На безымянной высоте

Доломан Евмен Михайлович

ДЫХАНИЕ ВЕСНЫ

 

 

I

Петр Чопик редко предается воспоминаниям: деятельным натурам некогда этим заниматься, да и времени на это воинским уставом не предусмотрено.

Но как-то после длительного тяжелого марша, когда мы попадали в березняке на пожухлые, влажные листья, Петр сказал:

— Вот так, Юра, всегда: как только попада́ю в лес, сразу же вспоминаю село. Меня, еще маленького, несколько раз отвозили туда на лето к бабушке. Леса там, под Одессой, нет. Но у бабушки был старый запущенный сад с густыми зарослями вишняка. Мне тогда он казался лесом. Густой такой, что и света не видно. Даже сердце замирало в ожидании какого-то чуда.

В вишеннике уныло темнел дуплистый пень. Мне казалось, что в том дупле водятся черти… Я его побаивался. После очередной потасовки с соседским мальчиком Санькой — мы с ним частенько дрались — я ходил насупленный, злой и просил бабушку отправить меня домой, в Одессу. Тогда она рассказала мне простую народную мудрость о том, что добро люди сеют, а зло — само прорастает, как бурьян. «Так и ты, сынок, никогда не держи зла в душе, а то тебя будут люди сторониться, да и душа от этого почернеет, станет трухлявой…» Слушая бабушку, я представлял душу, в которой прорастает добро зеленым нарядным деревцем. Таких в саду было много. А душа, в которой гнездилось зло, представлялась мне кряжистым, дуплистым пнем… Когда по нему, бывало, стукнешь носком ботинка или ударишь палкой, с него сыплется рыжевато-серая труха, а в нос бьет застоявшаяся плесень.

Я возненавидел тот пенек. Боялся, чтобы моя душа не стала похожа на него. Издалека обходил его… А потом отважился: вооружился заступом и колуном, два дня провозился. Помогал мне Санька. Выкорчевали, изрубили на щепки и сожгли…

Я говорил себе тогда, да и теперь говорю: «Петр, бойся трухлявого пенька в груди! Не будь равнодушным к чужому горю, к чужой беде… Поставь себя на место нуждающегося в помощи, пойми его и постарайся помочь…»

Мне вспомнился этот рассказ Петра позже, при необычных обстоятельствах.

Только что командир батальона автоматчиков гвардии капитан Походько дал Петру Чопику трое суток ареста за его щедрую «помощь нуждающемуся»…

А я, глядя на Петра, думаю о его очень неровной, какой-то ухабистой фронтовой дороге — то взлеты, то падения… Или не везет ему, или он слишком неуравновешенный по натуре. Капа, кажется, удерживала его от необдуманных поступков, и после ее гибели он словно потерял равновесие…

* * *

В начале марта сорок четвертого года войска 1-го Украинского фронта, прорвав вражескую оборону в районе Шепетовки — Любар, развернули стремительное наступление в южном направлении. Надо было отрезать путь к отходу немецкой армии «Юг», окружить противника. Кроме того, перекрыть железную дорогу Одесса — Львов — один из основных путей передвижения войск противника на Правобережной Украине.

Немецкое командование, поняв, какая угроза нависла над его войсками, бросило сюда танки и пехоту для контрудара.

Наша бригада должна была сдерживать бешеный натиск противника, который рвался из района Винница — Проскуров на выручку окруженному гарнизону Тернополя.

Была непролазная грязь. Если наши «тридцатьчетверки», хотя и медленно, все же могли продвигаться по грунтовым дорогам, оставляя приглаженный днищем след, то немецкие танки, как только съезжали с шоссе, сразу же застревали. А уж о колесном транспорте нечего и говорить.

Мы спешились где-то неподалеку от Подволочиска. А дальше дорога лежала на восток. Минуя окутанный горьким дымом пожарищ Волочиск, перешли по льду Збруч. По его левому берегу пошли на юг.

— Это здесь до сентября тридцать девятого года проходила наша государственная граница, — отзывается Николай. Губа, — на той стороне реки уже властвовал пан пилсудчик…

— Было их, охотников до чужой земли, и до субчика-пилсудчика, и после, — говорит Петр Чопик. — Вспомни историю. Кто только не зарился на нашу землю… А мы выстояли…

— Ложись! — короткая и тревожная команда прозвучала почти одновременно с раскатистой очередью из пулемета. Эта очередь была такой внезапной, что трудно было сразу и сообразить, откуда стреляли.

Мы падаем, автоматы наготове.

— Рассредоточиться! Противник слева и впереди! — выкрикивает комроты Байрачный.

— Где он, черт, засел, когда вокруг голая равнина? — удивляется старшина Гаршин, вытирая рукавом грязь с веснушчатого лица.

Пулемет, на миг захлебнувшись, снова застрочил где-то впереди. Пули свистят то над самой головой, то уходят вправо и влево.

— Веером, гадина, сыплет смерть, веером! — не успокаивается Гаршин. — Ничего, и не в таких переделках бывали!..

От берега, тяжело дыша, ползет группа автоматчиков: тянут окровавленного бойца. Это из головного дозора. От них узнаем, что там, впереди, стоит хорошо замаскированный дот. Возможно, наш, построенный еще до тридцать девятого года, когда по Збручу проходила государственная граница. Уцелел. А может быть, фрицы отремонтировали.

— Кто бы подумал, что из нашего дота да по нам будут бить! — удивляется чернявый молодой боец.

— Это не так удивительно, как обидно, — говорит Николай Губа. — Обидно потому, что фашисты в этом доте, а не мы…

Лежит весь батальон, прижатый огнем к прихваченной мартовским заморозцем земле. И нечем заткнуть тому пулемету глотку: пушки по бездорожью не смогли пройти. Из батальонного миномета сколько ни били по доту — безрезультатно: у него толстючие железобетонные стены и такое же крепкое, чуть округлое, как лепешка, покрытие. По нему даже болванкой не ударишь — срикошетит.

