ПОЭТЕССА НЕВЗОРОВА
Осень 1915 года в Одессе выдалась теплой. Война громыхала далеко — в Галиции. А здесь все как обычно — ветер гоняет пыль по улицам, снуют пролетки, пароходы в порту гудят тревожно. Стало больше на улицах людей в серых шинелях: солдат в фуражках набекрень, офицеров, что из штатских, вольноопределяющихся. И гимназисты попадались чаще — совсем маленькие, фуражки на ушах, прыщавые подростки и усатые старшеклассники.
На Большом Фонтане тихо — дачники разъехались, дома стоят заколоченные. В садах пахнет сухой землей и гнилыми фруктами. А как стемнеет — жутковато: невидимое море бьется в известняк, степной ветер шелестит в тополях, стучит ставнями в пустые окна.
Как стемнеет, собираются на Большом Фонтане поэты. Идут ощупью знакомой улицей от последней остановки трамвая, мимо пустых дач, летят, как мотыльки, к дому у самого моря, где свеча в окошке. Ждет их там Эллочка Невзорова, поэтесса восемнадцати лет с длинной золотой косой, большие голубые глаза на светлом личике.
В доме Невзоровой пахнет старыми книгами, потрескивает камин, большая керосиновая лампа вздрагивает под потолком, свечи оплывают на столах и на окнах. Пляшут тени на стенах, летают в густом воздухе мелко исписанные листочки и звучат стихи, то торжественные, то насмешливые.
Эллочка Невзорова встречает всех на пороге, лобызает в лобик, воркует по-своему, по-эллочиному:
— Здравствуй, парниша. Отряхнись. Вся спина у тебя белая…
Поэтов немного — пятеро, шестеро. Все влюблены в Эллочку Невзорову, а друг друга не любят, завидуют и ревнуют. Все молодые и из богатеньких. Федя Остен-Сакен самый старый, ему двадцать восемь. Монокль на муаровой ленточке, перстень-печатка на пальце. Свои стихи Федя Остен-Сакен печатает в типографии — маленькими книжечками с золотым обрезом. Вале Кашину — двадцать, он — студент, невысокий сутуловатый, глаза карие, умные. Стихи и новеллы пишет ровным почерком в пронумерованных тетрадочках. А Васе Лохницкому — восемнадцать, и он из всех самый талантливый. Перед войной успел поучиться в Германии, в Марбурге. Стихи пишет на клочках бумаги, рассовывает по бесчисленным карманам. Вытащит бумажку, повертит в коротких ручках, поморгает близоруко и запоет… Влюблен Вася Лохницкий в Эллочку до безумия. А она его мучает, издевается. Называет то Васисуалием, то Лоханкиным.
А сама Эллочка свои стихи читает редко. Обычно под утро, когда все уже устанут, выдохнутся, свечи догорят, и небо посветлеет в окнах. И в тишине вдруг раздастся чистый Эллочкин голосок:
Однажды вечером зажглись огни в большом доме в конце улицы. Несколько дней там убирали и чистили, привозили мебель на фурах из города. А потом появился хозяин — невысокий господин с седоватыми волосами бобриком. Эллочка столкнулась с ним на почте — он отправлял бандероль в Петербург. Она сразу узнала его — по фотографии на фронтисписе книги стихов. А когда он ушел, она попросила у служащего книгу записей и увидела написанное каллиграфическим почерком имя с завитушкой в конце.
Тем же вечером, когда собрались поэты, она объявила как бы невзначай:
— А вы знаете, кто поселился в Большой даче? Классик!
В тот вечер поэты стихов не читали. Тихо посидели, попили вина и рано разошлись.
Через неделю Федя Остен-Сакен и Валя Кашин напросились к Классику в гости. Приняли их в гостиной. Там было неприбрано: мебель в чехлах, книги в связках по всем углам. Вошла горничная, принесла чаю.
Классик полистал книжечки с золотыми обрезами, взял Валину тетрадку, открыл наугад, что-то прочитал, хмыкнул.
— Спасибо, друзья… Не смею задерживать… Извините за разгром…
И уже в дверях, пожимая протянутые руки:
— Я вам напишу… через недельку…
Валя получил записку по почте на третий день:
«Приезжайте в четверг, часам к шести…»
Классика Валя нашел в легком возбуждении — говорил Классик много и не всегда связно. Открыл шкафчик, налил себе стакан водки, выпил залпом. Усадил Валю в большое кресло, достал с полки тетрадочку. Стал читать вслух и комментировать:
— Вот это хорошо, здесь нужно усилить, а это убрать совсем…
Потом закрыл тетрадочку.
— А впрочем неплохо, очень неплохо… Оставьте это мне. Мы готовим альманах… Я выберу сам, что можно в печать…
Они вышли на веранду. Постояли молча, покурили. Классик сказал тихо:
— Спасибо вам, Валя. Теперь не так страшно уходить…
Валя вприпрыжку бежал по темной улице. Сердце у него колотилось радостно:
— Надо же! Классик благословил!
Остановился возле невзоровской дачи. Прошел сад. Дверь в дом приоткрыта, но голосов не слышно. В гостиной на полу — раскрытые книги, на столе — недопитая бутылка шампанского. Валя хотел позвать Эллочку, но голос у него осекся и он, стараясь не шуметь, пошел дальше. У дверей спальни он остановился, из спальни доносился стон. Тихонько отворил дверь и замер.
На кровати — Эллочка и Федя Остен-Сакен, голые. Эллочка лежала на животе, раскинув ноги, а Федя опускался на нее сзади. Валю они не заметили.
Валя постоял несколько мгновений, тихонько прикрыл дверь и ушел в густеющие сумерки.
А через несколько месяцев все разлетелось. Огненный смерч прошел по степи. Промелькнули, как в калейдоскопе, ряженые правители, а потом все улеглось, успокоилось. Стало серым, голодным и будничным. Кто смог — улетел. Исчез Классик из большой дачи, и долго носило его по свету, пока не прибило к колючим берегам Прованса.
А дачи на Фонтане оживали, селились в них люди из дальних станиц — по семье в комнате. И на невзоровской даче стало людно — жили там поэты и художники. У входа красовалась художественно исполненная вывеска: «МАРКСИСК — Марксистская коммуна свободного искусства».
Федя Остен-Сакен и Эллочка жили в маленькой комнатке на верхнем этаже. Федя днем спал, а вечером читал лекции о теории стихосложения. Эллочка работала машинисткой в Наробразе, и раз в неделю получала там продовольственный паек. Иных источников существования в коммуне не было.
Федю взяли под утро. Он спросонья долго не мог понять, что от него нужно людям в вонючих бушлатах. Долго читал ордер на арест. Эллочка тихо плакала.
Федю везли по городу в закрытом автомобиле. Потом повели по лестнице и заперли в подвале. Там было темно и душно. Кроме него там было еще человек двадцать, но лиц их Федя не видел. Он нащупал в кармане клочок бумаги и карандаш. Подержал карандаш во рту и стал что-то писать на бумаге.
Через два часа его вызвали на допрос. Он узнал следователя, это был Паша Вольский. Он раза два приходил к ним в коммуну, читал беспомощные романтические стихи. Федя обернулся. В углу, за письменным столом сидел Валя Кашин, что-то быстро писал в толстой книге.
Паша Вольский ходил по кабинету, говорил, что революция должна уметь защищаться. Валя Кашин скрипел пером.
Федю расстреляли на следующее утро. Вывели во двор, заставили раздеться. У стены их стояло человек десять, голых мужчин и женщин. Перед тем, как стрелять, завели мотор мотоцикла.
Когда трупы грузили на фуру, из мертвой Фединой руки выпала сложенная бумажка. Острым каллиграфическим почерком на ней было написано сто раз: «И. Остенъ-Сакенъ».
А Эллочка была рядом — за забором. Слышала, как надрывно залаял мотоцикл, видела, как тяжеловоз вывел из ворот покрытую брезентом фуру. Стояла неподвижно, как вкопанная. Услышала, что ее зовут. Обернулась. В конце улицы — Вася Лохницкий, нелепое желтое пальто, рот закрыт шарфом. Эллочка прижалась к нему, он гладил ее волосы. Эллочка бормотала сквозь рыдания:
— Васисуалий… Жуть! Жуть! Жуть!
Через два месяца Эллочка с Васей перебрались в Москву. В Москве было тепло и безалаберно. Коробки фабрик-кухонь прорастали сквозь россыпь особнячков.
Устроились в газету «Гудок» — помогли одесские связи. Вася сочинял стихи по случаю красных праздников, Эллочка стучала на машинке в секретариате. Друзья подыскали им и комнатку — в запутанной коммуналке на Чистых Прудах, Эллочка прозвала ее Вороньей Слободкой.
Вася днем валялся на продавленной кушетке, смотрел в потолок, шевелил губами. Сочинял он по ночам, сидел, сгорбившись, за столиком у окна, покрывал вязью строчек измятые бумажки. Иногда вдруг начинал читать вслух, нараспев — будил Эллочку. Ей хотелось спать. Она с трудом разбирала сложные сочетания звуков. Но сон проходил, и звуки завораживали. Вася замолкал, но звуки еще долго гудели у нее в голове. Эллочка подбегала к Васе, целовала его впалую грудь:
— Ты гений, Васисуалий, ты гений!
Однажды в редакцию зашел Валя Кашин. Он уже давно жил в Москве, стал большим писателем — печатал книжки о гражданской войне для детей и юношества. Столкнулся с Васей и Эллочкой в коридоре, заблеял.
— Загордились! Старых друзей забываете! В субботу жду у себя. Вот адресок…
Валя Кашин жил в писательском доме на Котельнической. Принимал их по-барски. Но столе среди разноцветья закусок стояла запотевшая бутылка водки. Вася взял бутылку в руки, провел ладонью по мокрому стеклу.
— У тебя что, дома — ледник?
Валя засмеялся.
— Электрический холодильник. Привез из Америки.
После обеда Вася читал стихи. Валя слушал молча, курил трубку. Эллочке показалось, что он как-то помрачнел, посуровел. Встал, принес бутылку коньяка, разлил по маленьким рюмочкам. Тихо сказал:
— За тебя, Вася, за тебя! Ты всегда был у нас самым-самым…
А потом вдруг сказал:
— А знаешь, Василий, сочини-ка ты нам оду!
— Какую оду? — не понял Вася.
— Да в честь Отца и Учителя. Юбилей близится…
Вася замялся:
— Да я как-то не очень, я ведь так…
А Эллочка поддержала Валю:
— Ну сочини, Васисуалий! Чего тебе стоит…
Вася стал сочинять оду. Была куплена стопка бумаги, набор перьев и ручек, новый чернильный прибор. Все выложено на столике у окна. Вася ходил вокруг торжественно. А Эллочка бегала по Вороньей Слободке, уговаривала жильцов не шуметь:
— Васисуалий сочиняет оду!
Ода у Васи не шла. Он покрывал страницу за страницей корявыми рисунками и кляксами. У Васи начались приступы астмы. Он просыпался в поту, закатывал глаза, кричал, что его душат. Как-то под утро вскочил, бросился к столу, стал судорожно писать. Эллочке написанное не показал, куда-то спрятал, но спать после этого стал спокойней.
Через неделю Вася приехал к Вале Кашину.
— Где ода? — строго спросил Валя.
Вася достал из кармана смятую бумажку и стал читать. Валя побледнел.
Васины стихи были о человеке с черной душой и черными пальцами.
— Сожги это, — сказал Валя. — Сожги это сейчас же.
— Нет, — сказал Вася, протягивая Вале бумажку. — Очень тебя прошу, спрячь.
— Но почему я? — спросил Валя.
— Кроме тебя, некому, — ответил Вася. А меня скоро убьют. Как Федю…
Валю Кашина вызвали в Союз, к Николай Николаевичу, референту. Валя встречался с ним регулярно, раз в два месяца, говорил о делах, о настроениях.
— Значит, говорите, все в порядке? — Николай Николаевич затянулся «Казбеком».
— Так точно, все в порядке, — отрапортовал Валя по-военному.
— Никаких колебаний? — поинтересовался Николай Николаевич.
— Колебаний не замечено, — в том же тоне отрезал Валя.
— Плохо, что не замечено, — сказал с досадой Николай Николаевич. А потом, порывшись в бумагах:
— Поэт Лохницкий вам известен?
— Попутчик, — быстро ответил Валя, — сочувствующий.
Николай Николаевич посмотрел на Валю с сожалением.
— А ведь мы вас в Испанию отправлять собирались. Доверие оказывали…
— Да я, да мы… — заерзал Валя.
В голосе Николай Николаевича зазвучал металл. Он постучал пальцем по столу.
— Клади сюда.
И Валина рука сама полезла в карман, вытащила смятую бумажку, положила ее на стол, рядом с пальцем Николай Николаевича, и тут же одернулась назад, словно обжегшись.
На допросе Вася все отрицал:
— Не писал, не видел, не знаю…
Ему устроили очную ставку с Валей. Валя дал на Васю подробные показания:
— Входил в контрреволюционную группу барона Остен-Сакена. Организовал троцкистскую ячейку в редакции «Гудка». Составлял прокламации с призывами к терактам…
Вася забился в истерике:
— Валя! Как ты можешь!
Валя сказал со значением:
— Имейте мужество, Лохницкий!
В Васиной камере было человек десять. Высокий грузин был, видимо, главный. Он протянул Васе руку, представился. Фамилия Васе показалась странной, Гигиенишвили.
— Значит стихи пишешь? — спросил Гигиенишвили, — это хорошо…
Ночью Васю изнасиловали. Разбудили ударом по голове и потащили к параше. Вася сопротивлялся, его били сапогами в лицо. В какой-то момент ему удалось вырваться, и он ударил коленкой в пах одного из мучителей. Тогда его стали бить по-настоящему. Скоро Вася перестал чувствовать удары. Когда его бросили головой в парашу, он уже не дышал.
Эллочка стояла во дворе на Лубянке, в очереди к зеленому окошку.
— Как вы сказали, Лохницкий? — спросил ее человек в форме.
Он полистал амбарную книгу.
— Этапирован по месту поселения. Без права переписки…
Эллочка хотела что-то спросить, но ее оттеснили от окошка.
Она еще долго стояла в темном дворе, сжимая в руках сверток.
К ней подошла какая-то женщина. Тихо сказала.
— Вы — писательница. Напишите об этом…
— Я не смогу, — ответила Эллочка.
Эллочка жила после этого еще долго. Переводила по подстрочникам стихи африканских поэтов. Как-то в ЦДРИ ее познакомили с молодым композитором из южной республики. Они стали встречаться, а месяца через два он переехал к ней, в ее квартирку у Елоховского собора. Композитор сочинял эстрадные песни, они пользовались успехом. Эллочка сочиняла для песен стихи. Они получили премию за цикл песен для армейской самодеятельности. Особо была отмечена песня про сержанта по имени Вано. В этой песне были Эллочкины строки:
Композитор получил заказ на большой мюзикл, работал над ним в доме творчества под Москвой. Ездил туда каждую неделю на новенькой «Волге».
Как-то вечером у Эллочки зазвонил телефон. Незнакомый человек представился начальником ГАИ, спросил ее о самочувствии. Помолчав, сказал:
— Ваш супруг попал в тяжелую аварию. Врачи борются за его жизнь.
