— Молодой человек! Или вы станете великим танцовщиком, или… неудачником. И очень велик шанс, что вы станете танцовщиком‑неудачником…
Когда Рудольф Нуреев выслушал приговор Веры Костровицкой, он сразу понял, что радоваться рано. Конечно, грозный педагог Художественного училища все‑таки порекомендовала принять его, но… пришлось все начинать сначала.
Новичку семнадцать лет, технический багаж у него невелик, и ему надо любой ценой убедить всех, что танец — это его призвание. Однако Рудик горит желанием преуспеть. И… он знает, что ничего не знает. При этом он ни на минуту не усомнился в том, что наделен уникальным дарованием. «Я достоин этого места — и докажу это» — такова была его позиция.
Чтобы заявить о себе, пробиться в число лучших, Нурееву пришлось попотеть. Попав в класс Александра Пушкина, он очень скоро понял, что не на высоте. Сокурсники однажды подвели его к зеркалу в балетном классе и цинично сказали:
— Да ты посмотри на себя, Нуреев… Ты никогда не сможешь танцевать. Это невозможно. Ты не создан для этого. У тебя ничего нет. Ни школы, ни техники. Как ты можешь претендовать на то, чтобы серьезно работать?
Следует уточнить, что через две недели после начала занятий Нуреев попросил перевести его на другой, более высокий уровень. Изначально директор училища Валентин Шелков взял его в свой шестой класс, но Рудольф посчитал, что программа шестого класса для него уже пройденный этап. Сыграло свою роль и то, что юноша не выносил удушающего презрения, которое буквально излучал Шелков. Кроме того, останься он у Шелкова, по окончании учебы ему грозила бы армия, и тогда вся карьера полетела бы к черту. Он потребовал у директора перевести его в восьмой класс, к Пушкину. Вы еще не поняли, что произошло? Через две недели после зачисления в училище мальчишка из провинции осмелился бросить вызов новой власти, не такой, как отцовская, с риском быть исключенным. Но, проявив настойчивость и даже определенную наглость, он дошел до конца и добился своего!
Александр Иванович Пушкин не сделал большой карьеры танцовщика, но был великолепным педагогом. Он сразу сообразил, как подобрать ключик к этому нескладному заносчивому парню, который, казалось, открывал рот лишь для того, чтобы бросить язвительное замечание в чей‑то адрес. А начал он с того, что… не смотрел на своего ученика. Уязвленный, Нуреев отбросил амбиции и стал в точности выполнять все указания учителя.
Шаг за шагом, терпеливо и неспешно Пушкин заставлял Нуреева заучивать движения, развивать мышечную память, при этом ничего не навязывая в приказном порядке. У Пушкина была индивидуальная система упражнений для каждого ученика. «Он предлагал комбинации, адаптированные к возможностям каждого из нас, — вспоминал позже Нуреев. — Эти связки нас так захватывали, что мы испытывали от танца безумное удовольствие. […] Он не заострял внимание на наших недостатках, не пытался заново выстроить наши индивидуальности, но уважал личность каждого и хотел, чтобы своему танцу мы придавали неповторимую окраску». Для норовистого паренька из Уфы такая методика была самой подходящей.
Нуреев, можно сказать, с аппетитом поглощал многочисленные учебные предметы. Занятия, как правило, начинались в восемь утра. Сначала — двухчасовые лекции по истории искусства и литературе. В полдень — урок классического танца, который продолжался более двух часов. Затем часовой обеденный перерыв, и в училище возобновляются занятия. С 17 до 19 часов — характерные (народные) танцы (самый любимый предмет Нуреева). Раз в неделю — урок фехтования. Как видите, дни очень насыщенные, но молодой человек горел беспримерным желанием учиться.
В Уфе Нуреев считал, что в танце техника не главное. Однако теперь его отношение к технике резко изменилось. Его цель — довести до автоматизма каждое движение. Вечером, после десяти часов занятий, Рудик изводил своего соседа по общежитию, вытаскивая того из постели и рассказывая ему о разученных за день па. Он мог бы и показать их, но крохотная площадь комнаты не позволяла сделать это.
