Виталий Овчаров
Дело было в Гулькевичах
Дорога эта знавала и лучшие времена. Ездили когда-то по ней колхозные ЗИЛы, шустрые мотоциклеты с колясками сновали туда-сюда, и даже черная райкомовская «Победа» проскакивала, шелестя каучуковыми шинами. Не было, скажете? Было, было, чего уж… И свадьбы на «жигулях», и кавалькады ЛиАЗов со студентами, брошенными на «картошку»… Эх, было времечко, было, да прошло. Разогнали райком, а следом как-то тихо скончался и колхоз. Заросли пыреем поля, многочисленные деревеньки сошли на нет, и сама дорога, официально перекочевав в разряд грунтовых, навсегда исчезла со страниц автодорожных атласов.
Поторопились, поторопились картографы. Вот он, асфальт, никуда не делся. Да разве ж на грунтовке микроавтобус «тойота» так бы трясло? О как прыгает: даже японские рессоры не спасают. Стажеру Ивану Босоногову это ясно как божий день: за час езды прожектор набил на его лбу изрядную шишку. Прожектор этот в конце концов доканал его совершенно, у-у, проклятое казенное имущество! Да вот ноги еще втиснуты между тяжеленным аккумулятором и ресивером, затекли, ноют, но лоб ноет сильнее, и стоит ли удивляться, что после очередного кульбита с прикушенного босоноговского языка сорвались нехорошие слова? Простим ему эту слабость. Простим и поймем.
Тем более что чувства Босоногова разделяет по крайней мере еще один человек. Человек этот — водитель Гриша, он же и оператор.
— Говорят, мерикосы свои тачки в Долине Смерти испытывают! — мычит он, подмигивая в зеркало Босоногову. — Их «форды» сюда бы! Фильтры у них то еще фуфло! Законно!
Григорий — патриот своей страны, он состоит в рядах блока «За Родину!» и пьет водку — из принципа. Он не любит американцев и не любит американские товары.
Слова эти, кажется, привлекли внимание еще одного человека. Он свысока смотрит на Гришу, цедит сквозь зубы:
— Нашел чем гордиться: дорогами дрянными…
Водитель Гриша краснеет. По напряженной шее его видно, что он хочет возразить, но что-то его останавливает.
— Да нет же, Андрей Николаевич, я не о том! — не выдерживает он.
— Да нет же! Именно о том!
Гриша спорить отказывается: как-никак, а Казарин — руководитель группы. Но главное, Казарин делает свою передачу. Шутка ли, полстраны «Анналы» смотрит! Казарин, размноженный на миллионах экранов, сильнее Гриши. Всем известно: гендиректор с его пиджака пылинки сдувает! Кто такой Казарин и кто такой Гриша? И водитель молчит обиженно, вцепившись исцарапанными пальцами в баранку. Ну его к черту, этого Казарина!
А Казарина ни с того ни с сего начинает нести. Склонность к мрачным разоблачениям сделала его популярным: он любит срывать покровы. «До самых печенок достал! — восхищенно говаривал в таких случаях гендиректор и показывал большой палец. — Во репортаж!»
— Квасной патриотизм! — говорит Казарин голосом, исполненным трагической горечи. — Что может быть хуже квасного патриотизма? Он отвратительнее даже немецкого! Даже американского, а уж хуже этого ничего нет! Немцы носятся со своей кровью, американцы со своей воинствующей демократией. А мы? С разбитыми дорогами! Минусы меняем на плюсы. Гордимся самой крутой в мире мафией и умением хлестать водку!
Доводилось вам когда-нибудь бывать в театре на Таганке? Тогда, может быть, вы помните Гамлета, опутанного цепями, помните, как швырял он в партер жаркие слова. Так же и Казарин говорит сейчас, и так же дрожат мускулы его лица, и так же срывается на сип голос.
— Ковыряемся в дерьме и еще имеем наглость болтать о русской духовности! — заканчивает он.
— Надо же чем-то гордиться, — тихо говорит стажер.
Его растерянные глаза сталкиваются с буравчиками Молчаливого — и отваливают в сторону. Молчаливый молчит (роль у него такая), выставив навстречу дороге немного скошенный подбородок. Босоногов искренне тщится вспомнить его фамилию, вспоминает — и не может. Фамилия такая, Непонятная, то ли немецкая, то ли еврейская.
— А что плохого, если наши бандюки пару ихних буржуинов укокошат? — говорит ассистентка Вера, гоняя во рту сладкий чупа-чупс. — Я бы даже экспорт наладила: от нашего стола — вашему.
Глаза Казарина блещут, как два прожектора:
— Ты понимаешь, что говоришь, дура?
Вера фырчит потревоженной кошкой, отворачивается. Есть у Веры одно ценное качество: не умеет она обижаться на Казарина.
Казарин раскрыл было рот, но очередная яма, нырнувшая под колеса, помешала ему. Микроавтобус тряхнуло, и тряхнуло основательно: все подпрыгнули в креслах, как на пружинах, а щиток проклятого прожектора врезался Ивану в правую бровь, и тот замычал, мотая головой.
— Самые махровые патриоты — это люмпены, — произносит Казарин, немного успокаиваясь. — Даже не знаю почему. Но нигде, нигде не встречал я такого патриотизма, как среди бомжей. Одно из самых почетных умений их жизни — умение опустошить поллитровку за один глоток, у них там даже тотализатор есть, кто больше глотнет. Один меня удивил чрезвычайно, хоть удивляюсь я редко. Так вот, этот парень говорил, что русский человек — самый живучий человек в мире. В качестве примера приводил себя. Он говорил, что вся его жизнь есть научный подвиг, и он пропитал себя спиртом только ради того, чтобы доказать свою теорию. Запад ненавидел лютой ненавистью, как я понимаю, за сытую жизнь. А между пьянками охотился на псов, и мясо потом шашлычникам сдавал. Это у него называлось «бизнес». В своей халупе устроил вялильню: нарезал филей тонкими ломтиками, натирал солью, золой, и так подвешивал сушиться. Это у него называлось «заготовки на зиму».
Фу ты, ну и Казарин: Ивану Босоногову даже жарко сделалось. Тайком оттягивает воротник свитера, глотает спертый воздух кабины. Косится на Молчаливого, но того такими разговорами не проймешь. Молчаливый каменен: смотрит в лобовое стекло, узлы мускулов катаются под желтой, обтянувшей скулы кожей. Твердый человек.
А весна за окном накачивает воздух соками, и поют скворцы, и сережки на березках висят гроздьями. Солнечные зайцы струятся по капоту, и с него сигают на лысину к Грише, с лысины на ресивер, с ресивера на круглые коленки Веры, и Босоногов нет-нет да и глянет на них украдкой. Да, друзья мои, за окном весна!
— Останови-ка! — вдруг говорит Казарин, хлопая Гришу по плечу.
«Тойота» тормозит, мягко оседая на задние шасси. Казарин выпрыгивает из кабины и отходит на десяток метров. Гриша и Вера недоуменно переглядываются: чего он там нашел? Босоногов тянет тонкую шею. Но вот Казарин возвращается:
— Выгружай аппаратуру! Будем снимать! — и первым тянет из багажника треногу.
Дохлая корова на обочине. Кое-где на костяке сохранились клочья шкуры, сквозь пустые глазницы пробивается нежная весенняя травка. Желтые одуванчики. Оба рога спилены. И синее-синее бездонное небо.
…Когда микроавтобус отъехал, повеселевший Казарин сказал Босоногову:
— Это дело мы финальной сценой с титрами пустим! Очень емкий образ: коровий костяк и русская деревня.
— А мотылек, отдыхающий на зубах, — просто здорово, Андрей Николаевич! Как у Ремарка! — поддакнул Босоногов.
— Да-да… — рассеянно отозвался Казарин. — Музыку надо какую-нибудь народную подобрать. Что скажешь, Верун?
— Может, «Русское поле»? — жалобно откликнулась ассистентка, заранее зная, что знаменитость ни за что не примет ее вариант. Так и есть.
— Ты еще хор Пятницкого предложи! — буркнул Казарин. — Нет, мы… мы «Коробочку» поставим в исполнении Руслановой, вот что! Нина Русланова в хрипящем патефоне, свист ветра, павшая корова, титры… Все!
Он откинулся на спинку кресла, задрав кверху острый подбородок и закрыв глаза. Босоногова предупредили, что, когда Андрей Николаевич закрывает глаза, его беспокоить не надо. В такие минуты знаменитость должна быть одна. Она где-то там, в высях, и спускать ее на землю с этих высей крайне неразумно. И поэтому дальше стажер страдал молча, сражаясь с прожектором и весенними соблазнами.
Когда доехали до Гулькевичей, он понял, что бой проигран, причем проигран безнадежно и на всех направлениях.
Вы спросите — что такое Гулькевичи? Что ж, отвечу. Гулькевичи — это еще одно место, которого не найдешь ни на какой карте, разве что на самой крупной стометровой, построенной на основе модного в наши времена спутникового мониторинга. Но даже на этой подробнейшей карте вы увидите только россыпь невзрачных кубиков, взятых в кольцо лесом с одной стороны и речной жилой — с другой. Так что если всерьез хотите узнать побольше про Гулькевичи — поезжайте и спросите в администрации N-ского района. Девушка в должности секретаря расскажет вам, что когда-то была такая деревня на полсотни дворов, но после переписи ее, деревню, убрали из всех реестров, потому что там никто не проживает. Но потом, несколько помедлив, спросит:
— А вам-то что там надо?
— Понимаете, хотелось съездить в глубинку, набраться впечатлений, — скажете вы, разводя руками.
Именно так и ответил Казарин, и девушка сообщила, что вообще-то живут в деревеньке двое, живут нелегально, самовольно заняв пустующие избы, потому ни по одной книге не проходят, а именно живут: Гулькевич Никанор Капитоныч, бывший колхозник, Герой Социалистического Труда, да бабка Сухотная, ранее судимая по статье «мошенничество». Имя и отчество бабки девушка вспомнить не смогла, хотя очень старательно морщила лоб.
— Сухотиха, иначе ее и не называют, — добавила она, как бы оправдываясь. — А судили ее за колдовство и тунеядство, сроду она не работала.
— Колдовство? — быстро переспросил Казарин.
— Ну да, лечит она. Травами, заговорами… — пояснила девушка. — В восемьдесят четвертом при Андропове народный суд ее на семь лет с конфискацией приговорил по статье о мошенничестве. Да только какая она мошенница? К ней из Твери люди приезжают… Из Москвы приезжают лечиться! А я так считаю: почему бы и не полечить, когда тебе талант Богом даден? Правильно? Она и меня на ноги поставила — мама ведь меня на седьмом месяце родила, непутевую, а Сухотиха выходила, пареной репой обкладывала. Вот я и живу! — улыбнулась секретарь и попросила, мило покраснев: — Андрей Николаевич, можно ваш автограф?
