в советский стан Кима Филби, да и о первых перебежчиках Доналде Маклине и Гае Берджессе еще помнили. Скандал еще с «одним интеллектуалом из Кембриджа» хотели замолчать. Наконец, не исключено, что Бланту помогали в высших эшелонах власти.

Дело в том, что в августе 1945 года он, по поручению короля Георга VI, осуществил секретную миссию: побывал в американском секторе Германии и вывез из замка принцессы Маргариты Гесской, кузины короля, семейные драгоценности и документы. Разные ходили слухи о содержании этих документов, поговаривали, что там были письма брата короля герцога Виндзорского, заключавшего подозрительные сделки с нацистами. Но писательница берет эту догадку под сомнение: во-первых, пронацистские симпатии герцога Виндзорского никогда ни для кого не были секретом, во-вторых, он не любил эпистолярный жанр, и вряд ли у принцессы Гесской были его письма. В-третьих, король Георг VI не знал, какого рода бумаги могут оказаться в семейном архиве, и торопился получить их, пока они не стали достоянием вездесущей прессы. Так или иначе, но трудно было бы найти более подкованного для такой задачи миссионера, чем Энтони Блант. Не исключено, что королева Елизавета II помнила об услуге, оказанной ее отцу в 1940-х, и не разжаловала Бланта в 1960-е.

И только в конце 1979 года новый консервативный премьер-министр Маргарет Тэтчер всенародно разоблачила шпионскую деятельность Энтони Бланта. Новое правительство возглашало начало новой – гласной – эры. Новое правительство кончало со вседозволенным либерализмом. Раскрытие дела Бланта служило правительственным целям, впрочем, так же как и его сокрытие в шестидесятые годы.

В 1979 году сэра Энтони Бланта лишили всех званий и привилегий – членства в «кембриджском братстве», места в Британской академии, рыцарского звания. Хотя не все поддерживали столь экстраординарные меры. Говорят, что мать королевы прокомментировала события словами: «Многие совершают ужасные ошибки – нельзя же их всю жизнь за это наказывать». (Может быть, она думала и об «ужасной» ошибке герцога Виндзорского?) Ассамблея лондонского университета приняла предложение сэра Исайи Берлина и отказалась лишить Бланта профессорского звания, чтобы сохранить несходство с советской практикой аннулирования научных степеней. Американский журнал «Тайм» опубликовал письма трех бывших студентов в защиту «искусствоведа Бланта», но общественное мнение откликнулось обвинением «защитников» в «моральной слепоте» и угрозами физической расправы. Энциклопедия «Британника» при очередном переиздании не только не вычеркнула работы Бланта из библиографических указателей, но еще и поместила статью о сэре Энтони Бланте.

Больше всех бушевала пресса, благодаря ей вся страна знала в лицо бывшего сэра Энтони Бланта, и, когда тот отважился пойти в кино в Ноттинг-Хилл, публика его освистала. Блант переносил все, как всегда, стоически, хотя и заикнулся было своему адвокату о возможном судебном процессе против диффамации. Тот посоветовал не начинать проигрышного дела. Не мог перенести скандала и блокады многолетний сожитель Бланта – он выбросился из окна, правда, выжил, и до конца своих дней Энтони Блант был его сиделкой, поваром, утешителем.

Почему сэр Энтони Блант пошел на измену? И как мы, живущие в другом веке и политическом климате, как мы должны относиться к нему? Миранда Картер не дает ответов, но она предлагает столько информации, что читатель может выработать собственное отношение.

Блант был квинтэссенцией английского истеблишмента. Породистый красавец с прекрасными манерами, сдержанный, замкнутый и тем не менее знавший всех, кого стоило знать, он всегда находился на самых правильных служебных местах. Но для него, как и многих других, переживших ужасы Первой мировой войны, викторианские представления о национальной правоте и патриотизме оказались поколебленными. А что, если твоя страна не права? – такой вопрос задавали, как демонстрирует в своей книге Миранда Картер, сотни и сотни современников Энтони Бланта из самых разных слоев населения – аристократы, буржуа, рабочие.

В конце тридцатых, когда Вторая мировая война многим в Англии казалась неизбежной, Е. М. Форстер писал: «Если придется выбирать, кого предать – друзей или страну, – надеюсь, что хватит мужества не предавать друзей». В эти же годы Вирджиния Вульф обращалась к английским женщинам с призывом не спешить повиснуть на крючке патриотизма. Энтони Блант принадлежал тому же кругу, что Е. М. Форстер, и Вирджиния, и держался тех же взглядов: «Умереть за свое отечество – какая старая ложь».

А с другой стороны, продолжает Миранда Картер, подобно многим своим современникам, Блант мог вполне искренне верить в моральное превосходство Советского Союза. Гражданская война в Испании только укрепила его в этом убеждении: Советский Союз поддерживал испанских антифашистов, а Англия в это время умиротворяла гитлеровских фашистов. Уже в послевоенные годы Блант, по воспоминаниям бывших студентов, много рассказывал в своих лекциях по современному искусству о значении Гражданской войны в Испании для его поколения и с несвойственной ему страстностью говорил о «Гернике» Пикассо.

Но были, говорит Миранда Картер, и самые личные причины, объясняющие двуличие Энтони Бланта. Гомосексуалист, он жил в те дни, когда это считалось криминальным пороком, и приходилось молчать, таиться и скрываться. Энтони Блант с самого начала был обречен на двойную жизнь. По словам Миранды Картер, он большую часть жизни посвятил тому, чтобы научиться не привязываться, не поддаваться эмоциям, ни перед кем не раскрываться и не смешивать свои разные интересы и занятия. Все «кембриджские разведчики» подчинили всю свою жизнь шпионажу. Как сказал Э. Блант о Киме Филби: «У него в жизни единственная амбиция – быть шпионом».

Для Бланта «разведывательные услуги» были всего лишь одной жизнью, а была еще и другая, более интересная жизнь – в искусстве. Служа в разведывательном управлении, он написал и издал монографию «Художественные теории в Италии, 1400–1600 гг.», книгу о французском архитекторе – классицисте XVII века Франсуа Мансаре, несколько статей о французском художнике-классицисте Никола Пуссене.

В послевоенные годы, проведенные в Кортолдском институте, его монографии «Изобразительное искусство и архитектура Франции: 1500–1700 гг.», «Архитектура неаполитанского барокко и рококо», «Искусство Вильяма Блейка», «Пикассо: годы формирования», «Жорж-Пьер Сёра», «Борромини», составленные им каталоги выставок и путеводители по музеям, городам и странам стали неотъемлемой частью мира искусства. Всю жизнь Энтони Блант был одержим Пуссеном, его живописью и рисунками, жизненной философией и художественным кредо и написал о нем несколько книг.

«Предатель» Блант, обложенный постоянно бодрствующими газетчиками, прожил немногим больше трех лет. Казалось – вспоминают не бросившие его в эти годы близкие и друзья, – с него спало бремя тайны, и теперь он всецело принадлежал любимому делу. Он закончил монографию об итальянском архитекторе Борромини, в которой впервые высказал соображение (поддержанное последующими исследователями) о влиянии на него открытий Галилео Галилея. Он составил путеводитель по Риму эпохи барокко, благодарно встреченный профессионалами. Он много консультировал. Он даже начал писать мемуары…

Когда-то сэр Энтони Блант сказал о своем любимом Никола Пуссене: «Он жил для искусства и очень ограниченного круга друзей, понимавших искусство. А в старости ему уже и совсем было безразлично, что скажут о нем в мире». Низложенный Энтони Блант был похож на свой идеал. На этом безоговорочно сошлись его друзья и недруги.

Опубликовано: журнал “Чайка” (USA), 2002, № 18(34).

 

Кухня в нашей памяти: наследство женщин Терезина

In Memory’s Kitchen: A Legacy from the Women of Terezin.

Northvale, N.J.: J. Aronson, 1996, 110 p., ill.

В этой книге все необычно – ее содержание, авторы-составители, место и метод создания, хранения, издания. Грубая оберточная бумага, едва различимые строчки, нетвердая рука, на каждой странице меняющийся почерк. Страницы ее заполнены рецептами чешско-еврейской кухни. Это рукописная книга о вкусной и здоровой пище, составленная умирающими от голода женщинами Терезина.

Терезин, построенный в 1780 году как гарнизонное укрепление в северной Богемии и названный так в честь австрийской императрицы Марии Терезы, давно утратил свое военное назначение, превратившись в заштатный чешский городок. В ноябре 1941 года, переименовав его в Терезиенштадт, нацисты начали расселять новых соседей – сначала моравских и богемских, а затем пражских евреев. К июлю следующего года, эвакуировав коренных жителей, Терезин превратили в закрытое еврейское поселение за крепостным валом и колючей проволокой.

Многое отличало Терезин от польских гетто. Гетто в Польше, созданные с самого начала немецкой оккупации, служили загонами, коллекторами, в которых евреев держали до осени 1942 года, то есть до тех пор, пока немцы не создали инфраструктуру, способную привести в исполнение финальное решение – тотальное уничтожение. С осени 1942 года польские гетто начали разгружать в газовые камеры. Терезин представлял собой транзитный лагерь, куда депортировали сначала евреев Чехии и Словакии, потом Австрии и Германии, чуть позже Голландии и Дании и только потом перемещали их «на восток» – таким эвфемизмом обозначались Биркенау (крематорий близ Освенцима), Треблинка и другие концлагеря смерти.

Польские гетто создавали в местах, где евреи жили столетиями, и они были «для всех без исключения». Терезин, разрекламированный немецкой пропагандой как привилегированное поселение для «значимых» евреев, вмещал только «заслуженных переселенцев». Среди них были, прежде всего, те, кого Германия отметила наградами за боевые и трудовые заслуги в Первой мировой войне, включая евреев из протекторатов Богемии и Моравии, а кроме того, особо известные евреи из западно-европейских стран: крупные промышленники, деятели культуры, искусства и науки. Для них Терезин на самом деле стал залом ожидания и умирания на пути в Освенцим.

Не без оснований предполагая, что мир должен проявить интерес к внезапному переезду в провинцию людей известных, нацисты не жалели сил на потемкинские декорации: в Терезиенштадте работала почта и библиотека (с десятками тысяч томов), поощрялась активность художественных студий, создание и исполнение в концертах симфонической музыки и особенно приветствовались эстрадные шоу и кабаре.

Особые камуфляжные меры были приняты осенью 1943 года, когда датчане, озабоченные судьбой четырехсот пятидесяти депортированных в Терезиенштадт евреев, прислали комиссию Красного Креста. Терезинский глава Совета старейшин приветствовал делегацию в выходном костюме и шляпе-котелке, делегатам показали свежевыкрашенные домики, где в комнатах проживало не более двух (в тот день!) их соотечественников, пригласили посетить кафе («открытое» по случаю комиссии), где оркестр играл легкую музыку, потом привели на «международный» футбольный матч, вечером на детскую оперу. Обман удался настолько, что нацисты создали пропагандистский фильм о хорошей жизни евреев Терезиенштадта под заботливым оком Третьего рейха. С окончанием съемок «актеров» – взрослых и детей – переправили в Освенцим.

О выживании в Терезине ярче слов говорит статистика. Из 141000 узников умерло 33000, депортировано в Освенцим 88000, 19000 осталось в живых, а из 15000 детей до освобождения дожили только 100. Смертность от голода и болезней в Терезине была так высока, что к концу первого года там выстроили крематорий с пропускной способностью 190 тел в день.

Но Терезин жил-жил-жил «всем смертям назло». Дети посещали школу, занимались спортом, рисовали, сочиняли, играли, делали все, что должны делать дети в нормальной жизни. Взрослые находили разные формы духовного сопротивления – с особой страстью и самоотдачей учили детей, и рисовали, и писали стихи, и вели дневники, и устраивали публичные лекции, и посещали теологические семинары известнейшего раввина Германии Лео Баека, и сочиняли музыку, и ставили оперы. Из дневниковой записи Гонды Редлих: «25 ноября 1942 года. Сегодня состоялась премьера оперы “Проданная невеста” Сметаны. Лучшее из всего, что я слышала в гетто».

Составление поваренных книг – один из распространенных жанров лагерной жизни, в котором участвовали многие – чаще женщины, реже мужчины. Существовало даже лагерное выражение – «готовить устами». Многие из этих «устных» книг попали после войны в музей Яд ва-Шем в Израиле, и в библиотеку киббуца, основанного пережившими Терезин, и в Музей Катастрофы в США, и в еврейский музей Чехии.

Лагерный разговор о еде «утолял» голод и рисовал картины дома, семейной близости, застольной радости, и поднимал дух, и возбуждал воображение, и зарождал надежду, и тем самым помогал выживать. Когда умиравшие от голода женщины терезинского гетто-концлагеря записывали рецепты вкусной и здоровой пищи – торты, штрудели, клецки, пампушки, заливное, курица глазированная, курица с икрою, – когда они выдумывали замену одних воображаемых продуктов другими воображаемыми продуктами, – это было их духовное сопротивление, их память, их любовь, их надежда. Никто из них не пережил Терезиенштадт. А записи сохранились. И исколесив много земель, поменяв многих хранителей, они нашли и переводчиков, и комментаторов, и издателя, и читателей.

Собрание рецептов, изданных в книге «Кухня в нашей памяти», часто называют еще и «Мининой книгой», потому что инициатором ее создания и ее хранителем была Мина Пахтер, искусствовед, получившая знак отличия от Красного Креста Германии за оказание помощи немецким раненым во время Первой мировой войны. Родом из семьи потомственных богемских кожевников, пожалованных в середине XVIII века в «придворные евреи», Мина «по-чешски плохо знала», родным языком был немецкий, языком молитвы – древнееврейский. Когда немцы заняли в 1938 году Богемию, Мина вместе с замужней дочерью и внуком переехали в «свободную» Прагу. Но в марте 1939 года нацисты захватили всю страну. Дочь настаивала на отъезде в Палестину. В те дни еще существовала Пражская палестинская канцелярия, возглавляемая Адольфом Эйхманом, и, выстояв недельные очереди, она попала на прием к Эйхману. «Вы сионистка? – спросил он посетительницу и, когда та ответила «Jawohl», прокомментировал: – Очень хорошо. Я тоже сионист. Я бы хотел, чтобы все евреи отправились в Палестину».

Дочь с внуком получили выездные визы. Мина наотрез отказалась уезжать. «Кто же пересаживает старые деревья на новую почву, – говорила она дочери. – Да кроме того, кто здесь тронет стариков?» На прощание она сфотографировалась с девятилетним внуком.

В 1942 году всех евреев Праги вывезли в Терезиенштадт. Мине было семьдесят. Она умерла от голода в лагерной больничке в ночь йом-киппура 1944 года, успев передать бывшему коллеге сшитые листы кухонных рецептов и своих стихов, свою фотографию с внуком и просьбу переслать все дочери Анне Штерн в Палестину. Только адреса дочери у нее не было. К счастью, коллега пережил Терезин и сохранил пакет. В 1960 году у него появилась возможность отправить Минин пакет в Израиль с племянницей, которая разыскала адрес Анны Штерн только для того, чтобы узнать, что та вместе с мужем уехали вслед за сыном в Америку. Вложив в Минин пакет записку с описанием всего вышесказанного, она передала пакет еще кому-то, кто собирался в Нью-Йорк.

Но прошло еще одно десятилетие прежде, чем Минин пакет дошел до адресата. В 1970 году в Манхэттене проходила встреча чешского землячества. Один из участников, приехавший из Огайо, расспрашивал всех встречных, не знают ли они богемских Штернов. Какая-то женщина откликнулась, что слыхала о них. Она-то и стала последним хранителем «Мининого пакета». Она позвонила Анне, а затем принесла пакет. Из пакета выпала фотография с внуком, письма: «…Каждый вечер я целую твою фотографию… не забывай меня, муй милей златей Петржичку…» – писала бабушка внуку по-чешски, а в другом письме дочери по-немецки: «…Жизнь здесь нелегкая, но я все перетерплю в надежде увидеть вас всех снова…» А еще в пакете были сшитые листы грубой бумаги, измятые, с обтрепанными краями, с полустертыми, выцветшими записями, озаглавленные «Kochbuch» – «Поваренная книга».

Издавая эту книгу, Минин внук Питер Давид Штерн, физик, защитивший докторскую диссертацию в Израиле и с 1961 года работавший в NASA, государственной организации США, занимающейся исследованием космоса, перевел бабушкины стихи и неотправленные письма. Минина терезинская сосиделица Бианка Штейнер Браун, дожившая до освобождения лагеря и иммигрировавшая в США, где много лет работала замредактора журналов «Гуд хаускипинг» и «Гурме», перевела рецепты, а дочь Анна сказала в предисловии: «Чем дальше уходим мы от того, что произошло, тем чудовищнее кажутся нам события тех лет… тем страшнее нам вспоминать: все так и было. Но при всех ужасах лагерной жизни перед нами свидетельство того, как обреченные, перебивающиеся пайкой хлеба и водянистым супом и вспоминающие кулинарные навыки прошлого, находили утешение в слабой надежде, что если не они, то, может быть, кто-нибудь другой воспользуется этими рецептами в будущем. В память о женщинах Терезина я делюсь с читателем их рецептами и их надеждами на то, что когда-нибудь где-нибудь мир снова станет местом, пригодным для жизни».

Я начала читать рецепты женщин Терезина и удивилась, как они мне знакомы. И моя мама такое готовила, и мамы моих друзей угощают такими яствами. Удивило меня также и то, что во всех рецептах перечислены ингредиенты, указана последовательность их подготовки, но нигде не сказано, как долго и при какой температуре все это готовится. Решив претворить самые вкусные довоенные, долагерные рецепты в праздничные угощения, я добавила «от себя» только температуру и время.

КЛЕЦКИ

Полкилограмма манной крупы (semolina), немножко сливочного масла, щепотка соли, три яйца и полтора-два литра воды, бульона или компота в зависимости от того, подаются ли клецки с бульоном, фруктовым супом или сами по себе на десерт. Вскипятить жидкость (воду, бульон или компот), уменьшить огонь, всыпать медленной струйкой манную крупу и, непрерывно помешивая, добавить кусочек сливочного масла и щепотку соли. Минут через пять загустевшую манку снять с огня и охладить. В это время отделить желтки и белки. Растертые желтки и хорошо взбитые белки добавить в охлажденную манку. Если клецки готовятся к фруктовому супу или на десерт, добавить сахару по вкусу. Сделать небольшие шарики и поварить их две-три минуты в воде, бульоне или компоте. Выложить на тарелку и украсить по вкусу.

МЕДОВЫЙ КЕКС

Два яйца, пятьдесят граммов (или четыре столовые ложки) сахару, четверть стакана растительного масла, две столовые ложки меду, щепотка питьевой соды, стакан с третью (175 г) муки (self-raising), пол-ложечки корицы, пол-ложечки гвоздики. Отделить желтки и белки. Желтки растереть с сахаром. Масло с медом подогреть, осторожно добавив к нему растертые с сахаром желтки. Белки взбивать, пока не встанут, как белоснежная гора. Добавить их к массе, размешать. Смазать форму внутри кусочком масла, выложить в нее смесь. Печь минут сорок при температуре 350 F (18 °C).

СЛИВОВЫЙ ШТРУДЕЛЬ

Приготовить тесто для штруделя. Размочить в молоке три кусочка белого хлеба без корочки. Добавить 150 г масла, 300 г сахару, чайную ложечку корицы, засахаренные лимонные корочки, 150 г лесных орехов, 4 желтка и хорошо взбитые 4 белка. Все смешать. Расстелить тесто и выложить на него всю хлебно-ореховую массу. 1,5 кг сухих слив нарезать лапшой и положить эту «лапшу» поверх ореховой массы. Свернуть тесто рулетом и печь при температуре 350 F (18 °C) минут тридцать-тридцать пять.

ШОКОЛАДНЫЙ ШТРУДЕЛЬ

Приготовить тесто для штруделя и раскатать его немного толще, чем обычно. Приготовить начинку из 150 г сливочного масла, 150 г сахару, 150 г растертых лесных орехов, 150 г мелко натертого шоколада, 8 растертых желтков и 8 хорошо взбитых белков. Начинку распределить ровным слоем, свернуть тесто рулетом и печь при температуре 350 F (18 °C) минут тридцать.

«В поисках картофельных очисток» – рисунок Норберта Троллера. Норберт Троллер (1900, Брно – 1984, Нью-Йорк), словацкий архитектор. Находясь в Терезине в 1942–1944 гг., создал серию рисунков подлинных будней лагеря. В 1944 году вывезен в Освенцим, выжил, в 1948 году эмигрировал в США. Рисунки хранятся в Институте Лео Баека в Вашингтоне.

«Больничка» – акварель Норберта Троллера, 1942.

«Развозка пищи» – рисунок акварелью и чернилами четырнадцатилетней Хельги Вейсовой Хосковой, 1943. В 1944 году Хельгу с матерью депортировали из Терезина в Освенцим. Девочка отдала свои рисунки дяде, которые их сохранил.

«Перед окном кухни» – рисунок Норберта Троллера, 1943, на котором лиц не различить, видны только руки, вцепившиеся в «мерочки».

Опубликовано: газета “Шалом”, Чикаго, № 244, 2002.

 

Е. И. Пивовар. Постсоветское пространство: альтернативы интеграции. Исторический очерк

СПб.: «Алетейя», 2008. 320 с.

Изучение постсоветского пространства – относительно новая область в силу недавнего возникновения самого пространства, хотя территориально оно совпадает с пространством советским, о чем читателю напоминает уже дизайн обложки: нависший над географической картой постсоветского пространства советский серп и молот (дизайнер И. Н. Граве). В смысле геополитическом постсоветское пространство отличается от советского тем, что на нем расположены независимые государства, образовавшиеся в результате дезинтеграции Союза Советских Социалистических Республик. В научном обиходе о постсоветском пространстве сложилось представление как о Ближнем зарубежье, в котором двенадцать бывших советских республик, став независимыми государствами, объединились в одно целое, называемое обычно Содружеством Независимых Государств, к которому с самого начала не примкнули страны Балтии и которое в августе 2009 г. покинула Грузия.