Комбат Походько созывает командиров подразделений. Его командный пункт за обрывистым берегом у самой реки. Ползем к нему по-пластунски. Располагаемся кру́гом. Советуемся. Кто-то предлагает отойти назад. Но там крутой волной поднимается рыжий холм. Пули, пролетев над нашими головами, косят на том холме прошлогодний бурьян. Через него не проползти…

Перебраться на другой берег речки тоже невозможно: она простреливается противником. Наступать левее реки, прямо на восток, где синеет рощица, в обход дота, тоже рискованно: боковую охрану уже обстреляли. До рощи около семисот метров, если не больше. Пока доберешься по открытому полю, сто раз успеют убить…

Комбат принимает решение закрепиться, он приказывает окопаться. Второй роте — она была во главе колонны — фронтом к роще. Начинаем окапываться. На глубине тридцати — сорока сантиметров земля мерзлая, твердая как кость.

— Наверное, осенью лили хорошие дожди, — замечает Губа, — сухой грунт таким твердым не будет.

Мой сосед справа поднимается на колени, чтобы поразмашистее ударить лопатой, и падает с ней в неглубокий, как корыто, окопчик. Ни стона, ни вздоха. Над правой бровью — темная дырочка. От нее след крови вдоль брови к уху.

— Из новеньких? — спрашиваю у старшины Гаршина.

Тот кивает головой.

— Если в первом бою не убило, кое-чему научишься… А этот парень еще и настоящего боя не видел…

С правого фланга, ближе к доту, ползут раненые. Спрашивают, где сестра. Лейтенант Байрачный, повернувшись ко мне, спрашивает:

— Стародуб, почему не был на совещании? Или это тебя не касается?

— Созывали же командиров, а я только помкомвзвода.

— Пока командир в медсанбате, ты за него. И все обязанности взводного должен выполнять. Это приказ, больше не буду напоминать! — Байрачный после боевого крещения, кажется, еще больше возмужал. Стал более требовательным — и к себе, и к подчиненным.

— До чего же там договорились?

— Окопаться — чтобы не было напрасных потерь. Если не подоспеют танки, чтобы ударить прямой наводкой по амбразурам, будем ждать ночи. Тогда обойдем дот…

— Они осветят ракетами местность, и никакая темнота нас не прикроет, — вмешивается в разговор старшина Гаршин. — А на танки рассчитывать нечего: они далеко, да и переправы нету. Нужно штурмовать дот и забросать его гранатами.

— Уже было, — косит глазом на старшину Байрачный. — Ребята из головного дозора говорят: ближе, чем на полторы сотни метров к нему не подступишься. Даже траву посекли из пулеметов. Наших там четверо лежат, к ним никак не добраться…

— Сейчас одиннадцатый. До ночи восемь, почти девять часов. На мерзлом грунте без движения застынем, — говорю я.

Байрачный молчит и комично, как школьник, рукавом шинели вытирает нос. Вздыхает:

— Что ж, нужно окапываться глубже, там посуше землица.

С берега доносится уханье, будто кто-то рубит льдину. Затихает оно лишь тогда, когда строчит пулемет. И вдруг голос Пети Чопика:

— Взяли дружнее! Еще раз! — слышно шарканье, напряженное посапывание. — Теперь мы ему покажем, где раки зимуют, кисельная его душа.

Чопик подполз к ячейке Байрачного. Тому понравился замысел Чопика: под прикрытием толстого бревна, которое они втроем будут катить впереди себя, подобраться к доту.

— Не прозевайте момент, — добавил, — когда можно будет бросать по амбразуре гранаты. Уверен, что с заданием справитесь…

На этот раз голос Чопика за моей спиной:

— Постараемся.

Трое — Петя Чопик, Володя Червяков и сержант Вичканов — катят толстенное бревно, за ним легко спрятаться.

— Решили укатать прошлогоднюю траву? — посмеивается Губа.

— Помолчи, олух, — сверкает Чопик веселыми глазами. — Соображать надо. Пусть фриц из своего гнезда достанет нас через такую заслонку.

— Долгонько же хлопцам ползком придется подбираться к немчуре, — кто-то бросил им вслед.

— Ничего, докатят, только бы не подорвались на мине, — добавляет другой. — Какой же хитрющий немец, а Чопик, видишь, перехитрил. Башковитый!

Чопик приладил на спину ручной пулемет, его сосед — здоровяк Вичканов — туго затянул лямки вещевого мешка с гранатами.

Володя Червяков засунул за пояс малую лопатку и взял в руки большую саперную про запас.

— На всякий случай, — немного смущаясь, сказал он командиру роты. — Может быть, придется и окапываться.

Бревно закрывает ребятам обзор, и чтобы не сбиться, наметили ориентиры: правый крутой обрыв берега на той стороне реки, левый — рощица, что виднеется за дотом, который своим пулеметным огнем мешает нашему продвижению вперед.

Как управлять и тормозить бревном — тоже придумали. Вбили на торцах по центру уральские ножи по самую ручку.

Нашлись еще желающие пристать к этой тройке, но Байрачный не позволил:

— Они и сами управятся, если доберутся…

Бревно сначала покатилось потихоньку и неуверенно, будто нащупывало себе дорогу, а потом ровнее — ребята приловчились.

Пулемет не утихал.

Мы, затаив дыхание, следим за этим необычным «панцирем», волнуясь за смельчаков и радуясь тому, что они подбираются все ближе к доту.

Теперь пули в зоне, защищенной бревном, почти не страшны.

Байрачный, на миг оторвав глаза от бинокля, сердито приказывает:

— Не тратьте даром время, окапывайтесь глубже! — лицо его помрачнело, взгляд черных глаз тревожный, выжидающий.

«Что он заметил? Неужели что-то стряслось с ребятами?» — поглядываю туда, в сторону ориентиров.

Бревно остановилось.

— Окапываются, — сокрушенно качает головой Губа, — значит, дело табак…

В басовитую ругань немецкого пулемета «МГ» вплетаются короткие очереди нашего ручного.