Казарин вытащил «Паркер», криво расписался на визитке и пошел на улицу, где стоял невиданный в этих краях микроавтобус с параболической антенной на крыше. Решено: они едут в Гулькевичи. И хотя телевизионщики прибыли сюда, чтобы осветить судьбы деревень Нечерноземья, Казарин не был бы журналистом, упусти он такую выгодную линию.
— Едем? — деловито спросил поджидавший у «тойоты» Гриша.
Казарин молча забрался внутрь. Он любил потянуть паузу — это придавало ему весу. И только когда завелся мотор, сказал, махнув рукой:
— В Гулькевичи!
И вот они, Гулькевичи! Босоногов глядит во все глаза, расплющив нос о стекло. Обширная пойма, излучина реки, на косогоре — густой ельник, как в сказках о бабе-яге. Деревья пока не расправили листья, но чувствуется: еще чуть-чуть — и зазеленеют. И синее-синее небо, и ветерок, и речка! Ах ты боже мой, какие же налимы там должны водиться под корягами!
Чего скрывать, места живописнейшие. Босоногов не живописец, но он из тех людей, которые матерятся, глядя на закат, и в том, что он вначале не заметил запустения, царящего вокруг, виновата весна. Зато от Казарина ничто не скрылось, не спряталось. С профессиональным любопытством смотрит он на завалившиеся заборы, дворы, заросшие бурьяном, забитые мусором, дома с выбитыми окнами и дымами — крыши, зеленые от мха, иные дома вовсе без крыш, раздетые. Клуб, в котором когда-то происходили партийные собрания и парни по воскресным дням дрались из-за девчонок, являет жалкое зрелище: одни потемневшие бревна в рассыпавшейся вязке. Церковь правда стоит, но Бога в ней нет; одни сычи. Смотрит Казарин в окно, наполняется впечатлениями, и вот с его губ срывается одно лишь слово:
— Гниль.
Гниль кругом, но произносит Казарин это слово с явным удовольствием.
Что касается Молчаливого, то этот смотрит только вперед и ничего, кроме дороги, не видит. Только вперед!
«Тойота» останавливается у избы, имеющей обжитый вид: вот и сизый дымок над трубой вьется. В окнах занавески в горошек.
— Верун, пойди со стариками потолкуй, а мы пока подготовимся, — предлагает Казарин и, когда она уходит, оборачивается к Молчаливому: — Ну что, будем распаковываться?
Вдвоем выволокли через боковую дверь пластиковый бокс; помощь, предложенную Босоноговым, гордо отвергли. Казарин выпрямился, посмотрел вдаль, за речку, и что-то такое появилось в его лице, знакомое и неуловимое, от Мефистофеля. И вспомнил Босоногов.
Мертвый город на голубом экране. Груды битого кирпича, ветки, срезанные осколками, расщепленные вдоль стволы акаций и тополей. Трупы в бушлатах, псы около них — крупным планом. И живые, оглушенные действительностью, жадно тянут «Приму», лица закопченные, грязные. Востроносый генерал что-то объясняет, звезды на погонах. Это Казарин берет интервью: вопросы вежливые, но голос дрожит от ненависти, и лицо вот такое, как сейчас, и всем сразу ясно, кто тут главный преступник.
Налетел на Ивана вихрь — и сгинул. Потому что Молчаливый, приложив к экранчику на загадочном боксе большой палец, и затем, отщелкнув замки, извлек на свет штуку совершенно фантастическую, с хромированными панелями, с верньерами, стрелками, лампочками. И ноутбук, между прочим. Молчаливый подключил к штуке провод от ноутбука, склонился: побежали по экрану в бешеном темпе зеленые буквы. Смотрит Босоногов на штуку круглыми от любопытства глазами, и Казарин тоже смотрит, но с сомнением.
— Работает? — спрашивает.
— Нет пока, — отвечает Молчаливый, и как будто спиной.
— Ну-ну… Идем! — это уже Ивану.
Хочется Босоногову остаться, хочется поглядеть, что же будет с загадочной штукой, но не смеет, топает следом за Казариным по тропинке, и зимняя жужелица визжит под ногами.
Представлялась Сухотиха Босоногову завернутой в тряпье гнутой старушонкой с кривым носом и глазами-бусинами, и непременный кот на горбу. Одним словом, актер Милляр в роли бабы-яги из фильма «Морозко». А оказалась Сухотиха больше похожей на Солоху в исполнении Дорониной. Во-первых, никакая это была не старушонка. А была это женщина с гладким и еще красивым лицом и — вот чудо — умело наложенным макияжем. Во-вторых, одета не по-деревенски, платье, правда, простое, но опрятное и сидит ладно на фигуре. И коса! И этакая чертовщинка в глазах! И веселая! Вот тебе и Сухотиха, вот тебе и бабка!
— Гости дорогие! — журчит Сухотиха. — А у меня как сердце чуяло: встала на заре, дай, думаю, гуся зарежу, разговеюсь! С чего бы?
Казарин, несколько ошеломленный таким приемом, скупо улыбается, любезничает:
— Должно быть, оттого, что сердце у вас чуткое, Анна Поликарповна. Нынче большая это редкость, чуткое сердце.
— Девочка ваша просто золото, — говорит Сухотиха. — Не дочка вам?
— Это Верун, что ли? — спрашивает Казарин, а ассистентка фыркает.
— А я видала вас по телевизору, очень вы мне нравитесь, настоящий мужик!
И случается невероятное: Казарин, прожженный, прошедший огонь, воду и медные трубы, — смущенно краснеет! Кашляет в кулак:
— Какая же вы непосредственная!
Сухотиха машет на него рукой:
— Да ну вас, ей богу! Лучше идемте в горницу!
Вчетвером заходят в горницу, и Сухотиха рассаживает гостей за круглым столом, покрытым тяжелой плюшевой скатертью. Тикают часы, от печи вкусно пахнет. Хозяйка садится напротив Казарина, благообразно складывает руки на коленях.
— Спрашивайте! — говорит.
— О чем же?
— Как о чем? Вы ведь обо мне репортаж делать приехали? Ну и спрашивайте! Да вы не стесняйтесь, ей богу, я уже опытная! Ко мне тут приезжал один в очках, с магнитофоном, из самой Твери репортаж делать!
— Хм… — Казарин повторно кашляет в кулак. — Видите ли, Анна Поликарповна, я не следователь, чтобы спрашивать. Может, мы тут поживем, ну… дня три, а?
Но Сухотиха качает головой:
— Нельзя. Ко мне клиенты приехать могут. Приедут, а у меня тут кодла… Если желаете, у деда можете пожить. Он на это всегда согласный. У нас тут вроде кооператива: я лечу, а он квартиру сдает.
Казарин встает:
— Вот и отлично! Поживем у деда, а к вам мы вечером на огонек заглянем. Идет?
— Идет! — важно кивает Сухотиха. — Я и гуся успею приготовить.
Втроем уже спускаются с крыльца. Казарин чиркает зажигалкой, закуривает.
— Недалекая баба, — ворчит. — Простая как валенок.
Кажется, он разочарован.
— Кодла! Это же надо ляпнуть такое! — фыркает Вера. — Сразу видно, что сидела!
Босоногова же Сухотиха заинтриговала чрезвычайно. Черторщинка в глазах не дает ему покоя. И не то что он какой-то там геронтофил, ну а так… весна, в общем.
Никанор Капитоныч охотно согласился пустить к себе жильцов. Изба у него просторная, в пять комнат, и сразу видно, что четыре из них предназначены для сдачи. Такой вот отель на деревенский манер. Все комнаты пустовали.
— Не сезон, — объяснил предприимчивый дед. — Я на осень наплыва жду, а сейчас пусто. Пусто!
— Ага, — сказал Казарин и распорядился: — Заносите вещи!
Пока то да се, пока располагались, Гриша выяснил у деда, что самогон, закуску и строительный динамит можно раздобыть в соседней деревне, прыгнул в «тойоту» — и был таков. Три свободных от баранки дня — этим стоило воспользоваться. И решил Гриша устроить себе праздник на лоне природы, праздник с самогоном и шашлыком из налима, добытого нечестным браконьерским способом. Казарину он ничего не сказал, а зря.
Казарин же, перепоручив хлопоты по обустройству ассистентке и стажеру, сам от хлопот отстранился, и пошел с аристократическим видом шляться на двор, и там набрел на конюшню, а в конюшне — на дряхлого мерина, по бабки зарывшегося в навоз. Мелкие весенние мухи вились около слезящихся глаз заморенного коняки, и, глядя на это, Казарин почти любовно думал: и тут та же гниль, как и везде, и тут умирание. Апокалиптические фразы уже вертелись в его голове — фразы о том, что вся деревня русская как этот коняка… и будет время, и поведут его на бойню, и антихрист приидет в фартуке и с кувалдой, и ударит коняку в лоб, и падет он на колена, подведя к небу лиловые слезящиеся глаза свои, а антихрист снимет с него кожу, а что останется, то уж пойдет на мыло… Любил Казарин лошадей, как всякий аристократ, и считал их не в пример людям тварями благородными и незапятнанными. Надо это на пленку запечатлеть.
— Григорий! — крикнул Казарин. — Григорий, расчехляй камеру, снимать будем!
Ан Гриши-то и нет! Казарин, осознав это, яриться не стал, а достал рацию и по рации уже сказал водителю, забывшему, что он еще и оператор, несколько слов. И пришлось Грише поворачивать с полпути назад с начисто испоганенным настроением и с полной ясностью в голове, что эта выходка — последняя, которую он совершает при Казарине. Приехал Гриша туча тучей, расчехлил камеру и поплелся вслед за журналистом на конюшню.
Ничего этого Босоногов не знал. Ему, как самому молодому, досталось больше всего. Вера в отсутствие начальника необыкновенно преобразилась, сделалась категоричной и придирчивой. По ее слову Босоногов, вооружась тряпкой и шваброй, засучив штаны и рукава, принялся за влажную уборку помещений, а Вера занялась окнами.
— Ну что это, в самом деле? — ныл стажер. — Мы сюда на год, что ли, приехали?
— А спишь ты в одежде? — отвечала неумолимая Вера.
— При чем здесь это?
— При том. Ты как Незнайка, который в одежде спал. А когда его спрашивали почему, отвечал, чего себя напрягать, когда утром все равно одеваться.
Босоногов от обиды сделался пунцовый, надулся и замолчал. И молчал до тех пор, пока в комнату не заглянул самый молчаливый из всех.
— Мне куда? — спросил.
— Ваша комната крайняя справа! — сказала Вера.
— Понял.
Пыхтя, он протащил к себе драгоценный свой бокс, потребовал ключ от двери, заперся и затих. Вот тут Босоногов и нарушил свое молчание, и спросил Веру шепотом:
— Кто он вообще такой?