Проблемами постсоветских независимых стран в Российской Федерации занимается целый ряд экспертных групп, академических и университетских центров. К их числу принадлежит и крупнейший учебно-научный центр по изучению постсоветского зарубежья (ставший в 2007 года кафедрой) Российского государственного гуманитарного университета (РГГУ), созданного в 1991 году на базе Московского государственного историко-архивного института. Автор рецензируемой монографии – член-корреспондент Российской академии наук, доктор исторических наук Е. И. Пивовар, с 2006 года избранный (не назначенный!) ректор РГГУ, многие годы руководил этим центром, где уже получили образование несколько поколений специалистов по истории, внешней и внутренней политике, управлению, экономике, праву и культуре стран СНГ и Балтии.

Исторический очерк Е. И. Пивовара об интеграции на постсоветском пространстве адресован настоящим, а также готовящимся специалистам в этой области. Он и спланирован как пособие-введение в теоретическую область знаний: автор дает четкие и краткие дефиниции, устанавливающие значение вводимых понятий; все главы в его книге имеют вполне обозримый размер и четкую последовательность; он помещает в приложении все анализируемые в монографии документы организаций постсоветского пространства; предлагает обширную (298 единиц) библиографию. Жаль, правда, что в книге нет предметного указателя, этого незаменимого помощника исследователей и студентов. Скорее всего, такой указатель должен появиться в следующем, расширенном и дополненном издании.

В первой главе автор определяет понятие интеграции и дает общую характеристику интеграционных и дезинтеграционных процессов. Он говорит о необходимости акцентировать внимание на типах и видах экономической интеграции; рассматривает географический, экономический, этнический, экологический, политический и оборонный факторы интеграционных процессов. Кроме того, он напоминает, что базовые причины более или менее добровольной интеграции, лежавшие в основе складывания Российской империи или СССР (наличие общих границ и экономических интересов, родственность идеологии, религии, культуры, близкая или общая национальная принадлежность, наличие внешней военной угрозы, понуждение к интеграции и т. п.), остаются релевантными для процессов интеграции/дезинтеграции и на постсоветском пространстве.

В следующих четырех главах Е. И. Пивовар рассматривает три сферы интеграционных объединений – политическую, социально-экономическую и культурную, неизменно подчеркивая, что Россия должна оставаться ядром всех сфер интеграции. Механизм политической интеграции он определяет как совокупность рычагов, политико-правовых инструментов и методов, посредством которых на постсоветском пространстве реализуется процесс политического сближения. У этого механизма много составляющих. Главными из них Е. И. Пивовар считает: межэлитные коммуникации; работу с элитой, направленную на увеличение числа сторонников интеграции среди тех, кто имеет непосредственное отношение к процессу принятия стратегических решений; политизацию процесса принятия решений, создание политических проинтеграционных объединений и их позитивного образа; а также институционализацию, то есть создание таких структур и организаций наднационального и национального уровней, которые обеспечивают управление интеграционным объединением.

Для подробного анализа автор отбирает три политические интеграции: межгосударственное объединение – Содружество Независимых Государств (СНГ), созданное в декабре 1991 года; добровольное объединение двух республик – Союзное государство России и Беларуси (СРБ), созданное в апреле 1997 года; военно-политический союз государств Содружества – Организация договора о коллективной безопасности (ОДКБ), заключенный в мае 1992 года и автоматически продлеваемый каждые пять лет. Е. И. Пивовар видит общее положительное начало этих интеграций в том, что их ядром является Россия. Он перечисляет предпосылки создания и демонстрирует процесс формирования и развития этих объединений, рассматривает структуру их органов, уставы, военно-техническое сотрудничество и дает характеристику интеграционных процессов в рамках каждого из них, отмечая и те трудности, преодоление которых сложно прогнозировать.

Е. И. Пивовар также исследует предпосылки, этапы формирования, структуру и перспективы развития новых «региональных модулей» (малых частных объединений) на постсоветском пространстве. Важнейшей причиной их образования он считает «желание одной страны или группы стран создать структуру, в рамках которой она могла бы играть ключевую роль». Негативное отношение к ним автора объясняется тем, что все они преднамеренно исключают или обходят Россию. Наиболее значительными по своему потенциалу региональными модулями Е. И. Пивовар считает Организацию за демократию и экономическое развитие (акроним ГУАМ: Грузия, Украина, Азербайджан, Молдова), созданную в 1997 году, и Содружество демократического выбора (СДВ), созданное в декабре 2005 года тремя странами СНГ – Грузией, Молдовой, Украиной, тремя странами Балтии – Латвией, Литвой, Эстонией и тремя странами дальнего зарубежья – Македонией, Румынией и Словенией как «сообщество демократий балто-черноморско-каспийского региона». Характерной чертой ГУАМа, с точки зрения Е. И. Пивовара, изначально (1997–2000 гг.) стала ориентация не на Россию, а на европейские и международные структуры. В основе создания СДВ Е. И. Пивовар видит очевидный «геополитический мотив, заключающийся в тесном сотрудничестве с НАТО в противовес России и интеграционным объединениям с ее участием».

Положительно оценивает Е. И. Пивовар другую региональную международную организацию – Шанхайскую организацию сотрудничества (ШОС), основанную в 2001 году лидерами России, Казахстана, Киргизии, Таджикистана, Узбекистана и Китая. От остальных региональных модулей ее отличает, во-первых, участие в ней России, во-вторых, огромный территориальный охват (30 млн км2, или 60 % территории Евразии) и, кроме того, высокий демографический потенциал, равный четвертой части населения планеты, а также мощный экономический потенциал (китайская экономика занимает третье место в мире (после США и Японии) по величине валового внутреннего продукта). Монголия, Индия, Пакистан и Иран являются странами-наблюдателями в рамках ШОС и ждут, когда действительные члены организации достигнут консенсуса, чтобы перевести их из «наблюдателей» в число полноправных участников организации.

Е. И. Пивовар подробно останавливается на формировании и развитии ШОС, его структуре, включая Деловой совет; отмечает основные документы организации, рассматривает ее проблемы и перспективы. В соответствии с «Хартией ШОС», принятой в 2002 году, приоритетными целями организации являются укрепление стабильности и безопасности на пространстве, объединяющем входящие в нее государства; борьба с терроризмом, сепаратизмом, экстремизмом и наркотрафиком; экономическое сотрудничество, энергетическое партнерство, научное взаимодействие и культурный обмен.

Анализируя экономические интеграционные процессы на постсоветском пространстве, Е. И. Пивовар рассматривает две организации: Евразийское экономическое сообщество (ЕВРАЗЭС), широкий интеграционный проект шести государств – России, Белоруссии, Казахстана, Киргизстана, Таджикистана и Узбекистана, и Единое экономическое пространство (ЕЭП), проект трех государств СНГ – России, Белоруссии и Казахстана. Организация ЕВРАЗЭС наделена функциями, связанными с формированием общих таможенных границ входящих в нее государств, выработкой единой внешнеэкономической политики, тарифов, цен и другими составляющими общего рынка. Автор рассматривает предпосылки создания ЕВРАЗЭС в середине 1990-х годов, цели и задачи сообщества, его структуру; отмечает основные этапы развития ЕВРАЗЭС и, характеризуя его развитие, приходит к выводу, что «…прагматичное распределение ролей между участниками, четко очерченные сферы деятельности, разветвленная структура, разработанная правовая база сообщества способны сделать его реально действующим интеграционным проектом на постсоветском пространстве, учитывающим новые реалии, закладывающим основы поэтапной интеграции стран постсоветского зарубежья». По такому же плану строит Е. И. Пивовар характеристику ЕЭП: причины формирования проекта, его концепция, задачи, цели и структура, а также анализ современного состояния.

Говоря о культурной интеграции, Е. И. Пивовар выделяет три ключевые проблемы: язык, культурные и литературные взаимосвязи (в частности, книгоиздание, книгораспространение и полиграфия), сотрудничество в образовательной сфере между странами СНГ. Автор с сожалением отмечает, что в странах СНГ языковая проблема оказалась в сфере политических манипуляций. С возрождением этнонационального начала в государствах постсоветского пространства идет постепенное вытеснение русского языка из общественно-политической, административной, хозяйственной и культурной жизни. Во многих странах СНГ и Балтии в качестве единственного государственного языка признаны только языки титульных наций. Почти во всех постсоветских государствах идет сокращение системы образования на русском языке (меньше готовят квалифицированных преподавателей русского языка для средней школы и меньше выпускают качественную учебно-методическую литературу). Автор считает, что такое положение не отвечает национальным интересам новых независимых государств. Оно может вызвать серьезные затруднения в развитии сотрудничества как в рамках СНГ, так и в сфере взаимных двусторонних отношений. Существует ряд государственных (МИД, Государственный институт русского языка им. А. С. Пушкина) и общественных организаций (Российское общество преподавателей русского языка и литературы; Центр развития русского языка), которые активно работают над восстановлением статуса русского языка в независимых государствах Содружества. Это хорошо, но недостаточно. Негативное отношение к русскому языку в странах Ближнего зарубежья можно изменить только в том случае, если Россия в этом вопросе будет сотрудничать с независимыми государствами на высшем государственном уровне, поддерживая и развивая уже существующие и создавая новые национальные проекты и программы, направленные на продвижение русского языка в постсоветском зарубежье. Пивовар с одобрением отмечает активное сотрудничество России и Белоруссии в сфере образования. Положительно оценивает он и то, что страны-участницы ШОС продвигаются в направлении образовательной интеграции в рамках своей организации, а также в направлении стандартизации системы высшей школы в рамках Болонского процесса (то есть процесса сближения и гармонизации систем образования стран Европы с целью создать единое европейское пространство высшего образования), к которому Россия присоединилась в 2003 году.

Книга Е. И. Пивовара выпущена санкт-петербургским издательством «Алетейя», специализирующимся на издании книг по всем областям гуманитарного знания. С точки зрения редактуры и корректуры книга выглядела бы безупречно, если бы в ней не встречались обороты, вроде «…на Украине» или «…с Украины», как будто речь идет не о современном государстве, а о юго-западных землях Советского Союза. Сегодня же, учитывая произошедшие в мире изменения, по норме русского языка, следовало бы использовать в этом случае предлоги «в» и «из». Новые отношения на постсоветском пространстве требуют того.

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 258, 2010, 356 с.

 

Джозеф Горовиц. Деятели искусства в изгнании: как беженцы от войны и революции XX века преобразили исполнительское искусство Америки

Joseph Horowitz. Artists in Exile: How Refugees from Twentieth-Century War and Revolution Transformed the American Performing Arts.

New York: Harper and Harper Collins Publishers, 2008, ill., 458 p.

В книге «Деятели искусства в изгнании» Джозеф Горовиц исследует, как «между двумя войнами XX века беженцы со всех концов Европы преобразили исполнительское искусство Америки». Вся книга – это авторские размышления, во-первых, о том, какой вклад в культурную жизнь Америки внесли европейские деятели искусства, вырванные из привычной среды, а во-вторых, обогатила ли Америка их творчество. Музыковед, педагог, музыкальный критик, автор многих монографий, Джозеф Горовиц говорит, что основной темой его книг о музыкальной культуре США всегда была судьба искусства и деятелей искусства Старого Света, перемещенных в Новый Свет. Искусство в США не насчитывает и века непрерывного гомогенного развития. Оно все – пересаженное, пережившее шок и переживающее резкие противоречия «культурного обмена», который ставит преграды, но в то же время открывает новые возможности и чужеземцам, и исконным американцам. Потому-то в Америке с завидной регулярностью выходят книги о взаимовлиянии привнесенного и коренного в самых разных видах искусства. Для американца (а Горовиц – американец не первого поколения) понять, как иммигранты прошлого века, внесшие свой вклад в музыку, балет, кино и театр, вписались или не вписались в американскую жизнь, исследовать, что они могли и не могли реализовать в своем стремлении связать старый мир с новым, – это само по себе упражнение в самопознании.

От предыдущих работ автора рецензируемую книгу отличает то, что ее герои – культурные изгнанники Европы, искавшие в Америке убежище и нашедшие (в большинстве своем) в ней дом. Джозеф Горовиц начинает книгу рассказом о своем любимом чешском композиторе Антонине Дворжаке, который в 1892 году занял пост директора вновь созданной в Нью-Йорке национальной консерватории, а пятнадцать месяцев спустя написал свою Девятую симфонию, позднее получившую название «Из Нового Света». И вся Америка услышала в ней то, что до этого чужеземца никому из американских композиторов и на ум не приходило хотя бы процитировать, например, негритянские напевы и основанные на них темы. Симфония «Из Нового Света» нашла отзвук в национальной душе сегрегированной Америки. «Уж если это не национальные мелодии, тогда просто-напросто не существует такого понятия, как национальная музыка», – говорилось в одном из первых откликов на Девятую симфонию. Чех Антонин Дворжак, считает Горовиц, был первым чужеземцем, показавшим американцам красоту и своеобразие их национальной культуры. В XX веке продолжать эту миссию довелось многим культурным беженцам из Европы.

Хорошо зная, что в одну книгу невозможно вместить истории всех особо значимых для Америки европейцев первой половины XX века, Горовиц вводит ряд ограничений. Он говорит в основном о деятелях сценических искусств – композиторах, музыкантах-исполнителях, режиссерах, постановщиках, артистах, родившихся не в англоязычных странах (исключение составляют британцы Леопольд Стоковский и Чарли Чаплин), попавших в Америку сложившимися профессионалами и нашедших профессиональное применение в стране (о тех, кто не нашел себе места в американском искусстве и вернулся в советскую Россию, как, например, Сергей Прокофьев, или внезапно исчез по неизвестным причинам, как Л. С. Термен, или чей голос оказался недостаточно зычным, как, скажем, у Мстислава Добужинского, автор и не упоминает). Во-вторых, говоря об эмигрантах из Старого Света между двумя войнами, Горовиц слегка расширяет и рамки времени, и само понятие «беженцы». Некоторые из его героев, как Леопольд Стоковский и Алла Назимова, оказались в Америке до Первой мировой войны и по собственной воле. Для других (Баланчина, Стравинского, Набокова, Малуняна, Аронсона) Америка стала второй, третьей, четвертой эмиграцией. И наконец, автор составляет свою книгу из портретов отдельных крупных мастеров, что, вероятно, является лучшим способом отбора из труднообозримого материала. Правда, увлекаясь, Горовиц то и дело вспоминает и других, может быть, не менее крупных художников и тут же мимоходом и их «зарисовывает». Все это делает книгу насыщенной и не совсем стройной, искренней, но и часто предвзятой (с непомерной хвалой одних, с несоразмерной хулой других), проникновенной и подчеркнуто аполитичной, но неизменно увлекательной и интересной.

По числу созданных портретов в книге как бы лидируют эмигранты из Германии и бывшей Австро-Венгерской монархии (см. разделы «Германская колонизация классической музыки в Америке» и «У нас в Голливуде говорят по-немецки»), едва оставившие место «маргиналам не из немцев», как Артуро Тосканини, Сергей Кусевицкий, Леопольд Стоковский и Эдгар Варез. Но, утверждает автор, хотя «немцы» и брали числом, Америка первой половины XX века в силу самых разнообразных причин оказывала большее расположение русской культурной эмиграции. Некоторые деловые люди даже не преминули этой русофилией воспользоваться: так, американская пианистка Люси Хикенлупер, выросшая в Техасе и выучившаяся в Париже, взяла себе псевдоним Ольга Самарофф – что и на афише красивее смотрелось, и на кассовом сборе лучше отражалось; Леопольд Стоковский, родившийся в Лондоне в семье ирландки и поляка, рожденного в Англии, живя в США, выдавал себя то за русского, то за поляка.

Правда, и неподдельные «русские» (то есть изгнанники любой этнической принадлежности из царской/большевистской России) полностью оправдали американские ожидания – они вписались (в большинстве своем) в культурную жизнь страны, с успехом создавая американское искусство – балет, музыку, театр, кино и т. д. Дж. Горовиц отводит русским три главы своей книги: две – тем, кто посвятил себя высокому искусству, третью – тем, кто покорил Бродвей. Соответственно, и в настоящей рецензии особое внимание уделяется «русским» главам монографии. Самый яркий случай – это Джордж Баланчин (1904, Петербург – 1983, Нью-Йорк). Он приехал в США в 1933 году с хорошим профессиональным опытом: окончил Петроградское театральное училище, четыре года танцевал в Мариинском театре, пять лет был хореографом «Русского балета Сергея Дягилева», где осуществил десять постановок. Первый шаг Баланчина в Новом Свете был абсолютно «американским»: он купил подержанный автомобиль, пересек на нем Америку от Атлантического до Тихого океана и обратно и за это время успел влюбиться в просторы страны и ее надежные дороги, в длинноногих американок с их крепкой осанкой, твердой поступью и широким шагом и в результате «вывернул наизнанку» классическую хореографию Петипа, сделав ее созвучной новому времени и новой стране; так родились уникальные изобретения Баланчина – Школа американского балета, а потом и труппа, получившая название «New York City Ballet». Счастливое многолетнее содружество Баланчина с Игорем Стравинским (земляком и коллегой со времен «Русского балета Дягилева»), эмигрировавшим в США в 1939 году, закрепило на американской сцене и их «старые» балеты начала века – «Петрушка», «Жар-птица», «Весна священная», и новые, «неоклассические» бессюжетные балетные шедевры – «Аполлон Мусагет», «Поцелуй феи», «Орфей», «Агон».

Столь же мажорно пишет Джозеф Горовиц портрет Сергея Кусевицкого (1874, Вышний Волочок – 1951, Бостон), четверть века (1924–1949 гг.) занимавшего должность главного дирижера Бостонского симфонического оркестра. Среди множества заслуг дирижера Горовиц особенно подчеркивает его неистощимую любовь к американской жизнеутверждающей свободолюбивой динамичности и редкостное умение пестовать юные дарования: Кусевицкий способствовал открытию в 1940 году музыкального центра и летней школы молодых музыкантов в Тэнглвуде, где вел классы дирижирования и взрастил по крайней мере двух выдающихся музыкантов – Леонарда Бернстайна и Лукаса Фосса. Обладал Кусевицкий и особым талантом открывать новых композиторов и пропагандировать музыку молодых американцев. Так, он нашел Аарона Копленда, Самуэля Барбера, Ховарда Хансена, Уолтера Пистона и многих других и первым начал исполнять их произведения. Помня свою нищенскую юность, Кусевицкий заботился и о материальном благополучии начинающих музыкантов: в 1942 году он создал фонд финансовой помощи композиторам. Сравнивая портрет «позднего» Кусевицкого с его «русскими годами», воссозданными В. А. Юзефовичем в книге «Сергей Кусевицкий. Русские годы» (М., 2004), видишь, что прожитые годы не убавили работоспособности музыканта, не изменили его устремлений, что претворить в жизнь задуманное он сумел только в Америке.

Обращаясь к театру, Дж. Горовиц отмечает выдающиеся заслуги трех россиян: Аллы Назимовой, Рубена Мамуляна и Бориса Аронсона. Актриса Алла Назимова (1879, Ялта – 1945, Лос-Анджелес) приехала в Нью-Йорк в 1905 году в составе труппы Павла Орленева, впервые представившей американским театралам пьесы Чехова и Ибсена. Крошечная двадцатишестилетняя актриса, учившаяся у Немировича-Данченко, игравшая в Московском Художественном театре и многих провинциальных труппах, так потрясла своей игрой, что два великих американских драматурга – Юджин О’Нил и Теннесси Уильямс связывали с ее выступлениями свой первый порыв писать для театра. Через год Алла Назимова уже играла в англоязычном театре в трех пьесах Ибсена («Гедда Габлер», «Строитель Сольнес» и «Кукольный дом») и читала лекции о «женщинах Ибсена» в театральной школе Йельского университета. В конце 1910-х годов Назимова стала звездой немого кино, успешно конкурируя с Г. Гарбо; в 1922–1923 гг. экранизировала «Кукольный дом» Ибсена и «Саломею» Оскара Уйальда, в 1930-х вернулась в театр, создав незабываемые роли в пьесах Чехова, Леонида Андреева, И. Тургенева, Карела Чапека, Перл Бак и Юджина О’Нила. По словам Дж. Горовица, Алла Назимова «явилась с другой планеты и принесла с собой талант и школу, неведомые ни одной американской актрисе тех дней, но обладавшие такой притягательностью, перед которой невозможно было устоять».

Борис Аронсон (1989, Нежин – 1980, Нью-Йорк), успев окончить в Киеве художественную школу и год поработать в студии Александры Экстер и даже ассистировать ей в оформлении одного спектакля в Камерном театре Таирова, театральным художником стал в Америке. Начиная с 1924 года он оформил множество спектаклей и мюзиклов в театрах на Бродвее (в том числе «Скрипач на крыше», 1964, и «Кабаре», 1966), оперных и балетных постановок в Метрополитен-опере (в том числе балет «Щелкунчик», поставленный Михаилом Барышниковым в 1977 году). Его тринадцать раз номинировали и шесть раз награждали премией «Тони», высшей театральной наградой страны, за виртуозное владение современным художественным языком, за широкий диапазон изобразительных средств, за метафоричность его дизайна, за уникальность костюмов, за новаторство в организации сцены, за открытие новых строительных и декоративных материалов и т. п.