Позднее Эллочка узнала, что машина стояла на обочине, когда на нее в темноте налетел самосвал. Вместе с ним была Людочка Бессонова, лучшая Эллочкина подруга. Оба погибли мгновенно.
И опять не кончилась на этом Эллочкина жизнь. Опять какие-то дела, переводы. Правда, все меньше и меньше.
А потом стали выходить Валины рассказы. Словно открылось у Вали второе дыхание. Чудесная проза, сочная, образная. Писал Валя про свою жизнь, слегка зашифровывал имена давно ушедших друзей и знакомых. Злые получались у Вали рассказы, мало о ком говорил он хорошо. Нашла Эллочка в одном рассказе и себя, узнала под прозвищем «Людоедка». Ей было посвящено скабрезное четверостишие, в котором слова «на соседней даче» рифмовались с «по-собачьи».
В ту ночь Эллочка не смогла заснуть, не помог нембутал. Утром оделась, попудрила носик и поехала на Котельническую. Прошла в садик, села на скамеечку, раскрыла книжку. Был июль, народу в садике мало, старички и старушки, многие собак выгуливают.
Валя появился часов в двенадцать, она не сразу его узнала — маленький сгорбленный старичок в темных очках. Шаркая, подошел к соседней скамейке, тяжело опустился, развернул газету.
— Валя, — тихо сказала Эллочка. Старик молчал.
Эллочка подошла к нему, подняла газету, осторожно сняла очки. На нее смотрели мертвые Валины глаза.
ВЫКРЕСТ
1. ИСИДОР
Михаил Исидорович Годлевский прожил долгую и богатую событиями жизнь. Умер он в возрасте 75 лет, пережив брата, сестру, да и большинство своих сверстников.
Родился он в Петербурге в очень далеком 1895 году. Тогда на мощенных деревянными торцами улицах еще не было машин; по Невскому тянулись конки. Счастливыми были ранние годы жизни Михаил Исидоровича. Отец его, Исидор (по паспорту — Ицхак Мейер) Годлевский, был генеральным представителем в России германской фирмы химических красителей и фармацевтических средств «Байер АГ». Владел он небольшим уютным домом на набережной Мойки, напротив арки Новой Голландии.
Сам Ицхак Мейер родился далеко от невских берегов, в дымной Лодзи. Был он самым младшим среди одиннадцати детей лодзинского раввина. Детство и ранняя юность Ицхака Мейера были тоскливы. В его памяти они слились в один бесконечный день в темном, пропахшем нафталином, доме.
Он убежал из этого дома, как только ему стукнуло восемнадцать. Вскочил в вагон третьего класса в поезде, шедшем в Берлин. У него был старенький саквояж, в кармане не по росту просторного сюртука лежали русский паспорт и сто рублей денег в потертом портмоне. А в подкладке сюртука было зашито письмо; его написал каллиграфическим почерком отец, и адресовано оно было раввину Цюриха.
Когда поезд остановился на станции Вержболово, пришли русские пограничники. Низкорослый унтер стал листать паспорт. Потом спросил:
— Как фамилия?
Ицхак Мейер задергался, русские слова перемешались у него в голове.
— Фамилия в Лодзи…
Пограничники захохотали.
— Зовут как?
— Зовут Ицхак Мейер. Еду до Берлина.
— Ты жид? — поинтересовался унтер.
— Так, так, — закивал Ицхак Мейер.
Его перевели в точно такой же вагон, стоявший напротив, на европейской, узкой колее. А через час в Эйдкунене пришли пруссаки. Затянутый в портупею, офицер взял двумя пальцами паспортную книжку, аккуратно перевернул страницы. Возвратил, небрежно притронулся рукой к фуражке. Когда он вышел, в купе остался запах кельнской воды и хорошего табака.
В Берлине было чисто и солнечно. Блестели витрины магазинов, блестели медью каски шуцманов. Ицхак Мейер побродил с час по городу. Он стеснялся своего огромного сюртука, стоптанных ботинок. Стал накрапывать дождь. Ицхак Мейер побежал в сторону Потсдамского вокзала. Дорогу он не спрашивал, стеснялся говорить на идиш, а настоящего немецкого он не знал.
А еще через час он сидел в углу чистенького купе и поезд нес его на запад, мимо аккуратных полей и игрушечных городков. А когда на следующее утро он открыл глаза и посмотрел в окно, полнеба занимали зеленые горы.
Ицхак Мейер шел узкими улицами Цюриха, они пахли снегом и жареным кофе. Он постучал железной колотушкой в дверь. Ему открыла очень старая женщина. Он протянул ей письмо. Она взяла письмо, что-то сказала, кивком пригласила войти в дом. Старый раввин долго читал письмо, шевелил губами. Отложил письмо, посмотрел на Ицхака Мейера прозрачными голубыми глазами. Что-то поискал среди записок на столе. Потом сказал на удивительно понятном Ицхаку Мейеру языке.
— Ты будешь работать младшим помощником аптекаря у Шапиро.
— Где это? — спросил Ицхак Мейер.
— На Таль-штрассе.
Аптекарю Шапиро было не больше сорока. Он был высок, худ и лыс. В отличие от раввина, идиша Шапиро не знал, он говорил на диалекте, швицертютч. Ицхак Мейер стал его понимать только через неделю. Семья у Шапиро была большая: жена, старушка-мать и семеро детей. Жили они в большой квартире над аптекой. Там же пристроили и Ицхака Мейера — в чуланчике, под самой крышей.
Ицхак Мейер приходил туда только, когда стемнеет. Весь день проводил в провизорской. Старался все понять и запомнить. Сперва часто расспрашивал Ганса, старшего аптекаря. Тот отвечал неохотно и малопонятно. Тогда Ицхак Мейер решил разобраться сам. Копался в толстых книгах, стоявших рядами вдоль стен, что-то выписывал в тетрадку. Примерно через год Шапиро стал ему поручать смешивать порошки, готовить микстуры. Когда Ганс болел, а болел он часто, Ицхак Мейер заменял его в аптеке. Он уже хорошо понимал швицертютч, да и сам говорил неплохо, хотя и с акцентом. Однажды в провизорскую пришли Шапиро и Ганс.
— Ты вчера дежурил в аптеке?
— Да, я.
— Ты сделал неправильную дозировку. Штатсрат Мюллер чуть не умер.
Ицхак Мейер побледнел. Достал свою тетрадь.
— Дозировка была правильная. Вот, посмотрите.
Ганс вырвал у него из рук тетрадку.
— Ты врешь, гаденыш!
Шапиро взял тетрадь и поправил на носу золотые очки.
— Все в порядке, Ицхак Мейер. Иди работай. Это моя ошибка.
Через год Ганс женился на Эсфири, старшей дочери Шапиро. А еще через два месяца Ицхак Мейер навсегда уехал из Цюриха.
Шапиро вызвал Ицхака Мейера к себе, в маленькую конторку, рядом с провизорской. Долго копался в бумагах.
— У тебя неплохая голова и хорошие руки, Ицхак Мейер. Тебе не место в Цюрихе.
Ицхак Мейер ждал, что будет дальше.
— Тебе нужно ехать в Германию. У меня есть друг в Вуппертале. Его зовут Фридрих Байер. У него там большая фирма.
Шапиро наконец нашел бумагу и показал ее Ицхаку Мейеру.
— Я написал ему письмо. Он мне ответил. Он подыщет тебе место.
Когда Ицхак Мейер встал, Шапиро добавил многозначительно:
— Фридрих Байер — протестант, Ицхак Мейер.
А на следующий день Ицхак Мейер уже ехал на север. На нем был новенький костюм, золотые швейцарские часы в жилетном кармане. Вот только тот же поношенный саквояж, что и год назад.
А еще через день Ицхак Мейер шагал по живописной набережной Вуппера. Он прошел мимо дома, в котором за полвека до того родился Фридрих Энгельс, его учение в дальнейшем пагубно сказалось на жизни Ицхака Мейера. Но кто такой Фридрих Энгельс, Ицхак Мейер тогда еще не знал, и дома того не заметил.
А фирма Фридриха Байера была совсем недалеко, в том же зеленом пригороде Вупперталя, Бармене. Приняли Ицхака Мейера там на редкость радушно. Сам Фридрих Байер прочитал письмо, разгладил пышные усы, позвонил в звоночек. Когда появился Георг, секретарь по общим вопросам, представил ему Ицхака Мейера:
— Познакомьтесь, Георг, это — господин Годлевский. Он из Цюриха. Его рекомендует мой друг Шапиро.
Георг провел его к себе в кабинет.
— Господин Годлевский, как я понимаю, мы почти одного возраста. Можно мне вас называть по имени?
— Да, сказал Ицхак Мейер. Меня зовут Исидор.
С того дня он стал Исидором Годлевским.
Он стал работать в отделе внешних связей. Фирма химических красителей Байера быстро расширялась. За несколько лет до этого она объединилась с фармацевтической компанией и теперь открывала отделения в европейских странах. Исидора Годлевского сразу подключили к переговорам. Он несколько раз ездил в Париж и Лион. По ночам учил французский. За день прочитывал сотни бумаг, вникал во все детали. Контракт с французской фирмой был заключен на удивительно выгодных условиях. Ему повысили жалование. Он купил себе квартиру в доме на Эйхенштрассе.
Однажды его вызвал к себе Фридрих Байер.
— Господин Годлевский, я слышал, что вы подданный России. Это так?
— Да, господин майер.
— Мы собираемся открыть отделение в Москве. Я собираюсь вас рекомендовать управляющим. Вы не возражаете?
Исидор вспомнил пограничников в Вержболово и улыбнулся.
— Я не возражаю, господин Байер.
В Москве дела пошли неплохо. Старую красильную фабрику в Зарядье перестроили заново. Инженеры были из Германии, а русских рабочих подбирал Исидор сам. По-русски он говорил бегло, но с сильным акцентом. Чтоб улучшить произношение, брал уроки у актера из Малого театра.
Он сперва снимал номера, а когда фабрика заработала, купил дом в Замоскворечье. Вечерами ходил в Большой театр. По совету актера-учителя, захаживал и в Малый, но пьесы Островского ему не понравились.
Стал устраивать приемы. К нему ходили в основном купцы и банкиры, реже — инженеры. После сытной еды собирались в кабинете. Курили сигары, пили портвейн. Среди приглашенных были евреи, но Исидор их никак не выделял. Все говорили по-русски.
А потом стали приходить плохие известия. Летом 1880-го внезапно умер Фридрих Байер, ему не было и 50. Во главе фирмы стал Иоганн Вескотт. Он вызвал Исидора в Германию. Они просидели несколько часов, разбирали чертежи и документы. Вескотт остался доволен.
— Дело идет хорошо, Исидор. Мы будем расширяться.
Было решено открыть отделения в Петербурге и Нижнем Новгороде.
А весной следующего года анархисты убили российского императора. Говорили, что среди заговорщиков были евреи. Тогда Исидор впервые услышал слово «погром». Евреев убивали в Кишиневе и Киеве.
Как-то раз к Исидору заявился полицмейстер. Исидор принял его в кабинете. Предложил сигару. Полицмейстер сигару взял.
— Могу я посмотреть ваши документы, господин Годлевский?
Исидор дал ему паспорт и, к удивлению, почувствовал страх, как когда-то давно, на пограничной станции Вержболово.
А полицмейстер жевал сигару.
— Видите-ли, господин Годлевский. Мы очень высокого мнения о вашей общественно полезной деятельности. Но, согласно уложениям, имеющим силу в Российской империи, лица иудейского вероисповедания…
Исидор слушал его внимательно.
— Господин полицмейстер, я слышал, что в московской полиции открыт подписной лист для вспомоществования семьям нижних чинов, погибших или изувеченных при исполнении служебных обязанностей…
Сигара застыла в углу рта полицмейстера.
— Позвольте от имени фирмы «Байер» передать вам небольшое пожертвование на это благородное дело.
Он вынул из ящика письменного стола толстый конверт.
— Не трудитесь писать расписку, ваше превосходительство.
Полицмейстер встал, защелкал шпорами, захлюпал носом.
— Премного благодарен от лица сирот, господин Годлевский. Не сомневаюсь, небольшое недоразумение разрешится к взаимному удовольствию.
В следующем году, фабрика Байера открылась в Нижнем Новгороде, а еще через год — в Петербурге. Тогда перебрался в столицу и Исидор. Уже в новом звании — генерального представителя фирмы «Байер АГ» в России. Контора его была в новеньком доме на углу Невского и Екатерининского канала, недалеко от того места, где бомба анархистов разорвала в клочки доброго царя Александра II.
В Петербурге Исидор женился. До этого женщинами он интересовался мало. Когда возникали желания, что было нечасто, шел в бордель.
С невестой своей, Серафимой, Исидор познакомился на приеме у ее отца, банкира Алоиза Гершфельда. Исидор сразу обратил на нее внимание. Голубые глаза, точеный носик, шатеновые чуть вьющиеся волосы. Она сидела в стороне, ни с кем не разговаривала. Исидор подошел к ней и что-то спросил. Она покраснела и ответила невпопад. А потом он встретил ее в нотном магазине на Невском. Исидор навел справки. У Алоиза Гершфельда состояние восемь миллионов, недавно купил имение под Житомиром. У дочери официальных женихов нет.
Исидор несколько раз приглашал Серафиму в театр. Ходили на оперу — в Мариинский и в Итальянский. А как-то утром Исидор надел визитку и отправился к Алоизу, просить руки дочери. Алоиз выслушал благосклонно.
— Мы современные люди, Исидор Мейерович. Пусть решает Симочка сама. Мы не станем мешать ее счастью.
Свадьба была в хоральной синагоге.
Сразу после свадьбы молодые отправились в путешествие, в Германию, Швейцарию, Италию.
Приехали в Петербург через два месяца и сразу же въехали в новый дом на Мойке.
Одним из первых посетителей был Мойше, раввин из хоральной синагоги.
— Я слышал, что господин Годлевский ожидает прибавления семейства. Я надеюсь, что все будет у нас?
Исидор ответил довольно сухо.
— Благодарю вас, ребе. Но мы решили крестить наших детей по христианскому обряду.
— Вы хорошо об этом подумали, господин Годлевский?
Когда раввин встал, чтоб попрощаться, Исидор протянул ему конверт с чеком.
— Это на нужды синагоги.
2. МИХАИЛ
Михаил родился в марте. Крестили его в Андреевском соборе, на Васильевском. Там же крестили и Соню, самую младшую, она родилась через три года. А среднего сына крестили в лютеранской кирхе Санкт-Паули, на Невском. И назвали его Максимилианом.
Когда дети подросли, их отдали в школы при лютеранском приходе. Мальчиков — в Петершуле, а Соню — в Аннешуле. Дети были разные. Макс пошел в отца. Учился блестяще. Особенно хорошо давались ему языки. У Сони был хороший слух. Ей взяли учителя из консерватории и тот не мог на нее нахвалиться. «У вашей дочери большой талант…» А Михаил был бездельник и хулиган. В четвертом классе он получил колы почти по всем предметам и разбил окно в уборной. Исидора вызвал директор школы Рихард Паппе. «Господин Годлевский, я боюсь, что с вашим сыном нам придется расстаться…» Исидор перевел значительную сумму в попечительский совет. Михаилу наняли репетиторов по всем предметам. Годам к четырнадцати Михаил успокоился. Учился неважно, но не хулиганил. Правда, Исидор замечал, что от Михаила попахивает табачком, а как-то раз ему показалось, что он видел сына в пролетке с веселыми девицами.
