Николай Игоревич.

Сорок восемь лет. Подполковник. Живет в большом городе в Восточном Казахстане. Только что вышел в запас. Служил в штабе гражданской обороны области. Женат. Единственный ребенок, дочь Лера закончила школу, уехала в Москву и поступила в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта. Живет в общежитии. Супруга Николая Игоревича Мария Натановна – врач-терапевт.

На дворе середина восьмидесятых. После ухода в запас офицер имеет право выбрать место жительства. Любой город Советского Союза, кроме Москвы, Ленинграда, столиц союзных республик и некоторых особо чудесных мест, к примеру Одессы. Впрочем, офицер имеет право вернуться туда, откуда призывался на службу. Даже в Москву. Государство обязано выделить офицеру и его семье квартиру.

Город в Восточном Казахстане Николаю Игоревичу и его жене не нравился. Несмотря на солнце, на желтые осенние дыни и живых карпов в магазинах, несмотря на синие сопки и суровый, в каменных берегах, Иртыш. Слишком уж сладкий был в этом городе воздух. Титано-магниевый и свинцовоцинковый. Огнедышащие драконы кормили город и душили. Да и скучал Николай Игоревич по Средней России, по серому, низкому, текучему небу, по соломенным октябрьским равнинам. Хотя возвращаться в свой родной город, под таким именно серым, текучим небом стоявший, он не собирался.

«В детстве мне там было хорошо: печка, бабка, пироги, лыжи, горка, товарищи, – говаривал он, – а сейчас что мне там делать? Ни бабки, ни печки, ни пирогов, товарищи большинство спились, да если и не спились, общего уже ничего».

Так себе городок, если смотреть взрослыми, серьезными глазами: скучный, маленький, дымный. Нет, не годится для остатка дней. Остаток хотелось провести в тишине и удобстве. Чтобы и лес грибной недалеко, и культура.

Они с Марией Натановной много разговоров проговорили о том, где бы им преклонить голову на старости лет. Разглядывали карту, произносили названия городов. Хотелось, чтобы город был на реке. И чтобы река была чистой, прозрачной. Чтобы в городе был парк. И драматический театр. И памятники архитектуры. И колхозный рынок. И доброжелательные жители. И хорошая поликлиника с местом терапевта для Марии Натановны. О работе для себя Николай Игоревич не беспокоился. Работу он найдет. Хотя бы на дому. Утюги чинить и телевизоры. Что угодно. Колоть дрова. Водить машину. Все Николай Игоревич умел и ничего не боялся, никакого дела. Мария Натановна горя с ним не знала. Весь ремонт в доме Николай Игоревич делал сам, аккуратно, умело. Он никогда не спешил, не рвался, все продумывал, намечал, прикидывал. Даже иногда очень долго не брался, что-то вычерчивал у себя в блокноте, весь план действий разрабатывал, как полководец. И не план битвы, а план кампании. Изучал территорию «врага». Собственные силы взвешивал. И так как любил все делать своими руками, то и знал, где достать материал, у кого.

Они даже думали с Марией Натановной, что в новом и окончательном уже своем городе обзаведутся непременно участком и на нем выстроят дачу, посадят яблони и вишни, и внуки будут к ним приезжать дышать воздухом. Помотались они по Союзу за тридцать почти лет службы будь здоров – и Сибирь Восточная, и Сибирь Западная, и Средняя Азия, и Казахстан Восточный, бывший Алтайский край, и по общежитиям, и по казенным квартирам. Так что очень уже им хотелось тихой гавани, своей собственной.

О городах расспрашивал Николай Игоревич знакомых, собирал сведения в блокнотик.

Из гражданской одежды имелся у Николая Игоревича один костюм черно-коричневый и один костюм сливочного цвета, летний.

– Оба цвета вкусные, – говаривала Мария Натановна.

Вкусные, сытные, калорийные, добавлю я от себя.

