Русское (сборник)

Долгопят Елена

Рассказы о любви

 

 

День рождения

Я давно живу на свете, тридцать лет, в одном и том же доме, с одним и тем же человеком, в окружении одних и тех же вещей.

— Что ты хочешь на день рождения? — спросила меня мать.

Я подумал, вот бы она удивилась, если бы я сказал: «Новую рубашку».

И я не сказал. Я в самом деле ее не хотел, я даже не понимал, зачем она. Как можно ее надеть, совершенно новую, никем до меня не надеванную, как безглазую. То есть для меня такая рубашка — как безглазый человек.

Я прихожу в ужас, когда смотрю по телевизору рекламу новых вещей, гладких, безжизненных, мертвых. Не важно, что это — туфли, чашка или автомобиль. Зачем все это новое, когда есть еще столько старых, вполне жизнеспособных вещей? Заслуженных, одушевленных.

Люди отдают мне свои вещи из жалости, им кажется, я нищий, потому что ничего не покупаю себе. Я ношу повидавшие жизнь брюки, истоптанные сандалеты, рубашку, которую мне отдали после смерти ее владельца. Все эти вещи я содержу в чистоте и порядке. Так же я забочусь о предметах в нашем доме, о заслуженном диванчике — на нем долго болел мой дед, о круглом столе в комнате, его происхождение мне неизвестно, мы нашли его на помойке. Отмывая стол от грязи, я обнаружил на столешнице неглубоко процарапанную надпись: НАТАША. Я решил, что мальчишка процарапал гвоздем имя любимой девчонки. Чувства этого мальчишки как будто передались столу; теперь я о нем думаю как о влюбленном в какую-то Наташу.

Я пользуюсь старой посудой, я починил кресло, его отдали нам соседи, и теперь я читаю в нем. Я поддерживаю в вещах жизнь, и они мне благодарны.

Матери все равно, с чего — и что — есть, что носить, на чем спать, чем укрываться. В ее комнату я не вхожу, чтобы не видеть, как она небрежна с вещами, какие они у нее запущенные, больные. Но раз в год, когда она наконец уезжает на дачу со своей тележкой и кошкой, я делаю генеральную уборку в ее логове. Я вытряхиваю все шкафы, сундуки и ящики. Перебираю залежи. Ничего не выбрасываю, но все привожу в порядок, протираю, чищу, мою. Освобождаю от зимней грязи окна, натираю до блеска скрипучий паркетный пол. Банка мастики превосходно сохранилась с давних советских времен. Просто надо соблюдать условия хранения. Я снимаю пыль с фотографий на стенах. Изображенные на них люди смотрят на меня. Те, кто позировал для этих фотографий, никогда меня не видели.

Живое существо кошку я знаю гораздо хуже любой вещи в доме. Кошка исчезает, едва заслышав мои шаги. Если бы не фотография, сделанная матерью, я бы даже не знал, как наша кошка выглядит. О ее существовании мне напоминает миска с водой на полу кухни и банка, в которую я должен складывать обрезки сыра и колбасы. Иногда — движение воздуха на том месте, где кошка была секунду назад.

Вы можете подумать, что я и с матерью не в ладу, но это не так. Мы существуем мирно и гармонично. Я не припомню ни одной ссоры. И не надо забывать, что фактически я живу за ее счет. Я нигде не работаю, так как не могу ни на чем сосредоточиться более чем на двадцать минут. Даже уборкой я занимаюсь понемногу, со значительными перерывами. Я не прочитал до конца ни одного романа, не посмотрел ни одного большого фильма. Читать или смотреть их частями, постепенно, я не в силах, так как забываю предыдущее и каждый раз мне нужно начинать сначала. Но, как ни странно, вещи короткие я помню прекрасно. Некоторые весьма ярко и четко. По всей видимости, меня страшит объем. Я теряюсь, захлебываюсь, тону. Море меня бы убило. Я утонул бы, едва завидев его; я бы задохнулся, захлебнулся увиденным.

Я далеко ушел от того вопроса, который задала мне мать: что ты хочешь на день рождения?

Я молчал, задумавшись. Она говорила:

— Спеку яблочный пирог, ты его любишь. Можно сделать плов из курицы, только не очень острый, у тебя язва.

Ем я мало и равнодушно, иногда только раз в день, но люблю чай, его пью много, он поддерживает во мне силы и ясность сознания.

Следуя ходу мысли, я сказал, чтобы она купила мне на день рождения чаю, самого лучшего.

— Да у тебя его полно!

— Ну и что? Он быстро расходуется. К тому же при долгом хранении его вкус даже улучшается. Если, конечно, хранить правильно.

— Знаешь, я боюсь тебе не угодить. Я лучше дам тебе денег, а ты сам купи какой хочешь. Будут у нас гости?

— Не знаю. Может быть, я Олега приглашу с женой.

Вы, конечно, подумали: какие у него могут быть гости? Тем не менее у меня довольно много знакомых, и среди них есть друзья. Правда, мои знакомые в основном люди в возрасте. С ними мне интереснее, чем с молодыми. Я люблю людей с прошлым. В этом смысле для меня люди как вещи. Меня тянет к пожилым, их лица как будто повернуты назад, туда, где все уже свершено и потому — совершенно. Я обожаю слушать их рассказы, их истории. И они мне благодарны.

— А Павел Андреевич? — спросила мать.

— Павел Андреевич болен.

— Но Олег обычно уезжает на все лето.

— Он говорил, что хочет остаться на этот сезон, а дачу сдать, ему нужны деньги на операцию.

— Значит, он плохо себя чувствует?

— В любом случае я позвоню и все выясню.

Олег и Маша пришли, как всегда, за четверть часа до назначенного срока. Олег ходил медленно со своей палкой, боялся опоздать, выходил заранее, потому и приходил раньше. Мать уже накрыла стол. Маша поцеловала меня. Ее дряблое, напудренное лицо пахло как сдобная булка, я едва сдержал желание лизнуть ее в щеку. Я почти уверен, что пудра на щеке была сахарная. Олег вручил мне большой увесистый сверток. Я разорвал мерцающую, как живой поток, гладкую серебряную бумагу. Под ней был старый заслуженный том в кожаном темно-коричневом переплете. В тиснении посверкивали еще золотые искорки. «ВЕСЬ МИР».

— Энциклопедия. Когда-то в детстве я очень удивился, что в ней нет статьи обо мне, — сказал Олег. — Разве меня нет в мире?

— И обо мне статьи нет, наверное, — засмеялся я.

— Но все равно, хорошая энциклопедия. Иногда забавная. Есть статьи о выдуманных персонажах из книг. Действительно стремились охватить весь мир. Здесь есть иллюстрации. Скрупулезные, тщательные, выверенные.

Это был великолепный подарок. Я обожал энциклопедии. Их лаконичные статьи я читал легко, запоминал почти дословно, и если бы игры, которые бесконечно показывают по телевизору, длились минут по двадцать, я бы непременно в них участвовал и наверняка стал бы богачом-рекордсменом. Впрочем, меня всегда пугали большие деньги.

Олег, Маша и мама выпили за мое здоровье рейнского из синей бутылки. Я вина не пью, у меня от него наступает депрессия. После ужина поговорили о прошлом. В девять они собрались домой. Я отправился провожать.

Маша взяла меня под руку. Асфальт и бетон отдавали дневное тепло. В то же время прохладно пахло землей и растениями из парка. Олег шел медленно. Мы незаметно ушли вперед. Маша молчала. Мне казалось, она думает о чем-то далеком, давно ушедшем. Вдруг она спросила:

— Вы позволите задать вам очень личный вопрос?

Я испугался, как будто ко мне подошли с острым ножом и спросили, можно ли сделать надрез и посмотреть, что у меня внутри. Тем не менее я сказал:

— Да, конечно.

— Любили вы когда-нибудь?

Такого вопроса я не ожидал.

— Нет.

— Может быть, тайно?

— Нет.

— У вас вообще нет опыта?

— Я девственник, если вы об этом.

В моем голосе прозвучала гордость.

— Вы похожи на монаха.

— Я не верю в Бога.

— В таком случае вы похожи на маньяка.

Я поразился:

— В таком случае почему вы меня не боитесь?

— Ваша мания безобидна.

Мы молчали некоторое время.

— Вы похожи на заколдованного мальчика. Вас очаровали вещи. Вы у них в плену. Я не знаю, как снять с вас порчу. Но я бы хотела, чтобы это случилось.

— А я бы — нет.

Она покачала седой головой:

— Вы еще не родились.

Домой я возвращался коротким путем, через парк.

Аллея была пустынна. Электричество уже зажгли, но фонари светили себе под нос, еле-еле. Я шел по серому асфальту, и каждый мой шаг расщеплялся на два — я шел не один. Я не мог увидеть своего спутника, сколько бы ни оглядывался, только услышать. Мне стало не по себе, и я решил выйти на улицу, пусть и удлинить путь. Парк я знал отлично. В детстве я гулял в нем один, забирался в заросли, удивляясь причудливости растений и насекомых. Я ловил жуков и, рассмотрев, отпускал. Наблюдал за бабочками, стрекозами, гусеницами, муравьями. Их было безумно много. Я терялся перед их многообразием, я почти сходил с ума. Я думал об их классификации. Мне представился Адам, он увидел первое насекомое и назвал его, почти тут же появились два новых, Адам назвал и их. Насекомые множились, Адам не успевал. Книга, в которую он их всех заносил, уже закончилась, он схватил второй том и принялся заполнять его. Насекомые ползали, гудели, смотрели, шевелили усами, взлетали. После этой битвы остался шкаф с томами энциклопедий, в которых все насекомые были описаны, упорядочены, уловлены.

Я свернул на боковую тропинку, почти незаметную в сумерках. Она привела меня к пролому в заборе, через который я и вылез на улицу. Она шла к метро.

Женщина стояла у метро. Не знаю, сколько ей было лет. Тридцать, сорок, двадцать пять. На ней была очень короткая юбка. Темная, в обтяжку. Под юбкой белели ноги. Под круглым коленом левой ноги выцветал синяк. Он просвечивал сквозь колготки. Женщина переступила с ноги на ногу. На ней были блестящие лаковые босоножки на высоких острых каблуках. Женщина курила тонкую белую сигарету. У меня расширились ноздри, я хотел уловить ее запах. Вдруг она отбросила сигарету и, покачиваясь на каблуках, отправилась через дорогу — ко входу в парк. Я поднял отброшенный ею окурок.

Я стоял и смотрел, как она переходит дорогу. Автобус проехал. Она уже вошла в парк. Ее ноги белели в полумраке аллеи.

Я перешел дорогу. Мне казалось, я иду за ней след в след, как по узкой тропе. В парке было тихо, и стук ее каблуков был слышен отчетливо. Мне стало грустно от этого одинокого звука. Как будто я лежал в гробу и кто-то заколачивал крышку: стук-стук-стук. Вдруг стук прервался — заколотили. Я растерялся в тишине. Пробежал немного вперед и увидел, что она сидит на скамейке. Нога на ногу… В пальцах белой руки — сигарета. Я вспомнил об ее окурке в своей руке.

Тихо я прошел мимо нее, сидящей. Опустился на следующую скамейку.

Она курила, смотрела прямо перед собой. И не страшно ей было одной, в парке, в глухой час. Я бы хотел услышать ее голос. Мне казалось, он должен быть глухим, почти мужским, но мягким. Она отшвырнула окурок, он покатился по асфальту, белый, с красной каймой. Она вынула из сумочки новую сигарету. Щелкнула зажигалкой.

Я поднял свою руку с окурком и понюхал красный отпечаток. Отвратительный запах. Я бросил окурок в урну.

Она встала, закинула сумочку на плечо и направилась к выходу. Я шел за ней след в след. На душе было тяжело. Она уходила.

Она жила недалеко от парка, всего лишь через дом от меня. Во дворе ее дома, как и в нашем, росли старые тополя. У ее подъезда стояла бузина с мелкими, еще зелеными ягодами. В безлюдном тихом дворе у дверей ее подъезда я остановился. Она набрала код и вошла. Она не торопилась.

Дверь закрывалась медленно. Щель суживалась, смыкалась. Я успел в нее проскочить.

Ее шаги вверх по лестнице: стук-стук-стук. Скорбный звук. Тишина. Звон — как будто упала и покатилась по каменным плитам монета. Скрип. Хлопок. Она у себя дома, за закрытой дверью. На втором этаже.

Я взбежал вверх по лестнице. Три двери выходили на площадку. Я подошел к одной, прислушался. Мне показалось, там тихо, безлюдно, безжизненно: безвоздушное пространство, и холод космоса, и каменная пустыня Луны. Я отступил от этой двери. Я подошел ко второй и прижался к ней, как к живому существу. За ней было тепло, ярко горел свет, множество людей сидело за столом, их голоса доносились как рокот. Я подошел к третьей двери.

Тишина, как в лунную неподвижную ночь.

Я медленно, неслышно спустился и вышел из подъезда. Услышал запах ее сигареты.

Она стояла на балконе. Рука с сигаретой лежала на перилах.

Я стоял и смотрел на нее. Красный огонек сигареты качнулся и полетел вниз. Он покатился по асфальту, рассыпая искры. Погас. Она задержалась немного, прежде чем уйти. Свет она не зажгла.

Я подошел к домофону и набрал номер ее квартиры. Динь-дон-динь-дон — сказал домофон. Затем я услышал ее голос. Он был не низкий и не высокий, усталый и равнодушный.

— Да? — спросил ее голос.

— Это я.

— Кто?

Домофон отключился.

Я отступил от подъезда и посмотрел на ее темное окно. Вдруг щелкнуло, и дверь подъезда приоткрылась. Я помедлил и вошел. Дверь ее квартиры тоже была приоткрыта.

Я стоял перед темным открывшимся мне пространством. Шагнул в темноту, как в пропасть.

Я проснулся в своей постели. Светило солнце. Стоял яркий летний день. Я долго лежал, прислушиваясь к звукам. Матери дома не было. Я встал и потащился на кухню. Поставил чайник. Открыл холодильник и почувствовал дикий голод. Я ел сыр, колбасу, хлеб с маслом, остатки вчерашнего торта, чаю выпил пять чашек. Терпкий, медом пахнущий чай прояснил сознание. Я сидел на солнечной кухне. Кто я? Вчерашний вечер я помнил отчетливо, до мельчайших подробностей. И женщину, чье имя я не узнал. Наяву она мне встретилась или во сне? Я не мог решить. Вернуться к ее дому я боялся. Вдруг она лежит в своей постели в луже крови, вдруг я и в самом деле маньяк-убийца? Я заплакал. Из крана капала вода, я встал и завернул его.

 

Оборванный сюжет

Накануне он снял деньги с книжки. Зашел в большой супермаркет, с железной тележкой проехал запутанным лабиринтом. Дорогу к кассе пришлось спрашивать. По пути взял коробку конфет и полпалки сырокопченой колбасы. Оглушенный разнообразием запахов и красок, вышел со своим скромным пакетом на улицу и отдышался. Жил он на свою пенсию. За продуктами ходил в полуподвал соседнего дома, где его уже все знали. Брал только самое необходимое: соль, сахар, хлеб, крупы, чай, масло растительное, иногда карамель и сливки, с которыми очень любил пить чай.

Вечером он сидел в кухне за старым столом, деревянные суставы которого скрипели совершенно по-человечески. Зато плита в кухне была новенькая, огонь зажигался как по волшебству, без всяких спичек, чуть ли не одним желанием. Николай Сергеевич поужинал и поставил варить на завтра гречку. Кастрюля пыхтела, урчала вода в трубах, уже начали отопительный сезон, с потемневшего неба растерянно, точно сослепу, падали снежинки. Николай Сергеевич слушал радио. Перед сном он выпил корвалол.

Проснулся рано. Вдруг она придет к нему первому? Убрал постель, побрился, дверь в ванную не закрывал, чтобы не пропустить звонок. Надел чистые брюки и рубашку, встал у окна в полупустой, пахнущей нежилым комнате, смотрел в окно. Вчерашний снег растаял, под темным небом тлели фонари. Он увидел, как зажегся свет в ее окне, она только что встала. Николай Сергеевич дождался, когда окно ее потемнело, и квартира ее опустела, и она сама появилась во дворе. К его дому она не свернула, значит, оставила напоследок, значит, томиться до ночи. Прежде чем свернуть на боковую аллею, она вынула из сумочки мобильный телефон, коротко с кем-то переговорила.

Николай Сергеевич повернул ручку, и огонь вспыхнул, Николай Сергеевич полюбовался на него, поставил чайник и сел за пустой стол.

Он пропустил ее проход через двор, звонок застал его врасплох. Николай Сергеевич метнулся к зеркалу, ничего не увидел в темноте, зажег свет, испугался, что она, не дождавшись, уйдет, крикнул: «Сейчас!», поскользнулся на новом паркете, едва не упал…

Он впервые видел ее так близко и молчал.