Вера сделала страшные глаза и отвечала:
— Неизвестно! Его Андрей за час до отъезда привел. Говорят… — тут ее шепот сделался свистящим, — что он эксперимент будет ставить какой-то. Фамилия Рейтман.
Босоногов хлопнул себя по лбу: точно, Рейтман!
— Ага, ага! — зашептал жарко. — А я о нем слышал! Говорят, изобретатель! Говорят, будто из ФСБ!
Тут нам следует внести некоторую ясность. Молчаливого действительно звали Рейтман Самсон Иосифович, и действительно был он талантливый изобретатель, и действительно имел отношение к ФСБ. Фантастическую штуку он придумал еще в те времена, когда ФСБ была известна под другой аббревиатурой, и была штука в те былинные времена раз в сто больше, чем нынешняя. Называлась ПС-1. То, что видел Босоногов, являлось далеким ее потомком, игрушечным и красивым ПС-5.
ПС-5 — это пси-сканер пятого поколения. Внутри чудо из чудес — нейронно-пептидный процессор на самой что ни на есть белковой основе. Впрочем, довольно о технической стороне, сути это не меняет.
Вы, вероятно, спросите, что такое пси-сканер? Ну это что-то вроде мелафона из фильма «Гостья из будущего».
— Но не мелафон! — возразит Рейтман. — Нечего путать! Мысли читать нереально, это вам не книжка какая-нибудь! В человеческом мозге одновременно протекают тысячи процессов, и чтобы выделить нужный нам, потребовались бы запредельные мощности с пятьюдесятью нулями. Но и в этом случае возможность получить полную картину стремится к нулю из-за сопутствующих погрешностей. Нет, ПС-5 мыслей читать не может. Скорее, он отслеживает мыслеформы, сканируя нервную систему человека по тридцати пяти основным параметрам плюс по сотне второстепенных.
— Наподобие энцефалограммы?
— Энцефалограмма — грубое сравнение, — поморщился Рейтман. — Это как лезть с разводным ключом в механизм наручных часов. Конечно, ПС-5 сканирует и электрическую активность мозга, но это только один из параметров. Кроме того, учитывается идеомоторика, артериальное давление, потоотделение и слюноотделение, изменение влажности воздуха около тела, колебания магнитного поля, искажения решетки в пространстве Римана, интенсивность испускания организмом пи-мезонов, позитронов и нейронов и многое другое. Потом информация обрабатывается и выдается результат. Экран ноутбука разбит на шесть секторов — он отражает сразу шесть уровней вложенности мыслеформы. На самом деле их много больше, но остальными приходится пренебречь — мощностей пока не хватает. Мыслеформы выдаются в порядке актуализации. Это дальнейшее развитие детектора лжи, с той разницей, что детектор всего лишь отслеживает реакцию мозга на какой-то раздражитель, а пси-сканер именно сканирует этот мозг, никак на него извне не воздействуя.
Вообще-то Рейтман — отнюдь не тот каменный молчун, который предстал перед Босоноговым. Радости мира не чужды ему. Все то время, пока они ехали в машине, лицо его сковывал страх, и это несмотря на то, что в кармане лежал пистолет. И Рейтману было чего бояться! Все дело в том, что… впрочем, по порядку.
За неделю до описываемых событий в кабинетик к Рейтману наведалось Большое Начальство, которое само прежде к нему не являлось, а вызывало к себе, и произнесло, изучая ногти:
— Знаешь, Самсон, пора штучку рассекречивать.
Рейтман от этой новости задохнулся:
— То есть как? Прибор не запатентован!
— Так запатентуем! Ты пойми, Самсон: рынок на дворе! Конторе нужна валюта. А промедлим — джедаи свою штучку рассекретят и останется нам киселя хлебать. Короче, есть одна мысля. Штучке нужна реклама. Выстрелить нужно, ты пойми! Короче, берешь ты штучку и едешь с ней на Первый к Казарину. Выворачиваете вы там всех наизнанку, сдираете все покровы, обнажаете до костей, до самых фрейдистских комплексов. И тебе почет, и прибору реклама.
— А вам деньги! — не удержался Рейтман.
— Самсон, ты каким местом договор читал, когда подписывал? — спросило Большое Начальство задушевно. — Тебе напомнить?
— А у меня был выбор? — сказал Рейтман горько.
— Был. Был выбор… Короче, некогда мне тут с тобой в бирюльки играть. Услышав приказ — запоминать, а запомнив — исполнять!
Рейтман подумал.
— Прошу выделить мне охрану, — сказал твердо.
— А вот это не получится, Самсон. Мы-то с душой, но Казарин категорически против. Пистолет выделить могу. На выбор любой: «беретту», «магнум», «стечкина»…
Рейтма задохнулся вторично.
— Да не кисни ты, все будет пучком! — сказало Большое Начальство и отбыло восвояси.
— Мажор, — сказал Рейтман вслед Начальству и поехал на телевидение исполнять приказ.
Таким вот образом оказался Рейтман в Гулькевичах, в отеле деда Никанора в крайней справа комнате. А оказавшись, запер за собою дверь и немедленно проверил помещение на предмет жучков и прочей пакости. Окно прикрыл шторкой. Открыл бокс, извлек оттуда ПС-5, кряхтя, водрузил на колченогий столик и водрузился сам на стульчик рядом.
— Первым делом откалибруемся, — сказал в нос.
Калибровка заняла немного времени, в качестве объекта использовал себя же, облупленного, изученного вдоль и поперек.
— Теперь дед.
Объект в это время возился в огородике, у окошка, даже не подозревая, чему он подвергается.
— На что же тебя проверить? — задумался Рейтман. — А вот на что. Каким образом ты заработал свою звезду.
Проверка дала неожиданный результат. С уверенностью на девяносто три процента четыре десятых прибор сообщил, что дед никакой не герой и звезду свою добыл жульническим путем. В способе добычи прибор разошелся сам с собой. То ли Никанор сунул взятку кому надо, то ли нашелся доброхот в облисполкоме, то ли еще что.
— Вводной информации не хватает, — вздохнул Рейтман. — А дедуля-то наш непрост, ой непрост! Луковый дедуля, в слоях! Ну ладно, работает, и ладно. К вечернему сеансу готовы.
Сказав так, Рейтман завалился в кровать, прямо в одежде, как опытный Незнайка, пистолет Стечкина сунул под подушку и с тем заснул.
На вечерний сеанс прибыли в полном составе и, как говорится, в полной выкладке.
— Григорий с камерой, прожектором, треногой, удлинителем, блоками питания и запасными флэш-картами в раздутом кармане;
— Рейтман с прибором ПС-5;
— Вера с пудренницей и косметичкой;
— Иван с ручкой, блокнотиком и распахнутыми настежь глазами;
— Казарин прибыл самолично.
Огонек на крылечке мигал таинственно, и в сумерках возле него кружила мошкара. Серо-полосатый кот длинной тенью улегся на порожке, жмуря желтые глаза. Шелестел ветерок. Тихо скрипнула калитка, и Казарин, как руководитель группы, постучал в ставенку.
— Сейчас, сейчас, только платок накину! — послышалось из дома.
Торопливый топоток по половицам, и вот на крылечке явилась Сухотиха. Босоногов в недоумении потряс головой. Что за ерунда еще? Сейчас в тусклом свете сорокаваттной лампочки Сухотиха показалась ему лет на десять моложе, чем была днем. Должно быть, из-за освещения.
Освещение сыграло шутку и с Казариным, ибо увидел он, что Сухотиха подурнела и странная нездоровая одутловатость проступила на ее лице. И запах от нее распространялся какой-то специфический, и мало того, голос осип, сделался простуженным. «Заболела, что ли?» — мелькнула шалая мысль.
Остальные ничего такого не заметили.
— А я жду, жду! — пропела Сухотиха. — Милости просим, стол уж накрыт, и самовар закипает.
Гости гурьбой прошли в горницу, где около круглого стола обнаружились уже шесть, а не четыре стула, и ведерный медный красавец-самовар на столе, и кроме того: брусничное варенье в вазочке, сушки в корзиночке, пузатый чайничек, блюдца, чашечки, ложечки.
— А вы же гуся нам обещали! — произнес весело Гриша.
— Гусь улетел.
— Жареный?
— Жареный, — подтвердила загадочно Сухотиха и добавила: — Да что же вы стоите? Садитесь, садитесь, усаживайтесь, чаевничать будем.
«Да она бредит!» — подумал Казарин и сию минуту отыскал в глазах Сухотихи тому подтверждение. Глаза у нее были совершенно безумные. «Жадничает», — решил Гриша, одеваясь разочарованием. Но не уходить же, в самом деле, из-за какого-то гуся! Тем более что Казарин уже сидит под образами, и остальные рассаживаются.
— Мне чаевничать по должности не положено! — сказал Гриша значительно и расчехлил верную спутницу камеру.
— Я тоже, знаете ли… — покряхтывая сказал Рейтман.
— Не обращайте внимания, люди на работе. — Казарин лучезарно смотрел на Сухотиху. Та покивала, улыбаясь, произнесла «ну что ж» и села напротив журналиста.
Далее случилась дежурная заминочка, сопровождаемая разлитием чая.
— Или погадать вам, что ли, на картах? — спросила Сухотиха, спеша развеять неловкость.
— Не стоит, Анна Поликарповна, — сказал Казарин. — Вы нам лучше о себе поведайте!
— Да что же… судьба моя самая обыкновенная, ничем особо не примечательная. Родилась здесь да и помирать здесь же буду… Отец мой, царствие ему небесное, коммунист, революционер, да я, вишь, не в него пошла, верующая с малых лет. Выгнал он меня из дому и проклял как есть за мое пристрастие.
— А говорите, судьба у вас обыкновенная, — улыбнулся мудро Казарин. — Необыкновенная судьба. Вы, кажется, при прежней власти пострадали за свою профессию?
— Было, не скрываю. Много было лиха, но и радости великой было много.
— А какая же радость у вас была, расскажите?
— А болящего на ноги поставлю — вот и радость! А вы вот сами… — сказала вдруг. — Сами вы много радости в жизни знали?
— Нет.
— Отчего же так?
Казарин вздохнул:
— Несправедливости на свете много.
— Ох, это вы верно сказали. — Сухотиха поправила на голове платок. — И много же на свете ее, этой несправедливости! Меня, знаете ли, пенсии лишили, а за что, скажите? То, что сидела я, так это, что же, и не человек, стало быть? Изгой какой? Или как?
— А документы у вас имеются?
— Никаких таких документов у меня нет! — каркнула вдруг Сухотиха. — И чего вы прилипли с вашими документами! Так что ж я теперь, бомжа какая или человек?
— Успокойтесь, Анна Поликарповна! — сказал Казарин, соображая, где дал он маху и почему не идет контакт. — Нет документов, и не надо.
