Я выключила проектор. Погасло пятно на печи. Я свернула пленки.

Вышла на крыльцо.

Мир не перевернулся. Я по-прежнему была в начале марта 1983 года, в дачном поселке под Москвой. По-прежнему светился за садом квадрат окна с живыми тенями людей. И музыку доносил ветер.

Когда грузчики из ближнего гастронома стащили на помойку вещи гардеробщика, стоял мороз. В темном небе колюче сверкали звезды.

Москва оделась белым ярким снегом, как в те давние времена, когда никто не посыпал солью дороги и тротуары. Снег скрипел под ногами прохожих. Окна покрывались морозными узорами. Валя-уборщица стояла у окна, продышав в инее глазок, и смотрела, как выносят из подъезда кровать, шкаф, диван, телевизор… Как люди подходят к помойке и смотрят на сложенные старые вещи. Оглядываются на смотрящие во двор окна. Вещи берут, будто воруют. Хорошо, что вечер. Все происходит в полутьме, втайне.

Соседка гардеробщика вышла к помойке. Взяла табуретку. Потрогала телевизор. Повернула зачем-то выключатель. Подбежал ее пес. Потащила табуретку к подъезду. Пес рванул вперед.

В окне гардеробщика горел свет.

Телевизор забрали двое подростков из шестого подъезда.

Свет в окне гардеробщика погас.

Вышла из подъезда девушка-студентка из их института. Соня.

Посмотрела на темные окна. Поправила тяжелую сумку. Пошла.

Вале ничего не нужно было с помойки. Книжка на память о дяде

Серафиме лежала у нее на столе.

Иногда я читаю в электричке. Но свет такой тусклый и так укачивает под стук колес, что чаще всего я закрываю глаза. Я не засыпаю, я слушаю. О чем только не говорят люди. О детях, о внуках, о болезнях, о случаях и происшествиях. Сны свои рассказывают. В электричке я узнала, где всегда можно достать отличную селедку. И мы с кошкой лакомились той селедкой. Не обманула электричка. Имя самого лучшего во всей Москве зубного я услышала в электричке. И рецепт домашнего торта “Птичье молоко” на манной каше. Пойдите попробуйте купить настоящее “Птичье молоко”. По записи, в угловой кулинарии на

Горького, и то – штамп московской прописки должен быть в паспорте.

Как-то раз я услышала, что существуют в Москве киноклубы.

Была поздняя осень. Окна плакали. Листья еще не все унес ветер.

Я смотрела в окно.

“Старый еврей, – услышала я. – Но зовут все только по имени. Яша.

Маленький, горбатый. Всю жизнь протрубил в кино. Не знаю кем. Но к нему даже из ВГИКа ребята ходят. Факт. Когда человек сам не понимает, чего наснимал, идет к Яше. Яша поймет. Он, как доктор, ставит диагноз. С ним даже настоящие режиссеры советуются.

Бездарных Яша не любит. Не выгоняет, конечно. Это же клуб для всех желающих, а не институт для избранных. Но если Яше человек неинтересен, он с ним просто не говорит. Не видит, не слышит, не замечает. Я туда полгода ездил, так он меня ни разу не заметил. Но я не обижался. Я без амбиций, мне просто любопытно было.

На Павелецкой. В клубе при обувной фабрике. Им целый подвал оборудовали”.

Девочка лепила снежную бабу на бульваре. Скатывала снежные шары.

Громоздила один на другой.

Вышла баба такой: морковный нос, глаза-камешки. Клетчатый дырявый платок на голове. Руки-сучья.

В сумерках девочка ушла. Помахала бабе на прощанье.

Утро.

У бабы во рту – окурок. Бутылка пустая у подножья. На правом сучке висит варежка.

Воробей опустился бабе на голову, клюнул платок.

Яша выключил проектор. Обошел стол. Сел со стороны экрана. Старый маленький еврей.

Все это напоминало тайную вечерю. Хотя было нас у Яши не двенадцать, а четверо.

Яша выложил на стол пачку папирос, коробок спичек. Вынул папиросу, постучал о столешницу, дунул в пустой конец, чиркнул спичкой. Закурил.