Костюмы были давнишние, но сохранились как новенькие в темном высоком шкафу, пропахли смертельной лавандой. Что для человека летучая сладость, то для моли летучей – смерть. Сладкая ли, не знаю. Костюмы сохранились, так как и вне службы Николай Игоревич носил военную форму. В ней ходил в магазин, и на рынок, и в кино с Марией Натановной. Были у него рабочие брюки, старые, от военно-полевой формы, – очень удобные, плотные темно-зеленые галифе. В старых армейских рубашках ходил Николай Игоревич дома, закатав до локтей рукава. Но в поездку он решил надеть гражданское. Чтобы слиться с толпой, не выделяться. Костюм ему было жалко трепать по поездам, и потому взяли в местном ЦУМе черные простые брюки.

– Смотрю на них, и кажется, будто горелым пахнет, не брюки, а головешка, – сказала Мария Натановна.

Купили рубашку в желто-серую клетку.

– Немного солнышка, – обрадовалась Мария Натановна.

Из простой светло-серой шерсти она связала Николаю Игоревичу толстый свитер с высоким воротом. Купили серое драповое пальто, такое же тяжелое, как офицерская шинель. Шапку-ушанку Николай Игоревич решил надеть все-таки свою, армейскую, старую, со вмятиной на месте кокарды; шапка эта была у него рабочая, он носил ее с ватной телогрейкой. Выглядел в своем дорожном одеянии Николай Игоревич солидно. Несмотря даже на армейскую шапку с вмятиной.

– Импозантно, – сказала Мария Натановна.

Они посидели перед дорожкой на старой кухне. Таракан прошуршал. Никак не было возможности избавиться в этой квартире от тараканов, исчезали и набегали вновь. Мария Натановна надела на выход черное пальто с меховым серебристым воротником и такую же меховую шапочку. Шли они к станции молча, наблюдая проезжающие трамваи, вдыхая сладкий смертоносный воздух. Снег лежал только что выпавший, младенческий. Мороз был слабый, не подгонял.

На платформе ждали поезда.

– Носки шерстяные я не забыла тебе положить? – спохватилась озабоченно Мария Натановна.

Утро стояло прекрасное, тихое, с фиолетовыми тенями. Поезд пришел чистый, натопленный, с белоснежными занавесками в сияющих окнах. Мария Натановна зашла вслед за мужем в вагон, увидела кипящий титан, туго натянутую дорожку, белое постельное белье, спящих еще пассажиров за зеркальной дверью купе. Поцеловала мужа в гладко выбритую щеку, холодную с улицы. Он поцеловал ее, вдохнул запах духов и пудры. Он любил наблюдать, как она пудрится перед круглым зеркальцем. Как прыскается душистой водой.

– Провожающие, выйдите из вагона, – сказала проводница в черной форме с золотыми пуговицами.

Мария Натановна примерилась и спрыгнула с ажурной ступеньки на низкую, песком посыпанную платформу.

Она стояла внизу. Из серого мехового облака смотрело маленькое лицо.

Громадный железный состав тронулся. Мария Натановна прошла за ним недолго, пока он не ускорил ход.

Вечером ей было скучно одной дома. Она посидела у телевизора. Начала вязать из цветных остатков шарф. Оставила вязанье, выключила телевизор, села на кухне за стол, из тетради не вырвала, а ножницами вырезала аккуратно лист, послушала тик-так часов и начала письмо:

«Здравствуй, дорогая Лерочка! Вот взяла твою старую тетрадку по математике, одни пятерки, чистый из нее листочек вырезала и пишу тебе. У нас морозец. Не знаю, как у вас, говорят по телевизору, что ноль градусов, но они и про нас говорят, что минус пять, а холоднее. Начала тебе шарф…»

Николай Игоревич стоял у окна в узком коридоре. Поезд качался и вез его за Урал, в русскую Европу. К городу на чистой реке. О нем рассказал Николаю Игоревичу человек по имени Никита. Он окончил военное училище в Ленинграде и отслужил в городе на чистой реке один год – круглый, завершивший круг, замкнувший и укативший. Год укатился, а Никиту отправили к ним, в Восточный Казахстан, уже не лейтенантом, а капитаном, и он щеголял в новенькой светло-серой шинели, и девушки на быстрых каблучках поглядывали на него.

