Окно на лестнице распахнуто, пепел на подоконнике, хруст подсолнечной шелухи.

– Вообще здесь нормально моют. Это так. Нетипично.

Нетипично.

Второй этаж.

– Видите, и лифт не нужен. Конечно, когда на пятый, то пожалеешь, что нет лифта.

Она перевела дыхание. Из окна пахло сыростью.

– Видите, какой воздух. В Москве такого воздуха нет.

Дверь железная, обита снаружи черным. Два замка. Хозяйка их отомкнула и вошла первая в темный коридор. Нажала клавишу выключателя.

Душно.

– Плащ можно сюда, на вешалку. Шляпку на полочку. У вас красивая. Женщинам идут шляпки. Но редко кто умеет носить. Пыли нет, не беспокойтесь, все убрано. Кухня, пожалуйста. Небольшая, пять с половиной метров, для одного человека нормально, я считаю. Плита новая. Холодильник старый. Работает, сейчас включим. Размораживать придется; но хороший, ни разу не ломался. Кастрюльки, тарелки, чашки – все есть. Комната у нас на другую сторону. Запад. Диван раскладывается. Постельное белье в комоде, если устраивает, пожалуйста, все чистое. Книжки последний жилец оставил, хотите, читайте, нормальные, детям можно. Магазины здесь кругом, прямо во дворе есть. Аптека, остановка – все рядом.

Я видела из окна кухни, как она выходит из подъезда, как идет, медленно, тяжело.

В комнате я отворила окно и услышала гул Ярославки. Будто за лесом не шоссе, а взлетная полоса, по которой бесконечно разгоняются самолеты, да никак не могут взлететь. Странное сочетание рева с тихим деревенским видом. Казалось, еще немного – и пейзаж с прозрачным месяцем над лесной полосой попросту снесет звуковой волной. Но мир держался.

Я нашла в комоде полотенце и пошла в ванную, вымылась зеленым обмылком от прежних, наверное, жильцов. Жаль, что из съестного ничего не оставили, хоть консервную банку какую-нибудь, так неохота тащиться в магазин. Я была Робинзоном на своем маленьком острове. Придется обживаться, придется. И хлеб нужен, и сахар, и шампунь, и стиральный порошок. У Робинзона длинный перечень – все его мироздание, до последнего гвоздя.

Я бродила по маленькой квартирке, садилась на диван и смотрела в серый экран старого телевизора. Пришла на кухню. Включила конфорку и залюбовалась плитой. Она была великолепна. Новая, матовая, из черного непроницаемого стекла и серой строгой стали. К такой плите совсем бы другую обстановку. К примеру, деревянные темные панели, узкую длинную столешницу.

Черный мрамор? Бутылка белого. «Шардоне».

Другая обстановка, другая квартира, другой дом, другой город, другая страна. Другой человек – я тоже выгляжу не очень возле этой плиты. Не соответствую.

Чайник вскипел, и я выпила пустого, неподслащенного даже кипятку. И как будто в нем было снотворное.

Ушла в комнату и легла на узкий диван. В комнате сгущались сумерки. Гул меня уносил. Я представила себя в машине на ночном пустынном шоссе. Человека за рулем я не видела и не хотела видеть, я смотрела вперед, на дорогу. Чувство дороги. Во сне я замерзла и проснулась. Дорога, машина и я вместе с ней исчезли. Другая я встала закрыть окно. Гул исчез, и мне показалось, что я оглохла. Спать уже не хотелось. Включила телевизор. Показывал нормально. Разве что слишком яркие краски.

Новости. Нет, спасибо. Реклама. Симфонический оркестр. Не сейчас. Сейчас бы детектив, американский, «Мальтийский сокол», что-то вроде. Мультик не хочется, спасибо. Стоп. Не поняла.

Я вдруг увидела на экране знакомое лицо. Очень близко. Самым, что ни на есть, крупным планом ко мне приближенное. Лицо хозяйки этой маленькой квартиры на краю света. Все мои квартиры – на краю света.

Разумеется, я не переключила и стала смотреть дальше. Камера отодвинулась от лица, и я увидела, что моя хозяйка стоит на балконе. Наклоняется и берет из таза тряпку. Встряхивает. Наволочка. Хозяйка набрасывает ее на веревку и зажимает прищепками. И замирает. С улицы слышно урчание мотора. Хозяйка стоит с опущенными руками. Камера вновь приближается к ее лицу. Очень уж близко. Слишком. Видны волоски над верхней губой. Капли пота. Поры в коже. Родинка. Прыщик. Морщины кажутся оврагами. Слишком близко. Зачем? Как это вообще можно снимать? Я даже представить не могу, где пристроился оператор. Полная шея. Складки кожи. Верхняя пуговица халата едва держится. На воротнике пятно. Зачем это все снимать? Неужели она актриса? Я вспомнила ее шаркающую походку. Сигнал прервался. Я переключила канал. Скучная минута футбольного матча. Вернулась на прежний канал. Сигнала не было. Выключила телевизор. Достала из комода белье, постелила и легла.

