Вся эта каша заварилась из-за «Русской рулетки», ну той виниловой пластинки группы «Эксепт», которую мне раскокали люберы в электричке. Меня не избили, но, как и положено в таких случаях, «сняли скальп» и хладнокровно, на глазах у всех пассажиров, раздели, после чего я перестал быть счастливым обладателем уматно-проклепанной кожаной куртки с мертвой головой на спине.
Но обо всем по порядку.
В тот день я мотался «на толпу» обменять пару пластов. Пожалуй, в нашем бункере я – единственный, кто сечет во всем этом чертовом металле. Я да еще, наверное, Пэт. Мы с ним когда-то учились в одной спецшколе. Разумеется, английской. Но потом нас оттуда турнули. За успеваемость. Вернее сказать, за неуспеваемость. Сначала Пэта, а потом и меня. В бункере мы появились одновременно и с первого дня поняли, что кому-то из двоих рано или поздно придется уйти.
Если говорить начистоту, то два года назад я не был металлистом и числился в рядах футбольных фанатов. Таких, как я, в городе был целый легион. Нам ничего не стоило сорваться за своей командой в другой город. Если наши кумиры продували, мы их наказывали – окружали автобус и заставляли идти в гостиницу пешком. Пусть знают – бороться за свой клуб надо до конца!
Нас боялись. Проигранные матчи заканчивались драками, битыми стеклами и перевернутыми трамваями. Так мы брали реванш за поражение. Но вскоре все полетело к чертям. Нас разогнали. Тридцать третий сектор опустел, а мы целыми днями сидели на грязных заброшенных задворках, без конца смолили сигареты и пожирали друг друга пустыми невидящими глазами. Было чертовски тошно. Самых старших из нас вскоре забрили в армию, другие, что были помладше первых, но старше нас, куда-то сгинули сами. Что касается нас – нам было на все плевать.
Наконец, как говорится, в один прекрасный день, а точнее сказать, в одну прекрасную ночь Сева Новгородцев возвестил по Би-би-си о пришествии на нашу землю первых металлистов – с головы до ног закованных в железо, затянутых в кожу и до одури слушающих невообразимо истерическую музыку под названием «металлический рок». Наш час пробил! Нам запретили быть футбольными фанатами, и мы стали металлистами. Мы должны были кем-нибудь стать, и мы ими стали – крутыми железными парнями!
На стенах домов вместо хорошо знакомой «зенитовской» стрелки или «спартаковского» ромбика стали появляться таинственные для непосвященных обывателей латинские буквы – HMR. Мы перестали бывать на стадионах. И вместо этого от нечего делать ходили на концерты Иосифа Кобзона, скандируя там всей галеркой:
– Хей-ви-метл! Хей-ви-метл!
Обычно после двух песен Кобзон не выдерживал, уходил со сцены и больше уже не возвращался! Днем мы тусовались в «трубе», а вечерами бились насмерть в парках с брейкерами и люберами.
Как я уже сказал, в тот роковой для меня день я должен был обменять на «фирму» пару «югатоновских» перепечаток. Мне чертовски повезло: в город я возвращался не один, а в компании пятерки разудалых офицеров, самозабвенно играющих с самой смертью в «Русскую рулетку», – это я про роскошную обложку третьего альбома «Эксепт» говорю.
В электричке была толпа народа, но я все-таки сел, не хватало еще, чтобы в этой давке меня ненароком припечатали к стенке вместе с моей драгоценной пластинкой. Было очень жарко – настоящее пекло. Но косухи я не снял, а только пошире распахнул ее, чтобы на футболке можно было прочесть написанную по-русски, стилизованную под готический шрифт, на первый взгляд, нелепую надпись: «ВСЁ ДЛЯ ФРОНТА». Пусть читают, думал я, может, что и просекут. «Фронт» – для меня самая крутая группа (из наших, само собой), я порядком тащусь от их забойного металла.
Как всегда, своим вызывающим видом я буквально третировал народ вокруг себя. Пассажиры бросали на меня косые злобные взгляды – в их глазах жарким огнем горела неприязнь, которой они пытались спалить меня дотла. Но я держался молодцом – плевать я хотел на всех этих козлов.
Люберов я заметил сразу, как только они вошли в вагон, впрочем, как и они меня. Не заметить меня с моей прической а-ля «британский ужас» – продукт кропотливой двухчасовой работы и полутора баллончиков лака – в этой серой однообразной толпе городских неудачников было немыслимо.
Похоже, они прочесывали электричку. «Санитары общества», черт их дери! Я знал, чем все кончится, и мысленно проклинал себя за то, что не воспользовался автостопом. Хотя, правда, кто бы рискнул взять к себе в машину такое страшилище, как я? Наверняка никто.
Я сидел и ждал, что будет дальше. Они шли не спеша. В куртках-олимпийках нараспашку и отвратительно широких штанах в крупную клетку – чертовы качки! Осторожно отодвигая стоящих пассажиров в сторону, люберы все время внимательно наблюдали за мной, следя, чтобы я вдруг не рванул от них.
– Граждане! – громко объявил один из двух – тот, что был ближе ко мне; все, как один, повернулись в его сторону, он сделал секундную паузу и потом с придыханием добавил, продолжая двигаться ко мне: – Товарищи!..
Я тут же вскочил, точно ошпаренный, и дурашливо заорал на весь вагон, решив с ходу брать инициативу в свои руки.
– Друзья! Слепо поддавшись пропаганде буржуазной идеологии, я подаю пагубный пример подрастающему поколению. Своим внешним видом и манерой поведения я позорю нашу славную советскую молодежь, – я перевел дух и фальшиво-дрожащим голосом покаянно произнес: – Товарищи! Поверьте, сейчас мне трудно говорить, потому… потому что… мне стыдно.
– Леха, каков наглец, – ехидно заметил второй любер. Он встал в проходе напротив первого и таким образом отрезал мне путь для отхода назад. Волосы у него были светло-рыжие и гладко зачесаны за уши, а лицо, как у всех рыжих, неприятно слепило своей неестественной белизной – оно было настолько белым, что меня аж всего передернуло, когда я взглянул на него, как будто передо мной стоял не живой человек, а мертвяк.
– Вы бы хотели иметь такого сына? – спросил, указывая на меня пальцем, первый любер, то есть Леха, у моего соседа справа – пухлого мужика в полотняных штанах, бобочке и сандалиях на босу ногу. Тот запыхтел, сразу весь покрывшись красными пятнами, и, все больше распаляясь, прорычал, молотя по воздуху здоровенными кулачищами:
– Да я бы его собственными руками придушил!
Услышав такой ответ, Леха воспарил от счастья на седьмое небо. Что это так, я понял по его ухмыляющейся самодовольной роже. Значит, с минуты на минуту начнется самосуд, решил я. От дикого ужаса такой перспективы все шипы на моих напульсниках разом встали дыбом. Господи, подумал я, ну где же наша доблестная транспортная милиция?
Тут Леха увидел мою драгоценную грампластинку и потянул ее к себе. Я стоял и завороженно смотрел ему прямо в глаза, точно кролик на огромного удава, готового проглотить свою жертву, но пластинку из рук не выпускал. Леха потянул настойчивей, потом резко дернул, и я все-таки разжал пальцы.
– Товарищи! Это антисоветская музыка, – Леха показал альбом всему вагону, – ее необходимо уничтожить.
Резкий взмах рук. И – бац! – диск треснул у меня на глазах. Из рваного глянцевого конверта на колени пассажиров посыпались черные виниловые осколки. Эх, прощай, «Эксепт»! Пять червонцев коту под хвост!
И тут я понял, что пора сантиментов кончилась. Заорав не своим голосом, я схватился одной рукой за поручень, а второй за воротник мужика в бобочке. Так просто я решил не сдаваться. Вы не представляете себе, что тут началось!
Люберы, конечно, стали отдирать мне пальцы. Сами понимаете, воротник на бобочке у мужика не выдержал и треснул. Мужик заорал благим матом и, потеряв равновесие, совершенно неожиданно уцепился за тощий хвост почти вылезших сальных волос какой-то старухи, сидящей позади него; та, естественно, завизжала от боли, да так резко, словно ее резали ножом. В вагоне поднялся гвалт, все как ненормальные вскочили со своих мест и начали глазеть на нас, оживленно комментируя происходящее на их глазах диво.