Нуреев быстро пошел в гору. Через два года он уже мог танцевать сложные вариации из классического репертуара. В мае 1958 года с па‑де‑де из «Корсара» он победил в престижном Международном конкурсе артистов балета в Москве. Овации были такими, что Рудольф несколько раз выходил на бис. За кулисами — впервые в жизни — он принимал поздравления. «В тот вечер я испытал на сцене потрясающее, ни с чем не сравнимое удовольствие. Когда Владимир Васильев, надежда Большого театра, подошел сказать мне, что я его покорил, все во мне перевернулось. Никто еще не делал мне такого комплимента».
Вы еще не забыли о сложном характере Нуреева? Если он и вызывал восхищение, то только в танце. Его танец был идеален (или почти идеален, учитывая, что Рудольф пока только постигал высокое искусство), но вот поведение по‑прежнему оставалось проблематичным. В Ленинграде, также как и в Уфе, он не мог ужиться с кем бы то ни было. Нуреев не уважал сокурсников, считал безнадежно ленивыми, а себя неизменно ставил выше других. Так, он категорически отказывался поливать пол в балетном классе перед уроком, в то время как по сложившемуся обычаю этим должны были заниматься именно новички. Однажды он репетировал в классе один и, не раздумывая, запустил стулом в тех, кто попросил его освободить помещение. Ему нетрудно было сделать это, так как физически он был очень крепок.
Понятно, что странный юноша из Уфы не был избавлен от обидных насмешек. Пример другим показывал Шелков. За глаза он называл Нуреева «никчемным провинциалом, взятым из жалости». Пушкин впоследствии рассказывал Нурееву, что перевод из шестого класса в восьмой директор сопроводил словами: «Даю вам этого одержимого идиота. Парень он неприятный и не очень умный, да и в танце ничего не понимает».
Многие ученики открыто насмехались над сильным татарским акцентом Нуреева, над его «деревенским» видом, над его поношенной одеждой — «невзрачной», как напишет впоследствии Никита Долгушин.
Все эти выпады объясняются тем, что Нуреев, по сути, вторгся в Ленинград, поправ сложившиеся законы. В училище Кировского театра, управляемом жесткой рукой, 80 процентов учащихся были русскими, и все — выходцами из более образованного слоя общества, нежели то, в котором рос Нуреев. Для многих это действительно был шок: вдруг появляется молодой татарин с необычной внешностью: слегка раскосые глаза, высокие скулы, мясистые губы; тело далеко не идеальных пропорций; по‑русски говорит с сильным акцентом; к классическому танцу еще мало приучен — и вот это «чудо» начинает претендовать, чтобы устанавливать свои порядки! Вдобавок ко всему несдержанный на язык юноша в запале мог крикнуть своим товарищам: «Вам не нравится, что я татарин? Но татары некогда подчинили себе русский народ, и я научу вас считаться со мной!» Выглядело это не слишком красиво, и на Нуреева быстро навесили ярлык дикаря.
Мало кто знал, что юноша невыносимо страдал от унижений, страдал до такой степени, что всякому общению предпочитал гордое одиночество. Впрочем, несмотря на импульсивные вспышки вроде той, о которой я рассказала выше, он был немногословен. По причине простой, но для него, несомненно, драматической, которую открыл спустя много лет своей подруге Любе Мясниковой, когда ненадолго приезжал в Ленинград. «Рудик признался мне, что в то время старался не раскрывать рта, дабы не выдать свое провинциальное происхождение», — вспоминает она.
Обуреваемый пока еще не реализованными творческими желаниями, Нуреев был выше реального мира, парил над ним, а может, просто выпал из него. Он действительно не знал элементарных правил хорошего тона. Он торопился успеть на поезд своей судьбы — и в спешке не научился жить в обществе. Но ведь этому его никто и не учил. Пушкин, его любимый преподаватель, у которого он даже жил одно время, развивал его способности, но не вводил в жизнь группы. Во всяком случае, если попытки и предпринимались, они не увенчались успехом…
Однако Рудольф, как настоящий артист, умел быть и совершенно другим. Личность, состоящая из контрастов, он мог быть и ангелом, и демоном. Но ангельские крылья прорастали у него только за стенами училища.