Никита успел разглядеть город на чистой реке и зимой, и летом, и осенью, и весной, и в солнце, и в тьму. Жил он там на съемной квартире, в доме, который строили после войны военнопленные немцы, и в этом Никита усматривал символический смысл. Никиту считали слегка сумасшедшим, но сумасшествие его вызывало даже уважение. Никита был обращен своим бледным, не впитывающим солнца лицом в давно отгремевшую войну, хотя как отгремевшую? – если и посейчас находятся снаряды, готовые разорваться от неосторожного толчка, погубить и покалечить. Никита хотел увидеть ту войну как можно лучше, хотя бы и чужими глазами. Но ведь и астроном смотрит в космос не своим слабым глазом, а электронным глазом машины. Никита собирал свидетельства непосредственных участников, он спешил – шли уже восьмидесятые годы, поколение вымирало.

Никита жил войной. Он жил на войне. Даже с красивой девушкой, танцуя в Доме офицеров под музыку диско. Война не кончалась. Не в силах Никиты было ее остановить. Никита много об этом переговорил с Николаем Игоревичем, который годился ему в отцы, но оказался лучшим собеседником. Сиживали они за столом у Николая Игоревича до утреннего бледного света. Никита рассуждал о Боге.

– Если бы он был, – говорил Никита, – если только предположить, что Он есть, то возникает вопрос: как Он видит? Как Он видит все, со всех сторон, каждую точку Вселенной, одномоментно? Не есть ли глаза людей – Его глаза? Множество Его глаз.

Так рассуждал Никита. Не он первый, не он и последний.

– В войне столько миллионов людей было, и каждый что-то видел своими глазами, и если собрать все эти картинки в одну, то это и будет взгляд Бога. Всеобъемлющий. Вездесущий. Потому что люди везде были – и на небе, и в щелях на земле, и в подвалах, и в чистом поле, – везде и повсюду, в штабах, в лагерях, по болотам пробирались, под артобстрел попадали, под бомбы, лежали в госпиталях, сколько их там было, везде и повсюду, сколько миллионов глаз, сколько за четыре года каждый успел рассмотреть. Если бы все это собрать, и был бы полный взгляд, взгляд Бога. Но уже не соберешь, никогда не соберешь, сколько там погибло народу, они уже никогда не расскажут, да и эти, кто до сегодняшнего дня доплыл, и они мрут. Или не помнят. Или не хотят говорить правду. Или не умеют. Но это уже помехи, искажения, астрономы тоже с помехами видят. И ничего нет второстепенного, все главное, ничего нельзя выкинуть, упустить.

Записывал Никита разговоры летучим карандашом в блокноте, поспевая за речью, затем расшифровывал записи, стучал на пишущей машинке, мучил соседей. Множество у него скопилось бумаг в аккуратных картонных папках, два больших чемодана. Фотокарточки, письма военные тоже иногда Никите перепадали. Письма он любил больше всего, считал самыми верными свидетелями. Разворачивал трепетными пальцами. Знал наизусть. Да и все свои записи он помнил. И мог при случае восстановить.

Мария Натановна говорила Николаю Игоревичу о Никите: наш маньяк. Жалела его, мечтала женить на хорошей, доброй девушке. Была на примете одна, фармацевт из больничной аптеки. Но Никита связался с буфетчицей из вокзального ресторана.

– Поблядушку нашел, – сердилась Мария Натановна.

– Зато сыт, – усмехался Николай Игоревич. И добавлял: – Это она его нашла.