Наконец, когда меня все-таки отодрали от скамейки, мужика в бобочке и старухи с хвостиком, я не удержался, чтобы лишний раз не поактерствовать. Окостенев, я изобразил позу распятого Христа. Когда меня, точно труп, выволокли вперед ногами в тамбур, я наконец-то познал, что пришлось испытать бедному Спасителю на Голгофе.
Первым делом из моего правого уха с мясом была выдрана серьга. От боли я дернул головой и со всего размаха треснулся головой об стенку. Так я стал Майком – Рваное Ухо. Потом с меня «сняли скальп»: Леха припер меня к стенке, надавив локтем на кадык, а рыжий орудовал ржавой механической машинкой, больше похожей на тривиальные плоскогубцы; она неимоверно скрипела и чертовски больно дергала, вырывая клоки волос с мясом… Пожалуй, это было самое кошмарное во всей экзекуции.
Я с отвращением следил за тем, как жесткие волосы-макаронины с легким шуршанием слетали с моей головы на пол, весь заляпанный бурыми пятнами крови, и физически явственно ощущал, как у меня все больше и больше вырастают уши. Наконец они достигли таких же размеров, что у осла, и я стал лысым.
Люберы содрали с меня металлический прикид, раздев до трусов, и любезно обрядили в темно-синий трикотажный костюм для занятий спортом. Госцена – шесть с полтиной. Впрочем, этот костюмчик был бывшим в употреблении и явно того не стоил. Я как две капли воды стал похож на юного героя фильма «Офицеры», ну того провинившегося ушастого суворовца, который вместо увольнения должен был драить до блеска ступени парадной лестницы. Я молчал, тупо уставившись на свои острые коленки, конусом выпиравшие из трико. Представляю, какой у меня был дебильный вид, ну прямо сбежавшего психа из дурдома. Люберы стояли напротив меня и ржали, точно кони. От смеха их перегибало пополам.
Электричка замедлила ход. Перед тем как выскочить из вагона, рыжий процедил:
– Лучше больше не попадайся. Убьем! Понял? – и, мастерски оттянув резинку на моих спортивных штанах фирмы «Большевичка», больно щелкнул меня по животу.
И тут я, к своему стыду, не выдержал и заревел. Во весь голос, ну прямо совсем как баба. Я знал, что этого делать мне никак нельзя. Хотя бы до тех пор, пока не тронется электричка. Я знал это, но сдержаться не мог. У меня уже давно предательски дрожал подбородок, а в горле стоял ком. Я в кровь кусал губы, из последних сил пытаясь как-то сдержать слезы. Но когда этот рыжий ублюдок щелкнул меня резинкой по животу, слезы мгновенно хлынули из моих глаз неудержимым потоком. Я стоял и только размазывал сопли по щекам и ровным счетом ничего не мог поделать, черт бы меня побрал!
Наконец двери закрылись. Толчок, еще один. И электричка тронулась. Мимо меня медленно проплыли гнусные рожи люберов, потом – уже расплывчато – промелькнули лица других, незнакомых мне людей, идущих по платформе, – электричка набирала ход. Я отвернулся к стенке, чтобы из вагона не было видно мою зареванную физиономию, и стал думать о том, что я скажу в бункере. Да, наверное, ничего. Я просто туда не пойду. Не пойду, вот и все.
Домой я бежал так, словно за мной гналась вся районная ментура. Когда я весь в мыле вбежал во двор, до меня из открытых окон нашей квартиры донеслись душераздирающие вопли – это мои предки на сон грядущий взаимно обменивались комплиментами. Сколько себя помню, они вечно лаялись. Где-то после второго класса на их ссоры у меня развилась устойчивая реакция: как только предки начинали ругаться, я сразу убегал из дома – пытался сберечь собственную нервную систему. В последнее время я отсиживался в бункере, но теперь, после того как меня так классно обработали, дорога для меня туда была закрыта.
Между третьим и четвертым этажом я встретил Максимыча, за глаза я называю его просто Максом. Макс, и все тут. Чертовски интересный старикан, скажу я вам.
Как обычно, он сидел верхом на батарее и читал «Правду». Этот Макс живет у нас на чердаке с незапамятных времен. Честное слово, чтоб мне сдохнуть, если это не так! Он, между нами, отсидел несколько сроков. За что, я точно не знаю. Но, по-моему, за беспрестанное бродяжничество. Не знаю, чем уж приглянулся Максу наш чердак, я его об этом не спрашивал, потому что мне просто неудобно его об этом спрашивать. Но один раз переспав на нашем чердаке, Макс остался здесь навсегда – настолько ему понравилось это место.
Жильцы на него не в обиде. Совсем наоборот. Они только рады. Во всяком случае, за все время в доме не было ни одного ограбления. Макс для всех вроде сторожа. Только без ставки. Но зато его все в доме подкармливают. Конечно, бесплатно. Ему много не надо. Он совсем неприхотлив. А спит он, скажу вам по секрету, на фанерном щите. У теплоцентрали. Честное слово, я сам видел его логово. Одним словом, не Макс, а настоящий монах-отшельник, ну прямо из эпохи средневековья. Мне порой кажется, что в таких собачьих условиях я долго бы не протянул и давно бы отбросил копыта. А вот Макс – нет, держится. В общем, крепкий старикан, ничего не скажешь.
Обычно он ложится далеко за полночь. Вот и теперь сидит себе на батарее и читает свежий номер «Правды», который, я уверен, всучил ему мой папашка – он всегда снабжает Макса прессой, чтобы тот не отставал от жизни.
Мы с Максом обменялись приветствиями и ничего не значащими выражениями – вроде протяжного «Да-а-а», только с разной интонацией. У меня оно прозвучало смертельно-устало, а у старика – удивленно-вопрошающе. Похоже, мой вид поверг в шок самого Макса.
Дома стоял такой крик, что, наверное, мертвые бы встали из своих могил. Мне ничего не оставалось, как завалиться в наушниках на диван и врубить на всю катушку маг. Эффект был потрясающим – я моментально отключился от среды обитания, растворившись в сплошном музыкальном потоке, низвергаемом музыкантами «Фронта». Меня не стало. Я пропал. Осталась одна музыка.
Я очнулся на следующее утро, услышав звонок в дверь. Вернее сказать, когда я, словно очумелый, вскочил с дивана, я еще не понял, что звонят. Мой «Шарп» уже, наверное, в тысячный раз промолачивал «Фронтовую металлизацию» – у меня на маге стоит автореверс. Правда, самого музона я не слышал – наушники сползли с головы и болтались, точно собачий ошейник, у меня на шее. Я смотрел на мигающие красные глазки индикаторов «Шарпа» и никак не мог взять в толк, что произошло. И тут раздался второй – долгий и пронзительный – звонок, от которого у меня все скрутило внутри. И я пошел открывать дверь.
Видок у меня был прикольный, потому что те двое, что стояли перед дверью, переспросили – точно ли, что я это я. Я ответил им, что, безусловно, я это я. И тогда они вошли. Это были настоящие громилы, каждый размером со шкаф. Да к тому же еще каждый на высоченных каблуках. Такую обувь, по-моему, носили лет десять, а может, и все двадцать назад. Ну, деревня! В общем, если вы не поняли, эти парни были из ментуры – добровольные дружинники.
Особенно не вдаваясь в подробности, они сказали, что меня ждет в отделении следователь Петухов. В ответ я промямлил, что такого не знаю. Ничего, успокоили они меня, вот теперь и познакомишься.
Я стоял, смотрел на них снизу-вверх и – честное слово – чувствовал себя очень неуютно. Ну что ж, делать было нечего, я и пошел. Всю дорогу я ломал себе голову, какого дьявола меня сцапали менты? По-моему, ничего такого, за что мне можно было заломать ласты, я не вытворял. Правда – я забыл вам про это сказать – я уже пару лет состою на учете, ну с тех пор, как начал фанатеть на стадионах. Так что, может быть, чисто для профилактики? Поговорят и отпустят… На самом деле все оказалось значительно хуже.
Петухов мне не понравился с самого начала. Что-то было в нем внешне отталкивающее. Знаете, бывает вот так – взглянул на человека и сразу понял: это – гад что ни на есть последний. Правда, случаются и ошибки. Но с Петуховым я не ошибся. Законченный подлец. Не успел я войти в кабинет, как он прямо с порога мне кидает:
– Где магнитофон Олсона, щенок?
