Бабушкина внучка
Очень мы с Галей любили петь песни. Сядем вдвоём на диван и поём подряд. Старинные особенно — «Орлёнок», «Землянка», «Дан приказ: ему на запад». Ещё мама про «Варяга» знает, а мне никак не запомнить, только и знаю:
А ещё поёт: «Я в дело любое готова с тобою идти, не боясь ничего». Но мама редко поёт. Когда только мы с ней вдвоём в квартире остаёмся. У неё потому что слуха нет. Она людей стесняется. А я никого не стесняюсь. Но взрослые не очень-то любят, когда я пою.
— Врёшь ты очень, Марья, — папа говорит.
А тётя Надя:
— Ну, завела свою сирену.
Сегодня хорошо. Дома никого нету. Серёжка где-то с Бубновым бегает. Уроков нам не задали, потому что суббота. Вот мы с Галей и поём. А радио нам подпевает. Как раз наши песни передают. Передача про комсомол называется. Хорошо нам без взрослых. Но у тёти Нади сегодня тоже суббота — сокращённый день. И она пришла рано, стала свои кастрюли чистить.
— Чего, — говорит, — развылись? И без вас голова болит.
Пришлось нам идти в детский парк. Там ребят много, все смеются, на санках катаются, на коньках. А мы с Галей прошли по дорожке в самый угол — там никого нету. Солнце опускается, снег блестит. Галя говорит:
— Маша, смотри, какой снег.
— Какой? Белый и блестит.
— Ну что ты, Маша! Смотри — вот здесь, правда, белый, а вон под кустами голубой, а на солнышке розовый.
И правда — розовый. Я говорю:
— Галя, а почему ты всегда такое замечаешь, что я не вижу?
— А я долго смотрю, вот и вижу. Мне интересно на снег смотреть. И на небо. Ещё, знаешь, летом хорошо лечь на траву и смотреть в небо. И чтобы дерево над тобой.
А я не смотрела никогда! С Галей интересно — она всегда что-нибудь придумает!
Сидели мы на скамейке, разные истории рассказывали. А потом пошли на каток. Смотрим — там наш Серёжка с Бубновым катаются. Галя говорит:
— Пойдём отсюда. Сейчас Бубнов дразниться начнёт.
Но они нас уже увидели. Подъехали и не дразнятся. Только Серёжка сказал:
— Пошли лучше с горки покатаемся. Тут большие ребята очень мешают: крутятся под ногами.
И мы стали с горки кататься. Вывалялись, конечно, в снегу, замёрзли и пошли домой. Галю бабушка ждёт у ворот и ругается. А нас никто не ждёт: папа с мамой ушли в кино. Серёжка меня спрашивает:
— Она тебе сказала?
— Кто?
— Галька.
— Что?
— У неё отец ушёл.
— Куда?
— Ну, Машка, сейчас получишь! Ушёл совсем. Понимаешь?
Нет, я не понимаю. Как это ушёл? Куда? Но я молчу, потому что Серёжка злится.
— Отец с матерью разошёлся и уехал от них. Поняла?
— Ты врёшь!
— Честное октябрятское!
— Откуда ты знаешь?
— Не могу сказать. Знаю. И Бубнов знает. Он потому Гальку и не дразнил сегодня. Он говорит, её теперь нельзя дразнить. Она теперь по правде осталась мамина дочка и бабушкина внучка. Вот.
— Серёжка!
— Чего!
— А вдруг… наши тоже?
— Нет, Маша, ты определённо глупая! Куда же они разойдутся? Галька у своих одна, она остаётся с мамой. А нас двое. Что же, нам с тобой разойтись?
Нет, мы с Серёжкой разойтись не можем. Но Галя… Как же она ходила, на снег смотрела… А может, она ещё не знала? Может, она как раз сейчас узнает? Была как все, а стала бабушкина внучка? Серёжка врёт, не может этого быть, такого ужаса, не верю!
Подлость
Что же мне теперь делать? Мамы нету дома, она в институте, а я не знаю, что мне теперь делать. Голову я Серёжке забинтовала, ранку промыла, он лежит на диване и делает шашки из пустых катушек. Говорит — не больно. Но ведь так же нельзя! Нельзя так!
Скорей бы дядя Игорь приехал. Это папин товарищ, самый лучший. У папы много товарищей, но дядя Игорь нам всем, как родной. Он говорит, что выкормил нас с Серёжкой своей грудью. Смеётся, конечно. Я когда привела Серёжку домой, сразу позвонила дяде Игорю. Он сказал промыть, забинтовать и ждать, пока он приедет. А сам очень долго едет.
