На сцене Нуреев был счастлив. Он парил в потоках света, захваченный танцем. Там, на подмостках, все покорялось ему, даже сила земного притяжения. Он был хозяином самому себе и камертоном для других. Стоило ему облачиться в театральный костюм, и он больше не был Рудольфом Нуреевым — он был принцем Дезире, или Зигфридом, или Аполлоном, или Петрушкой, Альбером, Солором, Ромео, Джемсом, Люцифером…

Но… занавес опускался, Нуреев смывал с лица грим и снова оказывался человеком. Несносным татарином интриганом, чудовищем для других, но прежде всего неудобным для самого себя. Всю свою жизнь Рудольф Нуреев был лучшим союзником и одновременно злейшим врагом Рудольфа Нуреева.

Рудольфа Нуреева боготворили, но его также и ненавидели. И было из‑за чего, ведь стиль его отношений с другими людьми был очень и очень непрост. Этот диковатый парень из Уфы так и не научился нормально вести себя в обществе. Он не хотел подчиняться правилам и даже получал своего рода кайф от того, чтобы нахально переступать через эти правила. Да и знал ли он эти правила, если ни у кого не нашлось времени, чтобы научить его политесу?

Пока он был маленьким, его мать Фарида была занята куда более важными делами. Ей надо было найти еду для своих детей, содержать дом в порядке — и все это при катастрофическом безденежье. Однако это не мешало ей отдавать всю свою любовь единственному сыну, который, как она скоро заметила, был не такой, как другие. В школе попытки учителей приструнить чрезмерно подвижного ученика были напрасными. Авторитарность отца также не привела ни к чему. Рудольф так и остался на всю жизнь невосприимчивым к любому авторитету, кроме своего собственного. По его мнению, сложившемуся еще в ранней юности, человеческие отношения строятся по схеме «защита — нападение». «Любезность, приветливость? Да они никому в жизни не помогли! — говорил он в 1968 году. — Чаще всего это обыкновенное проявление слабости. Как только вы станете любезным, люди вас запросто уничтожат».

Рудольф Нуреев, двадцати трех лет от роду, распаковавший свой чемодан в Париже, был диким зверьком, вырвавшимся из клетки. Он имел минимальные представления о приличиях, очень далекие от того, что было общепринятым на Западе в шестидесятые годы.

Что в нем сразу шокировало, так это его язык, ни в коей мере не отвечавший критериям западной вежливости. Всю свою жизнь Рудольф Нуреев сыпал ругательствами и словами с грязным подтекстом, обращаясь к тем, кто вызывал его раздражение. «Вы, вариация кака‑дерьмо!» — отпускал он танцовщикам Парижской оперы. Кому‑то мог посоветовать: «Вы подбирать свои яйца и уходить!» или «Имейте штаны, когда вы перед публикой». Танцовщиц он просил «сжать влагалище», «не потерять плод» или упрекал их в том, что у них «зад зашитый». Отъявленный женоненавистник, он обожал провокационно называть женщин в глаза bitch или cunt — потаскуха или шлюха. Его любимым ругательством было русское матерное словцо «и…». Он всегда произносил его с насмешкой, потому что было очевидно, что это словцо оставляло всех в недоумении, поскольку никто не понимал по‑русски. Что касается fuck, то Рудольф под разными соусами всегда вставлял его в свою английскую речь.

Начиная с 1961 года у Нуреева не было возможности пересекаться с соотечественниками, и он больше не использовал русский язык ни в работе, ни в жизни, не говоря уже о татарском, своем родном языке. Очень скоро он уже мог говорить по‑английски, по‑французски и по‑итальянски. Но его знание языков оставалось поверхностным. При этом он быстро усвоил, что ругательства, на каком бы языке они ни звучали, имеют свое преимущество: те, к кому они обращены, прекрасно понимают, о чем идет речь. Кроме того, ругательства действуют как замечательная защита, ведь оскорбленный человек немеет от грубости. Значит, твоя взяла.