Она механически улыбнулась:

— Здравствуйте. Врача вызывали?

Он попросил ее не разуваться, но она, посмотрев в зеркало паркета, сняла сапоги. Ступила в него, как в воду. Сапоги у нее были старые, стоптанные. Он уже знал, что это рабочие сапоги, что для выхода у нее есть другие, с высокими облегающими голенищами, на острой шпильке, и походка у нее для выхода другая, и губы она красит ярче. Все другое: и сумка, и пальто, и шапка, и шарф, и голос, наверное, другой, и взгляд. Куда она ходила, с кем встречалась, он не знал. Возвращалась всегда одна.

Она послушала его, измерила давление, сосчитала пульс. Сказала, что сердце бьется неспокойно. Хотела сделать укол, но он отказался. Она достала ручку и бланки, чтобы выписать лекарства. Огляделась. Стола в большой комнате не было. Был только диван, на котором сидел старик, и стул, на котором сидела она. Он пригласил ее в кухню. Наблюдал, как бежит ее ручка по серому листу, оставляя быстрый след. Вслух удивился разборчивости ее почерка.

— Это говорит об открытости моей натуры, — усмехнулась она. — Если верить графологам, я легко нахожу контакт с людьми.

— Не хотите чаю? У меня вкусные конфеты к чаю. Вишня в коньяке. Раньше такие было не достать, а сейчас — пожалуйста, водились бы деньги.

— Не скажешь по вашей обстановке, что их у вас много.

— Почему?

— Хотя вообще-то квартира хорошая, и дом новый, и отделка что надо, сантехника, паркет, стеклопакеты.

— Это сын. Он купил квартиру и отделал. Он умер. Сколько вам лет?

— Почти тридцать.

— Ему был тридцать один. Мой единственный ребенок, поздний, долгожданный. Он умер в прошлом году. Попал в аварию. Подождите, я сейчас.

Старик ушел из кухни. Женщина устало смотрела на сверкающую плиту. Плита походила на космический модуль из фантастического фильма семидесятых годов. На плите стоял старый эмалированный чайник. Старик вернулся с фотографией. Он передал ее женщине дрожащей рукой. Женщина рассмотрела лицо молодого мужчины и положила снимок на стол.

— Как он вам? — тихо спросил старик.

— Красивый.

— Правда? Вам так кажется?

— Да. Чем он занимался?

— Он был менеджер в большой фирме, он целыми днями работал. У него совсем не было личной жизни, он уставал безумно.

— Но по крайней мере у него зарплата была неплохая, судя по квартире. Я даже мечтать не могу о такой.

— Самое удивительное, что эта квартира могла бы достаться вам.

Изумленные глаза. Светло-карие.

— Если бы вы согласились, конечно. Дело в том, что он хотел сделать вам предложение. Он мне показывал вас из окна. Он говорил: «Отец, видишь эту женщину, я хочу сделать ей предложение; правда, для начала нужно с ней познакомиться, пойти к ней на прием, что ли, она наш участковый терапевт, взять больничный, пригласить ее в ресторанчик…»

Женщина смотрела на лицо мужчины.

— Пошли бы вы за него замуж?

— Откуда он знал, что я не замужем?

— Наблюдательный. Я поставлю чайник? Выпьете со мной по чашке?

Уже неловко было отказаться.

Она шла через двор к себе домой. Он смотрел из окна. Она остановилась, обернулась. Дом стоял позади нее, множество окон смотрело. Она помахала.

Старик долго не мог уснуть, он жалел, что не сдержался и рассказал ей, она ему не очень понравилась, и он мысленно говорил сыну, что, если бы он сам встретился с ней нос к носу, ему бы она тоже не понравилась, и дело не в усталости, и не в измятом халате, и не в лекарственном запахе — грубовата она была для него. Слишком уж вся ясна. И он уснул со смутной обидой на сына. И со злорадным удовлетворением, что уже никак не может она стать женой его сыну, никак.

 

Март

Мать вздохнула.

— Пойду.

— Уже?

— У нас сериал.

— Я с вами посмотрю?

— Да ладно тебе, в перерыв угодишь.

Но он не послушал. Потащился за матерью на второй этаж.

Женщины уже сидели перед экраном. За окном стояли березы в тумане. Кто-то зашелестел серебряной фольгой.

— Тише! — воскликнула одна.

Мать говорила Кольке про нее, что она умирает и знает, что умирает, но не хочет, пока сериал не кончится. И врачи удивляются, что она все еще живет. Вернее, удивляются, что из-за сериала, что такая ересь может поддерживать в человеке жизнь. И если бы побольше серий залудили, еще лет на пять, глядишь, и она — лет на пять, назло медицинским прогнозам. Но сериал должен был закончиться через месяц.

Ей положено было лучшее место — в кресле. Она сидела в пальто, так как всегда мерзла, и нос у нее был красный от внутреннего холода. Коля не сериал смотрел, а на нее.

Под окном, у которого он стоял, жарили батареи. Запахло едой. Кашей какой-то на молоке.

Сериал закончился, и все потянулись к палатам, за тарелками, у каждого была своя, казенные не выдавали. И ложки приносили свои, и кружки, и постельное белье. Больница была бедная. Зато березы давали во все окна вечно-утренний свет. Они стояли еще в снегу, он таял медленно, туманом. Колька бы еще здесь побыл, но мать сказала, что сейчас у них обед, а потом тихий час и посторонним нельзя. Операцию матери уже сделали, и теперь она отсыпалась в березовом мороке.

Колька вышел из корпуса. Туман поднимался в серое низкое небо. По дорожке шла черная птица. Колька решил подождать, пока она взлетит, но она не взлетала, а шла, и Колька тащился за ней. Она не пугалась, шла спокойно, кивая черной головой.

Шли по аллее друг за другом, птица и Колька. С берез капало. У морга стояло несколько человек. Серый дым от сигарет не поднимался, а растворялся в мартовском воздухе. Кольке подумалось, что и его растворяет этот воздух, и он поглядел на свою руку, пошевелил пальцами — не подтаяла? Птица вдруг взлетела с шумом. И уже с высоты, с белой ветки, поглядела на Кольку.

— Что? — сказал он ей.

Она не ответила.

Угодил действительно в перерыв. Стоял на разбитой, безлюдной платформе и пил пиво. На противоположной платформе, на Москву, народ толпился. Колька разглядывал людей из своего одиночества, тянул пиво. Спешить ему было некуда. Какой-то парень вдруг махнул Кольке рукой. Витька.

Шлагбаум начал опускаться на переезде. Колька бросил банку и рванул.

Он влетел в хвостовой вагон, и двери сомкнулись.

«Поезд следует до Москвы…» — сказал машинист.

Проплыла березовая роща, за которой невидимо стояла больница, и поезд прибавил скорость. Колька шел по вагонам.

Витька не особо удивился, когда он плюхнулся рядом. Закрыл учебник по математике.

— Ну, что, — спросил, — как жизнь?

— Так… А у тебя? Учишься?

— Нет. Хочу. Может, поступлю.

Помолчали. Поезд шел себе.

— Я Нюрку видел. На рынке. В Пушкино.

— Чего она там делала?

— Не знаю. С парнем каким-то шла. Высокий. Улыбался. Знаешь кто?

— Мне все равно.

— Я тоже не знаю.

И Колька замолчал. Он всегда так: поговорит немного и замолчит. Сидит, молчит, улыбается, смотрит на человека, и человеку неловко. Но кто Кольку знал, не смущался. Переставали обращать на него внимание, возвращались к своим делам, мыслям. Как мать Коль-кина пошла смотреть сериал, и все. Это с непривычки Кольку могли стесняться. Но Витька с Колькой одиннадцать лет отсидели в одном классе. Так что Витька спокойно открыл свой учебник. И выписал на листочек условие.

Народу в вагоне было мало, электричка шла быстро, без остановок. Колька поглядел немного в окно, в листочек с условием. То ли от ровного хода электрички, то ли еще от чего, он сам не заметил, как задумался над задачей, и все остальное перестало существовать. И само собой решение стало ясно. Будто кто-то за руку к нему привел. Колька удивился себе.

— Дай карандаш!

Витька посмотрел на него изумленно. Колька вытянул карандаш из его пальцев и нацарапал на листочке решение. Витька смотрел тупо.

Наконец до него дошло. Он покраснел, скомкал листок.

— Тебя просили? Я сам должен. Я не в школе. Я поступить хочу, понял? Урод.

— Ну извини. Я нечаянно.

Он и правда решил задачу совсем нечаянно, решил — как упал во сне. Он и учился хуже Витьки, и цели у него не было — учиться. У Кольки вообще цели в жизни не было, он ни к чему не стремился.

Витька отошел, принялся за другую задачу, забыл о Кольке. И Колька позабыл обо всей этой математике. Вошел мужик с баяном, и Колька стал его слушать. Он любил всех вагонных музыкантов и, если были деньги, подавал. Но иногда, заслушавшись, забывал о деньгах.

Спустились на эскалаторе в подземелье. На платформе уже Витька спросил:

— Тебе куда?

— А тебе? — спросил Колька.

Витька махнул рукой направо. Колька кивнул и поспешил за ним. Поезд уже подходил. В вагоне сквозь грохот Витька прокричал:

— Я вообще-то в магазин еду. Работать. Первый день.

Колька кивнул. Он смотрелся человеком довольным собой, жизнью, грохотом, сквозняком, летучим обрывком газеты на замызганном полу…

Из метро он от Витьки не отставал. Вошел за ним в магазин.

Стеклянные витрины с мобильными телефонами. Переговорные столики. Молодые люди в белых рубашках и черных брюках неслышно подходят к посетителям.

— Вам помочь?

Мобильники в витринах были будто не человеком сделанные, вроде бы это не магазин был, а музей инопланетной цивилизации, и мальчики в белых рубашках — ее вежливые представители, они дышали прохладой кондиционеров и объясняли забредшим в их пространство землянам устройство этих красивых штук на стеклянных полках. Витька скрылся за дверью служебного входа, а Колька ждал, когда он выйдет. Хотел посмотреть на него в белой рубашке. Встал к стенке и ждал. Мальчики на него строго поглядывали. Витька появился. Белая рубашка его преобразила. Этот белый цвет был не то что мягкий, березовый, этот белый был жесткий, холодный, в его ореоле Витька стал другим. И, понятно, Колька уже казался ему незнаком, из другого мира, пространства, что там еще можно придумать. Колька улыбался, а Витька смотрел мимо, сквозь стекло витрины. Вошел мужик и огляделся растерянно. Витька возле него оказался.

— Вам помочь?

Еще немного Колька понаблюдал за Витькой. Дольше уже неудобно было.

Он вышел на совершенно незнакомую улицу. В Москве снег уже исчез. Воздух стоял совершенно неподвижно, и облака не двигались над Москвой. Сплошные, серые, низкие. Воздух был влажный, и Колька в нем чувствовал себя вроде рыбы, можно было бы оттолкнуться ногами от асфальта и поплыть.

Две девчонки пошли через дорогу к «Макдоналдсу», и Колька — за ними.

Взял он гамбургер, картошку-фри и колу со льдом. Сел за столик возле девчонок, ему хотелось послушать их болтовню. Он слушал и улыбался. Они говорили про пейнтбол, стрельбу пулями, которые не убивают. Но след остается, краска. Девочка говорила, что ужасно хотела подстрелить одного парня. Ей это удалось. Наповал. Она так сказала: «Наповал». Но он не увидел, кто в него попал. Она затаилась, а он боялся двинуться, нарушить правила. Она за ним наблюдала, и он знал, что за ним наблюдают, только не знал кто.

Девчонки хихикали, Колька улыбался. Он уже все слопал и пил колу, позвякивая льдом. Вдруг девчонка-стрелок обернулась и посмотрела на него. Колька улыбался.

— Что? — спросила девчонка. Глаза у нее были холодные.

— Вы работаете или учитесь? — спросил Колька.

— А тебе что?

Она молчала презрительно. Но подружка ответила:

— Учимся.

И взгляд у нее был мягче.

— А где учитесь?

— Где надо, — ответила жестко стрелок. Ее подружка улыбнулась.

— Здесь институт, рядом.

— У вас что, уже уроки кончились?

— У нас перерыв.

Девчонки отвернулись от Кольки, зашептались, захихикали. Подружка стрелка оглянулась и засмеялась. У Кольки лед звякнул в бумажном стакане.

— А ты? — спросила строго стрелок. — Где учишься?

— Я не учусь, я работаю.

— Кем? Приставалой в «Макдоналдсе»?

— Не. Я сейчас в отпуске. А так я на стройке работаю, отделочные работы.

— Да ладно.

— Правда. Вот на Третьем кольце есть дом, огромный, мы делали.

— Ты гастарбайтер?

— Нет. У нас их нет, у нас все серьезные люди.

Девчонки расхохотались. Пошептались, поглядели на Кольку шалыми глазами. Он спросил:

— У вас во сколько уроки кончаются?

— В пять.

— Давайте встретимся?

— Зачем? — отвечала Кольке стрелок. Отвечала строго, но глаза смеялись.

— Так. Погуляем.

— Где?

— Не знаю. Где скажете.

Стрелок задумалась, не сводя с Кольки насмешливых глаз.

— Алтуфьевское метро знаешь?

— Нет.

— Не важно. В центре зала, в шесть тридцать. Только не опаздывай, ждать не будем.

Они ушли, уже не обращая на Кольку внимания, он перестал для них существовать. Девушка-служащая унесла их подносы с цветным бумажным мусором. Колька догрыз последнюю льдинку и вышел из «Макдоналдса». Времени до шести тридцати оставалось полно.

Колька подошел к пожилой даме, она не спеша прогуливалась, дышала мартовским воздухом. Колька вежливо поинтересовался, где здесь рядом институт.

Охранник взглянул на Кольку равнодушно, документы не спросил, видно, ему было лень чего-то спрашивать, шевелиться.

Лекции уже начались. Колька прошел безлюдным коридором. Одна из дверей была приоткрыта, и Колька заглянул в щель. Маленький лысый дядька бубнил, сидя за столом у черной доски. Встал, направился к доске, взял мел. Он стал писать, приподнимаясь на цыпочки. И Колька вошел в аудиторию. Присел за ближайший стол. Дядька обернулся и посмотрел прямо на Кольку маленькими и неожиданно яркими глазами. Колька замер, но дядька не сказал ничего, положил мел в желоб у доски и отряхнул руки. На доске было написано: «Механизм воспроизведения».

Колька огляделся. Девчонок из «Макдоналдса» здесь не было.

Никто на Кольку внимания не обращал, даже парень, который сидел совсем рядом. Впрочем, он набирал эсэмэску и вообще ни на что больше не обращал внимания. «Похоже, я человек-невидимка», — так примерно подумал Колька. Говорил дядька скучно, и Колька поначалу не слушал, глядел на ребят, в окно, на то, как шевелятся губы лектора. Незаметно его ровный, монотонный голос опутал Кольку, проник в мозг, в сознание. Оказалось, что Колька слушает.

Речь шла о памяти. О том, что человек, как скряга, хранит все, что видел когда-либо, слышал, хоть как-то чувствовал, о чем думал, мечтал, все, до самого последнего впечатления. Даже то, на что и внимания вроде бы не обращал. Все лица, виденные мельком, скажем, на эскалаторе.

Вопрос, как вызвать эти воспоминания. На самом деле вопрос в другом: зачем они нам? Или: при каких обстоятельствах должны являться? При крайних? Но зачем нам на краю, в предсмертный миг, эти лица на эскалаторе? Мы их не знали. Они ни о чем нам не скажут.

От этих вопросов мурашки пошли по коже. Но лектор вопросы поставил, а ответить забыл и скучно вернулся к механизму воспоминаний того, что действительно надо иногда вспомнить. Теорему, скажем, на экзамене. Ручки дружно шуршали по бумаге, Колька скучал.

Девчонок он в институте так и не нашел и в половине шестого выбрался на улицу.

Простоял на Алтуфьевской с шести до начала восьмого. Столько лиц увидал — будет что вспомнить на краю. Он уж понял, что девчонки его пробросили, но все не уходил, маячил. Поезда грохотали, сквозняки раскачивали люстры. Мужик шел по залу с огромной сумкой. У него было мокрое, скользкое от пота лицо. Время от времени он останавливал какого-нибудь человека и что-то спрашивал или жаловался на что-то, но никто его не жалел, и все бежали дальше с суровыми лицами. В центре зала мужик увидел Кольку.

— Слушай, парень, скажи мне ради бога, где здесь… улица.

Колька оглянулся. Из метро было два выхода, и на указателях… улицы не значилось.

Мужик вздохнул и побрел дальше со своей сумкой. Было похоже, что это она тащит его за собой всей своей тяжестью. Женщина с сумрачным взглядом подошла к центру зала и остановилась. Женщина посмотрела на часы, на Кольку — скользящим взглядом. Спрятала руки в карманы старого кожаного пальто. Голову опустила.