Как бы то ни было, на мнение Никиты о городе можно было вполне положиться. Несмотря на молодость лет, он и в самом деле много повидал. Благодаря своей мании, вынуждавшей его быть внимательным и точным.

Итак, Николай Игоревич стоял в узком коридоре. Смотрел на зимнюю, убегавшую назад землю. Она казалась малозаселенной, почти пустынной, иногда показывались дома и тут же исчезали, и подступал заснеженный лес, и не отпускал долго, казалось, что надвигается и вот-вот сомкнется, поглотит поезд вместе с железной дорогой, но лес обрывался вдруг, показывался переезд, за переездом поле, в поле на лыжах шел мальчик, один-одинешенек.

Солнце пробивается сквозь морозный туман, мальчик останавливается и смотрит на далекий грохочущий поезд, идущий на запад, уносящий Николая Игоревича, и всех пассажиров, и машиниста, и помощника, а Николай Игоревич уже сидит в купе и знакомится с соседями, и проводник несет им чай, стаканы покачиваются в подстаканниках, Николай Игоревич рассказывает, зачем едет в незнакомый город, угощает попутчиков пирожками с рисом – напекла в дорогу Мария Натановна. А мальчик все стоит один в поле на накатанной лыжне, и ему немного страшно в безлюдной пустыне, хотя светит солнце и даже тепло лицу. Но так тихо и так безлюдно, и такое застывшее небо над головой. И ты такой маленький здесь. Черная, лишняя точка.

К вечеру, устав уже от чая, от лежания на верхней полке, от душного воздуха, вновь вышел Николай Игоревич в коридор. У окна стоял сосед со второй верхней полки, невысокий, крепкий, в белой майке и синих спортивных шароварах. Николай Игоревич встал рядом с маленьким, коренастым соседом, пахло от него крепкими, едкими папиросами и прохладным «Тройным» одеколоном.

Они молчали, смотрели, как угасает на горизонте солнечный, в облаках разлитый свет, отгорает и обращается в пепел.

– Вот ты говоришь, воздух сладкий, – произнес вдруг сосед. – У нас воздух тоже не сказать что свежий. Химических запахов, правда, нет. Липой пахнет, когда цветет. Или, когда печи топят, дымом тянет. Но производство все равно вредное. А где оно полезное, я не знаю. И река уже, конечно, не такая, как в детстве была, сырой воды не попьешь без страху, да и так лезть в воду подумаешь, стоит ли. А я все же не хотел бы уезжать. Даже если совсем рай. Я здесь врос, корни пустил, вытащи меня отсюда, из земли этой, я и помру. Я уже сам отравлен. Вместе с водой и воздухом.

– Очень понимаю, – отвечал Николай Игоревич, – я бы тоже так врос, но не дали. Жизнь мне такая выпала, не успевал врасти.

– Дело военное.

– Вот именно. Сам ничего не решаешь. А сейчас иди, куда хочешь, а я и не знаю, куда хочу.

Стемнело. Николай Игоревич был уже один у окна. В дальнем черном пространстве мерцал огонек. Колеса бешено стучали, поезд мчался, рвался вперед, но казалось, глядя на неподвижный огонек, что поезд никуда не движется, что он застрял в этой ночи и никуда от этого дальнего огонька ему не деться. Морок.

«А может быть, – подумалось Николаю Игоревичу, – огонек – центр, и поезд идет вокруг него, как Земля вокруг Солнца, огонек сегодня виден, а завтра нет, но существует всегда, и поезду от него не отвязаться».

Было уже совсем поздно, весь вагон уже спал, и Николай Игоревич тоже отправился спать.

Через три дня – так далеко увез поезд Николая Игоревича – пришла Марии Натановне телеграмма: «Доехал хорошо целую Коля».

Мария Натановна разглядывала точку на карте, название точки на карте равнялось названию реального города, город скрывался за названием, весь, со всеми своими улицами и жителями. И Николаем Игоревичем, потому что и Николай Игоревич был сейчас в этом городе, так далеко от нее. У Марии Натановны настало уже шесть вечера, а там еще только три часа дня.