– Какой магнитофон? Какой Олсон? – удивленно вопрошаю я.
– Тот, который ты с подельниками грабанул из его «Вольво».
Представляете, что он мне шил? Ограбление машины иностранца. У меня от страха мгновенно задрожали поджилки, а мозги враз стали набекрень. Стою перед ним, как глушеный карась, и не знаю, что делать. А Петухов мило так улыбается и колет меня, чтобы я совершил явку с повинной. И тогда, мол, мне ничего не будет. Меня простят и отпустят домой. Как же! Вот врет сволочь! Битый час он так со мной беседовал, а потом говорит:
– Все равно это твоя работа, я знаю. У меня и свидетели есть. Вот их показания, – и показывает мне какую-то папку, – так что хватит валять дурака.
Я молчу в ответ и только головой мотаю. Потому что не знаю, что делать. Не знаю, кто мне может помочь. От такого расклада впору свихнуться. Стою и молчу.
А Петухов совсем распалился. Начал кричать:
– Кто с тобой еще был? Я точно знаю, что ты был не один!
Господи, думаю я, кто же это на меня так настучал? Я же знать не знаю этого чертового Олсона и в глаза никогда не видел его хренов лимузин.
И тут Петухов берет с подоконника какой-то тюк и небрежно так бросает его мне под ноги:
– Ну-ка, щенок, повесь шторы.
Меня такая злоба взяла, что я аж заскрежетал зубами. И с места не сдвинулся. Даже не шелохнулся. Как стоял навытяжку, так и стою. Ну, думаю, черта тебе лысого, а не шторы. А самого так и подмывает об эти вонючие шторы Петухова вытереть свои ботинки. Еле сдержался. И правильно сделал, а то бы мне тогда не сдобровать.
Тут он подходит ко мне, берет меня за шкирку и зло так шипит:
– Вешай, говнюк, шторы! Ну, кому говорю!
Как же, размечтался! Лучше мне сдохнуть! А Петухов не дурак. Видит, что от меня ему ни черта не добиться, и спокойненько так говорит:
– Ладно. Пока иди в камеру. И подумай там. Потом поговорим еще.
Если бы вы только знали, с кем меня посадили! Таких гнусных рож я еще никогда не видел в своей короткой жизни. Бродяги, алкаши, какие-то страшно опустившиеся тетки – на них было тошнотно смотреть. Особенно омерзительны были женщины. Хотя, правда, какие это к черту женщины? Просто грязные шлюхи! Все одинаково потасканы, безобразные, с оплывшими синюшными лицами, худые, как скелеты, одетые в немыслимые обноски, не просто неопрятные или дико неухоженные, а словно были из другого – пещерного века, без чулок, с уродливыми – в кровоподтеках и синих прожилках – костлявыми ногами и бесстыдно задранными заношенными юбками. Я с отвращением отвернулся к стене и стал думать о своем. О том, как бы неплохо было отсюда рвануть. Но куда там! Вокруг ведь одни решетки! Я был бессилен что-либо изменить. Это меня убивало наповал. Но одно я уяснил совершенно ясно: ни за что не поддаваться и стоять на своем. Иначе мне крышка!
Странно только, почему Петухов не сказал мне ничего конкретного, никаких подробностей, кроме того, что обчистил «Вольво» я. И тут меня ошарашило – ни фига он не знает про это ограбление и потому шьет это дело мне. Потому что шить больше некому. И от меня он теперь не отстанет, пока не засадит за решетку. А то, что засадит, – я в этом уже не сомневался. Потому что он – следователь Петухов, а я – никто.
И вот я уже представляю, как меня выводят обритого с заломанными за спину руками из зала суда. Я оглядываюсь через плечо и вижу белые, как мел, лица моих предков с застывшими от ужаса глазами. Приговор оглашен. Все кончено. Вот меня сажают в черный «воронок» и везут в тюрягу жрать баланду… Нет, просто бред какой-то. Хватит!
Поздно вечером меня опять привели к Петухову. Шторы на окнах уже висели. Неужто сам вешал, удивился я. Вряд ли, скорее поручил какому-нибудь сержанту. Я ждал, что Петухов начнет опять меня раскалывать, но обманулся.
– Тебе повезло, – начал без всяких предисловий Петухов, – мы поймали того, кто накрыл тачку Олсона.
– Правда? – обрадовался я, и я действительно был очень рад, просто камень с сердца свалился, и сразу стало легче на душе.
– Более того, – спокойно, без эмоций продолжал Петухов, – он показал, что не знает тебя. Считай, что ты отделался легким испугом, – и с усмешкой добавил: – Все твои машины еще впереди. Так что до скорой встречи!
Ох и мерзавец же был этот Петухов! Честно говоря, я таких законченных гадов еще не встречал.
Пока я слушал Петухова, у меня не дрогнул ни один мускул на лице. Я собрал все нервы в комок и готов был выслушать в свой адрес все что угодно, лишь бы меня отпустили. Потому что очень хорошо осознавал, на чьей стороне сила. Я вышел из кабинета Петухова на ватных ногах. Меня качало. Сердце под ребрами билось так, что в ушах отдавало отбойным молотком. Я шел по улице, непрестанно оглядываясь и не веря, что меня отпустили, – все ждал, что меня вот-вот опять сцапают.
Я шел себе и шел, как вдруг неожиданно для себя самого у меня в голове заиграла одна знакомая мелодия. Вообще со мной такое случается часто. Наплывет ни с того ни с сего какая-нибудь незатейливая песенка, а я ломаю себе голову, где ее раньше слышал. Только на сей раз это была не песенка, а самая настоящая фортепьянная пьеса. Да, совсем забыл сказать. Я ведь когда-то в детстве учился играть на пианино. Предки хотели, чтобы я рос музыкальным мальчиком. Только вот очень долго решали, на чем мне играть. Даже из-за этого круто поссорились. Точно, я помню. Мать говорила, что я буду играть на скрипке, а отец – на фортепиано. В общем, в конце концов все очень просто разрешилось, когда они спросили об этом меня самого. Из двух зол я, конечно, выбрал меньшее – пианино. Я просто не мог себе представить, как я буду ходить по нашему двору со скрипкой. Пацаны бы меня сожрали с потрохами вместе с моей дурацкой скрипкой. Ну а пианино, сами понимаете, с собой на занятия не потаскаешь. Я отучился в музыкальной школе пять лет и успел дойти до бетховенских сонат.
Ну так вот, иду я и думаю, что же это за мелодия такая звучит у меня в голове. И вдруг меня осеняет. Я вспоминаю один из давних майских вечеров, когда в музыкальной школе давали концерт. Были приглашены родители, гости, одним словом, в зале сидела целая толпа народа. И вот я в коротких штанишках и белой кружевной рубашке с бантиком выхожу на сцену, кланяюсь, сажусь за фортепиано и начинаю играть. Пьесу Бетховена «К Элизе». Волшебная музыка! У меня по телу бегут мурашки, я боюсь, что мне не хватит дыхания и я задохнусь, но надо играть, и я играю.
Я бросаю взгляд в зал. И вижу своих предков. Вижу, как они завороженно следят за мной и от волнения жмут друг другу руки. Я продолжаю играть и одновременно поглядываю на их одухотворенные лица и сразу вспоминаю другие их лица, которые видел накануне вечером – взбешенные, безобразные маски, перекошенные злобой и ненавистью друг к другу. Не знаю, что у меня было написано на лице, только я успел заметить, как моментально потускнели глаза у моих родителей, и они отдернули свои руки. И я понял, что они поняли, о чем я думал, смотря на них. Вот какую музыку я прокручивал в своей голове. И знаете, когда я все это вспомнил, мне сразу же расхотелось идти домой.
У меня в голове еще тихо звучала «Элиза», как вдруг окружающая меня тишина засыпающего города разлетелась на куски под напором неизвестно откуда взявшегося забойного металлорока. Я остолбенел. К моему удивлению, это тоже был Бетховен – ведомая «Элиза», но только в бешено-колючем варианте группы «Эксепт». Из чрева вонючей подворотни вывалила целая кодла металлистов – все, как один, в черных проклепанных кожаных куртках, с головы до ног увешанных громыхающим железом. Из портативного мага, раздираемого на части ревущими гитарами – его держал в руках один из металлюг, – гремел бессмертный Бетховен.