Под потолком были натянуты веревки. Сохли на прищепках фотографии.

Их тени отражались в облицованных белым кафелем стенах.

Яша курил, молчал. Все молчали.

– Что вы увидели? – спросил вдруг Яша.

У парня, к которому он обратился, порозовели уши.

– Я? – сказал парень. И посмотрел беспомощно на нас. – Дети. То есть девочка. Слепила снежную бабу.

– Точно?

– Да, – неуверенно сказал парень. – У нее морковный нос.

Глаза-камешки. Руки-сучья. Потом настало утро. И у бабы во рту оказался окурок.

– Понятно. А вы что увидели?

Девушка, совсем молоденькая, наверное, еще школьница, нисколько не испугалась упорного взгляда старика.

– Кроме прочего, на ней был клетчатый платок, – сказала девушка. – А наутро – бутылка. И воробей бабу клюнул в голову.

– Еще варежка с дыркой, – добавил робко первый парень.

– Я бы и сама сказала про варежку, зачем вы перебиваете?

Меня Яша не спрашивал, и я молчала. Возле меня сидел человек уже взрослый, с лысиной. Человек этот сказал, хотя его Яша тоже ни о чем не спрашивал, что на девочке надеты были очень легкие сапожки. Он их знает, сам точно такие покупал своей дочке. Эти сапожки зимой на ребенка надевать – преступление, они холодные; ну разве что при нуле.

– Еще есть кому что добавить? – спросил Яша.

Мы молчали и смотрели на Яшу. Он загасил окурок в жестянке из-под скумбрии.

– Возможно, – сказал Яша, – вы все-таки еще кое-что увидели.

Например, как ночью пришли на Тверской бульвар трое мужиков. С бутылкой. А может, их было двое. Они увидели бабу в платке и решили: третьей будет. Распили бутылку. Закурили. И бабе в рот папироску сунули. Бутылку оставили. Ушли. Видим мы не то, что нам показывают, а то, что за этим стоит. Художник включает наше воображение.

– Нет, – звонко воскликнула девушка, смело глядя в Яшины глаза.

– Нет?

– Не было никаких пьяных. Когда настала ночь, баба ожила и пошла гулять. Может быть, и брел какой-нибудь неприкаянный мужик с бутылкой в кармане и сигаретой в зубах. Увидел идущую на него бабу, перепугался, оступился и упал навзничь. Баба остановилась над ним, поглядела и дальше пошла. Подобрала где-то окурок, где-то – пустую бутылку. Варежку нашла, кем-то давно потерянную.

Глаза у Яши посветлели.

– Умница, – сказал он.

Человек с лысиной солидно спросил, чей фильм мы смотрели.

– Вгиковскую курсовую.

– Считается хорошей работой?

– Нормальная учебная работа. Кое-что человек уже понимает в профессии. Кое-что, не больше.

– Очень интересно, – сказал лысый. – Я бы тоже хотел что-нибудь попробовать. У нас ведь есть занятия с кинокамерой по плану?

– Об этом в следующий раз поговорим, – без всякого энтузиазма сказал

Яша. И посмотрел на часы.

Ушел лысый. Ушел парень с розовыми ушами. Когда они отворяли дверь, слышалась музыка. В клубе начинался вечер “Кому за тридцать”.

Девушка попрощалась со стариком.

– Слушаю вас, – сказал мне Яша, так как я никуда не уходила, а стояла со своей сумкой и переминалась с ноги на ногу.

Я вынула из сумки бумажный пакет с пятью рулончиками кинопленки. В таких пакетах обычно взвешивают в кондитерских конфеты или печенье.

Выложила пленку на гладкий полированный стол, смахнув пепел.

– Что это?

– Не знаю.

Яша подошел, осторожно посмотрел на свет пленку, одну за другой.

– Откуда это у вас?

Я промолчала.

– Что вы хотите?

– Если можно, посмотреть это в движении.

– Очень маленькие кусочки. Буквально по несколько секунд. Их лучше склеить в один ролик.

