Обещанный мальчик нашелся к апрелю. Он первенец нашего поколенья. Приехав из клиники через неделю, В квартиру он хлопоты внес и волненья. К Кайтановым гости несли поздравленья. Хозяин — уже не мальчишка влюбленный, Какие-то мучают парня сомненья, И веки красны после ночи бессонной. А Леле — худой, изменившейся сразу, С прозрачными розовыми руками — Все мнится: наполнен весь мир до отказа Бациллами всякими и сквозняками. Не сразу освоившись с новою ролью, Она не смогла, не сумела заметить, Что Колино сердце терзается болью, Что трудно ему и тревожно на свете. Вторую декаду туннели в прорыве. Так много трудились, так мало прорыли. Командовать сменой трудней, чем бригадой, — Поди разберись в этом сложном хозяйстве. Вдобавок Оглотков — зачем это надо? — Кайтанова обвиняет в зазнайстве. И всюду вредительство подозревает Трагический блеск в его медленном взгляде, — Он страшные заговоры раскрывает По два раза в день чуть не в каждой бригаде. А нынче придумал про Гуго и Фрица, Что были агенты они капитала. Извольте ответить за связь с заграницей; Дружить комсомольцу с врагом не пристало. Кайтанов отправился к дяде Сереже. Тот грустно промолвил: «Скажу тебе честно, Я верю вам всем, но Оглотков, быть может, Такое узнал, что и нам неизвестно». Не стоит рассказывать Леле об этом: Кормящая мать, ей нельзя волноваться. Эх, были бы рядом Акишин с поэтом И Слава — за правду бы легче подраться. Но нынче зачеты заели поэта, И едет Акишин над синью Байкала, Как принято — в волны швыряет монеты, Ныряет в туннели, пробитые в скалах. О Славе ни слуху ни духу; как прежде, Гадают товарищи, сбитые с толку. Лишь Леля в своей материнской надежде Твердит: «Ничего, человек не иголка». И вправду надежда — великая сила, В ней твердость мужская и девичья тайна, Она и меня для борьбы воскресила, Когда весь народ проходил испытанье. С надеждою и расстояния ближе, И если бы дать ей глаза человечьи, Она бы увидела утро в Париже. Наверное, утро. А может быть, вечер. Быть может, в то утро иль вечер весенний Прохладною набережной Аустерлица Идет человек. Отражаются в Сене Глаза его синие, словно петлицы Советских пилотов. Однако, пожалуй, Такое сравнение неуместно. Идет он вразвалку, размашистый малый, Простой человек, никому не известный. Пиджак на прохожем сидит мешковато, И плечи пошире, чем требует мода, Но это не хитрость портного, не вата, — Таким уж его сотворила природа. Он входит в, метро и с особым вниманьем На кафель глядит, на прожилки в бетоне. Он едет на станцию с гордым названьем «Бастилия»… Странно, что курят в вагоне. Плас-де-ля-Конкорд. Громогласный и гордый, Здесь шел Маяковский могучей походкой. А вот интересно, какие рекорды Французы поставили при проходке? В толпе по лицу его робко скользнуло Живое тепло неслучайного взгляда. Легко долетело средь шума и гула К нему обращенье: «Салют, камарадо!» На юг самолет отправляется скоро. Поедет он с чехом, мадьяром, норвежцем. Они называют его волонтером, Суровые люди с Испанией в сердце. Свобода не частное дело испанцев! Фашизм наступает на мир и народы. Спешат волонтеры в Мадрид, чтоб сражаться За правое дело, под знамя свободы. И только для нас остается загадкой Уфимцев с поступком своим величавым. И Коля, склоняясь над детской кроваткой, Решает: «Мальца назовем Вячеславом!» И теща не против, и Леля согласна, И Слава Кайтанов, единственный в мире, Из кружев своих заявил громогласно, Что он самый главный в их тесной квартире. Отец его стал молчаливым, суровым. Он мысли готовит к тяжелому бою, Пожалуй, пора ко всему быть готовым. Будь мужествен, что б ни случилось с тобою! Но где же наш Славка, красавец проходчик, Отчаянный аэроклубовский летчик? Ответа ищу я в завещанной книге, Страницы листаю в тревоге и жажде. И вдруг замечаю, что «Карлос Родригес» На сотой странице подчеркнуто дважды. Мне к сердцу прихлынула жгучая зависть. И я не страницы, а пламя листаю И вижу, как, в знойное небо врезаясь, Летит истребитель на «юнкерсов» стаю. Настала пора! И мое поколенье За мир и свободу вступает в сраженье.