Нуреев никогда не спрягал глаголы во французском языке, а ругательства были средством выражаться быстро и лаконично, не загромождая фразу «ненужными» словами. Говорить мало и емко — это тоже помогало скрыть пробелы в языке, а заодно экономить силы, когда тело подвергалось такой чудовищной нагрузке каждый день. Нуреев редко подавал голос в репетиционном зале (кстати, голос у него был тихим) — он предпочитал подзывать к себе танцовщиков свистом. Понятно, что это не способствовало возникновению дружеских отношений.

Ведя себя подобным образом, Нуреев позиционировал себя, ни много ни мало, продолжателем традиции вульгарности принцев, ведь известно, что королевские семьи когда‑то изобиловали отпрысками, обожавшими пересыпать свою речь солеными шутками и непристойностями.

Fuck и прочие ругательства были для советского эмигранта ощутимым доказательством того, что он сумел адаптироваться к американской культуре в ее самом свободном и анархистском духе. Для выдающейся звезды, которой Нуреев стал в короткие сроки, это оставалось также удобным способом проверить истинное отношение других к нему. «Вы хотите меня видеть в вашем светском кругу? Тогда осторожнее — я плохо воспитан», — вполне допускаю, что он мог сказать так нуворишам, бросавшимся к его ногам.

Рудольфу понадобились годы, чтобы в его лексиконе появились слова «бонжур» и «мерси». Луиджи Пиньотти утверждал: «От него никогда нельзя было услышать „извините“. Также и слова „пожалуйста “ в его лексиконе не существовало. И наоборот, „Я хочу это сейчас же!“ звучало постоянно».

Если Нуреев что‑то хотел, он должен был иметь это немедленно. А знаете почему? Потому что этот человек всегда спешил. Его нетерпение в сочетании с желанием жить быстро (и полной жизнью) проявлялось постоянно.

Так, на репетициях Нуреев‑хореограф очень быстро выходил из себя, если не получал немедленно того, что ему хотелось. Тон повышался. Если ему не хватало слов, если и сортирные ругательства не помогали, он переходил к физическому насилию. Когда в руках Нуреева оказывался термос с горячим чаем, тем, кто находился поблизости, лучше было бы заранее отойти в сторонку, потому что у Рудольфа была дурная привычка швырять все, что под руку попадало, будь то термос, тяжелая пепельница или тарелка с супом, принесенная на обед. Припадки ярости у Нуреева вскоре стали широко известны в балетной среде. Но они происходили не только за закрытыми дверьми репетиционных залов.

В ресторане Рудольф демонстративно покидал столик, если обслуживание не было слишком быстрым, если место ему не нравилось или если его раздражали люди вокруг. В начале своей лондонской жизни он водил машину без водительского удостоверения, которое он в конце концов получил, вероятно, благодаря чьей‑то протекции — настолько безумным он был за рулем. Соблюдать правила движения — это было не для него. В шестидесятых годах Рэймон Франшетти, регулярно дававший мастер‑класс в Королевском балете Лондона, жил у Нуреева: «По утрам мы выскакивали из дому в последнюю минуту, потому что Рудольф все время висел на телефоне, и уже опаздывали на урок. Мы быстро садились в его „мерседес“, и Рудольф мчал изо всех сил. Водил он очень плохо, никогда не тормозил у светофоров и часто выскакивал на встречную полосу. Он был гонщик. И очень опасный».

Отчаянный смельчак, Нуреев имел внутреннюю потребность вести себя вызывающе с властью, какой бы она ни была. Так, репортер «Ньюсуик», приехавший в Лондон в 1965 году, чтобы сделать репортаж, посвященный «новому Нижинскому», стал свидетелем забавной сцены в ресторане: «Его секретарь подошел к нему и попросил подписать официальный документ, признающий ответственность в мелком дорожном происшествии. Рудольф начал возмущаться: „Нуреев никогда не признает себя виноватым!“ Порвав бумагу, он вышел из ресторана».