– Да, конечно.

– В каком порядке?

– В каком угодно. Лишь бы кусок на стадионе оказался последним.

– Какой из них на стадионе?

– Самый большой.

Яша сел за монтажный стол, стоявший в самом углу, за проектором.

– Можете пойти в подсобку и включить чайник. Только проверьте, чтобы вода была. Там раковина.

– Я хочу посмотреть, как вы делаете.

Яша вытащил из нагрудного кармана рубашки очки. Зажег лампу. Я ожидала, что он будет прокручивать пленку и смотреть изображение на маленьком экранчике. Но Яша посмотрел куски на свет лампы. И склеил один за другим специальным клеем. Ловко и ровно. Затем он ушел в подсобку, и я осталась одна в комнате. Только что склеенный ролик сох. Я села за стол. Яша вернулся. Включил проектор. Квадрат света загорелся на белом экране передо мной. Яша зарядил ролик.

Раз. Два. Три. Три секунды перед нами число – 1937.

Раз. Два. Три. Четыре.

Тонет лодка с гребцом. Она уже полна воды. Но гребец как будто не замечает. Он гребет сильными руками с выражением блаженного счастья на молодом лице.

Раз. Два. Три.

Балерина кружится на крыше грузового вагона. Состав мчится под низким осенним небом. Мокрый снег падает на блестящую крышу и тает.

На землю ложится белыми пятнами. Балерина в белой пачке кружится.

Колеса грохочут.

Раз. Два. Три. Четыре.

Коридор коммунальной квартиры. Очень, очень длинный. Дощатый пол.

Чем быстрее бежит тот, чьими глазами мы видим, тем дальше отодвигается конец коридора – пыльное светлое окно.

Раз. Два. Три. Четыре. Пять.

Женщина в высокой собольей шапке на трибуне стадиона. Шапка точно подернута инеем. Белые мраморные пальцы держат мороженое за вафельные бока. Белая крошка мороженого падает на серебристую шубу.

Женщина сщелкивает ее брезгливо, как нечистое насекомое.

Ролик прокручен. На экране дрожит пустое пятно света.

Яша выключил проектор. Положил передо мной пленку. Сел на свое место, со стороны экрана. Выложил папиросы и спички, придвинул жестянку из-под скумбрии. Закурил.

– Когда это могло быть снято? – спросила я.

– Не знаю. По многим признакам тогда и было снято, в тридцать седьмом. Детали быта, одежда, лица. Лица очень меняются со временем.

Точнее, остаются в своем времени. Гораздо вернее, чем вещи. Вещи еще могут пережить свое время, лица – никогда. С другой стороны, со стороны, так сказать, содержательной, очень странные сюжеты для тридцать седьмого. Практически невозможные сюжеты. Сюрреализм.

– Но в последнем сюжете нет никакого сюра. Совершенно реально можно увидеть такую сцену.

– Как человек видит реально, это вопрос отдельный. Нам же показали следующее: женщина на трибуне стадиона, причем о стадионе мы узнаем исключительно по звуку, так как слышим крики болельщиков, удары по мячу. По этой причине мне любопытно, как вы, не слыша звука, видя только несколько кадров на просвет, могли угадать, что женщина – на стадионе?

Я промолчала. Он закурил новую папиросу.

– Женщина показана четко, все остальное в кадре размыто. Только она в фокусе. То есть получается, что в фокусе только звук и она.

– Разве так одевались в тридцать седьмом? Соболя, меха.

– В общем, конечно, одевались по-другому. Но в частности все могло быть.

– Но пленка такая же, как в других роликах?

– Абсолютно.

– Может быть, это подделка? Снимали в наше время, а стилизовали, так сказать, под то. И пленку состарили. Старят же картины.

– Я с такими технологиями не знаком. Думаю, это дорогое удовольствие. Кроме того, зачем? Я еще понимаю – подделать кадры под какой-то шедевр и сказать, вот, мол, сохранились срезки не вошедшего в окончательный вариант эпизода. Но то, что мы с вами увидели, невозможно для фильмов тридцать седьмого. Это не имеет отношения к фильмам. Это что-то другое.