Будущий американский режиссер-постановщик Рубен Мамулян (1897, Тифлис – 1987, Лос-Анджелес) тоже оказался в Америке не с нулевым профессиональным опытом. Он вырос полиглотом в многоязычном Тифлисе, успел поучиться на юридическом отделении Московского университета, одновременно посещая вечерние занятия Евгения Вахтангова в Московском Художественном театре, успел в 1919 году эмигрировать в Англию, где за три года дважды побывал в режиссерах – в русской передвижной оперной труппе и в английском театре. Попав в 1923 году в США, он сначала преподавал постановку оперы в Истменовской школе музыки (одной из ведущих американских консерваторий в Рочестерском университете в штате Нью-Йорк). Постановщиком Мамулян оказался виртуозным: он живописно выстраивал групповые композиции, чудодейственно применял световые эффекты, превращая оперу в такое драматическое зрелище для широких масс, что ему вскоре предложили поставить спектакль на Бродвее по роману Хейворда «Порги» из жизни афроамериканской бедноты в портовом Чарльстоне (Южная Каролина) в 1920-е годы. Желающих так или иначе участвовать в спектакле практически не было по соображениям политкорректным: роман, написанный белым о жизни черных, казался «не тем» обеим сторонам сегрегированной Америки. Мамулян же взялся и, чтобы прочувствовать мир «Порги», побывал не только в Гарлеме, он съездил и в Чарльстон, где записал и перенес на сцену «звуки и шум живущего города», взял на работу черных актеров и учил их не «играть», а жить на сцене. Этот спектакль 1927 года выдержал триста шестьдесят семь представлений под единодушное удивление критики: как мог иностранец так достоверно передать душу «нашего Юга». Неудивительно, что, готовя в 1935 году к постановке оперу «Порги и Бесс» (на сюжет того же романа Хейворда), Гершвин выбрал режиссером Рубена Мамуляна, приумножившим успех оперы. Но самой триумфальной постановкой Мамуляна, по мнению Горовица, оказался мюзикл «Оклахома»: 2248 представлений за пять лет (31.03.1943 – 29.05.1948) на Бродвее, a затем десять лет непрерывных гастролей по всей Америке. Талантливым новатором Мамулян оказался и в кино: он поставил первый американский звуковой фильм «Аплодисменты» (1929), он первым экранизировал повесть Р. Л. Стивенсона «Доктор Джекил и мистер Хайд» (1931), он поставил один из самых первых фильмов-мюзиклов «Люби меня всю ночь» (1932), в 1935 году он снял первый американский полнометражный цветной фильм «Бекки Шарп» (по роману У. Теккерея «Ярмарка тщеславия»). К сожалению, слава рано покинула Рубена Мамуляна, и уже в 1960-х годах Америка его не замечала.

Одна из ведущих тем в книге Дж. Горовица – это сравнительный анализ «немецкой» и «русской» иммиграций. По мнению автора, немецкие музыканты привезли с собой высокий профессионализм, немецкую школу и германскую одержимость. В большинстве своем они сумели сохранить эти качества, исполняя и культивируя европейский классический репертуар и – за редким исключением – не касаясь ничего «американского». Многие из них после войны либо вернулись в свои палестины, либо работали на родине больше, чем в Америке; в то время как «русские» в Америке в большинстве своем адаптировались, с успехом создавая американское искусство – балет, музыку, театр, кино и т. д. Подчеркивая «немецкую» и «русскую» разность, Дж. Горовиц даже выходит за рамки своего материала, сравнивая двух писателей – Томаса Манна (1875–1955) и Владимира Набокова (1899–1977). Нобелевский лауреат Томас Манн любил повторять: «Где я, там и Германия», и отметил свое американское пребывание (1939–1952) тремя великими немецкими романами, тогда как талантливый русский прозаик Набоков за двадцать лет жизни в Америке (1940–1960) стал выдающимся американским писателем.

Триумфальное вживание российских деятелей искусства в американскую музыкальную, театральную и литературную жизнь между двумя войнами XX века Дж. Горовиц объясняет особенностью воспитавшей их русской культуры – многоязычной, этнически разнообразной, готовой с легкостью заимствовать чужое и с еще большей легкостью раздавать свое и всегда открытой любому переустройству. Деятелям искусства с таким культурным потенциалом Америка предоставляла неограниченные возможности.

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 252, 2008.

 

Джеймс Биллингтон. Россия в поисках себя

James H. Billington. Russia in Search of Itself.

Washington, D.C.: Woodrow Wilson Center Press;

Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2004, 234 p.

К теме России в поисках своего нового предназначения Джеймс Биллингтон обратился в конце 1980-х годов, когда на глазах всего мира Союз нерушимый республик советских начал неудержимо крошиться. Один из самых ярких западных историков русской культуры, Джеймс Биллингтон стал в 1987 году директором крупнейшей в мире Библиотеки Конгресса и, по роду службы чаще бывая в России, воочию наблюдал пробуждение массового интереса к тому, «кто же мы такие, россияне», «куда идем мы» и «кем мы станем». Поиск российской национальной идентичности заинтересовал ученого, и он провел на эту тему ряд конференций при Библиотеке Конгресса, опубликовал в американской прессе несколько популярных статей о том, как «гласная» Россия ищет свое новое «я»; прочитал на эту тему лекции в МГУ, принял участие в трех российских конференциях; четыре года руководил созданной американским Конгрессом программой «Открытый мир», в рамках которой семь с половиной тысяч молодых российских лидеров из разных регионов страны смогли побывать в США; выпустил книгу «Преображенная Россия: прорыв к надежде», Москва, 1991; провел (в соавторстве с Катлин Парте) небольшое исследование о поисках нового российского национального самосознания, но из плена этой темы так и не сумел вырваться и в итоге издал в 2004 году книгу «Россия в поисках себя» о том, что сами россияне думают о России, в чем они видят ее предназначение.

Книга получилась небольшой, но емкой, с обширной библиографией, в которой многие источники сиюминутно доступны через Интернет, и с классической композицией:

а) вступление, в котором автор говорит о том, как в России менялись представления о национальной идентичности в различные периоды XIX–XX вв.;

б) изложение, где автор рассматривает ряд современных российских теорий национальной идентичности;

в) заключение, в котором автор делится с читателем своими выводами. Автор не касается вопросов российской политики и экономики, он обращается только к интеллектуальной и культурной стороне жизни россиян в новой России.

Один из постулатов книги: современный поиск новой идентичности начался в 1991 году с неожиданно скоропостижной кончины Советского Союза, переименования РСФСР в Российскую Федерацию, в которой русские впервые предстали в большинстве, и возникновения Ближнего зарубежья, в котором оказалось двадцать пять миллионов русских.

Такие перемены заставляли по-новому посмотреть на отечественную историю, политику и экономику и задуматься о своем месте в мире. В России развернулись широкомасштабные дискуссии на тему «кто мы?» (вопрос, как оказалось, для русских такой же гложущий, как «кто виноват?» и «что делать?»). В них принимали участие интеллектуалы разных убеждений и взглядов, они доминировали в прессе, радио, телевидении и Интернете, привлекали широкие круги читателей и слушателей.

Как историк культуры, Джеймс Биллингтон напоминает читателю, что современный поиск своей национальной самобытности возник не на пустом месте. Ему предшествовали по меньшей мере два века не прекращавшейся в этом направлении работы. Начиная с размышлений историков, философов и европейски образованных интеллектуалов 30 – 40-х годов XIX века, «западники» и «славянофилы» по-разному решали вопрос, какой должна стать победившая Наполеона Россия. Первые считали, что России следует идти европейским путем законности, порядка, ответственности и деловитости, тем более что в ее прошлом уже было новгородское вече, всенародно решавшее проблемы. Вторые настаивали на сохранении всего, что создает особую русскую стать – ее общинное начало, соборность, единение с Богом, – и предсказывали России особую мессианскую роль: она еще обогатит своей духовностью буржуазную Европу.

В конце XIX-го и весь XX век с ростом русского национализма в многонациональной и все разраставшейся Российской империи/союзе появились новые идеи национальной идентичности. В последние годы российского самодержавия в обществе превалировала идея культурно-религиозной идентификации (культура начинается с божественного откровения и в ее основе лежит религиозная истина), выдвинутая деятелями искусства и философами серебряного века. С победой большевизма ее вытеснила антирелигиозная идея революционной миссии России, строящей под единовластным управлением коммунистической партии (и вопреки постоянным проискам внешних и внутренних врагов) утопическое государство.

В постсоветской России начали впервые переиздавать, читать и изучать религиозных русских философов начала XX века, эмигрировавших, высланных и уничтоженных советской властью (Н. А. Бердяева, В. Н. Ильина, Л. П. Карсавина, П. А. Флоренского, Г. Г. Шпета и др.), впервые проявился широкий интерес к религиозному творчеству Гоголя, Толстого, Лескова. В России происходило духовное возрождение, и, как казалось многим либеральным российским интеллектуалам, вместе с ним возвращались культурные ценности – традиционная религиозная основа, любовь к родной земле и ее духовным ценностям и вполне приязненное отношение к периодическим заимствованиям хорошего и нового у Запада. Дж. Биллингтон с большим уважением говорит о тех, кто способствовал процессу восстановления сбалансированной (исконное в сочетании с привнесенным) культуры: отце Александре Мене, Вяч. Вс. Иванове, Е. Гениевой, Ю. Н. Афанасьеве и особенно проникновенно – о Д. С. Лихачеве.

В постсоветской России, по наблюдениям автора, поиск национального самосознания идет разными путями, но он рассматривает только два – новый демократический и традиционный авторитарно-националистический. Исходя из географического положения, исторического развития и культурного наследия России, и демократы, и автократы считают, что ей всегда приходится смотреть и на Запад, и на Восток. Но «демократы» убеждены, что, благодаря своей географии, истории и культуре, Россия может, не отрекаясь от своего хорошего, стать только лучше, учась и перенимая у европейского Запада его лучшие достижения. «Автократы» же в свою очередь убеждают соотечественников в том, что географическое положение, историческое прошлое и культурное наследие сделали Россию особой («островной») цивилизацией, которую не нужно и невозможно втиснуть в узкие рамки западной цивилизации, что России лучше разойтись с Западом, который ей не доверяет и ее не уважает, и задружиться с Востоком (предлагаемые оси восточной дружбы варьируются).

Русские националисты обвиняют либеральных демократов в развале империи и русофобстве, в намерении навязать уникальной русской цивилизации западные экономические модели, неизбежно ведущие к социальным катастрофам. Они видят спасение России в возрождении ее былого величия и предлагают для этого разнообразные державно-патриотические проекты. Биллингтон уделяет внимание только одному националистическому направлению – неоевразийству. Новые евразийцы хорошо знакомы с оригинальной евразийской концепцией национальной идентичности. Ее разрабатывали в русской эмиграции в 1920 – 1930-х гг. экономист и географ П. Н. Савицкий, лингвист и этнограф Н. С. Трубецкой, историк Г. В. Вернадский и популяризировали многие другие. Во всем противопоставляя исторические судьбы, задачи и интересы России и Запада, евразийцы трактовали Россию как особый срединный материк между Европой и Азией с особым типом культуры – «Евразию». Неоевразийцы усвоили евразийское мировоззрение, но пошли дальше, превратив его из философской идеи в инструмент стратегического планирования, упирая на то, что во имя сохранения своей самобытности России необходимо изолировать себя от Запада, создать новую евразийскую элиту в противовес либералам Москвы и Питера, заняться развитием экономики Сибири и Дальнего Востока и войти в прочный экономический и культурный союз с Азией (Китаем, Ираном, Индией и т. п.).

Биллингтон рассматривает несколько неоевразийских доктрин – научно-фантастических, псевдонаучных, левых (умеренных и утонченных) и правых (крайне агрессивных). Он анализирует доктрины наиболее влиятельных неоевразийцев, начиная с научно-фантастической теории этногенеза и пассионарности Л. Н. Гумилева, которая в последние годы существования СССР будоражила воображение людей, далеких от профессионального обществоведения, и которая, по словам Биллингтона, не более чем националистический миф, ничего не требующий и все обещающий. Более серьезными кажутся Биллингтону В. Л. Цымбурский (создатель концепции «Земля за Великим Лимитрофом» – цивилизация и ее геополитика; автор идеи «Остров Россия», окруженный морем великого лимитрофа (различные страны от Финляндии до Кореи), отделяющим Россию от европейских и азиатских цивилизаций) и А. С. Панарин (1940–2003), директор Центра социально-философских исследований Института философии РАН.

Утонченный «евразиец» Панарин считает Россию не просто страной-нацией, а цивилизацией: «Наряду с западной цивилизацией принято говорить о мусульманской, индо-буддийской, конфуцианско-буддийской (китайской) и других. И только наше отличие от Запада подается как изгойский знак отверженности и отсталости, исторической незадачливости и культурной несостоятельности». Он критикует вестернизаторов постсоветской России, подчеркивая губительное влияние идеологии так называемого открытого общества на развитие России: «Наши западники обречены презирать Россию, ибо, отказывая ей в специфической цивилизационной идентичности, они прилагают к ней западный эталон и винят за несоответствие этому эталону». Путь спасения страны он видит в противостоянии разрушительной идеологии западного потребительского общества, в сохранении самобытности российской цивилизации, великие нравственно-религиозные и культурные традиции которой и выстраданный опыт модернизации дают ей особое моральное право предложить постидустриальному человечеству альтернативную модель гуманистического жизнеустройства. По мнению Панарина, только авторитарная монологическая власть сможет обеспечить мирное диалогическое сосуществование в России-Евразии разных народов, культур и вероисповеданий (в основном православия и ислама). Православие и ислам, согласно Панарину, совместимые религии, поскольку обе предъявляют высокие этические требования к человеку и лишены протестантско-католического индивидуализма. Выступая единым фронтом, православие-ислам могут спасти человечество от соблазнов индивидуализма, нигилизма и секуляризма. Мало того, демонстрируя миру лучшую модель сосуществования, вместе они могут способствовать культурной реинтеграции бывших советских республик и духовному сближению с другими цивилизациями Азии – Индией, Ираном и Китаем.

Биллингтон считает, что само по себе неоевразийство – значимое явление в российской жизни. Для многих русских, утративших надежду на ответную любовь Запада, оно оказывается своего рода утешением. В нем видят не столько завязывание новых любовных отношений с Азией, сколь желанную возможность упрятаться в свою скорлупу перед лицом бесконечных хаотических перемен. В свою очередь и неоевразийство испытывает благоприятное влияние молодого поколения русских, которые относятся к азиатским меньшинствам с неизвестной прежде толерантностью и без покровительственной снисходительности. Более того, в мягких и наиболее философских размышлениях неоевразийцев Биллингтон видит много сходства с первыми евразийцами и прежде всего – открытость другим культурам.

Но, к сожалению, отмечает исследователь, наибольшей популярностью в России пользуются крайне агрессивные евразийцы, такие как А. Г. Дугин. Бывший член пресловутой «Памяти», бывший сопредседатель национал-большевистской партии, бывший лидер политической партии «Евразия», нынешний председатель Международного евразийского движения и руководитель Центра геополитических экспертиз, Дугин видит Россию «Сверхроссией» и отводит ей ключевую позицию в создании могучего авторитарного евразийского геополитического блока, который сплотит цивилизации, живущие традиционными ценностями (индусскую, исламскую, славянскую, китайскую и т. д.), и всегда сумеет отразить нависшую над миром угрозу американизации. Готовиться к великому предводительству русские должны уже сегодня, начав изучать великих немецких геополитиков с той тщательностью, с какой некогда штудировали немецких философов. Сам Дугин, несомненно, прилежно читал немецкого геополитика К. Хаусхофера, придавшего геополитике тот вид, в каком она стала частью официальной доктрины Третьего рейха (необходимость расширять жизненное пространство германской нации). Евразийская версия Дугина, как замечает Биллингтон, имеет разительное сходство с нацистской.

Радикальное неоевразийство пользуется широким спросом у трубадуров реакционного национализма и авторитарного режима. Для Геннадия Зюганова, председателя Центрального комитета Коммунистической партии Российской Федерации и руководителя фракции «КПРФ» в Государственной думе (Федерального Собрания Российской Федерации), евразийство – это возможность не только восстановить Союз, распущенный Ельциным, но и вовлечь в него Китай и Индию и возродить в нем авторитарную верховную власть. Для многих других оно привлекательно абсолютной враждебностью к Западу, эзотерической риторикой, патриотизмом, который расценивает родину как абсолют и одновременно с этим наделяет ее глобальными величинами.

В других книгах и выступлениях Дугин говорит о непрекращающейся дуэли цивилизаций, о невозможности разрешить конфликты между несовместимыми культурами и неизбежности большой войны континентов, из которой России предначертано выйти новой мировой державой. В его версии Россия не остров, не цивилизация, а новая Евразийская империя, которая станет лидером в противостоянии странам НАТО и одержит победу (в союзе с традиционными режимами Азии) над проникнутым тоталитарной логикой либерализма североатлантическим миром.

Биллингтон сочувственно относится к трудностям демократизации, с огромным уважением говорит о российских интеллектуалах, активно участвующих в этом процессе, и видит в современной России много примет демократического обновления. Прежде всего, это подъем регионального самосознания (в противовес централизованному управлению), похоже возрождающего традиции предреволюционного областничества (областной автономии). Так, в местах далеких от Москвы, на севере и в Сибири, некоторые регионы добились многих культурных и экономических успехов самостоятельно, без центрального руководства, за что, правда, навлекли на себя очередные политические санкции «центра». Биллингтон видит демократизацию и в том, что у России проявились «женские черты»: страна перестала зваться «отечеством» и «отчизной», а стала «родиной» (в духе серебрянного века), в политической жизни страны заметную роль играют женщины и даже «бабушки», те самые, которые во время августовсго путча 1991 года уговорили солдатиков на Красной площади не стрелять. Религиозный элемент этого события так покорил ученого, что, описав его впервые в «Преображенной России…», он неоднократно возвращается к нему и в рецензируемой книге.

При этом исследователь очень внимательно относится к многочисленным пессимистическим («скверным», «более скверным» и «совсем скверным») сценариям демократизации, согласно которым экономика страны ухудшается, власть устанавливается авторитарная, а диктаторские азиатские режимы становятся друзьями-союзниками. Одни из них написаны остроумно, проницательно и предупреждающе, как «Опасная Россия» Ю. Н. Афанасьева, другие – дидактически, да еще и с амбивалентными рецептами спасения России, как книга А. П. Паршева «Почему Россия не Америка: книга для тех, кто остается здесь», третьи – угрожающе, как триптих «Геноцид: октябрь 1993 – август 1998», автор которого С. Ю. Глазьев, по словам Биллингтона, похоже, готовит «красно-коричневую» оппозицию либеральной демократии.

Как историка культуры, Биллингтона особенно привлекают оригинальные взгляды российских ученых на самобытный русский жребий. Он подробно останавливается на работе двух историков – германиста Ю. С. Пивоварова и монголоведа А. И. Фирсова, разработавших новую дисциплину «Россиеведение», призванную объяснить, как сложилось уникально российское общество, и подвести к мысли, как новая Россия может отряхнуть прах самодержавного наследства. Основой россиеведения является теория русской истории, а сердцевиной последней – «русская система», унаследованная от монгольских завоевателей. Основные два элемента «русской системы» – это «русская власть» и «популяция», находящиеся в постоянном взаимодействии, а третий элемент – «лишний человек», носитель свободы, не принадлежащий ни популяции, ни власти, доказательство незакрытости «русской системы».

С самого начала специфика «русской власти» заключалась, во-первых, в ее моносубъектности, то есть она не договаривалась с другими субъектами, а подавляла всех других, претендующих на субъектность. Во-вторых, «русская власть» никогда не создавала государственных политических институтов в западноевропейском смысле, а заменяла их «функциональными органами» в виде особых слоев: в Московской Руси – боярства, в России XVIII века – дворянства, XIX века – бюрократии, в XX веке – партийной номенклатуры; и своего рода «чрезвычайных комиссий», как опричники Ивана Грозного, гвардейцы Петра Великого или чекисты большевиков. Работники этих органов набирались из разных общественных слоев и возносились по положению над обществом в целом. Но на каждом новом повороте истории, укрепляя свои позиции, власть устраивала чистку существующего «функционального органа», вырывала из социального пространства новый сегмент и формировали из него новый «функциональный орган». Так были перемолоты боярство и дворянство, казачество, чиновничество и партийная номенклатура.

На таком взаимодействии власти и населения в определенное время и на определенном пространстве и основана вся русская история. Исчерпав все «привластные» слои, власть начала черпать из собственной популяции России, став в итоге при коммунизме единой «властепопуляцией». А средством подобного изменения был опять же перемолот, какого не знала еще доселе русская история: «…все молотили всех: власть – популяцию, популяция – власть (в виде доносов и разоблачений «снизу»), власть – власть (апофеоз – 1936–1938 гг.) и, самое главное, популяция – популяцию («войны в коммуналках»)… Внутрипопуляционная (и одновременно внутривластная) война – это война всех против всех, война, где побеждает сильнейший, где правят страх и стремление выжить любой ценой».

Пивоваров и Фирсов считают, что Россия может стать демократической страной, если она демонтирует сложившуюся «русскую систему», то есть если в стране появятся люди и организации, независимые от центральной власти, которые создадут «политическую сферу» (внутри которой могут играть разные интересы), никогда прежде в России не существовавшую, а государственной власти достанется роль арбитра. Если Россия хочет научиться понимать политику и демонтировать бюрократические структуры, обеспечивающие сверхконцентрацию власти, ей нужно освоить современные общественные науки – политологию, социологию. Многие демократы вкладывают все усилия в обучение молодого поколения.

Хотя некоторые новые доктрины русской национальной идентичности более экстремальны, чем другие, Биллингтон отмечает, что они не несут радикального разрыва с прошлым и не содержат элементов самокритики. Скорее, они перекладывают бремя ответственности за проблемы русского общества на других – внутренних и внешних русофобов. Общим элементом новых доктрин является в большей или меньшей степени авторитарный национализм и отношение к Западу от безразличного до враждебного.

Большой заслугой этого беспристрастного обзора современных доктрин русской национальной идентичности в книге Биллингтона является обоснованно представленный набор мыслей, почти неизвестных на Западе. Этот обзор является важным элементом в понимании современных культурных и политических изменений в России и ее отношения с окружающим миром и, в частности, с Западом.

2004 г.

От составителя: книга James H. Billington. Russia in Search of Itself переведена на русский язык и опубликована: Джеймс Биллингтон. Россия в поисках себя. Москва, РОССПЕН, 2005 г., 220 с.

 

Все пережить и все пройти…

Воспоминания пианиста Владислава Шпильмана

Wladyslaw Szpilman. The Pianist: The Extraordinary True Story of One Man’s Survival in Warsaw, 1939–1945.

New York: Picador USA, 1999, 221 p.