— Извините великодушно. Это не про вас. Это участковый замучил меня со своими приставаниями. Ходит как бес в степи. — В голосе Сухотихи прорезалась ненависть, но она тут же ее погасила и сказала, улыбаясь несколько гнусно: — Давайте же чай пить, заговорились мы совсем.
Вера пропустила последние слова Сухотихи мимо ушей. Ей было жаль Сухотиху, которую злые милиционеры лишили пенсии, и она произнесла тоненьким голоском:
— Как же вы, бабушка, живете? Без пенсии?
Босоногов изумленно уставился на ассистентку.
Какая еще бабушка к чертвой матери? Но Сухотиха на бабушку не обиделась, только улыбнулась скорбно:
— А так и живу, милая, так и живу. По миру добрые люди не дают пойти. Я их лечу — они меня благодарят.
Тут Казарин опомнился. Он недовольно посмотрел на Веру, встрявшую так некстати, и сказал:
— Что же это вы верующая, а заговорами лечите… Церковь это как будто не одобряет. И не смущает вас?
— Что ж, церковь, — забормотала Сухотиха, шаря рукой по скатерти. — У церкви дела вселенские, а у нас маленькие, мирские. Да и вы-то сами тоже хороши! Говорили давеча, не следователь, а спрашиваете, как наш кум на зоне.
— Извините, Анна Поликарповна. Я не хотел.
— И не желаю я перед вами оправдываться! Перед Богом отвечу за грехи свои, как есть!
Не идет контакт! Да и о чем говорить с этой сумасшедшей?
Рейтман давно уже из-за спины Сухотихи строил рожи Казарину, но тот их игнорировал напрочь. Наконец Рейтман не выдержал и сказал вполголоса, но внятно:
— На пару слов, Андрей Николаевич.
На дворе он жадно затянулся горьким дымом, сказал нервно:
— Не понимаю, что с прибором происходит! Словно взбесился. Зашкаливает к чертовой матери!
— Вероятно, расстроен?
— В том-то и дело, что нет! На себе, на других проверял: работает как часы!
— Вы и на мне проверяли тоже? — колючим голосом сказал Казарин.
Рейтман повернул к нему издерганное лицо. Простонал:
— Да не о том речь сейчас, Андрей Николаевич, пой-ми-те! Тысячи, десятки тысяч экспериментов! — сунулся к уху Казарина, зашептал жарко: — Пространство Римана, того… закручивается спирально. Как вам понравится?
— Так. И что это значит?
— Она как черная дыра, эта тетка! Из прибора явствует, что она как бы вне нашего потока времени. Ее вообще не должно тут быть! Она из другой Вселенной!
— Так.
— Но и это не все! Нейтрино Землю прошивают насквозь, Солнце прошивают, а ее, видите ли, не хотят! Не хотят, и все тут!
— Так.
— И вообще это не одна личность! В ней и холерик, и сангвиник, и меланхолик, и черт знает кто! А такого быть не может, потому что не может быть! И так по каждому из тридцати пяти параметров! И я вам скажу кое-что, только вы не пугайтесь, пожалуйста: это не человек!
Рейтман бросил окурок на землю и затоптал его ногой. Красные искры посыпались из-под пятки.
— Может, мы дедом займемся? — спросил плаксиво. — Дедом сколько угодно!
— Нет, — ответил Казарин твердо, — теперь мы занимаемся этой ведьмой, и только ею. Но не сегодня. На сегодня достаточно. Надо это все осмыслить.
Он вернулся в комнату и во всеуслышание заявил, что они тут совсем загостились, просят хозяйку извинить и прочее, и прочее. Ведьма Сухотиха восприняла эту новость благосклонно, хотя с начала визита прошло всего минут пятнадцать. Кланяясь и рассыпаясь в любезностях, проводила гостей к калитке, приглашала наведываться и долго еще махала вслед белым платочком.
Группа возвращалась в отель в несколько подавленном настроении. Казарин и Рейтман впереди волокли тяжелый бокс и горячо беседовали о чем-то, причем Рейтман махал свободной рукой, Гриша, так и не отведавший ни гуся, ни чаю, трусил следом, а за ним шла грустная Вера, склонив к плечу голову. Босоногов, впрочем, приотстал, и сильно приотстал. Была причина.
С Иваном, как только он переступил порог ведьминского дома, стали происходить странные вещи. Показалось ему, что он не один, а как бы его даже двое. И в то время как первый номер скромно так сидел на стульчике и потягивал чаек, у номера второго… как бы это выразиться… завязался с Сухотихой роман. О да, второй номер времени даром не терял!
Сидит Сухотиха, улыбается белозубо, пьет чай с блюдца. Румяная, кожа так и светится молоком, грудь полная, высокая — дышит. И нет никого рядом, только она да Иван. Прямо как в песне: у самовара я и моя Маша, а за окном совсем уже темно. А за окном и в самом деле темно, и часы тики-так, и будто музыка хрустальная журчит. Глядит Босоногов на Сухотиху, глаза настежь, глядит, распаляется. Сухотиха ему:
— Небось притомились с дорожки, а?
— Да что вы, Анна Поликарповна, нисколько! — отвечает стажер и добавляет, подумав: — Прожектор лоб расшиб.
— Бедняжка, — шепчет Сухотиха. — Дай-ка погляжу!
Встает, и к Ивану, полной грудью по плечу, а рука на лоб — легкая, как перо, рука проводит по лбу.
— Вот и нет ничего, как не было.
Хочет Иван поймать за талию ведьму, ан не тут-то было: ловкая Сухотиха выкручивается из рук и вот уже снова сидит на стульчике, потягивает чаек.
— Баловник вы, Ваня, — говорит, а глаза смеются.
Иван смущен. Уши Ивановы пылают огнем.
— Весна, — объясняет.
— Да и верно, весна! Вёдро на дворе, хоть бы дождик пылюку прибил! Пыльно на дороге?
— Пыльно, — говорит Иван.
— Душно?
— Душно.
— Взопрели небось? — допытывается ведьма.
— Есть немного, — признается Иван и в самом деле чувствует, как от спины столбом идет пар.
— Баньку, что ли, истопить?
— А можно?
Сухотиха кивает, улыбается алыми губами. А глаза-то, глаза! Ах, что за бездна в этих глазах! Тонет Иван в глазах, тонет безнадежно.
— Баньку истоплю, — говорит Сухотиха. — Только сперва гостей провожу. Засиделись гости. А вы, Ванюша, домой не торопитесь. Как уйдут все, ступайте на двор.
— По-онял…
Тут что-то случилось, и номера воссоединились. Но Сухотиха осталась той же обворожительной пышной красавицей, и Босоногову невдомек, отчего это остальные так хмурятся, отчего наперегонки спешат покинуть дом. Вышел во двор, а голова кругом, и звезды в небе как большая воронка. Пьян Босоногов, совершенно пьян, хоть и не пил ничего крепче чаю. Однако помнит слова: как уйдут, ступай на двор. Вздрагивает Босоногов всем телом, потому как в словах чудится ему обещание.
Как и было уговорено, Иван отделился от группы — никто даже не заметил. Дал крюка и через кусты, колючки, бурьян, доски какие-то, трижды споткнувшись, все же очутился на ведьмином дворе. Стал, озираясь. Ага, вот и банька! И огонек теплится в окошке, и дверца приоткрыта, словно приглашает войти. Ну, стажер, соберись с духом, и вперед!
Пригнув голову, вошел Босоногов в дверь, и в грудь ударил теплый квасной дух, и тут же дверь позади хлопнула, и рука легла ему на плечо.
— Пришел, Ванюша!
Босоногов проглотил ком в горле: вдруг сделалось не по себе. Голос за спиной:
— Ну, скидывай одежу. Дай-ка помогу!
Тонкие прохладные пальцы проникли под воротник, отлетела одна пуговица, другая, и куртка слезла как чешуя, а за курткой — рубашка, а затем ремень звякнул бляхой, и джинсы предательски поползли вниз. Тут уж Босоногов опомнился и уцепился за джинсы, как за последнюю свою надежду, не дал им упасть. Смех:
— Ой, Ва-а-ня, а сперва такой был хра-абрый! Что же, так и будешь в штанах париться?
— Да я что, я ничего! — сказал Босоногов, чертыхаясь про себя. Нагнулся, снял кроссовок, затем другой, и уж после джинсы аккуратно повесил на гвоздик. Только тогда осмелился он обернуться.
Сухотиха стояла перед ним нагая. Спросила:
— Хороша ли я?
Да уж, Сухотиха была хороша! Неописуемо хороша! Атласная кожа, гордая шея, волна волос, как ночь, ямочки на щеках, высокие груди, и на левой — родимое пятнышко в виде звезды. И ниже, ниже — соблазн крутых бедер, и черный треугольник между ними, и длинные, блестящие в свете керосиновой лампы голени. У Босоногова аж челюсти свело при виде всего этого великолепия.
— Ах, Ваня, Ваня, — сказало великолепие, запрокидывая царственную голову. — Какой же ты еще теленок!
Не помня себя, потянулся Босоногов к ведьминым губам и опять ничего не поймал, кроме пустоты, а ведьма сказала сбоку:
— А теперь пожалуй на полок!
Страх исчез. Живо освободился Босоногов от остатков одежды и прыгнул на полок вверх крупом, и теплая волна окатила его с ног до головы, и сделался Босоногов мокрый.
Шипит квас, и шалой уголек прыгнул из каменки, чтобы тут же погаснуть, и мохнатая ночная бабочка бьется у окошка: тук-тук-тук. Лежит Босоногов, опустив отяжелевшую голову на руки, и огненные искры с липового веника текут по ногам, по спине и прочим босоноговским местам. И уже нет его, а есть кружение, кружение, мелькание чего-то с чем-то, жар и холод, верх и низ, право и лево сошлись, черная дыра, иная вселенная, музыка, музыка, музыка хрустальная. Не видит он, как Сухотиха, хохоча, обдает его из ушата ключевой водой, но чувствует: кожа слезла, и грудь взрывается, и ах… ах… до чего же здорово!
— Ну вот… — шепчет ведьма. — Теперь ты готов… теперь готов…
Все, что происходило далее, касается только Ивана и Сухотихи.
А Рейтману снится сон, и в его сне знакомая щель меж двух стен. Справа — кирпичная, флигельная, слева — деревянная, от сарая. В щели темно, прохладно, пыльно, паутинно. Под ногами песок с опилками. Над головой полоска неба. Сидит Рейтман в щели, поджав к подбородку исцарапанные коленки. Спрятался. Сжимает пистолет ржавый и без пистонов. Это для обороны, потому что соседка его — ведьма косматая. Вообще-то у Рейтманов две соседки по двору, две сестры-старухи, но одна, Фаина, неопасная и больше похожа на рыхлую фею. У крыльца Фаины слева в старой покрышке устроена цветочная клумба, а справа вросла в землю тяжелая двухпудовая гиря. А вот у Зои нет крыльца. И дверь у нее мерзкая, железная, как ее зубы. Глаз у Зои злой, космы седые, кожа коричневая. В руке кочерга. Надо Рейтману домой, очень надо, вот уж и мама зовет к ужину, но знает Рейтман: стережет его злая Зоя с кочергой за углом. И нет от нее спасенья, нет. Знает, что будет: выползет из-за угла черной тенью Зоя, а он тараканом в щель, а она его за ноги, и тут ему крышка. И каждый раз умирает Рейтман перед тем, как проснуться.