Так всё было хорошо — и так стало плохо. Сначала — Галя. Всё оказалось правда. Она сама мне сегодня сказала на первой перемене:
— От нас папа ушёл. Ты знаешь?
А я её обманула. Сказала, что не знаю. И теперь ещё хуже получается. Галя мне сказала никому не говорить. А теперь она думает: я всем разболтала. Мы когда с Серёжкой шли из школы, я его спрашиваю:
— Говори честно, ты откуда про Галю знаешь?
— Бубнов сказал мне и Кузнецову.
— А Бубнов откуда знает?
— Так он же на одной площадке с Галей живёт. Его мать на кухне говорила, а он слышал.
Я говорю:
— Серёжка, никому не надо про это рассказывать. Гале знаешь как будет неприятно…
— Ну что я, дурак, что ли? Да и Бубнов не скажет.
— А Мишка?
— И Мишка.
Пришли мы домой, пообедали, а тут как раз идёт к нам Мишка Кузнецов. Они с Серёжкой стали играть в шахматы, а ко мне пришла Галя. Мишка и спрашивает:
— Беликова, тебя отец бросил?
Галя сразу хотела обратно уйти, но я её не пускаю.
Серёжка, я вижу, подталкивает Кузнецова, он опять:
— Чего толкаешься? Ну и будет Галька, как Бубнов, без отца — дело большое! У неё мать хорошо зарабатывает.
Галя заплакала, а Серёжка говорит:
— Молчи, Кузнец.
Лучше бы Серёжка сам молчал. Что ли, он Мишкиного характера не знает! Тот сразу:
— Брошеная, выброшенная!
Тут я не вытерпела и говорю:
— Уходи от нас вон!
А Мишка:
— Я не к тебе пришёл.
Тогда я ему как тресну — он даже повалился. Мне самой удивительно стало, как я могла его так треснуть. А он кричит:
— Комаров, дай ей!
И стукнул меня изо всей силы прямо в ухо. Тогда Серёжка покраснел и говорит:
— Тебе сказали: уходи от нас вон!
Мишка очень удивился, и мы с Галей тоже. Потому что мы не думали, что Серёжка будет за нас. И Мишка ушёл. А на прощанье сказал:
— Ну, ты ещё получишь за свою сестрицу. Тили-тили тесто, жених и невеста!
Дурак такой, разве можно нас с Серёжкой так дразнить! Мы же близнецы!
Когда он ушёл, Серёжка меня как стукнет!
— Из-за тебя, — говорит, — с товарищем поссорился.
А Галя тоже ушла — расстроенная и сердитая. Она, ясно, думает, что я всем разболтала. Так мне стало неприятно — я уговорила Серёжку идти гулять. Сходили мы в детский парк, идём не спеша мимо Мишки Кузнецова дома и на свои окна посматриваем: дома наша мама или нет. Хорошо бы, думаем, сейчас во что-нибудь шумное поиграть. И вдруг из Мишкиных ворот голос:
— Вот этот!
И выскакивают двое здоровенных ребят — класса из пятого — и тащат Серёжку в ворота. Я — за ними. А они его как толкнут — прямо об стенку головой. Я, конечно, заорала изо всей силы. И подлезла к ним, одного ущипнула, а второго как укушу за руку — что же мне ещё делать? И взрослый никто не идёт!
Они, конечно, мне тоже поддали. А я упала — и только стала подниматься, вижу Бубнов Саша на одном коньке едет мимо ворот. Я как закричу:
— Наших бьют! Комарова Серёжку!
Бубнов сразу — к нам. И налетел как раз на какого-то дяденьку. А дяденька — за Бубновым. Большие ребята его увидели и удрали. Смотрю — и Мишка Кузнецов с ними. Ну, мы с Сашей всё-таки успели ему двинуть по одному разу.
Наш Серёжка встал, и мы пошли домой. Бубнов говорит:
— Больно?
— Нет.
— Ну, я пошёл.
Бубнов опять на своём коньке поехал, а Серёжка сразу заревел. Я спрашиваю:
— Чего ревёшь, если не больно?
— Обидно. И мамы боюсь.
А я как раз думаю: хорошо бы мама дома оказалась — ведь ему, может, всю голову проломали. И дома как раз никого нет, пришлось дяде Игорю звонить. А на голове у Серёжки под волосами рана. Он сам просил промыть, а сам кричит:
— Волосы не дёргай!
Пришлось выстричь ему плешку, промыть и йодом залить. Ничего, не пищал. А сейчас он лежит и шашки делает из пустых катушек. А я не знаю, что же теперь делать. Как же нам теперь быть с Мишкой Кузнецовым?