Я досмотрела фильм Романа Поланского «Пианист» до последнего титра и тут же поспешила в книжный магазин за мемуарами героя фильма Владислава Шпильмана «Пианист: необычайная и подлинная история о выживании одного человека в Варшаве 1939–1945 гг.». Написанные сразу после войны, воспоминания пианиста были изданы в 1946 году в Польше, озаглавили их тогда «Смерть города», но книгу вскоре изъяли из библиотек, и она на десятилетия выпала из культурной памяти страны. Были, правда, попытки переиздать ее в начале 1960-х годов, но результатов они не принесли. И только в конце девяностых, после того как воспоминания Владислава Шпильмана опубликовали в Германии, их переиздали в Польше, а вскоре появился и английский перевод.

В переиздание мемуаров Владислав Шпильман внес единственное изменение – национальность своего последнего спасителя – немца, которого в 1946 году пришлось назвать «австрийцем» (австрийцев, одураченных и захваченных фашиствующими западно-германскими немцами, послевоенная цензура, скрепя сердце, не возражала допустить в ряды «хороших»). Новое издание интересно еще и тем, что в нем есть предисловие, послесловие, приложение и несколько фотографий. В предисловии сын Владислава Шпильмана – Анджей, уже много лет живущий в Германии, рассказывает о до– и послевоенной работе отца. Послесловие, написанное известным немецким поэтом Вольфом Бирманом (его отец погиб в 1943 году в печах Освенцима), знакомит с жизнью немца Вилма Хозенфелда, спасавшего Шпильмана в последние месяцы войны. В приложении – отрывки из дневников самого Вилма Хозенфелда, которые он успел переслать домой перед отступлением из Варшавы.

Владислав Шпильман (1911–2002) окончил Варшавскую консерваторию, занимался несколько лет в Берлинской академии искусств по классу фортепиано у Артура Шнабеля и по классу композиции – у Франца Шрекера. В 1933 году, с приходом к власти Гитлера, Шпильман вернулся в Варшаву, работал концертмейстером на Варшавском радио, аккомпаниатором у знаменитых скрипачей Бронислава Гимпеля и Хенрика Шеринга, а кроме того, писал музыку к кинофильмам, романсам, популярным песням. С 1939 до 1942 гг. играл в кафе Варшавского гетто, сочинял концертино, потом скрывался от нацистов в пустующих квартирах польских друзей, на чердаках разрушенных зданий.

«Мой отец – не писатель», – предупреждает читателя Анджей Шпильман. И, быть может, это одно из главных достоинств мемуариста. Он не смакует отчаяние, не посылает проклятия, не живописует личные страдания. Его эмоции обузданы, его память отточена. Он помнит, кто, что и где делал, слышал, видел, говорил. Он передает все, что происходило с людьми, домами, улицами родного города, он рассказывает о себе – и все это сдержанно, немногословно, без восклицаний, риторических вопросов и эмоциональных экскурсов. Он летописец, которому веришь. Он вспоминает, как 27 сентября 1939 года по Иерусалимской аллее в Варшаву въехали первые немецкие мотоциклеты, как через несколько дней по городу расклеили обращение немецкого командования к местным жителям, в котором была особая «еврейская» секция, гарантирующая еврям все права, неприкосновенность имущества и абсолютную безопасность. Потом появились чисто «еврейские» постановления – сдать деньги в банк, передать недвижимость немецкому командованию. В ответ на это многие евреи поспешили уйти за Вислу в Россию, а семья Шпильманов не могла расстаться с любимой Варшавой. Потом начался ночной грабеж еврейских квартир, за этим последовал декрет о белых повязках с голубой звездой Давида. Лютой зимой 1940 года стали прибывать закрытые телячьи вагоны с депортированными «западными» евреями и одновременно начали колючей проволокой перекрывать выходы из боковых переулочков на центральную Маршалковскую улицу. По городу поползли слухи: «Гетто… гетто».

Но местная газета сообщила, что варшавских евреев не закроют в гетто (что за дикое средневековое слово!), для них создадут особый еврейский квартал, где они смогут пользоваться всеми гражданскими правами, соблюдать расовые обычаи и следовать своим культурным традициям. Из чисто гигиенических соображений еврейский квартал должен быть обнесен стеною, чтобы тиф и прочие еврейские болезни не разошлись по всей Варшаве. Сначала стеной обнесли кварталы, где испокон веку ютилась еврейская беднота (так образовалось «большое гетто»), а потом еще и несколько центральных улиц старого города, выселив из них предварительно неевреев (эта часть называлась «малым гетто»). Семья Шпильманов радовалась, что их улица оказалась в этом «малом» гетто и им не надо никуда переезжать. Ворота гетто закрылись 15 ноября 1940 года.

Владислав Шпильман описывает обитателей «большого» и «малого» гетто первых двух относительно мирных лет, когда люди еще умирали своей смертью от голода и тифа (по пять тысяч в месяц); когда спекулянты еще похвалялись сделками и барышами; когда интеллигенция уже голодала, но еще занималась творчеством, а свободное время проводила в кафе «Штука» («Искусство»), где играл Владислав Шпильман. Многих посетителей он знал по довоенной жизни, со многими сошелся ближе в гетто. Среди его зарисовок есть портрет человека, знакомого и любимого русскоязычным читателем: «…Другой завсегдатай кафе на Сенной – один из самых совершенных людей, которых мне довелось узнать, – Януш Корчак…Он был знаком почти со всеми ведущими поэтами и прозаиками “Молодой Польши” и замечательно о них рассказывал: без прикрас, точно и правдиво и вместе с тем потрясающе увлекатетельно. Самого Корчака не считали писателем первой величины, может быть, из-за специфического характера его творчества: врач и учитель, он писал о детях и для детей, и читатели ценили его за проникновенное понимание детской души. Рассказы свои Корчак писал не из-за писательских амбиций, а по зову сердца прирожденного воспитателя, и подлинная ценность его заключалась не в том, что он писал, а в том, что он жил так, как писал. Много лет назад, в самом начале своей карьеры он отдавал свои заработки и все свое свободное время детской благотворительности. Он создавал детские приюты, был организатором всевозможных сборов в помощь сиротам и детям из малоимущих семей, выступал на радио, приобрел огромную аудиторию (и не только детскую), его любовно называли Старый доктор. Когда ворота гетто захлопнулись, он мог спастись, но он остался в гетто, в своей привычной роли приемного отца дюжины еврейских сирот, самых нищих и самых покинутых детей в мире. Те, кто встречались с ним на Сенной, еще не знали, в каких муках и с каким достоинством кончит он свою жизнь».

Последний раз Владислав Шпильман увидел Януша Корчака «в августе, числа, кажется, пятого (1942 г. – Ж. Д.), когда он со своими сиротами уходил из гетто. Утром сиротскому приюту Корчака приказано было эвакуироваться. Эвакуировать полагалось только детей. Доктору оставляли возможность сохранить свою жизнь, а он приложил немало усилий, чтобы уговорить немцев и его взять в эвакуацию. Долгие годы своей жизни он провел с детьми и не мог отправить их теперь в последний путь одних. Он хотел облегчить им эвакуацию. Наверное, он говорил сиротам, что они едут в деревню и надо этому радоваться. Ведь наконец-то вместо ужасных стен удушливого гетто они увидят цветущие луга, речку, и можно будет купаться, и ходить в лес за ягодами и грибами. Он наказал им одеться в самое лучшее, и они вышли во двор парами, принаряженные и приободренные. Вел эту маленькую колонку эсэсовец, любящий детей так, как только немцы умеют любить даже тех деток, которых отправляют в иной мир. Особенно ему понравился мальчик лет двенадцати со скрипочкой под мышкой. Эсэсовец попросил его настроить скрипочку, стать во главе колонны – и вперед под музыку. Когда я увидел их, они улыбались, пели хором, под аккомпанемент маленького скрипача, а Корчак нес на руках двух малышей, смешил их, и те лучились радостью. Я знаю наверняка, что и в газовой камере, когда “Циклон Б” сжимал детям легкие, выдавливая из сердца последнюю надежду и леденя души безысходным страхом, старый доктор шептал им: “Ничего, дети, все будет, еще будет хорошо”, до последней минуты жизни утешая своих маленьких подопечных».

А через неделю подошла очередь на «переселение» семьи Шпильманов. И когда уже шли вдоль вагонов, подгоняемые еврейскими полицейскими и эсэсовцами, рука полицая выпихнула Владислава Шпильмана из толпы за строй конвоиров. Почему его? Этого он никогда не узнает. Работоспособного, его определили в стройбригаду. Как раз в эти дни немцы начали ломать стену между большим гетто и «арийской» частью Варшавы. Еврейская стройбригада работала под охраной, но без строгого надзора, и многие (Шпильман в их числе) возвращались в гетто не только с хлебом и картошкой, но и с оружием, благодаря которому оказалось возможным восстание. Мимо стройки проходили довоенные коллеги, почитатели, знакомые. Останавливались. Перебрасывались словами. Шпильман просил о помощи. Обещали. Срывалось. Наконец, 13 февраля 1943 года получилось. Полтора года бывшие коллеги и их знакомые прятали пианиста.

Случай этот не единственный. Марсель Райх-Раницкий, один из популярных эссеистов современной Германии, вспоминает, как он, польский еврей, вместе с женой бежал из Варшавского гетто и прятал их в оставшиеся до освобождения месяцы поляк. Вольф Бирман, написавший эпилог к мемуарам Шпильмана, заметил: «Из трех с половиной миллионов еврейского населения довоенной Польши только двести сорок тысяч пережили нацистскую оккупацию. Антисемитизм процветал в Польше задолго до войны. Тем не менее тысячи поляков, рискуя жизнью, спасали евреев. В Израиле, в Яд ва-Шеме среди шестнадцати тысяч памятников-деревьев, посаженных в честь праведников разных народов, спасавших евреев, треть принадлежит полякам. Меня могут спросить, к чему такая точность. А к тому, что все знают, как глубоко засел антисемитизм среди поляков, но мало кто знает, что ни одна другая страна не укрыла от нацистов столько евреев, как Польша. Укрытие еврея во Франции грозило тюрьмой или концлагерем, в Германии это стоило жизни укрывшему, в Польше за это уничтожали всю семью».

Из своих укрытий (все всегда в центре города) Владислав Шпильман видел восстание в Варшавском гетто и его подавление, потом Варшавское восстание, видел горящее гетто и горящую Варшаву. «Я остался один, один не только в сгоревшем здании, один не просто в разбитом квартале, один во всем мертвом городе, устланном трупами и засыпанном пеплом». С конца августа 1944 года Владислав Шпильман прятался на чердаках выгоревших домов и, чтобы не сойти с ума, «решил вести по возможности дисциплинированный образ жизни. У меня еще оставались наручные часы, довоенная Омега, и авторучка, и я берег их как зеницу ока: во время заводил, вел счет дням. Весь день я лежал без движения, сберегая оставшиеся силы, только раз в полдень выпрастывал руку за сухарем и кружкой с водой. С утра и до этой самой минуты я лежал неподвижно с закрытыми глазами и мысленно такт за тактом проигрывал все, что я раньше играл. После войны это пригодилось: когда я вернулся к работе, я помнил наизусть весь свой репертуар, будто все военные годы только и делал, что репетировал. Потом до самых сумерек я пересказывал содержание раньше прочитанных книг, давал себе уроки английского, задавал вопросы и старался отвечать на них подробно. Засыпал с наступлением темноты. Просыпался в час-два ночи и при свете спичек бродил по разрушенным квартирам в поисках снеди».

Опасаясь немцев, постоянно рыскавших по разбитым домам, Владислав Шпильман перебирался с чердака на чердак. И однажды, после очередного рейда, оказался под крышей незнакомого дома, откуда вопреки всякой осторожности спустился на поиски еды при свете дня. И неожиданно столкнулся лицом к лицу с «высоким элегантным немецким офицером». Немец (только в 1950 году Шпильман узнал его имя) не стрелял, не кричал, он задавал вопросы, попросил Шпильмана сесть за рояль, потом предложил укрыть пианиста в деревне, но, услышав, что тот еврей, обошел чердак, высмотрел под самым скатом крыши антресоли, которые Шпильман не заметил, и посоветовал для большей безопасности прятаться на них. Немец вернулся через три дня, забросил на антресоли увесистый сверток с едой, сообщил, что советские войска уже на Висле и что самое позднее к весне война кончится. Последний раз он пришел 12 декабря, принес хлеб, теплое белье, шинель, сказал, что они уходят, советские наступают. И тут в порыве благодарности Владислав Шпильман сказал: «Послушайте! Я никогда не говорил, как меня зовут. Вы и не спрашивали. Но я хочу, чтобы вы знали. Дорога до дому еще долгая. Кто знает, что будет. Если я выживу, я буду, скорее всего, работать на польском радио. Я до войны там работал. Запомните мое имя – Шпильман, Радио Польши, если с вами что-нибудь случится, может быть, я как-то сумею помочь».

Кем же он был, этот «другой» немец? Первую мировую войну Вилм Хозенфелд окончил лейтенантом, потом двадцать лет учительствовал в сельской школе. Вновь мобилизованный в 1939 году, он получил чин капитана и (по немолодости лет) назначение в Варшаву, где в его обязанности входило обеспечение спортивных комплексов и оборудования для солдат и офицеров Вермахта в столице и ее окрестностях. Все военные годы он вел дневник. Отступая из Варшавы, он отправил свои дневники обыкновенной почтой, и они дошли до дому, а сам капитан Хозенфелд попал в плен. Из-за колючей проволоки он сумел попросить случайного прохожего передать «Шпильману с Варшавского радио», что ему нужна помощь, и назвал свое имя. Пока весть дошла до Шпильмана, лагерь военнопленных снялся с места, а его новое месторасположение считалось военный тайной.

В 1950 году Владислав Шпильман «с Варшавского радио» получил письмо от некоего Леона Варма. Леон Варм – польский еврей, сумевший в 1943 году выброситься на полном ходу из поезда, направлявшегося в Треблинку. Он добрался до польских друзей, через которых получил от капитана Хозенфелда рабочую карточку (с фальшивым именем) и место чернорабочего в одном из спортивных центров. В 1950 году по пути в эмиграцию из Польши в Австралию Леон Варм остановился в Германии, чтобы увидеть своего спасителя. Фрау Хозенфелд показала ему открытки и письма, которые муж присылал из лагеря военнопленных в СССР, и список поляков и евреев, которым муж помог во время оккупации, а теперь просил жену разыскать их. Под номером четыре, сообщал в письме Леон Варм, он увидел «Владислаус Шпильманн с Варшавского радио». Варм сообщал имена еще троих поляков, спасенных Хозенфелдом. Владислав Шпильман разыскал их всех: и Михаила Кошеля, и ксендза Цецору с братом, бывших в польском сопротивлении. И отправился к всесильному главе польского НКВД Якубу Берману спасать Хозенфелда. Берман обещал помочь. Позвонил через несколько дней: «Будь ваш немец в Польше, мы бы его вызволили. Но товарищи в Советском Союзе его не отпустят. Они говорят, что Хозенфелд служил в разведке, что он шпион. Мы, поляки, тут бессильны». Вилм Хозенфелд скончался в советском лагере для военнопленных в 1952 году. В 1957 году, попав на гастроли в Западную Германию, Владислав Шпильман сумел встретиться с вдовой и сыновьями своего спасителя.

Вернувшись на Варшавское радио в 1945 году, Владислав Шпильман без малого двадцать лет прослужил директором музыкального отдела, а в 1963 году вместе с Брониславом Гимпелем основал «Варшавский квинтет», выступавший во многих странах мира. За свою жизнь Владислав Шпильман написал несколько симфонических произведений и около трехсот популярных песен. Кстати, я заказала у amazon.com два CD: на одном песни Шпильмана в исполнении Венди Лэндз и др., на другом сам Шпильман исполняет Шопена, Баха, Шумана, Крейслера, Дебюсси, Рахманинова и собственное концертино для фортепиано с оркестром, написанное в Варшавском гетто. Трагический опыт войны не омрачает шпильманское концертино – легкое, светлое, привлекательное.

Опубликовано: журнал “Чайка”, 7(47), 2003.

 

Лев Бердников. Шуты и острословы: герои былых времен

Москва: «Луч», 2009, 383 с.

Скользнув взглядом по обложке этой книги, читатель не удержится, чтобы не протянуть к ней руку, попутно стараясь угадать: про них или про нас? От Ивана до Петра или от Петра до Екатерины? А открыв оглавление, радостно воскликнет: «Угадал! Как я все угадал! Она про нас. И про Грозного, и Петра I, и Екатерину, и – до дней Александровых». И тут же, не отходя от прилавка, проглотит пару глав… Книга Льва Бердникова – не собрание анекдотов и острот минувших дней. Это сборник рассказов о людях, которые жили, служили, добивались счастья и чинов и были притом остроумными. О тех, кто волею судьбы, собственного выбора или царской прихоти оказывались на должностном месте шута. А заодно автор книги прихватил и тех, кто, как ни старался, не сумел поспеть за сменой вкусов читающей публики, за что и стал объектом нескончаемых насмешек со стороны более способных или удачливых писателей-современников. Словом, это книга о былых временах и их героях, привлекательных и не очень.

В книге три раздела: Шуты, Острословы и Шуты от литературы – и двадцать три главы: многие герои получили именную главу, но некоторым пришлось довольствоваться «коммунальным сожительством». В первом разделе автор рассматривает четыре типа шутов: шуты венценосные, шуты от природы, шуты по должности и те, кто строят из себя шутов на потеху другим. Во втором разделе автор говорит о двух типах острословов: те, которые умеют и любят выдавать экспромтом остроты, каламбуры и насмешливые изречения, и те, которые умеют и любят занимательно рассказывать о необычайных происшествиях. В последнем разделе оказался только один тип – писатели, над которыми шутили их собратья по перу.

Открывает ряд шутов Иван Грозный. Этот царь первым поставил шутовство на службу госбезопасности и определил смех в исполнители высшей меры наказания. Красное, кровью умытое шутовство Грозного разоблачало и карало инакомыслящих отступников. К счастью, в российской истории у Ивана Грозного не нашлось буквальных продолжателей, хотя похожие были.

Петр I в духе времени различал шутов «от природы» (это люди с физическими недостатками) и «по призванию» (умом быстрые, на язык острые, поведения находчивого и нрава нескучного). Лев Бердников рассказывает о созданной Петром Лилипутии – колонии карлов и карлиц, которых царь и его современники считали «от природы» смешными. Просуществовала колония недолго, но, что ни говори, упредила вымышленную Лилипутию Джонатана Свифта.

Рассказывает Лев Бердников также и о шести петровских шутах «по призванию». Правда, из них только один как начал, так до самой смерти оставался в шутах. Это португальский еврей Ян Лакоста, с которым Петр I свел дружбу в бытность свою в Гамбурге и которого завербовал на место придворного шута в 1712 или 1713 году. Очень скоро находчивость, ум, смекалка и уживчивый нрав Яна Лакосты пришлись ко двору так, будто он и не был иноземцем. А культурная традиция приписала ему все самые лучшие остроты, заимствованные из многочисленных переводных сборников анекдотов.

Второй любимый шут Петра Великого – Иван Балакирев – был поначалу взят во дворец всего лишь для «домашних послуг». Только позже, благодаря своему остроумию и находчивости, привлек он к себе внимание царя и получил право острить и дурачиться в его присутствии. А еще позже культурная традиция не только приписала Балакиреву лучшие проделки и анекдоты всех времен и народов, но и выдвинула его в герои целого ряда новелл, романов, а также пьес, телеспектакля и мультфильма.

Всех других великий российский император сам назначал в шуты, и это служило знаком его особого к ним расположения. Бердников рассказывает о таком карнавальном начинании Петра Великого как Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор. Он был создан и для царских увеселений в часы досуга, и для эпатажа заморских гостей и столичных жителей, и для перестройки бытового поведения соотечественников. Главу Собора царь назначал сам, величая его то на римско-католический лад «князем-папой» или «князем-кесарем», то на православный – «патриархом». Бердников рассказывает о двух главах этого Собора – «патриархе» Н. М. Зотове и «князе-папе» Ф. Ю. Ромодановском. Первого Петр узнал в свои пять лет, второго – в первые часы рождения. Оба беспорочно служили своему государю на всех занимаемых ими должностях и были преданы ему без лести. При этом глубоко религиозный Никита Зотов вовсе не был склонен к мирскому разгулу, а Федор Ромодановский, напротив, любил пить и гулять по старой боярской мерке. Петр поставил их на высокие шутовские посты в знак особого к ним доверия, которое они оправдали и на сумасброднейшем поприще.

Русский царь, правда, пополнял ряды Собора и профессионалами. Бердников передает историю молодого И. М. Головина, которого послали в Италию учиться корабельному делу. Возвратясь, тот чистосердечно признался царю, что делу не учился, а только развлекался да еще освоил игру на бас-кларнете. Петр разом определил шалопая и в Сумасброднейший Собор (не пропадать же музыкальным навыкам), и в Адмиралтейство (чтобы делу выучился). Головин трудился в Адмиралтействе в поте лица своего и в итоге стал хорошим специалистом и подлинным радетелем российского кораблестроения.

Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор прекратил свое существование с кончиной Петра. Но петровские шуты удержались на своих придворных и государственных постах и при его преемниках: Екатерине I (1725–1727), Петре II (1727–1730) и Анне Иоанновне (1730–1740). Лев Бердников рассказывает о трех шутах Анны Иоанновны, а всего их было шестеро: два петровских ветерана Иван Балакирев и Ян Лакоста, новичок-итальянец, трое русских – два князя и один граф. Итальянец Пьетро Мира, ставший в России Педрилло, сам напросился на шутовское поприще и вполне на нем преуспел. Русские высококровные дворяне попали в шуты в знак царской немилости. Бердников пересказывает историю князя Михаила Голицына, который женился на итальянке-католичке, прижил с ней дочку, и за такое вероотступничество императрица Анна Иоанновна их развела, жену с дочкой из России выслала, а Голицына определила во дворец шутом, потом обвенчала с православною калмычкой из придворных шутих, выстроила им ледяной дом и принудила к брачной ночи в нем. Другого князя Никиту Волконского императрица поставила в шуты из личной мести к его умной и насмешливой жене, над которой тоже потешилась – заточила в монастырь. Так Анна Иоанновна, отбросив петровское отношение к смеху (разоблачающему, раскрепощающему и преобразующему), вернулась к модели Ивана Грозного «смех как наказание».