С обритой головой, в нелепой одежде я был для них пришельцем с другой планеты. Металлисты окружили меня волчьей стаей, и я понял, что меня станут бить. За что? Да за то, что я не такой, как они, и стою на их пути.
Первым ударил Пэт. Я успел взглянуть ему в глаза – они отливали сталью и были до ужаса беспощадны. Я думаю, он узнал меня, оттого и ударил так сильно. Но я устоял на ногах, наверное, это злость во мне прибавила силы. Потом били другие, сразу со всех сторон, я даже не пытался защищаться, потому что это было бесполезно. Не было сил стоять, и я стал заваливаться на правый бок…
Я падал целую вечность. Странно, но мне совсем не было больно, как будто я стал весь резиновый. Я падал и смотрел в перепуганные глаза какой-то девчонки – она стояла сзади Пэта, боязливо выглядывая из-за его плеча; всякий раз, как я получал удар, она вздрагивала. У нее округлялись глаза и вздымались вверх черные дуги густых бровей.
Это была Соня. В нашем бункере она появилась недавно. И как это я ее сразу не узнал?
Я падал и смотрел ей в глаза. Это были не глаза, а просто глазищи, даже лица из-за них не было видно, такие они были огромные. Соня всегда была хороша собой, и даже теперь, когда гримаса отчаяния и душевной боли исказила ее лицо, она все равно для меня была самой красивой девчонкой в мире.
Я упал на землю, словно мешок с костями, подняв над собой столб пыли. Меня еще раз для верности пнули ногой и потом оставили в покое. Я дернулся, тяжело застонав, и совсем затих. Под затухающий гитарный скрежет «Эксепта» и удаляющийся лязг железных цепей на телесах моих бывших дружков-пэтэушников я провалился в душную пустоту…
Не знаю точно, сколько я пролежал в этой подворотне, но, по-моему, порядком. В конце концов я, наверное, просто бы сдох, как собака, если бы не Соня.
Она вернулась мне помочь.
Я был словно в другом – призрачном – мире, как будто душа отлетела от моего бренного тела. Соня попыталась меня поднять, но куда там – ведь она была такая хрупкая. Тогда Соня присела подле меня на колени и стала ласково гладить мою лысую голову, всю перепачканную грязью и кровью, тихо приговаривая:
– Вставай, миленький, вставай…
Это подействовало. Я пришел в себя. Наверное, во мне открылось второе дыхание. Я раскрыл глаза и, увидев Соню, попытался встать. В правый бок моментально вонзился миллион стальных иголок, я утробно застонал и снова стал заваливаться на бок, но Соня, вовремя обхватив меня руками, не дала мне упасть. Я сделал первый шаг, потом второй, еще один и пошел, кусая от боли губы.
Было темно. Фонари почему-то не горели. Мы брели какими-то черными проходными дворами, спотыкаясь и падая на землю – для меня это была жуткая пытка. Боль справа в груди сводила с ума, похоже, эти подонки мне что-то там отбили. От каждого нового толчка я все больше прикусывал губы и скоро почувствовал знакомый солоноватый привкус во рту.
Наконец мы вошли в сырой колодец какого-то двора. Я задрал голову, но неба не увидел, с четырех сторон на меня наваливалась каменная громада старого дома. Особенно тоскливо было смотреть на мертвые глазные впадины окон, которые четко вырисовывались на серых стенах дома своими прямоугольными формами.
– Вот и все, – прошептал я, словно прощался с жизнью. И дом этот с мертвыми окнами, и полное безмолвие, окружающее нас, здорово давили на психику.
– Вот зараза, – выругалась Соня, она явно не слышала меня, – опять вырубили свет.
Соня рванула на себя массивную дверь – я успел заметить на ней нарисованный мелом кружок с голубиной лапкой, герб всепобеждающего пацифизма, – с диким скрежетом, от которого у меня заныло внутри, растянулась ржавая пружина. Соня, придерживая ногой дверь, с трудом протащила меня в подъезд. На миг полоска лунного света высветила кусок стены, а потом гулко хлопнула закрывшаяся дверь, и мы оказались в непроглядной темноте. Даже стало немного жутко.
Мы стояли на месте, тяжело дыша, и не знали, куда идти. Первой сориентировалась Соня, ведь она была в своем доме.
– Осторожно, здесь ступенька, – сказала она, и мы стали подниматься наверх, как вдруг вспыхнул свет. Лампочка была тусклая, но все равно, вспыхнув, она больно резанула по глазам. Я зажмурился. Соню тоже ослепило. Она остановилась и, переведя дыхание, успокоила меня:
– Ничего. Еще два пролета.
Мы опять начали подниматься. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Дом точно вымер. Я слышал лишь наши шаги, слышал, как шаркали о ступени подошвы моих кед и скрипела платформа Сониных ботинок.
И тут до меня откуда-то сверху донеслась одна до жути знакомая мелодия. Кто-то на радостях врубил маг. Эту песенку я слышал, наверное, раз сто, а может быть, и все двести, когда лежал прошлым летом в больнице с гепатитом. Ее там крутил один прикольный хиппарь с волосюгами до пят, одним словом, заядлый «аквариумист». Он гонял эту песенку с утра до вечера, так что я успел ее вызубрить назубок. Ну конечно, это был «Иванов на остановке» – крутой боевик великого БГ. «Великим» его называл тот пожелтевший хиппан.
И хотя я всю свою сознательную жизнь торчал только от металла, а мой старший брат говорил – а он-то, поверьте мне, сечет в этом деле будь здоров как, – что Гребенщиков безбожно дерет свой музон с Боуи и «Джетро Талл», – ну так вот, мне на это ровным счетом плевать, потому что этот «Иванов» – клевый хит, и я от него просто торчу. Почему? Я и сам толком не знаю. Может быть, потому, что там в проигрыше так классно играет виолончель. А может быть, и нет. Не знаю. В общем, нравится, и все тут.
Соня звонила в дверь целую вечность. Я даже устал ждать и уже не надеялся, что ее откроют. Только я подумал так, как она вдруг широко распахнулась и на пороге предо мной предстало некое страшное существо в одних трусах по колено, все поросшее черным мхом. От неожиданности я обомлел. Существо, открывшее дверь, по всей видимости, уже было здорово на взводе – от него несло вонючим перегаром за целый километр – и поэтому говорить нормальным человеческим языком не могло и только рычало.
– Дядя Леша, пусти нас домой, – ласково попросила Соня, а мне шепнула на ухо, мол, не обращай внимания, он, когда пьяный, всегда дурной.
Дядя Леша вытаращил на меня мутные от бормотухи глаза и опять зарычал, но, правда, с некоторым оттенком добродушия – пожалуй, именно так урчат медведи в цирке, когда их подкармливают сахаром. Сахара, впрочем, у меня с собой не было, как и бормотухи.
Дядя Леша дал задний ход, и моему взору открылся длиннющий, как кишка, темный коридор, сверху донизу заставленный несусветным хламом. Слева и справа стены были сплошь утыканы заплатами дверей. Я на скорую руку насчитал больше десятка.
В конце коридора стояло огромное – до самого потолка – старинное зеркало. Я как увидел его, сразу понял, что это антиквариат – таких зеркал теперь уже не делают. Господи, и как оно только здесь уцелело?!
Мы шли по коридору и смотрели на подступающее отражение. Из-за этого зеркала коридор казался совершенно бесконечным, ему не было конца. Соня протащила меня в ванную через кухню, в которой стояли с тысячу – никак не меньше! – обшарпанных столов, заваленных кастрюлями, сковородками, банками и прочей кухонной ерундой.
В углу у самого дальнего стола сидела невероятных размеров жирная баба в замызганном халате и пила чай из блюдца. Все лицо у нее было в отвратительных бородавках, а под носом чернели усы. Хоть убейте меня, но это были самые настоящие усы. Любой мужик, наверное, ей мог позавидовать. Не переставая пить чай, она сверлила меня своими глазками-буравчиками, близко посаженными к носу, отчего они казались раскосыми. Она была страшней атомной войны. Никак не меньше. И злющая, как мегера. Это было видно сразу.