Немцы в доте, очевидно поняв, что пулеметным огнем ничего не добьешься, решили ударить по смельчакам с фланга.

Фашисты выбрались замаскированным ходом из дота на берег речки. Они притаились, выжидая, пока наши не поравняются с ними. Петя, время от времени поглядывая на свой ориентир, на рыжий крутой обрыв на той стороне речки, заприметил, как между кустиков прошлогодней полыни что-то тускло блеснуло — раз, другой. «Каска! — промелькнуло в голове. — Хотят ударить нам в спину». Остановил бревно, немного развернул его и, схватив лопату, стал нагребать бруствер.

За бруствером с ручным пулеметом залег сам Чопик. Он и ручным владел так же виртуозно, как своим старым «максимом».

— Катите быстрее, — приказал Вичканову и Червякову, — а я этим субчикам, кисельная их душа, не дам и головы поднять. — Бревно двинулось. Над берегом, где засели немцы, вынырнули две фигуры. Чопик дал по ним длинную очередь. Послышался отчаянный вопль. Через мгновение фашисты ответили огнем. Пули ложились в грязь рядом с нами.

«Буль-буль-буль» — будто из узенького горлышка бутылки булькает вода.

«Гут, гут, гут» — хвалит себя по-немецки вражеский пулемет.

— Не очень и «гут», если я еще живой, гады вшивые, — ругается Чопик. — Вот я вам покажу, что такое «гут», сразу же «карашо» вспомните! — стиснул до боли зубы, чтобы сдержать ту азартную дрожь, которая рождается в момент боя.

Петр снимает шапку, надевает ее на лопату и поднимает все выше и выше подальше от себя. Теперь ее видно немцам. Резанули по шапке, и она скатилась с бруствера. Послышалась одобрительные возгласы. Петр выжидает.

Вдруг на кромке берега замелькали серо-зеленые бугорки. Видно, немцы переставляли пулемет. Петр с такой злостью нажал на спусковой крючок, что пальцы его рук побелели. Даже чуть приподнялся, чтобы достать огнем тех, что прячутся. Скорее почувствовал, чем понял, что не промазал. Свистнул ребятам, мол, прикройте, и пригибаясь рванулся к берегу Збруча. Достигнув обрыва, увидел, что поторопился, но возвращаться было поздно. Трое — убиты. А двое — живы. Один, склонившись над раненым, перевязывал ему голову. Петр, съезжая по скользкому склону, крикнул:

— Хенде хох! Ауфштее!

Немец бросил бинт и потянулся рукой к автомату. Чопик, размахнувшись, ударил его по каске тяжелым пулеметным прикладом. Занес приклад и над унтером. Но унтер, дрожа от страха, поднял руки.

— Ауфштее! Шнель, шнель! — гневно крикнул Чопик, с презрением глядя на перепуганного унтера. Толстые жирные губы напоминали сосиски. — Вставай, говорю, да веди к своим. Быстрей, быстрей! — Чопик толкнул унтера сапогом в широкий зад. — Каждая секунда дорога.

Тот, покряхтывая, поднялся. Хотел что-то сказать, глядя на трупы своих солдат. Затем махнул рукой — что будет, то и будет — и потрусил берегом к доту.

Со стороны реки дот был наполовину разрушен: торчала разъеденная ржавчиной арматура; толстые глыбы бетона лежали тяжелой бесформенной массой.

За одной из таких глыб кто-то затаился.

— Крикни своим, чтобы сдавались в плен, — тихо приказал Петр унтеру.

Немец вытер ладонью обильный пот, который струился из-под каски, откашлялся, очевидно, спазма страха перехватила ему горло, и крикнул по-немецки:

— Nicht schissen: hier sind Russen. Komm heraus, komm heraus!

Но, то ли солдаты не послушались своего унтера, то ли, возможно, не услышали, пулемет продолжал строчить. Чопик гневно сверкнул глазами, презрительно сплюнул:

— Тебе не подчиняются… Тогда пусть слушают меня. — И громко крикнул: — Сдавайтесь, вы окружены! — и швырнул гранату в темный проем дота. Взрыв. А через мгновение — еще два взрыва, но уже на той стороне укрытия. Очевидно, бросал по амбразуре Вичканов. Пулемет замолк.

Несколько секунд напряженной, тяжелой тишины. Потом через темный, наполовину заваленный кусками бетона проем стали выползать защитники дота. Они что-то говорили своему унтеру.

Вытащили раненых.

Головной дозор устремился к опушке леса, оттуда доносились нечастые выстрелы. А батальон тем временем подошел к доту. Гвардии капитан Походько, крепко пожимая руки боевой тройке, похвалил каждого за смелость, а Чопика — еще и за находчивость.

— Сегодня же оформить материалы на правительственные награды, — приказал начальнику штаба гвардии лейтенанту Покрищаку. — Чопика представить к ордену Красного Знамени, Вичканова и Червякова-младшего — к Красной Звезде.

— Им бы Героев дать. На такое дело отважились, — подает голос Николай Губа, который склонен видеть проявление героизма в каждом из своих боевых товарищей…

— Не суй свой нос куда не следует, — урезонивает Губу Гаршин, которому болтливость того изрядно надоела. Но рассказы о Чопике, о защитном бревне и доте стали известны всей танковой бригаде…

 

II

После уничтожения дота мы двинулись на юг. Но через час, получив приказ по рации от комбрига Фомича, перейдя Збруч, пошли по бездорожью на запад. Танковые батальоны нашей бригады, овладев дорогой на участке Великие Борки — Скалат — Гримайлов, получили задание не пропускать немецкие подкрепления к Тернополю ни со стороны Проскурова, ни со стороны Гусятина. Теперь наш батальон шел на соединение с главными силами бригады. Мы радовались. И не столько из-за того, что сядем на танковую броню, сколько из-за того, что наконец-то мы снова идем вперед, освобождая родную землю от врага.