Школьные годы пролетели быстро. В 12-м году Михаил поступил в университет, на медицинский. А через год Макс уехал в Германию — учиться в Гейдельберге на химика. Хотели послать в Германию и Соню, но не успели, началась война. Соня поступила в Петроградскую консерваторию.
В тот день, в августе 14-го, когда Германия объявила войну, толпа разбила витрины «Байер АГ» на Невском. Исидор распорядился убрать немецкие надписи и прикрепить на фасаде большой триколор. Макс уехал в Гейдельберг в начале июля. Уже ходили слухи о войне. В Боснии убили эрцгерцога. Исидор долго сидел в кабинете, рассчитывал, что лучше для Макса, ехать или остаться. Потом решил: «Пускай едет». На Варшавском вокзале Макса провожала вся семья. Из тех, кто провожал Макса, только Михаилу довелось увидеть его снова, через сорок лет.
Михаил уехал на фронт вольноопределяющимся. С медицинским обозом стоял в ближнем тылу действующей армии, сперва в Белоруссии, потом на Двине. Делал по двадцати операций в день. Научился пить спирт.
В семнадцатом происходило что-то непонятное. Сперва почему-то отрекся государь. Затем солдаты бросили фронт и стали убивать офицеров. Летом Михаил вместе с несколькими офицерами, вернулся в Петроград. Город кишел пьяными солдатами. На Невском лузгали семечки. В октябре матросы разогнали адвокатов из Временного правительства, а рабочие разгромили завод Байера. Исидор сидел в кабинете у камина и пил портвейн. К Михаилу пришли офицеры из полка.
— Мы на Дон. Ты с нами?
— Я с вами, сказал Михаил. Они выпили шампанского.
На Дону было пьянство и неразбериха. Из Добровольческой армии Михаил перебрался на восток, в армию Колчака. Там было не лучше. Как-то раз во время сильной пьянки штабс-капитан Рыбников уставился на Михаила оловянными глазками и произнес, едва раскрывая рот:
— А что с нами делает этот жид?
Михаил вскочил, схватил обидчика за грудки:
— Я — русский офицер. Вы ответите!
Он посмотрел по сторонам. Все были сильно пьяны. Многие улыбались, сочувственно.
Ночью Михаил ушел к «красным». Перешел по льду широкую речку, едва не заблудился в лесу. Приняли его хорошо. В той части, куда вышел Михаил, уже был врач, доктор Живаго из Москвы.
— Ну как там у «белых», коллега?
— Там плохо, сказал Михаил.
— Здесь не лучше, — Живаго затянулся папиросой.
С «красными» Михаил прошел почти всю Сибирь. Его отпустили в Чите, после контузии.
До Петрограда Михаил добирался месяц, в насквозь промерзших поездах. В Петрограде было пусто.
Он вошел в дом на Мойке. Двери были выломаны, окна разбиты. Разбитая мебель, распоротые тюфяки. На полу лежали фирменные конверты: «Байер АГ». Людей в комнатах не было. В сторожке он нашел дворника Герасима. У Годлевских были обыски. Искали золото и офицеров. Исидора несколько раз увозили на Гороховую. После очередного обыска, зимой 19-го, они решили бежать. Поехали под Житомир, там у Серафимы была родня.
Позже Михаил узнал, что то местечко под Житомиром осенью 19-го разгромили гайдамаки Петлюры. Среди евреев не уцелел никто. Михаил приехал туда через несколько лет. Пытался найти захоронение. Бесполезно. Убитых бросали в овраг и забрасывали черноземом.
А жизнь продолжалась. Михаил пришел на свой факультет. Теперь он назывался «Первый медицинский». Учился еще два года. Ходил в довоенной студенческой фуражке. В доме на Мойке устроили коммуналки. Михаилу оставили кабинет отца с видом на Новую Голландию.
Михаил закончил институт летом 25-го. Он был самым старшим на курсе. В день окончания допоздна сидели в студенческой столовой, пили пиво и горланили песни. Потом отправились гулять. Добрались до островов. Была тихая белая ночь. Кто-то из девок захотел прокатиться на лодке. Михаил стал стучаться в дом лодочника. В окне появилось заспанное лицо.
— Господи, поспать не дадут. Люди вы или евреи?
Миша достал свою печать, дыхнул и оставил оттиск на объявлении о прокате лодок:
ДОКТОР М. И. ГОДЛЕВСКИЙ, ЛЕНИНГРАД
Михаил устроился на работу в Военно-медицинскую академию. Сперва вольнонаемным, потом его взяли в кадры РККА. Демобилизовался он майором.
В те годы много денег приносила частная практика. Он как-то сразу попал в обойму, стал модным врачом-практикантом. Одним из первых его пациентов был Мирзоянц, директор треста. Михаила вызывали по ночам. Звонила жена: «Доктор, приезжайте! Ашотику опять плохо. Такси у вашего подъезда». Михаил простукивал пальцами липкое от холодного пота тело Мирзоянца, считал пульс, давал выпить снотворное. Мирзоянц его не отпускал. «Доктор, вы возвращаете мне жизнь». В прихожей жена Мирзоянца протягивала Михаилу толстый конверт с червонцами. Мирзоянца вскоре расстреляли за крупную растрату.
Михаил стал покупать старинную мебель. Завел знакомство с комиссионерами. Когда приходило что-нибудь интересненькое, ему звонили. Тогда интересненькое попадалось часто — то, что растащили из разгромленных дворцов и имений. Он особенно удачно купил бюро и диван стиля Александра I — вещи музейные.
В 28-м году Михаил женился на Вере Масленниковой из Общей хирургии. Они стали встречаться еще в институте, Вера была на два курса младше. Жила вместе с матерью, тихой богомолкой Марией Ильиничной, в деревянном домике на Конной Лахте. Венчались в небольшой церкви на Петроградской. Позднее удалось обменять дом на Лахте на две комнаты в квартире на Мойке. Когда, год спустя, Мария Ильинична умерла, в одной из этих комнат устроили спальню. Дочь Маша родилась летом 30-го. Ей сделали спальню во второй комнате.
В 37-м пошли аресты. В отделении Михаила исчезли трое: двое стареньких врачей и один совсем молодой, из рабфаковцев. Михаил спал неспокойно, ждал, что за ним приедут. В графе «социальное происхождение» у него стояло «из служащих», о службе в Белой армии он не упоминал. А вот в пункте «есть ли родственники за границей», у него стояло «да, имею: брат за границей с 1914 г., связи не поддерживаю». Пронесло. Не взяли.
Осенью 39-го началась война с Финляндией; Михаила послали на Карельский перешеек. Зима выдалась морозной, армия к холодам была не готова. Михаилу приходилось ампутировать отмороженные конечности. Несколько раз его вызывали на экспертизу: определять следы пороха вокруг огнестрельных ран. В большинстве случаев эти следы были видны простым глазом. Михаил подписывал протокол. Самострельщиков судили и тут же расстреливали.
Начиная с осени 41-го, Михаил был на Ленинградском фронте. Его лазарет был недалеко от фронта, на Синявинских болотах. Война там была позиционная. Как-то раз, уже зимой, его послали на передовую. Во время боя местного значения на том участке прорвались немцы. Михаила контузило, и он попал в плен. Пришел в себя ночью. Лежал он на соломе в сарае и кто-то тряс его за плечо. «Доктор, очнитесь, доктор». Михаил открыл глаза. Рядом с ним лежал молоденький лейтенант.
— Нам надо бежать, доктор. Немцы нас расстреляют.
— Почему они должны нас расстрелять?
— Вы — еврей, а я — политработник.
— Я — русский. Могу предъявить военный билет.
— Немцы не смотрят в документы, доктор.
Их сарай охраняли плохо. Нахохленный часовой дремал, сидя на козлах.
Они долго шли по заснеженному лесу. Наконец, откуда-то донесся деловитый матерок. Они чуть не заплакали от радости. Разбитые части собирались в окрестностях Тосно. Михаила долго допрашивали в особом отделе. Он отвечал односложно:
«Был контужен. Долго лежал в лесу. Потом пришел в себя, выбрался к своим». Про плен — ни слова.
Остаток войны он провел в Ленинграде, на казарменном положении. Приходил домой по воскресеньям. В противогазе приносил кусочек масла и несколько буханок черствого хлеба. Когда в 43-м прорвали фронт на Волхове, стало немного легче. Маша стала ходить в школу. Вера держалась молодцом. Только у нее сильно запали глаза и вся она как-то высохла.
Когда война кончилась, жизнь стала понемногу налаживаться. И тут внезапно умерла Вера. Ее стало плохо с сердцем на работе, она потеряла сознание. Ей сделали укол, хотели отправить в стационар. Вера не далась. «Что вы, ни в коем случае. Меня ждут дома».
Второй раз ей стало плохо дома на лестнице. Она упала, потом поднялась на колени, поползла по мокрым ступенькам. Ее нашли соседи. Михаил втащил ее в квартиру, она была совсем легкая. Вызвал «неотложку». Вера умерла в машине.
После похорон Михаил вошел в комнату к Маше, крепко обнял ее и заплакал. Кажется, первый раз в жизни.
В начале 53-го стали увольнять евреев. Завкадрами Терешков просматривал личные дела. Долго изучал дело Михаила. «Фамилия какая-то подозрительная».
«Наверное из поляков», успокоил его замполит Покрышкин. Из их клиники уволили четверых, в том числе Ильюшу Абрамсона, институтского приятеля.
Илюша вечером приехал к Михаилу.
«Мишка, я написал письмо Сталину. Ты меня знаешь больше, чем другие. Может быть, ты тоже напишешь от себя? Я тут набросал несколько слов…»
«Обязательно напишу, Илюша. Только не сейчас. Сейчас — не время…»
Когда Илюша уходил, Михаил незаметно сунул ему в карман конверт с деньгами.
3. МАКС
Михаил комиссовался в конце 55-го, в чине майора. Ему выправили неплохую пенсию, с добавками как участнику войны и блокаднику. В академии он продолжал консультировать. Сохранилась и кое-какая частная практика. В свободное время он возился с мебелью. Что-то подчищал, полировал, подкручивал. Забот хватало. Машка уже большая. Закончила университет. Работала в библиотеке.
Однажды утром, когда Михаил был дома, раздался телефонный звонок.
— Михаил Исидорович?
Сердце Михаила екнуло. Голос был неприятный.
— Вас беспокоит майор Пронин Николай Николаевич. Я из комитета государственной безопасности.
Михаил почувствовал, что у него потеют руки.
— Чем могу служить, Николай Николаевич?
— У нас к вам пара вопросиков. Не сочтите за труд…
Николай Николаевич был лысоватый блондин с мясистым носом.
— Михаил Исидорович, вы в анкете пишете, что у вас брат за границей. Что вы о нем знаете?
— Да ничего не знаю. Брат уехал накануне империалистической войны. Никаких контактов не поддерживаю.
— И очень напрасно, что не поддерживаете, Михаил Исидорович! Сейчас времена другие. Мы поощряем контакты с соотечественниками за рубежом.
Николай Николаевич с удовольствием затянулся папиросой.
— Могу вас порадовать, Михаил Исидорович. Ваш братец, Максимилиан Исидорович, жив-здоров, живет в городе Лондоне. Разыскивает вас через международный Красный Крест.
— Что же мне делать? — спросил Михаил.
— А вот что. Берите лист бумаги. — Николай Николаевич протянул ему стопку.
— Берите ручку, да и пишите вашему братцу письмо по этому адресу.
Михаил прочитал странное имя — Макс Бичем — и адрес в Лондоне. Встряхнул ручку и вывел:
«Дорогой Макс, наконец я нашел время и место…»
А весной следующего года Михаил встречал Макса в пассажирском порту — тот приехал пароходом Балтийской линии из Хельсинки. Михаил сразу узнал брата в толпе, сгрудившейся у борта. Макс мало изменился; конечно, располнел, посолиднел, серебристые волосы волной падают на плечи. И вот они уже стоят рядом, целуются, хлопают друг друга по спине. Они удивительно похожи, только Михаил, лысый и сутулый, кажется лет на десять старше. К ним проталкивается высокая женщина с голубыми волосами. Макс берет ее за руку, представляет:
— Пенелопа, жена.
И тут подскакивает молодой человек, круглолицый, в сером плаще, надетом прямо на рубашку. Протягивает руку:
— Меня зовут Антони.
— Антони Рис-Вильямс, наш друг и коллега, — представляет его Макс.
Они едут на такси в «Европейскую». У них там забронирована анфилада комнат на бельэтаже.
Макс не отрывает глаз от Михаила.
— Мишка, черт возьми, Мишка! Сорок лет, целая жизнь!
Потом бросается к чемоданам.
— Мы тут кое-чего тебе прихватили…
Михаил отмахивается:
— Потом, Макс, потом…
На Мойку они идут пешком. Макс семенит впереди:
— Господи, я все помню. Вот наша Петершуле. Все, как было!
Берет за руки Пенелопу и Антони, что-то быстро тараторит по-английски.
Когда они подошли к дому на Мойке, Макс чуть не зарыдал. У него путались русские и английские слова.
— Смотрите: здесь была привратницкая, здесь жил дворник Герасим. Вот парадный подъезд. Вот наша обитель.
Михаил повернул ключ и они вошли в квартиру.
— Только, пожалуйста, потише, — предупредил Михаил. — Мы здесь не одни.
Когда они шли по коридору, двери открывались одна за другой, и из дверей высовывались любопытствующие жильцы.
Они вошли в кабинет. Макс подбежал к окну и застыл. Был солнечный мартовский день. Арка Новой Голландии плыла на фоне бледно-голубого неба.
Антони сделал стойку на мебель. Вытащил из кармана маленькую лупу, стал внимательно изучать инкрустацию. Повернулся к Пенелопе, что-то быстро сказал. Макс перевел.
— У тебя прекрасная мебель. Антони просит разрешения ее сфотографировать.
Антони извлек из сумки несколько аппаратов и защелкал.
Тут дверь отворилась и вошла Машка. К приезду гостей она прифрантилась, сделала прическу. Макс ее всю зацеловал.
— Машка! Какая красавица!.
Пенелопа достала из сумки большой пакет.
— Вот тебе немного здесь. Остальное — в гостинице.
Машка покраснела.
— Ей богу, не стоило. Проходите в столовую…
В столовой на большом столе красного дерева был собран небольшой завтрак: водка в хрустальном графине, икра в серебряной баночке, лососина на фарфоровых кузнецовских тарелочках.
«Сейчас принесу блины», — сказала Машка.
При слове «блины» Макс застонал, а Антони защелкал аппаратом.
Английские родственники гостили две недели, и эти две недели пролетели, как один день. Почти каждый вечер они были в театре, в Кировском или в Малом. Днем ходили по музеям, ездили в загородные дворцы. Везде Антони прилежно щелкал аппаратом, а Пенелопа, надев очки в золотой оправе, что-то быстро писала в маленькой книжечке.