Вся штука в том, что мир ополчился против Рейтмана. Он как белая ворона. Его никто не любит, даже стены, кирпичная и деревянная, вытолкнут его в лапы Зои, когда придет время. Это все из-за страха. Страх с Зоиной харей гложет маленького вундеркинда. И Рейтман платит миру той же монетой. Рейтман ненавидит мир, он бы исчез из этого мира, если бы мог. Но не сидеть же в самом деле в щели до Пришествия! Шевельнулся Рейтман, шевельнулся и прислушался. Тихо пока. Шажок, еще шажок. Выползает Рейтман из щели, оглядывается: тих-хо! Крадется вдоль кирпичной стены, а сердце бьется, как воробей в клетке! Вот и угол…
А за углом она, Зоя. Щелк железными зубами!
Бежит Рейтман обратно, к щели. Но даже воздух против него: густеет, как кисель, обволакивает ноги, руки. А погоня все ближе, дышит в затылок. Шма-исроэль! И щель не спасет его. И вот ведьмины лапы хватают за щиколотки, и падает Рейтман на живот, плачет, умирает.
Проснулся Рейтман в липком поту и с лицом, мокрым от слез; проснулся, сел в растерзанной кровати, тяжело дыша. Еще не рассвело, тьма клубится в углах, а на потолке — лента лунного света между разошедшимися занавесками.
Забормотал:
— Да, да, это аутизм, я несчастен, боже, за что мне эти муки? Он жрет меня изнутри, и я знаю, как его зовут, но что же мне делать, что делать?
Лег в кровать, руку заложил за голову, но не спится Рейтману. Смотрит, раскрыв глаза, в черный потолок, и картины его жизни плывут перед ним.
Вот детсадовский двор, и на асфальте солнечная сыпь, и он, Рейтман, в шортиках, рубашечке, босоножках стоит столбом, а вокруг него на одной ножке скачет мальчик, и:
— Раз-два, третий жид — по веревочке бежит!
Люто ненавидит маленький вундеркинд послеобеденные прогулки, в частности потому, что знает: за это время ему обязательно захочется писать, а попроситься нельзя, потому что воспитательница злится, ведь ей надо оторваться от книжки и сводить вундеркинда в туалет. И терпит, терпит Рейтман до самого конца и виду не подает. Но еще больше ненавидит он тихий час, который превращается в вечность. Никогда не мог заснуть Рейтман в этот самый тихий час, и лежал он, отвернувшись к стенке, и изучал трещинки на ней.
Школа… Идет Рейтман, торопится, тяжелый ранец оттягивает плечи. На углу Сибирской и Талалихина его ждет растрепанный сорванец по кличке Вьюн. Он толкает маленького Рейтмана в грудь грубо:
— Здорово, Тормоз! Принес?
Рейтман кивает и достает из кармана рубль с портретом лысого дядьки.
— Молоток! Ну пошли, а то опоздаем!
В школе его прозвали Тормозом, хотя никакой Рейтман не тормоз, а, наоборот, круглый отличник. Ну не совсем круглый, потому что по труду и физкультуре у него вечная четверка. Позже, правда, кличка отклеилась, поскольку перевели Рейтмана из обычной школу в другую, с математическим уклоном, но и здесь неуютно вундеркинду. Когда пришло время и мальчики начали дружить с девочками, с Рейтманом никто дружить не захотел, разве что какая-нибудь девчонка пожалеет его и скажет:
— Бедненький…
А Рейтману чужая жалость как нож по сердцу. Чужая жалость — подтверждение его никчемности. Сам-то себя Рейтман готов жалеть бесконечно, собственно, он этим постоянно занимается, но принимать жалость от других… ни за что!
В армии Рейтман не служил, и хорошо, что не служил, а со школьной скамьи попал в физико-математический институт. Вот тут-то Рейтман наконец почувствовал себя более-менее. За ним утвердилась репутация немного сумасшедшего гения. Прыгнул Рейтман сразу на второй курс, а со второго — на четвертый, и там, на четвертом, начал он потихоньку подбираться не к чему-нибудь, а к общей теории поля. Дипломная его, кстати, так и называлась: «Критика теории относительности».
В те былинные времена все выпускники естественных факультетов находились под пристальным оком гебистов. И попал юный гений по распределению не куда-нибудь, а в закрытый город, которого опять же не найдешь на карте, а там:
— своя лаборатория;
— своя трехкомнатная квартира;
— своя машина марки «жигули» в гараже;
— и сразу же нашлась своя жена.
Все хорошо, только вот Большое Начальство не интересует теория поля, ему, Начальству, подавай вещи конкретные, которые можно пощупать и пристроить к делу. И пришлось Рейтману забросить свою мечту на пыльную полку, а жаль.
И еще одна картина выплыла перед Рейтманом.
Ночь. Кухня, электрический свет. Рейтман за столиком, садит сигарету за сигаретой, смотрит перед собой. Щелкает дверной замок, и входит она. Рейтман встает.
— Ты где была? — спрашивает.
— На работе задержалась.
— Не ври!
— Не хочешь — не верь.
Ей в самом деле все равно. Она пьяна, растрепана и даже не пытается этого скрыть. Идет в ванную, закрывает перед носом Рейтмана дверь, и оттуда — шум воды.
— Я больше не намерен это терпеть! Ты слышишь? — кричит Рейтман двери.
Дверь отворяется, и ее голова:
— От-ва-ли! — печатает по слогам.
Хотел Рейтман бросить жену, давно хотел, но не успел: она его бросила. Укатила с каким-то джигитом за синие моря, за высокие горы, и остался Рейтман один.
К тому времени ПС-1 уже работала, и Рейтман, конечно же, пропустил свою благоверную через штучку, и узнал о ней все. Чего там скрывать, была у него мысль таким образом справиться со строптивой женой, ибо:
Кто владеет информацией, тот владеет миром.
Надеялся Рейтман выстроить между собой и негостеприимным миром кибернетический барьер, да как-то не ладился барьер. Наверное, кроме владения информацией нужно еще что-то, чего у Рейтмана, увы, не было. И не было уважения. Ни со стороны подчиненных, ни со стороны начальства. Одни лишь престарелые родители любили его искренне и хвастались перед соседями:
— Сынок-то наш в люди выбился!
А Рейтман себя Человеком не ощущал.
В общем, свыкся он даже с этим неощущением, обмялся в миру, и надо же было судьбе столкнуть его с аномальной теткой, и Страх напомнил о себе болью в печени, и Зоя вернулась, а не было ее лет уже тридцать.
— Ну чего ты испугался, — бурчит Рейтман успокоительно. — Это, наоборот, удача, встретить такое. Прибор врать не может, десятки тысяч экспериментов… вот из-за таких исключений и рушатся старые теории… Ньютон рухнул из-за аномального Меркурия, а сейчас и Эйнштейн трещит по швам. И если… если…
Смотрит Рейтман в черный потолок, ищет ответ.
Ночь потихоньку уползла, уступив место розовому рассвету, и, когда солнце полностью вылезло на небо, через стену от Рейтмана проснулся Казарин. Чувствуя себя бодрым и отдохнувшим, спрыгнул он с пружинной кровати и — раз-два, раз-два — сделал сорок три отжимания от пола, сорок четвертое не вытянул, хмыкнул про себя и пошел умываться. Совковый у деда умывальник: вверху, за зеркалом, — бачок с водой, а внизу, под раковиной, — помойное ведро. Глядя в зеркало, почистил зубы, побрился бритвой «Джиллет», хитро побрился, с расчетом на двухмиллиметровую щетину, спрыснул скулы одеколоном «Картье», а уж волосы уложил пеной «№ 5». Остался собой доволен и пошел одеваться.
В отличие от Рейтмана, Казарина сомнения не терзали. Дальнейшие свои действия он распланировал еще с вечера и теперь, как человек энергичный, начал претворять их в жизнь.
— Григорий!
Григорий в это время, лежа на матрасе животом и приоткрыв рот, храпел, свистел и хрюкал, и видел наш Григорий эротический сон. И вот в этот райский сон вклинилась грубая реальность:
— Григорий!
— А… а-а?
— Давай-ка, просыпайся! Наладь мне связь с Москвой.
Встал Григорий, почесал волосатую грудь и, как есть, в майке и черных трусах поплелся к микроавтобусу, кляня собачью работу. Позвольте: какая же связь в семь утра? В центре никого, кроме дежурных, нет!
— А ты мне прямо с квартирой генерального соедини.
— Случилось что?
— Случилось, случилось.
Минут двадцать возился Григорий с аппаратурой, и вот появилось на экране видеофона заспанное лицо генерального.
— Раньше не мог позвонить? — спрашивает.
— Антон, — объясняет Казарин, — планы переменились. Да погоди ты, выслушай сперва! Тут такой материалец назрел, прямо языческая Русь!
— Ты где сейчас?
— N-ский район, Гулькевичи. В общем, нужен мне консультант по магии и сатанизму.
— Ты общину какую-то раскопал?
— Общину не общину, но кое-что.
Нахмурился генеральный, но зная, что Казарин слов на ветер не бросает, кивнул головой:
— Хорошо, постараюсь решить. Дальше!
— Больше ничего. Да, и за Рейтмана тебе отдельное спасибо. Очень помог.
Вторым пунктом стояла у Казарина беседа с Никанор Капитонычем. Его Казарин отыскал в конюшне, и по всему было видно, что Никанор Капитоныч куда-то намылился.
— Здравствуйте, Никанор Капитоныч!
— И вам доброго здоровьица. Как спалося?
— Спасибо, хорошо. А вы куда спозаранку собираетесь?
— В район хочу съездить, сахару купить, спичек. Опять же, керосин у меня вышел.
— Да не беспокойтесь вы, Никанор Капитоныч, наш водитель вас и так отвезет.
— Вот за это спасибочка, удружили.
— Вопрос вам можно задать, Никанор Капитоныч?
— А как же! Спрашивайте.
Казарин помедлил, посмотрел вдаль:
— Как вам соседка ваша вообще?
Дед хитро прищурился, собрав около глаз сеточку морщин.
— В тысячностопервый раз отвечаю на этот вопрос, сынок. Кто ни приедет, тот и любопытствует. Как соседка, спрашиваешь? Ведьма она, вот и весь ответ.
Казарин даже вздрогнул от дедовых слов.
— И… и как вам тут живется на пару?
— А ничего живется, не жалуемся!
— И не трогает она вас?