– Что?

– Представления не имею. Даже актеров я этих нигде никогда не видел.

– А это актеры?

– Не знаю.

– По стилю операторской работы можете что-нибудь сказать?

– Нет. Хотя работа превосходная. Причем, обратите внимание, пленка цветная. Редкость в то время.

Яша прислушался:

– Кипит.

Он ушел в подсобку. Вернулся. Я сидела не переменив положения.

– Я чай заварил. Составите компанию?

– Поздно уже. Мне за город ехать.

– Не скажете, откуда у вас эта пленка?

– Не скажу.

Он проводил меня до двери. Взялся за ручку. Помедлил.

– Как вас зовут?

– Соня.

– Вот что, Соня. Вы можете съездить в Белые Столбы. Там государственный киноархив. Я скажу, к кому обратиться. Вы скажете, что от меня.

– Спасибо. Я больше никому не хочу показывать эти пленки. И очень бы хотела, чтобы вы о них тоже забыли.

– Не могу обещать. Но не болтать я сумею.

– Спасибо.

Он отворил дверь. Послышалась музыка, топот, голоса. Вечер был в разгаре. Проходя по фойе, я заглянула в открытые двери зала. Мужчин мало. Многие женщины танцевали друг с другом.

Интересно, что мы с Яшей даже не попытались подумать над тем, что же мы увидели, то есть над тем, что стоит за тем, что мы увидели. Ах, если бы здесь это было так же легко, как во вгиковской курсовой про снежную бабу!

Думаю, что в конце концов я позабыла бы об этой пленке, о гардеробщике, которого я несколько раз, оговорившись, назвала про себя гробовщиком. Конечно, я бы эту пленку не выбросила, но забыть бы о ней постаралась, это уж точно. Гардеробщик поставил передо мной неразрешимую проблему, а неразрешимая проблема может свести с ума.

Забыть – единственный выход. Конечно, забыть окончательно невозможно. Но можно постараться не вспоминать. И я бы никогда не ходила ни на какие стадионы, ни на какие футбольные матчи. И никогда бы не доставала старую пленку. Но – хранила бы.

Был уже март, но до весны далеко, и о весне я старалась не думать. Я не хотела, чтобы она приходила. Я жила своей прежней жизнью.

Отгребала снег, ходила за водой, топила печь, разговаривала с кошкой, читала конспекты, ездила на лекции. У меня даже закрутилось нечто вроде романа с конопатым парнем из соседней дачи.

На этот раз он приехал один. Я как раз поднялась на крыльцо с ведром воды, остановилась отдохнуть и увидела, как он входит в свой темный дом, как свет в его окне вспыхивает.

Мне было любопытно, почему он один. Я решила, что он просто приехал заранее, а компания прибудет позже. И я все время посматривала на его дом.

Наступала ночь. Уже и электричка последняя прошла от Москвы.

В тишине отлично было слышно, как она идет. Я решила ложиться.

В последний раз вышла на терраску посмотреть. Он шел по тропинке к моему крыльцу. Я поспешила в дом, бросилась к зеркалу, увидела свои испуганные глаза, пригладила вихры. Стук раздался.

Я отворила дверь. Он стоял на крыльце.

– Здравствуйте.

– Привет.

– Я ваш сосед.

– Я знаю.

– Слушайте, у вас сахару нету?

– К сожалению, нет. Зато есть конфеты. И чай совершенно горячий на плите. И картошка с тушенкой. Да, и сгущенка есть. Заходи.

Он даже просиял.

Топал за мной через холодную терраску в натопленную комнату и говорил:

– Понимаешь, я совершенно не могу быть один. Я только сегодня понял, раньше просто не задумывался, что никогда в жизни не оставался один дома! Даже днем. Даже на полчасика не оставался. Можешь представить?

– Руки чистые?

– Что? Да. Я всегда мою. Я в этом смысле дисциплинированный.

– Тогда садись к столу.

– Привет! – сказал он кошке, которая смотрела на него с половичка у теплого бока печки.