В промежутках Макс рассказывал свою историю. Как он закончил университет в Гейдельберге и оказался без работы. После войны в Германии наступила глубокая рецессия. Кто-то посоветовал податься в Англию. В Англии поначалу было несладко. Жил в Лондоне, в маленькой квартирке в еврейском районе Голдерс Грин. А потом дела пошли лучше. Удалось устроиться в Империал Кемикал Трест. Там он быстро пошел в гору, стал менеджером крупного отдела. В 36-м его послали на год в Штаты. Там удалось заключить очень выгодный контракт. Обратно он возвращался на пароходе, только что построенном «Юнайтед Стейтс». За его столиком в ресторане оказалась красивая молодая американка — Пенни. Они разговорились. Она была журналисткой, ехала стажироваться в «Дейли мейл». Она была замужем. Муж ее — крупный финансист. Как-то после ужина Пенни постучалась в каюту Макса. В руке у нее была бутылка шампанского. «Мне очень захотелось выпить с вами, Макс».
Все остальное путешествие они редко выходили из его каюты.
А в Лондоне она переехала в его квартиру, у Макса к этому времени была большая квартира в Кенсингтоне.
Бракоразводный процесс продолжался несколько лет, о нем писали все газеты. Пенни (ее теперь называли не иначе как Пенелопа) удалось отсудить от бывшего супруга несколько миллионов. На эти деньги она купила маленький журнальчик «Тудей», едва сводивший концы с концами. За эти годы журнал стал едва ли не самым популярным изданием по обе стороны Атлантики, с тиражом в несколько миллионов. Антони, фотограф и художник, был главным помощником Пенелопы.
Когда они поженились в небольшой церквушке в Сохо, Макс взял ее фамилию — Бичем. Вскоре он основал собственную компанию — Бичем Лимитед. Он начал с химических красителей, а сейчас осваивает производство чувствительных фотопленок. У них большая квартира с видом на Гайд-парк и имение в графстве Саррей. «Ты все это увидишь, Мишка!»
Оформление визы затянулось. А тем временем Машка вышла замуж за пианиста Олега Кузнецова. Машка познакомилась с ним в гостях, у университетской подруги и влюбилась безумно. Олег Кузнецов, голубоглазый блондин, был аспирантом консерватории. Его отец был главным инженером крупного завода, членом «партхозактива». Ему довольно быстро удалось выбить для молодых двухкомнатную квартиру в Автово.
Вскоре Олег закончил аспирантуру. Его взяли в консерваторию доцентом. Он несколько раз подавал на международные конкурсы, но каждый раз его отсеивали.
Как-то раз молодые обедали у Михаила. Олег перебрал водочки и его понесло.
— Куда ж мне с моей фамилией на международный конкурс! Там уж все господа евреи давно между собой поделили!
— Ну, так уж и евреи… — мягко не согласился Михаил.
— Ну не они одни, — шумел Олег, — куда ни ткни — Додик Ойстрах, Зара Долуханова, Слава Ростропович — одни инородцы!
— Ну знаете ли! — завелся было Михаил, но увидел умоляющие глаза Машки и осекся.
Михаил прилетел в Англию летом 60-го. Его довольно долго продержали на паспортном контроле. Офицер иммиграционной службы внимательно изучал его паспорт, сверялся с записями в толстой книге. Что-то спросил по-английски. Михаил не понял, спросил, не понимает ли офицер по-немецки. С горем пополам договорились. Михаил улыбнулся и сказал, что немецкий — это язык их общего врага.
— Вы были на войне? — поинтересовался офицер.
— Да. Под Ленинградом.
— Ленинград… — с уважением повторил офицер, возвращая паспорт.
В зале ожидания его ждал Макс.
— Проголодался? Потерпи немножко. Сейчас будем обедать.
Лондонская квартира Макса чем-то напоминала их дом, таким, как он был много лет назад, до революции. Мраморная лестница с ковром, тяжелые дубовые двери с начищенными медными ручками. Обедали долго, с аперитивом, отменным вином к каждому блюду. После обеда прошли в кабинет, там Макс вытащил пузатую бутылку портвейна и раскрыл ящик с сигарами.
— Как у отца, — сказал Михаил.
Макс пожал плечами и улыбнулся.
На следующий день поехали в загородное имение, в Саррей. Там был огромный дом с флигелями.
— Сколько комнат? — спросил Михаил.
Никогда не считал, — признался Макс.
Макс показал Михаилу конюшни и парники, где росли диковинные овощи.
— Вот уйду на пенсию, продам к черту дом в Лондоне, уеду сюда, стану фермером, — сказал Макс.
— А как Пенелопа?
— Пенелопа не может без Лондона, — вздохнул Макс.
Всю первую неделю Макс водил Михаила по лондонским музеям. Потом они стали ездить по югу Англии. Побывали в Оксфорде, Кембридже, Стратфорде.
Однажды Макс сказал:
— Мишка, на той неделе у нас в имении большой прием. Тебя нужно приодеть.
В магазине на Оксфорд-стрит Михаилу купили смокинг, дюжину рубашек, галстук-бабочку.
Прием, точнее гарден-парти, проходил на лужайке перед домом. Лакеи в смокингах расставили столы на неестественно зеленой траве. Гости стали съезжаться к полудню. Макс и Пенелопа стояли у ворот, чинно приветствовали приезжавших. Михаил держался подальше и старался не высовываться. Время от времени Макс его выхватывал и подводил к знаменитостям. Вскоре Михаил безнадежно запутался в созвездии министров, журналистов, футболистов и актеров.
Михаил заметил движение в центре лужайки. За столиком сидел Антони Рис-Вильямс и женщина в черных очках. Она курила сигарету, вставленную в длинный мундштук. Чуть поодаль сидели двое молодых людей с сонным выражением лиц, свойственным агентам спецслужб во всех странах мира.
Макс подтолкнул Михаила к столику.
— Ваше высочество, мой брат.
Женщина в черных очках протянула руку в перчатке.
— Очень приятно. Меня зовут Каролайн.
— Принцесса Каролайн, — тихо сказал Макс.
— Моя невеста, — с улыбкой добавил Антони.
Макс с бокалом вина в руке тихо перетекал от одной компании к другой. Когда вино в бокале кончалось, сразу же откуда-то возникал лакей с бутылкой. Часам к трем ряды гостей стали редеть. От ворот отъезжали «роллс-ройсы» и «бентли».
Михаил стоял недалеко от Макса и Пенелопы, приветливо улыбался, пожимал руки. Вдруг он почувствовал, что его кто-то слегка обнял за плечо. Он повернулся и увидел незнакомого человека в изящном смокинге, с модной широкой «киской».
— Познакомимся, сказал человек по-русски, протягивая руку. — Я — Евгений Гришин, военно-морской атташе.
— Давайте выпьем.
Они подошли к бару, Гришин взял бутылку водки и налил по полному стакану. Они чокнулись.
— Со знакомством!
Гришин поставил стакан, вытер рот платочком и сказал, не поворачивая головы.
— Вам большой привет от Николай Николаича.
Михаил стоял молча, ждал, что будет дальше.
Гришин опять потрепал Михаила по плечу.
— Ну, я поехал. Я вам позвоню.
Гришин позвонил через неделю.
— Я жду вас завтра к семи. Запишите адрес…
— Я не уверен, что я найду.
— Попросите Макса вызвать вам такси.
Макс новое знакомство Михаила явно не одобрял.
— Смотри, осторожно. У Гришина сильно пьют.
Михаил расхохотался.
— Не беспокойся, Максик. У меня стаж с Первой мировой…
Гришин жил в большой квартире на Сохо. Михаил уже немного разбирался в ценах; он сразу понял, что такая квартира стоит состояние. Когда Михаил вошел, веселье было в полном разгаре. В просторной гостиной было, пять или шесть причудливо одетых мужчин и женщин. Все пили водку со льдом из больших бутылок, курили русский «беломор». Всем явно заправлял молодой человек с порочным лицом, его звали Джон. Михаил вспомнил, что он его видел на приеме. Это был Джон Бермудо, государственный секретарь по обороне.
Дверь открылась и в комнату вошла яркая блондинка с большим бюстом. Гришин подвел ее к Михаилу.
— Украшение нашего вечера. Лоррейн Килдин, звезда мюзик-холла.
Что было дальше, в сознании Михаила укладывалось плохо. Заиграла громкая музыка, свет потух, а откуда-то с потолка пошли электронные вспышки, они высвечивали фигуры людей, корчившихся в странном танце. Джон и Лоррейн двигались в центре и с каждой вспышкой на них оставалось все меньше одежды. Когда они были уже совершенно голые, кто-то протянул Джону длинный предмет. Раздался резкий свист, и Михаил понял, что этот предмет — хлыст, который рассекает голое тело Лоррейн. Михаил почувствовал тошноту и стал пробираться к выходу.
У двери стоял Гришин.
— Завтра я тебе позвоню. Ты кое-что заберешь у этого говнюка…
Однако Гришин ему не позвонил, ни завтра, ни послезавтра. А на третий день разразилась катастрофа.
Он проснулся, как всегда, около восьми, побрился и спустился в столовую. Обычно, там уже сидели Макс и Пенелопа, он — в муаровом халате, она — в пеньюаре, пили утренний кофе с тостами, просматривали газеты. А в то утро комната была пуста. На столе лежала записка: «Срочно уезжаем. Еда на кухне и в холодильнике».
Михаил раскрыл лежавшую на столе газету. Всю первую страницу занимали большие фотографии — мужчина и женщина в наручниках. Качество снимков было невысокое, но Михаил узнал этих людей сразу; это были Джон Бермудо и Лоррейн Килдин. На второй странице была фотография человека в темных очках и в надвинутой на лоб шляпе, поднимающегося по трапу самолета. И его Михаил узнал без труда: это был Евгений Гришин, советский военно-морской атташе.
Макс появился на третий день вечером. Выглядел он неважно. Казалось, постарел лет на пять. Он зашел в комнату Михаила.
— Завтра встаем в шесть утра. Едем на север.
— Куда это? — поинтересовался Михаил.
— Озерный край, чудесные места.
Они выехали рано и сравнительно быстро вырвались из паутины лондонских улиц. За городом Макс сразу развил приличную скорость. Михаил едва успевал читать указатели с названиями городов, проплывавших в стороне: Ковентри, Бирмингем, Ливерпуль. Несколько раз Михаил пытался заговорить, но Макс отвечал односложно и разговор не поддерживал.
Часам к семи вечера они приехали в Амблсайд, игрушечный городок у северной оконечности длинного и узкого озера. Кругом виднелись зеленые горы. Они остановились у маленькой гостиницы. Хозяин, подняв на лоб старомодные очки, сверился по книге и выдал Максу ключи.
«Миша, ты голоден?» — спросил Макс и, не дожидаясь ответа, купил в баре несколько сэндвичей и большую бутылку виски.
Весь вечер и большую часть ночи они просидели за этой бутылкой в маленьком гостиничном номере.
— Ты слышал про скандал с Бермудо? — спросил Макс.
— Я видел газеты. Честно говоря, я не все понял. Я надеюсь, что тебя это не коснулось…
Макс рассмеялся.
— О нет. Совсем чуть-чуть… Если не считать, что они меня разорили…
— Кто они?
Макс сделал неопределенный жест.
Максу пришлось повторить свою историю несколько раз, прежде чем Михаил начал его понимать.
— Ты понимаешь, Мишка, мы тут все живем взаймы. Это как тришкин кафтан. Берем в долг, чтоб расплатиться по другим векселям. Так делают все. Я, конечно, перебрал. Разработки и исследования стоят дорого, а прибыль появляется не сразу. Хуже всего то, что я забрался в кассу Пенелопы. Я истратил почти весь пенсионный фонд концерна «Тудей».
Михаил не знал, что такое «пенсионный фонд», но почувствовал, что то, что сделал Макс, — ужасно.
— Как истратил?
— Ну, конечно не на себя. Я вложил эти деньги в акции, казалось, надежные.
— Ну и что?
— А то, что конъюнктура рынка дело изменчивое…
— Эти деньги пропали?
— В общем, да.
— Ну и что дальше?
— А дальше то, что в течение последних дней все мои кредиторы, как по команде, потребовали вернуть им деньги.
— А так случается не всегда?
— Конечно, нет! Обычно удается получить отсрочку или взять новый кредит, чтоб расплатиться по старым… И тут выплыла эта история с пенсионным фондом…
— А связано ли это как-то с Гришиным?
— По-видимому, да.
— Ты имел с ним контакты?
— Самые минимальные. Кое-какие услуги. Да, кстати, это он помог мне найти тебя…
Они выпили виски и помолчали. Михаил отломил кусок сэндвича, Макс раскурил сигару.
— А как Пенелопа?.
Макс грустно улыбнулся.
— Пенелопа начала бракоразводный процесс. Она это умеет делать…
Михаил провел рукой по лицу.
— Так что же теперь будет, Макс?
Макс разлил по стаканам остатки виски.
— Да что-нибудь придумаем, Мишка. Давай выпьем и пошли спать.
Макс разбудил Михаила на рассвете.
— Слушай, Мишка, я забыл тебе сказать вчера вечером…
Михаил плохо соображал со сна.
— В чем дело, Макс?
— Я хотел передать тебе это, — он держал в руках кожаную папку.
— А что это?
Макс раскрыл папку. Там лежала толстая пачка бумаг с золотыми обрезами.
— Это акции. Для тебя и для Машки. Вы — единственные, кто у меня остался.
— Но почему именно сейчас?
— Именно, сейчас. И учти, это самые надежные акции. С ними ничего не случится. Их цена будет только возрастать…
— И сколько же здесь?
— Довольно много. Примерно на миллион.
— Да ты с ума сошел!
— Да нет. Я в здравом рассудке. И для меня очень важно отослать эти бумаги именно сейчас. Пока про них не пронюхала Пенелопа и ее адвокаты.
Они спустились к центру городка и на главной площади нашли здание почты.
— Какие вы можете предложить нам самые быстрые способы отправки? — спросил Макс.
Почтовый чиновник стал просматривать реестры.
— Самый быстрый способ — это DHL. Гарантированная доставка в течение суток. Но это дорого, сэр…
— Нам это подходит. Пиши адрес, Мишка.
Михаил аккуратно вывел адрес: «Ленинград… Набережная реки Мойки… Годлевской Марии Михайловне…»
А теперь едем в горы, сказал Макс, забираясь в машину. Они поехали по узкой дороге на запад от озера. Дорога круто шла вверх, петляла между зелеными отрогами. Примерно через час Макс остановил машину.
— Мишка, выходи. Посмотри, какой здесь вид.
Они стояли на перевале. Под ними громоздились зеленые, серые и коричневые холмы, а где-то далеко, у горизонта, виднелась извилистая лента озера. Цвет озера все время менялся: под лучами солнца озеро вспыхивало серебром, а когда надвигались тучи, становилось изумрудным.
Они стояли довольно долго. Потом Макс подошел к машине.
— Отойди, Михаил. Я развернусь.
Что произошло в течение последовавших секунд, было последним, что Михаил увидел и почувствовал в своей сознательной жизни. Машина Макса медленно развернулась, Михаил слышал, как шуршал гравий под колесами. Потом машина на мгновенье замерла у противоположной обочины. И вдруг резко рванула с места, пробила невысокий поребрик и полетела под откос.
— Макс! — крикнул Михаил и бросился вслед за машиной. Он увидел, что машина Макса несколько раз перевернулась, ударилась о скалу и взорвалась ярким пламенем.
— Макс! — еще раз крикнул Михаил и почувствовал, что камни посыпались у него из под ног, и он летит в пропасть.
Через час Михаила доставили вертолетом в ближайший госпиталь, в Уиндермир, а на следующий день самолетом перевезли в Лондон. Он был без сознания. Множественные переломы и травма основания черепа. Уже в Лондоне у него произошел обширный инсульт, с полной потерей речи.