Совершенно очевидно, что хроническое нетерпение Нуреева хлестало через край и на сцене.

В тот день, когда он танцевал «Лебединое озеро» с Наталией Макаровой и балетом Парижской оперы под открытым небом в Квадратном дворе Лувра, разразился скандал. Шел июль 1973 года, публика неистовствовала перед афишей с именами двух самых выдающихся «перебежчиков» из Кировского театра. Макарова — Нуреев — это был божественный дуэт. Но очень скоро он распался. Накануне спектакля вместе они репетировали мало, да еще всю вторую половину дня хлестал дождь. Подмостки, построенные в Квадратном дворе, промокли, температура в разгар лета опустилась до десяти градусов. Нуреев в любой момент мог отказаться танцевать на площадке, которая ему не нравилась, и публике было объявлено, что, «учитывая неблагоприятные погодные условия», Макарова воздержится от исполнения знаменитых 32 фуэте в вариации третьего акта. Все это не предвещало ничего хорошего.

«Все ожидали битву титанов, — вспоминала танцовщица кордебалета Мари Реду. — За кулисами ощущалось, что назревает конфликт. В па‑де‑де третьего акта Наташа делает пике‑арабеск, и Рудольф должен был ее поддержать. Но он не приблизился, а, наоборот, отошел еще дальше назад. В результате она проехалась по полу животом». Макарова всё не поднималась, публика затаила дыхание, потом танцовщица привстала, проверила, не сломана ли у нее шея, и героически закончила вариацию, вознагражденную бурными овациями.

Макарова станцевала еще два спектакля, но от последующих отказалась, после того как рентген диагностировал повреждение шейного позвонка. Через месяц в Филадельфии на пресс‑конференции она заявила: «Больше никогда я не буду танцевать с Руди. Он так завистлив, этот человек! Он пришел в ярость, увидев, что толпы зрителей пришли посмотреть не на него, а на меня в „Лебедином озере“. Я привыкла к более тонким, внимательным и чутким партнерам».

Пресса всего мира смаковала очередной каприз Нуреева, в глазах которого Макарова сама была виновата: по его мнению, она стала выполнять элемент не в том месте, которое предполагалось… Почему же он должен был бежать через сцену сломя голову, чтобы ее поймать?

Как любой чрезвычайно властолюбивый человек, Нуреев любил схлестнуться с такой же изобретательной личностью, как и он сам. «Рудольф всегда любил сильных людей, — говорила мне Элизабет Купер, пианистка‑аккомпаниатор. — Ему нравились острый ум и чувство юмора. Но надо было удивить его, а это не многим удавалось».

Хореограф Франсуаза Адре, часто встречавшаяся с Нуреевым, когда была членом отборочной комиссии на конкурсе в кордебалет Парижской оперы, утверждала: «Рудольфу нравились люди, не прятавшиеся от урагана, который он собою представлял. О том, как он принимает решения, слагали легенды, и надо было убрать у него из‑под руки все эти пепельницы. Но я не представляла, что он может быть таким открытым и так внимательно слушать!».

Нурееву была ненавистна сама мысль о самоцензуре, и он очень ценил настоящих людей. «Рядом с ним всегда надо было проходить тест на искренность, — утверждала Виолетта Верди, знавшая его с 1961 года. — По его мнению, искренность была самым главным качеством, подтверждающим цельность характера. Чтобы остаться его другом, надо было уметь высоко держать голову и, если понадобится, ругаться с ним». Ей вторит Гислен Тесмар: «Рудольф обладал невероятным животным инстинктом. Он мог учуять хорошую добычу, отделить хорошие и плохие профессиональные отношения, отличить человека, которому можно доверять, от того, которого надо остерегаться». По его мнению, отношения, при которых люди мирятся с недостатками друг друга, и есть приемлемые. К слову, «безжалостный» Нуреев работал с одними и теми же людьми долгие годы. Так, массажист Луиджи Пиньотти сопровождал его во всех мировых турне в течение двадцати лет, начиная с 1972 года. До этого была англичанка Джоан Тринг, которая проработала с Нуреевым девять лет, выполняя функции личного секретаря. В Париже в течение тридцати (!) лет его пресс‑атташе была Николь Гонзалес. В Парижской опере в течение шести лет его первыми помощниками были Патрисия Руанн, Патрис Барт и Женя Поляков — англичанка, француз и русский, замещавшие слишком часто колесившего по свету танцовщика‑директора.