Я поставила перед ним сковородку с тушенкой, тарелку с хлебом, чашку.

– А ты не будешь?

– Так посижу.

Как будто он был мне давным-давно знаком. Как будто уже сто раз я видела, как он ест, как прихлебывает чай, как целиком кладет в рот конфету и какая у него при этом блаженная физиономия.

– Зачем же ты сюда один приехал?

– Честно? С родителями поссорился.

– А я думала, меня хотел увидеть.

– Нет. – Он рассмеялся. – Я о тебе забыл.

– А было что забывать?

– Пару раз я тебя видел все-таки. Издали.

– И что думал обо мне?

– Да ничего особенного. Чудная девчонка. Живет одна и не боится.

– Значит, не чудная, а храбрая.

Мы сидели друг против друга. Угол стола нас разделял. Я слышала бумажный шорох электрического света.

– Вот интересно, – сказал он, – волосы у тебя жесткие или мягкие?

– А как ты думаешь?

Он коснулся моих встрепанных волос.

– Проволока.

– Это маленькие антенны.

– И что же они ловят?

– Всё.

– Всё?

– Всё, на что я настроюсь.

– И на что ты сейчас настроена?

– На твою руку.

– И что?

– Дрожит.

Он придвигался со своим стулом все ближе и ближе.

– Ты весь половик сгреб.

– Да?

Он ткнулся губами в мой нос. Я рассмеялась, и он, кажется, обиделся.

Во всяком случае, отстранился и поглядел мне в глаза недоуменно.

Тогда я ухватила его за уши и приблизила к себе. Тут мы сверзились.

Кошка заорала и взлетела на печку. Мы расхохотались.

Пол был теплый. Прогоревшие угли потрескивали в печи. Но к утру потянуло холодом, и мы перебрались на диван. В институт я приехала только к третьей лекции.

Он появлялся каждую неделю. Привозил гостинцы: шоколадные конфеты, пирожные. Мы проводили вместе вечер и ночь. Наутро прощались. Он болтал мне о родителях, о брате, о своем детстве. Я все больше молчала и слушала.

– Знаешь, – сказал он мне как-то раз, – я теперь о тебе часто думаю.

Мы шли с дровами из сарая. И остановились в саду, завороженные тихими сумерками. Поставили тяжелую двуручную корзину на тропинку.

Он прислонился к черному стволу яблони.

– Я даже думаю, влюбился я, что ли. Но это не то. Я знаю, что ты не обидишься на такие слова. Ты необычный человек. Ты занимаешь мои мысли. Ты как будто все время смотришь на меня. Даже ночью, когда я сплю.

Я отломила от ветки сосульку и отгрызла кончик. Вкус был пресный и немного деревянный.

– Еще я не представляю тебя вне этого места. Отдельно от этого сада, от этого снега, от этой яблони, от этого дома с кошкой и печкой. Мне даже в голову не приходит, что я могу встретиться с тобой где-нибудь в городе. Тем более привести тебя к себе домой. Ты не обидишься?

Ведь я сюда езжу один, и никто из наших не знает, что здесь со мною происходит. Здесь – моя тайна. То есть тайна – это ты.

Я присела на корзину с дровами, загребла снег, слепила снежок.

– Я никогда никому не говорил таких странных слов. Они никогда не приходили мне в голову.

– Ты хороший мальчик, – сказала я, – из хорошей, интеллигентной семьи. Начитанный. Ты все придумал. Обстоятельства помогли. Во мне нет ничего особенного. И существую я не только здесь. При желании можешь удостовериться.

– Нет.

– Почему?

Он не отвечал.

– Не хочешь разрушать свою фантазию? Ну и ладно. Правду сказать, меня тоже это положение устраивает.

Я швырнула в него снежок.

Мы катались в снегу, барахтались. Устали, запыхались. Потащили корзину к дому.

Сидели на коленях, плечом к плечу, у открытой дверцы печи, смотрели на огонь. Я думала, что скоро растает снег и закончатся наши встречи. Он это тоже понимал. О чем думал, глядя на пламя, не знаю, не спросила.