Когда она меня увидела – всего такого распрекрасного, перемазанного кровью, лысого и оборванного, – то брезгливо поморщилась и, прихлебывая чай, недовольно бросила, кривя в усмешке толстые слюнявые губы:
– Сонька, заляпаешь пол – будешь языком слизывать.
– Не беспокойтесь, Надежда Павловна, я все уберу.
– Что это за гермафродит? – шепотом спросил я. Соня закрыла дверь в ванную и, мило улыбнувшись, сказала:
– Это вовсе не гермафродит. Это моя соседка Надежда Павловна. Ты же слышал.
– Слышал, слышал, – сказал я и, секунду подумав, сделал вывод: – Ну и урод эта твоя соседка!
– Ты бы лучше на себя посмотрел, – урезонила меня Соня.
Я взглянул в обломок зеркала, прихваченного шнурком к стойке душа, и мне стало дурно – на моем лице не осталось ни одного живого места. Ничего не скажешь, здорово меня отделали эти сволочи!
Соня усадила меня на высокий табурет и начала снимать рубаху. Но мне чертовски это не понравилось, я разозлился не на шутку и холодно так ей говорю:
– Слушай, я не маленький.
– Ну как знаешь, – легко, не заводясь, ответила Соня и стала губкой мыть ванну.
Хоть бы вышла, что ли, подумал со злостью я. Раздеваться при ней мне совершенно не хотелось. Еще чего не хватало – при девчонке стоять голым! И я решил все снять с себя, кроме трусов. Я предпочел бы, наверное, лучше умереть, чем стянуть с себя эти дурацкие трусы.
– Это что такое! – рассердилась Соня, и я еще сильнее уцепился за резинку, подтянув трусы чуть ли не до подмышек.
Но Соня была настроена серьезно:
– Слушай, не дури. Раздевайся и залезай в ванну. Вода стынет.
Не знаю почему, но мне вдруг стало совсем не стыдно. Я подумал, что все это предрассудки. Просто чепуха, из-за которой не стоит лезть в бутылку. Да и кто, скажите мне на милость, моется в ванне в трусах? Пожалуй, только одни законченные идиоты.
Когда мы вышли из ванной, Сонина соседка по-прежнему сидела на кухне, громко прихлебывая чай из блюдца. Эта Надежда Павловна мне сразу не понравилась, точно так же, как и тот Петухов, который пытался мне пришить уголовку. Злющая она была, как стерва. Это было видно и невооруженным глазом. Наверное, ее никто не любит, подумал я. Потому она и такая злая, словно собака. Нет, решил я, просто она никого не любит. В этом все дело. Она никого не любит. Да еще к тому же такая страшная, что, наверное, самой тошно, вот она и бесится. Вы знаете, мне ее даже стало немного жалко, но потом, когда Соня рассказала мне кое-что про нее, я пожалел, что пожалел ее.
Эта Надежда Павловна оказалась той еще дрянью. Нет, думаю, это слишком мягко сказано. Просто мразью, гнидой, которую надо давить. Представляете, ей взбрело в голову отцыганить себе Сонину комнатуху. Соня уже почти год живет одна, ее мать упекли в ЛТП на принудку. С матерью Соне здорово не повезло – она у нее хроническая алкоголичка. А больше у Сони из родных никого нет.
Так вот, эта Надежда Павловна заявила на Соню, что она наркоманка.
А дело было так… Как-то весной, по-моему, в апреле, в бункер заявился Пэт и с ходу так говорит:
– Кто хочет встать на колеса?
– Как это? – не поняла Соня.
– А вот, – говорит Пэт, – на, попробуй, тогда узнаешь, – сует ей какую-то пачку с таблетками. Знаю я этого Пэта, как облупленного. Вечно он, сволочь такая, испробует какое-нибудь дерьмо на других, а потом, когда поймет, что ничего страшного нет, сам попробует. Со мной точно так же было. Я очень хорошо запомнил, как он однажды предложил мне вколоть какую-то дрянь гнойного цвета. Такую же омерзительную на вид, что и лиловые прыщи на его поганой роже.
Вы знаете, когда Пэт в подвале вытащил из сумки тот шприц с иголками, меня всего затрясло от ужаса – такие они были все к черту ржавые! Откуда он только их выкопал? На помойке, что ли, нашел? Не знаю. Но только вид у них был сильно жуткий! Это точно.
Вот Пэт и говорит мне: а не слабо, мол, на иглу сесть? Подначивает, значит, меня. У самого ведь от страха поджилки трясутся, это сразу видно – голос у него дрожал, как студень.
Ну, делать нечего. Спасовать перед ним я никак не мог. Говорю, давай, что ли… Пэт перетянул мне руку жгутом и всучил шприц с этим дерьмом, про которое, между прочим, заметил, что это кайфовая вещь, мол, сам не раз пробовал. Врал, конечно, гад.
Я никак не мог найти вену, исколол себе всю руку. Наконец попал, но иголка, как назло, вылезла – очень дрожали руки, – и кровь из ранки забила фонтаном. Мне и так худо было, а тут совсем конец настал. Если честно, я не переношу вида крови. Вот я и грохнулся – там, где стоял. Что дальше было, не помню.
Я пришел в себя где-то под вечер. Вокруг темень такая, хоть выколи глаз. Ни хрена не видать! Во рту сухость страшная, языком не пошевелить – весь одеревенел, и тело ломит так, будто на мне целый день пахали. Я понять ничего не могу. Когда с трудом выбрался из подвала и увидел свою располосованную руку – все вспомнил. Меня сразу холодный пот прошиб. Выходит, Пэт сам вколол мне эту дрянь, а потом сбежал из подвала.
В конце концов вся эта эпопея закончилась тем, что я загремел в больницу. Диагноз – гепатит. Ничего не попишешь – болезнь века!
Но я отвлекся. Я же рассказывал про Соню. Ну так вот, а дальше с ней вот что было. Проглотила она пол-упаковки этих чертовых таблеток. И ничего. Как говорится, нет кайфа. Она подождала немного, а потом еще пол-упаковки грохнула. И опять ничего. Ну она встала и пошла домой.
До дома добралась нормально. Все помнит. Как поднималась по лестнице, как открывал ей дверь дядя Леша, как прошла на кухню выпить чаю, а потом… какой-то жуткий провал.
Очнулась только тогда, когда почувствовала жуткий озноб, словно сидела на сильном сквозняке. Соня открыла глаза и увидела, как вдруг ожили голубые в крупных порах стены кухни, как они гулко задышали, задрожав мелкой дрожью, а потом неожиданно у Сони отделилась голова и поплыла к окну. Соня сидела, пригвожденная к табурету, онемевшая от дикого ужаса, и внимательно следила за полетом своей головы, за тем, как по ветру, словно парус, развевались ее густые черные волосы.
Сонина голова сделала прощальный круг почета, а потом быстро устремилась к открытой форточке с явной целью вылететь на простор и раствориться в бесконечной голубизне ясного апрельского неба. Соня не хотела терять головы и потому, долго не раздумывая, решила броситься за ней вниз…
Соне повезло. На ее счастье дядя Леша в этот день был трезв, как стеклышко. Он услышал звон разбитого стекла и выскочил на кухню. Еще бы секунда-другая – и было бы поздно. Соня пробила руками стекло первой рамы и подбиралась ко второй. Представляете, какая это была жуткая картина – разбитое окно, Соня вся в крови с безумными глазами, готовая ринуться вниз с пятого этажа.
Короче говоря, Надежда Павловна после этой истории настучала на Соню, что она колется, и Соню поставили на учет. Дядя Леша ходил просить за нее, но куда там, – разве ему, распоследнему пьянице, поверит кто-нибудь?
Мы лежали навзничь на старой железной кровати и тихо перешептывались. Губы у меня после ванны зверски раздуло, я с трудом их раскрывал и потому говорил шепотом.
Под окнами время от времени проезжали запоздавшие трамваи, разрывая ночную тишину беспокойным перезвоном.
Я поглядел вокруг себя. Комнатушка у Сони была настолько пустой и убогой, с грязными оборванными обоями, голыми, незашторенными окнами, что у меня до боли сжалось сердце и на душе стало совсем тоскливо. Я не предполагал раньше, что люди могут жить в таких скотских условиях.
– Ты знаешь, – прошептала Соня, – я, наверное, лучше умру, чем отправлюсь в ЛТП.