Преемником Анны Иоанновны стал новорожденный Иван VI (1740–1741), за которого правила его мать Анна Леопольдовна. Она навсегда отменила придворный институт шутов. Но любовь века к смеху, забавным выходкам, веселым проделкам, колким насмешкам не исчезла. Напротив, умение развлекать собеседника, оживлять беседу острым словом, каламбуром и шуткой с годами стало считаться неотъемлемой чертой светского человека. Так сказалось начатое в XVIII веке обучение как быть «красноглаголивым и в книгах начитанным, и как уметь добрый разговор вести», а также чтение бесконечных сборников развлекательного и поучительного чтения с краткими замысловатыми повестями, жартами, фацециями и различными другими шутками. Те, кто преуспевал в искусстве нескучного общения, легче поднимались по служебной лестнице, и даже двери в царские покои перед ними открывались без труда.

Тут бы Льву Бердникову в самый раз завершить раздел «Шуты» и перейти ко второму разделу книги «Острословы». Но в описываемое им время за словом «шут», кроме устаревшего профессионального, закрепилось еще и переносное значение «…тот, кто паясничает, кривляется, балагурит на потеху или в угоду другим», обладающее в зависимости от контекста одобрительным или порицающим оттенком. Видимо, поэтому Бердников добавил в раздел «Шуты» три рассказа о сиятельных вельможах – Л. А. Нарышкине (1733–1799), Д. М. Кологривове (1779–1830), А. Д. Копиеве (1767–1848), слывших остроумными насмешниками, забавниками, проказниками, за что современники, то одобряя, то гневясь, называли их «шутами», в переносном, разумеется, смысле.

Конечно, никто не позволял себе дерзости называть шутами лиц особо значительных, как фельдмаршал Г. А. Потемкин (1739–1791), генерал-адъютант С. Л. Львов (1740–1812), генерал А. П. Ермолов (1777–1861) или адмирал А. С. Меншиков (1787–1869), правнук А. Д. Меншикова, сподвижника Петра Великого, – хотя они умели и острить, и шутить, и передразнивать. Поэтому Бердников этих высоких военачальников отправил в раздел «Острословы». Можно было бы присоединить к ним еще и генералиссимуса российских сухопутных и морских сил А. В. Суворова (1729–1800), слывшего среди современников и чудаком, и острословом, но Лев Бердников предпочел ему простого гвардейского офицера – поручика Федора Ивановича Толстого, по прозванию «Американец» (1782–1846). Этот авантюрист, искатель приключений, дуэлянт, задира, скандалист был, по словам современников, редкостного ума спорщиком, любителем софизмов и парадоксов и необыкновенно красноречивым рассказчиком собственных похождений. С ним приятельствовали многие писатели, и он послужил прообразом многих литературных геров.

А в заключительной главе этого раздела Бердников вспоминает остроумных людей несколько другого толка – умеющих виртуозно расссказывать несусветную небывальщину и завораживать слушателей своим вдохновенным враньем. Одни из них в жизни были людьми кабинетными, как переводчик-компилятор Н. П. Осипов (1751–1799) или комедиограф А. А. Шаховской (1777–1846), другие слыли неменьшими аванюристами, чем Федор Толстой. Они и мир повидали, и в разных переделках побывали, как издатель журнала «Отечественные записки» П. П. Свиньин (1788–1839) или очень популярный в свое время писатель-иммигрант Ф. А. Эмин (1735–1770). Особо славились среди современников своими завиральными историями и грузинский князь Д. Е. Цицианов (1747–1835), проживавший в Москве, и польский граф В. И. Красинский (1783–1858), резидент Санкт-Петербурга, и отставной полковник П. С. Тамара, поселившийся в Нежине. Их рассказы, полные острых и пикантных выдумок, импонировали многим слушателям, в том числе сложившимся (Вяземский, Пушкин) и будущим (Кукольник, Гоголь) писателям, которые использовали эти завиральные истории в своем творчестве.

Последний раздел «Шуты от литературы» самый краткий в книге. В нем только три героя: поэт Дмитрий Иванович Хвостов (1757–1835), научный сотрудник Императорской Академии наук Кирияк Андреевич Кондратович (1703–1788) и пензенский помещик Николай Еремеевич Струйский (1749–1796). Дмитрий Иванович Хвостов, поэт позднего классицизма, в свое время писал не хуже других поэтов-современников. К сожалению, он жил и сочинял слишком долго и не заметил, как пришло новое поколение поэтов, с другими эстетическими требованиями, а он это «племя молодое» продолжал поучать и обогащать новыми творениями, за что молодые литераторы (в их числе Карамзин, Жуковский, Грибоедов, Вяземский, Пушкин и т. д.) сделали его мишенью бесконечных насмешек, чем и сохранили имя Хвостова в памяти поколений.

Переводчик и лексикограф Кирияк Андреевич Кондратович был «трудоголиком»: созданные им переводы и научные труды измерялись тоннами и километрами, а сам он не раз оказывался «первым»: первым в России перевел Гомера и Овидия, первым создал российский термилогический словарь и т. д. Себе на беду он оказался еще плодовитым стихотворцем и эпиграмматистом. Читающая публика считала его плохим поэтом, а Сумароков, тоже сочинявший эпиграммы и пародии, не только поливал Кондратовича площадной бранью, но и рукоприкладствовал в буквальном смысле этого слова. Непонятно только, кого из них Бердников относит к литературным шутам, – или обоих?

Помещик Николай Еремеевич Струйский поэтом не был, но стихоманией (и другими маниями) тоже страдал. Он отстроил в своем поместном дворце-замке кабинет стихосложения под названием «Парнас», только в нем и творил, а у подножия «Парнаса» чинил экзекуции своим крепостным. Будучи весьма состоятельным, он оборудовал в своем имении типографию и оснастил ее лучшей импортной техникой, где печатал только себя, разумеется, без всякой цензуры. Роскошные издания своих творений он редко пускал в продажу, обычно дарил – высокопоставленным лицам, знакомым, родственникам и благотворительнице своей императрице Екатерине II. В ответ она одаривала его драгоценностями. Современники же, потешаясь, считали это знаком высочайшей просьбы стихов более не писать. На смерть Струйского, последовавшей незамедлительно за кончиной Екатерины II, Державин откликнулся эпитафией: «…Поэт тут погребен по имени – струя, // А по стихам – болото».

Так-то вот шутили литераторы. Но колоритно выглядит и другое: Хвостова осыпали эпиграммами, а он прожил семьдесят восемь лет, Кондратовича осыпали бранью и побоями, а он дожил до восьмидесяти пяти лет, Струйского осыпали бриллиантами, а он умер, не дожив и до пятидесяти, как только почила в бозе брильянтовая рука. То же самое происходило среди острословов этой книги. Многие из них были долгожителями – это во времена, когда средняя продолжительность жизни в XVIII веке – 28,5 лет, а в первой половине XIX – 35,6 лет. Так, сиятельный Л. А. Нарышкин жил нескучно 66 лет, комедиограф А. А. Шаховской – 69, насмешник А. Д. Копиев дожил до 81 года, генерал-адъютант С. Л. Львов – 72 года, польский граф В. И. Красинский – 75, адмирал А. С. Меншиков – 82 года, генерал А. П. Ермолов – 84, грузинский князь Д. Е. Цицианов – 88 лет. Так, книга Бердникова демонстрирует еще одну «культурную ценность» острословия – долголетие.

Лев Бердников – прекрасный популяризатор. За каждой его миниатюрой – сотни прочитанных дневников, журналов, воспоминаний, путевых заметок, исторических записок и описаний, научных работ и художественных произведений. Все прочитанное он преподносит читателю кратко, достоверно и увлекательно. Он хорошо относится к своим героям, хотя вдруг обругал шута Педриллу корыстолюбцем. И все за то, что тот сменил театральные подмостки на шутовской колпак. Так при дворе появился единственный шут-профессионал, да еще со стажем работы в итальянской комической опере. Особенно хорошо Бердников относится к своим читателям. Он приготовил для них визуальную галерею своих героев и список литературы – подлинный кладезь для дальнейшего чтения и самообразования. А кроме того, Лев Бердников любит подсказывать читателям, как и что из дней минувших стоит сравнивать с настоящим. Некоторые считают это лишним: они и сами умеют сравнивать. Другим читателям это нравится, как и все остальное у Льва Бердникова. И они оказываются в большинстве. Так, по сообщению «Независимой газеты. Exlibris» (12.24.09), книга «Шуты и острословы» вошла в число пятидесяти лучших книг России в 2009 году в номинации нон-фикшн, а ее автор, Лев Бердников, в том же году стал лауреатом Горьковской литературной премии в номинации «По Руси. Историческая публицистика и краеведение».

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 261, 2010.

 

Елена Краснощекова. Роман воспитания – Bildungsroman – на русской почве. Карамзин, Пушкин, Гончаров, Толстой, Достоевский

Санкт-Петербург. Издательство «Пушкинского фонда». 2008, 480 с.

Монография Елены Краснощековой «Роман воспитания – Bildungsroman – на русской почве» вышла из печати в нужном месте и в нужное время. Российским литературоведам и культурологам этот жанр в последнее время кажется все более притягательным предметом изучения, что отражается на количестве защищенных кандидатских и докторских диссертаций. Правда, по традиции, привлекает он в основном зарубежников, прежде всего германистов. На Западе же, где чуть более двухсот лет занимаются изучением и своего Bildungsroman-а (в Германии – немецкого, в Британии – английского и т. д.), и зарубежного, в том числе и русского, существует не один десяток работ о романе воспитания у русских писателей XIX века. Но монографических исследований этого жанра в русском литературоведении еще не бывало. Первый опыт принадлежит Елене Краснощековой, хотя, как заметит читатель, большинство разделов ее монографии увидели свет впервые в виде отдельных статей, опубликованных в конце прошлого – начале этого века в американских, польских, российских и чешских научных журналах и сборниках.

В монографии, охватывающей первые восемьдесят лет бытования романа воспитания на русской почве, рассматривается, как осваивали и разрабатывали этот жанр Н. М. Карамзин, А. С. Пушкин, И. А. Гончаров, Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский. Произведения этих писателей хорошо известны, многократно читаны, комментированы и исследованы, правда, всегда в плане социально-бытовом, психологическом или социально-психологическом. Елена Краснощекова прочитывает их по-иному – как тексты романа воспитания. Каждому из избранных авторов она отводит главу, но случается, что протагонисты выходят за рамки своих глав, как это делает Толстой, навещая главу Гончарова.

Во вступлении Елена Краснощекова предлагает читателю краткий экскурс в историю рождения и эволюции этого жанра, говорит о преемственности его изучения в разных странах и в разное время, а также касается создания (в начале 1820-х годов), последующего забвения, возрождения (в начале XX века) и «усыновления» термина Bildungsromanв европейском литературоведении. Ссылаясь на работы М. М. Бахтина, Л. Е. Пинского, А. В. Диалектовой, Мартина Свейлса, Сюзен Хоув и ряда других специалистов, она раскрывает содержание понятия Bildungsroman, или роман воспитания (это художественное повествование о том, как строится человек, из чего и как впервые формируется его характер, мировоззрение и поведение). Останавливаясь на некоторых приметах этого жанра, она подчеркивает своеобразие немецкого и английского романа воспитания (если первый – интроспективен, то второй – весь в зависимости от конкретных социальных и психологических давлений), оказавших влияние на разработку этого жанра вышеназванными русскими писателями. Наконец, она достаточно детально рассматривает специфику двух основополагающих немецких романов воспитания – «История Агатона» (1766) К. М. Виланда и «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1795–1796) И. В. Гете, повлиявших на разработку этого жанра (и этого типа героя) во всех европейских литературах.

Елена Краснощекова пишет, что русский опыт (к примеру, Гончарова и часто Толстого) первой половины XIX века «более соотносится (в своей известной отрешенности от сугубо временных ситуаций, сосредоточенности на индивидуальной психологии) с немецкой линией развития романа воспитания». Но уже Н. М. Карамзин, по ее наблюдениям, хоть и относился к великим современникам Виланду и Гете с благоговейным трепетом, в романе «Рыцарь нашего времени» (1799–1803) за образец подражания и следования взял не немцев, а Руссо, его «Исповедь» и «педагогический роман» «Эмиль, или о воспитании», а также насмешника Стерна. Не пошел он немецким путем и в своем «предромане» «Письма русского путешественника» (1791–1792), следуя за тем же наставником – англичанином Лоренсом Стерном и его «Сентиментальным путешествием», в котором, по мнению ряда ученых, откровенно пародируются и логическое, и чувственное овладение миром.

Не следовал гетевской модели и младший современник Карамзина – А. С. Пушкин. Задумав роман о годах ученичества молодого человека незнатного семейства, он обратился к опыту англичанина Э. Д. Бульвера-Литтона. Последний, как считают в Англии, «усвоил формулу Bildungsroman-a, представленную Гете, и модифицировал ее по крайней мере в шести своих романах». Взяв за образец роман Бульвера-Литтона «Пелэм, или приключения джентльмена» (1832), Пушкин начал в 1835 году работу над романом «Русский Пелам». Елена Краснощекова, пользуясь текстом романа Бульвера-Литтона, двумя сохранившимися главами пушкинского романа о «русском Пеламе», черновыми планами и набросками писателя, известными, как «Роман в письмах» и «Роман на Кавказских водах», памятными записями и завершенной «Капитанской дочкой», «реконструирует» текст так и несостоявшегося произведения.

Лев Толстой, вспоминая начало работы над «Детством» (1852), писал, что находился тогда под влиянием двух романов – «Сентиментального путешествия» англичанина Стерна и «Библиотеки моего дяди» (1832–1838) швейцарца Р. Тепфера. Многие исследователи творчества Толстого и Тепфера отмечают близость вкусов, нравственных убеждений и одинаковую нелицеприятную искренность этих двух столь разномасштабных писателей, а Б. М. Эйхенбаум добавлял к этому, что у второстепенного писателя Тепфера чище и определеннее выступают приемы, направления, привлекавшие Толстого. Елена Краснощекова, сопоставляя тексты «Библиотеки…» и «Детства», показывает, как и какие приемы романа воспитания Толстой освоил, благодаря «Библиотеке моего дяди».

Далек, казалось бы, от классического Bildungsroman-a (немецкой модели романа воспитания) и Достоевский. В его романах, как известно, образы детей и подростков часто перекликаются с образами их сверстников у Диккенса. Англичане считают Диккенса мастером поздней английской модели романа воспитания. Значит ли это, что и Достоевский следовал этой модели? Елена Краснощекова не дает на этот вопрос прямого ответа. Тем не менее Нелли из романа «Униженные и оскорбленные» (1861), многим исследователям напоминающая только диккенсовскую Нэлл из «Лавки древностей», находится в самом тесном (биографическом и текстуальном) родстве и с Миньоной Гете из романа «Годы учения Вильгельма Мейстера». Сравнивая тексты двух писателей, автор монографии обращает внимание на сходства, «совпадения», заимствования и прямой пересказ гетевского текста в романе Достоевского.

Немецкую линию Bildungsroman-а прививал на русскую почву И. А. Гончаров, все романы которого, как показывает Елена Краснощекова, связаны между собой вариантами ведущей жанровой традиции школы «Вильгельма Мейстера» (а также критическим и абстрактным реализмом эпохи Просвещения). Она прочитывает «Обыкновенную историю» (1847), первый роман писателя, так, как читают «Годы учения Вильгельма Мейстера» Гете многие современные исследователи. Это «ряд метаморфоз, в котором каждая последующая не корректирует предшествующую, но постоянная их смена демонстрирует иронию жизни, ставящей под сомнение саму конценцию становления как рационально объяснимого процесса». В своем втором романе «Обломов» (1859) Гончаров – считает Елена Краснощекова – разработал характерную для Bildungsroman-а тему противоборства двух сил – инерции и движения в развитии главного персонажа, а заодно вступил в диалог с педагогическими воззрениями Руссо. «Если, – замечает автор монографии – трактат “Эмиль, или о воспитании” написан о том, как следует воспитывать ребенка, чтобы он вырастал, сохраняя в себе дары Творца, то Гончаров показывает, как при неправильном воспитании ребенок лишается этих даров». «Лелеемый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы… никли, увядая», – говорит Гончаров о детстве Обломова, и эти слова прямо вводят основной мотив романа – погасание-потухание героя на пороге совершеннолетия. С другой стороны, в образе Андрея Штольца Гончаров пытался представить процесс воспитания «русского Эмиля» в условиях далеко не таких, как у Руссо. В основе суровой методики его отца-воспитателя лежала подготовка сына к будущим жизненным испытаниям, и выросший Штольц – осуществленный замысел отца: «кость да мускул».

В обоих романах Елена Краснощекова выделяет общий мотив, названный ею «воспитание женщины в школе мужа», который она считает уникальным открытием Гончарова. В «Обыкновенной истории» – это школа Адуева-старшего, который сделал из полной желаний двадцатилетней девушки навсегда покорную жену, «отвыкшую от своей воли и не нуждающуюся в свободе». В «Обломове» это две школы. Одна, подробно выписанная, создана Андреем Штольцом, который «как мыслитель и как художник ткал разумное существование Ольги,…и она росла все выше, выше, так что ему долго, почти всю жизнь, предстояла еще немалая задача поддерживать на одной высоте свое достоинство мужчины в глазах самолюбивой и гордой Ольги,…чтоб не помрачилась эта хрустальная жизнь,…если б хоть немного поколебалась ее вера в него». Но в этом романе есть еще и своего рода школа Обломова, в которой Агафья Матвеевна Пшеницына «перешла под сладостное иго его обаяния («глядит на всех и все так смело и свободно, говорит мягко, с добротой») и в которой «навсегда осмыслилась ее жизнь,…теперь она знала, зачем жила…».

Автор монографии высказывает предположение, что Толстой, восхищавшийся «Обыкновенной историей», соотнес сюжет своего романа «Семейное счастье» (1959) не столько с главной линией гончаровского романа (становление личности в «школе жизни»), сколько с маргинальной – семейная жизнь в качестве камерной вариации такой школы. В трактовке Толстого муж не позволяет себе диктовать жене собственную волю, даже когда она проходит рискованные уроки жизни, и плоды такой школы сказываются в реальном достижении семейного счастья.

Глава о русском романе воспитания школы классического немецкого Bildungsroman-а самая большая – в сто семьдесят восемь страниц, но у читателя все равно остается сожаление, что Елена Краснощекова выбрала только двух писателей, что обошла вниманием Герцена, чья автобиографическая исповедь «Былое и думы» (1854) (особенно ее первые пять частей) воспринималась как текст о путях становления личности и идеи не только современниками писателя, но и их потомками в XX веке. Остается у читателя сожаление и от того, что в монографии нет заключительной главы и что автор, похоже, перепоручил ему, читателю, самому все обобщить и подвести итоги.

Первому открывать дверь в незнаемое – всегда непросто, но приятно: первооткрыватель! А вместе с тем и тревожно: что скажут идущие следом? Но похоже, что этого-то Елена Краснощекова совсем не опасается: была бы тропа намечена, а на русской почве наверняка хватит места исследователям многим и разным.

Западные издатели, как правило, знакомят читателей с автором выпущенной книги: помещают его фотографию, перечисляют, чем он занимается, что и когда публиковал, где живет и служит, даже его семейное положение не засекречивают. Издательство «Пушкинский фонд» этого не делает, и поэтому Елене Краснощековой пришлось самой представиться читателям, для чего она приложила в конце книги список «наиболее достойных упоминания» «Основных публикаций автора» (стр. 474–478). В него входят книги и главы из коллективных академических монографий, вступительные статьи и комментарии к сборникам писателей, научные статьи, несколько из них были переведены на английский, немецкий, французский и японский языки. Круг интересов Елены Краснощековой, с самого начала включавший творчество писателей XIX и XX вв., сложился в России и не изменился в Америке, где она живет и преподает русскую литературу студентам и аспирантам Университета Джорджии.

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 255, 2009.

 

Влюбленный в слово

Гарольд Блум. Зачем читать и как

Стихи и проза для чрезвычайно смышленых детей любого возраста

Harold Bloom. How to Read and Why,

New York: Touchstone Books, 2001, 283 p.

Harold Bloom. Stories and Poems for Extremely Intelligent Children of All Ages,

New York: Scribner, 2001, 573 p.

Гарольд Блум – автор двадцати пяти литературоведческих и культуроведческих монографий о Шекспире, поэтике стиха, английских поэтах-романтиках, Библии, Каббале, гностиках, религии в Америке и многом другом; профессор Йельского и Нью-йоркского университетов, обучивший многие поколения филологов, обратился неожиданно к доуниверситетской аудитории, причем сразу двумя книгами: «Зачем читать и как» (How to Read and Why) и «Стихи и проза для чрезвычайно смышленых детей любого возраста» (Stories and Poems for Extremely Intelligent Children of All Ages).

Жанр второй книги очевиден, это антология стихов, рассказов и повестей. Все они написаны до Первой мировой войны, то есть до рождения модернизма. Жанр первой книги менее определен, хотя к нему широко обращаются писатели и ученые во всех странах. Русские ценят книги Ю. М. Лотмана, Е. Г. Эткинда о том, как читать стихи и прозу. В англоязычном мире любят такого же рода работы Вирджинии Вулф, Давида Денби, Роберта Альтера. Книга «Зачем читать и как» сразу стала бестселлером.

Но когда корреспонденты нескольких журналов пытались взять у ученого интервью и задавали ему им же поставленные вопросы, как, что, когда и зачем читать, профессор Блум вместо ответов вспоминал… Как совсем маленьким сам научился читать по-английски, а так как в доме говорили только на идише и поправлять его было некому, то он на всю жизнь сохранил «не ту английскую интонацию». Как в восемь лет в его жизнь вошло чудо, а может, наоборот, как в восемь лет он вошел в чудо – библиотеку (одно из хорошо укомплектованных отделений Публичной библиотеки Нью-Йорка в Бронксе) и начал читать настоящие книги. Как он открыл мир поэзии. Нет, нет, сам он никогда стихов не писал. Для него это святое мастерство, которому поклоняются, любят, ценят, чувствуют, пытаются понять, а иногда, может быть, и приближаются к пониманию. Но писать стихи самому – это профанация. В семнадцать лет Гарольд Блум поступил учиться в Корнельский университет, а через четыре года в Йельский, и не покидает его уже более пятидесяти лет.