Рудольф, будучи невероятно подозрительным, также оставался верен людям, которые занимались его денежными вопросами. Тем не менее он не переставал громко жаловаться и уличать их в том, что они проматывают его состояние. Однако благодаря им он зарабатывал много, очень много денег…

От своих друзей он требовал одного — понимания. Мотавшийся по свету, он уже не обращал внимания, который час в Лондоне, Париже или Лос‑Анджелесе. Если у него вдруг возникало желание поболтать, он брался за телефон.

— Hello, it's Rudolf. Do I wake up? — спрашивал он, прекрасно зная ответ.

«Вы отвечали ему: „Я сплю“, — но потом разговаривали с ним целый час», — вспоминала Николь Гонзалес.

Рудольф очень мало спал, страдая хронической бессонницей, но главное — ему надо было убедиться в привязанности к нему других людей. С помощью волшебства телефонной связи он постоянно чувствовал присутствие своих друзей.

С близкими людьми Нуреев был несговорчив, требователен, порой несправедлив, но почти всегда уважителен. Однако это не относится к тем, кто оставался за кругом избранных.

Со случайными знакомыми он умел быть убийственно презрительным, в том числе и с известными артистами, даже звездами его калибра. Однажды в 1977 году в Нью‑Йорке он ужинал вместе с Арнольдом Шварценеггером. Актер был уже довольно хорошо известен в США, но еще плоховато изъяснялся по‑английски и явно был смущен обществом Нуреева. В начале ужина он спросил:

— Вы часто ездите в Россию?

Рудольф, задетый за живое тем, что Шварценеггер ничего не знает о нем, и взволнованный самим вопросом, сухо ответил:

— Каждый день езжу. — После чего резко повернулся спиной к своему обожателю.

Певица и актриса Барбра Стрейзанд, думая, что поступает правильно, зашла к Рудольфу в уборную после спектакля в Лос‑Анджелесе, чтобы поприветствовать его.

— Вы знаете, я приехала издалека, чтобы посмотреть на вас, — сказала она, как бы приводя доказательства своего восхищения.

— Но я никогда и не просил вас приезжать, — немедленно отбрил он звезду резкой репликой.

Рудольф был не только патологически груб, но иногда и жесток. Он рано осознал: «Чтобы выжить, надо уничтожить другого» — и не без провокационности подал это откровение репортеру «Ньюсуик» в 1965 году. Сам он выжил именно благодаря тому, что чувствовал себя почти уничтоженным в своем детстве… Свой девиз он всегда изощренно применял на практике, никогда не упуская случая зло подшутить или раздать обидные клички тем, кого не любил или кому завидовал. Хореографа Клод Бесси, которую Рудольф ненавидел, он называл Bessy‑bêtise (по‑французски пустяк). После скандала в Квадратном дворе Лувра униженная Наталия Макарова стала Natashtray Macabrava (Macabre по‑французски мрачный, погребальный, a Ashtray по‑английски — пепельница), Барышникова, которого он считал излишне американизированным, он прозвал Микки Маус…

Да и в обществе Нуреев любил унизить людей, а заодно поиграть на их восхищении.

«В течение вечера, когда Рудольф был в жизнерадостном настроении, он мог милостиво посвятить вам четверть часа, и это было великолепно, у вас создавалось впечатление, что вы его единственный друг, — вспоминал танцовщик Робер Данвер. — И вдруг он резко отворачивался и начинал точно так же вести себя с другим. За один вечер он обретал десятки друзей. Да, Рудольф был таким. Надо было, чтобы он отыскал вас в толпе, чтобы вы это оценили. Но если вы сами придете к нему, то это всё, конец. Это было солнце, которое сияло и могло обжечь, если вы подходили слишком близко».