Свет был тусклый, глаза уже не видели страницу, и я закрыла книгу. Мужчина напротив смотрел на меня и улыбался. Гуляли по полупустому вагону зябкие сквозняки. Он спросил:

– Интересная книга?

Я не стала отвечать и закрыла глаза.

Но он продолжал говорить, он был навеселе и совершенно не походил на себя трезвого. Мы часто вместе возвращались домой этой электричкой. Выходили на одной станции, бежали на автобус, ехали до поселка, до площади. Трезвым он ни с кем не заговаривал, никому не улыбался. Не помню, чтобы вообще слышала до этого его голос. Он казался мне скучным клерком. Именно это слово, клерк. Персонаж старой, нудной английской книги. Друг матери героини. Что-то вроде. Выпивка его расслабила, губы расползались в улыбке, он не стеснялся рассматривать людей. Наверное, отмечали что-то на работе. Может быть, его день рождения.

Говорил он примерно вот что:

– Я тоже недавно книгу читал. Нашел. В подъезде на подоконнике. Кто-то оставил. Я даже знаю кто. Все знают. Книга. Там не одна была, штук сто, выставили вон из квартиры. Бедолаги, лежали там. Я там курил внизу. Открыл, и начало такое: две тысячи двенадцатый год. Опа. Вот прямо только что прошел год, еще не остыл. А книжка, обратите внимание, в тыща девятьсот шестьдесят девятом вышла. Вот так. Фантастика. Про нас с вами. Смешно. Конечно, я взял. Прочитал. Ну, понятно, лабуда, коммунизм, все люди братья, все милые, летают как-то так, без аппаратов, перемещаются. Общаются телепатически. Что-то там на другой планете было, все обеспокоены. Автор, кстати, жив, я смотрел в Интернете. Достиг, так сказать, две тысячи двенадцатого года без машины времени, естественным путем, тихим ходом. Тихим ходом оно вернее, да? Что-то электричка наша совсем уж тащится, боится мимо нашей станции проскочить, я как-то раз проскочил, было дело. А мне в школе ужасно хотелось в двухтысячный заглянуть. Я тоже верил, что будет что-то необыкновенное. На самом деле так оно и есть. Если бы мне тогда показать мобильные наши, айфоны всякие, я уж не говорю про наши дела… чистая фантастика, разве нет? Но как-то она не очень изумляет? Люди те же.

Острый кадык движется под плохо выбритой кожей.

– Станция наша.

– Ох, уже, быстро. Автобус-то придержите, я не добегу, меня ноги не слушаются, сами по себе идут.

Он рассмеялся счастливым смехом. Серебряный звук.

Кондукторша крикнула водителю: подожди!

Он шел, в общем, ровно. Но бежать не мог. Так что минуты на три мы позже отправились. Пока он тащился от платформы к автобусу, мы все его рассматривали из окон. Рубашка выбилась у него из брюк. Он улыбался.

– Дает Егоров, – сказал кто-то.

– Да ладно, – сказала кондукторша.

В этот вечер я долго возилась на кухне, варила картошку, жарила рыбу, захотелось нормального горячего ужина. Поела, вымыла посуду и включила телевизор. Восьмой канал.

Мужчина улыбается и идет. К автобусу. Снято прямо из автобуса. Слышен мотор. Стекло дребезжит. Видны на стекле грязные следы. Мужчина спешит, но бежать не может, сил нет, все уходят на то, чтоб держать равновесие. Улыбка кажется странной, так как глаза не улыбаются, смотрят растерянно. Рубашка выбилась из брюк.

Мой сегодняшний попутчик.

Я слышу голоса:

«Дает Егоров».

«Да ладно».

Час назад, чуть больше, я видела это непосредственно, в живой реальности. Из окна автобуса. И снято, несомненно, из автобуса. Я не помню, чтобы кто-то снимал. Не заметила, жаль.

Сюжет оборвался.

Бабка сидит на лавке и смотрит на прохожих, ветер дует, пыль оседает на ее башмаках.

Мужчина идет. И камера за ним следует. Куда идет, что вокруг, непонятно. Слышно его дыхание, слышен трезвон мобильника в его кармане. Мне, у экрана, слышен. А сам мужчина свой мобильник не слышит. Останавливается и высмаркивается прямо на землю.