— Нет. А ежели чего еще желаете узнать, вы у ней самой расспросите, может, и скажет. Да только не каждому она открывается.
Более отдела Казарин ничего не добился; и деньги не помогли. Справился только, как найти участкового, и, получив ответ, что участковый проживает в соседнем селе под названием Брехуны, удалился.
Ну что ж, Брехуны так Брехуны. Пошел Казарин в дом, пошел и в дверях столкнулся с Верой.
— Доброе утро, Андрей Николаевич.
— Привет, — сказал отрешенно.
— Андрей Николаевич, а вы Ивана не видели?
Покачал Казарин головой и стукнул костяшками пальцев в крайнюю справа дверь. Стук вызвал шуршание за дверью, и погодя немного голос Рейтмана спросил тревожно:
— Кто там?
— Самсон Иосифович, это я. Впустите, пожалуйста.
Рейтман дверь открыл и тут же, не здороваясь, юрк за столик и давай выщелкивать по клавишам, не хуже дятла. Сигарета в зубах, майка, и поверх майки и плеч — кофта. Глаза закисли, в черных кругах. Глядя на Рейтмана неодобрительно, произнес Казарин:
— Самсон Иосифович, тут дело возникло. Надо бы прокатиться с вашим прибором в соседнюю деревню.
Рейтман пожевал сигарету, и раздраженно, все так же глядя в экран:
— Вы же видите, у меня висит все! Черт возьми!
Казарин почесал бровь:
— Плохо дело?
— Не знаю, не знаю… во всяком случае, сейчас я вам совершенно бесполезен. Синоптические связи рвутся, и, кроме того…
Да… Вот незадача.
— Вы к вечеру постарайтесь наладить, хорошо?
Вышел Казарин расстроенный, а через минуту совершенно разъярился. Выяснилось, что Босоногова найти не могут.
— Ну и группа! Дилетанты, в-вашу мать! Один чуть не нажрался, у другого ломается все, а третьего хрен знает где носит! Ладно, поехали!
Хлопнул дверью Казарин, так что чуть не сломал ее, в кресло обрушился и задышал со свистом. Вера, которая Казарина боготворит, смотрит на него с испугом, Гриша равнодушно — на дорогу и локоть в окно выставил.
— Верун, хоть ты меня не подставляй.
В Брехуны попали через полчаса. Стоят Брехуны вдоль железной дороги: и переезд имеется, и магазин, и дворов штук примерно пятьдесят. У белоголового пацана узнали, где живет участковый, и свернули в переулок, направо от главной улицы.
Дом участкового добротный, кирпичный, веселый. Деревянный забор, но ворота железные, а за воротами — в белой пене весенний яблоневый сад, и посреди двора газик с синей полосой. Разрывается лохматый кобель и цепью гремит. Сам хозяин вышел встречать на крыльцо гостей, в майке, трико, но в форменой фуражке с пиночетовской тульей и цыпленком на ней. У старшины (а участковый оказался в звании старшины) жилистая красная шея, аккуратно подстриженные усы, грудь бочонком и никакого сходства с бесом в степи. Зовут, как и журналиста, Андреем, вот только отчество Романыч. Он, конечно, обалдел немножко от такого визита — телевизор-то тоже смотрит, — но, поняв, в чем дело, оживился.
— Непонятная бабка, — говорит. — Документов нету, и вообще ничего нету, а сама есть.
— Погодите, мы камеру включим!
— Тогда и вы погодите, оденусь я!
Через пять минут интервью возобновляется.
— У баб наших Сухотная в авторитете. Бегают к ней почем зря, то одно, то другое. Да и мужики иногда ходят.
— А вы сами разве не ходите?
— Я в мистику не верю, — отвечает старшина с достоинством. — У меня если зуб заболит, в поликлинику иду.
— Так, значит, документов нет? Но она ведь сидела?
— Сидела, верно, под Красноярском. Это она так говорит. А там, в Красноярске, ничего про нее не слыхали. И в областном суде не слыхали! И в паспортном столе не слыхали! А?!
— Позвольте, но отец…
— Поликарп? Да, был такой в Гулькевичах еще до войны, коммунист и революционер, репрессирован в тридцать четвертом. И дочка Анна у него была, репрессирована в том же году, реабилитирована посмертно в восемьдесят девятом.
— Как посмертно?
— А так! Я, думаете, расследование не проводил? Проводил, будь спок. Она у меня как кость в горле!
— Ну хорошо. А вы-то сами что думаете?
Старшина долго смотрит на Казарина, засовывает руки поглубже в карманы. Цедит:
— Не верю я в мистику…
Позвольте, а что же Босоногов? Куда подевался наш пылкий Иван?
А вот куда.
Проснулся Иван от птичьего щебета и, не открывая глаз, понял, что солнце стоит уже высоко. А когда глаза открыл, то увидел прямо перед собой травинку и на ней какого-то зеленого жучка. В настоящий момент жучок, приподняв брюшко, шевелил усиками. Вскочил Иван, недоумевая, где же он, в конце концов, находится.
На полянке и со всех сторон, заметьте, елки.
— Во блин, — сказал Босоногов, и тут вспомнил он все события прошедшей ночи, и от этих воспоминаний в груди его затрепетало. Но вот хоть убей, как он попал на эту лесную полянку, вспомнить не смог. А между тем вся одежда была на нем, кроме куртки, каковая сей же час обнаружилась в смятой траве. Оставалось предположить, что кто-то (или что-то) одел стажера и перенес сюда и даже заботливо курткой прикрыл.
— Все понятно, — сказал Босоногов, ничего ровным счетом не понимая, и отправился искать тропу, которая вывела бы его к людям.
Идет Иван по лесу, улыбается, чувствуя сладкую ломоту в теле, а пичуги-то щебечут, а солнышко греет! И елки как будто дружелюбно кивают ему, и краски сочны, и роса алмазами рассыпана в траве. Кр-расо-та! Легкость необыкновенная! Никогда Иван не чувствовал такой легкости.
Ноги сами вынесли его к речке с налимами. Нестерпимый блеск от речной глади, стрелки молодых камышей, пучки осота, и — Гулькевичи на том берегу. Как же перебраться? A-а, была не была! Вмиг сбросил Босоногов одежду, соорудил из нее узел, пристроил на голове и вошел в воду. Задохнулся, но ничего (вода на середине достала до подмышек), перешел, и уж на том берегу не спеша оделся.
В деревенском отеле, как ни странно, ни души. Даже дед куда-то исчез, даже его сивка-бурка! (Дед, так и не дождавшись обещанного Казариным транспорта, запряг в телегу мерина и отбыл, ругаясь и плюясь при этом.) Ну ладно, дед. Но где же группа? Где машина? Тут Босоногов сообразил, что вся группа, разумеется кроме него, отправилась к Сухотихе. А в машину погрузили оборудование, чтобы на горбу не тащить. Подумал так Босоногов и смутился. Осознал он, что очень хочется ему вторично побывать в ведьмином доме, но как себя при этом держать после случившегося? Гм… гм…
Тут надо сказать, почувствовал Босоногов в себе некоторые перемены, а именно нагловатость, которой прежде не было в нем. А почувствовав, все сомнения отмел и пошел нагонять группу. Там видно будет. Идет Босоногов, торопится. Вот уж изба видна и занавески в горошек. Но что такое? Как ни прибавляет шагу Босоногов, а изба не приближается. Бежит Босоногов, бежит что есть мочи: не приближается изба! Остановился, тяжело дышит и головой вертит от удивления.
И тут услышал он за своей спиной пыхтение и чьи-то шаги. И был это не кто иной, как Рейтман, и тащил он, красный от натуги, мучительно перекосившись, пластиковый свой бокс. Прошел он мимо Босоногова, даже не глянул, прошел — и прямиком к избе.
— Подождите, давайте же я вам помогу! — закричал Босоногов, которого посетила спасительная мысль.
Но Рейтман покачал кудрявой головой и двинул себе дальше. Босоногов за ним, но тут же остановился. Понял, что не догнать ему Рейтмана. Пропуск у Рейтмана, а Босоногов свой пропуск истратил. Сел тогда Босоногов там, где стоял, и залился горючими слезами. Потому что не заглянуть уж ему в бездонные глаза, и не услышать журчащего голоса, и не почувствовать на плечах тяжесть мягких рук.
Рейтман же, у которого пропуск, потихоньку, отдуваясь и делая остановки, но дотащился до заветной избы. Бочком протиснулся в калитку и остановился, не зная, как быть дальше. А из избы голос:
— Ну заходи, коли пришел.
Задохнулся Рейтман, потому что узнал он голос. Оцепенение напало на него. Но не стоять же в самом деле соляным столбом до самого Пришествия. Взялся за бокс. И снова голос, и новая волна ужаса:
— А штучку свою на дворе оставь.
Послушался Рейтман, вошел, уже заранее зная, что увидит.
На самой середине знакомой горницы застыла высокая, сухая, коричневая, и кочерга в лапе. В общем, Зоя. У Рейтмана глаза на лоб, и даже удивительно, как в обморок не хлопнулся. А Зоя не торопится, разглядывает Рейтмана и ухмыляется железными зубами. Скрипит:
— Сам пришел. Надо же… А то все бегал, бегал.
Рейтман молчит, потому что слов у него нет, а Зое слова и ни к чему: и так все знает.
— Это хорошо, что пришел. А штучку напрасно взял… Хочешь от меня избавиться?
Затряс Рейтман кудрявой головой, и уже не один страх, но и надежда льется из его глаз.
— Так слушай! — заскрежетала, загремела, завизжала Зоя, увеличиваясь в росте, скачком, под самый потолок. — Ночь сегодня колдовская, полнолунная!
— Придешь один! Переночуешь со мной! А штучку!.. Изничтожь! И нет Зои, как не было.
Не помня себя скатился Рейтман с крыльца — и вон со двора. Но штучку не бросил.
Бурей пронесся мимо изумленного Ивана (который даже на минуту о горе своем забыл, ибо тащил Рейтман неподъемный бокс на горбу, и не просто тащил, но и со спринтерской скоростью), и мимо клуба, мимо церкви, к Никанору Капитонычу, в крайнюю справа комнату, где обрушил на пол свой груз, пал на кровать и голову подушкой накрыл. Пролежав так без движения минут десять, пошевелился, со стоном стянул с головы подушку, сел и схватился за уши руками.
— Боже, боже, ведь взрослый же человек!