— А вот вы не знаете, — спросил Колька простодушно, — улица… как к ней пройти?

Она подняла голову, посмотрела на Кольку так, словно удивил ее Колькин вопрос.

— Почему же не знаю?

Колька догнал мужика уже у самого эскалатора. Схватил его за рукав.

— Я вас провожу. Это не сюда надо. Наоборот.

— Ну, спасибо, — время от времени повторял мужик, пока они поднимались по эскалатору, выходили из метро, шли по улице. — Ну, спасибо.

Колька хотел помочь тащить сумку, но мужик отказался категорически. Иногда он останавливался отдохнуть, ставил ношу на землю. И Колька слышал, как колотится у мужика сердце.

— Далеко еще?

— Да вроде нет.

В один из таких перекуров зажглись фонари на улице. И за фонарями стало сразу темно, таинственно.

Спросили у прохожего дом.

— Да вот он, прямо перед вами.

— Ну, хорошо, — сказал мужик Кольке, — спасибо тебе. — И пожал ему руку. — Ты здесь где-то живешь?

— Да нет.

Мужик посмотрел на Кольку недоуменно и даже подозрительно. Но повторил еще раз вежливо:

— Спасибо.

Поднял свою сумку и направился к дому, а Колька стоял и смотрел ему вслед. Мужик скрылся за железной дверью подъезда, а Колька остался один на незнакомой улице. Он побрел по ней так, куда выведет. Посыпал мокрый снег.

Колька вышел к небольшой площади, на которой разворачивались автобусы. На остановке под стеклянным навесом сидела девушка. Колька присел рядом. Она не обратила на него внимания. Глядела на тающий в воздухе снег.

Показался автобус. Он развернулся, подошел к остановке и отворил двери. Девушка будто не видела. Автобус терпеливо подождал, закрыл двери в ярко освещенный, теплый салон и уехал, увозя свое тепло и свет. Колька встал и поглядел на щиток с расписанием. Здесь останавливался только один номер. Колька вернулся на лавку. Девушка все так же спокойно смотрела на снег. Ухо у нее было маленькое и круглое.

— А чего вы автобус пропустили? — решился и спросил Колька.

Девушка не отвечала.

— Холодно так сидеть. Лавка холодная.

Она повернулась к нему. Глаза серые под низкой челкой.

— Тебе что? Чего сам тут сидишь? Делать нечего?

Отвернулась, и так они продолжали сидеть дальше.

Жизнь застыла на одной точке, никто не умирал и не рождался, время остановилось. Пропустили еще автобус. Колька стал говорить — просто чтобы что-то сдвинуть в этом молчании. Рассказ был нелепый, но иначе бы и не удалось ничего сдвинуть. Колька это не понимал, но чувствовал.

— У нас был сосед, он заходил к нам, не знаю, может, раз в неделю, звонил в дверь, мать открывала, он говорил: «Здрасьте, не одолжите мне соли?» Мать говорила: «Да, конечно» и насыпала ему соли… По-моему, он с чашкой приходил, да, с чашкой. Она ему насыпала одну треть, наверно. Он говорил «спасибо» и уходил. Больше ничего не просил, ни сахару, ни хлеба, только соль. И не говорил ничего, кроме спасибо, ни о погоде, ничего. Один раз мать купила сразу пять пачек, таких картонных, с синими буквами. Он пришел, и она ему отдала все пять. Больше он не приходил. Я его встречал иногда, мы здоровались — и все.

Девушка молчала, наверно, и не слышала. Забыла, что он здесь. Снег перестал, и, может, поэтому она повернула к Кольке бледное лицо. На бледном лице россыпью темнели веснушки.

— Тебе совсем делать нечего? — спросила девушка, глядя Кольке в глаза.

— Да, в общем… Я в отпуске.

Девушка продолжала рассматривать Кольку. Он улыбался от растерянности. Девушка вынула из кармана кошелек. Колька завороженно смотрел, как она раскрывает лаковый, точно мокрый, кошелек, как вынимает из него деньги. Пять сотен. Она протянула их Кольке.

— Возьми.

— Зачем? — Колька даже руки завел за спину.

— Тут кафе, ты меня угостишь.

— У меня есть деньги.

— Рада за тебя. Но мне твои не нужны.

— А мне твои зачем?

— В кафе расплачиваться. Вроде ты меня пригласил. Вроде как игра.

Для кого игра? В кафе и народу почти не было, а кто был, не смотрел, не интересовало никого, кто там будет за кого расплачиваться. Хотя сначала Кольке подумалось, что девушка показать хочет Кольку парню, с которым поссорилась, как в кино обычно.

Пока ждали заказ, молчали. То есть девушка ничего напоказ не делала, не улыбалась Кольке, даже и не смотрела на него. На стенах было изображено то же самое кафе, но стародавнее. Официант там нес кофейник на подносе и пирожное.

— А есть такие сейчас? — спросил Колька официанта ненарисованного. Он ответил, что нет.

Девушка принялась за еду, и Колька тоже. С голоду и холоду все казалось вкусным, и про неясную роль свою Колька совсем почти забыл.

— Тебя как зовут? — спросила девушка. Она порозовела, а веснушек будто еще больше проступило.

— Колька.

— Подходящее имя для тебя.

— А для тебя?

— Мне Ольга подходит.

— А на самом деле?

— На самом деле подходит. Еда ничего?

— Нормально.

— Где ты живешь?

— В области.

— А здесь что?

— Так.

— Дома знают, что ты здесь?

— Нет.

— Волнуются?

— Нет. Мать в больнице, а больше некому.

Девушка задумалась.

— Знаешь, просто так, от нечего делать, человек не мотается.

— Не знаю.

— Ты стихи пишешь?

— С чего это? Нет, конечно.

— С девушкой поссорился?

— Нет. Я ни с кем не ссорюсь. И девушки у меня сейчас нет. Она меня бросила. Я не в обиде.

— Выходит, если ты завтра помрешь, кроме матери, о тебе и не пожалеет никто?

— Ну… — Колька смутился. — Я не знаю. А ты не пожалеешь?

— Да я уже сейчас о тебе почти не помню.

Колька ничего не нашелся ответить.

— Ладно. Официанта зови и расплачивайся.

И Колька подозвал официанта и расплатился.

— Хорошо, — сказала девушка. — Можешь идти.

Но Колька никуда не уходил и все смотрел на нее.

— Что? — спросила девушка уже сердито.

— Зачем ты… все это?

— Хотела представить, что ты мой парень.

— Давай дальше представлять.

— Дальше неинтересно.

— Тогда я тебе верну деньги.

— С какой стати?

— Раз тебе представление не понравилось.

Она усмехнулась.

— Ну, нет. В театре же не возвращают, если не понравилось. И в кино. И в цирке.

— Ага. И в общественном транспорте.

На стене, прямо напротив Кольки, загораживался газетой какой-то господин в лаковых штиблетах. На газете были четко видны все буквы, и пар над чашкой убедительно поднимался тонкой струйкой. Год значился на газете тыща девятьсот седьмой. Такая старина!

Снег кончился. Подморозило, и ноги скользили по обледенелому асфальту. Колька шел дорожкой вдоль долгого дома. Было тихо, только свои шаги Колька и слышал, и вдруг что-то ударило в асфальт, как пуля. Колька замер. Он увидел небольшой металлический предмет. Осторожно приблизился, наклонился. Это была зажигалка.

— Что? — раздался сверху голос, — цела?

Колька поднял голову. Облокотившись на перила, смотрел на него с балкона мужчина. Несмотря на холод, в рубашке с распахнутым воротом. Взгляд у него был спокойный. Колька взял зажигалку.

— Действует? — спросил мужчина.

Колька щелкнул рычажком, и пламя вспыхнуло.

— Будь другом, — сказал голос сверху, — принеси ее.

В прихожей был полумрак, хотя горела лампа, но под толстым синим стеклом. И лицо хозяина в этом свете казалось очень уж бледным. И свое лицо Колька увидел в зеркале и тоже удивился его бледности. Колька протянул хозяину зажигалку.

— Сколько я тебе должен? — спросил хозяин, щелкая рычажком. Он смотрел на пламя зачарованно, как на необъяснимое чудо.

— Да нисколько.

Колька оглядывал с любопытством синий полумрак большой прихожей.

— Ты водку пьешь? — спросил хозяин.

— Пью.

— Хорошо, проходи.

Как в шпионском фильме: пароль, отзыв, проходи.

В комнате стен не было видно за книгами.

— Все прочитали? — спросил Колька.

— Нет еще.

— Думаете, прочитаете?

— Не уверен. Жизнь коротка, как говорится, искусство вечно. Садись в кресло. Что к водке будешь? Котлеты ешь холодные?

— Ем. С хлебом.

Только сейчас Колька разглядел, что мужчина очень пьян. Он не шатался и говорил ровно. Но слишком уж ровно. Как будто шел по канату, натянутому высоко. Он отправился за водкой, аккуратно держа равновесие, а Колька уселся в мягком кресле. Из приоткрытого балкона тянуло холодом. Прошел на мягких лапах кот. Откуда он появился, Колька не понял. Скрылся на балконе.

Хозяин все не возвращался. Колька выбрался из кресла и посмотрел книжки. Много было на иностранных языках. Колька вытащил одну, полистал. Там были анатомические картинки, и Колька решил, что хозяин — врач. Он втиснул книгу на место. Очень было тихо в квартире. Колька сказал: «Эй!» Но никто не отозвался. Это Кольку встревожило.

Хозяин сидел на диване в большущей кухне и спал, полуоткрыв рот. Зажигалка валялась на полу. Колька растерялся. Может быть, стоило его разбудить. Но он не решился. Постоял, послушал дыхание спящего. Поднял зажигалку и положил на край липкого, в крошках стола. И тихо вышел.

Дверь он за собой прикрыл до упора, и замок защелкнулся. Колька подумал, что наутро человек даже не вспомнит, что был какой-то парень у него ночью в доме, сидел в его кресле, смотрел анатомический атлас, этого он, впрочем, не видел. Колька почувствовал себя практически несуществующим. Не только в эту ночь, никогда. Он видел свою руку, и ему было больно, когда он ударился ею о фонарный столб, то есть вроде бы он действительно был. Но только для себя самого. Для других — нет.

До метро Колька болтался по улицам, пил кофе в забегаловке, курил на лавке у подъезда. В вагоне, лишь присев на сиденье, закрыл глаза. Он не спал, он слышал, как объявляют станции. Ему надо было перейти на Кольцевую. И он услышал станцию, но разлепить глаза и встать не смог. Он чувствовал все внешнее, разговоры, само присутствие людей, их все больше набивалось в вагон, он не отключался от реальности, но и включиться не мог. Он подумал, ладно, проеду центр и потом пересяду на кольцо. И станцию услышал, но встать не смог, только подумал, что надо. Ему случалось не спать ночь, и на другой день он бывал вялым, но не так, не до такого бессилия, эта ночь всю кровь из него выпила. На конечной Кольку растолкала дежурная, он перешел на другую сторону. Садиться не стал, чтобы уже не проехать. Толпа его поддерживала. И глаза не закрывал, смотрел на рекламный плакат. Приглашали учиться на машиниста. Водить под землей поезда. Бесплатный проезд, форма и полный социальный пакет. На Кольцевой его вынесли.

Ноги уже не держали, и Колька рухнул на свободное сиденье. Тут же закрыл глаза. Состояние было то же, все слышал, чувствовал, но не мог включиться. Уже и не хотел, напротив, отключиться бы, но и это не мог, так и торчал на границе двух миров, безумие. Кольцо — линия бесконечная, потому что замкнутая, и идущий по ней поезд никогда не дойдет до конца. Или почти никогда. В измерении пассажира это почти приближается к величине, бесконечно малой. На пятый раз услышав, что объявляют «Комсомольскую», он сумел заставить себя встать. Глаза открыл, уже пробившись к выходу.

В электричке не топили, и потому, верней всего потому, что глаза уже не слипались, сознание прояснилось, Колька прямо ощущал его прозрачность, незамутнен-ность. Встречные поезда шли битком, самый час пик. А в их поезде народу было мало, и колеса свободно грохотали в полупустом, шатающемся вагоне.

Поезд прошел березовую рощу и замедлил ход. Колька уже был в тамбуре.

Снег таял туманом. Березы стояли в тумане. Колька чувствовал его на лице, на руках. Из него не хотелось уходить. И Колька не спешил. Туман проникал в мозг, но сознание оставалось ясным. Кольке вспомнилось четко, как он сидит маленький и рисует лошадь. Лист большой и шершавый, в руке цветная палочка. У лошади черный глаз. И кто-то говорит: «Художником будет…»

Мать сказала, что спала хорошо, дома так не высыпалась никогда, как здесь. На завтрак были творожники, вполне съедобные. Больше говорить она не нашлась и просто смотрела на сына.

— У тебя усы скоро будут, — заметила.

— Ага, — он потрогал верхнюю губу. — Мам, скажи, ты помнишь, как я лошадь рисовал в детстве?

— Нет.

— Красивая лошадь, с черным глазом.

— Я помню, конечно, как ты рисовал. Наверно, и лошадь рисовал. Не помню. Знаешь, Валя наша, которая все сериал хотела досмотреть, она говорила, что очень хорошо в детстве рисовала и всегда лошадей. Так и не досмотрела сериал, умерла в эту ночь. Так странно.

Уже дома, глядя в телевизор, Колька догадался, что, наверно, чужое воспоминание проникло в его сознание с мартовским туманом. А куда было деваться, если родное сознание умерло. Куда воспоминаниям вообще деваться? Кольку поразила эта мысль, но сил додумывать уже не было, и он уснул перед телевизором, не слыша его, не чувствуя, отключившись наконец.

 

Музыка

Так он слышал каждого человека. Его присутствие в мире. Шаги. Разговоры. Дыхание. Один звучал примерно как полька, другой как марш, третий как трагическая симфония. Леша не мог найти полного соответствия сочиненной музыки и этой, слышимой лишь ему и, может быть, высшим сферам. Все соотношения были приблизительны.

Казалось, мог из него выйти и композитор. Но сочинять ему было нечего, он и так слышал. А записать слышанное не представлялось возможным, и даже не потому, что Леша не знал, как записать. Записанное имеет начало и конец, а то, что он слышал, было изменчивым, неустойчивым, в один час звучал человек так, а в другой мелодия менялась, и это захватывало.

Бабка у него была цепкая. Решительно не собиралась помирать. Ему все рассказывала, что видит, хоть Леша и не мог представить ни синиц, которым она сало подвешивала на яблоню, ни сизого от мороза воздуха, ни то, как сосед Антон идет пьяный и падает в снег. То есть у него было представление, но не зрительное, а бабка ему старалась описать именно зрительно, цветами. Это вошло у нее в привычку.

Слеп он был от рождения.

Иногда она читала ему вслух одну только книгу, другой не было. Он слышал начало: «Ветер задул свечу». Дальнейшее заглушала музыка, которая была бабкой, но не совсем, а позабывшей себя и что-то другое, не свое, но как свое, переживающей…

В сентябре ему исполнилось четырнадцать лет.

В этот год уродились яблоки, и он слышал, как они падают, в траву, на крышу, катятся с крыши или остаются там для птиц, и птицы ходят по крыше и клюют. Яблоки он искал в траве, и ему казалось, что они от него разбегаются, и тогда Леша сидел затаившись, не издавая ни звука, и они сами прикатывались на него посмотреть, они были любопытные, эти яблоки, он их схватывал за холодные бока — и в корзину, оттуда они не выбирались, они там как будто испускали дух, и этот дух витал над корзиной, дух осени.

Бабка купила ему новую куртку из болоньи и берегла в шкафу до холодов. Куртка Леше очень нравилась, и вечером, умывшись, он доставал ее из шкафа и надевал. И ходил в ней по дому, куртка шуршала на нем, а бабка говорила: «Не загораживай телевизор». И тогда он садился рядом с ней на диван в новой куртке и шуршал. Бабка говорила, что у него глаза серые, а куртка — серо-голубая, и получается вместе красиво. «Хоть бы скорей похолодало», — мечтал Леша. Чтоб только в куртке покрасоваться перед людьми.

По воскресеньям они приходили на рынок со своими корзинами, в которых бывали — по сезону — и огурцы, и клубника, а картошку они возили в мешках. Тележка скрипела и стонала, хоть Леша и смазывал ее машинным маслом. Стояли за деревянным прилавком, и если монета падала на асфальт, то Леша ее подбирал, потому что точно слышал, где она лежит.

Казалось бы, он должен с ума сойти от столкновения всех этих музык в толпе на рынке (катастрофа!), но люди звучали в толпе не вразнобой, а в некотором соответствии, хотя и не всегда гармоническом, это была как большая, грандиозная симфония под светлым небом.

Они с бабкой лузгали семечки, а обедали хлебом с вареными яйцами. После обеда рынок затихал.