Девочка качается на качелях. И скрипят они страшно, и тошно от этого скрипа, а девочке ничего.

Видимо, это кто-то местный снимает, какой-то любитель. Правда, непонятно, как это попадает в эфир. Может, сынок местного главы? Придурковатый малый с камерой. Снимает, что видит, снимает, как умеет. Удивительно, конечно, что эту чушь транслируют, но, если вдуматься, чем она хуже какого-нибудь энтэвэшного сериала или передачи про непознанное? В этих кадрах хотя бы подлинность есть. Двадцать минут реальной, непридуманной жизни. Недаром же я включаю и смотрю, как бабка сидит у подъезда, а ветер пыль несет. Тарковский отдыхает.

Он вошел в электричку, взглянул осторожно на меня, отвел глаза и прошел дальше обычного своего места, в самый конец вагона. Сел по ходу поезда, спиной ко мне. Через десять минут электричка отправилась. Народу за эти десять минут набилось много, люди толпились в проходе, невозможно протиснуться. Я закрыла глаза, но не задремала. Женский голос описывал цветы, они росли у нее на даче, под окном, женщина не помнила их названий, по описанию второй женский голос подсказывал названия: настурция, ирисы. «Я в дороге, – признавался мужской голос, – я вам перезвоню через сорок минут». Голоса, голоса. После Мытищ стало прохладнее, тише. Я открыла глаза. В проходе никто уже не стоял, а напротив моего знакомого появилось свободное место. Я поднялась и прошла качающимся вагоном.

Села напротив. Он увидел меня вдруг так близко и вжался в спинку сиденья.

– Прошу прощения, – сказала я.

– Это я, – лицо его покраснело, – я должен извиниться.

– За что, помилуйте?

– За вчерашнее. Я. Прошу. Извините.

– Да бога ради. Ничего страшного. Выпили и расслабились. Всем бы нам надо иногда. Мы слишком напряжены. И вы сейчас. Перестаньте. Я без претензий, абсолютно. Я вас вчера по телевизору видела, вот вопрос, вот что интересно.

– Да, – сказал он, глядя на меня с мучительной настороженностью.

– Вы тоже это смотрите?

– Все это смотрят.

– Расскажите. Кто это снимает? Кто-то местный, конечно? Где студия? Там ведь рекламы нет? На что они вообще живут? И почему только эти сюжеты? Почему элементарных новостей нет, местных?

– Новости в газете.

– И там бы не помешали.

– Там, это где?

– На этом канале.

– На каком?

– У меня на восьмом.

Он молчал. Взгляд у него был загнанный.

– Вам неприятен этот разговор? Я тогда не буду. Не думала.

– Да нет. Просто… Да, не очень приятен.

– Нет, я понимаю. Но, в конце концов, я же и так вас видела, в окно автобуса. А потом уж только по телевизору.

– Мне стыдно, что вы меня видели. Таким. А тут еще десять тысяч человек увидели, и жена, и дочка.

– Да, это верно, согласна. Можете в суд, кстати, подать.

– На кого?

– На того, кто снимал, разумеется. И тех, кто в эфир дал. Подсудное дело, без шуток.

Он вдруг рассмеялся.

– Не думала вас насмешить.

– В суд подать невозможно, вот в чем штука.

– Странно.

– Считаете, что только вы можете додуматься насчет суда? Все прочие дурачки неразумные?

– Тогда почему терпят, если не дурачки?

Он не отвечал.

– Да не молчите, я умираю от любопытства, я ваш башмак готова съесть, лишь бы узнать.

– Уже давно. С позапрошлой еще осени. Лично я тогда наткнулся на этот канал. Вечером, после работы. Аля на кухне с Иришкой математикой занималась. Видите, даже обстоятельства помню. Поначалу ничего, показывают и показывают что-то из нашей жизни. Знакомые лица вдруг. Ну и ладно. Но людям, конечно, не очень приятно, что их так, без спросу. Пошли в поссовет. А глава наш сам туда попал, в телевизор. Вроде бы ничего такого, стоит в ванной и ногти стрижет. Но как-то так показано… неприлично. Во весь экран потому что, наверное. Так что наш глава, он с нами, на нашей стороне. Вызвал ученых. Ходили, измеряли что-то. Ванную всю обыскали у главы. Ничего там не нашли, не прояснили. Военные приезжали. Следователь. И ничего. Непонятно кто, непонятно как.

Распорядок моей тогдашней жизни.