Ой! Звонок. Дядя Игорь пришёл.
— Ну, в чём дело? Кто это тебя?
А мы молчим. Что мы — ябеды, что ли?
— Сергей, покажи-ка голову.
Развязал дядя Игорь бинт, посмотрел.
— Ничего, — говорит. — До свадьбы заживёт. Вставай, сходим на всякий случай в поликлинику. Промыто правильно. Неплохо Марья Александровна справилась.
Это я — Марья Александровна. Серёжка спрашивает:
— А зачем в поликлинику?
— На всякий случай. Может, надо укол сделать, чтобы не было столбняка.
Только Серёжка встал — и как раз пришла Мишки Кузнецова мама. Дядя Игорь ей открыл, а она, наверное, подумала на него, что он наш папа.
— Ваши, — говорит, — дети избили моего мальчика.
А дядя Игорь не стал говорить, что мы не его дети. Он тихо-тихо с ней о чём-то стал разговаривать. А потом позвал меня и спрашивает:
— Маша, с чего началось? Только говори всю правду.
Я и сказала.
— Вот видите, — говорит дядя Игорь. — Я же вам сказал, что этим детям верю.
А она так вежливо отвечает:
— Ну, тогда извините.
Пришли мы в комнату, я и говорю:
— Дядя Игорь, что же делать теперь? Галя, во-первых, думает, что это я всем разболтала… А это Бубнов. И он не знал, что нельзя. Мы же никто не знали, какой Мишка.
— Ничего, — говорит дядя Игорь. — Ты Гале скажи, что не ты разболтала — она и поверит. Вот увидишь: ведь ты же правду скажешь, значит, поверит. А Мишка…
— Дядя Игорь, — говорит Серёжка, — разве так можно? Я даже не понимаю, как это называется.
— Это, братец, называется подлость.
Вот что! А мы и не знали.
Мы идём на лыжах
Папа, папа, папа приехал! Мы, конечно, все его встречали. И был праздник — все сидели за столом и ели пироги. И снег, папа говорит, уже глубокий. И мы! С папой! Сейчас же! Поедем в Зеленогорск! И будем! Ходить! На лыжах!
Папа говорит Серёжке:
— Дай-ка руку. Вот видишь?
И снимает пиджак. И сгибает руку. А под рубашкой у него так и перекатывается что-то.
— Это чего? — говорит Серёжка.
— Не чего, а что. Мускулы. Потому что без мускулов получается не человек, а мешок с рисом. Ясно?
Мы, конечно, засмеялись. Мешок с рисом! А папа говорит:
— Теперь посмотрим, что у тебя.
Серёжка согнул руку. И я тоже согнула. Только у нас почему-то не перекатывается.
— Вот видите, — говорит папа, — у вас кисель, а не мускулы.
— А у мамы?
Тут папа даже засмеялся.
— Ещё какие мускулы!
Мы пошли проверять маму, хотя она совсем этого не хотела; она только и дожидается, чтоб мы уехали: экзамен вчера сдала, а сегодня всю ночь нам лыжные одёжки чинила. Но мы всё-таки упросили и потрогали её руку: правда, не кисель. Потом мама легла спать, а мы поехали на вокзал.
На вокзале народу много — и все с лыжами. Все бегут, и треск от лыж стоит, почти как в школе. Но мы не побежали, а стали дожидаться дядю Игоря. Ждали, ждали, он не пришёл. Тогда мы сели в поезд и сами отправились. По дороге играли в разные игры: какая где столица и по какой реке можно проехать, например, в Чёрное море. Только я не очень много знала, это папа с Серёжкой играли. Зато когда стали в книжки играть — например, папа говорит писателя, а мы сразу его книги, — то я больше Серёжки сказала. Я даже знала книгу Гоголя «Нос». Только я её не читала. Но папа сказал, что это не страшно, ещё всё впереди.
Долго мы ехали. А в Зеленогорске вышли и сразу встали на лыжи. Там надо пройти через лесок, потом по длинной улице, завернуть направо, и как дойдёшь до мостика, то скоро уже шоссе, а за шоссе — тихая улица, где зимой никто не живёт, только собаки бегают, а за собаками сразу лес. В лесу народу полно — даже тётки ходят на лыжах, старые, толстые, в красивых свитерах. У мамы такого свитера нету.