Даже вне сцены Нуреев культивировал искусство всегда быть на виду. Сколько раз он устраивал скандалы на официальных ужинах и светских приемах! Лишенный каких бы то ни было принципов, неспособный ждать, Руди, невыносимое избалованное дитя, был способен на что угодно.

В 1964 году он был с Королевским балетом на фестивале в Сполете. Директор фестиваля, композитор Джан‑Карло Менотти, организовал праздничный вечер в честь британской труппы. Ужин был организован в форме шведского стола. Нуреев попросил, чтобы ему подали спагетти, на что получил ответ, что он сам может взять спагетти на столе. Это невинное замечание привело двадцатишестилетнего танцовщика в ярость. Он запустил тарелку в стену, взял свой бокал с вином и отправил его туда же, при этом он кричал:

— Нуреев никогда не обслуживает себя сам! Ему подают!

Через год Нуреева пригласил на обед Лукино Висконти, который задумал снять фильм о жизни Нижинского и в связи с этим думал о Нурееве. В то время великий итальянский режиссер как раз снимал в Лондоне своего «Трубадура». Рудольф пришел в сопровождении своего верного рыцаря того периода Жан‑Клода Бриали. «Там за столом было человек пятьдесят, среди которых английская королева и Клаудиа Кардинале, — вспоминал французский актер. — Рудольф был одет, как клошар, в то время как мы находились в пафосном „Савойе“, а его длинные волосы небрежно падали ему на глаза. В тот вечер он был мрачен. Он уселся напротив Лукино. Вдруг через пять минут, когда только успели принести первое блюдо, Руди встал с намерением уйти. Я догнал его и сказал, что он не может так поступить, что так не делается. Он посмотрел мне прямо в глаза и ответил: „Жизнь слишком коротка, Жан. Я свободен и потому делаю что хочу“. В этом был весь Рудольф».

Вероятно, в тот вечер он почувствовал, что его могла затмить английская королева.

Однако Рудольф напрасно старался делать вид, что равнодушен к светским приемам. Он любил быть в центре внимания. Он любил обольщать, а не просто нравиться. И он получал удовольствие в культивировании дурных манер. На обеды в свою честь Нуреев приходил с опозданием, да еще в компании с десятком приятелей, которых никто не ждал. Он не извинялся и не представлял своих друзей хозяевам. Но всегда вставал, чтобы поприветствовать VIP‑персон. Уделив минуту для обмена любезностями (если из человека можно было извлечь хоть какой‑нибудь личный интерес), он сразу же отворачивался. «Рудольф полагал, что он солнце, вокруг которого должны вращаться все остальные, — сказал Жан‑Клод Бриали. — Это вообще свойство очень больших артистов, звезд. Например, Мария Каллас всегда говорила только о себе. А французская актриса Габриель Режан, делившая славу с Сарой Бернар, могла сказать так: „Вокруг меня туман… туман… туман…“».

Король‑Солнце, Нуреев знал, что он излучал сияние, когда оказывался на публике. В ресторане все смотрели только на него. На любой вечеринке, на любом приеме он был в центре внимания. Таким образом, он продолжал играть свой спектакль. Это был такой непреодолимый нарциссизм.

У Нуреева нередко случались приступы одиночества. Он мог без предупреждения завалиться к друзьям, сказать общее «привет» и провести остаток вечера, не раскрыв рта, читая книгу или слушая пластинки. Виттория Оттоленги, балетный критик и друг Нуреева, рассказывая о нем, вспомнила несколько свободных дней, проведенных в его обществе: «Он не говорил ничего, погрузившись в чтение. В то время он увлекся мемуарами Гольдони, которые читал по‑французски. Он обожал его циничный юмор».