Что, по его мнению, изменилось за эти годы в университетской жизни? В англоязычном мире практически вымирает изучение художественной литературы. Хотя люди, преданные художественному слову, еще живы, но повсюду верх берут «идеологи». И вместо того, чтобы учить литературе и сравнительному литературоведению, вместо этого университеты теперь учат «культурным штудиям». Мнение Блума о «cultural studies» хорошо известно. Но также хорошо известна его непоколебимая вера в живучесть литературы: если за три тысячи лет своего существования от всех взлетов и падений, она стала только интереснее, то и сейчас она вынесет все и… выживет.

Гарольд Блум говорит, что написать «неуниверситетские» книги его подстегнула тревога за читателя, которого, с одной стороны, становится все меньше, а с другой стороны, в нем убывает «породистость». И пока читатель не попал в красную книгу вымирающих видов, то есть пока еще не совсем поздно, профессор Блум приглашает прочитать вместе своих любимых писателей.

В книге «Зачем читать и как» несколько разделов, в общем соответствующим четырем жанрам: (1) рассказ/повесть, (2) драма, (3а) роман европейский и (3б) роман американский, (4) поэзия. В разговоре о стихах Г. Блум читает и разбирает только англоязычную поэзию – и в основном английскую: народные баллады, сонеты Шекспира, отрывок из «Потерянного рая» Джона Мильтона, стихи Вордсворта, Кольриджа, Шелли и Китса, Блейка, Теннисона, Эмили Бронте. Из американских поэтов он останавливается только на Роберте Браунинге, Уолте Уитмене и Эмили Дикинсон. Драму и прозу Гарольд Блум отбирает и англоязычную, и переводную – итальянскую, испанскую, французскую, немецкую, норвежскую, русскую, а в раздел «Роман европейский» включает, наряду с «Дон Кихотом» Сервантеса, «Пармской обителью» Стендаля, «Эммой» Джейн Остин, «Большими ожиданиями» Чарльза Диккенса, «Портретом леди» Генри Джеймса, «Волшебной горой» Томаса Манна и «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, также и «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского. Отдельную главу Гарольд Блум отвел «Роману американскому», начав с произведения «Моби Дик» Германа Мелвилла, заложившего основу американского апокалиптического романа, и перейдя к старшим и младшим «детям» Мелвилла, продолжавшим эту линию – Вильяму Фолкнеру («Когда я умирала»), еврейскому писателю Натанаилу Весту («Мисс Лоунлихартс») и двум черным писателям Ральфу Эллисону («Невидимка») и Тони Моррисон («Песнь Соломона»). Профессор Блум напоминает читателю, что самое большое удовольствие ожидает его не при первом чтении, а при перечитывании романа, когда фабула известна и можно сосредоточиться на развитии характеров, на авторском откровении, на разгадывании многоплановых загадок.

Самым «русским» в книге «Как читать и зачем» оказался раздел «Рассказ/повесть». Здесь Блум говорит о таких мастерах прозы, как Пушкин, Толстой и Бабель, и вместе с воображаемым читателем медленно читает из тургеневских «Записок охотника» «Бежин луг» и «Касьян с Красивой мечи», чеховские рассказы «Поцелуй», «Студент» и «Дама с собачкой», один рассказ Набокова «Сестры Вейн» и повесть Гоголя «Шинель», а заодно и пародию «Жена Гоголя», красиво сработанную итальянским писателем Томмазо Ландольфи еще в середине – в 1956 году – прошлого века.

Известно, что у гоголевских героев жены бывали нечасто, но к самому дорогому в жизни (шинели, например) некоторые из них относились как к родной жене. Известно, что и сам писатель не был женат, но рассказчик Томмазо Ландольфи «неохотно» передает историю женитьбы Гоголя на надувной кукле, формы и размеры которой постоянно меняются по прихоти любящего мужа, ласково называющего ее «мой Каракас». Но с годами его отношение к жене меняется, он обвиняет ее во всевозможных грехах и даже неверности. Она отвечает ему молчанием, становится все более религиозной, а ее размеры катастрофически уменьшаются. В припадке гнева муж так надувает свою супругу, что она умирает от разрыва… резины. Резиновые останки мадам Гоголь летят в камин, разделяя участь неопубликованных рукописей писателя. Вновь появившийся рассказчик защищает своего героя от обвинений в рукоприкладстве, ибо, что бы там ни было, писатель-то он величайший. Блум очень любит этот рассказ, весь слепленный из гоголевских слов, интонаций, междометий и такой фантазии, которой могли бы позавидовать Кафка и Борхес.

Между «русскими» и «итальянскими» рассказами уместились и другие любимые рассказы – Э. Хемингуэя, Фланнери О’Коннор, Ги де Мопассана и Борхеса, – тронутые кафкианской иррациональностью или чеховской неоконченностью, но главное, основанные на недоговоренности, заставляющей читателя стать активным. Слегка перефразируя Генри Джеймса, Блум отводит место рассказу там, где кончается поэзия и еще не начинается роман. И поэтому, с его точки зрения, лучший читатель рассказа тот, кто научился слышать, видеть, чувствовать невысказанное словом. Совет Блума, как читать рассказ, не отличается от совета Эдгара По – в один присест. Но потом опять и опять в один присест перечитывать понравившееся. Зачем читать? Потому что от этого мы становимся лучше… эстетически лучше, потому что мы предчувствуем «другое», еще не изведанное и не испытанное.

Многое из того, что автор не успел прочитать вместе с читателем, он отправил в антологию «Стихи и проза для чрезвычайно смышленых детей любого возраста», которую называет своей «Анти-Гарри-Поттер антологией». Для Блума такие книги, как «Гарри Поттер», безнадежно клишированные, плохо придуманные и плохо написанные, – не литература. Одно в них хорошо – их недолговечность. Они обречены на забвение. Какие-нибудь пять-шесть лет, и все эти сто двадцать миллионов экземпляров скончаются в макулатуре – в этом у профессора Блума нет сомнения.

Во вступлении к своей антологии Блум пишет: «Если мы ждем от наших детей, что они тоже полюбят Шекспира и Чехова, Генри Джеймса и Джейн Остин, тогда лучше всего их к этому подготовить книгами Льюиса Кэрролла и Эдварда Лира, Роберта Льюиса Стивенсона и Редьярда Киплинга». Ученый поместил в антологию восемьдесят три стихотворения и сорок один рассказ/повесть. На чем основан его выбор? На самом субъективном критерии: все, включенное в антологию, Гарольд Блум сам прочитал в возрасте от пяти до пятнадцати, а в последующие пятьдесят лет жизни многократно перечитывал и заново открывал. Оттого-то он знает, что в его антологии нет ничего скучного, будь то Эдгар По или Марк Твен, Гоголь или О. Генри, Тургенев или Стивен Крейн или другие, потому что писатели эти открываются читателю если не с первого, то наверняка с последующего прочтения.

По англо-саксонской традиции детских антологий, Гарольд Блум распределил весь материал по временам года и попросил читателя не искать в сезонном принципе расположения текстов никакой ассоциации весны со временем комедии, лета – с часом любовной лирики, осени – с наступлением трагедии, а зимы – с порою иронии. Просто ему как составителю кажется, что смена времен года отражает этапы взросления человека, а комическое и лирическое читатель найдет во всех сезонах антологии.

Поэзию для антологии Гарольд Блум в основном отобрал нарративную или по крайней мере лишенную сложной метафоричности, вот почему читатель увидит лишь одно стихотворение Блейка и не найдет Эмили Дикинсон, Джона Донна – они сложны, эти великие поэты, и лучше отложить их на позже, чем не понять сейчас. Спектр прозы очень широк. Оригинальная и переводная, она предлагает Эзопа, Ганса Христиана Андерсена и братьев Гримм, Эмиля Золя и Ги де Мопассана, Льюиса Кэрролла, Чарльза Диккенса, Роберта Льюиса Стивенсона, Редьярда Киплинга, Оскара Уайльда, Конан Дойля, Герберта Уэльса, Эдгара По, Натаниела Хоторна, Марка Твена и многих других хорошо или мало известных английских и американских писателей.

Из других (не англоязычных) литератур в антологии больше всего повезло русским писателям. Здесь и «Пиковая дама» Пушкина, и «Нос» Гоголя, и «Песнь торжествующей любви» Тургенева, и «Много ли человеку земли нужно» Толстого. Нет здесь только любимого составителем Чехова. Объясняет он это так: мы растем и испытываем ностальгию по тому, что было, прошло и не повторится. В этом нет надрыва. А у Чехова ностальгия по непрожитому, несостоявшемуся, по тому, что могло бы, но не исполнилось. Автор приносит извинения, что его любимый деликатный и утонченный Чехов, оказавший влияние на всех без исключения писателей, в антологии отсутствует. Но он не вписывается в мажорный лад книги.

В первой книге «Зачем и как читать» Блум шаг за шагом учит, как читать произведения разных жанров. В антологии рекомендации обобщенные: читать медленно и вдумчиво, и перечитывать вновь и вновь; читать вслух (чтение вслух – лучший способ проверить текст на качество) и заучивать наизусть полюбившиеся стихи и прозу. Чтение, говорит Блум, процесс уединенный, но читатель при этом не одинок, ведь он творчески участвует в открытии «другого», даже если этот «другой» скрыт в нем самом, потому что, читая, читатель готовится к переменам, которым в жизни нет конца. «Если бы меня спросили, что я больше всего в этой книге сам люблю, – признается автор, – я бы не смог ответить: вчера это были стихи Шелли, сегодня «Пиковая дама» Пушкина, но, читая, я всегда чувствую себя Пигмалионом, и любимая книга оживает передо мною, как мраморная Галатея перед влюбленным в нее ваятелем».

Опубликовано: “Новое Литературное Обозрение” (Россия), № 65, 2004.

 

Утопия «звериности», или репрезентация животных в русской культуре

Труды Лозанского симпозиума 2005. Под редакцией Леонида Геллера.

Лозанна – Дрогобыч: Коло, 2007, 216 с.

Леонид Геллер, изобретатель проекта, устроитель симпозиума и редактор одноименного сборника трудов, представляет последний как завершение самого начального этапа научно-исследовательского проекта, направленного на выявление инстанций, намерений и способов создания в русской культуре репрезентаций животных, а возможно, и выявления в этих репрезентациях особой, «русской» специфики. Первая задача проекта – рассмотрение действующих в русской культуре репрезентаций (или «изображений», то есть тех действий, посредством которых возникают и представляются образы) животных. Вторая – рассмотрение форм обмена и превращений животных репрезентаций в круговороте междисциплинарного обмена. Проект, таким образом, предполагает, что исследование не замыкается в рамках художественного текста (литературного или визуального). Оно выходит в самые разные сферы человеческих знаний и опыта (скажем, промысловое хозяйство и/или декоративное искусство и т. п.), наблюдая за динамикой (расхождением и новыми сцеплениями) животных репрезентаций. Наконец, обогащенное меж– и сверхдисциплинарными знаниями, возвращается к художественному тексту и видит репрезентацию животного в нем в новом свете. Среди идей и людей, оказавших влияние на разработку методологии проекта, Леонид Геллер называет циркового дрессировщика, ученого и общественного деятеля Владимира Дурова, сверхдисциплинарная активность которого сводила зверей и людей в самых неожиданных сферах и широко утвердила их союз в российской жизни.

В рецензируемый сборник вошли статьи, рассматривающие репрезентации животных в художественном тексте разных времен. Неслучайным оказалось, что их авторы говорят об образах, репрезентациях, манифестациях, метафорах «животных» и избегают любых «зверь»-словообразований. Наша речевая память цепко удерживает пейоративные (неодобрительные) словосочетания, вроде «[их] звериный оскал; звериная мораль; звериное общество; звериные нравы», и никакой «-ость»-камуфляж не может освободить «звериность» от негативных ассоциаций. Неслучайным оказалось и то, что статьи Александра Куляпина и Ольги Скубач «Верный Брут: собаки в литературе и культуре тоталитаризма» и Вячеслава Десятова «Собакалипсис: неомифологема русской литературы», обращенные к недавнему советскому прошлому и постсоветскому настоящему, точнее других соответствуют замыслу проекта – их авторы хорошо знают и всегда помнят о затекстовых, межтекстуальных и подтекстовых связях животного лика и человеческого фона.

Непосредственно отвечают назначению проекта и такие исследования художественных текстов нового и новейшего времени, в которых уживаются и перерождаются (перевоплощаются) люди, звери (реальные и/или вымышленные) и оборотни, – это статьи Эдуарда Надточия «Зоопарк как новый способ зрения: анализ дискурса в “Повести о зоопарке” Н. Шкляра» (написанной в 1930-е годы), в которой зоопарк трактуется как новый мир свободных людей и зверей, замкнутый, иерархичный, правильный и разумный; Екатерины Вельмезовой «Тест на сверхчеловечность: животные в трилогии А. и Б. Стругацких» и Леонида Геллера «Топика зверя и топика нового человека, или Вопрос об оборотне». Но, скорее всего, наиболее перспективными в рамках проекта окажутся работы, обращенные к былому, забытому и старому (литературной полемике конца XVIII века, романам середины XX века, эстетике М. Бахтина), запланированные на будущее – Натальи Боярской «Животное в карнавале М. Бахтина», Андрея Добрицына «Фауна Парнаса…» и Ирины Поповой «Другая вера как социальное безумие частного человека (“Крик осла” в романе Ф. М. Достоевского “Идиот”)».

Завершает труды «Вводная библиография по русской и сравнительной зоокультурологии». В выборе тематики, оформлении разделов библиографии ее составители Н. Боярская и Л. Геллер следовали многоаспектной практике В. Л. Дурова. Так, в библиографии соседствуют разделы «Естественные науки», изучающие животных и человека, – биология, зоология, медицина, евгеника, биогенетика и т. д., и «Гуманитарные науки», изучающие историю и философию биологических наук и сравнительную психологию животных и людей. Библиография, как и весь проект, еще находится в начале разработки: одни разделы представлены в набросках, другие – в черновых вариантах, о третьих сказано, что они готовятся к изданию. Конечно, это открывает простор и критике, и советам, и частным пожеланиям со стороны. Например, мне бы хотелось, чтобы в библиографии нашли отражение по крайней мере две сферы, где животных привечали задолго до Владимира Дурова. Во-первых, это декоративно-прикладное искусство с деревянными, металлическими и керамическими (в том числе фарфоровыми, фаянсовыми, стеклянными) статуэтками зверей, расписными ковриками (с лебедями, медведями, оленями и т. п.), зверюшечьими обоями в домашнем интерьере, по которым так легко прочитываются идеологические, вкусовые и материально-технические перемены в жизни человека – один Императорский (Ленинградский) фарфоровый завод может такой материал представить! Во-вторых, это музыка – инструментальная, оперная и особенно балетная – Мусоргского, Чайковского, Римского-Корсакова, Лядова, Стравинского, Прокофьева, И. Морозова и Р. Щедрина, создавших столь характерные образы животных всех видов и мастей, что их постоянно заимствуют другие виды искусства.

Другие пожелания скромнее: например, чтобы в разделе «Литературоведческая и вспомогательная литература» были названы статьи и книги о бабочках В. Набокова, осах и пчелах – О. Мандельштама, о мухе-цокотухе – К. Чуковского, о золотом петушке и золотой рыбке – А. Пушкина, о сбежавшем из блистательного цирка в темный лес медведе – Ю. Казакова, равно как и о других тварях русского бестиария, известных филологам и литературоведам. Хотелось бы также, чтобы в секции «Фольклор» составители упомянули работы об анекдотах о животных в русском городском фольклоре, а в секции «Кинофильмы» различили научно-документальные, игровые и мультипликационные фильмы о животных, и чтобы в разделе «Критическая и теоретическая литература на иностранных языках» труды давно «обрусевших» иностранцев (канадца Эрнеста Сетон-Томпсона, немца Альфреда Брема, австрийца Конрада Лоренца) были представлены и в русских переводах.

Сборник «Утопия…» еще находился на Дрогобычском печатном дворе, когда в Лозанне состоялся второй симпозиум по репрезентации животных в русской культуре, о чем в «Новом литературном обозрении» (2007, № 85) рассказал один из его участников. От первого симпозиума, где были только швейцарские хозяева и российские гости, второй отличался большим числом участников из многих европейских стран и большим разнообразием исследовательских интересов. А это лучшее свидетельство популярности и притягательности проекта, начало которого так искусно представили его первые участники и авторы «Трудов Лозанского симпозиума 2005».

Опубликовано: “Новый Журнал”: № 250, 2008.

 

Русский век: сто лет русской повседневной частной жизни

Russian Century: A Hundred Years of Russian Lives, edited by George Pahomov, Nickolas Lupinin.

Lanham: University Press of America, 2008, 329 p.

«Русский век» – учебное пособие, представляющее собой сборник избранных отрывков из рассказов частных людей об укладе повседневной жизни в разные времена XIX–XX столетий. Составители хрестоматии Георгий Пахомов и Николас Лупинин – многоопытные университетские преподаватели, читающие курсы по истории и культуре России. Они хорошо помнят, что в XX веке основной упор делался на изучение «советологии», то есть советской идеологии, проникавшей во все сферы жизни. Но исследование всех этих сфер сводилось к минимуму и ютилось где-то на периферии изучения культурной истории России/СССР. Что же касается сферы быта, «повседневной, частной жизни», ее просто не замечали и обходили молчанием. Исключение делалось только для людей, репрессированных на разных стадиях советского режима. Их судьбы изучали так, что в итоге возник хорошо разработанный раздел исследования советской истории – «жертвология» (неологизм принадлежит составителям хрестоматии. – Ж. Д.).

Георгий Пахомов и Николас Лупинин решили восполнить пробел предыдущих лет. Для тома «Русский век» они отобрали частные письма, дневниковые записи и мемуары людей самого разного экономического, социального и культурного происхождения и положения. Составители стремились представить воспоминания не великих, а «обычных» людей. Осуществить такую задачу непросто уже потому, что публикуют свои воспоминания, как правило, люди известные (писатели, общественные и политические деятели и т. п.). «Обычные» мемуаристы хранят свои рукописные записи в семейных архивах.

В хрестоматии «Русский век», особенно в первых двух разделах, в самом деле преобладают отрывки из воспоминаний людей очень активных, так, например, воспоминания В. М. Чернова, одного из основателей партии эсэров и ее основного идеолога; или О. И. Пантюхова, основателя скаутского движения в России, а позднее и национальной организации русских скаутов в США; а также А. В. Тырковой-Вильямс – журналиста, писателя, члена центрального комитета конституционно-демократической партии в 1906 году и т. п. Но составителям удалось найти письма, дневниковые записи и воспоминания и просто частных людей. Это и солдатские письма 1917 года Николая Филатова, и воспоминания крестьянина-толстовца Василия Янова, и блокадные записи ленинградской учительницы Елены Кочиной, и «Два года в Сибири», описанные студентом-медиком Владимиром Азбелем. Но каким бы мемуаристам ни принадлежали отобранные тексты, объединяет их то, что речь в них всегда идет о времени и о себе.

Зная арифметику, можно было бы, отсчитав сто лет назад, сказать, что началось русское столетие в 1891 году. Но, пролистывая страницы первой части хрестоматии, видишь, что самые ранние воспоминания самого зрелого автора этой части – Софьи Ковалевской – относятся к 1856 году, временам еще крепостного права. Так что «русский век» оказался на тридцать пять лет дольше столетия.

Составители поделили «русский век» на четыре хронологических периода и, соответственно, четыре раздела: первый – Россия до 1914 года, где речь идет о жизни, канувшей в небытие; второй – Россия в 1914–1929 гг., это период нестабильности и дезорганизации в стране; третий – Россия в 1930–1953 гг. – время неколебимого порядка и террора; и, наконец, четвертый – 1954–1991 гг. – когда события века приближаются к кульминации и распаду.

Предваряет каждый раздел беглый обзор исторических событий, в контексте которых строилась и/или рушилась частная жизнь людей. Внутри каждого раздела помещено от семи до десяти отрывков из мемуаров, писем или дневниковых записей разных авторов. Почти все отрывки переведены на английский язык самими составителями хрестоматии или их университетскими коллегами; два – взяты из воспоминаний, изначально изданных по-английски с сохранением всех курьезов (вроде «танец желудка»). О каждом авторе также дается краткая справка. Среди авторов дневников и мемуаров девять женщин: Софья Ковалевская, Ариадна (Александра) Тыркова-Вильямс, Вера Волконская, Татьяна Фесенко, Нила Магидова, Елена Кочина, Н. Яневич, К. Вадот, Мария Шапиро. Воспоминания большинства из них – одни из самых эмоциональных и тяжелых в хрестоматии.

Хрестоматийные тексты в большинстве своем взяты, говоря языком старомодным, из «самиздата» и «тамиздата». Четыре самиздатских отрывка выбраны из исторического сборника «Память», выходившего в машинописи в 1970-е гг. в Москве, а чуть позднее изданные в США и Франции. Все остальные отрывки – «тамиздатские». Одни (общим числом – девять) взяты из книг, выпущенных небольшими (и уже несуществующими) издательствами в Таллинне (до Второй мировой войны), Париже, Сан-Франциско, Нью-Йорке (1946–1981 гг.) на русском или английском языке. Еще четыре – из книг, опубликованных в 1952–1954 гг. издательством имени Чехова; три – из книг, изданных YMCA Press в Париже. Это Филатов «Солдатские письма 1917 года» (1981), Сергей Мамонтов «Походы и кони» (1981) и Волков-Муромцев «Юность от Вязьмы до Феодосии» (1983). Один отрывок взят из выходившего в Германии журнала «Грани». Но больше всего отрывков (общим числом – семь) взято из публикаций «Нового Журнала» в 1973–1985 гг.