Они хотели уже уходить, когда подошел к ним человек и спросил, почем яблоки. Бабка назвала цену и выбрала ему яблоко на пробу. Все было обыкновенно, но только не для Леши. Он не услышал музыки этого человека. От него исходила тишина, как из щели в какой-нибудь подвал исходит в жаркий день холод. Тишина была абсолютной. Из множества людей, встреченных Лешей, этот был единственным пустым, безмолвным. Но только для Леши. Бабка слышала его голос, и это ей казалось достаточным. Леша же — испугался, впервые в жизни он так испугался человека. А когда тот, нечаянно или нарочно, коснулся его руки, Леша руку отдернул, хотя ничего не было необыкновенного в его прикосновении.

— Антоновка? Сладкая.

Леша назвал его про себя Тишиной. Хотя больше он был похож на черную пустую воронку. Слова из нее выходили ровно, вежливо.

— Сочные.

— Собирать не успеваем, такая тьма уродилась.

Кто-то уже встал за ним и стал ждать. Какая-то, видимо, расстроенная женщина, судя по музыке, как будто у нее ребенок лежал дома простуженный и она о нем думала, что-то вроде этого. В другой момент Леша даже мог бы и спросить весело, о чем она думает. И она бы, наверно, ответила слепому, но не факт, что правду.

— Так чего? — спросила бабка Тишину.

— Извините, что посторонний вопрос. Я ищу комнату в хорошем доме, чтобы спокойно, у меня знакомых нет пока в этом городе, и я решил вас спросить, вдруг вы знаете.

— Ну, — сказала бабка, — мы сдаем иногда комнату, но только у нас удобств нет.

— Это не страшно.

— Мы, конечно, по знакомству стараемся.

— Я понимаю. Но знакомых нет.

— Издалека вы?

— Не очень. Мне климат сменить посоветовали.

— У нас железную дорогу слышно.

— Главное, чтобы в доме спокойно было. А железная дорога — это я даже люблю.

— Леша иногда уронит чего-нибудь, он споткнуться может, если не на том месте стоит.

— Это понятно.

— Даже не знаю.

Бабка сомневалась для вида, для порядка, она таким образом приманивала, чтобы не отказался, увидев их бедный дом. Деньги очень были нужны, ботинки Леше к зиме, вырос из старых, шапка новая нужна, а то стыдно, скажут, что он себя не видит, а бабка пользуется, запустила внука, а ей хотелось, чтобы он был лучше всех, чтобы девочки заглядывались и чтобы учился на пятерки, хотя только на слух.

Все почти продали и отправились домой, за линию. Переждали состав, про который бабка сказала, что пассажирский, на Москву. «А занавески за окнами белые, крахмальные, люди сидят чистые, чай пьют из стаканов в подстаканниках, чай с сахаром, и хлеб белый с колбасой». Поезд прогудел, простучал, ветер за ним взметнулся. Леша ударил по железной рельсе своей палкой ему вслед.

Леша спустился за бабкой по насыпи, и камешки осыпались, потекли за ним.

К дому шли тропинкой через проходные дворы, бабка впереди, а Леша спокойно за ней, он шел, прислушиваясь не к ее шагам, а к ее музыке, музыка прочерчивала ему путь в темноте. И бабка знала, что он никогда не споткнется, если идет за ней.

Леша любил эти дворы, здесь всегда слышались мирные голоса и звуки. Скворчал на сковородке лук за открытым окошком. Краской пахло, хрустела под ногами угольная крошка. Собака лаяла и бежала за ними недолго.

Иван Николаич стоял у своей калитки, курил папироску и поджидал их. Скрипели тележные колеса.

— Чего-то вы не пустые едете.

— Да почти все продали.

— А это чего?

— А это мы тебе оставили.

— На что она мне? Кислятина.

— Этот год сладкая антоновка, не ври.

— Антоновка сладкая не бывает.

— Не хочешь — не бери.

— С чаем еще можно попить.

— Можно, можно…

Взял, конечно, яблоки. Как они пахли из газетного кулька! Бабка говорила потом Леше, что яблоки он на подоконник положит, а газету читать будет за чаем, а когда прочтет, на растопку отложит. У Ивана Николаича ничто не пропадет.

— Телевизор придешь смотреть?

— Не знаю еще.

— Сегодня кино по программе.

— Новое?

— Да вроде.

— Ну его.

Вышли из дворов на пустырь.

Он сидел в их саду беззвучно, не шевелясь. Но Леша услышал. Тишина там, в саду, засасывала. И Леша приближался к ней осторожно.

Бабку одно смутило: что у него не было при себе вещей. Сказал, что они у него в камере хранения на вокзале, но так никогда и не принес. Вытащил бумажник, солидный, из толстой кожи. И сказал, что готов заплатить за месяц вперед или даже за два. И бабка, увидев деньги в таком солидно скрипящем бумажнике, сразу согласилась. Она подумала, что и крышу можно будет поправить в сарае, и уголь купить, чтобы не один раз топить в морозы, а два.

Сидел в саду в темноте, а они мыли ему комнату. Там стоял диванчик, этажерка и стол у окна, а на столе — здоровенный ящик радиоприемника. Не работал, но свет за стеклянной шкалой горел, если включали в сеть. Леша пальцами чувствовал тепло этого света. У дверей была прибита вешалка с полочкой для головных уборов.

Ночи были уже прохладные, и бабка немного протопила. Печь стояла в кухне и грела обе комнаты.

Сели ужинать. От печки исходило тепло. Бабка приготовила картошку на сковородке. Чайник пел на шестке. Потрескивали догорающие поленья. Жилец вилкой подобрал картошку и стал жевать. Бабка сказала:

— Ага. — И объяснила Леше: — Идет к нам Иван Николаич. В окно вижу.

А Леша и так слышал, что он идет, сквозь щели в окно протекала его хрипловатая музыка.

Жилец спокойно жевал.

Крыльцо проскрипело, корыто ухнуло в коридоре, всегда его задевал Иван Николаич. Чертыхнулся и вошел на порог. Так бы он сказал: «Ужинаете?» А тут смолчал при виде незнакомого человека.

— Заходи, Иван Николаич, — сказала бабка, — не робей, это жилец у нас, Павел Андреич.

— Здравствуйте, — сказал ровным своим голосом жилец.

— Здравствуй, коли не шутишь.

Иван Николаич уселся, папиросы и спички положил на стол.

— Курить при тебе можно? — спросил жильца.

— Да, пожалуйста.

— А сам не куришь?

— Нет.

— Здоровье бережешь, значит.

— И правильно делает, — сказала бабка. Она положила Ивану Николаичу картошки, и он принялся за еду. А бабка налила Леше чаю и принялась за расспросы.

— А вы кто по профессии?

— Пенсионер.

— Что вы? Молодой больно для пенсионера. Или вредное производство?

— Да. Огурцы у вас вкусные.

— Это я травку особую кладу, когда солю.

— А я, — сказал Иван Николаич, — американский шпион.

— Пенсионер он тоже. Бывший машинист.

— Американский шпион.

— Денег-то у тебя чего не накопилось, шпион?

— Денег у меня много, все в Америке.

— Лешке их отпиши, не забудь.

— Ему деньги ни к чему.

— И для чего тебя к нам заслали, ума не приложу?

— Секрет, но тебе скажу. Чтобы понял, как в России люди живут, чем на земле держатся, зачем не помирают. А то загадка.

— И понял?

— Пока не очень.

— Вот к Богу попадешь, Он тебе разгадает.

— Бога нет.

Леше казалось, что тишина жильца перекашивает все звуки, все разговоры, они как бы скатываются в ее яму.

После ужина бабка включила им телевизор в своей комнате и пошла за водой. Иван Николаич придвинул там кресло поближе к экрану. Жилец от телевизора вежливо отказался и ушел к себе. Леша устроился в кухне на диване, слушал кино.

Бабка ходила долго, встретила, наверно, соседку и заболталась. Иван Николаич уснул в кресле.

Леша сидел в темном своем мире, полном звуков и вздохов, и мебель вздыхала, и клеенка скользко поскрипывала на столе. Воздух тек из окна. Музыка Иван Николаича как будто от него освобождалась, она обретала самостоятельность, почти отдельность от спящего человека. И Леша побаивался этой музыки, ему казалось, что она сама — как существо и видит Лешу, как бы он тихо ни сидел, и ей любопытно, что тут за Леша такой, и она подступает к нему, как вода. И Леше хотелось поджать ноги, ему казалось, что музыка спящего касается его ступней, и они холодеют от ее прикосновения, а музыка поднимается. У спящей бабки музыка была более возвышенная, не такая плотная, ей неинтересны были предметы и люди, она рассеивалась. Свою собственную музыку Леша слышал редко, как пульс, как биение сердца после сильного напряжения, когда оно отпускало.

Холодный воздух из открывшейся нараспашку двери спугнул музыку спящего, она ушла, сжалась. Иван Николаич двинулся в кресле.

Бабка вошла. Заглянула в комнату.

— Спит, — сказала. Но Иван Николаич откликнулся.

— Я глаза закрыл, чтоб вас не видеть. Вот Лешке хорошо, не видит ничего, сидит себе, как у мамки в животе, темно, тепло.

Леша ночевал в кухне на диване, за стенкой была комната жильца, и Леша слышал, как вдруг приемник заговорил. Тихо, но не для Леши. Это было так неожиданно, что Леша сел. Видимо, жилец починил от скуки.

В их маленьком доме раздались голоса из Москвы, из других стран, мелодии, вздохи, шепот эфира, шелест… Все оказалось здесь, проникло к ним. Но Леша догадался, что оно здесь и было, всегда, только неслышно, а приемник все это уловил, усилил. И Леша почувствовал свой дом перекрестком мира. Ему даже показалось, что он кожей чувствует эфирный шум как движение, скольжение воздуха.

Леша лег, закрыл глаза, чтобы уснуть. Жилец нашел какой-то спектакль и стал слушать негромко. Леша подумал, что он тоже лежит, закрыв глаза, и представляет, что в комнате люди, и ему не так тихо, потому что не может же он не чувствовать свою тишину. Хотя кто знает.

Утром бабка едва добудилась Лешу. Жилец спал, и тишина от него не отходила, она окутывала его, он был в ней как в коконе.

Попили чаю. Бабка вышла на крыльцо проводить. Дальше крыльца Леша провожать не разрешал.

Бабка смотрела, как он идет по тропинке. Утро было такое хорошее, солнечное, и ей стало безумно жаль, что он не видит тумана, солнца, травы, еще совсем по-летнему зеленой, желтых листьев на березе. Но как-то по-своему он это ощущал, наверное. Дошел по тропинке до калитки. За калиткой остановился. И бабка подумала, что он совсем уже взрослый. Молодая женщина прошла и взглянула на Лешу недоуменно, и бабка расстроилась. Бабка привыкла к его взгляду, устремленному только внутрь себя, а сейчас подумала о впечатлении человека непривычного, постороннего.

Показался Дима Гаврилов, он учился в девятом. Обычно он пробегал позже, уже урок начинался, а тут вдруг шел заранее. Леша подождал, когда он пройдет, и направился за ним, точно, след в след. Бабка не знала, как Леша понимает, что прошел именно школьник. Наверно, был какой-то особенный школьный запах, который его вел.

Леша скрылся, и бабка отправилась в дом. Дел было много.

Когда Леша привязывался за чьей-то музыкой, следовал за ней, забывался, сознание его отвлекалось на свои мысли. Это походило на сновидение. Леша грезил, но никогда не терял музыкальную нить, она вела его в темном лабиринте.

Он пришел в себя, когда дверь на тугой пружине за ним захлопнулась. Он не знал, где оказался. Точно, что не в школе. Затхлый воздух и гулкие шаги вверх по лестнице того, за кем он шел. Шаги остановились. Музыка остановилась. К ней приблизился кто-то, другая какая-то музыка. Возникло странное ощущение, как будто два разных потока сошлись почти вплотную и остановились, хотя это немыслимо, чтобы потоки остановились и катастрофы не случилось. Леша стал подниматься к ним, неуверенно, нащупывая палкой ступени. Он догадался, что это подъезд. Но где? Многоэтажки начинались за заводом.

Леша поднимался, держась за перила, и вдруг понял, что его заметили.

— Ты кто? — спросил женский голос. А Дима сказал:

— Черт.

Они, эти двое, стояли на площадке, отступив друг от друга, и тяжело дышали.

— Ты что, шел за мной? — голос у Димы был злой. — Вот паскуда. Зачем? Ты!

Он схватил Лешу за рубашку. Но девушка удержала его руку.

— Погоди… Ты шел за ним?

— Я в школу за ним шел.

— Пристроился… Он слепой.

— Я поняла. Слушай, это не школа.

— Да.

— Вали отсюда! — музыка у Димы вся как-то скрутилась в пружину, вот-вот лопнет.

Леша повернулся и пошел вниз. Вдруг палка выскользнула.

— Я провожу его, — сказала девушка. — Что бесишься? Из подъезда выведу и все. Иди в дом.

Сбежала легкими шагами и взяла Лешу под локоть. Леше не хотелось, чтоб она отпускала его, и он шел медленно, будто совсем был беспомощный. Дима шарахнул дверью там, наверху.

— Он мне дверь снесет, — сказала девушка. В голосе ее была усмешка.

Леша промолчал, а через несколько ступеней вдруг решился, спросил:

— А что вы там делали?

— Где?

— Там.

Он чувствовал на себе ее взгляд, на щеке.

Вдруг она остановилась, и его остановила, перехватила руку выше локтя, придвинула к себе, развернула, он почувствовал спиной стену. Она приблизила к нему лицо и сказала:

— Закрой глаза.

Леша закрыл, раз она сказала.

Она коснулась губами его губ. Обхватила его за уши, притянула. Языком раздвинула губы. Леша задохнулся. От нее пахло чистым, стерильным, медицинским. Она отпустила Лешу и сказала насмешливым шепотом:

— Ну как? Глаза-то открой. Хотя что тебе…

Она подняла палку и подала ему.

Вывела его из подъезда и посадила на лавку. Сколько он так сидел? Проходили какие-то люди с транзистором. Собака подбежала, обнюхала. Леша протянул руку, и она ткнулась носом. Затарахтел мотоцикл. Остановился. Леша повернул к нему лицо. Девушка спрыгнула с мотоцикла. Она подошла к Леше, взяла за локоть, подняла, повела к тарахтящему, горячему. Усадила. Палку пристроила. Ни слова не сказала.

— Ты за меня держись, — сказал мотоциклист, и Леша обхватил его покрепче.

Он довез его до школы. И тут же умчался.

Так Леша и не узнал, где он был, где находился тот подъезд, на какой планете. Как туда попал, не помнил, а обратно доставил его железный снаряд.

Впервые Леша ощутил со всей определенностью, что мир — черное исчезающее пространство, буквально провал под ногами, ничто. Что в бесконечном этом ничто есть для него одна точка опоры — дом. А отойди он от него — и провалится в пустоту. И вернуться не сможет. Леша подумал о том, что бабка скоро, наверно, помрет, и тогда он останется совсем один. Леша решил, что надо будет тогда завести собаку.

Большая перемена, народу полно. Дима протолкался к столу, за которым — его приятели.

— Где ты был с утра?

— Да… Тетка заболела. Ходил.

— Ты это Львовне, а нам правду. Где был?

— Проспал.

Леша сидел за столом у витрины, она гудела, как машина, которая вот-вот тронется с места. Стакан чая держал в руке Леша и не знал, видит его Дима или нет. Музыка у него была беспокойная, но это и без Леши могло быть.

Разговор у них повернул.

— Айда после школы к Андрюхе, магнитофон слушать.

— Нет, — отвечал Дима, — у меня чего-то голова болит, я домой сразу.

— Ладно заливать, знаем мы, куда ты сразу… Возьми нас с собой.

— Отвали.

Леша чай допил и пошел из столовой. Машка-первоклассница стояла у окна в коридоре, соседская внучка. Ее музыка все в себе отражала, все впечатления, а впечатлений было много, и музыка постоянно менялась, переливалась, вздрагивала. Леша попросил, и она пошла с ним к расписанию.

— Девятый «А»? У них шестой урок последний. Геометрия.

— Хорошо.

— Я пойду?

— Конечно.

И она унеслась.

У Леши последним был пятый.

Весь шестой он просидел на лавке возле школы. На первом этаже открыта была форточка, учительница объясняла про то, что действие равно противодействию. Девочки под форточкой ее не слушали, шептались. Прозвенел звонок. Через пару минут повалили.

За Димой тащились приятели. Леша дождался, когда отойдут подальше, а потом уж отправился за ними. Теперь запоминал.

От школы перешли дорогу и в парк. Встали у пруда. Пахло тиной. Бросили камень, вода плеснула, посмеялись, покурили и отстали от Димы, разбрелись.

За спортивной площадкой Дима повернул к заводу. Со смены шли рабочие, и Леше это было на руку, легче следовать за человеком в толпе, чем по пустой аллее, когда каждый твой шаг отдается эхом.