В доме у Ксении и Александра Пушкиных он чувствовал себя «словно на островке безопасности». Эта пара, любезно приютившая его, часто приглашала к себе гостей. Нуреев жадно впитывал в себя умные разговоры. Однако и друзья Пушкиных были восхищены живым умом «провинциала», его явной тягой к прекрасному. (Впоследствии Нуреев воссоздаст у себя дома в Париже похожую атмосферу — атмосферу дружеского, непринужденного общения; на вечера к нему будут приходить лучшие из лучших, настоящие звезды.)
В лице Ксении и Александра Пушкиных Рудик Нуреев, выходец из простой семьи, более того — из семьи татарской, нашел себе приемных родителей. У них дома он был на особом положении. Бытовыми и прочими проблемами занималась Ксения, и она позволяла своему любимцу все. В том числе спать на супружеской постели. Позднее по Ленинграду поползли слухи, что отношения Рудольфа и Ксении выходили за рамки дружеских и уж тем более отеческих. Бывшая балерина Кировского театра, «мужеподобная и агрессивная», как говорили о ней недоброжелатели («Какой разительный контраст с ее тихим и спокойным мужем!»), имела сильное влияние на Нуреева. Вот как об этом вспоминает Михаил Барышников: «Когда люди его задевали, а таких было немало, она всегда бросала ему: „Быть равнодушным — это не так уж и плохо. А точнее сказать — это очень хорошо“. По существу ее слова означали: „Не обращай внимания на этих негодяев!“». Уроки Ксении Пушкиной не прошли даром: Нуреев никогда не будет обращать внимания на «негодяев». Впрочем, и на других тоже.
Несмотря на замкнутость Нуреева, вне Кировского театра у него появились несколько друзей, правда, не имевших отношения к балету. С ними он чувствовал себя комфортно: его уважали, его не поносили, ему не завидовали. В узком кругу он мог ненадолго отбросить свою непомерную гордыню и даже проявить смирение, которое, оказывается, пусть и в зачаточном состоянии, все же присутствовало в его характере. Ленинградские друзья Нуреева, молодые и не очень, были высокообразованными людьми, они ввели его в мир литературы и современного искусства. На импровизированных поэтических вечерах часто засиживались до утра, и надо признать, что самым ходовым напитком на таких вечерах был вовсе не чай, а водка. К числу близких друзей Нуреева относилась Тамара Закржевская, студентка‑филолог; иногда она приглашала Рудольфа на лекции в университет. Студенты‑физики Леонид Романков и его сестра‑близнец Люба взахлеб рассказывали юноше о Хемингуэе, Олдингтоне, импрессионистах. «Рудольф нас слушал, но почти ничего не говорил.
Он с жадностью тянулся к новому. Его в то время отличала необычайная скромность. Он говорил нам, что завидует. Чему? Культурной среде, в которой мы росли», — вспоминал Леонид. Люба Романкова заметила, что Нуреев избегал политики. «Эти темы часто возникали за ужином. Но Рудольф всегда молчал. Его это совершенно не интересовало».
С друзьями Рудольф отдыхает душой, но источник внутренней радости для него по‑прежнему один — танец. В стенах училища он испытывает противоречивые чувства — настоящее счастье, когда танцует, и… беспредельное одиночество.
Однако нельзя сказать, что одиночество его удручает, — он познает «глубокий вкус к одиночеству». Поступив в училище и поселившись в общежитии, он передвинул свою кровать за шкаф, чтобы отгородиться от соседей по комнате. Для себя юный татарин решил, что никогда не будет вставать с ними одновременно, «дабы не пришлось вместе завтракать». Однажды вечером он выгнал из комнаты девятнадцать (!) своих сокурсников. Когда комендант общежития, привлеченная шумом в коридоре, пришла и открыла дверь, она обнаружила Рудольфа, в одиночестве лежащего на кровати и слушающего симфонию Бетховена!