В Ленинград его привезли через месяц. Машка и Олег встречали его в аэропорту. Михаил сидел в инвалидном кресле, закутанный в плед.
«Папа!» крикнула Машка и стала целовать его небритую щеку.
Михаил попытался подняться, погладил Машкину руку, зашевелил ртом.
После этого Михаил прожил еще десять лет. Все эти годы он просидел в инвалидном кресле, сидя у окна с видом на Новую Голландию. Машка трогательно о нем заботилась. Сажала на горшок, кормила с ложечки, переодевала, мыла его дряблое тело. Он медленно угасал.
А потом заболел Олег. Машка стала замечать, что с ним творится неладное. Головные боли, по вечерам температура. Часто приходилось отменять концерты. Положили на обследование. Нашли нарушение формулы крови. Олега перевели в Институт крови. Там поставили страшный диагноз: редкая форма лейкемии. Машка обегала всех знаменитостей. «Сделайте что-нибудь. Спасите Олега!»
Последние два месяца Олег провел на Мойке. Они лежали в одной комнате с Михаилом, каждый под капельницей. Когда Олег был еще в сознании, он даже пошутил:
«Вот уж не думал. С любимым родственником из выкрестов…»
Олег и Михаил умерли с разницей в два дня. Хоронили их раздельно. Олега отпевали в Никольском соборе. Было много народу. Пришла почти вся консерватория.
А в крематории на панихиде Михаила людей было немного. Его мало кто помнил. Ему отдали воинские почести. Взвод курсантов нестройно стрельнул в воздух. Сыграли гимн.
Через несколько дней Машка разбирала бумаги отца. Господи, сколько ерунды накопилось. Какие-то давно никому не нужные письма, справки, аттестаты. Она растопила камин, которым не пользовались с блокады, бросала в огонь всю заваль. Где-то на полке она нашла нераспечатанную бандероль, когда-то пришедшую на ее имя. Сорвала печать. Из конверта посыпались бумаги с золотыми обрезами. Она стала разбирать английские слова. «Какая-то чушь от дяди Макса…»
Она бросила в огонь всю пачку. Толстая бумага долго на разгоралась, потом вспыхнула синеватым пламенем. Машка смотрела, как листочки корчатся в огне и разлетаются пепельным тленом.
АРХЕОЛОГ ИЗ ВСЕХСВЯТ
1
Той осенью Сереже Островскому было тоскливей, чем обычно. Путь домой из Археологического присутствия выбирал он себе подлиннее. Шел он по Невскому, не обходя своим вниманием пахнущий лимоном и дешевым коньяком распивочный зал фирменного магазина «Арарат», что под аркой Главного штаба. Проходил гулкими лабиринтами Дома книги. Вливался в толпу и проплывал освещенными приглушенным светом залами «Пассажа».
Собственно, дома у Сережи никакого и не было. В просторной квартире на верхнем этаже запутанного сооружения, что высилось на углу Пестеля и Моховой, Сережиным был небольшой стол-бюро с задвигающейся ребристой крышкой. Стол этот ездил с Сережей повсюду, тянулся за ним из далекого и почти забытого Могилева, кочевал по съемным квартирам, пока не обрели они здесь пристанище. Задвинутый в дальний угол, Сережин стол настороженно скрипел, с испугом поглядывая на обступивших его и недобро поблескивавших позолотой темно-красных чудовищ.
Дома Сережу встречали теща, Ядвига Вацлавовна, и Яна, дочь Сережиной жены Магды от ее первого брака. Несмотря на значительную разницу в возрасте — Ядвиге Вацлавовне было за семьдесят, а Яне только что стукнуло двенадцать, — обе они были удивительно похожи настороженным и слегка испуганным выражением широко раскрытых голубых глаз.
— Что нового в лучшем из миров? — эту фразу Ядвига Вацлавовна повторяла каждый раз, когда видела Сережу, иногда по нескольку раз в день. И Сережа каждый раз отвечал без улыбки:
— Все идет к лучшему, мадам…
Сережа проглатывал разогретый тещей бульон и окаменелые котлеты с прилипшими к ним макаронами и садился с Яной за стол-бюро, проверять Янины уроки.
— Попробуй еще раз, Яночка… Это же так просто.
Он старался не дышать в Янину сторону, хотя и знал, что это бесполезно. Яна морщила курносый носик.
— Ты опять выпил, па. Придется доложить мамане…
Сережа что-то бурчал и быстро решал Янину задачу.
Потом Сережа забирался с ногами на диван и раскрывал какую-нибудь книжку. Ему редко удавалось сосредоточиться на чтении. Он прислушивался к шагам на лестнице, хотя знал, что Магда придет нескоро, не раньше десяти — она вела вечерние занятия. Раньше он выходил встречать ее к остановке автобуса, на Литейный. Случалось так, что он ждал ее до одиннадцати, и, не дождавшись, возвращался домой. Магда была уже в постели.
— Меня подвезли на такси, — говорила она, устало зевая, и отворачивалась к стенке…
Однажды, осенним утром в тоскливой жизни Сережи Островского забрезжил лучик света. Он принял обличие Вадика Михеева, сутулого бородача в светло-сером костюме, Сережина сокурсника. Вадик курил и натужно кашлял в углу присутственного коридора. Завидев Сережу, Вадик сделал сложное па ножкой, выплюнул сигарету, с большого расстояния попав в пепельницу, и громко закричал, не тратя время на приветствия:
— Поехали во Всехсвят! Ты обещал!
Сережа вспомнил. Обещал, действительно обещал поехать с Вадиком во Всехсвят. Туда, где Вадик, археолог из враждебного Присутствию Музейного ведомства, нечаянно нашел стоянку древнего человека, древнейшую во всем их околотке.
— Так ты едешь? — наседал на Сережу Вадик.
Сереже мучительно хотелось согласиться сразу, но честь Присутствия не позволяла.
— Поехал бы, Михеич, да начальство не пустит. Командировочные срезали.
— Так вот они, твои командировочные. Вот они! — Вадик сунул в нос Сереже какие-то бумаги.
— Не доедали, не допивали, на гигиене экономили. Все ради вас, сэр!
Ломаться дальше не было смысла. Скрепили соглашение в распивочной под аркой.
— Бур у тебя? — деловито осведомился Вадик, когда они, пристроившись в углу распивочной, тяпнули по второй и захрустели посахаренными дольками лимона.
Сережа молча кивнул. Бур был его основным научным достижением. Сваренный по Сережиным чертежам на Адмиралтейском заводе умельцем Твердохлебовым за два литра чистейшего медицинского спирта, он уже успел обрасти легендами. По одной из версий, Сережа перед началом работ долго шептался с буром, поглаживал его, делал таинственные пассы, а затем с разбега втыкал в грунт. Не доверяя это дело никому, он повисал на буре всей своей тяжестью. Бур послушно уходил в мягкую землю, по самую рукоятку. Тогда Сережа откручивал рукоятку и наращивал бур новыми штангами и вновь погружал его, все глубже и глубже. А на какой-то глубине прекращал бурить, поворачивал ручку по часовой стрелке и вытаскивал бур, штанга за штангой, пока не появлялся крутобокий, поблескивавший корабельной сталью челнок. Челнок открывали, медленно вращая ручку против часовой стрелки, и он обнажал поднятые им из недр чудеса…
На следующий день они с Вадиком спустились в подвал Археологического присутствия, где завхоз Адоничев нехотя извлек запаянный в толстый полиэтилен бур из темно-зеленого ящика, предназначенного для перевозки артиллерийских снарядов.
— Распишись здесь, — сказал Адоничев, протягивая Сереже мятую ведомость.
— Спирт берете?
Сережа и Вадик радостно закивали. Через минуту Адоничев появился с бутылью и другой ведомостью.
— Даю два, распишешься за пять.
Сережа с готовностью подмахнул ведомости, не читая.
Они вынесли тяжелый бур на набережную, где уже стоял старенький «москвич» Гены Бельского, приятеля Вадика. С большим трудом пристроили бур в салоне, между сиденьями — бур упирался концами в ветровое и заднее стекла — и повезли на Витебский вокзал. Гена Бельский ехал осторожно, старался не тормозить, чтобы бур не пропорол «москвич» к чертовой матери!
На Витебском они сдали бур в багажное отделение.
— Поедет с нами, — объявил Вадик, пряча в бумажник багажную квитанцию.
— Кстати, получи билет. Завтра в девять. Черниговский поезд, вагон номер семь. До станции Вежель. Не опаздывай!
В день отъезда Сережа пришел из Присутствия пораньше, стал собирать рюкзак.
— Опять ветер дальних странствий? — спросила Ядвига Вацлавовна.
— Он самый, мадам, он самый, — ответил Сережа, засовывая в рюкзак видавшие виды кирзовые сапоги.
— Надолго? — не отставала теща.
— На несколько дней, мадам. Сущая безделица.
— Магда знает?
— Оставил письменное прошение по всей форме. Лежит на бюро.
Сережа поднял глаза и увидел Яну.
— Па ты уезжаешь, а как же сочинение?
— Яночка, я очень скоро вернусь… Ты набросай пока план, как я тебя учил.
Яна не уходила. Прижалась щекой к Сережиному свитеру.
— Па, не уезжай. Мне плохо, когда тебя нет…
Сережа почувствовал острую боль в сердце. Он опустился на корточки, стал гладить Янины льняные волосы.
— Да что ты, Яночка. Я же всего на несколько дней… Честное пионерское…
Яна оттолкнула Сережу от себя и посмотрела на него в упор большими голубыми глазами.
— Поклянись, что не будешь пить. Поклянись, а то я умру…
Сережа заблеял:
— Да что ты, Яночка, да как же…
Яна до боли сжала Сережин палец:
— Скажи «клянусь»!
— Клянусь, — покорно пробормотал Сережа, натянул плащ, схватил рюкзак и выскочил на лестницу.
На улице было темно и пакостно. В нитках дождя расплывались огни уличных фонарей, вспыхивали и гасли фары машин. Сережа посмотрел на часы. Было шесть часов, три часа до поезда. Честно говоря, он намеревался скоротать это время в пивбаре под Думой на Невском, где как раз в это время собиралась его беспутная компания. Но он вспомнил Янины строгие глаза и решительно повернул в другую сторону. Его вынесло к кинотеатру «Октябрь». На промокшей афише можно было прочитать: «Пепел и алмаз». Сергей купил билет и вошел в полупустой зал. На экране — польский диссидент, его играл Збигнев Цибульский, убивал секретаря райкома, который, как выяснилось, был его отцом. Оба были хорошие, обоих было жалко. После фильма на душе у Сережи стало еще муторней. Он вскочил в троллейбус и поехал на Витебский.
Черниговский поезд стоял в самом конце перрона. Вагон номер семь пахнул застоялой мочой и дезинфекцией. Сережа повесил плащ на крючок у двери, забросил рюкзак на верхнюю полку и устроился у окна. Вадика не было.
Он появился вместе с Геной Бельским, когда до отхода поезда оставалось минут пять. Оба были сильно навеселе. В руках у Гены был пузатый портфель. Войдя в купе, Гена расстегнул портфель и Вадик ловко извлек из него три бутылки портвейна и складные пластмассовые стаканчики.
— Осторожно, — не замочи рукопись, — предупредил его Гена. — Мой диссерт, единственный экземпляр.
— Не боись, — успокоил его Вадик, не замочу.
Сережа поднес к лицу темно-красную жидкость. Она пахла жженой пробкой и сахарином. Он почувствовал тошноту и осторожно отставил стаканчик. Зато Вадик и Гена управились со своими порциями удивительно быстро.
— Поезд отправляется, — разнеслось из репродуктора под потолком, — просьба провожающих покинуть…
Гена допил, что оставалось в стаканчике, и бросился к выходу.
Через минуту его лицо появилось в окне. Он бежал вслед за поездом и что-то кричал. Слов было не разобрать.
Сережа оглянулся и увидел Генин портфель.
— Он забыл портфель с диссертом!
Они вдвоем попытались открыть окно. Тугая рама не поддавалась. Вадик схватил портфель и бросился в тамбур, нажал на ручку двери. Дверь открылась. Он широко размахнулся.
— Стой не кидай! что было сил крикнул Сережа, — он заметил, что перрон кончился и за дверью мелькают пролеты моста.
Но было поздно. Портфель птицей вылетел из вагона, описал дугу и плюхнулся в черные воды Обводного канала.
Вадик почесал бороду, ссутулился. Виноватой походкой поплелся в купе.
— У нас ничего не осталось? — спросил он перебирая пустые бутылки. Сережа протянул ему свой стаканчик. Вадик засадил его одним духом. Вытер усы.
— За Генин диссерт. Он напишет еще лучше, вот увидишь. Гена, он толковый…
На рассвете следующего дня они спрыгнули на крутую, сложенную желтоватой галькой железнодорожную насыпь. Было зябко, от невидимых болот клочьями поднимался туман. Паровоз вздохнул, поезд лязгнул буферами, вздрогнул, тронулся и растворился в тумане.
— Где мой бур? — спросил Сергей и тут же заметил вдалеке, там, где насыпь переходила в подобие перрона, телегу, влекомую сухопарым мужичком бомжеватого вида. На телеге виднелся завернутый в коричневую бумагу предмет, по форме напоминавший бур.
Они припустили вслед за мужичком и настигли его перед входом в крашенную белой краской будку, на которой красовалась надпись, сделанная неровными буквами: «Багажное отделение».
— Наш багаж, — решительно сказал Сережа и протянул мужичку квитанцию.
— Ничего не знаю, — отстранил квитанцию мужичок и указал грязноватым пальцем на объявление: «Выдача багажа с 11 до 14 часов с перерывом на обед».
Подошел Вадик, сунул мужичку треху, тот молча сгрузил бур на землю и, как и поезд, ушел в небытие.
Вадик стоял, поддерживая одной рукой бур, вертел головой по сторонам. По его лицу катился пот.
— Ищешь, где бы пива? — посочувствовал ему Сережа.
— Про пиво забудь, — мрачно сказал Вадик. Все пиво осталось в Питере. Пошли к водокачке.
Сережа несколько раз качнул железную планку, и из трубы хлынула ржавая вода. Вадик жадно припал к ней губами, вода лилась на его брезентовую штормовку, брызгами отлетала от неопрятной бороды. Вадик пил воду и фыркал. Наконец оторвался, вытер лицо платком и улыбнулся.
— Ну, все, я живой. Пошли в Вежель.
Они шли по поросшим травой улицам Вежеля мимо деревянных домиков на вросших в землю каменных фундаментах и несли тяжелый и удивительно неудобный для переноски бур. Откуда-то доносился приглушенный звон церковного колокола. Они пошли на этот звук и вышли на центральную вежельскую площадь. Там высилась белая, с синими куполами церковь. Двери ее были открыты, в черном проеме виднелось мерцание свечей; из церкви доносилось пение. На ступенях ровными рядами стояли нищие.
— Райхрам Святых Петра и Павла, — пояснил Вадик, — единственная действующая церковь в околотке.
— В как же Всехсвят? Название вроде церковное…
— Храм Всех Святых спалил Стефан Баторий в семнадцатом веке. С тех пор у всехсвятцев с религией нелады.
Они вошли в стоявший напротив храма заплеванный семечками автовокзал.