Шли мы, шли и пришли на горушку. Там все катаются: и ребята, и старые дяденьки, и толстые тётки, только некоторые боятся. А напротив этой горушки — большая гора. И с неё только взрослые дяденьки съезжают, вроде нашего папы, и одна молоденькая тётенька. Я как увидела эту гору — так захотелось с неё съехать! А папа говорит:
— Ну, теоретики, вот с детской горки катайтесь, а я пошёл на большую.
В это время кто-то как помчится с большой горы — да ещё не где все ездят, а боком, то в одну сторону, то в другую, да пригибается, да быстро так — только снег кругом встаёт! Папа сказал, это называется слалом. А тот дяденька, что ехал, как завернёт на самом ходу — и к нам: это, оказывается, дядя Игорь. Он не нашёл нас на вокзале и сам приехал.
Вот они с папой ушли на большую гору, а мы с Серёжкой здесь остались. Что ни поедем, то в снег носом. Ездили мы, ездили — устали. Я говорю:
— Серёжка, пойдём на большую гору. Разок прокатимся — ну и упадём, так подумаешь.
А Серёжка чего-то кислый стал.
— Новое дело, — говорит, — с большой горы падать. И чего это мама с нами не поехала? И вообще я домой хочу. Ноги болят. Снег блестит. Людей много.
Тут как раз папа с дядей Игорем подъехали. Серёжка начал им хныкать, а я тихонько от них отошла и полезла в большую гору. С горы-то что, вот на гору — другое дело! Я уж и ёлочкой, как папа учил, и лесенкой, и палками цепляюсь, и руками кусты хватаю — ничего не получается. Спасибо, дяденька какой-то дал мне свою палку — держись, говорит, куда только тебя черти несут. Так и вытащил на буксире. Стала я на горе — даже дух захватывает. Ну, что делать, не могу же я всю жизнь тут стоять, надо ехать. А в это время папа меня заметил. Как он закричит:
— Марья, ты куда залезла! Спускайся оттуда немедленно! Тьфу ты, нет, не спускайся, подожди меня!
И побежал на гору. Только я уже вниз поехала. Присела, палки подняла, зажмурилась — ничего не чувствую. Только чувствую: упаду скоро. И правильно: упала. Открываю глаза — ничего, как раз внизу свалилась. Тут люди смеются надо мной, и Серёжка с дядей Игорем стоит. И папа подъехал и не ругается. Только сказал:
— Что ж ты, надо было спросить, как съехать, а то понеслась без разбору…
Но Серёжка с этого времени стал невозможный. И всё ему не так, и устал он, и дорога плохая, и люди плохие. В вокзальный ресторан пошли обедать — а Серёжка ноет: долго не подают ему суп, а как подали, невкусный оказался. Так совсем и не ел.
Папа сначала ничего, не сердился. А когда сели в поезд и Серёжка стал к окну проситься, у папы терпение лопнуло.
— Я, — говорит, — в последний раз с тобой связался. Ты мне всё воскресенье испортил. И перед дядей Игорем стыдно, и самому противно, что такой у меня сын. Трус ты последний и ничтожная личность.
Серёжка обиделся и заснул. А когда проснулся, то больше не капризничал. Только спросил:
— Папа, можно мы в следующий раз Бубнова с собой возьмём?
— И Галю Беликову?
— Ну ясно, — говорит папа, — мы с мамой теперь поменяемся: я буду работать воспитательницей детского сада. Ладно, берите. Но почему Бубнов, а не Миша Кузнецов?
— Я с ним раздружился. Теперь Бубнов — мой товарищ.
— Почему он к нам не приходит?
— Боится. Вы ведь знаете, что он раньше это самое… так поступал…
— Ничего, — говорит папа, — пусть приходит. Он больше так не поступает. Но ведь это, Комаров, нехорошо — менять друзей всё время. Почему ты с Мишей раздружился?
А я думаю: скажет Серёжка или нет? И дядя Игорь тоже на него посматривает. А Серёжка молчит, не отвечает папе.
— Так почему, Сергей?
— Не почему, а отчего, — говорит Серёжка. — От характера, ясно?
И так серьёзно на папу посмотрел, как папа на нас смотрит, если что-нибудь объясняет.
— Ясно, — говорит папа. — Ясно, что нам выходить пора. Приехали.
Жёлтая старуха
Вчера за ужином папа спрашивает:
— Сергей, ты чего не ешь?
А Серёжка:
— Не хочется. Я лучше спать пойду.
Мама сразу:
— Ну-ка, пойди сюда!
— А чего? — спрашивает Серёжка.
— Ничего особенного. Да ты горячий! Дай-ка, Маша, градусник.
Папа тоже подошёл и говорит:
— Сергей, посмотри-ка на лампу. Мать, видишь?