– Глупости, – сказал я, – ну за что тебя туда отправлять? – я точно знал, что не за что, но я так же точно знал, что эти гады все равно ее туда упекут.
– Правда? Ты уверен?
– Ну конечно, – успокоил Соню я.
И тут мне в голову пришла одна идея. Это был бред чистой воды, но я заставил себя поверить в него.
– А вообще, – сказал я, – если это случится, мы убежим.
– Куда?
– На Север. К моему старшему брату.
– У тебя есть брат?
– А ты разве не знала?
– Нет.
– У меня есть брат, – с чувством сказал я, – он моряк. Ловит рыбу в Атлантике. А живет в Мурманске. Знаешь, есть такие суда – рыболовные траулеры, сокращенно – Эр-Тэ. Так вот, он на этой «эртэшке» – старпомом. Самый главный после капитана.
– И что же мы будем делать на этой «эртэшке»? – удивилась Соня. – Ведь я ничего не умею.
– Ну, я стану палубным матросом, а ты буфетчицей, – уверенно сказал я.
Мой брат, кстати говоря, дошел до старпома от палубного матроса. Так что у меня есть с кого брать пример.
– Север, – восторженно прошептала Соня, – там, наверное, очень красиво… А я ведь нигде не была и ничего не видела. Вообще ничего. Представляешь? Так грустно всегда, когда подумаешь, сколько на свете красивых мест, а ты их никогда не видел.
– Ну вот, а теперь увидишь. Я знаю.
Она посмотрела на меня внимательными серьезными глазами и ничего не сказала.
Кровать была очень узкой, не представляю даже, как Соня могла на ней спать вместе с матерью, и мы лежали, тесно прижавшись, друг к другу. Я никогда еще не был так близко рядом с девчонкой и потому начал немного нервничать. Не в том смысле, что мне что-то было нужно, нет, просто мне стало как-то не по себе. Я даже чего-то испугался.
Если честно говорить, у меня вообще с девчонками ничего такого серьезного не было. Нет, конечно, я целовался и много раз, но дальше поцелуев дело не заходило никогда. И не потому, что я сам не хотел. Наоборот, мне очень хотелось, и я даже пытался иногда запустить руку под кофточку, но всякий раз, как я это проделывал, я слышал одно и то же – такое, знаете, жалобное и беззащитное «пожалуйста, не надо», что у меня сразу же опускались руки и я ничего уже не мог сделать, как ни хотел. В общем, я, наверное, какой-то ненормальный. Вечно у меня все через пень-колоду. Даже в сексе. Я вообще не знаю, как у меня будет с этим, когда я стану взрослым и женюсь. Потому что я ничего не умею. Знаете, меня это здорово пугает.
И вот я так лежал с Соней, как вдруг меня всего затрясло, словно по мне пропустили ток. И начало бросать то в жар, то в холод. Я сразу понял, в чем дело. Дело было, конечно же, в Соне. А она, глупышка, решила, что у меня горячка. У меня и была горячка, только нервная. Из-за нее. И тогда она обхватила меня своими жгучими руками и говорит:
– Дай-ка я тебя согрею.
А меня еще сильнее трясет, оттого что впритык чувствую через тонкую ткань Сониной ночной рубахи ее маленькие и упругие, как два арабских мячика, теплые груди. Мне до смерти захотелось обнять и поцеловать ее в губы, но я ничего не смог сделать – озноб прошел, но меня всего словно парализовало, руки и ноги налились свинцом и стали неподъемными.
Я лежал, не шевелясь, и только слушал, как мне в ухо горячо дышала Соня, нашептывая нежные и ласковые слова – такие слова, которые я уже когда-то слышал, очень давно, в раннем детстве, когда я был совсем крохой и мне их говорила мама, но потом я их забыл, а теперь вот вспомнил.
От своего бессилия и невозможности сделать то, что мне непременно надо было сделать теперь, у меня вырвался короткий вздох, похожий на стон, с которым мое тело покинули последние силы, и тогда я заснул…
Под утро мне стало худо. Я проснулся оттого, что у меня пошла горлом кровь. Перепугался я до чертиков – ведь такое у меня впервые. Соня сидела на кровати рядом со мной, застывшая от ужаса, и не знала, что делать, как помочь мне.
Я тоже не знал и только смотрел, как из меня хлестала кровища. Я с удивлением обнаружил, что она вовсе не алая, а какого-то непонятного грязно-бурого цвета. Перепачкал я все просто зверски. И Соня тоже была вся в крови.
Потом дядя Леша вызвал «скорую». На мое счастье, к утру он протрезвел.
Когда меня тащили на носилках по коридору, все Сонины соседи высыпали из своих клетух, точно начался пожар. Народу было – не протолкнуться! Как на вокзале. Сонина коммуналка оказалась кошмарно густонаселенной.
Соня держала меня за руку и все повторяла, что обязательно ко мне придет. Она держалась молодцом – совсем не плакала, хотя глаза у нее давно уже были на мокром месте.
Перед тем как закрыли дверь «санитарки», я успел увидеть, что на Сонины глаза набежала пелена, она всхлипнула и, не удержавшись, зарыдала. Она зарыдала так, как рыдают матери на кладбище по своим погибшим сыновьям. Мне даже стало не по себе. Внутри все сжалось, и я вдруг подумал, что мы никогда больше друг друга не увидим. Мне сразу же стало себя жалко, к горлу подступил предательский комок, но потом я все-таки пришел в себя, решив, что это все ерунда. И мне стало стыдно. За себя.
В больнице было дьявольски муторно. И не потому, что меня всего крутило от боли. Самое главное, что не приходила Соня. Я ждал ее каждую минуту, а она все не шла. И тогда я начал злиться. Ну и пусть, решил я, черт с ней, не идет так не идет. Больно надо. Но мне действительно было надо. Увидеть ее. Поговорить. Хотя бы минутку. Но она не шла. И я бесился, не находя себе места.
Пару раз ко мне заявлялись предки. Они давали мне советы и учили жить. Я смотрел в их лживые глаза, и меня просто от них тошнило. Отец все говорил, что я наконец-то получил хороший урок, что пора взяться за ум. Что касается его, отца, то он приложит все силы, чтобы я попал в престижный институт. Если я буду послушным.
Престижный институт, черт побери! Ненавижу эти слова, они не из моего лексикона. Если честно, меня вообще мутит от всего престижного – от престижной квартиры, престижной машины, престижной собаки – короче, от всего того, из-за чего так выделываются перед своими друзьями мои предки.
Да. Не люблю я это. Оттого я, наверное, и не стал мажором. Хотя имел все возможности им стать, раз у меня такие блатные старики. Но я не стал им, потому что пошел в старшего брата. У него поначалу тоже было все наперекосяк. А потом – нормально. И в жизни всего добился сам, никто ему не помогал. Он – молоток у меня!
В общем, такая хандра нашла, что я уже не знал, что делать в этой проклятой больнице. И главное – все ждал Соню, а она не шла.
Тем вечером мне стало совсем невмоготу. Я понял, что в этой чертовой больничке не смогу провести больше ни часа. Мне все осточертело – это нудное лечение, бесконечное глотание пилюль, белые одежды медперсонала, раздражающий камфорный запах и еще какой-то постоянно присутствующий и очень противный запах неизвестно чего, от которого хотелось травить, – все это вместе взятое стало для меня непереносимым. И тогда я решил удрать. В Мурманск. К брату.
После вечернего обхода, когда старшая сестра раздала свои поганые пилюли, я стал терпеливо ждать, когда отключатся мои соседи по палате. Время тянулось дьявольски медленно, и потому я решил его как-то скоротать. Я выбрал простейший способ и, поднапрягшись, попытался воспроизвести у себя в голове один из забойных номеров австралийской группы «Эй-Си/Ди-Си». У меня феноменальная музыкальная память, ей-богу, говорю без дураков, и потому для меня никогда не составляет труда прокрутить в мозгу пару кайфовых вещей.
На этот раз это был «Бессердечный человек». Я завелся с пол-оборота. От импровизированного самим собой мощного боя ударных и однообразно-тягучих ходов басовой гитары сразу же гулко застучало в ушах. Бешеный ритм большого барабана проникал внутрь моего тела, сотрясая все члены, глухо отдавался в самой середине живота. Каждая последующая звуковая волна была в несколько раз сильней предыдущей. Не переставая ни на миг, на меня давил шумовой барьер австралийцев в сто двадцать децибел!