— Когда-то до войны во Всехсвят вела железнодорожная ветка, — сказал Вадик, — ее грохнули партизаны. Восстанавливать уже не стали…
Подошел автобус, развалюшный ПАЗ, и в него битком набились бабки с кошелками и лукошками. Сережа и Вадик притулились сзади, уложив бур на ребристый пол.
— Грибники, — задумчиво сказал Вадик, — самое время…
По дороге туман рассеялся, выглянуло солнце. В лесу по обе стороны дороги желтыми свечами вспыхнули березы. Лес расступился и перед ними раскрылся сочный луг, в конце которого поблескивало озеро. Автобус запрыгал на булыжнике и замер посереди площади, по краям которой стояли покосившиеся каменные строения.
— Приехали, — объявил Вадик. — Уэлком ту Всехсвят!
— Уэлком, уэлком, — подхватил подошедший к ним невысокий человек в мятом чесучовом костюме.
— Тимофей Семеныч Геллер, — представил его Вадик. — Всехсвятский историограф и по совместительству редактор районной газеты «Всехсвятский труженик».
— Заместитель, всего лишь заместитель, — поправил его Тимофей Семеныч и, обращаясь к Сереже: — Рад познакомиться, Сергей Львович, наслышаны мы о вас. А где же ваш знаменитый бур?
Сергей с трудом вытащил бур из узких дверей ПАЗа, и Тимофей Семеныч подхватил его, легко подкинул себе на плечо и быстро зашагал по узкой дорожке мимо спрятавшихся за всполохами бузины всехсвятских домиков.
Дом Тимофея Семеныча стоял на косогоре, с видом на озеро, и внешне мало отличался от всех остальных. Разве что поаккуратней и поприбранней. Посыпанные белым песком дорожки, ровные грядки на огородике, клумбы с гортензиями у крыльца. А на крыльце — приветливая женщина в цветастом платочке.
— Добро пожаловать, гости дорогие, обед на столе…
— Валентина Ивановна, — представил ее Вадик. Светоч культуры, завуч школы, преподаватель немецкого языка…
Внутри дом Тимофей Семеныча и Валентины Ивановны выглядел как среднего достатка ленинградская квартира. Рижский мебельный гарнитур, телевизор с большим по тем временам экраном. Множество книг на застекленных полках. На стене большая фотография смуглого человека в довоенной форме с ромбами.
— Отец Тимофея Семеныча, — сказал Вадик, — Герой Советского Союза.
На столе источали аромат миски с густым борщом, по которому расплывались горки белоснежной сметаны.
Тимофей Семеныч достал пузырек с темно-красной жидкостью, стал разливать по рюмкам.
— Мне не надо, — сказал Сережа и прикрыл свою рюмку рукой.
— Мне тоже нельзя, — вздохнул Тимофей Семеныч, — сердце. Но по чуть-чуть можно, эта настойка — лечебная.
Они чокнулись и Сережа пригубил пахнущую травами жидкость.
После обеда они спустились по крутой улочке к озеру. Было не по-осеннему тепло. На заваленном сухим тростником пляже лежали перевернутые лодки. Среди них, надрывно крякая, шествовали утки. Тимофей Семеныч и Вадик повели Сережу мимо лодок и расставленных на просушку рыболовных снастей к мысочку, где рядом с горкой песка виднелся правильных очертаний котлован, до краев заполненный непрозрачной водой.
— Наш раскоп, — сказал Вадик. И здесь Сереже была рассказана слышанная им доселе в отрывках трогательная история открытия Всехсвятских стоянок.
Ему поведали о том, как по этим местам в безуспешных попытках найти что-либо толковое проходили сонмы ленинградских и московских археологов. Особо часто при этом упоминалась мадам Тюрина из Археологического присутствия. Привлеченная находками странного вида керамики, которую ей приносили местные рыбаки, она два раза проехала озеро на лодке. Защищаясь огромным парусиновым зонтом от палящих лучей всехсвятского солнца, мадам Тюрина погружала в топкое дно озера особой конструкции щуп, собранный по ее заказу в колхозной мастерской из старых рыболовных снастей. Весна в тот год была дождливой, вода в озере стояла высоко, дно заилилось, и кроме водорослей и обломков бревен, щуп мадам Тюриной не вытащил на поверхность ничего. Соответственно, в вышедшей вскоре после того монографии мадам Тюриной было сказано, что ввиду неблагоприятного климата древние люди избегали селиться на Всехсвятских озерах, а найденная на его дне керамика относится к средневековью.
Далее в повествовании активная роль переходила к Тимофею Семенычу, в частности, к письму, отпечатанному им на фирменном бланке газеты «Всехсвятский труженик» и отосланному в Музейное ведомство. В письме сообщалось о двух фактах: о странного вида костях, обнаруженных Тимофеем Семенычем в ходе рытья колодца на его приусадебном участке, и не менее странных кремневых предметах, найденных всехсвятскими школьниками на дальних озерных плесах. Письмо было воспринято со вниманием. Не последним обстоятельством была известная напряженность в отношениях между Археологическим присутствием и Музейным ведомством и некоторая нелюбовь к мадам Тюриной и ее щупу. Вадик Михеев был откомандирован во Всехсвят, чтобы все проверить и во всем разобраться. Кости, обнаруженные в колодце Тимофея Семеныча, как выяснилось, были остатками скота, забитого прежними владельцами участка в ходе массовой коллективизации тридцатых годов. Что касается кремневых предметов, то их внимательный анализ подтвердил их принадлежность к микролитической культуре, возраст которой превышал шесть тысяч лет.
Далее Вадик и Тимофей Семеныч применили стратегический прием, известный как «перекрестный опрос местного населения». Был отобран узкий круг перспективных информаторов; в основном, людей пожилых и сильно пьющих. Опрос производился на веранде крашенного голубой краской заведения, известного в народе как «Голубой Дунай», с использованием подозрительного пойла, продававшегося в местном сельпо двухлитровыми банками из-под соленых огурцов с криво прикрепленной наклейкой: «Красное крепкое».
Наиболее ценную, хотя и путаную информацию удалось получить от сторожа рыбсовхоза Медуна Иван Никифоровича. Данный информатор большую часть дня находился в сумеречном состоянии души и на внешние раздражители реагировал слабо. Признаки адекватной реакции у него проявлялись после употребления двух банок «Красного крепкого». Он становился разговорчивей после четвертой, но ненадолго. Вскоре речь Иван Никифоровича теряла всякие признаки здравого смысла, голова его падала на стол, он начинал громко храпеть и норовил соскользнуть на грязный пол. Но даже в моменты относительного просветления речь Иван Никифоровича трудно было назвать связной. Он вскакивал, изображая согнущегося человека. «Он здесь — в трубу… а я тут, пацан голозадый, а он в трубу, мать его за ногу… а там лес целый, доска к доске… а он в трубу, мать его туда и обратно…» Этот текст повторялся с небольшими вариациями до бесконечности.
— А кто был этот, что с трубой? — пытался выведать Вадик.
— Кто, кто? — удивлялся Иван Никифорович, — понятное дело, немец, фашист проклятый.
— А где было-то это все? — не унимался Вадик.
— Да тут и было, — ответствовал информатор, — насупротив коровинского дома…
Жителей с фамилией Коровин в поселке Всехсвят не значилось. Небольшая работа, проведенная Тимофеем Семенычем в райотделе КГБ, позволила установить, что Коровин Вениамин Александрович до войны был бухгалтером в местном колхозе «Ленинский путь». Во время войны он остался в оккупированном немцами Всехсвяте и был назначен старостой. В 1946-м он был судим коллегией по особо важным делам и приговорен к высшей мере — повешению. Коровин был прописан по Озерной улице номер 22, у самого озера.
В тот год, как и сейчас, осень стояла теплая. Все последующие дни Вадик с парой школьников из старших классов обследовали дно озера против коровинского дома. Там было неглубоко, метра полтора-два, но дно покрыто толстым слоем ила, и видимости никакой. Они ныряли по очереди и разгребали ил руками. После второго или третьего погружения, школьники подняли со дна большие обломки сосудов, покрытые странными орнаментами. Потом нашли костяные наконечники гарпунов и предметы, вырезанные из окаменевшего от времени дерева. Вадик отплыл чуть подальше от берега и нырнул. Ила там не было, а вода — прозрачней. Присмотревшись, он увидел ряд черного цвета деревянных кольев, выступавших из песка и уходивших на глубину…
На следующий год Вадик приехал во Всехсвят в мае. Весна тогда выдалась на удивление сухой. Вода в озере упала не меньше, чем на метр, и дно напротив коровинского дома обнажилось. Из застывшего на воздухе ила явственно проступили деревянные сваи. Они торчали на ровном расстоянии друг от друга, образовывали правильные ряды. Кое-где они были сочленены перекладинами, а в одном случае между сваями виднелись дощатые настилы.
— Господи, — вырвалось у Вадика. Никак свайное поселение… Точь в точь, как в Швейцарии…
С Вадиком было несколько студентов из университета. Они поставили на возвышенном месте теодолит, принесли рейки, стали снимать план. И тут откуда-то возник Иван Никифорович. Он был в крайнем возбуждении.
— Вот здесь, Точно здесь. Немец с трубой, фашист проклятый.
Беззубый рот Иван Никифоровича выплевывал нечленораздельные звуки. Он указал рукой в сторону озера:
— А там лес… доска к доске…
Когда они вернулись в дом Тимофей Семеныча, солнце садилось, и над озером поднимался туман. Тимофей Семеныч и Вадик сидели в столовой, обсуждали одним им интересные дела и случаи.
Сережа подошел к книжной полке. Его внимание привлекла маленькая книжечка. На желтом кожаном переплете золотыми готическими буквами было выбито: Bibel. Надо же, библия по-немецки, подумал Сережа и открыл книгу наугад. В молодости он изучал немецкий и все еще помнил готические буквы. Текст показался ему странным. Что-то не похоже на Библию. Стал читать внимательней, перевернул несколько страниц; на обрезе одной страницы стояло: Adolf Hitler. Mein Kampf. Сережа вернулся к началу книги. Титульный лист был вырван, но на верху первой страницы четко читалась сделанная мелким почерком подпись: Paul Heinrich von Hedicke.
Сережа закрыл книжку и аккуратно поставил ее на прежнее место.
Всю неделю они бурили берег озера: определяли границы культурного слоя. Запущенный на глубину челнок неизменно приносил мелкие обломки керамики, угольки и деревяшки. Когда скважины нанесли на план, оказалось, что площадь поселения была не меньше двухсот метров.
Работа подходила к концу. Как-то вечером они сидели в доме у Тимофея Семеныча, пили чай с вишневым вареньем. Сережа вдруг спросил:
— А я бы хотел взглянуть на хорошую карту вашей местности.
— Хорошую карту? Это можно, — сказал Тимофей Семеныч и подошел к книжному шкафу. Порылся в каких-то папках. Достал вчетверо сложенную бумагу, протянул Сереже: — По-немецки читаете?
— Читаю, — сказал Сережа и развернул бумагу на столе. Перед ним был очень подробный топоплан с названиями по-немецки. На верхнем обрезе стояло: Reichswehr. Чуть ниже: Wsechswjatgebiet. А у правого нижнего обреза виднелась уже знакомая подпись: Paul Heinrich von Hedicke.
Сережа погрузился в чтение карты. Его внимание привлекло большое зеленое пятно на севере, судя по всему, огромный верховой торфяник. Из него во все стороны вытекали ручьи, некоторые из них доходили до Всехсвятского озера. На болоте синими буквами стояла надпись: Tschistyi, 8 m.
— Есть у вас тут такое болото, Чистый или Чистое? — спросил Сережа.
— Есть такое, — ответил Тимофей Семеныч, — за селом Церковищи.
— Я бы хотел туда попасть, — сказал Вадик, — интересное оно. Все на нем тут завязано.
— Туда дороги нет, — сказал Тимофей Семеныч, — дорога кончается в Церковищах.
— А как же местные по грибы-ягоды ходят?
— Местные в Чистое по грибы-ягоды не ходят. Слава у него дурная.
— Поясните, поясните, Тимофей Семеныч, — в один голос попросили Сережа и Вадик.
Тимофей Семеныч помолчал, пожевал губами.
— Во-первых, до войны там был концлагерь. Силами зеков проводили мелиорацию. Народу положили видимо-невидимо… А во время войны, при немцах, здесь был партизанский край. Немцы стояли лишь в крупных поселках, да высылали время от времени карательные экспедиции. К востоку от Всехсвят — из Минского генерал-губернаторства, а к западу — из Курляндского. Карательные экспедиции проводились поочередно, партизаны знали о них заблаговременно и соответственно меняли дислокацию. А Чистое оказалось в нейтральной полосе. Партизаны там проложили дорогу на большую землю. Немцы туда редко совались, но, говорят, все кругом заминировали. И еще, — Тимофей Семеныч опять помолчал, собираясь с мыслями.
— Немцы на Чистом понастроили доты. Посылали туда проштрафившихся офицеров и унтеров… Были у них и такие… Приковывали бедолаг цепями к пулеметам… Перебили их всех партизаны… Так и лежат они там в своих дотах… Нет, не ходят наши на Чистое…
— Надо ехать, — решительно сказал Вадик, — Вы с нами? — спросил он Тимофей Семеныча. Тот отрицательно замотал головой.
— На чем поедете? — спросил Тимофей Семеныч.
— Поедем на велосипедах, ответил Вадик.
Велосипеды нашлись в сарае у Тимофей Семеныча. Один — совсем новый, другой — постарше, но оба на ходу. К велосипедным рамам прикрепили штанги бура, к сиденьям — спальные мешки. Долго собирали небольшой походный рюкзак — взяли бинокль, компас, карту, саперные лопатки, рулетку, кое-что из еды. Вадик долго колдовал над бутылью со спиртом — в рюкзак она не помещалась. Отлил из бутыли спирт в водочную бутылку, слегка разбавил водой, опустил на веревке в колодец — для охлаждения. В результате, когда выезжали на следующее утро, про бутылку забыли. Сережа вспомнил, когда они отъехали от дома, но возвращаться не стал: примета плохая.
До Церковищ доехали быстро — в кузове попутной машины. Там, как и говорил Тимофей Семеныч, дорога кончилась. Они сориентировались по карте, нашли ведущую в сторону Чистого тропинку, вскочили на велосипеды и заработали ногами. Как оказалось, ехали они по старой заброшенной дороге. Она то расширялась, у нее даже проступали обочины и что-то вроде твердого покрытия, то превращалась в узкую стежку, сжатую со всех сторон зарослями орешника. Тропинка понемногу поднималась в гору. Лес стал реже, все чаще попадались березки с кривоватыми стволами. Потом лес расступился и перед ними открылась гладь огромного болота, поросшего неестественно зеленой травой. Под порывами ветра трава прижималась к земле и казалось, что болото дышит. Кое-где виднелись холмики, на них росли чахлые кустарники и кривоствольные березы.
У края болота тропинка прерывалась. Сережа и Вадик слезли с велосипедов. Солнце палило по-летнему, было жарко. От болота поднималось душное марево. Они осмотрелись по сторонам. Невдалеке, на берегу, на пригорке виднелась покривившаяся избушка. Они подошли к ней, открыли ветхую дверь. На них пахнуло гнилью. В маленькой комнатке виднелся топчан, полуразвалившийся столик. Они бросили на топчан спальники и рюкзаки, развязали бур.