Прошли вдоль заводской стены и свернули в проулок. Вдруг музыка Димы остановилась. И Леша тоже замер. Димина музыка стояла на месте. Вдруг двинулась — навстречу Леше. Леша не побежал, ждал. Дима приблизился.

— Опять? Чего ты за мной увязался? И как? Ты, слепой! Как ты знаешь, что за мной? — Толкнул Лешу в плечо. — Ну!

— На слух. По шагам.

— Зачем?

Леша молчал.

— Я спрашиваю: чего тебе надо от меня?

Леша молчал.

— Ладно, иди домой. Разворачивайся, ну.

Леша не двигался. Дима врезал ему в челюсть, и Леша не удержался на ногах.

Поднялся и бросился в центр его музыки, башкой вперед. Дима заорал и пнул Лешу под дых. Леша скорчился, упал на бок. Какой-то прохожий закричал, и Дима рванул.

Леша посидел на асфальте. Стал нашаривать палку. Прохожий подошел, помог встать, подал палку. Хотел даже проводить.

— Да нет, — сказал Леша, — я сам.

Уже на их улочке умылся на колонке. Лицом повернулся к ветру, остыл. И побрел тихонько к своей калитке. Здесь, на этой тропинке, он каждый бугорок знал.

Он прошел калитку и услышал Тишину в их саду. Совсем забыл о жильце. И вдруг точно холодное лезвие его коснулось. Леша пошел осторожно, как бы страшась эту Тишину потревожить.

Но думать Леша мог только о девушке. О губах ее и холодном запахе. Вечером он даже бабкины пузырьки с настойками обнюхал, чтобы найти тот же запах. Что-то в нем было ментоловое. Ему бы тогда поднять руку, погладить ее лицо, чтобы пальцы тоже помнили.

В воскресенье повезли на рынок, кроме антоновки, огурцов малосольных, семечек, картошки, всего понемногу. В этот день погода повернула. И Леша надел свитер с заштопанными рукавами и старый отцовский пиджак, бабка говорила, что пиджак форсовый, в полосочку, только что ношеный. Сама телогрейку натянула, чтоб удержать тепло на ветру.

Картошку у них разобрали скоро и антоновку брали, печь пироги или на варенье. Бабка из антоновки варила повидло, намазывала на противень тонким слоем и сушила в духовке, выходила пастила, с которой они зимой пили чай. Огурцы еще оставались после обеда и семечки. Леша их лузгал, чтобы привлечь народ. Налетали голуби, и бабка гоняла их его палкой: «Кыш!»

Подошла к бабке знакомая тетка и спросила про жильца, правда ли, что он может починить приемник или утюг. И в это время Леша услышал музыку той девушки. Она приближалась к их прилавку. Точно с опаской.

Совсем близко подошла и встала через прилавок. И молчала. Наверно, просто смотрела на Лешу. Леша не выдержал напряжения и голову опустил, семечки плевать бросил, просто перебирал, пересыпал, каленые, скользкие. Ветер дул с реки и очень пах уже холодом, чуть ли не снегом. Девушка стояла так долго и ничего не говорила, ничего! Тетка все расспрашивала про жильца, сколько он берет за работу, женат ли. Девушка тихо отошла от них. Как будто ее музыку уносило движением воздуха. Ускользала она от Леши.

— Глядела-глядела, — сказала бабка, — хоть бы семечек взяла. А ты чего?

Леша дрожал.

— Озяб? Говорила, что теплей надо.

Свернули торговлю и домой, греться.

Ночью Леша воображал себе ее музыку. Она стояла, а Леша к ней приближался. Она не пугалась, не уходила. Он дрожа входил в нее, как в прохладную воду. Он растворялся в ней, переставал быть, и это оказывалось не страшно.

В понедельник последним уроком была физкультура. В парке на спортплощадке бегали стометровку. Леша тоже бежал, и физкультурник удивлялся, как он не собьется сослепу. На финише стояла с секундомером девочка, она и была Леше ориентиром.

Конечно, бывало, он и падал, споткнувшись о невидимую колдобину, но сильно не расшибался, так как бежал всегда с осторожностью. Казалось бы, осторожность и определяла его характер, не могла не определять. Но самое главное в Леше было все-таки другое. Он ощущал себя как бы в темноте материнской утробы. И ему страстно хотелось выбраться, вырваться на свет. И он думал, что дело в слепоте, он не знал, что многие зрячие люди так же себя ощущают — в темноте, в хаосе, так и не родившимися.

Девочка с секундомером подала Леше палку. Мальчишки закричали:

— Леха!

И он пошел на крик.

Они сидели на спортивном бревне. Потеснились, и Леша сел тоже.

— Слушай, Леха, — сказал Гарик, — у нас тут возник вопрос… Вопрос такой. Как-то ведь ты представляешь себе девчонок из нашего класса?

— Как-то представляю.

— Но не так, как мы.

— Наверно. Не знаю.

— Вот интересно, которая из них самая красивая? По-твоему.

— А зачем тебе?

— Я же говорю — интересно. Мы по внешности судим, а ты как-то иначе. Интересно.

Что-то Лешу беспокоило. Что-то было не так. Бежали стометровку девочки. Мальчишки ждали ответа на свой вопрос. Ветер пах снегом и печным дымом. Гудело за заводской стеной. Почему-то не сразу Леша понял, что его беспокоит.

За кустами, на асфальтовой дорожке, по которой ходили краем парка прохожие, Леша расслышал вдруг музыку той девушки. Она стояла неподвижно, как тогда на рынке. И Леша чувствовал ее. Наверно, она видела его из-за кустов. Или Леша сошел с ума, и никого там не было, и ему только слышалась ее музыка, морочила.

Гарик дернул его за рукав.

— Что? — не понял Леша.

— Кто?

— Знаешь, мне нравится одна… Но она не в нашем классе.

— Я ее видел?

— Нет. Не думаю.

— А…

— Все. Извини. Больше не отвечаю.

Физрук свистнул, и все к нему потянулись. Он объявил результаты, оценки и конец уроку. Ребята рванули к школе.

Леша дождался, пока все они умчатся, пока физрук уйдет.

Музыка так и слышалась за кустами. Но Леша боялся подойти, спугнуть. Он вернулся к бревну, присел. Музыка оставалась на месте. Леша постукивал палкой о землю. Он услышал, как кусты раздвигаются, и крепко стиснул палку.

Она подходила к нему, приближалась. Он и шаги ее слышал, и дыхание. Тот же ментоловый запах.

Подошла вплотную, ни слова не говоря, взяла за руку.

Она вела его самой глухой частью парка. В вышине шумели старые тополя. (Бабка говорила, когда Леша был маленький, что они высотой до неба, облака останавливаются, зацепившись за сучья.) Зловеще кричали вороны. Ветки хрустели под ногами. Леша оступился. Она схватила его крепче. Все молча.

Под ногами оказался асфальт. Затем ступени — три, — они вели вниз. Дверь застонала.

Это был не подъезд, хотя шаги отдавались гулко. Что-то вроде долгого коридора. Пахло больницей. Наверно, они шли подвальным, техническим этажом. Больница была заводская, бабка водила его сюда лечить зубы.

Она придержала его за локоть и втолкнула в низкую дверь.

Отобрала палку, притиснула к стене. Лицом приблизилась к лицу. Сказала, как тогда:

— Глаза закрой… Хотя погоди. Дай посмотрю, какого они цвета.

— Серые.

— Не совсем. С прозеленью… Ты точно меня не видишь? Закрой. Ну.

— Что ты делаешь?

— Молчи.

Она раздела его и сама разделась, посадила на кушетку и засмеялась, когда он дотронулся до ее соска. И так она смеялась, то тихо, то громко, под его любопытными руками, иногда неловкими, грубыми, но ей все было смешно. Она ему помогала, направляла и ничего не говорила, а только смеялась. Хотя ребята болтали, что в таких случаях должны стонать и кричать. Себя Леша не слышал, не помнил. Он и музыки ее не слышал, может, оттого, что был в ее центре, ее частью. Ничего, кроме смеха. Он был как в лихорадке.

Она надела что-то на себя и на Лешу накинула, он потрогал — халат. Она закурила и Леше дала затянуться.

— Ну вот. Здесь я, в общем, работаю. Медсестрой. Могу укол сделать. Хочешь? — засмеялась. Погладила по мокрым волосам.

— Как тебя зовут?

— Валентина.

— У тебя какого цвета глаза?

— Ну… Карие.

Теперь он ее музыку слышал. Она тоже устала, успокоилась.

Молчала, думала о чем-то.

— О чем? — он спросил. — О чем думаешь?

— Да так. Представляю.

— Что?

— Как ты меня не видишь.

— Я никого не вижу.

— А я, пока взглядом с человеком не встречусь, не смогу с ним… всерьез. Взгляд все решает. Это самое главное.

— Нет.

— Ну, для тебя. С тобой, конечно, не взгляд. Вот я и думаю. Ладно. Не важно. Я запуталась.

И она встала с кушетки.

Довела его до асфальтовой дорожки. И сказала:

— Пока.

Легко и просто.

— Погоди.

Она уже уходила. Остановилась. Но не приблизилась.

— Что?

— Времени сколько?

— Девять почти.

— Ты куда сейчас?

— Дежурство у меня.

И пошла, а Леша так и не спросил, когда они еще встретятся. И как.

Перестал слышать ее музыку и отправился в путь, палкой распознавая, нет ли впереди ямы или другой опасности. Сухо шуршали листья. В клубе закончился сеанс, и люди расходились, все еще под общим впечатлением, это чувствовалось по их музыке. Они все его обогнали, а Леша шел тихо, осторожно.

Девять часов было, конечно, еще не поздно для четырнадцатилетнего мальчика — если он зрячий; в его мире не заблудишься так просто, он даже ночью освещен фонарями (хотя бабка говорила, что на их улице фонарь всегда разбит). В Лешином вечном мраке все было рассчитано, расчислено, чтобы не пропасть. Леша был в темном чреве. Он был проглочен и потерян. И бабка, верно, места не находила себе, где он. Леша только надеялся, что ее отвлекают. Иван Николаич смотрит телевизор и комментирует, а жилец ужинает. Бабка обычно в это время читала Леше какой-нибудь учебник. Если задавали сочинение или решать задачи, то бабка за Лешей записывала. Сидели они на Лешином диване, за печкой, и никому не мешали.

У калитки Леша услышал, что бабка на крыльце. Увидела его, конечно. Но терпела, молчала, ждала, когда подойдет. Он поднялся по ступеням, и она ухватила его за ухо, как маленького.

— Где ты мотался? С кем?

— Так. Один.

— Врешь. Я чую.

— Что?

Она вдруг ухо отпустила, заплакала. Леша растерялся.

— Ты что, ба? Ладно тебе. Что я, не могу, что ли?

— Я думала, тебя машина сбила, дурака, бегала везде, смотрела. Я…

Недосказала, вернулась в дом. Леша еще постоял на крыльце, чтоб на холодном ветру чужой дух от него отошел. Он уже знал, что в доме ни жильца, ни Ивана Николаича.

Долго она не могла сердиться, молчать. Посадила ужинать, хлеб дала в руку. Посмотрела в его невидящие глаза, пожалела.

— Уроки теперь когда делать?

— Да их мало. Считай что нет…

— Ты хоть соображаешь, что ешь?

— Макароны.

— Конечно. Все подобрал, я смотрю. Думала, вкуса не чуешь, так глотаешь. Будто неделю не ел.

— Ага.

К чаю варенья достала.

— А где нахлебники?

— Иван Николаич заболел. Жильца охмуряют.

— Кто?

— За магазином дом, Ольга там живет, бухгалтерша, давно уже ходит к нему, то лампу ей починить, то утюг, то пирожков ему принесет. Сейчас он у нее там холодильник смотрит или не знаю что… Только я не думаю, что ей обломится. Он ее до себя не допустит. И никого.

— Откуда ты знаешь?

— Ясно.

Значит, в каком-то смысле и бабка его тишину, его пустоту чувствовала.

— Ба, слушай, а дед красивый был? (Бабка говорила, что Леша — копия деда.)

— Очень красивый. Глаза серые, как у тебя.

— А у меня не совсем серые.

— Кто тебе это сказал?

— Сказали. В школе.

— Ну, не знаю. По мне так серые. Так бы смотрела и смотрела. Росту он был среднего, тоже как ты. Ладный. Только ты серьезный очень, а он посмеяться любил. Но ему проще было.

— А как вы познакомились?

— В столовой заводской.

— Но как?

— Так. Сидели. Он за одним столом, я за другим. Глаза поднимаю от тарелки и вдруг вижу, парень уставился на меня. Глаза серые. Ест глазами.

— Как это?

Она не отвечала. И Леша больше не спрашивал. Не раз он уже слышал про то, как дед с бабкой встретились, но представить не мог и воображал иначе. Музыку они расслышали друг друга, вот что.

Леша проснулся. Бабка шла к буфету. Шла осторожно в темноте. Она не включала свет, когда он спал, хотя понимала, что свет не может его встревожить. Подошла к буфету. Даже половицы не скрипнули. Отворила правую верхнюю дверцу, где лекарства. Взяла что-то с бумажным шорохом. В свою комнатушку не вернулась. Из коридора постучала к жильцу, и он откликнулся:

— Да-да.

Она отворила его дверь.

Разговаривали они негромко, но в тишине Леша слышал четко, будто их голоса от них отделились и вплыли к нему в комнату; ему казалось, он может коснуться их голосов.

— Анальгин, — сказала бабка.

— Да, спасибо.

Он проглотил таблетку, запил водой. Вновь сказал:

— Спасибо.

— Не за что. Вы сейчас усните.

— Давно у меня голова не болела.

— Погода вон как меняется. Ложитесь.

— Да. Лягу. Посижу немного и лягу. А вы почему не спите?

Тишина его как будто изменилась в эту ночь. Леша даже на локте приподнялся. В чем была перемена, он еще не мог понять.

— Про Лешу думаю. С женщиной он сегодня был, я так поняла.

— Он сказал?

— Да нет, я так поняла.

— Но… это ведь неплохо?

— С одной стороны, это неплохо, а с другой — лучше бы не было. Больно ему будет, потом.

— Но вы же не знаете…

— Отлично знаю, кто ж Вальку-медсестру не знает, разве что вы, новый человек. Мне соседка сегодня говорит, иду, мол, со смены, а шалава эта стоит в кустах и за моим парнем смотрит, физкультура у них там была, что ли, в парке. Я сразу вспомнила, как она в воскресенье к нам на рынке подходила. Ей интересно со слепым. Только это недолгий все интерес…

Они молчали, а Леша смотрел в темноту невидящими своими глазами, в ту темноту, свою, вечную.

— К ней мальчики косяками ходят.

Вновь замолчали. Шумели яблони под ветром.

— А вы почему так поздно? Не у Ольги часом были?

— У ней.

— Она хорошая. Добрая.

— Я знаю.

— Нравитесь вы ей.

— Да.

— Может…

Тишина жильца как будто съежилась.

Он долго молчал. Бабка уже уходить хотела, судя по музыке. Вдруг он сказал о себе как о постороннем:

— Я из Горького вообще-то. У меня там квартира двухкомнатная в самом центре. Окна во двор, тихо, все удобства. У меня жена умерла, полгода прошло. И я не могу там. Все напоминает.

— Понятно.

Тишина его дала как бы трещину.

— Лягу, наверно.

— Спокойной ночи.

Дверь отворилась, впустила холодный воздух. Бабка осторожно подошла к Леше, посмотрела на него, как он спит, одеяло поправила.

Леша слышал, как она ворочается у себя на кровати, как засыпает. Вдруг он услышал Ивана Николаича. Совсем рядом, руку протянуть. И Леша вытянул руку, но в пустоту. Музыка была, а самого Ивана Николаича в доме не было. Музыка круглым шаром плыла в воздухе. Коснулась Лешиного лица и поплыла к бабке, прямо сквозь стену. И Леша понял, что Иван Николаич умер в эту ночь.

Спала бабка. Жилец уснул наконец. Шумел, разговаривал за окном сад. Шел поезд на Москву. И Леше казалось, что он может за перестуком колес расслышать музыку пассажиров. Но поезд уходил быстро, уносил эту музыку, и Леша так и не успевал ее расслышать.

 

Небольшая жизнь

1

На окно смотреть страшно, даже подумать страшно, какие там щели и сколько они еще пропустят промозглого уличного воздуха. Мрачного московского воздуха, которым нельзя дышать. От него стынет кровь, останавливается, и ее ничем не разогнать. Вкус чая уже противен.

Московский воздух — ужас в чистом виде. В старом панельном доме — особенно. На верхнем этаже, когда отопление еще не включено и нет горячей воды. Нет!

Газ можно зажечь на кухне и смотреть. Чуть легче. Но пламя слишком маленькое и кажется далеким светилом, погасшим за мильон лет до нашей эры.

Он вышел из кухни, позабыв о маленьком огне.