Марту подходил конец.

К моему счастью, зима не спешила. Я слышала, как в электричках люди жаловались на затянувшиеся холода, как мечтали о тепле, о летней неге. Если со мной заговаривали, я отвечала – да, конечно, скорей бы. Я казалась сама себе Снегурочкой, которая растает и уйдет в небо с дымом весенних, пожирающих прошлогоднюю траву костров.

И все-таки большей частью я оставалась одна, сама с собой, не считая кошки. И правду сказать, одиночество я любила больше. Мои встречи с соседом лишь оттеняли его.

Однажды утром я вновь увидела в почтовом ящике на калитке белый листок. Я бросилась за ключом.

В ящике лежало письмо на мое имя. Отправитель – редакция журнала

“Фантастика и реальность”.

Вот содержание письма:

“Уважаемая Софья Алексеевна, к сожалению, мы не можем принять к публикации Вашу рукопись.

Изложенная в ней история кажется нам слишком противоречивой, маловероятной, извращающей нашу историю. Даже фантастика должна придерживаться правды. Тем не менее мы с удовольствием примем к рассмотрению другие Ваши опыты в этом роде.

Рукопись „1937” Вы можете забрать в редакции с 12 до 17 часов в любой день, кроме субботы, воскресенья и понедельника.

Редактор Иванов Н. М.”.

Видит бог, я никогда не посылала никаких рукописей в “Фантастику и реальность”. Я даже не знала о существовании такого журнала. Больше того, я никогда не писала никаких рукописей. Я вообще не любила фантастику.

– Плохие новости? – спросил сидевший напротив меня мужчина.

Электричку покачивало на стрелках. Я сложила письмо.

– Не переживай, – сказал мужчина.

Из тучи вышло солнце и позолотило его небритую щеку.

– Не буду, – сказала я.

Он улыбнулся:

– Весна скоро.

Редакция находилась в самом центре. Во дворах Никольской улицы. Один двор переходил в другой. Я шла из арки в арку. И точно – пахло весной. Впервые за этот март. В верхних окнах отражалось солнце.

Голуби ворковали. Мальчишка стоял на припеке зажмурившись, стянув шапку и распахнув старенькое пальтецо, из которого вырос за эту зиму.

В редакции было темно, сыро. Гулко отдавались шаги. Отсюда зима не уходила. В кабинете, где сидел Иванов Н. М., бумаги на подоконнике единственного окна загородили свет. Бумаги были на всех трех столах.

В шкафу не закрывались из-за бумаг дверцы. На верху шкафа стоял большой пузатый самовар, пыльный и страшный.

Иванов поднял голову, поправил очки, докрасна натершие переносицу.

Я протянула ему письмо.

– Да, – сказал Иванов, – я помню ваш рассказ. Это о многом говорит.

Он посмотрел на меня из-под очков.

– Значит, он недурен, ваш рассказ. Но есть крупные недостатки.

В основном идеологические.

Искал он рукопись долго. Сначала в шкафу. Потом на столах. Потом на подоконнике. И снова в шкафу. Он так энергично перетряхивал бумаги, что самовар наверху угрожающе качался. Наконец Иванов встал и отряхнул пыль с колен. В руке у него была толстая коленкоровая тетрадь.

– Прошу.

Я открыла тетрадь. Она была исписана крупным, твердым почерком. Без помарок.

– Вам по почте она пришла или кто-то принес? – спросила я.

– Не помню, – удивился Иванов. – А вы сами не помните разве?

– Это без моего ведома отправили.

– У нас есть журнал регистрации, могу посмотреть.

– Если нетрудно.

– Бывает, бывает, – говорил он, листая журнал. – Бывает… А! Вот он.

Попался, голубчик. Ваш рассказ. Пришел по почте.

– Можно взглянуть?

Отправлена рукопись была 23 ноября, то есть в тот же день, когда гардеробщик составил свое завещание. Отправлена от моего имени. И обратным адресом указан мой дачный адрес, но в скобках дан адрес и общежитский. Все предусмотрел Серафим Иванович.