В будни вставала в пять тридцать утра, по будильнику, пришлось купить, так как здешний не звонил. Поднималась и шла в ванную. Вставала под душ, чистила прямо под душем зубы, выключала воду и стояла, оглушенная. Вода уходила в сток. Я вытиралась, надевала халат и шла ставить чайник.

Даже не знаю, зачем все эти подробности, могут ли они хотя бы что-то прояснить. Я выпивала чай с ломтем серого хлеба, намазанного маслом. В киоске у рынка этот хлеб назывался «деревенским». Ополаскивала кружку и мокрую ставила на стол. Торопливо одевалась и бежала на автобус. В вагоне подкрашивала ресницы. Наловчилась даже при большой качке, главное – сесть.

Утром на Ярославский вокзал прибывает множество электричек, и огромная толпа валит по платформам к метро. Скапливается в долгом подземном переходе. Молчаливая, траурная процессия. Катакомбные люди. Загорается зеленый глаз, и автомат выпускает меня. Я достаю второй пропуск, в метро. Стеклянные дверцы расходятся, и я прохожу. Толпа несет меня к эскалатору. Подземные жители. Через двадцать минут я выбираюсь на свет. Из метро направляюсь по переходу в переулок, к высокому зданию, достаю на ходу третий пропуск. Вахтер дает мне зеленый свет. Я смотрю на себя в зеркале в бесшумном лифте, иногда мне кажется, на мгновение, что моего отражения нет, что и меня нет, на мгновение, за которым я вновь есть; остается вопрос: кто это только что меня не видел? В кабинете затхлый воздух. Я отворяю окно и слышу стон. И вскрик. Внизу, под окном, зоопарк. Я смотрю на крыши павильонов и думаю, что схожу в зоопарк после работы. Но после работы мне уже не хочется в зоопарк, не хочется в театр и в кино, мне хочется поскорей оказаться дома, одной, скинуть туфли и одежду, надеть старый халат, поставить чайник. Я обжилась в маленькой квартире, стены и вещи уже не кажутся чужими.

Как правило, я успевала на электричку в восемнадцать десять. Она подходила к станции в девятнадцать ноль пять. Автобус нас ждал. Он отправлялся в двадцать три минуты. Узкой извилистой дорогой мы тащились до Ярославки, разворачивались у деревни под названием Кощейково и через несколько минут заезжали в поселок. Я выходила на площади. В магазине горел свет, толклись люди, казалось, что там праздник, я вспоминала, что ничего нет к чаю, и заходила в магазин. К восьми вечера я обычно уже бывала дома. В восемь тридцать садилась у телевизора и включала восьмой канал. Это стало привычкой.

В электричке мы здоровались с моим всегдашним попутчиком, но разговоры никакие больше не заводили. Он обычно задремывал над своей газетой, а я в конце концов закрывала книгу и смотрела в окно. Проталкивались торговцы и попрошайки. Один день походил на другой. Как-то раз мне приснилось: «Дни неотличимы один от другого, прошлое – ошибка памяти». Так оно и есть – до поры до времени.

Девятнадцатого сентября вечером, в начале девятого, я устроилась перед телевизором и включила восьмой канал. И увидела тарелку с макаронами.

Короткие, полые макароны. Белые, блестящие от масла.

Пальцы, тоже блестящие от масла.

Забирают из тарелки макаронину. Возвращаются, замирают над тарелкой. Берут макаронину.

Я не сразу сообразила, что это мои собственные пальцы. Точно. Шрам на указательном. Смешные пальцы. Мне всегда казалось, что у меня смешные пальцы.

Другая рука. Мужская. Широкая ладонь. Пальцы маленькие, крепкие, загорелые, ногти обрезаны очень коротко. Ухватили макаронину.

Мои пальцы.

Его.

Мои. Его. Столкнулись. Встретились.

Его масляный палец проводит по моему. Забирается ко мне между пальцами. Елозит.

Камера тащится, как осенняя, готовая к смерти муха. По его руке. До локтевого сгиба. До плеча. До ключицы. Острый кадык движется под небритой кожей. Мой попутчик?!

Неловко смотреть. Я выключила.

Никогда ничего подобного в жизни не происходило. Мы вообще нигде не встречались, кроме как в электричке. Вот так да. Вот вам и документальные кадры. Я дала себе слово, что больше не буду смотреть восьмой канал. Хватит с меня вообще телевизора. Буду читать.

Назавтра мой попутчик не появился. Поначалу я думала, что решил ехать в другом вагоне. Но и в автобусе его не было. Наверное, решил от греха подальше другой электричкой ехать. Лишь бы не встречаться со мной. Лишь бы не столкнуться взглядом. После того, как наши – наши? – пальцы столкнулись – у всех на виду.