Мама сразу как вскочит! И начала Серёжкины глаза рассматривать. А мне тоже интересно, что у него там такое. Но я ничего не вижу. А мама говорит:
— Картина ясная. Вызывай врача.
— Ты знаешь: его в больницу заберут, — говорит папа.
Мама ничего не ответила, только посадила Серёжку себе на колени и вздыхает. Наш Серёжка этого не любит, а теперь сидит. Папа стал звонить в поликлинику, а Серёжка спрашивает:
— Мам, чего это у меня? Скарлатина?
— Нет, сыночек, желтуха.
— А откуда ты знаешь?
— Посмотри в зеркало. Видишь, какие у тебя глаза жёлтые?
Мы с Серёжкой побежали к зеркалу — и правда: где должно быть голубое, у него такое желтоватое. Серёжка спрашивает:
— Мама, отчего это бывает?
— От мышей.
— Но я ведь мышей не ел, не трогал, они меня не кусали…
Тут как раз звонок — доктор Кораблёва пришла.
— Да, — говорит, — у вашего мальчика желтуха. Инфек-ци-он-ный ге-па-тит. Придётся мне его госпитализировать.
Мама, смотрю, немножко заплакала, но молчит. И доктор Кораблёва очень её похвалила.
— Сознательная, — говорит, — мамаша. Многие, бывает, ругаются и не хотят ребёнка отдавать, как будто не понимают… Так что ждите машину.
— А что с этой обезьяной делать? — спрашивает папа.
Тут доктор Кораблёва стала меня осматривать. А у меня как раз настолько заболело справа в животе — там, где у Серёжки болит, — просто терпенья нету. Где доктор ни нажмёт — больно. Смотрела она меня, смотрела…
— Нет, — говорит, — ничего не вижу. Но если девочка жалуется, то, возможно, и заболеет. Всё равно ей надо карантин выдерживать. Подержите пока на диете, а там посмотрим.
Я говорю:
— Мне тоже, значит, в больницу?
— Нет, не волнуйся, ты пока дома побудешь.
Хорошее дело — не волнуйся! Серёжка на «скорой помощи» поедет, а я буду дома сидеть? Серёжка будет в больнице жить, а я здесь? Он сам по себе, а я сама по себе? Так разве можно?
Доктор Кораблёва ушла, а Серёжка стал в больницу собираться. Взял свой водяной пистолет, фонарь, карандаши и раскраски — мои вообще-то, но я уж ничего не сказала. Мама ему подарила большой такой бумажный мешок, какие в булочной продают, он туда всё сложил и ходит по комнате, совсем готовый. А тётя Надя в кухне горюет:
— Ты мой касатик, куда это тебя везут одного, без мамочки? Да ещё сюда придёт де-зин-фекция, всё зальёт, запачкает, убирай потом!
Мне так Серёжку жалко стало!
— Бери, — говорю, — «Тома Сойера» с собой. Всё равно уж. Может, и я к тебе в больницу приеду.
А Серёжка мне:
— Поехала бы сейчас! Какой толк одному на «скорой помощи»!
В это время мама всё Серёжкино бельё сняла и положила в корыто. И со стола зачем-то скатерть убрала, и занавески стала снимать.
— Что ты делаешь? — папа спрашивает.
— А кто их знает, может, составом своим польют и всё испортят.
— Ну, знаешь, — говорит папа, — дикие вы люди. Что ты, что Надежда Петровна. Как будто в лесу живёте, пням молитесь…
Про что они ссорятся — не понимаю. Уж и стемнело, и мама на занятия не пошла, а Серёжка всё ходит со своим бумажным мешком, совсем готовый. Наконец приехали. Мама хотела сама Серёжку везти, но папа сказал:
— Сиди уж, дожидайся свою дезинфекцию. Я отвезу.
Уехал наш Серёжка. А тут и дезинфекция пришла. Ничего не испортила, только водичкой побрызгала немного, и сразу поликлиникой запахло. А Серёжкины вещи куда-то унесли. Мама стала в кухне пол мыть, а мне велела уроки делать. Но я не могу делать уроки. Я думаю. Значит, Серёжка в воскресенье на горе больной был. Значит, он из-за этого на людей и на снег ругался. И папа, значит, напрасно обозвал его трусом и пустым ничтожеством. Так как же теперь? Разве это по-честному получается?
Мама спрашивает: сделала, Маша, уроки? Я говорю: нет, голова болит. Мама меня уложила и возле меня села. А голова и не болит вовсе. Я думаю. Я не могу понять, ведь папа справедливый. А Серёжка больной оказался.