Когда двинулись в дорогу, нам выдали сухой паек на два дня. А мы уже пятые сутки месим грязную жижу. Забыли даже запах борща и каши. Еще позавчера перешли на «подножный корм». Но вот в дороге мы набрели на какой-то хуторок. Комбат подзывает к себе Губу, Пахуцкого, Чопика, меня и еще нескольких бойцов.

— Нужно, ребята, организовать что-нибудь поесть. Только смотрите мне, — предупредительно поднимает указательный палец, — чтобы никакого принуждения, никакого нажима. Головы поснимаю. Посылаю именно вас, так как вы немного знаете по-местному.

— А кто же не любит услышать от гостя в доме приветствие на родном языке? — загудел Губа.

— Помолчи, теоретик, — перебил его комбат. — Так вот, времени не теряйте, не болтайте лишнего. Отстали, мол, тылы. Вот мы и вынуждены обратиться к населению за помощью. Идите…

За полчаса обход закончился.

— Ну, как дела, «продармейцы»? — весело спросил лейтенант Покрищак.

Губа грустно посматривает на несколько вещмешков с картошкой…

— Какая-то хозяйка, наверное полька, так и сказала: «Ниц нэма, окрим бульбы, — Чопик разводит руками, — вшистко герман забрав!»

Петр, копируя хозяйку, видно, хотел нас развеселить, но нам было не до смеха. Эту фразу: «Ниц нэма, окрим бульбы, вшистко герман забрав!» — со временем станут повторять бойцы не одного батальона, не одного полка. Из-за бездорожья отстанут на десятки километров тылы и походные кухни. С легкой руки Чопика она разошлась по всему фронту.

— Кто сумел что-нибудь припрятать, тем и живет, — говорит Губа. — Жалуются, что вокруг на десятки километров — ни одной мельницы. Толкут зерно в ступах на лепешки или же мелют вручную на жерновах.

Такую цивилизацию принесли немцы…

На брата пришлось по две картофелины. Несколько лепешек отдали раненым, минометчикам и пэтээровцам. Они ведь несут на себе тяжелые минометы или противотанковые ружья.

Пэтээровцы — народ рослый, плечистый и на отсутствие аппетита не жалуются. Посматривая, бывало, как они в обед выстраиваются к повару за добавкой, автоматчики смеялись:

— Ружье длинное, тяжелое — на одного, а котелок — маленький, легонький — так на двоих. Где же справедливость?..

Ну теперь пусть хоть лепешками подкрепятся.

…Черная пашня, серые, похожие на застывшие волны холмы. Но снег еще лежит по оврагам и в придорожных рвах. Посерел, стал ноздреватым.

Солнце высокое, мартовское, хорошо прогревает.

— При такой погоде можно и немецких стервятников дождаться, — посматривает на небо Чопик.

— Они теперь к Тернополю прикованы, — успокоительно отвечает Губа, — сюда не достанут, если только какой-нибудь не заблудится…

А пока что в небе вместо вражеских самолетов заливаются жаворонки, будто пробуют голоса после зимнего молчания. Глядя на тихое поле, слушая мирный голос жаворонка, как-то не верится, что недавно был бой и что он снова будет через час или два… А теплынь стоит такая, что впору выходить в поле пахарю и сеятелю, земля жаждет янтарных зерен, которые потом станут пшеничным хлебом.

— Что-то, Петя, я не замечаю, чтобы за эти дни ты кого-нибудь поздравлял. — Губа прижмуривает глаз и подставляет лицо солнцу. — Или, может быть, в твоих святцах не значится ни один именинник?

Петр молчит, кажется, он взвешивает, что таится в вопросе Николая. После длительной паузы говорит:

— Именинники были позавчера — даже два, но мелкая рыбка, что с них возьмешь? А вчера — настоящий судак, с такого можно было бы наркомовский паек содрать Так обстановка не та… Я сам заглядывал в его флягу — сухо, как в Сахаре.

— Кто же это, если не секрет?

— Вчера старшине Гаршину исполнилось двадцать. Круглая ведь дата. А вот, кисельная его душа, ничего не приберег. Перенесем это дело, говорит, на другой день. Вот чудак! Будто в другой день не будет другой причины.

— На этот раз тебе, дружище, не повезло, — в голосе Губы искреннее сочувствие.

Слушая этот разговор, я вспомнил случай, который произошел несколько месяцев назад. Наш батальон автоматчиков располагался тогда в селе Гатное, под Киевом.

По утрам выстраивался батальон на сельской площади. Начштаба гвардии лейтенант Покрищак зачитывал приказы. Замполит гвардии капитан Сугоскул знакомил личный состав со сводкой Совинформбюро, с главными событиями в жизни страны и с событиями, происходящими за рубежом. Говорил о необходимости высоко держать честь советского воина. Комбат гвардии капитан Походько давал задания на день каждому подразделению. Затем командиры разводили своих подчиненных на занятия… Так было и на этот раз. Уже ушли с площади автоматчики, пэтээровцы, минометчики. Чопик повел своих пулеметчиков в сторону глубокого оврага, что за селом, на огневую подготовку. Но, отойдя от места построения на сотню метров, вдруг остановился. Пулеметчикам приказал следовать дальше, а сам по вязкой дороге побежал назад к комбату:

— Разрешите обратиться, товарищ гвардии капитан?

Походько кивнул головой.

— Разрешите от имени своих пулеметчиков и от своего имени поздравить вас, товарищ комбат, с днем рождения!

Штабисты, замполит, помощник по хозяйственной части и кое-кто из командиров подразделений, которые еще стояли около комбата, опустили глаза. Одни — от стыда, что сами не догадались поздравить первыми, другие — считая поступок Чопика нетактичным. А Походько после минутного замешательства пожал руку Петру:

— Спасибо за внимание — и вам, и всем пулеметчикам!

— Так, значит, с вас причитается, — выскочило у Чопика; очевидно, по привычке, сболтнул и пожалел, но слово не воробей, не поймаешь.