Я трепетно ждал кульминационного момента. Вот-вот сейчас в унисон с гитарой и ударными пронзительно – во всю свою луженую глотку – заорет Бон Скотт… От неожиданности я вздрогнул – Скотт завизжал так, словно через него пропустили ток в 220 Вольт, 400 Герц – полный крутняк!
Я был в настоящем трансе… Ну хватит, по-моему, я зарядился на все предстоящие сутки.
В отделении дежурила молоденькая Варвара. Я знал, что нравлюсь ей. По-моему, она в меня даже влюблена. Только вот неизвестно почему. Ведь я такой страшила с обритой головой – ну типичная морда зэка. А ей почему-то нравлюсь. Я знаю это по тому, как она на меня смотрит. Взглянет так на меня украдкой, увидит, что я на нее смотрю, и сразу же заливается краской. Мне даже становится неловко за нее.
И что только она нашла во мне? Не знаю. Короче говоря, я не сомневался в том, что Варвара из-за меня на все готова, а не то что – одежду достать и выпустить ночью из отделения.
Варвара, между прочим, всю дорогу снабжала меня детективами. Ей казалось, что я от них просто тащусь. На самом деле, чего я терпеть не могу в жизни, так это – эти чертовы детективы. Мне нравится фантастика. Станислав Лем, к примеру. От его «Соляриса» я просто обалдел, когда запоем прочитал за одну ночь. Надо же такое сочинить!
Делать мне, правда, действительно было нечего. Вот я потихоньку и читал Варварины детективы. Один, надо признаться, оказался довольно занятным чтивом.
Там «уголовку» раскручивает не комиссар полиции, а… врач-гинеколог, кстати, мужчина. К нему после криминального аборта доставляют несколько молодых женщин, истекающих кровью, чтобы он их спас, но каждый раз оказывается уже поздно. Женщины умирают на его глазах, так и не назвав имени «коновала». К моему удивлению, этим «коновалом» оказывается сестра-акушерка – помощница доктора, очаровательная блондинка, которую без ума любит доктор. Вот такая история.
Варвару я уломал в пять секунд. Я же говорил, что ради меня она сделает все что угодно. Она отдавала мне мои шмотки прямо со слезами на глазах и просила обязательно вернуться до утра.
Вот дура! Еще на что-то надеется. Да по одному моему бравому виду и ежу понятно, что я не вернусь сюда ни за какие коврижки. Ну ладно, так и быть – пусть думает, что вернусь. Не будем расстраивать девчонку раньше времени:
– Варенька, к семи буду, как штык, – обнадежил ее я.
Было уже поздно, и я малость струхнул, что не дождусь трамвая и мне придется шлепать домой пешком. Но я дождался. Наверное, это был последний трамвай на линии. Он вынырнул из темноты, раскачиваясь на ухабах в разные стороны и весь светясь желтым огнем.
Трамвай был пуст, если не считать одной парочки – парня с девчонкой в хипповом прикиде. Мое появление вызвало у них неподдельный восторг. Для них я, наверное, был вроде дзен-буддиста, спустившегося с Гималаев для обращения всех смертных в свою веру.
– Хел-л-о-у, пипл, – сказал хиппарь и в знак приветствия вскинул вверх два пальца, – все в кайф?
– В кайф, – улыбнулся я и сел на деревянную скамейку поближе к окну.
В кайф-то оно в кайф, с грустью подумал я, а вот как мне провернуть задуманное дело – одному черту, наверное, известно.
Хиппи о чем-то весело переговаривались, заливаясь на весь вагон задорным беззаботным смехом. Потом зашуршали бумагой, и я почувствовал знакомый и мной очень любимый чесночный запах жареных беляшей. И тут я понял, как мне хочется есть. Я сглотнул слюну и стал думать о чем-то отвлеченном. Это удавалось с трудом. Еще бы! Разве это мыслимо, когда рядом с тобой за обе щеки уплетают аппетитные беляши? Словно поняв, о чем я думал, парень окликнул меня:
– Эй, чувак, держи хавку, – хиппарь отдал мне бумажный кулек, весь заляпанный жирными пятнами, и выпрыгнул с девчонкой из трамвая. За спиной у него висел рюкзак, на котором от руки корявыми буквами было написано ALL YOU NEED IS LOVE. Мой брат когда-то носил фирменную майку с такой же надписью. Я помню, у него еще были такие широченные вельветовые клеша, длиннющие – ниже лопаток – волосы, а по Невскому он ходил не иначе как босиком, за что имел несколько приводов в милицию.
Отец его всю дорогу пилил, ну прямо как теперь меня, и тянул одну и ту же волынку о престижном будущем, авторитетах и прочей муре. А у брата в ту пору был только один авторитет – Джон Леннон. На всех остальных он плевал!
Когда я добрался до нашего дома, предки уже спали. Во всяком случае, ни в одном окне не горел свет. Но подниматься наверх я не рискнул, потому что Макс, как всегда, восседал на батарее и читал газету допоздна – я увидел его темную тень на стене в окне лестничного пролета. Похоже, отец его опять снабдил прессой на всю ночь.
Жутко хотелось курить, но у меня с собой ничего не было. И даже не у кого стрельнуть – все давно дрыхли в своих «пещерах».
Не знаю, сколько мне пришлось ждать, пока Макс отвалит на чердак, но только, помню, замерз я как цуцик. Такой холод собачий стоял, что у меня вся задница примерзла к скамейке.
Наконец Максу надоело читать, и он двинул к себе на чердак. Я для верности выждал еще пяток минут, а потом по лестнице рванул наверх.
На мою беду входная дверь нашей квартиры оказалась на цепочке. Я на чем свет клеймил себя позором. Такого печального исхода я не предполагал. Неужели все полетело к чертям?
Стою я так перед дверью, чертыхаюсь про себя и вдруг… каким-то шестым чувством ощущаю, что я не один. Знаете, как это бывает? Неожиданно так сразу станет не по себе, и душа уходит в пятки. У меня все внутри разом оборвалось, потому что я точно знал, что позади меня кто-то есть. Я слышал его жаркое дыхание. Он дышал мне прямо в затылок.
Сердце у меня стучало так, словно хотело прорвать грудную клетку и вырваться наружу. От подмышек тонкой струйкой по бокам потек пот, и я почувствовал, как рубашка неприятно облепила спину. Я обернулся и, испугавшись, вздрогнул. Позади меня стоял… Макс.
– Погоди, малыш, – тихо сказал он, – ну-ка пропусти…
Макс мягким движением руки отодвинул меня от двери, потом снял с шеи тонкий шелковый шнурок, ловко накинул его на собачку, и дверь моментально распахнулась. Я даже не успел сообразить, что к чему. Ничего не скажешь – настоящий уркаган этот Макс! Знает свое дело.
Я стоял обомлевший перед дверью и даже не заметил, что Макса уже нет – он пропал так же неожиданно, как и появился.
Я прикрыл дверь и на ощупь двинулся в гостиную – зажигать свет для меня было подобно смерти. Я без труда нашел ключи от машины и заодно прихватил из бара около сотни «колов» – на первое время хватит, а там брат выручит.
Совесть моя была абсолютна чиста. Моих зажравшихся предков уже давно пора раскулачить. Пусть себе разъезжают куда им надо на персональной «Волжанке» моего высокопоставленного папашки.
На душе у меня было легко и радостно. Все получилось так, как я задумал. И это было чертовски здорово!
Я гнал тачку по утреннему пустому городу, и тут мне опять до смерти захотелось курить. Я глянул в бардачке, но там было пусто. Мне ничего не оставалось, как сбросить скорость и стрельнуть покурить у какого-нибудь прохожего.
Я ехал долго и неизвестно куда. Свернул в кривой проулок – на фасаде серого дома я успел прочитать, что это Вражеский переулок. Ну и названьице! Чего только эти ослы не придумают! И тут я нагнал какого-то забулдона, понуро плетущегося домой. Он был сильно под мухой, и я уже пожалел, что вышел из машины, когда, глупо, как все пьяные, засмеявшись, он достал из заднего кармана измятую пачку «Астры» и трясущейся рукой сунул мне ею под нос. Я терпеть не могу сигарет без фильтра, но делать было нечего, и я закурил.