Музыка — вторая страсть Нуреева. Он проводил долгие часы в нотном магазине и брал бесплатные уроки у аккомпаниатора Малого театра. Он открыл для себя Моцарта, Шумана, Бетховена и Баха, который станет его любимым композитором. Вернувшись в общежитие с десятком партитур под мышкой, он разбирал на пианино то, что мог, или просил кого‑нибудь из соседей помочь ему в этом. Учится самому, учиться у других — так было и будет всегда…
Музыка служила идеальным фоном для жизни вне общества. Нуреев часто посещал концертные залы, где испытывал, по его собственным словам, «чистую радость и какое‑то удивительно болезненное удовольствие».
Вообще, Нуреев редко допускает подобные интимные откровенности. В своей автобиографии он лишь вскользь упоминает, что ему приходилось переживать серьезные депрессивные моменты. Я бы назвала их моментами слабости, спрятанными за маской цинизма — защитной, но и разрушительной одновременно.
По натуре Нуреев асоциален и одинок, он и в самом деле не создан для жизни в обществе. Еще меньше — для жизни в коммунистическом обществе…
Его воинствующий индивидуализм очень скоро становится провокационным. Не стоит забывать, что речь идет о советской России пятидесятых годов. После смерти Сталина и короткой борьбы за власть бразды правления взял в свои руки Никита Хрущев, и не просто взял, а подверг критическому анализу деятельность своего предшественника. Однако говорить о десталинизации умов пока еще не приходится. Политическая оппозиция режиму в те годы отсутствовала, зато слежка и доносы на подозрительных лиц, неприятие тех, чей голос звучал не в лад с другими, были вполне обычным явлением.
Советские люди часто поддерживали коммунистические организации (партию и комсомол) с единственной целью — не навлечь на себя неприятности. А как в такой ситуации вел себя Рудольф Нуреев?
Сын убежденных коммунистов (Фарида тоже была членом партии) решительно отказался вступать в комсомол. Комсомольцы Кировского театра настойчиво зазывали его на свои собрания, но Рудольф не хотел к ним присоединяться. Вот его собственные слова: «Все комсомольцы одеваются, думают и говорят одинаково. С того момента, когда я стал что‑то соображать, я раз и навсегда решил, что для меня невозможно присоединиться к ним». Стать членом партии, минуя комсомол, он бы не смог, да и не рвался туда, хотя в те годы членство в КПСС давало многие привилегии. Беспартийные не вызывали доверия, и им не было дороги в профессии. Впрочем, Нуреев почти не пострадал из‑за своей позиции. КГБ и Кировский театр работали тогда в тандеме — «опасным индивидуалистам» выезды за рубеж, особенно в капиталистические страны, были заказаны. Но талант есть талант — на сцене Кировского Нуреев будет танцевать гораздо чаще, чем обычно доверяют начинающему артисту. Любой другой советский человек, будь он «конформистом» и «подстрекателем», давно бы уже имел неприятности. Но артист, а тем более артист талантливый, всегда может рассчитывать на свою растущую славу.
Рудольфа Нуреева приняли в Кировский театр в 1958 году с распростертыми объятиями. Сразу по окончании училища он был назначен солистом. Такой же чести была удостоена его партнерша Алла Сизова, а раньше — Михаил Фокин и Вацлав Нижинский. Кировский Нуреев выбрал сам — аналогичные предложения поступали из Большого театра и Музыкального театра им. Станиславского и Немировича‑Данченко в Москве.
Нуреев проработал в Кировском всего три сезона. Но эти три сезона принесли ему громкую славу, о которой западный мир… почти ничего не знал. На Западе до сих пор считают, что это они в 1961 году открыли Нуреева — «нового Нижинского». Но повторяю — в Советском Союзе Нуреев был уже знаменит. В балетных кругах говорили только о нем.