Однако любое потрясение, слава богу, рано или поздно проходит. Прошло оно и у Рейтмана, и он поглядел на пластиковый бокс. Сказала: изничтожь, значит, надо. Вздохнул Рейтман и пошел на пустой двор. Очень быстро отыскал он там молоток и бегом вернулся назад. Открыл пластиковый бокс, вытащил пси-сканер, грозно навис над ним с поднятым молотком. Навис — и окоченел. Постояв так, Рейтман опустил руку и заметался по комнате, повторяя:
— Боже, боже, боже…
Тут метания его были прерваны свистом клаксона, и, выглянув в окошко, увидел Рейтман прыгающую на кочках «тойоту» и никаноровских гусей, в панике бегущих по дороге. Развалив гусиный строй страшным клаксоном, «тойота» остановилась у отеля. Из нее вышел Казарин, за ним ассистентка, и пошли они куда-то вбок, а водитель остался сидеть, лениво поглядывая на дорогу. Рейтман, не отходя от окна, пожирал глазами микроавтобус, хотя на самом деле ничего особенного в нем не было. Минуты через три увидел он, как во двор входит стажер и лицо у него опустошенное. Рейтман пришел в движение, сказал себе «медлить нельзя!» и выбежал из комнаты.
Во второй раз за утро Рейтман поражал Босоногова, хотя, откровенно говоря, было Ивану не до Рейтмана. Рейтман столкнулся с ним в воротах и, отпрыгнув от Босоногова, как от чумы, обежал его по кругу и устремился к «тойоте». Видел Иван, как приплясывает от нетерпения Рейтман, как отрицательно качает головой Гриша и как Рейтман, выхватив из кармана бумажник, сует его в мозолистую водительскую руку.
Без трех минут двенадцать принял Гриша денежный бумажник, а без двух двенадцать «тойота» уже уносила замученного изобретателя вместе с пластиковым боксом в направлении райцентра.
Эх, Самсон, Самсон! Упусил ты свой шанс.
В то же самое время Казарин, обнажившись по пояс и оскалясь, стоял над тазом в кухне, а Вера лила ему на руки из кувшина.
— Полотенце!
Подала Вера полотенце, и Казарин прошелся им по своему атлетичному телу, до красноты, до жжения в коже, и затем небрежно бросил полотенце на стул. Смыл дорожную пыль Казарин и, смыв, быстрым шагом удалился к себе. А Вера осталась одна.
Казарин же у себя выволок на середину спальни чемодан, извлек потертые джинсы, клетчатую рубаху, жилетку, востроносые сапоги, шляпу широкополую извлек и надел все это на себя. И глянул из зеркала на Казарина крутой техасский ковбой: хищный нос, недельная щетина, беспощадный суровый взгляд. И еще достал он нашатырный спирт в пузырьке и в жилетный карман спрятал.
Пришельцем из параллельной реальности проявился ковбой на пороге кухне, и Вере:
— За мной, — пошел во двор.
А там Босоногов.
Остановился Казарин, смерил Ивана недобрым взглядом:
— Так. С тобой у меня отдельный разговор будет.
Вера, сердито глядя на Босоногова, фыркнула и пальцем у виска покрутила. Босоногову же это до лампочки: мысли его другим заняты. Сел у стены на солнцепеке и колени руками обхватил.
Казарин же, как водится, решил навестить Сухотиху. Да, должно быть, магнитная изба у Сухотихи, а то с чего всех так и тянет в гости? Ну, у Казарина понятно, какой интерес. Профессия его такая: за сенсациями гоняться. Но опять же, зачем маскарад с ковбоями устраивать на Валдайской возвышенности? Загадка.
Казарин почти бежит в своих сапогах, и Вера с трудом за ним поспевает. Глаза Казарина, как два пистолета: на пути не становись, сомну! На пути, впрочем, кроме гусей, никого не встретилось, и оба благополучно добрались до знакомого дома. Решительно распахнул Казарин калитку, решительно подошел к крыльцу. Повернулся к Вере:
— Здесь жди, — и растворился внутри.
Входил Казарин в избу с занавесками на окнах, а оказался в погребе. Темно, паутина, и в щели между досок — солнечные лучи, как иглы. И тленом пахнет. И сосульки чего-то сушеного со стропил свисают, и какие-то непонятные мешки в углу. И там, в дальнем углу, шевельнулось, заколыхалось, и глянула из мрака на Казарина жабья харя.
Качнулся Казарин на ногах, но устоял. Это ему со свету, видите ли, привиделось, потому что в следующую секунду узнал он в харе Сухотиху, только вот зоб у нее вырос, и щеки разнесло, и хм… сыпь какая-то зеленая на щеках. И воняет так, что никакого терпенья нет!
— Зачем пожаловал? — спрашивает Сухотиха, колыхаясь, как водяная подушка.
— Дело у меня! — отвечает отважный Казарин. — Дело к вам!
— Дело?
— Давайте напрямик, Анна Поликарповна! Вы мне демонстрируете кое-что, а я вам десять тысяч долларов за это плачу!
— Сто тысяч. И не долларов, а евро.
Слова эти, выскочившие из жабьей пасти, поразили Казарина даже сильнее, чем внешние перемены в Сухотихе. Показалось ему, что издевается над ним проклятая ведьма, и сказал он уже не так твердо:
— Десять тысяч хорошие деньги. У нас даже депутаты меньше стоят.
— А ты меня с депутатом не ровняй. Я тебе не депутат. В любом деле интерес должен быть, а я за десять тысяч и пальцем о палец не ударю.
Помялся Казарин, помялся — и поднял гонорар втрое против прежнего. Гляди-ка — и Сухотиха двадцать тысяч скинула, и приободрился Казарин, потому что смекнул, что можно с ведьмой поторговаться.
— Зачем же вам сумма такая, — спрашивает, — в вашем возрасте?
— Ты мои года не считай. И не фуфло я тебе толкаю, оттого и цена.
Короче, сошлись на шестидесяти, и дальше разговор пошел легче.
— Знаю я, что ты от меня хочешь. Будущее показать. Последние дни Земли. Покажу. Только деньги пожалуй вперед. И чтобы наличными. Теперь слушай внимательно. Приходи вечером, как солнце зайдет. Один приходи, и чтобы никаких штучек и никаких консультантов. Мужика еще этого лысого с камерой возьми. Понял меня?
— Как не понять, — говорит Казарин, отдуваясь. Откуда она про консультанта узнала? Впрочем, ведьма есть ведьма.
— Добро.
И тут сгустился воздух, и в родившемся молоке явились Казарину козлиные рога, а следом и сам хозяин, блея от испуга, обрушился на пол. Высунулся из тьмы ведьмин палец и указал на козлиный зад.
— Целуй!
— Это с какой стати?
— Что ли, ты книжек не читаешь? — в голосе Сухотихи послышалась насмешка. — Договор скрепить.
— А может, кровью? — засомневался Казарин, улыбаясь на одну сторону рта.
— Кровью будешь мужское колдовство скреплять, а тут женское. Целуй!
Короче, поцеловал козла Казарин, и после этого уж отпустила его ведьма с миром. Вышел Казарин на солнце, чувствуя себя совершенно разбитым и утешаясь только тем, что так было надо и что никто о его позоре не узнает. Вера подалась к нему с немым вопросом, но не мог он еще говорить и знак рукой сделал: пошли, мол. Кое-как добрались до отеля, и тут Казарин не выдержал. Вывернуло его, как перчатку, и уполз он в свою спальню и дверь запер.
Долго не показывался Казарин, вот уж и Гриша вернулся, и дед приехал в телеге с покупками, и за стол сели, и Гриша, подмигнув, свернул у водочной бутылки голову, и с Никанор Капитонычем чокнулся.
Возник тут на кухне Казарин, но уже без ковбойской шляпы. Не донес Григорий стакан до рта, замерла рука, и рот открыт. Но Казарин на водку — ноль внимания, а говорит:
— Сделай мне связь с Москвой.
Григорий кивнул и умчался, а Казарин упал обессиленный на лавку.
Тут дед ему язвительно:
— Спасибочки, свезли вы меня до сельпо.
— Пожалуйста, — ответил Казарин отрешенно, и дед рот захлопнул.
Мрачен Казарин, мрачен Босоногов, мрачен Никанор Капитоныч, и Вера, глядя на них, сделалась мрачной. Один Григорий на улице свистит соловьем. Вмиг наладил он связь, и Казарин пошел говорить. Вернулся совершенно черный и молвил Грише:
— Давай в район. Надо получить деньги в Сбербанке.
Выписал доверенность, отдал свой паспорт, и умчался Гриша.
А на отель Никанора Капитоныча опустилась тишина. И держалась она до самого вечера.
Высыпали на небо звезды, и вместе со звездами вернулся на щеки Казарина румянец. Гриша к тому времени добыл денег, и Казарин скормил их своему органайзеру, отчего бока органайзера сыто раздулись.
— Ты вот что, — сказал он Грише, — ты камеру приготовь. Со мной пойдешь.
Замотал тут Григорий лысиной, смекнув, что к чему, но Казарин взял его за пуговицу на пиджачке и в глаза заглянул. И сделался водитель шелковый, потому что много числилось за ним грешков, и Казарин знал это.
Босоногову же и Вере ничего не сказал, а о Рейтмане даже не помянул. Пошли они по лунной тропе, и видела Вера две удаляющиеся фигуры, и одна, увядшая, спотыкалась, словно на расстрел ее вели, а за ней конвоем вторая, суровая и непреклонная.
Ветер поднялся, и деревья гудят тревожно, а с реки выпь воет, а луна полная, налитая. Колдовская, недобрая ночь!
— Хоть бы водки согреться! — ноет Гриша. — Андрей Николаевич, скажите что-нибудь!
— Иди, иди. Я тебе такое скажу!
— Андрей Николаевич, что-то сердце у меня… прямо в лопатку садит!
— А когда из Чечни двенадцать тэтэшников вез, тоже садило?
— Э-э, так это давно было!
— От бирюлевских я тебя полгода назад отмазывал.
— Вы мне не верите, а я правду говорю! Нечисто тут.
— Перекрестись.
Гриша начинает выстукивать зубами, тихо подвывать, и Казарин смягчается:
— Да ладно тебе. Худшее позади.
— Вы откуда знаете?
— Уж я-то знаю.
Остановились у дома Сухотихи, а в окнах ни огонька: ослеп дом.
— Значит, так. От меня ни на шаг, понял? Что бы ни случилось. И не забывай флэшки менять, и…
— Андрей Николаевич, может, ну ее, эту бабку совсем?
— Не буксуй, Григорий, прорвемся! Варежкой там не хлопай! Чтобы ни одной подробности не упустил! Ну, с богом!
Подталкивая сзади Гришу, ступил Казарин на крыльцо, и показалось оно ему вырубленным изо льда, потому что даже через кожаную подошву прохватило холодом. Гриша тоже, должно быть, почувствовал, так как начал он медленно оседать. Но Казарин его за воротник придержал.
— Давай-давай, — дует в ухо.
Вошли. Темно, хоть глаз выколи. И вот родился в этой тьме светлячок и, приплясывая в воздухе, поплыл к гостям. Завис в метре — и назад, словно маня за собой. И пошли они за светлячком — оператор впереди, журналист за ним. А рядом бормотание, вздохи, и пальцы невидимые касаются лица, ощупывают.