Я стоял у тачки, смолил эту паршивую сигарету, и тут вдруг со мной начали происходить какие-то запредельные вещи, от которых мне стало совсем не по себе. Вы не поверите, но я почувствовал себя… нет, не так. Сначала было другое.
Я курил, и вдруг совершенно ни с того ни с сего у меня зачесались подушечки пальцев, а потом и ладони, словно они обсохли после морской воды и на них солью стянуло кожу. Я потер ладонями о рубаху, но странное ощущение зуда не пропадало. Тогда я внимательно посмотрел на свои ладони и не узнал их – из гладких с мягкой кожей они превратились в шершавые, все испещренные бороздами глубоких морщин.
Мне стало жутко. Я глянул вокруг себя. Уже светало. Но, черт меня дери, еще минуту назад окружающий меня мир казался пробуждающимся и светлым. Теперь все потускнело, сделалось серым, а я сам как будто смотрел на все это другими глазами – не поверите! – глазами старого, уставшего жить человека.
Мое сознание раздваивалось. Я чувствовал себя уже не тем, кем был на самом деле. Я бросился в машину к зеркалу и в ужасе отпрянул от него. От того, что я там увидел, впору было свихнуться! И я действительно сходил с ума.
Не в силах удержаться, я неотрывно следил за своим отражением, не узнавая себя. Присмотревшись, я все же осознал, что это был я, но только это был постаревший я – свалявшиеся полуседые волосы, обильно присыпанные перхотью, клочьями торчали на изрядно полысевшей голове. С каждой секундой я непрерывно изменялся, старея на глазах. Лицо сморщилось как печеное яблоко. Голова окончательно облетела и сделалась лысой.
Я видел, как я закрыл глаза и как-то сразу весь одеревенел. Мое лицо посерело, осунулось, скулы заострились, потом кожа на лбу разгладилась и стала гладкой, как пергамент. Я задыхался. Сделав короткий судорожный вздох, я поперхнулся – в нос ударило смердящим трупным запахом. Через секунду на меня смотрела мертвая голова, почти такая же, что на моей кожаной куртке.
Меня душил ужас. Уже совершенно ничего не соображая, я нащупал в бардачке разводной ключ и со всего размаха шарахнул им по зеркалу. Оно разлетелось вдребезги, и я… проснулся.
Перед глазами по-прежнему стоял белый череп с бездонно-пустыми глазницами.
Нет! Сгинь! Пропади!
Я бился на кровати в судорогах, еще до конца не осознав, что со мной и где я, как вдруг меня пронзила одна мысль. Я понял, что Соня никогда ко мне не придет, потому что ее больше нет.
Я сел. Дрожащей рукой ухватился за стакан с водой. От звука клацающих об стекло зубов меня затрясло еще сильней. Голова раскалывалась пополам, тупой ноющей болью отдавалось в затылке. Все кончено.
Меня еще колотило в ознобе, когда я вышел в коридор. Свет горел только над столом дежурной сестры. Варвара спала, тяжело навалившись грудью на стол. Я на цыпочках прошел мимо нее.
Из отделения я выскочил незаметно. Мой вид – пижама и больничные тапки без задников – меня нисколько не смущал.
Как ни тяжело мне было, но я все равно бежал, непрестанно сплевывая слюну, обильно подкрашенную сгустками крови. Я замедлял темп только тогда, когда меня начинало колоть иглой в правый бок так больно, что не было сил продохнуть.
Вот и знакомый колодец двора. Заветная дверь с голубиной лапкой. Я рванул дверь на себя, пронзительно заскрежетала пружина, от стального звука которой у меня по телу побежали мурашки. Секунду я раздумывал – войти или нет, а потом сделал первый шаг.
Я был внешне спокоен, только вот как-то надсадно ныло в груди. Про это говорят, будто кошки на душе скребут. Только, правда, разве про это можно точно сказать, когда тебе попросту не хочется жить.
Я медленно поднимался по лестнице, машинально читая все, что было намалевано на обшарпанных стенах. В тот первый раз, когда обрубили свет, я даже не заметил, что на них что-то есть. А теперь вот увидел, и надписи сами бросались в глаза.
Я подумал, а вдруг и Соня что-нибудь написала на них. И потому, поднимаясь по ступеням, начал читать. Я читал, беззвучно шевеля губами, и медленно поднимался.
Когда дядя Леша открыл мне дверь, я увидел зеркало, завешенное темной тканью. Все было понятно без слов. Дядя Леша был трезв и гладко выбрит, в белой рубашке и глаженых брюках. Я даже не сразу его узнал. Так он изменился. Постарел, что ли, подумал я. Он посмотрел на меня печальными глазами и сказал:
– Нет больше нашей Сони.
Потом он рассказал мне, как все случилось. Мы сидели на кухне, два абсолютно чужих и одновременно родных человека. Говорил он, а я слушал.
Соня разбилась на мотоцикле. Она еще была жива, когда вспыхнул разлившийся из бака бензин. Соня горела живьем, не по-человечески дико вопила, взывая о помощи, но никто ей не помог. Все испугались и сбежали, точно крысы. И та сволочь, с кем она поехала прокатиться на этом проклятом мотоцикле, тоже сбежал. И теперь опять гоняет по улицам на своем мотоцикле. Уже, правда, другом – новом. Ведь старый сгорел. Вместе с Соней. Вот что мне рассказал дядя Леша.
Я вышел во двор, когда окончательно рассвело. Задрав голову, я посмотрел вверх через дырку колодца. Надо мной висел четко очерченный срезом крыши ясно-голубой четырехгранник утреннего неба. Я поразился его фантастической чистоте. Ни одного облачка.
Я стоял как вкопанный посреди двора, не в силах сделать ни шага. Так я устал.
– Черт бы меня побрал, – прошептал я, почувствовав, как на глаза наворачиваются слезы. Я заставил задавить в себе волну нахлынувшей слабости. Все. С этим покончено. Навсегда.
И тут меня обуяло бешенство, да такое, что самому стало страшно. Я подбежал к здоровенному колу, неизвестно зачем вбитому посреди двора, и попытался его выдернуть. Кол, забитый намертво, не поддался. От злости за свою никчемность и беспомощность я до боли стиснул зубы и заревел, точно бешеный зверь, сделал еще одну попытку, сдирая кожу с рук и ломая ногти. И он поддался.
Я еще ничего не решил для себя, как тут до меня донесся странный звук, похожий на гудение пчелы, с каждой секундой он разрастался все сильней. Вскоре я явственно узнал в нем рокот мотоциклов. Они были без глушителей. Рокеры, черт их дери.
Когда я вышел на середину улицы с колом наперевес, она была еще пуста. Во мне клокотала ярость, требуя немедленной расправы. Ну что ж, успокоил себя я, хотя бы одного из этой банды я сегодня угроблю. О том, что будет со мной, я не думал. Мне было все равно.
Они выскочили из-за угла, ослепив меня сонмищем горящих фар. Я шагнул навстречу первому, мчащемуся с бешеной скоростью прямо на меня, – я видел его зловещий черный с забралом шлем и как он судорожно жмет на газ, выжимая из своего стального коня все, что возможно. Когда я поднял над головой кол и, спружинив, изо всех сил бросил его в рокера, я успел услышать, как сработали тормоза, и потом меня сбили…
Я оказался крепким парнем. Меня, что называется, собрали по кусочкам. Врачи поначалу думали, что я врежу дуба. Но я выкарабкался. Правда, я сам был этому не рад. С полгода я молчал, ни с кем не говорил, но потом отошел. Все проходит в жизни. Даже боль, если к ней привыкаешь.
…Когда я еду на работу и вижу где-нибудь на стене дома, или на телефонной будке, или на кресле в автобусе жирно размалеванный краской, или тонко нацарапанный иглой, или вкривь и вкось написанный шариковой ручкой хорошо знакомый литер HMR – я ничего не вспоминаю. Для меня эти буквы когда-то были священными символами, но теперь я смотрю на них, не видя их. Совсем как на огромные кумачовые лозунги на фасадах наших домов.
И только ночью я иногда просыпаюсь от того, что слышу душераздирающий вопль Сони, от которого до утра звенит кровь в ушах. Я еще долго после этого лежу на спине с открытыми и сухими глазами и неотрывно гляжу в мертвенно-белый потолок.
Поселок Хями, западный берег Нахимовского озера, 1988