Три сезона — семнадцать партий. А сколько спектаклей? Если исключить гастрольные выступления, на сцене Кировского Нуреев станцевал примерно тридцать раз, может, немного больше. Итак, десять спектаклей в сезон. Сейчас кажется — до смешного мало. Но Нурееву двадцать, а в те годы артистической молодежи надо было дожидаться своего часа, поскольку приоритет отдавался более опытным танцовщикам. Но Нуреев был на особом положении, о чем он и сам говорил впоследствии.
Буквально через месяц после окончания училища ему была поручена первая большая роль. В «Лауренсии» в 1958 году он танцует Фрондосо, испанского крестьянина‑ревнивца, готового убить своего соперника. Эту очень выигрышную роль, с большим количеством характерных танцев (например, с кастаньетами), предложила ему Наталия Дудинская — блистательная Лауренсия. Приме было уже сорок шесть, она была замужем за Константином Сергеевым , руководителем балетной труппы театра. Танцевать с Дудинской — огромный риск для Нуреева, но, с другой стороны, ему оказали доверие, и он справился.
Давно уже сцена Кировского не видела такого пылкого Фрондосо. «Это было как извержение Везувия…» — вспоминал Саша Минц, сокурсник Рудольфа. В вечер дебюта все единодушно признали: в Кировском взошла новая звезда. «Нуреев был совершенно органичен в своей виртуозности, — отмечала критик Вера Чистякова. — Его юношеская пылкость электризовала зал». А что же сама Дудинская, от одного слова которой в театре зависело очень многое? На следующий день она сказала, что увидела в Нурееве не только великого танцовщика, «но также и великого актера».
Затем он исполнил роль чабана Армена в балете «Гаянэ» Арама Хачатуряна. Его партнерша — Нинель Кургапкина (как и Дудинская, она была старше Нуреева; разница в возрасте составляла девять лет). «Мы работали самозабвенно, — вспоминает Кургапкина. — Нуреев быстро все схватывал. За две недели он выучил роль, которая отнюдь не была простой. Но он был прирожденным танцовщиком».
Ленинградская публика была покорена прыжками Нуреева, его виртуозностью, безупречной техникой, но еще больше — его драматическим талантом. В «Гаянэ» татарин Нуреев был в своей стихии, он привнес в балет подлинно восточный дух.
Публика рукоплескала, но Нурееву хотелось доказать, что он способен быть и романтическим танцовщиком. В Кировском многие сомневались, что из татарина можно сделать принца. Однако уже в следующем сезоне Нуреев прощается с ролями крестьян и невольников (он блестяще танцевал па‑де‑де в «Корсаре») — теперь ему смело поручают лучшие роли репертуара.
Нурееву всего двадцать один, а он уже задействован в «Баядерке» и «Жизели», — вот настоящее признание таланта! В адановской «Жизели» Нуреев воодушевляет публику до такой степени, что уже в первом акте ему аплодируют стоя! «Жизель» 1959 года вообще была необычной, потому что впервые руководство Кировского решилось выпустить на сцену сразу двух молодых танцовщиков — Ирину Колпакову и Рудольфа Нуреева.
…В тот вечер, 12 декабря 1959 года, в «Жизели» предстал совершенно новый принц. Не ветреный аристократ, приударивший за наивной пейзанкой, которая потеряла рассудок, узнав, что у него есть невеста, а человек, познавший настоящее чувство. Но… Альбер боится своих чувств, вот почему трагедия, разворачивающаяся в первом акте (безумие и гибель Жизели), неизбежна. Принц потрясен и убегает не столько из малодушия, сколько желая скрыть свой ужас. Во втором акте он приходит на могилу Жизели. (Надо было видеть Нуреева, закутанного в длинный черный плащ, с охапкой белых лилий в руках! Боже, какое страдание отражалось на его лице…) Альбер пытается сделать невозможное: воскресить девушку, которая — единственная! — могла бы стать смыслом его существования. У него появляются видения, его окружают девушки‑виллисы, преждевременно ушедшие из жизни из‑за несчастной любви; бесплотная Жизель — Колпакова парит над сценой; она прекрасна, как никогда. «Нуреев, одержимый страстью, танцевал будто в трансе. Казалось, что к концу спектакля он уже не мог управлять своими движениями. Его прыжки постепенно теряли высоту, руки опадали, жизнь уходила из его тела на наших глазах». Это был триумф!