«Наверное, уж пообедал, – думала Мария Натановна, – город большой, столовая есть, кафе – может, и ничего готовят – или в гостинице. Или в комендатуре с кем-нибудь познакомился, и там люди хорошие есть, сидит у кого-нибудь в гостях или место смотрит, где у нас будет квартира. Ходит по магазинам – как там со снабжением? Кинотеатр широкоформатного фильма там должен быть. В драматический театр пойдет вечером, посмотрит, как актеры играют».

Мария Натановна волновалась. И за Николая Игоревича. И предчувствие скорого переезда ее томило и пугало. Хотя уже одиннадцать раз переезжала, вся ее семейная жизнь была кочевой. Но теперь предстоял последний переезд. Предстояло укорениться. Навсегда. «Навсегда» оказалось для Марии Натановны слишком большим словом. Ее сознание не могло его охватить.

«Навсегда», – думала Мария Натановна на каждом шагу. И не могла осмыслить.

Все эти дни, пока Николай Игоревич был в отъезде, она прощалась с городом, а он показывал ей себя в зимней красе.

«Точно сахарный», – думала Мария Натановна.

Морозный, солнечный, ясный.

Мария Натановна ходила к Иртышу в каменных берегах. И пыталась вообразить его течение под толстым льдом. Большую лобастую рыбу. Ходила по центральным прямым улицам. Увидела парикмахерскую за детским садом, в жилом доме. Ей показалось, что еще вчера этой парикмахерской не было здесь. Мария Натановна даже спросила прохожую старушку.

– Вчера точно была, – усмехнулась старушка. – До такого я еще не дожила, чтоб вчера не помнить.

Мария Натановна долго стояла и наблюдала, как в освещенном сияющим электричеством зале сидит под белой простыней мужчина, как лезвия ножниц посверкивают, как падают темные пряди на линолеум.

За эту прогулку Мария Натановна много заметила того, что все пять лет здешней жизни ускользало от ее глаз, а теперь вот решило показаться. Деревья. Арки. Лица людей. Город оброс вдруг подробностями.

«Это он со мной прощается», – догадалась Мария Натановна.

В поликлинике уже знали о скором ее отъезде. Очень горевала медсестра Клава, которая работала с ней все эти годы.

– Я нервная, – сокрушалась Клава. – Я сумасшедшая, дома всех дергаю, с утра психану, наору, а сюда приду, вы мне что-нибудь скажете, даже неважно что, что угодно, хоть про погоду, меня и отпустит.

Мария Натановна и в самом деле умиротворяла. Без усилий и не нарочно. Так уж она была устроена.

– С тобой и наркоза не надо, – посмеивался Николай Игоревич.

– Ах, как жалко, что вы уезжаете от нас, – переживали больные, – прямо хоть за вами отправляйся, вещи собирай.

А главврач так сказала:

– Да пусть ваш Николай Игоревич уезжает, коли ему охота, а вы оставайтесь.

– Это все равно что сказать: пусть ваша рука или нога уезжает, а вы оставайтесь, – рассмеялась Мария Натановна.

Вот, к примеру, посуда.

Сервиз Ленинградского фарфорового завода. Без трещин и сколов, как новенький. Купили здесь, в Восточном Казахстане. Веточки коричневые с золотыми мерцающими лепестками, переплетаются веточки. Сложный узор, не сразу и разберешь, а разберешь, так и усомнишься: веточки ли это? Или блики света на текущей воде?

Любила сервиз Мария Натановна. Выстояла за ним долгую, как война, очередь. По записи давали, холодным мартовским днем. Ставила его только на новогодний стол. Чай в мерцающих чашках становился солнечным. Рождение света из скрученных черных лепестков было чудом. Чай, конечно, к Новому году заваривали не грузинский, грузинский чай пасмурный, для трудовых будней. К Новому году доставали индийский, с королевскими белыми слонами. Николай Игоревич приносил из буфета. Полюбившая сумасшедшего Никиту Томка и придерживала, простая душа. И чай индийский, и конфеты московские, и сыр голландский, и колбасу одесскую или краковскую.