Приехал папа. Идёт в комнату — и тётя Надя за ним.
— Ну, как он там, голубчик-то наш? — тётя Надя спрашивает.
— Ничего, в порядке. Переодели его — пижаму красивую выдали. Передачи каждый день можно носить до шести тридцати. И беседы врача по вторникам и пятницам.
Тётя Надя пошла к двери, а папа маме рассказывает:
— Таня, я перед Сергеем извинился. Хоть и больному нечего капризничать, но я его в лесу за трусость обругал. А он больной.
Тётя Надя сразу остановилась.
— Господи боже ты мой! — говорит. — Александр Николаевич, ума в тебе нету. Перед кем ты извиняешься-то?! Твой сын или нет? Да какое его дело — за что отец изругал? И поучить бы не грех, не то что слово сказать. Тронутые вы оба, честное слово…
И ушла. Папа ей ничего не ответил. А я говорю:
— Мама, у меня голова прошла. Можно, я буду уроки делать?
И все задачки сразу получились. Потому что мне весело. Весело мне, хоть Серёжка и в больнице.
А сегодня мы с мамой Серёжке записки писали. И папа тоже. Мама интересно так пишет: «Сергунчик, дорогой, радость моя, счастье единственное» (почему единственное, а мы с папой?). И дальше всё такое же: слушайся взрослых, напиши, что тебе передать, да голубчик, да маленький… А папа не так. А папа: «Здравствуй, сын! Записался я на заводе в очередь на палатку — в мае поедем на Вуоксу. Достал для твоего китайского фонаря батарейки. Пусть полежат, весной понадобятся». И всё такое. Но самый интересный был рисунок, который папа с мамой рисовали вместе, моими карандашами. Сначала нарисовали Серёжку — жёлтого-прежёлтого. Потом противную такую старуху, на бабу-ягу немножко похожа. И тоже жёлтая. И подписали: «желтуха». А потом красивого такого мальчика, розовенького. И два врача рядом стоят, только халаты у них не белые, а голубые. В руках они держат громадные шприцы и колют этими шприцами жёлтую старуху. И она совсем уже убегает. И мне до того стало завидно, что Серёжка эту картинку получит! Так бы и треснула его хорошенько. Всё ему — и больница, и передачи, и картинка!
Восьмое марта
Ага! Всё-таки я заболела желтухой! Только доктор Кораблёва говорит: у меня безжелтушная форма. И правда — ничего у меня жёлтого нету. Но всё-таки уложили в кровать, дают грелку и коричневое лекарство. И мама покупает компота две банки — Серёжке и мне. Апельсинов тоже поровну. Только в больницу меня не взяли. Но это ничего, потому что, оказывается, там мальчишки отдельно от девчонок, и нас с Серёжкой всё равно бы разделили.
Серёжка мне записку прислал: «Машка, чего не пишешь. Я не сержусь, что ты сказала у меня ненависная морда. У нас в палате есть девочка Лида, она поёт как канарейка. Ей четыре года пять мес. А больших девчонок к нам не пускают. Мама, пришли яблоков апельсин не надо. Сын Серёжа».
А сегодня Восьмое марта. И папа мне купил куклу. Ему мама велела. Я вообще в куклы не играю уже два месяца. Но мама сказала: купим, так будет играть. И папа говорит: лежит ребёнок один, как собака, целые сутки, и читает романы. Но я не читаю романы. Я «Хижину дяди Тома» читаю. И «Дорога уходит вдаль». И «Тимур и его команда». А тётя Надя говорит: зачем девчонке такую дорогую куклу купили. Лучше бы себе что справили.
Но в это время пришла мама и принесла тёте Наде мимозы. И мне веточку. А маме папа принёс. И тётя Надя не стала больше про куклу говорить. Только попросила вазочку — мимозу поставить. Потому что у неё вазочки нет. Зато кастрюлек много.
Мама ушла на занятия. И мы с папой остались одни. Но тут позвонили — это пришёл дядя Игорь. Он тоже принёс маме мимозу. А мне — шоколадку и лимонад.
Только мне нельзя шоколадку, потому что желтуха. Дядя Игорь даже расстроился. Но папа сказал, что ничего, хватит с меня лимонаду. Вот сели они с дядей Игорем на диван, закурили и разговаривают. А я люблю слушать, как взрослые разговаривают. Тем более они про меня забыли. А лимонад стоит на тумбочке. Я за шкафом лежу, лимонад попиваю и слушаю, про что они говорят.
— Что же ты один пришёл? — спрашивает папа.
— Зина к матери уехала.
— Как уехала? А работа?