В следующем, 1960 году Нуреев танцевал цирюльника Базиля в «Дон Кихоте» А. Ф. Минкуса, также он вводился на роль принца Дезире в «Спящей красавице» П. И. Чайковского; оба балета в постановке великого Мариуса Петипа.
Рудольф не переставал удивлять публику. В последнем акте «Баядерки» (роль воина Солора, влюбленного в танцовщицу Никию) он исполняет знаменитые двойные ассамбле , а в вариации второго акта «Жизели» — бесподобные антраша сис . Эти нововведения вызвали бешеную ярость многочисленных пуристов Кировского, вынужденных признать, однако, что Нуреев — Солор и Нуреев — Альбер на сцене весьма убедителен.
Нуреев внес в Кировский театр еще одно фундаментальное новшество: он танцевал на очень высоких полупуантах. (До него мужчины пользовались четвертью пуантов.) Рудольф понимал, что так удлиняет свою фигуру (от природы у него были коротковатые ноги). Остается добавить, что новая манера танцевать моментально была перехвачена соперниками.
В своем артистическом диссидентстве Нуреев пошел еще дальше: он кардинально изменил сценический костюм. До него мужчины обычно танцевали в штанишках, скрывающих промежность. И вот однажды вечером без всякого предупреждения (об этом знал только костюмер) на сцену вышел Базиль, романтический герой «Дон Кихота», одетый… в обтягивающее трико, что многим показалось совершенно неприличным. За кулисами поднялась паника. Нурееву велели одеться, но он отказался и… выиграл партию. Очень скоро все поняли, что молодой танцовщик был прав: в трико бедра освобождаются, что позволяет без искусственных затруднений выполнять сложные движения, ноги кажутся длиннее… Нижинский, допустивший подобную провокацию, в 1911 году был изгнан из Мариинского театра, но Рудольфа Нуреева никто и не думал выгонять.
Известно, что для «Жизели» Нуреев сам подбирал варианты костюмов. Воспользовавшись фотографиями из профессиональных западных журналов, он набросал камзол для Альбера и показал свой рисунок главному костюмеру Кировского театра. Пожелания танцовщика были учтены. В «Баядерке» он отказался от индийских шароваров, стилизованных, но тяжелых, и в третьем акте, когда Солор, забываясь сном, видит погибшую Никию, предстал в трико и ярко‑синей тунике, полностью открывающей бедра. «На сцене он создавал впечатление полета сквозь тени», — вспоминала его Никия, Ольга Моисеева.
Вполне логично, что молодая звезда Кировского готов отстаивать собственное правило: артист не должен механически исполнять предложенный ему рисунок роли — роль следует проживать, только в этом случае можно добиться успеха. Никто не мог помешать ему ввести новые па или модернизировать существующие, если это, конечно, не нарушало стилистику роли. В Кировском, где неукоснительно следовали традиции, подобный демарш не мог пройти незамеченным.
Однажды, будучи очень взвинченным, Рудольф резко заговорил с преподавателем в репетиционном зале:
— Вы не можете заставить нас танцевать, как сорок лет назад! Именно из‑за таких людей, как вы, классический балет умирает! Публика ходит в театр не для того, чтобы посмотреть на технически безупречный танец первого солиста, второго солиста и так далее… Публике нужны чувства! Перестаньте заставлять нас всех делать одно и то же, будто мы бесчувственные автоматы! Единственный способ сохранить искусство балета — это уважать нашу индивидуальность!
В зале, где было много народу, повисла мертвая тишина, тишина разрушительная, способная пошатнуть стены двухсотлетнего учреждения. Нуреев был убежден, что индивидуальность в искусстве всегда должна торжествовать над некими коллективными установками. Многие танцовщики думали также, но никто из них не решился излить свои чувства. Почему? Думаю, из атавистического страха.