Бывало, пригласив к себе друзей, Рудольф мог внезапно уйти, чтобы посмотреть видео или поиграть на клавесине в соседней комнате. «Дайте одному побыть», — говорил он тем, кто стучал в его дверь, чтобы узнать, как у него дела, и позвать снова в гостиную. «Руди был чудовищно одинок. Но если он не выносил общества других людей, он все же хотел, чтобы они были где‑то рядом, у него дома, чтобы они производили какой‑то шум, чтобы у него было впечатление, что его дом не пустой», — делилась своими воспоминаниями Мари‑Клод Пьетрагалла.

Вызывающее поведение, основанное на неприятии других людей, у Нуреева, как ни странно, уравновешивалось странной потребностью в чьем‑то присутствии. Лучшей компанией для него всегда были танцовщики. В Парижской опере «он ждал только одного — чтобы танцовщики его любили, подходили к нему, расспрашивали… Но он наводил на них страх, люди с трудом могли его понимать, выносить его непредсказуемый и мрачный характер», — свидетельствует Николь Гонзалес.

Был ли счастлив Рудольф в своих турне «Нуреев и Друзья»? Турне — это особенный момент в жизни артиста. Все подчинено вечернему спектаклю, артисты бок о бок проводят двадцать четыре часа в сутки… Обстановка вполне благоприятная для излияния чувств. По всем признакам Рудольф наконец‑то создал свою маленькую семью. Группа артистов (не более десяти человек), набранных им самим, артистов, которым он в самом деле хотел подарить свою дружбу.

Очень любознательный, Нуреев не довольствовался только лишь присутствием этих счастливчиков. Он постоянно увлекал их в свои внебалетные приключения. «Он мог сделать огромный крюк, чтобы посмотреть какую‑нибудь церковь, или музей, или город, — вспоминала Мари‑Кристин Муи. — Для него это был своеобразный способ не остаться одному. Посещение музея было предлогом, чтобы побудить нас остаться с ним». Иногда расписание поджимало. «Сколько раз Рудольф добивался, чтобы музей или церковь открыли для него ночью, после спектакля!» — говорила Элизабет Платель. Луиджи Пиньотти не может забыть марафонского забега в Италии, полностью спланированного Рудольфом: «Завтрак в Риме, обед во Флоренции, ужин в Венеции… Шарль Жюд без сил спал прямо в машине. А Рудольф ликовал».

Новым танцовщикам, имевшим горячее желание работать, Нуреев готов был многое дать от себя. Поставить свое имя в афише с молодыми, никому не известными артистами — на это немногие решались. Такая практика принятия в свой круг молодых была показателем не только великодушия Нуреева, но и умения угадать звезд завтрашнего дня. И все же в чем‑то Рудольф лукавил. Для него важно было доминировать над юным поколением, к которому он относился очень ревностно. Как об этом сказал Ги Варейлес, танцовщик Парижской оперы, в то время представитель профсоюза, настроенный к Нурееву враждебно: «Руди любил сильные личности, но надо было, чтобы они чувствовали себя приниженными, чтобы он мог лепить их по своему усмотрению».

Властелин по натуре, Нуреев оставался таким по отношению к другим всю свою жизнь. Но, вероятно, была одна личность, которую он не мог обуздать, — он сам. Хорошее название для будущего исследователя — «Нуреев и его демоны»!

В октябре 1987 года Рудольф танцевал «Весну в Аппалачах» Марты Грэхем на гала‑концерте в пользу американской балетной труппы. Тогда он делил сцену с Михаилом Барышниковым, своим вечным соперником. Затем был устроен ужин в шикарном отеле на Манхэттене. Были приглашены все спонсоры этого вечера, которые могли наслаждаться обществом звезд. Рудольф должен был сидеть напротив Марты Грэхем. Это его устраивало, он питал к ней огромное уважение и даже собирался показать один из ее спектаклей на сцене Парижской оперы. Но Марта, поскольку он не обратился к ней ни с единым словом, решила пересесть, чтобы поболтать с более общительными гостями. Увидев, что Марта покинула свое место, Рудольф впал в ярость. Выскочив с криками из‑за стола, он ушел из отеля. На этом его отношения с Мартой прервались. Она умерла через четыре года, так и не предоставив Опере даже небольшую свою постановку. В тот вечер Нуреев мог пенять лишь на своих демонов. Тех самых, что помешали ему держать нервы в узде.