На лицах присутствующих — сдержанные, выжидающие усмешки: ну, мол, сейчас увидим, с кого и что причитается…

— Безусловно, безусловно! — повысил голос комбат. — Вы свободны, — бросил офицерам, — а вы, товарищ старший сержант Чопик, пойдемте в штаб за «причитающимся».

Как там и чем угощал Петра комбат, какой между ними состоялся разговор, мы до сих пор не знаем. Очевидно, Петру не очень приятно об этом вспоминать. Выскочил он из штаба, сияет, как медный надраенный котелок. Влажным платком вытирал мокрое лицо и шею, а из-под отворотов шинели белыми клубами валил пар. Идя к своим пулеметчикам, время от времени удивленно пожимал плечами: «И откуда ему известно о моем блокнотике, где записаны дни рождения сержантов и рядовых?.. Откуда он знает о моих поздравлениях и чарочке-складалочке?»

С тех пор Петр не только сам не нюхал, но и ввел «сухой закон» для всех пулеметчиков. Даже свою любимую чарочку-складалочку выбросил, хотя ребятам сказал, будто потерял.

А с начала марта, когда мы снова попали на передовую, «сухой закон» отменили.

— Даже сам нарком сто граммов дает. Тут уже никто не имеет права запретить, — заметил Петр. — Против наркома не попрешь.

Наркомовские наркомовскими, но снова Чопик нет-нет да и поздравит какого-нибудь именинника. Вот Губа и напомнил ему о «святцах».

* * *

Продвигаемся на юго-запад. Солнце слепит глаза — оно только-только миновало зенит. В луже тоже солнце, но на него можно смотреть не жмурясь. Шинели уже просохли, на них плоскими серыми корками держится заскорузлая грязь. Отрываем ее с ворсинками, а кажется — с тонкими кореньками.

— Приросла, чувствует родню, — чуть усмехается Губа и вдруг настораживается. — «Рама!» — выкрикивает громко и тревожно вместо команды: «Воздух!»

Она, серебристо поблескивая в щедрых лучах солнца, идет высоко, в южном направлении, пройдя над нами, развернулась и легла на обратный курс.

— Это плохое предзнаменование, — вздохнул Чопик.

— Засекла, подлая! — кто-то выругался. — Теперь жди «гостей», прилетят крестить.

— Шире шаг!

— Задним подтянуться!

— Следить за небом!

— Шире шаг! — покатились команды, перекрывая одна другую.

Оглядываюсь. Минометчики и пэтээровцы, которые до сих пор плелись в хвосте колонны, теперь небольшими группами идут напрямик по жирной, вязкой пашне. Вижу худощавого, немного сгорбленного сержанта Бородина. Он, держа за ремешок зеленый ящик с угломером, ступает как-то смешно, будто аист переставляя ноги. За ним, согнувшись под минометной трубой, плетется ефрейтор Власюков. Мне отсюда не видно его лица. Но я знаю, что оно покрыто потом. Мелкие капли сбегают даже на кончик пористого носа, и ефрейтор время от времени сдувает их, выставляя нижнюю губу.

«Кому бы ни пришлось в сорок пять с гаком переть такой самовар да еще по такой грязи, — думаю про себя, — у всякого гимнастерка взмокнет».

Комбат стоит на придорожном ковре прошлогодней пожухлой и прибитой к земле травы, счищает грязь с хромовых сапог блестящей, почти ровной, как рапира, трофейной саблей. Ординарец где-то подхватил. Гвардии капитан Походько не разлучается с ней. Служит она ему как посох. Старое (еще сорок первого) ранение в ногу нет-нет, а дает о себе знать.

Когда наш радист с тяжелой заплечной коробкой рации поравнялся с Походько, комбат пошел с ним рядом.

— Свяжись со штабом бригады, — бросил он радисту.

— «Рубин», «Рубин», «Рубин», — кричит тот в микрофон. — «Рубин». Я — «Десна», я — «Десна». Отзовитесь! «Рубин»! «Рубин»! Будь ты неладный, отзовись! — Радист поворачивает свое совсем мальчишеское лицо к комбату: — Не иначе как обедает. Уплетает борщ или кашу. Никакими позывными его тогда не оторвешь. Я Василия знаю…

— У голодной кумы хлеб на уме, — сказал комбат, посматривая на тоненькую с белым пушком шею радиста.

Наверное, ему, тридцатипятилетнему, закаленному волку, стало жаль этого худого проголодавшегося парня.

«А досталась ли ему хоть пара лепешек там, на хуторе? — постарался он вспомнить и не смог. — Что за чертовщина! — рассердился он на себя. — Или становлюсь забывчивым и невнимательным? Нет, капитан, ты не имеешь на это права. Должен знать своих подчиненных, чем они живут, чем дышат! Должен, иначе ты — плохой командир!»

А «Десна» все вызывала и никак не могла дозваться своего «Рубина».

Батальон, широко растянутый, приближался к рыжевато-серым холмам.

Эти холмы — изрезанные небольшими овражками, балочками, утыканные, хотя и не густо, кустами ивняка — давали надежду на то, что можно замаскироваться. Объявлен привал.

Сидим, стараемся отдышаться, курим. Переобуваются те, кому терли ноги мокрые или влажные портянки, и ни «юнкерсов», ни «фокке-вульфов» не видно. Губа даже развесил сушить портянки.

— Если не просохнут, то хоть проветрятся, — говорит. — Ноги для бойца — все. Если голова, — прищуривает глаз, — только лишняя мишень, то о ногах этого не скажешь. Даже нам, мотопехоте так называемой, и то, видите, как пригодились. А до Берлина еще ведь далеко, они еще не раз пригодятся…

Прошло уже, наверное, с полчаса, как исчезла «рама», а в небе тихо. Только порхают над нами синички, выискивая, чем поживиться на ветках ивняка, да в небе одиноко поет жаворонок.

Снова месим грязь, двигаясь на Скалат.