Да, у Нуреева изначально был мятежный характер, но его протест связан даже не с этим. Когда Нуреев пришел в ЛХУ, ему было не всего, а уже семнадцать лет. Безусловно, он был талантлив, но у него не было багажа, который нужно было сохранять. У него не было школы, и Нуреев из своего временного отставания (к позднему вхождению в мир классического танца я бы добавила отсутствие настоящей культуры) сумел извлечь главный козырь — он стал новатором в балетном искусстве, он проложил в нем свою дорогу.
Стиль Нуреева нравился публике. Его горячность, его природная пылкость покоряли. У этого невысокого татарина была поистине кошачья грация!
После каждого выхода на сцену молодого бога забрасывали охапками цветов, что формально запрещалось (сцена должна быть чистой). Но понимающие билетерши Кировского смотрели на это сквозь пальцы. Нинель Кургапкина, танцевавшая с Нуреевым в «Дон Кихоте», вспоминала, как она умоляла своего партнера попросить фанаток бросать цветы только в финальном выходе. «Роз было так много, что я рисковала поскользнуться в конце сольной диагонали. Но Рудольф говорил, что не может контролировать своих поклонников. В следующий раз розы опять усыпали сцену. И я увидела, как Рудольф подбирает один цветок за другим, собирает все лепестки и только после этого скрывается в кулисе, чтобы уступить мне место…»
После спектаклей у служебного входа Нуреева караулили восторженные толпы. Его стали узнавать на улицах, в театрах, в кино. Разумеется, ему это нравилось. И разумеется, это не уменьшало его высокомерия. И так несдержанный на язык, он стал позволять себе еще больше. Нуреева нельзя было «пропесочить» на комсомольском или партийном собрании, но однажды его вызвали на художественный совет, чтобы указать на недопустимое для «советского артиста» поведение. Но вместо того чтобы извиниться и признать свою неправоту, Нуреев разразился речью… о рабском поклонении начальству в стенах театра!
Не могу не отметить, что в своей автобиографии он уделяет много места тому, как на него «клеветали», но при этом не допускает и мысли о том, что и сам иногда смахивал на клеветника… С той лишь разницей, что опускаться до разоблачительных писем и доносов было не в его правилах.
Очень скоро Нуреев стал ощущать себя диким зверем, загнанным в клетку. На репетициях, в общении с коллегами он был несносен, зато на сцене публика видела другого Нуреева.
Рано или поздно Нуреев пришел к выводу, что сцена Кировского мала для него. Голодному зверю хотелось посмотреть, что едят в других местах. И вот он отправился на охоту. В частности, стал изучать английский и даже съездил в Москву, чтобы познакомиться с американскими актерами, гастролирующими с бродвейским мюзиклом. Он вслух восторгался западной литературой, западной модой, западным образом жизни…
В Кировском начали проявлять беспокойство по поводу этих его «сомнительных пристрастий». Как только в Москву или Ленинград приезжала какая‑нибудь западная труппа, его поскорее отправляли в провинцию. Конечно, Нурееву это не нравилось. Однажды он вернулся с полдороги из одного очень трудного турне в глубинку, и… получил всего лишь нагоняй от начальства, что никак не отразилось на его карьере. Нуреев был брендом Кировского, поэтому его не могли уволить, и его выпускали за границу. (Слово «выпускали» западному читателю кажется странным, но в Советском Союзе было много невыездных артистов; Нуреев, к счастью, не относился к их числу.)
Во время гастролей в Вене непокорный татарин проскользнул в ложу Ролана Пети и прошептал ему:
— I see you again .
Возвращаясь из Австрии, труппа должна была сделать пересадку в Киеве. Нуреев тайком ушел, чтобы посмотреть собор Святой Софии, и отстал от поезда. Тотчас же по труппе пополз слушок: «Рудольф рванул обратно в Вену!»
16 июня 1961 года, когда Нуреев совершил настоящий побег, это всех застало врасплох, но никого не удивило.