Очень часто агрессивность Нуреева била через край и принимала совсем уж неприемлемые формы. Самым ярким примером служит пощечина, которую он дал однажды знаменитому Мишелю Рено, преподавателю балетной труппы. Это случилось в июле 1984 года. Нуреев, назначенный руководителем балетной трупы в сентябре 1983 года, брал у Мишеля уроки. Однажды Мишель предложил ему, помимо прочих упражнений у перекладины, сделать дегаже (отвод ноги) со ступней flex (пальцы ног кверху, а не вниз, к полу, как требует классическая традиция). Нуреев, привычный к большему классицизму, авторитарно заявил: «Это не танец! Это гимнастика!» Мишель не прислушался, полагая, что хозяин на уроке он сам. Нуреев разозлился, что с ним не посчитались, отошел от перекладины, приблизился к Мишелю и ударил его по лицу.

Шок!

Прекращение занятия!

Рентгеновский снимок показал небольшое повреждение челюсти. Рено подал иск на возмещение морального ущерба, а кордебалет обратился с требованием отстранить Нуреева от должности. Был судебный процесс, и импульсивный Нуреев его проиграл. Ему присудили штраф — шестьдесят тысяч франков в пользу потерпевшего. По иронии судьбы через год Мишель Рено передал эту сумму Школе танца, возглавляемой Клод Бесси, с которой у Нуреева было вечное противостояние.

За десять лет до этого Нуреев разгромил в приступе ярости коридор за кулисами. В тот сезон он танцевал с труппой Национального балета Канады. Однажды в Государственном театре Нью‑Йорка он исполнял роль принца в «Спящей красавице» и заметил, что прожекторы, которые должны были следовать за феей Карабос, не поспевают. Нуреев разозлился и не вышел на сцену в тот самый волнующий момент, когда должен был нежным поцелуем пробудить принцессу Аврору от столетнего сна. Луиджи Пиньотти, присутствовавший в зале, сразу понял, что происходит что‑то из ряда вон выходящее, и поспешил за кулисы. «Рудольф был в коридоре, ведущем к грим‑уборным. Он кричал, все крушил, срывал со стен рамы. Ворвавшись в свою гримерку, он в буквальном смысле слова разгромил ее. Работники театра и артисты были в ужасе, не зная, что делать. Я вошел в уборную, чтобы успокоить его. Он кричал и в то же время рыдал. Он не понимал, почему люди так плохо выполняют свою работу. Сам он посвящал себя работе без остатка и полагал, что и другие должны делать так же. Задетый за живое, он уронил голову мне на грудь и так постепенно начал успокаиваться. У Рудольфа энергия била через край и порой приводила его в неистовство».

Нуреев был невыносим, перед тем как выйти на сцену. В театр он приезжал очень поздно, разогревался в последнюю минуту, чем приводил в ужас свое окружение. Он был груб с гримером, выражал недовольство костюмом, балетными туфлями, да чем угодно. «Ему необходимо было пребывать в раздражении. Ему необходимо было, чтобы кровь забурлила, чтобы на сцене он мог взорваться, — говорил впоследствии Робер Данвер. — Такая у него была манера подготовить свое тело. Но это всегда переливало через край. К тому же он и нас втягивал в нервозность. Он фактически использовал нас, чтобы разогреться самому и чтобы нас разогреть перед спектаклем».