Шли они точно по азимуту, каждые сто метров погружая бур в трясину. Бур издавал чавкающие звуки и легко уходил в глубину, пока не упирался в твердый грунт. Глубина медленно возрастала, метр, два, три… Часам к шести небо заволокло, подул холодный ветер, пошел мелкий дождь. Они прошли еще с полчаса, взяли еще одну точку: твердый грунт пошел с 4 метров с копейками. Дождь усиливался. Вести дневник стало невозможно, бумага на дожде промокала. Они собрали бур и побрели назад. Их следы были явственно видны, а на местах, где они бурили, образовались небольшие озерца. Дождь усиливался, вскоре он перешел в град, затем повалил мокрыми хлопьями снег. Стало совсем темно, ветер валил с ног.
— Еще чуть-чуть, — подбадривал Сережу Вадик, — а там и спиртик для сугреву.
В избушке Вадик три раза перерыл содержимое рюкзака.
— Где спирт? — спросил Он сдавленным голосом.
— В колодце у Тимофей Семеныча, — спокойно ответил Сережа, — охлаждается.
— И ты знал?
Сережа кивнул.
— Почему не вернулся?
— Примета плохая.
По лицу Вадика прошла гримаса. Было видно, что он силится сказать, что он думает по этому поводу, но не может найти подходящих выражений. Он молча махнул рукой, не раздеваясь, залез в спальник и отвернулся к стенке.
Ночью случилась редкая в тех местах осенняя гроза. Избушка ходила ходуном, почти без перерывов гремел гром, через ветхую крышу ручьями лилась вода. Несколько раз где-то близко вспыхивали разряды молний, и почти сразу же раздавался оглушительный треск. Сережа взглянул на Вадика. При свете молнии он увидел его лицо. Вадик мирно спал лежа на спине, губы его сладко причмокивали.
Сережа встал и приоткрыл дверь. Ему показалось, что болото светится фиолетовым цветом. Вдруг небо раскололось. Один за другим небо прорезали три разряда молний и нестерпимый грохот потряс все вокруг. Сережа закрыл глаза и ясно увидел отпечатавшееся на сетчатке изображение креста…
Утром опять светило солнце. Они взяли бур и вошли в болото.
— Смотри, — Вадик указал вдаль. На холмике, где еще вчера стояли кривоствольные березки, виднелись лишь обгорелые головешки.
Они подошли к холмику. От него в глубь болота вела полоса выжженной травы. Они прошли по этой полосе метров триста, время от времени беря азимут и отмечая свой путь на карте.
— Посмотри направо, — сказал Вадик.
На горизонте показался островок. Сережа поднес к глазам бинокль. Солнце уже было высоко, и от болота поднималось липкое марево. Очертания острова в бинокле все время менялись. На островке виднелось расплывчатое белое сооружение. Когда подошли ближе, сооружение приобрело отчетливые очертания.
— Это — немецкий дот, — уверенно сказал Вадик.
Они осторожно заглянули в черную амбразуру. В нос ударил пряный запах сгнивших листьев. Вадик достал из рюкзака фонарик, тусклый луч пробил темноту. Сережа подтянулся на руках и осторожно опустился под бетонный колпак. Вадик, зажав фонарик во рту, последовал за ним. Они медленно пробирались, расчищая завалы из веток и листьев. Внезапно руки Сережи наткнулись на холодный металл.
— Посвети сюда, — сказал он Вадику.
Сережа разгреб руками листья и в луче фонарика появился ствол пулемета. Проведя руками вдоль заржавевшей плоскости, он нащупал щит и замок. Когда их глаза привыкли к темноте, они различили человеческие останки. Металлическая цепь соединяла щит пулемета с лучевой костью трупа.
Они несколько раз выбирались наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха и забирались в амбразуру опять. Внимательно осмотрели шлем с двумя пулевыми отверстиями, им точно соответствовали отверстия в затылочной части черепа, собрали истлевшие остатки мундира. Когда они забрались в амбразуру в последний раз, Сережа различил тускло поблескивающую возле черепа коробочку. Он аккуратно откопал ее и вынес на поверхность. Поддел крышку лезвием перочинного ножа. В коробочке оказалась книжечка в кожаном переплете. На первой странице было написано мелким почерком по-готически:
Paul Heinrich von Hedicke.
2
Пауль Генрих фон Гедике вступил в нацистскую партию в возрасте 22 лет. В тот год он блестяще закончил историко-филологический факультет Геттингенского университета по специальности археология восточных стран и был оставлен на кафедре для подготовки к профессорскому званию. Отец Пауля, Людвиг фон Гедике, был майор; его убили под Ипром в 1916 году. После войны в их дом пришла нищета. Инфляция превратила военную пенсию матери Пауля в ничего не стоящие бумажки. Мать продавала за бесценок семейные реликвии, по ночам вышивала бисером кофточки, которые ей приносили богатые торговки.
На решение Пауля вступить в партию решающее значение оказал дядя Отто, младший брат отца, лейтенант рейхсвера. Как-то раз они сидели с дядей Отто в уличном кафе на тенистой Фридрихштрассе. Дядя пил пиво из высокой кружки, а Пауль тянул через соломинку сельтерскую воду. Дядя Отто закурил дешевую сигару и произнес слова, которые глубоко потрясли Пауля.
— Нельзя допустить, чтобы шиберы превратили Германию в общественный сортир…
Паулю было шестнадцать лет, когда с ним произошел прискорбный случай в общественном сортире на Клаузевиц-плац. Было довольно рано, часов одиннадцать, и сортир был пуст. Пауль зашел в кабинку и не закрыл за собой дверь. Внезапно дверь распахнулась и в кабинку ворвался мужчина лет сорока. По виду типичный шибер: дорогой костюм, на пальцах — перстни. Он что-то возбужденно говорил и совал Паулю в руки деньги. Пауль никогда не видел таких денег — новенькие хрустящие банкноты зеленого цвета. Он глядел на них, как завороженный. А мужчина затолкал Пауля в угол, встал перед ним на колени. Пауль попытался оттолкнуть его, но не успел. Ему стало больно и он с ужасом почувствовал, что он руками прижимает к себе потную лысую голову. Через мгновение все было кончено. Мужчина исчез так же внезапно, как и появился. Пауль стоял некоторое время неподвижно, сжимая в руке деньги. Потом он бросил их в унитаз и спустил воду.
На партийные собрания Пауль ходил редко. В основном, там были рабочие и отставные офицеры, те, кого больнее всего ударила инфляция. На собраниях ругали правительство, евреев и шиберов. Пели песни, взявшись за руки. Как-то раз, по просьбе районного организатора, Пауль прочитал реферат: «Арийский вопрос и археология». Реферат одобрили, хотя в нем мало кто разобрался.
Когда нацисты победили на выборах и к власти пришел Гитлер, Пауль перестал ходить на собрания. Однако, когда в 1939 году началась война, он пошел записываться в армию добровольцем. Его послали на ускоренные офицерские курсы, где готовили кадры для оккупационных служб.
Первое свое назначение обер-лейтенант фон Гедике получил во Францию, в тихую деревушку в Шампани. Работа была не тяжелой, французский язык Пауль знал с детства. Он переводил на французский распоряжения коменданта: о введении комендантского часа, о реквизиции лошадей. Секретарь мэрии, он же школьный учитель мсье Гиньоль, поправлял неправильные согласования и рассыпался в комплиментах:
— У вас изумительное чувство стиля, мсье Гедике!
Пауль поселился в доме на окраине деревушки. Его хозяйку звали Мадлен, она жила одна, муж ее не вернулся с войны. В столовой стояло пианино. Однажды вечером, с разрешения Мадлен, Пауль сел за пианино и стал подбирать старинную мелодию. Мадлен села рядом с ним, и они стали играть в четыре руки.
Той же ночью, набравшись храбрости, Пауль поднялся по скрипучей лестнице в спальню Мадлен. Она лежала в большой супружеской постели совершенно голая и, казалось, ждала Пауля. В тот момент, когда Пауль сжал ее в своих объятиях, со звоном разлетелось окно. Чьи-то руки схватили Пауля, бросили на пол. Он почувствовал страшный удар в пах и потерял сознание. Пришел в себя только утром. Он был в крови. На кровати лежала Мадлен с перерезанным горлом. Рядом виднелась бумажка. На ней крупными буквами было написано: «Немецкая шлюха».
Пауль долго лечился в немецком военном госпитале под Парижем. Ходил с тросточкой, припадал на левую ногу. А в июле 1941-го он получил новое назначение: в Россию, в городок Всехсвят.
…Поезд медленно тащился среди лесов и болот. Пауль сидел у окна с томиком Достоевского. Время от времени заглядывал в словарь. В соседнем купе играли на губной гармошке и нестройно пели ехавшие на фронт новобранцы.
На платформе Пауля встретил немолодой сержант. Они перешли мощеную булыжником площадь, вошли в приземистое кирпичное здание комендатуры. До войны там был райсовет — вывеску не успели снять. Поднялись по деревянной лестнице на второй этаж. Сержант открыл ключом дверь, они вошли в комнату, заваленную бумажными папками.
— Ваш кабинет, герр обер-лейтенант.
Пауль сел за крашенный масляной краской стол. Осмотрелся. На противоположной стене висел большой портрет Карла Маркса.
— Я уберу, — сказал сержант.
— Оставьте, — сказал Пауль.
В дверь постучали. Сержант открыл дверь, и в комнату вошел невысокий плешивый человек лет сорока.
— Господин Коровин, Вениамин Александрович, — представил его сержант, — бургомистр.
Работы здесь было больше, чем во Франции. Всехсвят — транспортный узел. Через него на фронт идут воинские составы, поезда с продовольствием и вооружением. Коменданта, капитана Штойбля, чаще всего на месте нет, он постоянно в разъездах, и все дела приходится вести Паулю. Сплошная писанина. Прибыло столько-то, убыло столько-то, получено столько-то, отпущено столько-то… Под его командой — сержант и два писаря. А постоянный гарнизон в Всехсвятах маленький — всего двадцать человек и примерно столько же в фельджандармерии. За порядком следят русские полицейские — десяток мрачного вида парней в черной форме с белыми повязками, на которых готическими буквами написано: Polizei. А начальник над ними — Коровин, бургомистр.
С Коровиным Пауль встречается каждый день. Переводят приказы и распоряжения. Как во Франции, только еще строже. Запрещается, запрещается, запрещается… За неповиновение — расстрел.
Коровин приходит обычно в конце дня, под вечер. Сидит долго, говорит всякую ерунду. Пауль его не гонит. Торопиться Паулю некуда, а все-таки языковая практика.
— Где вы квартируете, господин обер-лейтенант? Все еще в гостинице? Я тут вам квартирку подыскал. Чистенькую. У местной учительницы немецкого языка… Антонины Ивановны Геллер…
Пауль слушает, не перебивая.
— Одно небольшое обстоятельство… Муж у нее, некто Геллер Семен Иосифович… Из евреев…
Пауль насторожился.
— Торговец? Спекулянт?
Коровин замахал ручками.
— Какое там! Учитель географии. А по совместительству, поверите ли, археолог!
Пауль слушал Коровина внимательно.
— Представляете, весь берег перед моим домом расковырял. Натащил всякой дряни. Дать ему волю, весь двор бы мне разнес. К счастью, не позволили, осадили…
— Как осадили? — не понял Пауль.
— Да посадили его за всякие там разговорчики. Недалеко сидел, тут же, у нас. Мелиорацию на болоте проводил… Канавы рыл… А как война началась, на фронт драпанул. Давали тогда зекам такую возможность… Кровью, так сказать…
— А где он сейчас?
— Пропал, не вернулся. Из штрафбатов редко кто возвращается…
— Покажите мне дом учительницы, — попросил Пауль.
Дом этот стоял чуть в стороне от дороги, прятался за разросшимися кустами бузины с гроздьями красных ягод. Коровин постучал в дверь:
— Антонина, открывай! К тебе гости!
Антонина была крупная женщина с правильными чертами лица. На голове — деревенский платок. Она поклонилась Паулю и сказала очень чисто по-немецки.
— Проходите. Чувствуйте себя, как дома.
Коровин был прав. В этом доме было очень чисто. На полке в ряд стояли книги в кожаных переплетах. Пауль наугад вытащил одну. Это была старинная Библия по-немецки.
— Вы читаете Библию?
Антонина замялась.
— Редко. Эта книга осталась от бабушки. Она была из колонистов.
Они сели за стол. На белоснежной скатерти стояли миски с борщом. На темно-красной поверхности медленно растекались горки сметаны.
Следующий день был выходным, и Пауль с утра отправился к дому Коровина. Это был последний дом на Озерной улице, его двор выходил к озеру. Коровин долго не открывал, спрашивал кто, зачем пришли. Узнал Пауля, загремел запорами.
— Чем обязан такой чести, господин обер-лейтенант?
— Пришел поблагодарить. Вы нашли мне прекрасное пристанище…
— Заходите в дом… Извините за беспорядок…
В доме Коровина было сумрачно. На столе и на полу стояли пустые бутылки.
— Я на минуту, господин бургомистр. Вы говорили, что муж учительницы находил подле вашего дома какие-то предметы… У вас не сохранилось что-нибудь?
— Да я все выбросил… Впрочем, постойте…
Они прошли в сарай, там были в беспорядке свалены рыболовные снасти, сети, разобранные лодочные моторы. Где-то в углу нашелся ящик, на котором явственно читалась надпись: Геллер. Коровин вытащил его на свет, поковырялся в нем и через некоторое время извлек три коробки из-под папирос «Герцоговина-Флор».
Пауль разложил коробочки на столе и раскрыл одну за другой. В двух из них были обломки темной керамической посуды, покрытой странными геометрическими узорами. В третьей коробке лежали проложенные ватой костяные ножи с чуть видимыми насечками.
— Что-нибудь интересное? — поинтересовался Коровин.
— Это исключительно интересно, — сказал Пауль, — мне нужно изучить, посоветоваться с коллегами. Вы не возражаете, если я некоторое время подержу это у себя?
— Да берите их себе насовсем! — замахал ручками Коровин.
Пауль аккуратно положил коробочки в свою полевую сумку.
— А теперь покажите мне место, где производили раскопки.
Они шли по берегу озера, мимо перевернутых рыбачьих лодок. Вокруг деловито шествовали, непрестанно крякая, утки.
— Это было где-то здесь.
Они стояли на небольшом мысу, вдававшемся в озеро. У самых ног плескалось озеро. Подул свежий ветер и по озеру пошла рябь. Зашуршали камыши.
Пауль достал небольшую лопатку и несколько раз ковырнул песок. Образовалась небольшая ямка; она тут же заполнилась водой.
Ровно через неделю Пауль пришел на озеро опять. С ним было пять солдат и пожилой сержант, Эрих Кемпке. Они привезли с собой шанцевый инструмент и теодолит, одолженный в армейском топографическом взводе. Солдаты вырыли неглубокий шурф. Как и прошлый раз, в него сразу же пошла вода. Эрих Кемпке покачал головой, вскочил на мотоцикл и куда-то уехал. Через час он вернулся со шлангом и мощной электропомпой.
Работа пошла веселее. Помпа быстро откачивала воду. Дно шурфа было теперь почти сухим. Через час пошли находки. Солдаты вытаскивали из вязкой тины большие обломки сосудов, покрытые странными узорами.