Вопрос заключается в том, как довезти сервиз этот со всеми его веточками, лепестками и бликами? Через леса, через реки, через степи, через Уральские горы. В целости и сохранности к новому месту. А кроме сервиза, сколько еще всего нажито! И телевизор цветной «Горизонт-723», и проигрыватель «Мелодия-103В стерео», и пластинки к нему. И со старинными голосами: Шаляпин, Лемешев, Вертинский; и с детскими волшебными спектаклями; и с зарубежной эстрадой. Книги – целый шкаф набили – по военной истории, кулинарные, детские. Жаль расставаться, Лерочка их читала, плакала над «Оводом», из «Трех мушкетеров» фразами разговаривала, «Тому Сойеру» письмо писала, не сохранилось. Стенка чехословацкая, кухня венгерская, ходовая посуда, одежда. Новогодние стеклянные игрушки гэдээровские. Туча вещей, целый мир.

Каждый сервизный предмет – и чашку, и блюдце, и чайник, и крышку от чайника – завернуть в газетную бумагу; свертки собрать в картонную коробку и переложить ватой. Газеты надо копить, не выбрасывать: «Известия», «Труд», «Литературку».

«Картонные ящики Николай Игоревич добудет в универмаге. Большие деревянные ящики с защелкивающимися железными замками из-под средств химзащиты остались с прошлого переезда. Телевизор завернем в детское ватное одеяло, перетянем шпагатом. Стол разберем. Стулья поставим один на другой, свяжем. Книжный шкаф можно все-таки не тащить, новый купить на месте. В крайнем случае, смастерит Николай Игоревич стеллаж. Закажем пятитонный контейнер. Наверное, хватит».

Так соображала, прикидывала Мария Натановна. Представляла: приезжает грузовик. Рабочие грузят скарб. Николай Игоревич присматривает. Вещи должны стоять плотно, надежно, не биться при качке. Рабочие закрывают наконец контейнер, получают свою плату. Грузовик разворачивается во дворе.

– А я все не верила, что вы уезжаете, – растерянно говорит почтальонша.

День стоит тихий, снежный. Они все смотрят грузовику вслед.

Почему зиму представляла себе Мария Натановна? Не собирались они переезжать зимой, только летом. Это смотреть Николай Игоревич по зиме решил, чтоб увидеть город без прикрас, обнаженным, понять сразу, как работают коммунальные службы.

Мария Натановна спала тревожно, прислушивалась к подъездной двери, она у них была на пружине, ухала пушкой. Дверь выстреливала, Мария Натановна вскакивала с постели, подходила к глазку. Смотрела на выпукло залитую неподвижным светом площадку. Возвращалась в комнату. Отогнув штору, заглядывалась на ночной мерцающий двор.

Где-то там ее Коля?

Трогала горячую батарею и шла в постель. Завтра на работу, надо выспаться.

Через десять дней ожидания Мария Натановна позвонила знакомому милиционеру, она когда-то вовремя заставила его жену пройти обследование. Милиционер перезвонил к вечеру. Сказал, что связался с тамошней комендатурой. Николай Игоревич к ним заходил. Девять дней назад. Расспрашивал. Больше не появлялся.

– Давайте подождем, – просил милиционер.

И Мария Натановна подумала, что говорит он примерно с той же интонацией, с которой она обращалась к своим испуганным пациентам. И с теми же словами:

– Давайте подождем.

Только она еще добавляла: «Вот придут анализы».

Ближе к ночи Марии Натановне казалось, что она потеряла опору, летит в безвоздушном пространстве. Без воздуха. Без света.

Заварила пустырник и подумала горестно: «Пустырник, пустырь, пустошь. Ну, хоть ты там растешь, пустоту заполняешь. И мою пустоту заполни».