И однако же Нуреев страшился этих проявлений. Ведь он знал, что не в состоянии сдержать себя. В борьбе против других, против любых правил он был прежде всего в борьбе с самим собой. Темы физического насилия он старался избегать. Своему другу Виттории Оттоленги, спросившей его однажды об этих грубых выходках, он ответил, очевидно пытаясь защититься: «Слава богу, есть хоть немного темперамента! Хоть немного страсти! Без страсти, которую мы испытываем к разным вещам, это не жизнь, а существование…». Через некоторое время он признался той же Виттории: «Я уязвим, я очень уязвим…»

А может, вспышки гнева у Рудольфа были свидетельством его душевной болезни? Жан‑Люку Шоплену, главному администратору балетной труппы Парижской оперы, которого он сам пригласил в 1985 году и с которым был в хороших отношениях, Нуреев однажды доверительно признался: «В моей семье было много душевных болезней…» Шоплен подтверждает: «Рудольф боялся самого себя. Он знал, что его инстинкты могли завести куда угодно. И броски термоса были способом помешать себе зайти слишком далеко».

Попытка направить в нужное русло свои эмоции была бы поступком взрослого человека, но она так и не была предпринята. Марго Фонтейн, испытывавшая к Рудольфу настоящую привязанность, сама однажды резюмировала его характер следующими словами: «Артистически Рудольф очень зрелый человек, но эмоционально — совершенно незрелый» , и все приведенные факты это подтверждают. Нуреев очень рано стал взрослым и очень скоро — знаменитым, его жизнь была такой и никакой другой. На самом деле у Рудольфа просто не было времени вырасти по‑настоящему.

До самых последних дней Рудольф по сути оставался маленьким Рудиком, который был бесконечно одинок. Он был способен завопить, чтобы обратить на себя внимание, или подраться с тем, кого считал своим врагом. В 1968 году, в разгар войны во Вьетнаме, интервьюеру одной американской газете он говорил, что «люди привыкли драться, и это их право, это у них в крови. Люди — как животные. Молодые парни подрастают и должны, как тигры, точить свои когти. И надо, чтобы они это делали, чтобы они дрались… Именно поэтому придуманы войны…». И дальше он утверждает: «Мне вот этого не надо. Я нашел, как подавить свои инстинкты, может быть, не все, но во всяком случае, большую их часть. Я их оборачиваю во что‑то созидательное, а не разрушительное».

Несомненно. Но все же какая‑то часть его оставалась саморазрушительной. Потому что некоторые его неосознанные стремления, о которых сам Рудольф был прекрасно осведомлен, так и не удалось усмирить, и он навсегда остался этаким неуправляемым ребенком. Способным и в пятьдесят лет дать кому‑то пинок под зад, как мальчишка, швырнуть оказавшийся под рукой предмет, а потом собирать обломки или, сконфузившись, подойти к жертве и расцеловать ее. Когда ему было далеко за двадцать, он коллекционировал электрические поезда в своем огромном лондонском доме и с удовольствием играл на досуге. Как ребенок, Нуреев говорил кое‑как и писал с орфографическими ошибками (вот почему он никогда никому не писал писем!). Как ребенок, он шел к тому, кто дарил ему больше подарков, и, как ребенок, употреблял бранные слова, чтобы посмотреть на реакцию окружающих. Этого избалованного ребенка никогда не наказывали. Он был в почете, он был знаменит, он был всесилен. Но за это он дорого заплатил.

Репортеру «Эсквайра», спросившему его в 1968 году, что для него является наиболее трудным, Рудольф ответил с редкой откровенностью: «Жить с самим собой. Когда я работаю, я счастлив. Но между двумя ангажементами я разваливаюсь. Я совершенно разрушен. Я невыносим. Я становлюсь словно пьяным. Не знаю сам, что с собою делать…» «Часто ли вы думаете о самоубийстве?» — последовал следующий вопрос. «Каждый день», — сказал Рудольф.

В своем личном зеркале Нуреев видел отражение асоциального и уязвимого человека, который так и не вырос. Он так и остался навсегда советским татарчонком, таким непослушным, но горячо любимым своей матерью. Почему он не шел на уступки? Потому что не хотел. Потому что не умел. Это порой было для него мучительно. Но таковы правила жизни. Ну и пусть его выходки кому‑то не нравились, зато он был честен перед собой.