Составители использовали также издания советские (Константин Паустовский «Повесть о жизни», М., 1962; Валентин Катаев «Святой колодец», М., 1979). Обратили они внимание и на первые постсоветские публикации (Сергей Дурылин «В своем углу», М.: «Московский рабочий», 1991; Леонид Шебаршин «Август» в ж. «Дружба народов», 1992, № 5–6). Жаль, что поиск подходящих источников в современной российской печати на этом остановился.

В постсоветской России, так же как и на Западе, пробудился живой интерес к повседневной жизни. Тема повседневности прочно утвердилась в исследовательской практике российских специалистов по истории своей страны. Многие издательства публикуют отечественные и переводные работы о «быте» разных групп населения в различные времена. Например, издательство «Новое литературное обозрение» выпускает серию «Культура повседневности», а издательство «Молодая гвардия» – серию «Живая история: повседневная жизнь человечества», в которой выходят книги, написанные отечественными и зарубежными учеными и писателями.

Попутно в России идет активное восстановление памяти «бывших»: как царских – мещан, дворян, купцов, офицеров и солдат, так и советских – военнопленных, узников фашистских концлагерей и ГУЛага, остербайтеров. Многие воспоминания собраны в рамках проектов «Устная история», другие опубликованы в толстых журналах или выпущены отдельными книгами. Выдержки из них могли бы во многом обогатить и «осовременить» хрестоматию «Русский век».

Задерживаясь примерно на год с рецензией на хрестоматию «Русский век», следует сказать, что она за это время приобрела успех у многих, кто занимается историей России конца XIX – начала XX вв., а также русской культурой, гендерным анализом или искусством перевода.

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 260, 2010.

 

Антонина Пирожкова

Семь лет с Исааком Бабелем. Воспоминания жены

Нью-Йорк: Слово-Word, 2001, 175 с.

Мемуары А. Н. Пирожковой поражают читателя прежде всего «своим лица не общим выраженьем». Они не о себе, любимой, при любимом и после любимого, не о не очень хороших друзьях и злобных врагах. Это воспоминания о жизни Бабеля, об ожидании Бабеля, о воскрешении Бабеля. О себе самой, по просьбе издателя, как это принято в книжном мире, А. Н. Пирожкова рассказала на задней стороне обложки. Инженер, строитель метро и тоннелей, она считает свою инженерную судьбу счастливой, так как все, что она когда-то запроектировала, было построено. Но главную свою задачу она видела в составлении сначала однотомника, потом двухтомника сочинений Бабеля, включившего все, что было напечатано при его жизни, и все, что удалось найти в рукописном виде.

Часть ее воспоминаний о Бабеле была опубликована в сборнике «Воспоминания современников» в 1972 году (где редакторы выбрасывали все крамольное по тем временам, не разрешали даже упомянуть об аресте Бабеля), с меньшими сокращениями – в переиздании этого сборника в 1989 году и в журнальной подборке 1995 года, после чего мемуары были переведены на немецкий и английский языки. И только в конце 2001 года нью-йоркское издательство «Слово-Word» выпустило эти воспоминания в полном виде и отдельной книгой.

Пообещав читателю на самой первой странице «простую запись фактов, мыслей, слов, поступков и встреч [Бабеля] с людьми разных профессий», то есть только того, чему сама была свидетельницей, А. Н. Пирожкова сделала это кратко и сдержанно (сто страниц – о семи годах жизни вместе, двадцать девять – о четырнадцатилетнем ожидании возвращения, столько же – о трех десятилетиях воскрешения Бабеля) и в то же время так нежно, как разве что… англичанин Джон Бейли в «Элегии к Айрис» – воспоминаниях о жене (писателе, философе) Айрис Мердок, которые легли в основу недавнего фильма «Айрис».

Разнообразен был круг интересов и знакомых Бабеля – актеры и режиссеры, коннозаводчики и колхозники, писатели и военачальники, художники и голубятники, в том числе Эдуард Багрицкий, Эль Лисицкий, Михоэлс, Лев Славин, Юрий Олеша, Леонид Утесов, Николай Эрдман, Эренбург, Сергей Эйзенштейн, Андре Жид и Андре Мальро, Герберт Уэллс, Лион Фейхтвангер и Эми Сяо. Он умел не терять старых друзей (с которыми учился еще в Коммерческом училище или просто сдружился в Одессе) и охотно приобретал новых – как правило, людей «с вечной игрой воображения».

Разнообразны были его творческие занятия. Зарабатывая на жизнь, писал статьи о новой жизни в стране для журнала «СССР на стройке», много работал в соавторстве с режиссерами над самыми разнообразными киносценариями: «Бежин луг» – о Павлике Морозове, «Мои университеты» по Горькому, «Как закалялась сталь» по Островскому и др. Как вспоминает А. Н. Пирожкова, «заказы для кино были для заработка. Иногда Бабель писал в кинокартине слова для действующих лиц при готовом сценарии, но чаще всего переделывал и сценарий или просто писал его с кем-нибудь из режиссеров заново». «Для души» он заново переводил рассказы Шолом-Алейхема, считая, что они очень плохо переведены на русский язык, составлял собрание его сочинений.

«Для души» Бабель работал над своей пьесой «Закат», «для души» писались и рассказы, и повесть «Коля Топуз». Он собирался к осени 1939 года закончить книгу новых рассказов и обещал жене: «Вот тогда мы разбогатеем». Но 15 мая 1939 года, во время ночного обыска, сотрудники НКВД уложили все рукописи и забрали вместе с Бабелем. Он только и успел сказать: «Не дали закончить».

В январе 1940 года Пирожковой сообщили, что Бабель осужден военным трибуналом на десять лет без права переписки и с конфискацией всего принадлежавшего ему имущества. К тому времени она уже знала, что такая формулировка означает «расстрел», но прокурор из военного трибунала объяснил ей, что «к Бабелю это не относится». Много лет ей повторяли в разных инстанциях: «Бабель жив и содержится в лагерях», и она этому верила. А в 1954 году сообщили, что «муж Бабель И. Э. умер от паралича сердца 17 марта 1941 г.».

И тут она не поверила, потому что к тому времени уже начали возвращаться из лагерей люди и многие рассказывали (а слышавшие ей потом передавали), что они лично видели Бабеля то в одном, то в другом лагере, а в августе 1952 года приходил бывший зэк с письмом, где сказано было, что Бабель умер в лагере в 1952 году. Антонина Николаевна подала в КГБ заявление и написала письмо Ворошилову с просьбой помочь разыскать Бабеля. Через некоторое время тот попросил ей передать, что «если бы он был жив, он давно был бы дома». Достоверную дату смерти Бабеля она узнала только в 1984 году, позвонив в Политиздат и спросив, почему они указали в отрывном календаре в качестве года смерти 1940-й, а свидетельство о смерти дает 1941 год, на что услышала спокойный ответ: «Мы получили эту дату из официальных источников…»

Потом А. Н. Пирожкова начала борьбу, длившуюся тридцать шесть лет: за возвращение рукописей Бабеля (КГБ их уничтожило), воссоздание архива писателя (друзья и читатели передавали вдове то, что у них сохранилось), за издание однотомника (выходил в 1957 и 1966 гг.), за празднование семидесятилетия Бабеля в 1964 году, за публикацию полного собрания сочинений писателя (двухтомник вышел в 1990 году, а перевод его на английский – в 2001 году).

Мне очень нравятся поздние добавления к мемуарам, где Антонина Николаевна рассказывает, что всю жизнь дружила с родными и друзьями Бабеля, о том, как она сохранила впечатления о Бабеле – писателе и человеке, о том, как он родился писателем с удивительно острыми чувствами, что она помнит запах, цвет и ворожбу его слов, о том, что ей нравится читать о влиянии Бабеля на современных писателей разных стран.

Я рада, что мемуары А. Н. Пирожковой вышли в США, где Бабеля изучают и на кафедрах сравнительного литературоведения, и в русских департментах, и на отделениях еврейских литератур, и на курсах литературного мастерства и где его любят читатели. А вместе с тем хочется, чтобы воспоминания жены Бабеля увидели свет и в России.

Опубликовано: “Новое Литературное Обозрение” (Россия), № 55, 2002.

 

«Путем туннеля»: наблюдения над поэтикой Владимира Маканина

Routes of Passage: Essays on the Fiction of Vladimir Makanin,

edited by Byron Lindsey фтв Tatiana Spektor,

Slavica Publishers Indiana University,

Bloomington, Indiana, 2007, 206 p.

Собрание эссе «Путем туннеля» под редакцией Байрона Линдсей и Татьяны Спектор посвящен прозе Владимира Маканина. Сборник, в котором приняли участие одиннадцать исследователей из США, России и Великобритании, а также и сам Маканин, вышел в юбилейный для писателя год. Многие западные исследователи, поместившие статьи в этом сборнике, начинали профессиональную жизнь еще в СССР и Маканина знают по его первым публикациям. Некоторые писали о его творчестве еще в советских журналах; другие, эмигрировав, приложили усилия, чтобы на русистских конференциях в США появилась секция и круглый стол маканиноведов, чтобы его проза вошла в студенческую и аспирантскую аудиторию. Но и «несоветские» тоже не новички в маканиноведении. Например, Байрон Линдсей в 1995–2003 гг. прочитал серию докладов о прозе писателя разных лет на конференциях славистов в Польше, Румынии, США и Финляндии, издал книгу переводов прозы Маканина, опубликовал о нем большую статью в словаре «Русские писатели после 1980 года».

В сборнике десять статей. В одних Маканина «копают» вширь, охватывая произведения одного, нескольких или всех творческих периодов. В других «копают» вглубь, исследуя только один текст – рассказа, повести или романа. Две работы, С. И. Пискуновой и Марка Липовецкого, носят обзорный характер, несмотря на свой сравнительно малый объем.

Справочной сжатости статья С. И. Пискуновой «Наблюдения над поэтикой Владимира Маканина» отмечает этапы творческого формирования писателя. В 1965–1976 гг. начинающий Маканин еще тесно связан с традициями романтического эгоцентризма «исповедальной» прозы 1960-х годов. В 1977–1991 гг. зрелый Маканин вырабатывал новое отношение к своим героям (не судить и не выносить им последнего вердикта), последовательно уходил от бытового испытания героя и осваивал «бытийный взгляд на человека» и отрабатывал один из важнейших уроков, внедренных в русскую литературу гоголевской «Коляской» и «Шинелью»,? «конфузную ситуацию», которая позволяет писателю «выскочить из системы типажей к системе обыкновенного человека». Он научился строить сюжет больших повествовательных форм на единой ситуации, воспроизведенной в разных контекстах повествования и рассмотренной с различных точек зрения. Третий этап творчества, начатый в 1993 году повестью «Стол, покрытый сукном и с графином посредине» и еще не завершенный, нацелен на подведение итогов прожитой жизни и итогов русской истории. С. И. Пискунова также рассматривает поэтику отдельных произведений писателя. (Текст «Наблюдений» на русском языке доступен на сайте: http://www.slovopedia.com/2/204/240278.html).

Статью Марка Липовецкого «Маканинскиий экзистенциальный миф в 1990-е гг.: повести “Лаз”, “Кавказский пленный” и роман “Андеграунд, или Герой нашего времени”», в переводе на английский язык Татьяны Спектор и Джошуа Кортбейн, можно считать обзорной при условии, что читатель уже знаком с «маканинским экзистенциальным мифом» и его манифестацией в предыдущие десятилетия (см. Марк Липовецкий «Против течения: авторская позиция в прозе Владимира Маканина», Урал, 1985, № 12, с. 148–158). По Липовецкому, экзистенциальный миф Маканина предполагает определенный баланс между «самотечностью жизни» и «голосами». Самотечность жизни держится на стереотипах, которые лишают человека возможности контролировать собственную жизнь и толкают его добровольно отдавать себя на произвол самотечности. Голоса – это взаимовлияние двух сфер бессознательного: коллективной (наследуемой) и индивидуальной (благоприобретенной). В 1990-х годах маканинский экзистенциальный миф претерпел ряд изменений. В повести «Лаз», например, самотечность жизни исчезла с лица земли, ушла в ее недра, а на ее место хлынула лавина неуправляемого бессознательного, сметая на своем пути все, в том числе и «частного человека». «Лаз», считает Липовецкий, оказался метафорой не только социального процесса 1990-х годов, но всего XX века – века неслыханных катастроф, вызванных диким хаосом коллективного бессознательного. Правда, в последующих работах Маканин показал, что, низвергшись, эта лава массового бессознательного тут же и застыла, вызвав к жизни новую форму инерции и новую ужасающую самотечность. В рассказе «Кавказский пленный» самотечность жизни на войне представлена новой и самой ужасной формой, возникшей в результате «взрыва бессознательного» в ранние девяностые. Характеризуют ее примитивная природа человеческих целей, а «красота, которая жизнь спасет» – это принадлежит «голосам». Диалог между двумя экзистенциальными аспектами маканинской философской структуры завершается абсолютно пессимистически: побеждает примитивный инстинкт выживания («самотечность жизни на войне»), а «голос» (память о красоте) оживает только в мучительных снах героя.

Липовецкий считает, что в романе «Андеграунд…» Маканин не только примеряет экзистенциальный миф к сопротивопоставлению индивидуального и коллективного, но заодно пытается расширить границы русской реалистической традиции. Для этого он синтезирует в романе свой экзистенциальный миф с тщательно выписанным портретом разных сфер советского и постсоветского общества. Иными словами, он вписывает в свою традиционно параболическую и метафорическую прозу социальные темы – те самые социальные вопросы, которые он всячески стремился обойти в 1970 – 1980-ые гг. как малопродуктивные для подлинной литературы. Попытка писателя возродить в романе традиции социального реализма представляется Липовецкому вполне логичной, поскольку во второй половине 1990-х годов стал очевиден кризис традиционного реализма, а потребность в социальном анализе российской современности (анализе, всегда высоко ценимом в русской литературе) оставалась неудовлетворенной и нуждалась в новых художественных средствах. Маканин разрешил этот вопрос, синтезировав в романе интеллектуальную поэтику своей прозы с чернушным натурализмом. От этого конгломерата несколько пострадал его насыщенно провербиальный стиль, размытый привходящими социальными подробностями. Тем не менее, суммирует Липовецкий, роман подтверждает продуктивность маканинского метода, ищущего экзистенциальный компромисс в нескончаемом диалогическом конфликте «голосов» и «самотечности жизни».

Марк Качур в статье «Поэтика интервалов: способы пересечений, разобщения и связи» считает организующим началом поэтического мира маканинской прозы середины 1960-х – конца 1980-х гг. принцип интервала между «двумя положениями» (ситуациями или пунктами) повествования. Два положения у Маканина чаще всего представлены такими разностями (необязательно оппозиционными, но тем не менее противопоставляемыми духовно или материально), как удача – неудача, социальный статус – личное счастье, прошлое – настоящее, память индивидуальная и коллективная и т. д., которые постоянно оказывают друг на друга некое давление, стремясь достичь (увы, тщетно) равновесия. Качур также считает, что образы убегающего и роющего, туннеля и порога, коридора и подземелья, земли и лаза, стен и гор, прохода и открытого пространства являются связующими звеньями двух крайних положений, с помощью которых Маканин строит свой художественный мир, богатый несметными контактами и связями, путями и проходами, но загроможденный бесконечными препятствиями и альтернативами. Марк Качур отмечает «поэтику интервала» уже в первом романе писателя «Прямая линия», где все, вопреки заглавию, с самого начала идет не прямо и не находится в равновесии.

В статье «Искусство слушать и копать: миф, память и поиск смысла в повестях “Голоса” и “Утрата”» Байрон Линдсей предлагает свою художественно-философскую интерпретацию этих работ, считая «Голоса» «записными книжками», из проб, заготовок и набросков которых выстроилась следующая повесть «Утрата». Текст «Голосов» собран из намеренно эллиптических, крайне субъективных, непоследовательных построений, полностью соответствующих маканинским экзистенциальным поискам, в которых он выбрал своим учителем Мартина Хайдеггера. С философской точки зрения, «Голоса» – это духовный поиск, полный аскетизма и жертвенности во имя поиска, заканчивающегося страданиями и смертью. С литературной точки зрения, «Голоса» – это то, что захватывает воображение писателя своей противоположностью стереотипам, то, что вечно живет в легенде и литературе. Линдсей обращает внимание на то, как открыто рвут «Голоса» с традиционными повествовательными приемами, демонстрируя лучшие черты маканинского письма: его поразительные метафоры, постмодернистские эксперименты со сменой точек зрения, смешением фольклорных и литратурных жанров и героями, идущими по зову голоса.

Во многом экспериментальные «Голоса» оказались ярче и откровенне многих других работ писателя, открыв неисчерпаемые возможности лучшего понимания повести «Утрата», которую Линдсей знает назубок. Он перевел эту повесть на английский язык, и его перевод был удостоен высшей награды гильдии переводчиков США в 1998 году. В процессе изучения повести Линдсей ознакомился с преданиями и легендами Урала, прочитал несколько антропологических работ об уральском горно-заводском фольклоре и, не найдя в них ничего, даже отдаленно напоминающее рытье подкопа под Урал-реку, понял, что легенду о копателе Маканин сочинил, следуя всем параметрам подлинной легенды (фрагментарная структура, незавершенная фабула, нелепость замысла героя, его непомерно тяжкий труд и необъяснимая притягательность всего этого для слушателей), и использовал ее героя, неказистого, но истового Пекалова, в качестве образца для другого своего героя, современного, безымянного и почти утратившего жизнь. Эти два взаимосвязанных характера – «загробника» и «копателя» – служат нарративной моделью повествования, как будто сам процесс рассказывания равен «копанию» туннеля между прошлым и настоящим в поисках многих и разных утрат.

Майкл Фальчиков, переводчик повести Маканина «Отдушина» на английский язык, в статье «Другая жизнь: Маканин и Трифонов в 1970-е годы» рассматривает, как ищут выход из застойной жизни герои повести Трифонова «Другая жизнь» 1975 года и повести Маканина «Отдушина» 1979 года (а также и в его ранних повестях «Безотцовщина», «На первом дыхании» и «Рассказе о рассказе»). У коренного москвича Трифонова его герои, коренные москвичи, ищут выход в «духовности», у пришлого Маканина его тоже пришлые в Москву герои находят «отдушину» в материальных утехах «мебельного времени»; все они грустят о чистоте и простоте прошлого, а у некоторых даже хватает силы воли выкрикнуть (а иногда и осуществить) старинное: «Вон из Москвы». Очевидно, статья эта была написана очень давно, когда литературная критика по инерции продолжала читать повзрослевших «сорокалетних» в свете трифоновского уважительного отношения к быту, проглядев маканинский поворот к бытийности. Более поздний исследователь Маканина Марк Качур в упомянутой выше статье «Поэтика интервалов…» предлагает (к сожалению, мимоходом) разительно иную интрепретацию повести «Отдушина». Прежде всего, в отличие от Трифонова, Маканин никогда не устраивает морального суда своим героям, во-вторых, повесть эта настолько неоднозначна и представление об «отдушинах» и их числе у каждого из героев настолько разное, что самое лучшее для исследователя-читателя – это усвоить авторское отношение к миру, в котором человеческие эмоции меняются так же, как и все в жизни, при том что причны этих изменений редко бывают кристально ясными.

Стимулом к работе над статьей «Герой маканинской повести “Лаз” в роли русского Прометея» для Татьяны Новиковой послужило вскользь оброненное Петром Вайлем сравнение «лазутчика» Ключарева с титаном Прометеем. Апокалиптическая повесть «Лаз» появилась в потоке апокалиптической литературы, рожденной всеобщим хаосом постсоветской России. В ней Маканин перерабатывает миф о Прометее, мятежнике, покровителе беззащитных, дарителе огня (а переносно – и знаний, силы и свободы), придав ему особые черты, отвечающие нуждам начала 1990-х годов, «когда вопрос о духовном возрождении России и спасении народа занял центральное место». Сравнивая текст маканинской повести и античного мифа (во всех его вариантах), Татьяна Новикова отмечает их перекличку и в обрисовке общего фона жизни, и в репрезентации главных героев. Так, описанная в повести жизнь на земле (с насилием, бандитизмом и страданиями невинных детей) очень похожа на зевесов дизайн звероподобного существования человечества, против которого восстал Прометей. Героя Маканина связывают с Прометеем прежде всего образы огня и света – Ключарев постоянно думает о свете, спускается в идеальный подземный мир, залитый светом (символом и других ценностей, ассоциируемых с прометеевым огнем – братства, интеллектуальных занятий, творчества, гармонии) и приносит на землю все, что помогает хранить огонь и свет – свечи, керосиновые лампы и т. п., а вместе с ними все, что прямо или символично связано со светом. Незаживающие раны Ключарева от втискивания в узкий лаз тоже параллельны страданиями прикованного Прометея. Оба героя одинаково не принимают устройство мира: Прометей – зевесова, Ключарев – современного, оба рискуют жизнью во имя людей. Отличает Ключарева от Прометея то, что он не титан, ставший на сторону людей, а человек, спасающий свой род. Он обладает многими человеческими слабостями (не очень силен и не очень храбр, лишен титанического высокомерия, тих, жалостлив). От титана его отличает и то, что он все-таки не один, есть в повести и другие люди (в их числе и «добрый человек в сумерках»), охваченные прометеевой идеей спасения рода людского; их, говорит Маканин, «так мало и так много», что они «мало-помалу растворяются (и все же не растворяются до конца) в сумерках». Новикова заключает, что при всем новаторском использовании мифологического образа Прометея в повести «Лаз» взгляд Маканина на современную российскую действительнось глубоко пессимистичен.