К концу второй недели, в пятницу после работы, Мария Натановна вынимала газеты из почтового ящика. Из газет выскользнул конверт. Дрожащей рукой она подняла его с пола. Измятый. С расплывшимся пятном на уголке. Две недели добирался.

Проклятая почта. Как будто они пешком эти письма несут. В заплечных мешках. АВИА, тоже мне.

Она начала читать тут же, на лестничной площадке, и не слышала уже ни пушечных выстрелов, ни шагов, ни голосов.

«Здравствуй, Маша, объясню телеграмму о задержке…»

Какую телеграмму? О какой задержке? Не было ничего! Ну, почта!

«…решил я посмотреть еще один город. Этот что-то мне не показался. Так вроде бы Никита ничего не соврал: и чисто, и парк над рекой, и ребята нормальные в комендатуре. Говорят, из Москвы артисты часто приезжают. Но думаю еще посмотреть. Не легло на сердце. На всю последнюю жизнь решаем. С деньгами нормально. Здесь снимал у хозяйки комнату, ребята сосватали. Помылся нормально после дороги, простирнул кой-что. Не волнуйся, сыт и здоров. Город серый. Ясно, что зима, так и задумано – зимой смотреть, весной сады украсят и так далее. Топят, кстати, не очень. И поликлиника в старом здании. У тебя-то там – последнее слово, а здесь – коридоры узкие, люди толкутся. Посмотрю еще. Ребята сватали один город, к югу поближе, к теплу. Лучше я сейчас помотаюсь, чем потом жалеть. За деньги не волнуйся».

Схватила бы Мария Натановна ручку да начертила бы огненные слова: «Да разве я за деньги волнуюсь?!»

Но куда писать? Куда до востребования, в какой город?

Где-то он сейчас, ее Коля?

Терпеть и ждать, что еще остается.

«Ну, вот, Маша, второй мой отчет. Пишу на почтамте. Город южный, мороза, снега нет, но в принципе бывает. Снабжение неплохое…»

Усмехнулась Мария Натановна. Как будто и снег от снабжения зависел: то завезут, а то жди. Читала она и перечитывала. У них был мороз уже сильный, земля, как железо, гудела под ногами. Но дома, слава богу, тепло, да и чай, хоть и грузинский, согревал.

«…Снабжение не так чтобы совсем плохое. Люди мне не особенно понравились, все как-то шутят, не поймешь, когда уже всерьез. Еду вечером на северовосток, город на Волге. Здешний комендант там служил, хвалит. Посмотрим. За деньги вообще не беспокойся. Одному майору починил телевизор, его соседу “жигуленок” реанимировал. Заработал нормально. В столовой тут была неплохая еда, супвторое – по всем правилам».

Третье письмо вынула из почтового ящика утром. Читала в автобусе по дороге на работу, место досталось у окна, так что не толкали. Проехала остановку, уже и не читая, глядя в окно на размытый свет фонарей.

«Вообще город хороший. Были бы помоложе, ни секунды бы не сомневался. Во-первых, здесь сейчас Гриша Бабушкин, помнишь, в Чите парень был? С Любой у него еще была история. Он и к тебе подкатывал. Так вот, женился здесь на чувашке. Вроде бы нормально живут. Накормили меня до отвала. Рыбу свою ели, Гриша ловит, говорит, будем вместе – будем ходить на лодках на острова. До утра сидели. Детишек у него маленьких двое, так тоже маленьких захотелось в доме. Город большой. Предприятия. В то же время – природа. В магазинах, конечно, слабо. Но это практически везде. Исключая Москву и столицы республик. Набережная красивая. Волга не хуже Иртыша. Театров два: драматический и оперный. Своя труппа. Новый кинотеатр в центре, я ходил, отличный. Люди спокойные. Говор своеобразный, но быстро привыкаешь и сам начинаешь так же говорить. Единственное, что весь город вверх-вниз, с горки на горку. Красиво, но старикам ходить трудно. Квартиру обещают в новом районе. Старый больше по душе, но дом будет высокий, хороший, рядом с водохранилищем. Ты уж не сердись, Маша, съезжу я еще в одно место. С деньгами нормально. Во-первых, я аккуратно, во-вторых, спрашиваю, и всегда кому-то что-то надо чинить. Я чиню, люди благодарят, а я не отказываюсь. Береги себя, Маша, не волнуйся. Посмотрю еще, тут главное – не ошибиться».