— Ей отпуск дали.
Бедная тётя Зина — какой сейчас отпуск неинтересный! Не то что летом. Она у нас хорошая, дядя Игоря жена. И молодая — двадцать один год. Дядя Игорь на ней летом женился, когда мы во второй класс перешли. Я лежу, тётю Зину вспоминаю, какая она весёлая и остриженная под мальчика.
— Вот видишь, — это дяди Игоря голос. — Человеку нужна семья. Мальчик, когда растёт, он, понимаешь, не думает о семье. Ему вроде бы и не надо никакой семьи. А всё-таки надо. Надо, чтобы отец к матери по-человечески относился. У меня, понимаешь, никогда такой семьи не было. Вот поэтому я тебе всегда завидовал.
— Чего же завидовать? — говорит папа. — Вот и у тебя начало семьи есть. Теперь только сына не хватает.
— Ну, сын будет. Дочки не хватает.
— Как будет? Когда?
— Через месяц, а может, полтора.
— Ах, вот что! Вот какой отпуск! Что же ты раньше не говорил, бессовестная твоя душа! Поздравляю, значит.
— А ты не знал, что ли?
— Откуда же?
— Я Татьяне сразу сказал. Она так обрадовалась! Вот, говорит, дело: и водку пить перестанешь.
— Татьяна знала?
— Конечно.
— Ну и человек!
— А что?
— Мне ведь ни слова.
— Её Зина просила никому не говорить.
— Почему? Чудаки вы!
— Не знаю, почему. Мы очень, очень к этому серьёзно относимся. Знаешь, как это важно — ребёнок?
Ах, вот оно что! Значит, у дяди Игоря будет сын! Но какая всё-таки мама: почему она папе ничего не сказала? Конечно, это не её была тайна, но разве можно от папы скрывать? И ещё интересно: значит, мы для них — очень важны? Это хорошо!
А папа с дядей Игорем песню запели, которую всегда поют, когда праздник:
Это хорошая песня. Только мне от неё стало грустно.
И вдруг! Открывается дверь! И входит мама! А за ней — СЕРЁЖКА! Наш Серёжка из больницы! Вот это да! Это лучше всяких кукол! Серёжку привезли!
— Чего ты, Маша, орёшь? — говорит Серёжка. — Ну, приехал домой. Дело житейское.
— Явились! — говорит папа. — Я уж не думал, что приедут.
Я спрашиваю:
— Папа, ты, значит, знал?
— Ну конечно!
— А мне почему не сказал?
— Я боялся: вдруг мама не успеет и Сергея сегодня не выпустят из больницы. А ты расстроишься.
Серёжка длинный такой стал и охрип. Басом разговаривает. И всё про больницу рассказывает. Велел мне градусник по режиму ставить и лекарство пить. Это, говорит, пустяки, подумаешь — горькое лекарство. Вот у нас был мальчик Насыбулин Ахмет, так ему каждый день три укола делали. Вот как!
И вдруг опять звонок. Это пришла одной девочки мама — из родительского комитета. И говорит: пусть ваши дети выглянут на минутку в окно. А это им от класса. И даёт нашей маме пакет. А в пакете — яблоки и печенье. Мама подошла к окну и как засмеётся. И нас перетащила на подоконник. А внизу — все наши ребята, весь класс. И Мария Тимофеевна. Смеются, машут нам. Всю улицу загородили. Только скоро им пришлось уйти, потому что трамвай поехал. А той девочки мама говорит: они теперь в больницу пойдут. У нас Вова Иванов второй в больнице лежит. Потому что у нас два Вовы Иванова — первый и второй.
Вот какое у нас Восьмое марта! Папа, мама и дядя Игорь сели пить чай. А Серёжку уложили в кровать. И нам тоже всего на маленький столик поставили — конфет, печенья и яблоков. Я говорю:
— Серёжка, у дяди Игоря скоро будет сын.
А он:
— Подумаешь, дело житейское!
Это он теперь всё так говорит: дело житейское. В больнице от кого-нибудь научился.
Ссора
Папа и мама ссорятся. Мы с Серёжкой считаемся, что спим. Но мы не спим, а слушаем. Они раньше, бывало, ссорились, но только это всё так, ну вот как мы с Серёжкой дерёмся. Например, папа обещал сходить в магазин, а сам сидит и читает газету. Мама на него, как на нас, накричит, накричит, а он расстроится. И мы с Серёжкой всегда были за папу. Потом мама сама перестанет сердиться и помирится с ним. А сегодня они тихо ссорятся, без крику. Это плохо. И непонятно, за кого нам быть. Мы и за папу и за маму.