— Может, фонарик включить? У меня есть, — предлагает Гриша окрепшим голосом.
— Нельзя.
Долго ли, коротко, но кончился путь. Гриша увидел первым — огонь во тьме, и светлячок прыгнул в огонь и слился с ним. А огонь в странной на вид люстре, сооруженной из человеческих ребер. Ну, чьи на самом деле, неизвестно — Гриша не анатом, — но, вероятно, человеческие. Под люстрой что-то вроде котла, а еще выпирают из мрака углы шкафов.
— Врубай камеру! — шепчет Казарин.
Нажал Гриша на кнопку, и вспыхнул дисплей, и от этого совсем повеселел Гриша. Но ненадолго, потому что увидел он преобразившуюся Сухотиху, ойкнул и чуть камеру не уронил. Ну, Казарину, конечно, не привыкать, смотрит, ждет, что дальше. А ведьма щелкнула пальцами, и загорелся под котлом второй огонь.
— Деньги.
Протянул Казарин органайзер, но ведьма не шевельнулась, и получается, Казарин как бы подаяние просит.
— Клади туда.
Вмиг образовался из воздуха каменный постамент, и на нем череп и книга пергаментная. Положил органайзер, куда просила, скосил глаз в книгу (заметил среди букв козлиную морду внутри Давидовой звезды), вернулся назад. И уже стал он различать, что стоит на полках, а там склянки с ярлычками, пучки трав, связки из крысиных трупиков, песьи головы, и, повернув голову, увидел стену, и Христа вверх ногами, и некто бритый врос в стену, и оказался бритый живым. Косится Казарин на оператора, но тот, хоть и с белыми бескровными губами, о деле не забывает, водит камерой. И Сухотиха не мешает: ждет, когда гости насытятся.
— Смотрите, смотрите, — квакает, — это вам не музей. Все взаправду.
— Здесь ваша лаборатория? — спросил Казарин.
— Догадливый, — усмехнулась ведьма. — Поди-ка сюда!
Казарин подошел, и Сухотиха колыхнулась к нему и обдала вонью. Подмигнула:
— Сам будешь или мне прикажете?
Разумеется, сказал Казарин, что будет сам.
— Добро. Возьми-ка на той полке корень в виде человечка.
— А называется?
— Мандрагора. Кидай в котел. Добро. Теперь там в склянке сало висельника. Добро. Теперь живого котеночка…
Все исполнил Казарин, как велела ведьма, и завоняло от кипящего котла вдвое гаже, чем от Сухотихи.
— Теперь возьми мел и очерти котел. Зажги четыре свечи по сторонам света: на полдень, на полуночь, на закат, на восход. Войдите оба в круг и, что бы ни случилось, круга не покидайте. Повторяй за мной, журналист: именем царя Соломона, призываю тебя, дух ночи Андрас…
Секущимся высоким голосом выкрикивает страшные слова Казарин, а рядом Гриша ни жив ни мертв вцепился в камеру, как в спасательный круг. И появляется в углу…
Верхом на волке, меднокожий, в руке трезубец и голова орлиная. Раскрыл клюв Андрас:
— Зачем звал меня, человек?
— Покажи… последние дни Земли! — задыхаясь, потребовал Казарин, и Андрас в знак согласия склонил орлиную голову.
И видит Гриша: разгладилась вода в котле, застыла зеркалом, и явился футуристический город, оплетенный прозрачными жилами дорог, протянутыми в пустоте, и круглые, как арбузы, дома в потоках неона, и гигантские экраны на горизонте. Треснула тут земля, и погас неон, а снизу, разгораясь жаром, плеснула лава. Залила все окрест, и вот арбузы плавятся, тонут в пламени. А в небе взошла трехвостая звезда Полынь.
Волны, океан несет на груди стальную гусеницу: секция к секции, а голова прозрачная, и там под колпаком маленькие муравьишки. И вот вскипает океан, и щупальца ползут из волн, и в стеклянной черепушке беготня, паника, крик. Гигантский круглый глаз смотрит на муравьишек из воды, высовывается клюв: хрусть, и нету гусеницы, а волны становятся красными. И Полынь в небе.
Морской берег, пляж. Шезлонги на белом песке, эллинги, частокол мачт. Водный мотоцикл, за рулем лихой молодец. Мчит молодец по горизонтали: все ему нипочем. И вот начинает горизонталь крениться, делается вертикалью, накрывает молодца — и дальше, к берегу. Шезлонги, эллинги, мачты — все вперемешку в крутящейся ненасытной пасти.
Католическая, кажется, церковь. Сотни людей на коленях, большие и маленькие, — вера и исступление в глазах, а там, под сводами, мраморные ангелы трубят в трубы, и бог милосердный в облаке. Но нет спасения, нет, ибо заглядывает в витражи хвостатая звезда, и двери дрожат под натиском вставших из могил мертвецов. Страшно, страшно!
Гора под самое небо. Покрыта шевелящимися вымазанными в глине муравьями, и все ползут, ползут наверх, к великану с бычьей мордой, плеть в руке и глаза, как два рубина. Тучи наверху закручены пергаментным свитком, сияющая дверь в тучах. Два моста, и две реки текут по ним. Одна — вверх, в горнии выси, другая — в черную коптящую муть. И эта вторая река грешников — полноводная, и вдруг вздрагивает Гриша всем телом, потому что увидел он там нечто.
— Снимай! — шепчет ему Казарин, даже сейчас не забывший о своей профессии.
Гриша же о своей профессии забыл напрочь: челюсть отвисла, глаза сделались стеклянные, и рука с камерой опустилась безвольно. Понял Казарин, что от Гриши толку никакого, вынул из его ослабевших пальцев камеру, навел на Андраса, замершего, словно изваяние. И тут…
— Кончено! — щелкнул клюв, и волк прыгнул на грудь Казарину и сквозь него — в бездну.
Перевел Казарин дух, посмотрел вопросительно на Сухотиху. Та шевельнулась, словно пробуждаясь ото сна, сказала устало:
— Утро. Теперь уходите.
И в самом деле утро. Стоят журналист и оператор посреди пустой горницы, и солнце заглядывает в окно. Крутится пыль в солнечном столбе, а из красного угла святые смотрят загадочно и грозно.
— Пойдем, — тянет Казарин безвольного Григория за рукав.
Возвращаются молча, и на этот раз впереди Казарин. Несет камеру с бесценным материалом. Будто вагон с цементом разгрузил Казарин, но в глазах мерцает удовлетворение.
— Андрей Николаевич. А вы действительно верите, что все так и будет? — спрашивает Гриша больным голосом.
Но Казарин не отвечает: мысли его другим заняты. Вот и отель, и Никанор Капитоныч на лавочке щурится на квартирантов. Не здоровается Никанор Капитоныч, потому что обидчив, но Казарин его не замечает, мимо идет, и выводит его из задумчивости только дразнящий аромат свежеподжаренной ветчины. Поднимает голову Казарин: доходит до него, что голоден он страшно. С кухни голоса и звон посуды.
Заглянул на кухню, а там за столом Вера и Иван пьют чай с бутербродами: завтракают.
— Вот что, Верун, — говорит Казарин не здороваясь. — Ты сделай мне, пожалуй, кофе с бутербродом. Я у себя.
И исчезает.
Преданная Вера срывается со стула и, дожевывая на ходу, хлопочет у керогазки. Смотрит на нее Иван, гибкую, облитую зарей, морщит лоб, силясь понять что-то.
— Слушай, — говорит, — какая-то ты сегодня не такая.
— Что-что-что?! — хохочет Вера, запрокидывая голову. — Что?!
И тут пелена падает с глаз стажера. Видит он как есть, словно частица ведьмы вселилась в это молодое тело, и:
— Слушай, а давай, как в Москву вернемся, сходим куда-нибудь. В театр или кино, а?
Хохочет, заливается Вера.
— Ну как, согласна?
— Ладно, сходим… теленок…
Покуражилась, посмеялась Сухотиха над журналистом, а он, к слову, ничего и не заметил. Подала окрошку из Богослова и «Молота ведьм», и съел Казарин, и ложку облизал. Хм… Так ведь он, пожалуй, еще и фильм соорудит? Соорудит непременно. И пойдет гулять по большой стране эхо: Казарин… Казарин… Казарин! Нет, друзья мои, что ни говори, а глупость человеческая неистребима. Впрочем, каждому свое.
Уедет Казарин из Гулькевичей, увозя с собой бесценный материал, уедут и измененный Босоногов, и задумчивый Гриша, и пыль осядет на дороге. И восстановятся в Гулькевичах тишина и покой.
Восстановятся, да ненадолго. В тот же день, или на следующий, или через неделю, но обязательно вынырнет из леса юркий жигуленок, затормозит у отеля Никанора Капитоныча, и выйдет из него женщина, охая, а с другой стороны выпрыгнет суетливый мужчина и, поддерживая бережно, поведет ее к крыльцу. Но люди эти к нашей истории не имеют никакого отношения, и пора бы на этом поставить точку.
Позвольте, скажете вы, а кто же такая эта самая многоликая Сухотиха? Откуда взялась? Вопрос, что и говорить, резонный. Непростой вопрос. И пожалуй, закончим мы так.
Спит Иван, и снится ему зеленый-зеленый луг, ветер шумит и гонит облака с запада на восток. Река петляет прихотливо. А сам он могучий великан, встал по обоим берегам, и из-под ладони (солнце слепит) смотрит вдаль, а там город. Понимает Иван, что очень надо ему попасть туда, потому что, видите ли, опаздывает он на лекцию доцента Браткевича. Идет, торопится, и с каждым шагом усыхает, теряет в росте, и не успеть уж ему. Иван усыхает, а город растет. Поворачивается кирпичной спиной. Закрылся, отгородился шлагбаумами. Нет пути в город.
Сел Иван, сел и заплакал. Нет пути в город! А вокруг трава: ш-ш-ш-ш… И ладони мягкие, огромные качают его.
— Здавствуйте, — говорит Иван, проглатывая слезы. — Понимаете, Анна Поликарповна, надо мне в город, у меня лекция в полодиннадцатого начинается!
— А ты не торопись.
— В город, в город мне надо, Анна Поликарповна!
— В город? В город! — сказал Браткевич, выходя из воздуха и таинственно блестя стеклами очков. — Покиньте нас, умоляю, и не беспокойте сегодня своим присутствием. Это черт знает что: опаздывать!
А трава: ш-ш-ш-ш…
— Не торопись, Иван.
А торопиться уже и некуда, потому что опоздал Босоногов на лекцию. Ну, делать нечего, встал, огляделся:
— Давно я хотел спросить вас, Анна Поликарпова, откуда вы мне это говорите?
— Отовсюду, — шелестит трава.
— А кто вы?
— Я — все. А ты, ты — кто?
— Я? — удивляется Иван. — Я — человек.
— Так ходи же по земле, человек.