Уехал Николай Игоревич почти сразу после Нового года, 3 января, а вернулся 20 марта, уже снег таял. Похудевший, поизносившийся, с провалившимися, потемневшими глазами.

– Как после войны, как после войны, – повторяла-шептала Мария Натановна.

И пальто его будто порохом пропахло.

Принял ванну, выпил с Марией Натановной ледяной водки, поел горячего плова. И вспомнили они то время, когда жили за железными воротами с красными звездами, далеко от России и от предгорий Алтая далеко, в Средней Азии.

У них были две комнаты в прохладном кирпичном строении с деревянным темно-коричневым полом и зарешеченными окнами. Возле одноэтажного их строения росли яблони, черешни и абрикосы, за деревьями стояли кирпичные гаражи штаба гражданской обороны, асфальтовая дорожка вела к уличному туалету, шпалерами вдоль нее рос черный виноград. Охранник у железных ворот носил оружие, посторонних не пропускал, но обстановка была нестрогая, мирная. По вечерам пели цикады. Ночью открывались звезды, пропадали во тьме ледяные вершины Тянь-Шаня, жара спадала. Садились ужинать за деревянным столом во дворе. Днем водители и механики забивали за этим столом козла. Николай Игоревич и Мария Натановна полюбили местное розовое шампанское. Пили из высоких стеклянных бокалов, ели черный терпкий виноград. Собака дремала на медленно остывающем асфальте. В один из таких летних вечеров пожилой охранник-узбек и научил Марию Натановну готовить плов в черном чугунном казане. Не на растительном, а на топленом сливочном масле.

Ели этот огненный плов все вместе. Собака подбирала жирные куски. Сухое вино казалось сладким. Узбек принес из дома помидоры. Шуршала трава. И Лерочка была с ними. Никто не гнал ее спать, она быстро соскучилась за столом, улеглась в обнимку с собакой. Ленивейшее существо была эта собака. Кличку так и не смогли вспомнить.

Они не уедут. Не решатся. Останутся дышать сладкой отравой. В отпуск будут навещать Лерочку, нянчиться с внуками. Время пойдет медленно, но пройдет быстро. Новый тысяча девятьсот девяносто второй год встретят уже в другой стране. Чтобы оказаться в другой стране, никуда переезжать не надо. Сбережения их обесценятся. Как у всех. На пороге нового тысячелетия Мария Натановна устанет и уйдет окончательно на пенсию. Николай Игоревич будет работать в мастерской (изготовление ключей, ремонт сумок) до две тысячи пятого. В две тысячи десятом объявится вдруг Никита – письмом в узком конверте:

«…живу неплохо, вожу фуры, здоровье пока позволяет, никто мне моих лет не дает, женился в восемьдесят седьмом, в девяностом развелся, архив свой берегу, участники войны почти все уже умерли, вот свидетелей еще немного осталось, тех, кто детскими глазами смотрел. Помните, Николай Игоревич, вы рассказывали, как ваш эшелон бомбили? Напишите мне со всеми подробностями. Про все напишите. Что только помните. Как с одеждой было, что ели. Все мелочи».

«Кому же они нужны? – подумает Николай Игоревич. – Разве что тебе, сумасшедший Никита».

Письмо Николай Игоревич напишет – Мария Натановна уговорит. И снимет копию. Для внуков. Для правнуков. Если будут еще понимать по-русски.