— Что тебе от меня нужно? — говорит папа. — Всю душу ты из меня вытянула. Не понимаю, чего ты хочешь.
— Прекрасно понимаешь. Все люди получают, а ты, как святой, живёшь. Ничего не умеешь.
— При чём здесь святой? Люди больше меня нуждаются.
— Ну конечно! Иваницкий, например, имеет с семьёй две комнаты, так ему дают отдельную квартиру. А мы вчетвером в одной, и ты не можешь добиться.
— Иваницкий — старый человек. Что ты меня равняешь…
— А Левченко — тоже старый, да? Левченко просто умеет устраиваться.
— Ты хочешь, чтобы я умел устраиваться?
— Я хочу, чтобы ты меня любил — вот и всё. Если бы ты нас любил, меня и детей, то давно бы добился двух комнат. Это уже третий дом сдают — и опять мы не получаем.
— Получим в четвёртом.
— Через десять лет, да?
— Что ты за человек! Как тебе не стыдно всё-таки!
— Ни капельки не стыдно! Тебе стыдно должно быть, что дети за шкафом ютятся. В конце концов, твои это дети или нет?
— Ещё бы они были не мои!
— Так что ты думаешь? Всё у нас не как у людей!
Папа, кажется, страшно рассердился. Это они, значит, из-за квартиры ссорятся. Мама всё время говорила, чтобы папа на заводе на кого-то нажал, и нам бы дали квартиру. А папа не хочет нажимать.
Я не знаю, за кого я. А Серёжка, кажется, за папу. Он тихо-тихо мне шепчет:
— Нам и тут хорошо, правда?
Мама опять повторяет:
— Люди получают квартиры, живут. А я за пять лет шубу себе купить не могу. И квартиры нет. Всё не по-людски.
Тогда папа громко говорит:
— Что значит по-людски, а? Может, по-людски в девятнадцать лет жениться? По-людски — бросать институт, а через столько лет кончать? Спроси свою Надежду Петровну — по-людски, она считает, что я пелёнки стирал, а теперь на кухне с кастрюлями орудую? Мало она надо мной смеялась? Ты, может, хочешь по её мерке жить? Нет, милая моя, как мы с тобой начали жить, так и дальше будем. Может, и не по-людски, зато по-человечески. Ясно?
— Тише, — говорит мама. — Надежда Петровна услышит. Какой ты! С тобой невозможно спорить. Доказывать ты умеешь. А я всё равно знаю: ты просто не хочешь получить квартиру. Потому что тебе ничего не хочется для нас делать. Ты свой дом не любишь…
— Да прекрати ты! Я бы для одного того переехал, чтобы увезти тебя от Надежды Петровны. Вместо того, чтобы её воспитывать, сама мещанкой становишься…
Я вижу: Серёжка поднимается на кровати.
— Вот что! — говорит мама. — Я, значит, мещанка! Ты, значит, меня разлюбил, да?
А папа уже кричит:
— Ты подлецом меня хочешь сделать!
— Мама! Я пить хочу! — говорит Серёжка.
— Ну вот, докричался, что дети проснулись!
Принесла мама Серёжке воды, а я закрыла глаза, как будто сплю. Мама на меня не посмотрела, а то бы обязательно догадалась. Она ушла опять к папе, а я шепчу:
— Серёжка, ты за кого?
— Ясно, за папу.
— И я тогда за папу.
Слышим, мама заплакала. Папа ей:
— Ну вот. Теперь в слёзы. И ведь почему плачешь — сама знаешь, что неправа. Ну, правда?
Мама молчит. Он, видно, к ней подошёл. Серёжка мне:
— Спи. Теперь помирятся.
— Ну, давай вытрем слёзы. Глупая ты у меня. Как Машка.
Ничего я не глупая. Всегда они так!
— Я же хочу, как лучше, — говорит мама.
— И я тоже. Поняла ты? И шубу купим. Подумаешь — шуба. Мы три шубы купим. Хочешь?
— Что ты со мной, как с маленькой.
— А ты и есть маленькая. Маленькая моя. Любимая.
— Господи, — говорит Серёжка. — Поспать не дадут.
Они замолчали. Мы с Серёжкой стали засыпать. Потом опять слышу:
— Ты мне самый родной. Я бы без тебя…
— Маша, — шепчет Серёжка. — Ты знаешь, если бы папа с мамой были близнецы, то папа был бы на двадцать минут старше.
— Почему?
— Потому, что он умнее.
Что ли, он этим хочет сказать, что он умнее меня? Ещё новое дело!