Он надел еще один свитер, надел плащ, натянул шапку и лег под одеяло. Лежал весь закрывшись, в темноте, согреться не мог. Он думал, что умрет сегодня, остынет, пальцы он уже не чувствовал. Услышал дождь.

С подоконника потекло на пол. Подумал, что хорошо помирать так тихо, под дождь, будто бы растворяться в природе. Смиренно.

Задребезжал телефон. И смолк. Ног уже совсем не было.

В дверь забили. Бух-бух. Он знал, чей это кулак бухает.

Он слышал поворот ключа в замочной скважине, придумал метафору: заводят часы, старый, проржавевший механизм — старым, проржавевшим ключом. Пружина закручивается все туже. Да, было тихо, буквально мертвая тишина, прекрасно, и вот опять пошли проклятые часы, застучали. Шаги ее застучали по квартире. Сердитые, глупые шаги.

Она сдвинула стул, прошла к столу, что-то и там сдвинула, потом ничего не найдешь. И все стихло. Где-то она стояла, конечно. Затаилась. Выжидала? Решалась?

Раз! Сдернула одеяло.

Он лежал носом в подушку. В шапке, плаще, светлом, как мороженое пломбир, подтаявшее мороженое, растекшееся на грязном полу где-нибудь в вагоне метро. Этот плащ и в химчистку брать отказались. Она выбросить хотела, но он не дал.

— А что в плаще-то залегли? Достали бы пальто. И ноги голые, от ног весь холод. Ботинки надо было надеть. Или они немытые с прошлого года? Хотя вы и в немытых в постель заберетесь, чего вам. Поздороваться не хотите со мной? Я же вижу, что вы еще не умерли.

Она набросила на него одеяло, чтобы прикрыть ступни в драных носках.

На кухне горело синее пламя.

— Вечный огонь, — сказала. — Когда-нибудь вы спалите весь дом. Пожалейте людей, детей хотя бы. Лучше бы щели в окнах законопатили.

Долго она на кухне возилась, мыла, скрежетала. Вода лилась. И то ли дождь опять занудил, то ли на сковородке что-то заскворчало.

Вошла в комнату. Сказала, будто не ему, будто кто-то еще был в комнате, кто-то славный, милый, такая интонация была в ее голосе, обращенная к этому несуществующему; он терпеть не мог, когда она так к нему, как не к нему, обращалась:

— В кухне тепло сейчас. Я духовку зажгла. Просто отлично. Чай заварила.

— От чая тошнит, — пробухтел в подушку.

— Конечно. От одного чая стошнит. Надо сначала поесть. Картошки я отварила. И сосиски.

— Что вы мне свои сосиски вечно впариваете, я их терпеть не могу.

— Яичницу поджарю.

Он не отвечал, и она ушла. Туда, на кухню, в тепло, в жизнь. Он представил, какой жар от плиты, как окна плачут, радостно плачут, с облегчением. Выпростал из-под одеяла руку, пошевелил пальцами. И пахло уже едой. Ошалеть.

Он встал в дверном проеме, привалился к косяку. Она сидела за столом, чай дымился в кружке. Смотрела на него, он физически чувствовал взгляд, его тяжесть. Или жалость. Он эти вещи путал.

— Думаете, вам щетина идет? Это только молодым и здоровым к лицу. А вы на Кощея Бессмертного похожи.

— Я смертный.

— Смертный кощей, отлично, я не против. Разве вы что-то пишете сейчас?

Он не брился, когда писал, уже собрав материал, статью. Пока не напишет, не брился. Помогало.

— Это я от холода.

— Теплее, что ли, со щетиной?

— Не исключено.

— Руки вымойте.

— Вода ледяная.

— Я нагрела. В ванной стоит кастрюля. И ковш. Вам полить?

— Справлюсь.

Наблюдала, как ест он горячую, разогретую на сковородке картошку. Даже не как ест, а как вилку берет, как хлеб отламывает. Руки его ей нравились, с худыми запястьями, умные руки, такие бы в кино показывать.

— Вас небритым не пустят.

— Куда?

— Сегодня двадцать первое.

— Сегодня двадцатое.

— Двадцать первое.

— Двадцатое.

Разозлившийся был у него голос, резкий, лезвие, а не голос. Затупленное и проржавевшее.

— Двадцатое, потому что вчера я смотрел футбол.

— Вы не могли его смотреть, у вас телевизор сломан.

— Я смотрел у Вити.

— Шерочка с машерочкой.

— После футбола он меня проводил. Футбол был девятнадцатого, можете посмотреть по программе. Сегодня двадцатое.

За программой она ходить не стала — где ее там искать, в его завалах, — включила радио. Он хмуро принялся размешивать сахар. Ложка громыхала, будто поезд шел, бешено стуча колесами. Он сидел за столом над своей чашкой, наклонив упрямо голову. В лысине тускло отсвечивал свет лампы.

— Сегодня двадцать первое, — сказал диктор по радио после очередной какой-то дурацкой песни.

— Ага, — сказала она даже не торжествующе, просто чтобы на себя его внимание обратить — вдруг задумается.

Отправила его мыться, нагрела еще воды. Пока мылся и брился, достала с антресолей пальто, все-таки уже здорово похолодало и к ночи обещали снег. Она много раз пришивала к нему пуговицы: это пальто было не способно удерживать пуговицы, даже пришитые прочно, по всем правилам, суровыми черными нитками. Не из-за ветхости, а из-за какого-то своего характера, который она не могла переломить. Нервное было пальто. Она пришивала пуговицы, иголка посверкивала в электрическом свете. Он что-то уронил в ванной. Судя по грохоту, все-таки не кастрюлю. Ковш, наверно.

Костюм был вполне приличный, подарок дочери. Ботинки он почистил, и они тоже выглядели неплохо. Он пригладил волосы, вольно разросшиеся вокруг лысины. Выглядели они диковато. Она подала ему пальто. И шарф.

— Спасибо.

— Не за что. Шапку наденьте.

Вынула из шапки перо.

— Из подушки перья лезут, — сказал он.

— Нет, что вы, это ангел к вам прилетал, ждал, что вот-вот помрете там, под одеялом, душу вашу караулил.

— Ангелов нету.

Взял сумку с пола, закинул на плечо.

— Меня-то погодите.

Вышли вместе. Дверь закрылась, замок щелкнул.

— Вот черт, я ключ забыл, давайте ваш.

— Не дам, потеряете.

— Как же я без ключа?

— Как обычно.

Спускались по узкой лестнице.

— Между прочим, я понял, почему думал, что сегодня двадцатое.

— Очень интересно.

— Потому что вчера я читал письмо одного деятеля как раз от девятнадцатого ноября. Правда, тыща девятьсот двадцать шестого года.

— Да, когда-нибудь вы так зачитаетесь, что прямо там и окажетесь, в тыща девятьсот двадцать шестом.

— Сразу видно, какие книжки вы любите.

— Да никакие. Некогда мне.

2

Гардеробщик унес его пальто за ворот в угол, подальше от глаз.

Он пригладил волосы вокруг лысины и ступил в мягко освещенный зал. Наталья подняла руку, заметила. Говорила в мобильный, глядя, как он приближается:

— Идет… Нормально выглядит… Он всегда бледный… Нет, мы в этом году во Флоренции отдыхали. Я принесла фотографии.

Отключила телефон. Он поклонился, сел напротив.

— Здравствуйте, с сестрицей моей беседовали? Как она поживает?

— В пробке застряли. Так что придется нам с вами вдвоем пока.

— Ну, это не страшно.

— Как сказать.

— Что же во мне страшного? Я, скорее, смешной. Я в детстве вообще мечтал клоуном стать.

— И стали бы.

— Я и стал. В некотором смысле.

Подошла официантка.

— Мне чаю, пожалуйста, — сказал он.

Официантка ушла. Она закурила.

— У меня астма, — напомнил он.

Погасила сигарету. Взяла стакан с водой.

— Как там во Флоренции? — спросил он.

— Тепло.

— Небо, наверное, синее.

— Небо везде синее. Если туч нет.

— Не скажите.

— Да вы ж там не были. Где вы вообще были, кроме Москвы и Московской области?

— В Ярославле.

— Странно. Образованный человек, а мир не хотите посмотреть.

— У меня паспорта нету.

— Долго ли сделать паспорт?

— Я умру в очереди.

— С вами тяжело разговаривать.

— Это точно.

Она допила воду:

— Я помню, как мы отмечали день рожденья вашей сестры, десять лет ей исполнилось. А вам сколько было? Семь? Мне тоже десять. Я тогда впервые к вам домой пришла. Ваша мать бесконечно о вас говорила, какой вы умный мальчик. Вы всегда были ее любимчиком, вечно она с вами носилась. Хорошо, что сейчас вас не видит.

— Как раз сейчас не стыдно ей показаться. Я выбрит, вымыт, в хорошем костюме. Настроение нормальное.

— Костюм дочка подарила?

— Да.

— Единственное ваше достижение… Я про дочку.

— Значит, хоть в какой-то мере моя жизнь оправдана?

— Разве вы еще живете? По мне, так вы человек конченый.

— Очень даже живу. Вчера, к примеру, совершил очень неслабую сделку. Душу не продавал, никому она не нужна, прямо скажем. Я землю приобрел. Хороший такой луг в Подмосковье.

Он говорил очень уверенно, веско, и она смотрела на него недоуменным, растерянным взглядом.

— Десять гектаров. Красота — необыкновенная. Речка, роща, закаты, восходы. Куда там вашей Флоренции. Не знаю еще, что с этой землей делать. Оставить как есть и любоваться? Коттеджи построить? Колбасный завод?

— Почему колбасный? — спросила тихо.

— Я к примеру. Вы что бы сделали?

Будто впервые его увидела. Будто он вдруг материализовался из воздуха, а до того был прозрачен, почти не существовал.

— Вы смеетесь?

— Нет. Я действительно не знаю, что с этой землей делать. Реально. Закаты, восходы, что мне с ними делать? Лошадей купить для пущей красоты? Нет, лучше верблюдов.

— Верблюдов?

— Они у нас приживутся.

— Но зачем?

— У них молоко полезное. И шерсть можно продавать.

— Погодите. — Она все пыталась сообразить, что он говорил, в голове не укладывалось. — Деньги у вас откуда? Земля ведь дорого стоит. А у вас… Вам костюм дочка покупает. И ботинки. Вы шутите?

— Нет. Я старушку зарезал.

Они молча смотрели друг на друга. Она — с ненавистью. Он, пожалуй, — смущенно. Официантка принесла чай. Звякнула чашкой в их молчании, ушла.

— Извините.

— Я почти поверила.

— Я заметил. Это было забавно.

— Послушайте, зачем вы сюда пришли?

— Поздравить сестру с юбилеем. Моя соседка считает, что я не должен утрачивать семейные связи. И потом я хотел с Геной повидаться, он мне симпатичен. Мужская солидарность.

— Женились бы вы, на вашей соседке.

Он вынул из кармана коробочку, положил на стол:

— Это Нюрке, поздравьте от меня. Гене привет.

Встал, задвинул стул:

— Курить бросайте, уже немодно.

Она глядела вслед его смешной фигуре. Взяла сигарету. Нюра позвонила, что все еще стоят в пробке, наверно, впереди авария.

Он брел, отворачивая лицо от снега. Чаю все-таки следовало выпить.

3

«…Чай в „Макдоналдсе“ отвратительный. Дети в восторге от этого заведения. Я тоже, несмотря на чай. В Москве идет снег.

Как обещал, пишу о старике Матвееве. Вчера я у него был. Я приношу конфеты, он ставит чайник, за чаем он рассказывает мне свою жизнь, которая вся состоит из пяти новелл: как он школьником закурил при отце; как он провалился в прорубь; как он влюбился в проводницу; как ему выбили в драке два зуба; как его внук научился выговаривать букву „р-р-р“, изображая тигра. Он бесконечно повторяет эти пять историй, почти слово в слово. Я задумался: какие пять историй могли бы исчерпать мою жизнь?

И понял, что их всего две. Старик богаче.

Его отец вел дневники, он служил бухгалтером, и дневники были совершенно бухгалтерские. Перечисление действий (встал, умылся, слушал новости, ударился об угол стола), обязательное указание погоды, прогноз и факт, пересказ прочитанной газеты, перечень (скупой) покупок с указанием цен. Невыносимо скучно. Невыносимо скучный клад для историка. Для меня ценность в том, что он обожал кино и не пропускал ни одного фильма. И разумеется, в подробностях пересказывал. Меня интересует фильм 32-го года, он вышел и через неделю был снят с проката. Не сохранился. И сценария нет. Надеюсь, что бухгалтер фильм посмотрел и описал. На старика меня навел Витя, тебе от него привет, он сейчас редактирует книгу о религиях Востока. Интересно о зороастризме.

Итак, я прихожу к старику, пью чай, выслушиваю его жизнь, затем он говорит, что сейчас не может дать мне дневник, так как ему срочно надо идти в больницу, он записался к терапевту, но в следующий раз я дневник непременно прочитаю. В следующий раз он придумывает что-нибудь еще. Боится, что перестану к нему ходить, лишь только получу желаемое. Да так оно и будет, конечно.

Забавно, если дневника за 32-й год не существует (я видел тетрадь за 30-й, старик показал как приманку), в конце концов, бухгалтер мог пропустить этот фильм, проболеть, скажем. Думаю, скоро предъявлю старику ультиматум, и все выяснится.

Завтра вечером явится Аля. Так что придется надеть чистую рубашку и почистить зубы, еще остались. Говорит ли Тема по-русски?..»

Писать он старался как можно разборчивее, практически печатными буквами. Буквы выходили кривоваты.

В этом «Макдоналдсе» — кажется, он был самым первым в России — установили два компьютера с бесплатным доступом в интернет. Он терпеливо дождался очереди, но взбираться на высокий табурет не стал, обратился к стоявшей за ним девушке:

— Не могли бы вы сделать мне одолжение, милая барышня? Наберите мне письмо.

Она покраснела и взяла протянутый листок.

Споро набрала текст письма, он перечитал. Отправила.

— Спасибо большое. Надеюсь, я не слишком много отнял у вас времени?

— Вы же в очереди стояли, какая разница, могли бы, конечно, и сами набрать, это не сложно, хотите, я вас научу?

— Нет.

— Почему?

— Ну… Как вам сказать. Если я буду набирать сам, я лишусь возможности поговорить с милой барышней вроде вас. Или еще с кем-нибудь, кто там займет за мной очередь. К тому же я боюсь техники, у меня и мобильного нет.

— Даже у детей есть мобильники и у стариков, у моей прабабушки есть, ей, не знаю, лет сто.

— К ста годам я точно решусь.

— Мобильный обязательно надо иметь, тем более если вы один живете.

— Я живу один?

Она покраснела.

— Да, вы правы, я живу один.

— А дочка ваша приезжает?

— Иногда. Хотите взглянуть на моего внука? Там есть письмо, от третьего октября.

Он сам хотел посмотреть. Понял, что она не откажет.

— Славный. На вас похож. Правда.

— А я и не спорю. Хотя я в его возрасте был тощим. Я всегда был тощим. От нервов.

4

Рюмочная в сталинском доме. В полуподвале. Потолки высокие, на стене — мозаика: самолет в синем небе выше облаков. Полуподвал — выше облаков. Блики от ламп на кафеле мозаики, лампы раскачиваются, когда внизу, под землей, идет поезд, и в колеблющемся свете небеса на стене кажутся почти живыми. Или алкоголь так все преображает. За полуподвальными высокими окнами идет мокрый снег. «Река времен в своем стремленьи уносит все дела людей…» — произносит немолодой человек напротив него, тоже с рюмкой водки. Водку он выпивает, а бутерброд не трогает. Бутерброд с ветчиной и с ломтиком огурца лежит на блюдце.

— Это цитата. Стихотворение.

— Я в курсе. Могу даже продолжить.

— Не стоит. Я не к тому. Странное место эта рюмочная. Вы бывали здесь раньше? Я — нет. Но она так выглядит, как будто всегда здесь была и всегда будет.

Поток времен уносит все что угодно, только не ее. Здесь какая-то аномалия.

— Дом построили в пятидесятые. Так что ваше «всегда» даже на сотню лет не растянуть.

— С человеческой точки зрения, с человеческой. Здесь расположена наша с вами вечность. Будьте здоровы.

Он был лысый, в очках, худые запястья выступали из рукавов старого пальто. Он был его отражением в зеркале, он сам с собой разговаривал.

Взял еще рюмку. Не мог он вернуться с дня рожденья сестры трезвым.

5

Он налил в ведро воды. Старался ее даже не коснуться: от ледяного прикосновения он бы и сам заледенел. Намочил веник. Подмел сначала кухню, затем комнату и прихожую. Нагрел чайник. Уже теплой водой вымыл с порошком раковину, унитаз, ванну, мойку в кухне, затем полы в ванной и туалете. Посидел на кухне, передохнул. Надо было еще сходить за конфетами к чаю.