Статья Субхи Шервелла «Ликование в ГУЛаге: повесть Маканина “Буква А”» многим отличается от других работ сборника. Во-первых, она посвящена произведению, написанному в новом веке и в новом для Маканина стиле, во-вторых, исследователь сторонится описательного литературоведения, практикуемого всеми маканиноведами. Исследователь задается целью показать, что маканинская повесть – много больше хорошо сработанной аллегории гласности, что она представляет идеальную модель многовалентного и намеренно амбивалентного текста, не рассчитанного на бинарные оппозиции, банальные толкования и прямолинейные выводы. Видимо, потому, что они обязательно присутствовали в литератуте соцреализма, Маканин счел нужным в повести о конце советской эпохи не пользоваться ее стилистическими и идеологическими установками. Считая, что цель текста – любым путем обмануть читательское ожидание предсказуемых поворотов повествования, избитых аллегорических параллелей и пришитых ярлыков и тем самым поставить под вопрос любые предвзятые концепции, Субхи Шервелла вслед за Роландом Бартом выступает против «единственно верного» прочтения текста и «окончательно бесповоротной» интерпретации его смысла и в своей «прогулке по тексту» показывает, что повесть функционирует в пяти разных, но взаимосвязанных дискурсивных планах. Во-первых, она продолжает развивать идеи ранних маканинских работ («Отставший», «Кавказский пленный», «Один и одна», «Сюжет усреднения») – идеи свободы и причастности, лидерства и стадности, динамики взаимоотношений между личностью и массами в российском контексте. Во-вторых, повесть переносит все названные выше писательские интересы с индивидуально-личностного уровня на уровень общественный, где она функционирует как «социальная притча» (все критики интерпретировали повесть только на этом уровне). В-третьих, тематически и стилистически повесть развивает идею Андрея Платонова (неспроста эпиграф к ней взят из «Котлована») о несостоятельности языка и, в частности, о несостоятельности «гласноречия» времен перестройки, которое звучало гуманно и эгалитарно, а на деле лишь покрывало новым глянцем старую социалистическую систему; именно эта тема стала ключевой для Маканина в конце девяностых и нашла особенно яркое выражение в повести 1997 года «Стол, покрытый сукном и с графином посередине». В-четвертых, повесть функционирует еще и как аллегорическая дискуссия и о том, что есть литература, и об ограниченности лагерной литературы солженицынского направления, и об унылой бесхребетности постсоветской литературы (об этом Маканин писал и в повести «Лаз», и в романе «Андеграунд…»). В-пятых, текст повести «Буква А», поначалу играющий в притчу, постепенно модифицируется в подлинную притчу.

Три участника сборника обратили внимание на то, что в романе «Андеграунд…» лидирует тема взаимовлияния литературы и жизни, но рассмотрели ее с разных позиций. Нина Ефимова в статье «Исповедь подпольного героя» читает роман как мирскую исповедь в духе Руссо и Достоевского. Христианская исповедь о совершенных грехах основана на стремлении исповедующегося преодолеть греховность, получить прощение, обрести спасение и вновь слиться с другими, чьи жизненные принципы он нарушил. Мирская исповедь предполагает углубленный самоанализ и нескрываемое отстранение от чуждого ему мира. Кроме того, церковная исповедь всегда тайная, доверенная только одному, сохраняющему ее тайну, а мирская – публичная и как таковая не безразлична к мнению и интерпретации тех, кто готов ее слушать или – значительно чаще – читать. Герой из подполья исповедуется своими «Записками», герой из андеграунда – созданием повести общажных лет. И хотя андеграудный писатель принципиально нигде никогда не печатается и давно уже не пишет, он, считает Нина Ефимова, все-таки надеется, что его исповедь найдет своего читателя, который поймет все, как надо: «…Кто мне мешает думать, что через пятьдесят – сто лет мои неопубликованные тексты будут так же искать и так же (частично) найдут [как рисунки брата]. Их вдруг найдут. Их опубликуют. Неважно, кто прочтет и завопит первым. Важно, что их прочтут в их час».

Елена Краснощекова в статье «Два парадоксалиста (человек из подполья и человек андеграунда)» утверждает, что разгадку тайн «человека андеграунда» надо искать, оглядываясь на его предшественника «из подполья». Она исследовала перекличку маканинского романа, вышедшего на девятом году жизни постсоветской России, с «Записками» Достоевского, появившимися на девятом году оттепели, санкционированной Александром II. В обоих случаях эйфория от новизны сменилась душевным кризисом, и оба писателя вывели своих героев «отставшими» от нового времении «лишними» в новом обществе. «Сочинитель из подполья» принадлежит поколению романтиков 1840-х годов, на смену которым пришли реалисты 1860-х; «сочинитель из андеграунда» вышел из поколения шестидесятников, выжитых деловыми людьми 1990-х. Отличает этих двух парадоксалистов то, что первый спорил с утопическими построениями Чернышевского: «Но почему вы знаете, что человека не только можно, но и нужно так переделывать? Из чего вы заключили, что хотенью человеческому так необходимо надо исправиться?»; второй живет в уже построенной утопии, где сначала исправляли лагерями, потом психушками, «где химия заменяла твое я» и оставляла «мысли уже их, ими внушенные». Не сойти с ума в психушке герою помогла только литература XIX века, «старые слова», откуда «тянуло ветерком подлинной нравственности». Встать на защиту терзаемого санитарами старика тоже помогла литература: «Почему… не слыша чувства, я, человек Русской литературы, смотрю на насилие и созерцаю?» Выученик русской литературы, он из сострадания к униженному старику наносит удар санитарам (и всем «им» вместе взятым) и неожиданно обретает спасение. (Полный текст статьи Елены Краснощековой на русском языке опубликован в «Новом журнале», № 222, 2001).

Константин Кустанович в эссе «Герой минувшего времени, или русская литература как экологическая система в “Андеграунде…” и других произведениях Маканина» предложил читать роман писателя как «литературу о литературе и ее роли в русской жизни». Он считает, что в романе получили развитие мысли писателя из его этюдов о русской литературе, культуре и истории. Один – ранний и незаконченный, о людях, живущих «в тени горы» русской литературы XIX века, которая продолжает управлять их поступками, реакциями, вкусами и в общем определяет их жизнь и в XX веке. Второй – «Сюжет усреднения», опубликованный в 1992 году, в частности, говорит о мощном течении в русской литературе XIX века, зовущем идти к народу, в народ, слиться с людским роем и растворить в нем свое «я». Маканин делает различие между двумя видами «растворения в народе»: в XIX веке это было «личное и добровольное усреднение», когда аристократию/интеллигенцию заботило, как лучше растворить «я» в гомогенной массе народа; в XX-ом, советском веке, когда «усреднение» оказалось принудительным, для интеллигенции стало непосильно трудно и очень важно сохранить крупицы индивидуальности. Тем не менее стремление к «слиянию с роем» в XX веке стало даже сильнее, чем прежде, и потому что русские, как считает Маканин, по-прежнему живут в тени русской литературы XIX века, и потому что болевой порог значительно вырос, а растворение в других, «усредняющее» личную боль, оказалось вполне заманчивым.

Кустанович считает, что «Сюжет усреднения» представляет историю русской литературы как культурную экологическую систему XIX и XX вв., а роман «Андеграунд…» является художественным комментарием (а судьба протагониста Петровича – ключ к ним) к распаду этой системы в начале 1990-х годов, когда казалось, что традиционные функции литературы атрофировались и ее значимость в русской жизни навсегда утрачена. Тем не менее конец романа подчеркивает, что восстановление культурной экологической системы, возвращение ее традиционной социальной функции – единственный путь спасения русской жизни от полного распада.

Десять научных работ сборника обрамлены рамкой «авторского», то есть маканинского слова. Начало рамки (перед первой статьей о его творчестве) – это рассказ писателя о себе и контекстах своих произведений. Кое-что из этого рассказа Маканин не раз повторял иностранным издателям и читателям: что русская (и советская) литература традиционно делалась/ – ется в толстых журналах, а у него хоть и выходили книги одна за другой, но все не в журналах, и поэтому его долго не замечали ни критики, ни читатели, так что он оказался «отставшим». Рассказывает он также о существовавшем к концу советской эпохи литературном подполье двух видов – антисоветском и андеграундном. С кончиной советской власти, преследовавшей антисоветских писателей, их начали издавать, избирать и т. п., и они, как и положено, стали частью нового перестроечного истеблишмента. Писателей андеграунда не печатали ни до, ни после перестройки, поскольку подлинный андеграунд никогда не знается с верхами и не может стать частью истеблишмента. Маканин считает, что андеграунд брежневского времени – это удивительнейшее явление: целое поколение опустошенных талантливых людей, спившихся, деградировавших, зачастую кончивших самоубийством. Многие из них уже и работать-то по-настоящему не умели. При Горбачеве кто-то из них бросился делать карьеру, но и здесь провалился, скатившись в полную нищету. В прошлом отношения Маканина с литературным андеграундом были непростыми, но с взаимоуважением. После перестройки же, когда его стали печатать, литературный андеграунд счел его «признанным» и преуспевающим, а таких в андеграунде всегда относили к подонкам. Так что при встречах теперь вспыхивали нескончаемые ссоры, пока, наконец, не наступил окончательный разрыв. Но писатель помнит высокий дух и негасимую любовь андеграунда к литературе, его потрясающую талантливость и абсолютную неспособность ее реализовать. Роман «Андеграунд, или Герой нашего времени» – это и воспоминания, и реквием по русскому литературному подполью.

Конец рамки (сразу после последней статьи) – это беседа Маканина с молодым санкт-петербургским исследователем Владимиром Иванцовым, организованная специально для данного сборника в июле 2006 года. В ходе беседы Вл. Иванцов спросил писателя о его взглядах на пространство и время, на что Маканин ответил следующее: «У меня есть своеобразный взгляд на это. В свое время я прочитал, конечно, Бахтина, и идея хронотопа мне была интересна. Но ближе мне Хайдеггер с его экзистенциальным пониманием существования: я живу и проживу эту жизнь, и все, что я за это время сделаю, – оно мое, и оно случайно-неслучайное. Эта точка зрения мне ближе, чем вписывание в какую-то конкретную координату пространства или времени… Скажем, что такое андеграунд для меня? Это коридоры и гении. Коридоры отражают топографию. А гении…они наполняют эти коридоры… Вот это для меня главное. Это не столько хронотоп, сколько топография плюс какая-то сущностная структура человека…» А о времени Маканин сказал, что оно «настолько сущностно, что… его не надо характеризовать, оно во мне…Топография для меня чрезвычайно важна, а хронос настолько суперважен, что и не важен вовсе. Как воздух – его так много, и он везде».

«Авторская» рамка в свою очередь заключена в рамку «редакторскую». Ее начало (совпадающее с началом сборника) – это вступительная статья, написанная Татьяной Спектор и Байроном Линдсеем, в которой редакторы представляют, с одной стороны, писателя и его творческое кредо, а с другой стороны, статьи всех участников сборника. Конец этой рамки (как раз в самом конце сборника) представлен библиографией работ Маканина (отдельные издания и переиздания, журнальные публикации, его киносценарии; фильмы, поставленные по его произведениям на русском языке; произведения, переведенные на английский язык) и работ о Маканине (интервью, книги, диссертации, журнальные и газетные статьи на русском и английском языках). Библиография очень подробная, хотя и не без пробелов: я, например, посетовала, не увидев в библиографии диссертации Виктории Тейсте «Миф и мифотворчество в романе Владимира Маканина “Предтеча”», Таллиннский педагогический университет, 2004. Байрон Линдсей, составитель библиографии, видимо, намеренно ограничился только русскими и английскими работами (хотя есть одна статья на польском, автор которой Януш Свежий, как и петербуржец Вл. Иванцов, щедро добавлял материалы к библиографии Б. Линдсея). Такая композиция небольшого академического сборника, когда сначала происходит встреча с редактором, потом слышен живой голос писателя, затем знакомство с разными взглядами исследователей его творчества, снова вслушивание в слова писателя, на этот раз в диалоге с исследователем, и, наконец, доступ к исчерпывающей библиографии, гарантирует, что читатель получит многостороннее представление о Маканине и его творчестве.

Байрон Линдсей вложил много знаний, любви и труда в подготовку и издание сборника. Он успешно довел до конца работу, начатую вместе с Татьяной Спектор, и в соавторстве с нею написал обстоятельное вступление; перевел рассказ Маканина о себе и контекстах своего творчества, организовал интервью Вл. Иванцова с Маканиным в 2006 году и сделал для него особое исключение – оставил русский текст как он есть без перевода на английский язык. Кроме того, Байрон Линдсей перевел статью С. И. Пискуновой, а для статьи Н. Ефимовой перевел на английский язык все цитаты из романа «Андеграунд…», он составил библиографию произведений Маканина и работ о Маканине. Он также сделал две начальные страницы сборника подчеркнуто личными. На первой – фотография писателя из личного альбома ученого – лицо молодое, еще без улыбки, волосы темные, еще без серебра, глаза светлые, сильные. На второй странице Байрон Линдсей поместил короткое посвящение «Памяти Александра Ивановича Никитина (1967–2005), философа, музыканта, друга» и эпиграф к сборнику – слова уральского поэта Бориса Рыжего (1974–2001), также безвременно ушедшего из жизни: «Душа моя, огнем и дымом, путем небесно-голубым, любимая, лети к любимым своим».

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 254, 2009.

 

Мишель Берди. Цена русского слова: познавательный и развлекательный путеводитель по русской культуре, языку и переводу

Michele А. Berdy. The Russian Word’s Worth. A Humorous and Informative Guide to Russian Language, Culture and Translation.

Moscow: Glas Publisher, 2011, 495 с.

Книга «Цена русского слова: познавательный и развлекательный путеводитель по русской культуре, языку и переводу» американской переводчицы Мишель Берди адресована прежде всего англоязычным экспатриантам, живущим в России, а также их русскоязычным учителям, а кроме того, всем, кто любит складно сказанное слово о словах. Книжка выросла из еженедельных колонок в англоязычной газете «Москоу таймс», которые Мишель Берди ведет с начала 2002 года. Ее небольшие, трогательные и остроумные очерки нравов, культурологические эссе и лирические признания («Ох, как труден этот великий и могучий!») всегда так нравятся читателям, что иные из текстов начинают кочевать по сайтам. Наверное, это и подтолкнуло Мишель Берди перебрать несколько сотен своих публикаций за первые пять лет работы в газете. Из них она отобрала около двухсот и сгруппировала их по темам (лексическим и грамматическим, социолингвистическим, культурологическим, страноведческим), а затем составила предметный указатель всех упомянутых слов и выражений (он оказался очень длинным, на пятьдесят страниц) и поместила все под одной обложкой – так получился вполне компактный, хотя и не невесомый (почти пятисотстраничный!) путеводитель по языковым и неязыковым просторам современной русской жизни.

Пользоваться этим путеводителем удобно и приятно. Можно читать от начала до конца, как книгу; можно читать или перечитывать отдельные главы; можно использовать его для справок: хочешь, например, узнать, как пользоваться городским транспортом в Москве или как одеваться по погоде, – на это есть соответствующие разделы; наконец, предметный указатель (он же список слов и выражений, содержание и употребление которых автор разъясняет в тексте) может помочь закрепить, расширить, освежить и обновить накопленный словарный запас.

Книга начинается с раздела «Великий и могучий», и, конечно, речь в нем идет о трудностях русского языка. Автор касается разных частей речи, но подробнее всего говорит о тех, что больше досаждают, – глаголах, конечно. Правда, есть глаголы, которые автору особенно полюбились. К ним относятся, прежде всего, болтать – проболтаться – трепать/чесать языком, а также производные от них существительные: треп, трепло, болтовня, вместе с таким антонимичным выражением, как молчать, как партизан. Любит она и такие глаголы, как подворовывать, врать – лгать, а также бездельничать и синонимичные ему фразы макароны продувать, прикинуться шлангом (притвориться непонимающим, чтобы уклониться от работы). Заодно автор напоминает читателю, что лжец – лгун – слова бойцовые, бросить такие в лицо – все равно что на дуэль вызвать. В этом же разделе речь идет о маленьких, но крепко досаждающих иностранцу словах, вроде ничего – not too bad (– Как дела? – Ничего), да нет – certainly not (– Отправил бандероль? – Да нет!), давай – so long (– Ну, я пошел. Пока. – Ладно, давай). Авторские комментарии в большинстве случаев очень хороши: и точны, и остроумны. Но и осечки бывают. То вдруг попадется заметка о словах на «не-, ни-»: некого – никого, как две капли воды похожая на страницы из учебника русского языка для второкурсников. То, рассказывая о непоследовательности в использовании глагольных видов, автор приводит примеры с бесприставочными глаголами движения, a они-то все всегда несовершенного вида. То вдруг предупредит читателя, что говорить надо лететь/прилететь на самолете, но ни в коем случае не лететь/прилететь самолетом, чтобы слушатель не подумал, что вы говорите о скорости прибытия, вроде как лететь стрелою. Сама Мишель Берди живет в Москве с советских времен и наверняка помнит рекламу «Летайте самолетами Аэрофлота». Правда, сегодня в России летают самолетами и других аэрокомпаний, но это-то и сохраняет активное использование конструкции с творительным падежом, ср.: лететь Дельтой/самолетом Дельты; Квонтасом/самолетом Квонтаса; Алита-лией/самолетом Алиталии.

Особенно увлекательно и со вкусом рассказывает Мишель Берди о своих наблюдениях над стилистикой речи реальных людей – В. С. Черномырдина (с такими перлами, как «хотели как лучше, а получилось как всегда»; «Россия со временем должна стать еврочленом»), А. Г. Лукашенко («Я президент государства, и это государство будет, пока я президент»; «Я свое государство за цивилизованным миром не поведу!»), В. В. Путина (Мишель Берди рекомендует читателям приобрести изданную в 2004 году книгу «Путинки. Краткий сборник изречений президента. Срок первый») и некоторых других руководящих лиц. В речь своих московских друзей, коллег и просто встречных горожан Мишель Берди тоже внимательно вслушивается. Она отмечает, что русские помнят наизусть множество пословиц, поговорок, крылатых слов и фраз, а также отдельных строк и целых стихотворений отечественных и зарубежных поэтов и постоянно цитируют их в своих высказываниях. Это, по мнению автора, может быть, и делает их речь эмоциональной и образной, но как бы и не совсем личной. Она даже составила полупародийный микродиалог, в котором собеседники обмениваются одними лишь «крылатыми словами» и поговорками: звучит остроумно, весело, утрированно – и остраненно. Тем не менее она и сама научилась «украшать» свою русскую речь чужими словами-цитатами и «прятаться» за них. Берди даже поделилась с читателем источниками своих любимых крылатых фраз – это комедия А. Грибоедова «Горе от ума» («не моего романа», «а судьи кто?» и т. п.), роман Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» («кипучий лентяй», «кризис жанра» и т. п.); кинофильм Леонида Гайдая «Кавказская пленница, или Новые приключения Шурика» («Жить, как говорится, хорошо! А хорошо жить – еще лучше!»); кинофильм Владимира Мотыля «Белое солнце пустыни» («Восток – дело тонкое», «Таможня дает добро» и т. п.).

С некоторой ностальгией вспоминает Мишель Берди те года глухие, когда не расплодились еще по Москве фитнес-клубы и другие развлекательные заведения, когда квартиры еще не оснастились стерео– и видеоустановками. Тогда чаще заходили в гости, теснились на кухне, долго говорили о жизни и обменивались свежими анекдотами. Не сразу, но она научилась их не только понимать и запоминать, но и рассказывать. А поскольку в современной России анекдоты по-прежнему любят, Мишель Берди в своем «Путеводителе» старается помочь иностранцу разобраться в типичной расстановке ролей, или кто есть кто в современных русских анекдотах, а заодно не упускает случая поделиться с читателями своими любимыми анекдотами, таким например: «На необитаемый остров выбросило волною одну француженку и двух французов, двух англичан и одну англичанку, а также русскую с двумя русскими. Года через два подоспели спасатели и обнаружили, что французы с француженкой живут любовным треугольником; все англичане проживают врозь и не общаются, поскольку не были друг другу официально представлены; а двое русских сидят на солнышке и лузгают семечки. “Где же ваша женщина?” – спрашивают спасатели. “Народ в поле”, – отвечают мужики».

Заканчивая книгу «Цена русского слова», Мишель Берди поделилась с читателями, какой ценой ей самой досталось русское слово. Она приехала в СССР сразу после колледжа с целью усовершенствовать знание русского языка в живой среде, да так с 1978 года и живет и работает в Москве. За тридцать три «русских» года она перевела километры и километры текстов разного жанра, создала субтитры более чем к пятидесяти художественным и документальным фильмам, перевела синхронно и последовательно сотни выступлений, речей, докладов и презентаций; сопровождала делегации и возила экскурсии по Москве, Петербургу и другим городам и издала четыре путеводителя – по России, Санкт-Петербургу и Москве; а вместе с русскими коллегами А. Л. Бураком и В. С. Елистратовым выпустила в 2003 году «Дополнение к русско-английским словарям», содержащее около шестисот пятидесяти новых слов, значений и выражений, вошедших в русский разговорный язык за последние десять лет.

Не менее важно и то, что за эти годы Мишель Берди вжилась в русский быт. Она знает повседневную жизнь москвичей и эпохи застоя, и периода гласности, и, наконец, времени независимости. В прошлом она вместе с русскими успела настояться в очередях за продуктами первой необходимости. Теперь вместе со всеми простаивает в дорожных пробках, а они, как все в России, – великие и могучие. Ей не раз и не два многие работодатели забывали, не успевали, не в силах были или не считали нужным заплатить за заказанную работу. Обкрадывали и обворовывали ее столько раз, что она научилась писать заявления в милицию на безупречном русском языке. Она не раз плакала, слушая российские последние известия. За эти годы она научилась пить водку по-русски, а с похмелья петь задушевную песню времен Гражданской войны «Там, вдали за рекой…». Сквернословить по-русски она тоже научилась и делает это не реже, чем коренные жители. Но вот взятки давать никогда не хотела научиться. Не может она также не остановить машину перед пешеходной полосой, даже если на ней нет пешеходов. И по-прежнему приветливо улыбается в общественных местах – так, как это принято в Америке. При этом ей все реже и реже задают вопрос: «А вы, собственно, откуда будете?» Так что «Цена русского слова», составленная таким специалистом, как Мишель Берди, – самый достоверный, подлинный и аутентичный «путеводитель по русской культуре, языку и переводу», да к тому же еще остроумный и веселый.

Опубликовано: “Новый Журнал”, № 264, 2011.