Дома я все-таки не сдержала любопытства и в восемь часов включила телевизор. Но экран не осветился. Старый телевизор сломался. И слава богу, так я решила. Дни мои потекли вновь однообразно, по приснившейся мне формуле о несуществовании прошлого. И скоро я стала забывать о восьмом канале.

Выходной день. Я лежала в постели и представляла, как варю кофе. Насыпаю зерна в кофемолку. Нажимаю на кнопку. Кофемолка гудит.

Я лежала в постели, и мне казалось, что я слышу запах размолотого кофе. И от этого воображаемого запаха я встала. В сонном утреннем свете достала кофемолку, турку. С чашкой только что сваренного кофе подошла к окну. И увидела внизу, на улице, людей. Они тихо стояли под окнами нашего дома. Я посмотрела немного на эту странную толпу и отошла от окна. Выпила кофе, вымыла чашку и турку. Вернулась к окну. Люди стояли. Я приоткрыла форточку, но не услышала разговоров. Если и были, то очень тихие. И вдруг люди стали расступаться, прижиматься к обочинам старой асфальтовой дороги. Дорога освободилась, но приближающейся машины я не слышала. Я ждала вместе с толпой. Отвлеклась буквально на секунду – закрыть плотнее кран. Шагнула к окну и увидела открытый гроб. Он плыл над толпой. Я узнала застывшее лицо покойного. Мой попутчик.

Гроб пронесли. Толпа сомкнулась и последовала за ним, я бросилась в комнату, торопливо оделась. Выскочила из подъезда. Толпа текла. Как будто весь поселок вывели на улицу.

На площади у маленького памятника Ленину стояли «пазик» и два древних «икаруса». Гроб погрузили в «пазик». Женщина и девочка в черных платках. Наверное, жена и дочь, Аля и Ира. Им помогли забраться в «пазик». В «икарусы» набились люди. Автобусы медленно развернулись на площади и тихим ходом покатили из поселка к Ярославке. Толпа стояла. Кто-то тихо произнес, что поминки будут в семь, в ресторане «Сказка». Кто-то сказал, что это только для близких.

– Ну, конечно, – рассудил мокрый от пота мужчина, – всех накормить никаких денег не хватит.

– Простите, – спросила я его, – отчего он умер?

Мужчина пристально и недоверчиво посмотрел на меня.

– Я правда не знаю.

– Ну, ты даешь, – пропел чей-то тонкий голос.

– Помолчи, – сказал мужчина, не оборачиваясь на голос. И спросил меня: – А телевизор вы что, не смотрите?

– Сломан.

– А вас там часто в последнее время показывали. С ним. С Сергеем Ивановичем покойным. То волосы вы друг другу гладите. То книжку одну листаете. Вроде бы ничего особенного, но как-то так выходит… непристойно. Он потому и с собой покончил. Не вынес такой славы.

– Ничего этого не было, – прошептала я.

– Да, – крикнул тонкий голос, – он щас фантазировать моду взял, бабка моя как будто в магазине мороженое из витрины прямо стала есть, прямо в магазине, да сроду она ничего такого, что она, голодная?!

– Достал уже с бабкой, – не оборачиваясь от меня, сказал мужчина.

– Между прочим, бабке моей тоже «скорую» вызывали.

Помолчали.

– Надо что-то делать, – сказал мужчина.

– Что? – спросили его.

Мужчина молчал.

– Хоть что, – сказал кто-то.

Из аптеки вышла на крыльцо тетка в белом халате. Она закурила. Я стояла и смотрела, как тает белый дым.

Мы выпили водки, пустив бутылку по кругу, помянули Сергея Ивановича. Темнело. Аптекарша закрыла свою аптеку и пробралась мимо нас.

– Вот, – сказал мужчина, – домой спешит, скоро восемь, включит телевизор.

Раздался вдруг звон стекла. Кто-то бросил камень во второй этаж, в широкое окно поссовета.

– Дураки, – сказал мужчина.

Загудела сигнализация.

Через несколько минут на площадь медленно въехала черная машина. Толпа расступилась. Задняя дверца с правой стороны отворилась, из машины вышел усталый невзрачный человек. Посмотрел запавшими глазами.

– Что вы тут? – спросил. – Стекло выбили. Зачем это? Что вы этим хотите? Чем стекло виновато? Чем я виноват? Как дети.

– От бессилия, – сказал мужчина. – Люди не знают, что делать. Как нам вообще всем быть?

– Как быть? – Мужчина оглядел стоящих рядом с ним медленным взглядом. – Я вам скажу. Очень просто. Не смотрите.

Оглядел толпу и повторил:

– Не смотрите.