Пауль распорядился расширить раскоп. Поставил теодолит на возвышенном берегу. Солдат с рейкой отмечал места находок. Пауль замерял азимуты и расстояния на теодолите. Записывал показания в журнале.
С первого же дня вокруг них роились местные мальчишки. Среди них выделялся вихрастый паренек лет тринадцати по имени Ваня. Он постоянно бегал вокруг работающих и что-то орал. Несмотря на холодную погоду, он несколько раз плюхался в воду и приносил поднятые со дна диковинные предметы. Однажды он заплыл дальше, чем обычно, и нырнул. Через несколько минут его голова появилась среди камышей. Он что-то кричал, размахивая над головой деревяшкой. Пауль достал из рюкзака надувную лодку, подключил ее к помпе. Подгребая себе маленькими веслами, он быстро доплыл до того места, на которое указывал Ваня. На дне, сквозь зеленоватую воду проступали черные точки. Пауль быстро разделся и прыгнул в озеро. Вода показалась ему теплой. Пауль набрал в легкие воздуха и нырнул. Открыв глаза, Пауль увидел выступавшие из песка правильные ряды почерневших от времени свай.
На берегу Эрих Кемпке растер Пауля одеялом, дал хлебнуть коньяка из фляги. Накинул на Пауля шинель и отвез на мотоцикле домой. Пауля бил озноб. Он забрался в кровать, натянул на себя толстое одеяло. Озноб не проходил. Антонина появилась ближе к вечеру. Дотронулась до лба Пауля, дала ему выпить что-то из кружки и ушла. Она появилась через час. Взяла Пауля за руку:
— Ступай за мной.
Они прошли по выстланной досками дорожке к домику, из которого валил густой дым. Пауль наклонил голову и вошел в низкую комнатку, наполненную горячим паром. В нос ему ударил острый запах распаренных березовых веток. Сознание Пауля замутилось, и то, что с ним происходило потом, он помнил неотчетливо. Ему привиделось, что он, голый, лежит на горячих сосновых досках и корчится и стонет под градом хлестких ударов.
Пауль пришел себя среди ночи. Он лежал на широкой кровати в длинной белой рубашке. Рядом с ним на кровати сидела Антонина, тоже в длинной рубашке, и махровой тряпочкой вытирала ему со лба пот. Он потянул ее к себе и она покорно легла рядом с ним.
Так обер-лейтенант Пауль Генрих фон Гернике совершил один из основных своих должностных проступков. Подписанное им предписание под страхом сурового наказания запрещало офицерам вермахта вступать в половую связь с лицами туземного происхождения на оккупированных территориях.
Первое время у Пауля и Антонины физической близости не было. Они лежали рядом на широкой кровати и почти не касались друг друга. «Как Зигфрид и Брунгильда», — мысленно произнес Пауль и улыбнулся.
После удара, полученного им в Шампани, Пауль заметил, что его половое чувство угасло. Женщины его больше не волновали. Он сказал об этом своему лечащему врачу и тот назначил ему сеанс гипноза. После сеанса Пауль специально отправился в армейский публичный дом в Париже. Результат был нулевым. Девочки старались изо всех сил, но Пауль ничуть не возбуждался. Так и сейчас. Он лежал рядом с молодой женщиной и не чувствовал ничего, кроме глубокого спокойствия.
Это случилось на вторую или на третью ночь. Пауль проснулся от сильного сердцебиения. Он повернулся на бок и почувствовал, что Антонина тоже не спит, смотрит на него. Он протянул к ней руку и она бросилась к нему, сорвала с него рубашку, покрыла его тело поцелуями. Она придавила его своей тяжестью и Пауль с радостью почувствовал, что их тела слились.
После этого в голове Пауля что-то сдвинулось. Скорее всего, потому, что за свои 28 лет ему так и не довелось по-настоящему узнать женщин. Мать всегда была холодна с ним, особенно когда они обеднели. У него был непродолжительный роман с кузиной Луизой, который окончился ничем. Кузина вышла за пехотного офицера, своего дальнего родственника. В начале войны его убили в Польше. Луиза уехала в другой город и больше они с ней не встречались. В студенческие годы он несколько раз отправлялся в бордель и каждый раз уходил оттуда с чувством омерзения. Потом тот дурацкий случай в общественном сортире и фиаско в Шампани.
А теперь Пауль считал часы и минуты, чтобы поскорее убежать из своего затхлого кабинетика. Пауль не подозревал, какое счастье может принести близость с женщиной. Они занимались любовью часами на кровати, на полу, в жарко натопленной бане.
И наверное это и было причиной второго служебного проступка Пауля фон Гернике. Чтоб побольше быть рядом с Антониной он все чаще сказывался больным и приносил в портфельчике домой папки, на которых стояли жирные штампы «для служебного пользования». Антонина устроила ему служебный кабинет: принесла с чердака письменный стол, где-то раздобыла старинную лампу с зеленым абажуром.
Пауль часами просиживал за столом, делал пометки: такой-то состав придет тогда-то, простоит столько-то, отбудет тогда-то. Иногда подходила Антонина, садилась на край стола. Пауль закрывал папки, становился на колени, целовал ей ноги.
Это случилось примерно через месяц, после начала их романа. Была поздняя осень, на дворе — дождь и сильный ветер. Пауль проснулся среди ночи и протянул руку: Антонины рядом с ним не было. Он поднялся и увидел полоску света под дверью. Стараясь не шуметь, он встал и приоткрыл дверь. Он увидел Антонину; она сидела за письменным столом и при свете маленького фонарика листала его папки и что-то выписывала в тетрадку.
Пауль вернулся в кровать, лег, закрыл глаза. В голове у него было пусто. «Неужели она меня обманывала?» Утром Антонина была нежна, как обычно. Портфель лежал на месте. Все папки в нем были в порядке. «А может быть, мне это приснилось?» — успокаивал себя Пауль.
Вскоре после этого на железной дороге произошли диверсии. Несколько воинских эшелонов недалеко от Всехсвят подорвалось на минах. Были убитые и раненые. В самих Всехсвятах застрелили из засады двух полицейских.
Были усилены меры безопасности. Продлили комендантский час. Установили дополнительные патрули на вокзале и на железнодорожных переездах. По настоянию начальника фельджандармерии во Всехсвятах расстреляли десять заложников. Списки готовил Коровин.
Почему-то он решил согласовать этот список с Паулем.
— Все эти люди — советские активисты, сотрудники НКВД и евреи.
— Здесь нет ни одной еврейской фамилии, — сказал Пауль.
— Это ложно-русские, — ответил Коровин, — они за взятки меняли свои имена.
Пауль знал, что спорить и протестовать было бесполезно. Заложников расстреляли на центральной площади.
Погода неожиданно наладилась. По ночам были заморозки, земля покрывалась инеем и гулко стучала под сапогами. Днем было тихо и солнечно. Возвращаясь домой, Пауль услышал клекот и поднял голову. В сероватом небе, тяжело хлопая крыльями, клином летели большие птицы.
Пауль вошел в дом. За столом сидела Антонина. Рядом с ней — бородатый мужчина в черном ватнике. Пауль сразу узнал его. Это был Геллер, Антонинин муж. Пауль опознал его по фотографии в семейном альбоме. Правда — там Геллер был в костюме и при галстуке, и без бороды.
Они сидели втроем за столом и тихо разговаривали, как старые знакомые. Антонина принесла горячий самовар. Разлила чай.
— Что вы хотите от меня? — спросил Пауль.
— Немногое. Остановить движение поездов на всехсвятском перегоне. Задержать как можно больше составов.
— Если я откажусь?
— Тогда умрете вы, она, я. В конечном счете, погибнут все.
Пауль помолчал.
— Господин Геллер, зачем вам это нужно? Насколько я помню, вы сидели…
Геллер говорил долго и путано. Пауль запомнил только одну его фразу: «После войны мир будет другим…»
Они опять помолчали. Геллер сказал:
— Вы нам только укажите место и время. Наши люди сделают все.
Пауль сказал:
— Сделать это смогу только я.
Геллер протянул Паулю коробочку.
— Последняя американская разработка. Магнитная мина с часовым механизмом.
Пауль кивнул и спрятал коробочку в полевую сумку.
Перед тем как уйти, Геллер протянул конверт.
— Вам как археологу это может быть интересно. Я сидел в здешних местах. Наш лагерь был на болоте Чистое. Мы проводили там мелиорацию. Меня назначили начальником участка. Однажды мы наткнулись на это, — он достал из конверта фотографию и рисунок.
Геллер поднес их к глазам.
— Судя по очертаниям, это викингская ладья…
— Совершенно точно. Болото соединялось с Двиной и Днепром…
— Что сталось с этой находкой?
— Я сообщил по начальству. Предложил произвести раскопки…
— И что дальше?
— Меня обвинили во вредительстве. Разжаловали в рабочие… А потом из Москвы приехали подрывники. Решили проложить трассу взрывами. Что-то не так рассчитали. Взрыв был слишком сильным. Несколько зеков погибло. На месте канала образовалась воронка. Теперь там озеро…
После того как Геллер ушел, Антонина долго мыла посуду, прибиралась на кухне. Не поворачивая головы, сказала Паулю.
— Я должна тебе что-то сказать… Кажется, у меня будет ребенок… От тебя…
Пауль подошел к Антонине и поцеловал ее в губы.
— Если это будет мальчик и меня не будет, назови его Тимофеем.
— Почему? — спросила Антонина.
— Timthaeus, так звали моего отца.
Операция по минированию прошла на удивление гладко. В ту ночь коменданта опять не было на месте, и появление Пауля на путях удивления не вызвало. Он обошел все патрули, все проверил. Задержался на мгновение около длинного состава с горючим. Отослал сопровождавшего его солдата проверить по ведомостям номера вагонов. Оставшись один, осторожно прикрепил магнитную мину к днищу серебристой цистерны.
Рвануло, как и должно было, ровно в полночь. Цистерны взлетали на воздух с оглушительным грохотом. Ходуном ходила земля. Вокруг вокзала в беспорядке бегали солдаты. Поднялась беспорядочная стрельба. С пожаром удалось справиться под утро. Но на участке Вежель — Всехсвят скопилось два десятка составов. В течение последующих суток их атаковали партизаны. Почти все составы были сожжены, пути подорваны. Движение по этой линии так и не удалось восстановить.
Нападение партизан было для немцев неожиданностью. Организованное сопротивление удалось организовать только к концу боев, когда с фронта прибыла эсэсовская бригада. Тела убитых партизан немцы выставили на главной площади Всехсвят. Пауль узнал среди них Геллера.
А потом полетели головы. Во Всехсвят приехала комиссия из штаба фронта. Весь командный состав был отстранен от работы и посажен под арест. Коменданта, капитана Штойбля, который в день нападения не был на месте, расстреляли. Как ни странно, поведение Пауля было признано образцовым. Все отмечали, что незадолго до взрывов он проверял посты. Его собирались уже освободить, как на него пришел донос. Его обвиняли в связи с местной женщиной. Следователь показал этот донос Паулю. Он сразу же узнал руку Коровина.
В другом случае Пауль бы отделался партийным взысканием. Но после громкого скандала делу дали полный ход. Пауля судил партийный суд. Его исключили из партии и разжаловали в рядовые. Отправили охранять коммуникации на болото Чистое.
Ему разрешили зайти домой. Антонина молча плакала. Пауль поцеловал ее мокрые щеки. Он подошел к полке с книгами. Взял с полки старинную библию. Тяжелый переплет не влезал в сумку. Пауль аккуратно вынул пожелтевшие страницы из переплета. Он вставил на их место книжку, которую ему выдали в карцере, это была «Моя борьба» Гитлера.
Пост Пауля помещался в доте на краю огромного торфяного болота под названием Чистое. В доте стоял пулемет, а рядом с ним — небольшая металлическая печка. Пауль топил ее брикетами торфа. Дым от печки ел глаза, а тепла от нее было мало. Зима была гнилая. То подмораживало и шел колючий снег, то наступала оттепель: снег таял и холодными ручейками затекал в дот. Смена Пауля длилась двенадцать часов. Потом его сменял другой штрафник. Привозили и отвозили их на военной машине по заброшенной дороге.
Однажды, когда, как казалось, установилась сухая и холодная погода, Пауль решил проведать то место, где Геллер нашел ладью. По карте это было недалеко — километра три. Это место Пауль нашел без труда. Как и говорил Геллер, там было большое озеро. Невдалеке чернели полусгнившие бараки заключенных.
На обратном пути Пауль заблудился: повалил густой снег и сразу стемнело. Он услышал лай собак и понял, его ищут. Его нашли под утро, он лежал обессиленный на островке, рядом с кривоствольной березой.
На следующий день Пауля приковали к пулемету кандалами. Дежурил он теперь целые сутки. Ночью у него стали появляться галлюцинации. Ему казалось, что к нему приходили мать, Антонина, Геллер, даже дядя Отто. Он о чем-то говорил с ними, спорил. Однажды он услышал позади себя шаги яснее, чем обычно.
Не поворачивая головы, Пауль громко крикнул по-русски:
— Не стреляйте! Я — друг!
В тот же миг раздался оглушительный грохот и голова Пауля разлетелась на тысячу кусков.
3
Сережа Островский ездил во всехсвятскую экспедицию три года подряд, и каждый год они привозили замечательные находки. Об этой экспедиции стали писать газеты, сперва местные, а потом и центральные. Однажды даже приехали из московского телевидения. А в конце третьего сезона случилось несчастье. При возвращении в Ленинград экспедиционная машина перевернулась. Вадик Михеев погиб на месте — перелом основания черепа. Все остальные отделались легкими ушибами.
В тот же год умерла Сережина теща, Ядвига Вацлавовна, и почти сразу же распался его брак с Магдой. Примерно за год до этого у Сережи возник роман с Ритой Берман, лучшей подругой Магды. Они особенно сблизились в дни похорон; Магда сидела в глубоком трансе, смотрела в одну точку, а Сережа с Ритой улаживали все дела. Вскоре после этого они с Ритой отправились вместе в гостиницу под Зеленогорском, у Риты там была знакомая администраторша, а Сережа соврал, что у него командировка.
Однажды вечером, когда они лежали в кровати, медленно потягивая рислинг, Рита сказала:
— Серж, тебе не приходило голову свалить отсюда?
— В каком смысле? — не понял Сережа.
— В прямом. Мои старики на днях подают заявление в ОВИР.
Сережа несколько минут лежал молча. Перед ним прошла вся его невеселая жизнь. Почему-то чаще всего вспоминалось ему Присутствие, а особенно — мадам Тюрина; она на днях написала отрицательный отзыв на Сережину диссертацию.
— Что для этого нужно? — спросил Сережа.
— Сущие пустяки, — ответила Рита. Твой развод. И наш брак. Ты любишь меня, Серж?
Магда встретила сообщение Сережи на удивление спокойно.
— Я всегда догадывалась, что Ритка шлюха, а ты — подлец. Но чтоб в такой момент…
Сложнее было с Яной. Когда они с Геной Бельским приехали, чтобы забрать Сережин стол и кое-что из его книг, Яна встала в угол и уставилась на них с ненавистью.
В дверях Сережа остановился и попытался что-то сказать. Яна выдохнула:
— Молчи! Убирайся!
Они с Геной с трудом погрузили стол в старенький «Москвич». И стол опять отправился в дальнее путешествие, в Европу, за океан, пока не обрел себе новое место на далеких берегах, но надолго ли?