Как ни спешили, а пришли на место, когда уже стемнело. Но, кроме танкового подразделения, никого не застали. Ни наших артиллеристов, ни хозяйственников, ни медпункта. А самое неприятное, чего мы никак не ожидали, не было кухни. Кто-то сказал, что кухня в Гримайлове или под Великими Борками. Послышались негодующие крики и упреки в адрес помощника по хозяйственной части Жука.

— Приведите сюда Жука, пусть скажет, почему нас не кормят!

— Приведите, мы из него шашлык сделаем!

— Давай ужин! — требуют автоматчики из бокового дозора.

— Кончай шуметь! — прикрикнул Покрищак, осветив шеренгу карманным фонарем. — Командирам разместить свои подразделения на отдых здесь, в этом помещении, — блеснул фонарем на большой двухэтажный дом. — Ужин будет.

Не знаю, что он имел в виду, обещая. Может быть, просто хотел утихомирить растревоженный улей, а там, мол, посмотрим.

Комбат наконец, поговорив о чем-то с «Рубином» (к нам доносились чертыхания), собрал «продовольственный отряд» — тех, которые уже ходили ранее по домам на оставленном позади хуторе.

— Хоть опыт у вас и не ахти какой, но есть! — чувствовалось, он улыбается. — Вот вам и поручается организовать ужин. Ответственным назначаю старшего сержанта Чопика.

— Прежде всего, — сказал Чопик, когда остались одни «продармейцы», — мы должны узнать или разведать, что в этом поселке есть. А тогда уж возьмемся за дело.

…Идем к танкистам. Ведь они уже здесь «старожилы» — стоят вторые сутки. Рассказываем о своей беде.

— Мы бы помогли вам, — оглядывается их старшина, — только у нас — ни кухни, ни продовольствия. Нам привозили горячую еду в термосах на бронетранспортере. — Посмотрев вдоль погрузившейся в сумерки улицы, добавил уже с какой-то надеждой в голосе: — Вот он еще стоит, не ушел. Может быть, на нем и доберетесь к своим или хотя бы к нашим хозяйственникам. Те, думаю, выручат.

Петр, прихватив двух автоматчиков, бросился к бронетранспортеру, только и крикнул нам:

— Подождите здесь, мы не задержимся!

Танкисты угостили нас гречневой кашей, которой немного осталось в термосе, кольцом копченой колбасы, даже дали спирта.

На наше счастье, Чопик приехал не с пустыми руками…

— Ох и разжились, братцы, если бы вы только знали, — похвалился Петр. — Возвращаемся с трофейной кухней и этими вот ящиками макарон. Там танкисты Федорова разбили немецкую автоколонну. Вот там она еще догорает, — показал рукой, где виднелось зарево. — Но не вся. Две автоцистерны, которые плелись в конце колонны, уцелели. Мы сразу носом учуяли: что-то подозрительно пахнет. К ним: а там — спирт. Поналивали куда только можно, даже кухню заполнили и — вот притащили… Теперь надо ее опорожнить и начать готовить ужин. Люди изголодались…

Чопик был слишком возбужден, говорлив — видно, уже попробовал трофейного.

Я не стал дожидаться, пока сварят макароны, ведь подзаправился у танкистов. Теперь одолевал сон, ну и «завалился, на боковую», как говорит Губа.

Но заснуть мне не дали.

В одиннадцатом часу или позднее командира батальона, замполита, зампостроя и начальника штаба вызвали к комбригу на совещание. Когда они уже садились в присланный за ними «виллис», лейтенант Покрищак поднял меня:

— Тебе, Стародуб, тоже придется ехать с нами в штаб бригады. Начальник строевого отдела, майор Быков, вызывает.

— Нечего ему делать среди ночи: сам не спит и людям не дает, — ворчу я.

— Садись без лишних разговоров.

Штаб бригады располагался в старом каменном здании.

— Третий день вызываю вас и не могу дозваться, — укоризненно смотрит на меня майор Быков. — Боитесь, что с присвоением офицерского звания ляжет на вас большая ответственность за жизнь подчиненных… Да, ляжет. Офицер обязан отвечать за каждого воина, судьбу которого ему доверили… Надеюсь, вы это понимаете, ведь вы уже длительное время выполняете обязанности командира взвода…

Я ответил, что понимаю, но меня, мол, смущает то, что я не кончал военного училища…

— Нам это известно, — обрывает меня. — Поэтому вам надо хорошо изучить устав и наставления. По ним придется сдавать зачеты… — А тем временем протянул анкету и лист белой бумаги. — Ответы на анкетные вопросы должны быть четкими, конкретными, написаны разборчивым почерком. Автобиографию пишите тщательно с указанием дат, но без лишних подробностей.

Я наклонился над столом. «Молния»-гильза стоит совсем близко. Ее тепло согревает мое лицо и левое ухо. Чувствую запах солярки и копоти. И мне уже кажется, что я не за столом, а на теплых жалюзи танка. Он покачивается, укачивает, и ты проваливаешься в сон, как в теплую купель.

Двери скрипнули, я вздрогнул. Испуганно моргаю глазами: на первой же странице анкеты — жирная фиолетовая клякса. Это ручка выскользнула из пальцев, когда я незаметно задремал, клякса на анкете — это уже не годится. Беру другой бланк. Предусмотрительный майор дал мне их несколько штук. Но теперь в мою душу вкрадывается сомнение: смогу ли я стать настоящим командиром, ну как Байрачный, как Походько или наш комбриг?..

Двери снова скрипнули. Быков подходит ко мне.

— О, так вы еще ничего не сделали! — говорит удивленно и осуждающе. — Не тратьте времени, пишите! Совещание скоро кончится, и Походько заберет вас в батальон. А тогда опять — ищи ветра в поле. А ведь завтра — наступление.

За дверью — покашливание, топот сапог, басовитая команда разводящего. Смена часовых.