Без четверти восемь конфеты лежали в стеклянной вазочке. В чайник налита была свежая вода, две чашки вынуты из шкафчика. Он оделся в чистое, сидел в углу дивана. Смотрел на телефон. Часы стрекотали.

Через час с небольшим он спустился на третий этаж и позвонил к ней в квартиру.

— Вот что, — сказал он, проходя сразу в комнату, — я позвоню от вас.

Комната эта была прохладной, тихой. Она встала у притолоки, смотрела за ним.

Нервно нажал кнопки. Крикнул:

— Аля!.. Что? Не понял.

Отключил трубку. Посмотрел растерянно.

— Не туда попал.

Набрал номер еще раз, спокойнее:

— Аля? Это вы? Слава богу! Звонили? Простите, ради бога, у меня телефон сломался… Да. Я понял. Конечно. Ну разумеется. — Сморщился, как всегда, когда плохо слышал. — Нет. Не в этом дело. А в том, что фальшивая купюра — изгой. Она не похожа на все нормальные купюры, то есть похожа, но если всмотреться — нет. Она не как все. Она обречена. Да-да, именно. И герой обречен. Он — тоже своего рода фальшивая купюра. Его изымают из оборота. Пересмотрите обязательно. Подумайте, в чем его «нетакость», несовпадение, после обсудим. Не за что. Когда вы сможете? Прекрасно. Буду ждать.

Говорил и ходил по комнате, разговор прервался — остановился.

И будто не сразу понял, где он сейчас.

— В общем, — сказала она, все это время пристально за ним наблюдая, — я так поняла: тащиться Але к вам не захотелось, она решила, что и по телефону все узнает.

— Она сказала, что заболела.

— Ну конечно.

— Она сказала, что заболела.

— Ну конечно, конечно, я поняла, я тоже сегодня совершенно больная. Погода скверная, темень, от остановки через все наши дворы — бр-ррр. Почему она вас к себе не позовет? Вы же бегом побежите?

Он молчал.

— Что?

— Ей спокойнее здесь встречаться, на чужой территории, ее дом для меня закрыт.

— Что бы это значило?

— Я прекрасно знаю, что это значит! У нас бартер. Я фактически пишу за нее диссертацию, а она пьет со мной чай на моей кухне. Несколько дней пахнет ее духами. Все довольны. И никто никого не обманывает. То есть никто не обманывается. То есть я бы и рад обмануться, но я слишком трезв.

— Если только не напьетесь.

— К сожалению, я трезв при всех «если». Даже когда не помню, как добрался домой.

— А что с вашим телефоном?

— Я его уронил.

— Ага. Так, значит, психовали.

— Ага.

— Слушайте, а можно мне хоть раз воспользоваться вашей трезвостью?

— Каким образом?

— Сделайте одолжение, загляните ко мне завтра к двенадцати.

— Бриться надо?

— Необязательно.

— Галстук надевать?

— Ни к чему.

— Что делать будем?

6

Коробка под диваном заросла пылью. Он даже помнил туфли из нее, черные лодочки, и помнил юбку, с которой она их носила, тоже черную, узкую. Нельзя сказать, чтобы воспоминание было четким, к тому же он не слишком доверял воспоминаниям, тем более собственным. Даже подтвержденным фотографиями.

Сейчас в коробке хранились гвозди, моток проволоки, синяя изолента, бог знает сколько лет все это там было, гвозди проржавели, изолента слиплась. Он отодрал кусок и замотал корпус, и тут же телефон зазвонил, буквально взорвался в его руках, чуть он его вновь не выронил. Поставил на стол, снял трубку.

— Здравствуйте, — произнес деликатно, неуверенно мужской голос.

— Здравствуйте.

— Я хотел узнать. Насчет холодильника. У вас есть?

— Да, — ответил он, подумав.

— А… вы не могли бы рассказать какие?

— Холодильник «Мир», семьдесят какого-то года выпуска, работает.

— Простите?

— «Мир». Надо бы мне его разморозить.

— Ой. Извините.

И человек с той стороны повесил трубку. Он потрогал изоленту и сказал телефону: «Ну, давай, жалко тебе, что ли?» И телефон зазвонил. Выждал пару секунд и снял трубку.

— Здравствуйте, — произнес вопросительно тот же голос.

— Не кладите трубку, — сказал он.

— Я в магазин звоню.

— Я понял, ошиблись номером, я просто хотел спросить, зачем вам холодильник понадобился.

— Как зачем?

— Нет, я понимаю, зачем холодильник нужен, у меня самого он есть. Сколько вам лет?

— Сорок. Сорок один.

— Неужели до сих пор у вас не было холодильника? Зачем вам новый? Мне любопытно. Я старый, нервный, живу один, мне просто поговорить охота, извините.

— Да у меня нет особо времени, я тороплюсь. — Но трубку все-таки не положил, деликатный.

— Я, наверно, умру скоро.

— Господи!

— Зачем вам холодильник?

Он вздохнул:

— Я развелся. Мы разменяли квартиру. Мне нужен холодильник. Ничего интересного.

— В самом деле банально.

— А почему у вас такой старый холодильник?

— Работает. Я к нему привык. Он мне как родной. Мы практически здороваемся по утрам. У меня с ним связаны приятные воспоминания. В каком-то смысле он организует мою жизнь, я могу на него положиться.

— Знаете, я вас понимаю. Я ужасно растерян сейчас. Я не могу привыкнуть к этой квартире, к этому району, и холодильник тоже куплю — будет как чужой.

— Вы думаете о будущем? О своем. Строите планы?

— Да.

— Значит, все будет нормально. Привыкнете.

— А вы не думаете о своем будущем?

— Я его не представляю. Темно впереди, пахнет плесенью. Нет, вру, ничем не пахнет, это я так приплел, для красного словца.

7

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга через порог.

В квартире кто-то вздохнул. И затих.

— Кто там? — спросил он. — Человек или привидение?

— Шикарный галстук, — сказала она.

— Дочка прислала.

— Что-то я его раньше не видела.

— Первый раз надел.

— С чего вдруг?

— Ну, вы же сказали, что галстук надевать необязательно.

— Побрились вы тоже из чувства противоречия?

— Из благодарности. Вы на меня не давили. Я знаю, что вы любите, когда я при параде.

— Я еще люблю, когда вы не опаздываете.

— Или бриться, или не опаздывать.

— Вас не переговоришь.

Она повела его на кухню.

Цветы цвели на подоконнике. За чистыми стеклами и мир казался веселее. Намного веселее, чем из его окна. Просто другой мир. Или он из каждого окна — другой? Даже если окна глядят в одну сторону? За столом сидел молодой мужчина. Встал, когда они вошли, пожал ему руку.

— Это мой сосед, — сказала она мужчине, — вы не против, если он посидит с нами?

— Конечно, — откликнулся мужчина и тревожно поглядел на него.

— Может, все-таки чаю?

— Нет-нет, спасибо, я хорошо позавтракал, я всегда плотно завтракаю, и уже до четырех ничего не ем, и вечером стараюсь не есть, знаете, чтобы быть в форме. Все-таки мне уже под сорок.

— Прекрасно выглядите.

— Именно.

Мужчина перевел глаза на него. Но он молчал, он вообще все время этого разговора молчал, и даже неясно было, слушает ли, — взгляд у него был отстраненный.

Она спросила:

— Откуда вы к нам?

— Из Читы.

— Это далеко, кажется?

— На самолете больше шести часов. На поезде четверо суток. С лишним. Я уже давно не был. У меня там дочка, мы с ее матерью не живем, мы даже не регистрировались. Дочка ко мне приезжает на каникулы. Но вы не волнуйтесь, она у родных останавливается, со стороны отчима, у них прекрасные отношения, ничего не могу сказать, но приезжает она реально ко мне. Мы в театры ходим, на выставки, в магазины. Я специально деньги откладываю.

Мужчина замолчал. Смотрел на нее, с покорной готовностью ожидая еще вопросов.

— А зачем вы в Москву подались? Все-таки очень уж далеко.

— Ну. Мне хотелось жизнь поменять. Кризис среднего возраста, наверно. Все как-то разваливалось.

— Ав Москве?

— Нечему пока разваливаться. Только еще налаживается. Работа есть. Зарплата нормальная. Хотя и расходы, конечно. Город большой.

— Безумный.

— Ничего. И дочка сюда учиться приедет после школы.

— Вы рано встаете?

— Когда на работу, а в выходной я поспать люблю. Но я не против, если вы рано встаете, мне не мешает, ходите на здоровье, радио включайте, как обычно.

— А ложитесь?

— Поздно, но я тихо, книжку читаю, если музыку слушаю, то в наушниках. Или в интернете сижу. У вас выделенная линия? Если нет, не важно, не обязательно, обойдусь. Посуду я за собой всю всегда мою, я вообще чистоплотный. Вы белье где сушите?

— В ванной. Но машинкой я не разрешу вам пользоваться.

— Это ничего, я могу на руках. Но вообще, я аккуратно с техникой, даже починить вполне…

И мужчина замолчал, ожидая еще вопросов. Вопросов не было, и мужчина обратил тревожный взгляд на сидящего безмолвно человека. Но он смотрел в сторону.

— Ну хорошо, — сказала она и тоже взглянула на безмолвного. — Давайте так: я вам перезвоню через час.

— А сразу нельзя решить?

— Мне подумать надо.

— Лично меня все устраивает. И если у вас какие-то особые условия, я готов обсудить.

— Через час, ладно?

Он встал.

— Да, конечно. Только вы мне обязательно перезвоните. В любом случае. Я где-нибудь недалеко буду.

Она проводила мужчину и вернулась в кухню. Он сидел — нога на ногу.

— Наверно, мужик решил, что я — его конкурент.

— Я же сказала, что вы сосед.

Она включила чайник.

— Мало ли что вы сказали. Мало ли что люди говорят. Оставьте заварник в покое. Я сделаю. Вы все испортите.

Ей нравилось смотреть, как он заваривает чай. Надев очки, ополоснув и вытерев насухо руки. Для него это был важнейший ритуал. Чуть ли не таинство. И только когда все свершилось, когда чайник был накрыт салфеткой, она решилась спросить:

— Какое он на вас впечатление произвел?

— А на вас?

— Меня ваше мнение интересует.

— А своего у вас нет?

— Я своему не доверяю.

— Но какой-то образ у вас сложился? Мне просто интересно.

Она помолчала и сказала все-таки:

— С его слов, конечно. Переехал — в общем-то, решительный шаг, все заново, не каждый сможет, а вдруг он там чего натворил? Откуда я знаю? В прошлый раз у меня девчонка снимала, я думала, вот бы мне такую дочку, съехала через месяц, я чуть не плакала.

— Что значит — чуть? Натурально плакали.

— Ага, пока не увидала, что она кулон золотой сперла, и деньги у меня за простынями лежали, их тоже прибрала.

— Ого! — Он рассмеялся. — Вы мне об этом не говорили.

— Стыдно было. Вы же предупреждали.

— Да? Я не помню.

— Вы говорили, что чересчур она добрая.

— Правда? Да я, наверно, не всерьез говорил.

— Зато теперь я хочу — всерьез — узнать ваше мнение об этом парне.

— За чашкой чая, ладно?

И он сам разлил чай им обоим. Размешал сахар, громыхая ложкой. Осторожно отпил.

— Да, — сказал, — да.

И отпил еще:

— А то совсем голова перестала соображать.

— Бутерброд съешьте.

— Нет, спасибо.

Он отпил еще чаю. Она ждала, когда же ему надоест ее мучить. Он отодвинул чашку.

— Забавно, — сказал он, — но парень очень похож на героя одного старого-престарого американского фильма. Даже внешне. Под сорок, невысокий, субтильный, чистенький. Его от пятна на полу тошнило. Музыку тоже любил послушать. Интернета тогда не было. А музыку он слушал из приемника, даже плакал, когда любимые вещи. И тоже снимал комнату. Правда, там был пансион. Хозяйке принадлежал дом, и она сдавала несколько комнат. Пансион — это значит, они еще и кормились. То есть совместные завтраки и так далее. Жильцы были очень колоритные: боксер, учительница, старая актриса, девчонка-продавщица. Цапались между собой, конечно. Этот был самый тихий. Человек-призрак. Даже ел неслышно. И сахар в чашке размешивал бесшумно. Как так может получаться, я не знаю, мне сдается, он тогда не растворяется. И свет за собой всегда гасил в ванной. Никогда не повышал голоса. И всегда «спасибо» и «пожалуйста». Как-то раз он пришел к ужину чуть позже обычного. Извинился, конечно. Сел. За столом было молчание. Девчонка-продавщица сидела вся зареванная. Он не стал спрашивать из деликатности, что случилось, кто умер. Хозяйка положила ему, что там у нее было приготовлено, и объявила — не ему, всем, — что девчонка сама виновата, нечего рот разевать. Боксер за девчонку вступился, завязался разговор, и стало ясно из разговора, что у девчонки попятили кошелек, а в нем были все ее деньги, она их копила на платье и вот накопила и пошла покупать.

Парень слушал, слушал, к еде не прикасался и вдруг выложил прямо на обеденный стол кошелек из кармана. Все постепенно заткнулись и уставились на кошелек. Боксер первый опомнился. Спросил девчонку: «Твой?» — «Кажется». Боксер кошелек взял, раскрыл. Сколько там было денег, все уже знали. Точнее, сколько их там должно было быть. Столько их там и оказалось. До последнего цента. Парень сказал, что нашел кошелек на улице. На радостях хозяйка откупорила вино. Парень стал героем вечера. Хозяйка заявила, что доверила бы ему ключ от сейфа. «Жаль, что у вас нету сейфа», — заметил боксер.

Замолчал. Потрогал чайник. Включил подогреть.

— То есть вы хотите сказать, что я смело могу сдать ему комнату?

Он поглядел на нее насмешливо:

— Я просто рассказываю вам старое доброе кино.

— Но к чему вы его рассказываете?

— Вы спросили мое мнение об этом парне, у меня нет никакого мнения. Но я вспомнил фильм. И я не даю вам решительно никаких рекомендаций.

— Понятно.

— И тем не менее на основании вот этого моего пересказа вы готовы парню доверять?

— Вам-то что?

— Просто интересно.

— Почему бы и нет?

— А если я вам скажу, что фильм на этом не закончился? Что парень, которому все-все-все доверяли, оказался маньяком-убийцей? И знаете, почему он убивал? Это его успокаивало. Музыка его волновала и тревожила, а убийство умиротворяло. Особенно он любил мыть руки после, смотреть, как кровь стекает, уходит с водой.

— О господи!

— Да ладно вам. Это кино. Коллективное бессознательное.

— Хватит с меня вашего бессознательного. Пейте чай и идите домой. А лучше прогуляйтесь, вон солнышко выглянуло.

— Это за вашим окном солнышко, а на самом деле на улице мрак, холод, дождина льет.

— Что вы несете? Такой день пригожий.

— За вашим окном.

— Все, замолчите, у меня от вашей болтовни голова распухла.

Он хотел съязвить, но сдержался. Положил в чай сахар, и ложка загромыхала.

— Парню что скажете?

Она не отвечала. Сердито включила воду, принялась мыть посуду.

— Позвоните. Он ведь ждет.

— Думаете, я теперь смогу с ним жить в одной квартире — после всего, что вы наговорили?

— Господи, какая же вы!.. Прости господи! — Бросил ложку.

Она повернула к нему покрасневшее лицо:

— Что?

— Я все выдумал. Неужели вы не поняли? Я же на ходу буквально выдумывал. Просто пошутил. Да если бы и был такой фильм? Как можно полагаться на такие вещи?

Отвернулась. Домыла посуду. Выключила воду:

— Теперь уже не важно. Все равно не смогу. Так и буду представлять, как он в моей ванной с рук кровь смывает.

Даже жарко оказалось в пальто, и он расстегнул пуговицы — еще держались. И шаг замедлил, обычно несся. Солнце светило в щеку, он закрыл щеку ладонью, но оно как будто и сквозь ладонь проникало, и сквозь зажмуренный глаз, прямо в сознание. Перешел на теневую сторону. В полуподвальных окнах горел вечерний свет, с улицы видны были столики, официант шел с подносом.

Он отошел от окна и побрел темной стороной улицы.

8

«…От всей души надеюсь, что он нашел себе комнату, а она больше уж не спросит мое мнение ни о ком.