Чтобы было виднее, подвигаю еще ближе «молнию», даже чуб потрескивает. Крепко Зажимаю ручку, не сделать бы снова кляксу. Пишу.

В противоположном углу комнаты за шкафом, на разложенном на полу полосатом матраце, кто-то беззаботно храпит. Двери снова скрипят, на этот раз как-то протяжно, будто тот, кто входит, не может в них протиснуться. Оглядываюсь. На пороге стоит капитан Чухно. Он прибыл в нашу бригаду сразу же после боев на Орловско-Курской дуге. Вначале был командиром танковой роты, затем назначили его в первый танковый батальон. Но вот уже месяца два занимает должность начальника склада горюче-смазочных материалов. То ли он не может ладить с людьми, то ли люди с ним…

Он не спеша подошел к столу, за которым сидел майор Быков.

— Все раздаешь награды? — спросил, показывая глазами на бумаги, очевидно наградные листы.

— Раздаю, — неохотно кивнул Быков.

— Боишься, что Монетный двор останется без работы, если ты не умеришь свою щедрость?

— Боюсь не этого… Боюсь, что воины, которые страдают и гибнут в окопах или стальных коробках, не простят нам, если мы их обойдем, не отметим их мужества, их героизма. Возможно, слышал, как они говорят по поводу наград: «Родина не забудет, не забыл бы командир!» Так-то вот…

— Но ведь не все, которые гибнут или попадают в госпиталь, заслуживают того, чтобы их отметили. Сначала нужно докопаться: что у него в мыслях!

— По-моему, капитан, каждый из них уже здесь, на фронте, показал, кто он такой. А что касается погибших, считаю, тебе известно — мертвые все герои. И живым надо верить.

— Это-то известно, но проверить лишний раз, для уверенности, не мешает.

Чухно, заложив руки за спину, пронес свои тяжелые, массивные плечи через комнату.

Уже с порога бросил Быкову:

— Ну я пошел. Бывай!

Быков промолчал.

Когда затихли тяжелые шаги за дверью, я спросил:

— Товарищ майор, давно ли вы знаете капитана?

— Да уже, наверное, с полгода, ну с того дня, когда он прибыл к нам. А что? — смотрит на меня.

Я смутился. Но, встретив искренний, поощряющий взгляд, который вызывает доверие, произнес:

— Вам не кажется, что он просто полон недоверия к людям, ко всем — кого знает, кого не знает?

По усталому лицу Быкова пробежала чуть заметная грустная усмешка, а может быть, это только мне показалось, может быть, это качнулось пламя.

— Такие, я бы сказал, категорические выводы делать после первой встречи с незнакомым человеком — дело довольно рискованное. Это просто неосмотрительно.

— Почему же первой? Я с ним довольно часто встречался. Мы ходили десантом на их танках… Но лучше меня знает капитана Чухно старший сержант Чопик.

Еще до войны Чухно — он тогда был лейтенантом, служил в Одессе — сватался к сестре Петра. С полгода обивал порог их квартиры… А Галина выскочила замуж за Паньку-мичмана. Разозленный Чухно грозился: «Ну я этого так не оставлю, не прощу. Я отомщу за себя и Галине и Петру…»

…Дописываю автобиографию торопясь, потому что в коридоре шум и топанье ног — наверное, закончилось совещание.

В конце страницы вывожу: «10 марта 1944 года. Ю. Стародуб». Положил бумаги на стол перед майором.

— Разрешите идти?

Он жмет мне на прощание руку.

Комбриговский «виллис», мигая фиолетовыми — для светомаскировки — фарами, торопился. Был пятый час утра.

— Хотя бы удалось выкроить какой-то час подремать, — вздыхает лейтенант Покрищак. — Голова, как пустой котел, гудит, уже на плечах не держится.

— А вы бы научились спать на ходу, как тот разведчик у Сокура, — посоветовал зампостроя. — В походе возьмет кого-нибудь под руку, идет и спит.

— Горе научит есть коржи с маком, — добавил кто-то.

— Если коржи, да еще с маком, так это не беда, — зампостроя осторожно потягивает папиросу, которую затем по привычке прячет в рукаве.

Машина подскакивает на искореженной снарядами и минами дороге, тормозя, объезжает круглые воронки от бомб, ребристые скелеты сгоревших автомашин, раздавленные танками орудия. Кое-где еще светятся, тлея, головешки. Стоит угарный смрад горелого железа, пороха, шерсти и еще чего-то, похожего на серу, что вызывает удушье. Вдруг этот смрад заглушается острым специфическим запахом… Проезжаем мимо двух автоцистерн, зияющих дырками.

— Везли в Тернополь не только боеприпасы, а и «горючее», чтобы поднять боевой дух гарнизона, — заметил Покрищак.

— Они, как тараканы, лезут изо всех щелей: из-за Збруча, с юга, из-за Серета, — вздохнул зампостроя. — Там придется туго.

— Ничего, — повеселел Покрищак. — Выстоим! Наш фронт уже повсюду наступает. Фашисты драпают, это им не сорок первый… Вероятно, слышали, что говорят бойцы: «Как только наши — на Прут, то немец — на Серет…»

— Говорить мы мастера, говорить легко, — не сдается суровый зампостроя. — Тяжело неделями эту грязь месить, а еще труднее — подставлять лоб под пули…

Мне приятно ехать с батальонным начальством, понимая, что и ты чего-то стоишь…

Дорога стала ровнее. Втягиваю голову в приподнятый воротник шинели. Веки закрываются сами. Просыпаюсь от резкого толчка. Хватаюсь за сиденье. Мотор зачихал, шофер выругался — и снова дорога… Только спать уже расхотелось.

И все-таки я задремал и увидел какой-то странный сон.

Будто в просторном зале, где вечером я пытался вздремнуть, полно людей. Стоят, рты открыли. А в центре зала новенький блестящий турник, и на нем Чопик крутит «солнце». Хорошо крутит, зрители ахают… Около меня насупленный Чухно. Тоже смотрит и громко говорит, что Чопик не «солнце» крутит, а «мертвую петлю». И я и те, кто слышит это, с жаром возражаем ему, а он твердит свое…

И привидится же такое! Сплевываю через плечо трижды — говорят, помогает.