Аля была вчера. Думаю, в последний раз. Диссертация готова. Отзыв я написал и больше не нужен — фантик от конфеты. Мы выпили чаю. На часы она не смотрела, зато смотрела в окно, за ним темнело. Рассказала, как выучила плавать своего ребенка, я зачем-то рассказал, как тонул в детстве. И конечно, с излишними физиологическими подробностями. Ей было скучно, но она выслушала. За окном зажглись фонари, и она сказала, что ей пора. Я вызвался проводить до метро, но она сказала, что на машине, наконец-то отремонтировали. Оставила мне в подарок дорогущего чая. И ты ошибаешься, если думаешь, что я скучаю по ней. Лишь только она вошла вчера, я понял, что это не та женщина, которую я ждал. Все мне показалось чужим: лицо, голос и эта манера смотреть в окно. Я догадался не сразу. У нее были другие духи вчера. Меня очаровывал запах. И только! И всего лишь. Наверно, я урод. Я спросил, какими она прежде духами пользовалась. „Ki-Ki“ (Ки-Ки). Почти „Хи-Хи“.

Я купил Теме книгу о глубоководных рыбах. Пусть читает по-русски…»

— Больно длинное, — заметил юноша. И протянул ему листок, исписанный печатными буквами.

— Знаете, молодой человек, если я сам буду набирать, выйдет еще длиннее, то есть для вас. Вам ждать выйдет дольше, чем набрать.

9

Он стоял у ее двери, не решался позвонить. Рассматривал новенький дерматин, черный, узорчатый, взгляд застревал в этих узорах. И вдруг дверь отворилась сама, без спросу.

— И что? — Смотрела она из полумрака.

— Вот. Хотел зайти. А вы чего вдруг дверь отворили?

— Да надоело ждать, когда вы позвонить решитесь. Я полы здесь мыла и вижу, что кто-то глазок загораживает. Поглядела на всякий случай.

Он сказал, что лишил ее жильца, виноват и хочет загладить. И протянул конверт с деньгами. Они уже были на кухне, прошли по свежевымытому. Она заглянула в конверт.

— Я столько за месяц беру.

— Надеюсь, за месяц жилец найдется.

— А деньги где взяли?

— Старуху зарубил.

— Откуда у старухи деньги?

— Похоронные.

— Ладно, — втолкнула ему в руку конверт, — не нужны мне ваши похоронные.

— Обижаете.

— Нет. — Лицо у нее было невеселое.

Он сел, постучал пальцами по столешнице.

— Что случилось?

— Ничего. Тоска нашла. На родину захотелось. Вот думаю, продам квартиру и уеду. И буду там потихоньку в огороде копаться.

— Никуда вы не уедете.

— Ну-да, вы же про всех все знаете.

Он молчал, смотрел хмуро.

— Жизнь прошла, — сказала она.

— Нет, — сказал он вдруг зло, — ее украли, пока вы глазели по сторонам. Меньше надо рот разевать!

Поднялся, вышел. Дверь хлопнула. Конверт остался на столе.

Ночью он думал, что совсем пропадет, если она и в самом деле вдруг уедет. Забудет без нее, как дышать, и умрет. Жизнь прошла — действительно.

 

Меланхолия

Летнее утро, чайник закипает, диктор по радио говорит: «Меланхолия». Иван Николаевич приближается к окну и видит планету. Как в фильме. Сегодня последний день существования Земли. Иван Николаевич выходит с дымящейся кружкой на крыльцо. Слышен ход дальнего поезда. Кошка крадется по тропинке. В траве блестит роса. На соседнем участке женщина собирает черную смородину. Хочет наесться перед концом? Просто занимает себя делом?

«Утро. Лето», — думает Иван Николаевич.

Он смотрит на планету в синем дальнем небе. Столкновение будет через час. Иван Николаевич один в доме. Он думает, что к зиме надо утеплить окна. Зимы не будет. Ивану Николаевичу хочется задержать ход планет. Он едва не плачет.

Время вдруг останавливается. Иван Николаевич не сразу это замечает. Он смотрит на кружку. Дымок застыл в воздухе. И соседка застыла, наклонившись над кустом.

«Не может быть», — думает Иван Николаевич.

Он пробует пошевелить пальцем. Палец шевелится. Весь мир замер, и только Иван Николаевич свободен. Как в сказке об остановленном времени.

Иван Николаевич берет кружку с перил.

Так, так. Дымок оживает.

Иван Николаевич отпивает горячий чай и ставит кружку на перила. Дымок застывает, время для кружки останавливается. Иван Николаевич сходит с крыльца. Мир молчит, и только под ногой Ивана Николаевича хрустит ветка.

Он идет по тропинке, оставляет след на влажной глине, навечно.

«Дойду до города, — думает Иван Николаевич, — зайду в магазин, наберу еды».

Лица застывших людей кажутся ему значительными. Никто не вспомнит эти лица, никто не узнает.

Иван Николаевич думает: «Тошно одному, не хочу».

И мир оживает.

 

Нелька

Ее русский был неплох. Нельку не понимали оттого, что недослышивали. Она говорила едва слышно. Начать могла нормально, внятно, но к концу фразы голос ее угасал, она что-то бормотала себе под нос. В самолете обнаглевший русский попутчик сказал ей:

— К тебе принюхиваться надо, чтоб понять.

Ну-да, ну-да.

Нелька заливалась горячей краской, улыбалась.

На работу ее взяли по знакомству. Кажется (если я правильно поняла), у фирмы были связи с Германией, и кто-то из германцев попросил взять дочку вроде как на практику; она училась в каком-то их университете на слависта. Ей нужна была языковая среда.

Нелька приехала в августе, в пасмурный дождливый день. Кадровичка с ней поговорила и для начала направила в группу А помощницей. Группой А у них называлось корпоративное телевидение. Компания занималась распространением чудодейственных бадов, чем-то вроде этого.

Еще в Германии через интернет Нелька сняла квартиру в большом доме на Долгоруковской улице. На представленной фотографии с видом из окошка Нелька увидела колокольню. Ей объяснили, что там студия мультфильмов, и Нелька надеялась на ней побывать, как только выпадет свободное время.

Квартира оказалась двухкомнатная, запущенная, дверь во вторую комнату была заколочена. Въехала Нелька вечером, уже в темноте, и первым делом принялась наводить порядок. По оставленной хозяйкой инструкции сумела зажечь газовую горелку (с десяток спичек перевела, благо коробков лежало несколько на приступочке в ванной). Наконец из крана пошла горячая вода. Нелька нашла в шкафчике коричневое мыло и что-то вроде мочалки, отмыла как могла ванну, раковину. Протерла пыль, вымыла пол, сама наконец-то ополоснулась под кривошеим душем.

Все-то в этом доме было старое, с глубоких советских времен. Нелька с радостным любопытством разглядывала навесные шкафчики, посуду, стеллажи с книгами, темные обои, настенный календарь с березками за 1976 год, похожий на опрокинутое ведро абажур; фотографировала детали и была довольна началом своей русской жизни. Поела привезенные из Германии орешки, выпила воды из бутылки и отправилась из дома. В принципе (из гугл-карты), она знала, куда надо повернуть от подъезда, чтобы выйти на самую главную московскую улицу.

Она прокатилась на древнем лифте. Чтобы в него попасть, следовало самой повернуть железную ручку и отворить железную решетчатую дверь.

Нелька выбралась из скудно освещенного подъезда, постояла под козырьком на крыльце, послушала, как шумят под дождем деревья, и передумала идти. Как-то ей стало неуютно, не по себе в этой шумящей дождем темноте, как будто никакого города с главной его улицей не существовало вовсе (если я правильно поняла ее немецкий русский). И Нелька, постояв и послушав, притихшая вернулась в дом.

Справилась с раскладным диваном, постелила хранившееся на полке в полированном шифоньере белье, легла. Диван отзывался скрипом не на движение даже, на вздох. Нелька подумала, что поговорит с хозяйкой и с зарплаты купит новый роскошный диван с широкими кожаными подлокотниками. Кожа у воображаемого дивана лоснилась, Нелька думала, вывезти ли его потом к себе в Германию или, так и быть, оставить здесь, новым жильцам на радость. Разбудил ее советский механический будильник, тщательно заведенный.

Нелька долго возилась с горелкой и упустила время. Она допила свою воду (пользоваться замызганным чайником побрезговала) и решила купить с зарплаты настоящую кофемашину из светлого с легким бронзовым отливом металла. Нелька почистила зубы, постояла под кособоким душем, старательно завернула горелку и выбралась из ванны. Посмотрела на круглый сердито стучащий будильник и бросилась одеваться. Уже в лифте, за железной дверью, отстучала эсэмэску: «Простите, опоздаю на 10 минут». «Ждем», — пришел лаконичный ответ. Нелька уже бежала к метро.

Утро было сумрачное, прохладное, Нелька бежала и огибала черные лужи, из ларьков пахло выпечкой. В метро на станции светились витражи, с грохотом подходили к платформам поезда, валила толпа. Нелька втиснулась в вагон и покатила. Ей нравилась тихая, угрюмая толпа, черные тоннели, мраморные станции, все это казалось ей торжественным и чрезвычайно настоящим и как-то отвечало ее фантастическому книжному представлению об этой стране. В каждом бледном молодом человеке она готова была узнать Раскольникова. Один такой стоял с ней рядом, и Нельке хотелось погладить его по костлявой руке.

Нелька опоздала на двадцать минут. Ждали ее спокойно. Сидели в машине, в сером жемчужном «Форде». Нелька особо в машинах не разбиралась, она даже водить не умела, что, наверное, удивительно. Она подбежала и осторожно постучала в стекло. Водитель спал, и молодой человек, он сидел на заднем сиденье, тряхнул его за плечо. Водитель поднял голову, сглотнул, посмотрел в боковое стекло на красную топчущуюся Нельку и отворил ей дверцу.

Нелька пробормотала здравствуйте и извините, забралась в салон и устроилась рядом с водителем. Машина уже трогалась. Возле молодого человека сидела худенькая, почти прозрачная девушка, ее острые коленки торчали из-под коротенькой юбочки. Нелька мгновенно решила, что они живут вместе. И что у них щенок.

— Ты не представилась, — сказал молодой человек. Нелька спохватилась и пробормотала:

— Меня зовут Нелли, вы меня извините.

— Ничего. Ты только имей в виду, Нелли, что каждая минута опоздания будет тебе стоить процент от зарплаты, я все фиксирую. Поняла?

— Да.

— Хорошо. И говори громче. Четко и ясно. У нас в компании так принято. Такой стиль общения. Да, извини, я-то не представился. Сергей.

Он широко улыбнулся и протянул ей руку поверх спинки сиденья. Он походил на комсомольского лидера с советского плаката. Нелька пожала его руку.

— Рукопожатие у тебя слабое, неуверенное, не в стиле. Меняйся. Молчаливую девушку рядом со мной зовут Машей. Мы ей молчание простим, она бережет голос и, когда понадобится, будет в форме. Нашего прекрасного водителя зовут Михаилом. Он молчит, так как не отвлекается от дороги. А ты, кстати, пристегнись, Нелли, помни о безопасности. Не только своей.

Долгое время ехали молча. Нелька пыталась посчитать, сколько у нее вычтут из зарплаты; сбилась и бросила. За окнами был незнакомый город, и Нелька принялась смотреть на дома и прохожих, и все ей казалось каким-то слишком обыденным, не удивительным, не соответствовало ее ожиданиям. Что-то такое она вычитала в русских книгах, что только в книгах, по-видимому, и осталось, а из живой жизни ушло, а может быть, никогда в ней и не было.

Нелька заметила наконец, что машина стоит. И слева машины, и справа, и с боков. Чуть-чуть сдвинутся и вновь встанут. Ловушка.

— Как ты себя чувствуешь, Нелли? — спросил вдруг Сергей.

Нелька зарделась и пробормотала «спасибохорошо».

— Подожди, Нелли, я ничего не понял. В нашей компании люди не мямлят, а говорят четко и ясно. Давай попробуем еще раз. Как ты себя чувствуешь, Нелли?

Нелька опустила голову и постаралась произнести громче «спасибо, хорошо». Она чувствовала, как горят уши.

— Надо еще тренироваться, попробуй еще раз.

Нелька молчала и не могла себя заставить выдавить хотя бы какой-то звук. Между тем Сергей продолжал говорить. Он наслаждался звуком собственного голоса.

— В нашей компании люди всегда чувствуют себя хорошо, при любых обстоятельствах. Что бы ни случилось, они знают, что с ними поступят по справедливости и ничего лишнего не спросят. К примеру, твой случай, Нелли. Отчего мы задерживаемся? Попали бы мы в эту пробку, если бы выехали в условленное время, или успели бы проскочить? Если бы успели — твоя вина. И на сколько бы мы теперь ни опоздали, на час, на два или больше, — все это время будет засчитано тебе. Впрочем, возможно, твоей вины нет. Все будет проанализировано и учтено.

Машина ползла еле-еле. Нелька чувствовала себя виноватой и едва сдерживала слезы.

Водитель перестроился в левый ряд, к самому тротуару. Свернул на узенькую дорогу и по ней въехал во двор. И дальше все ехал дворами и закоулками. Нелька забылась и жадно смотрела в окно. По правде сказать, ничего особенного она не видела. Ну мальчик гуляет с собачонкой, ну стоит мужчина у подъезда и курит. Ну промелькнет за освещенным окном тень. Но смотрела Нелька зачарованно, как в раннем детстве на картинки в волшебном фонаре. Задворками, закоулками, через мост над железнодорожными путями, в нескончаемом сумраке, выбрались наконец на шоссе и покатили почти свободно.

Машина бежала ровно, Нельку клонило в сон, ей представлялось, что катят они по взлетной полосе. И, очнувшись, она так и ждала увидеть за окном, внизу, землю, крохотные домишки, речки, дороги. Но машина катила по-прежнему по шоссе. Поле, лесок, дома. Дождь.

— Хорошо идем, практически нагнали, спасибо, Михаил.

— Рано благодарите, раньше времени, — отвечал водитель.

И в самом деле, уже через несколько минут хорошего хода они застряли в пробке и минут сорок ползли и объезжали столкнувшиеся машины, три легковушки. На асфальте масляно темнели пятна, и Нелька поспешила отвести глаза.

Едва вырвались, худенькая Маша сказала четко, громко, по всем правилам хорошего тона компании:

— Меня тошнит.

Пришлось заворачивать на заправку и ждать, пока Маша сходит в туалет. Выпили кофе. Нелька купила орешки. Все было чисто, аккуратно, кофе — отвратительный. Но, по крайней мере, горячий.

— Ну как? — спросил Сергей. — Не хуже, чем у вас в Германии?

— Да, — тихо отвечала Нелька.

— Что? Не слышу?

— Не хуже, — чуть громче ответила Нелька. И водитель ей подмигнул.

Останавливались еще несколько раз оттого, что Машу тошнило. Сергей волновался и спрашивал Машу, как она собирается работать с таким зеленым лицом.

— Все будет хорошо, — даже в таком состоянии четко отвечала Маша.

— Да что с тобой? — сердился Сергей.

— Укачало.

Водитель молчал, он вел машину ровно, бережно, без рывков. Нелька подумала, что, наверное, Маша беременна, и тут же к Маше расположилась.

Свернули с шоссе на боковую ветку, встали перед воротами в высокой ограде; ворота отворились. По аллее подъехали к большому дому. Маша торопливо накладывала на лицо тон, подкрашивала ресницы.

Они снимали сюжет о владелице дома, успешном (это слово в Машином репортаже повторялось часто) дилере компании. Нелька помогала переставлять вещи, которые должны были попасть или не попасть в кадр, бегала к машине за позабытым Машей сценарием.

Вечером Нелька сидела в офисе в монтажной и переписывала, отмечая минуты и секунды, все реплики. Заснятого материала было много, дилерша говорила с упоением, и Нелька все сидела и корпела над расшифровкой, уже все разошлись, только охранник дежурил внизу.

— Я добилась успеха, потому что понимаю психологию, — говорила дилерша. — Человек себе не купит витаминки, а собачке своей купит, на собачке экономить не будет.

Она добилась грандиозного успеха на бадах для животных, создала громадную дилерскую сеть, стала миллионершей. Гордо показывала большой дом с камином, бассейном, сауной, бильярдной.

Сняли, как плавает она, как плавают ее дети. Как младшая девочка барабанит на пианино.

Уже во втором часу ночи Нелька закончила свою кропотливую работу. Сдала охраннику ключ и вышла на улицу. Зонта у нее не было, и она обреченно шла под дождем. Завернула в безлюдное, круглые сутки открытое кафе, взяла, смущенно улыбаясь и перетаптываясь с ноги на ногу, чашку эспрессо, села за столику низкого полуподвального окошка.

Нелька выпила горький кофе. Официантка о чем-то переговаривалась с парнем за барной стойкой. Решительно не хотелось вслушиваться и разбирать, о чем они говорят. Нелька даже прикрыла уши ладонями.

Дождик не унимался, не переждать его. Нелька встала и направилась к выходу.

Дома она нашла в одном из шкафчиков макароны, обрадовалась, отварила и съела целую миску, наскоро умылась, разобрала постель, нашла в шкафу старую русскую книгу и устроилась в постели читать. Нелька как будто бы вернулась на родину, герои все были ей знакомы и все дороги. Их мир был так глубок. Нелька с радостью в него погружалась. Пока не уснула.

Будильник она позабыла завести.