«Виллис» останавливается напротив домика, где разместился штаб. Рядом — большой дом, в котором отдыхает батальон. Выскакиваем из машины, разминаем занемевшие ноги. Под сапогами похрустывает.

— Хорошо подморозило, — радостно замечает комбат. Увидев дежурного по части лейтенанта Байрачного, капитан Походько приказывает ему немедленно поднять батальон — и в дорогу.

На востоке заалела кромка неба, становится светлее…

Улица наполняется топотом сапог, позвякиванием котелков и минометных плит, приглушенными голосами команд, как будто те, кто их подавал, не желали нарушать утреннюю тишину.

Все подразделения, весь батальон поднялся по боевой тревоге и стал в строй, кроме взвода пулеметчиков гвардии старшего сержанта Чопика. Байрачный, заметив их отсутствие еще в начале построения, послал за ними гвардии старшину Гаршина. Через несколько минут Гаршин доложил Байрачному, что пулеметчики окатывают друг друга водой из колодца — для взбадривания. Это, мол, после вчерашних именин. Чествовали Михаила Басова — видать, переборщили… Был же трофейный спирт…

Байрачный побагровел от негодования. Доложил комбату Походько о случившемся. Тот неодобрительно покачал головой и посмотрел на ручные часы. Затем, обойдя строй, убедившись в его боеготовности, объявил нам боевую задачу, которую поставил перед батальоном командир бригады Фомич.

В это время подоспели пулеметчики. Чопик с виноватым видом спросил разрешения у комбата стать в строй. Тот разрешил. Но сейчас же, подозвав к себе начштаба Покрищака, и Чопика, сказал:

— За грубое нарушение воинской дисциплины, за пьянку и опоздание в строй отправь его, — показал глазами на Чопика, — на трое суток на гауптвахту… И дайте ему дисциплинарный устав. Пускай подучит, если забыл обязанности командира взвода…

— Я, товарищ гвардии капитан… — подал голос Чопик.

Но комбат прервал его:

— Объяснений не требуется. — И, взглянув на Покрищака, добавил: — Отправьте его в штаб бригады, там в полуподвале пусть поостынет и хорошенько подумает о содеянном…

— Есть отправить на гауптвахту! — козырнул начштаба Покрищак.

— Товарищ командир батальона, я искуплю свою вину в первом же бою. Клянусь вам, — умоляюще смотрел Чопик на гвардии капитана Походько. — Потом, после боя, посадите, но не сейчас…

— Прекратить разговоры, — повысил голос комбат. — В бой идут люди, достойные высокого звания защитников Родины, звания гвардейцев. А вы… — он не договорил, стремительно обернулся к строю и дал команду двигаться.

Очевидно, ему, комбату Походько, надоело пристрастие Чопика к поздравлениям именинников с обязательными ста граммами. Надоело, и он решил отбить охоту к таким поздравлениям…

Проходя мимо Чопика, я подбадривающе кивнул ему, а сам подумал: вот к чему может иногда привести несерьезное отношение к делу во фронтовых условиях, да и не только во фронтовых, в армейской жизни вообще… Трое суток не быть со своим подразделением, которое идет в бой, — большой срок. За трое суток может многое случиться… Возможно, и комбат сожалеет, что Чопик не в строю, но не отреагировать на происшествие он не мог, не имел права.

Походько повел батальон форсированным маршем… Старался, пока грязь скована морозцем, словно пытался наверстать упущенное время. Но в колонне никто не роптал на трудности, даже минометчики и пэтээровцы, которым было тяжелее всех. Не роптали, возможно, из сочувствия к «потерпевшему» Чопику.

Село Ромашовка не такое уж и большое, но разбросанное: лепились домишки, как ласточкины гнезда, на холмах, разделенных широкими пологими балками или ложбинами. С трех сторон обступили его поля, а с юга легла межой тоненькая, как веревка, речечка. За нею на расстоянии метров трехсот темнел лес.

Чуть в стороне от хат — белый двухэтажный дом. Верхние окна зияют провалами, а нижние — целые. На подворье увидели общипанную со всех сторон копну соломы. Растащили ее, притрусили соломой землю, удобно расположились на краткий отдых…

Но такое приволье длится недолго. С рекогносцировки возвращаются командиры рот во главе с комбатом. И слышатся команды, и уже, гремя котелками, автоматами, минометными плитами, выстраиваются подразделения. Узенькими улочками бежим — даже щебенка выскакивает из-под сапог — на южную околицу села, к речке. Минометчики окапываются в широкой балке, окруженной огородами.

На околице пэтээровцы сворачивают направо, поближе к железнодорожному мосту, его во что бы то ни стало они должны удержать; автоматчики и пулеметчики — налево. За мост, на противоположный от нас склон железнодорожной насыпи, комбат послал взвод автоматчиков с двумя ручными пулеметами, чтобы враг не подступил к мосту.

Окапываемся за домиками, что спускаются к речке. Отсюда хороший сектор обстрела: все заречье, до самого леса, — как на ладони.

— Из лесу и заяц незамеченным не проскочит, — говорит Губа, — не то что человек.

Свой окоп Николай устраивает неподалеку от сарайчика, стоящего в стороне от подворья, около терновника.

— А, черт подери, копаться около моего хлева! — кричит газда — хозяин, — приближаясь к Николаю. На нем старый армячишко и поношенная каракулевая шапка. — Станут палить по вашему гнезду, и моя усадьба загорится. Лучше бы вон там копались себе, — показывает рукой вниз.

Николай, немного сбитый с толку такой аргументацией, какое-то время молча смотрит на моложавого, но небритого хозяина.

— Отсюда лучше видна местность, по которой могут наступать немцы…

— Что они, дураки туда лезть, где их будет видно! Будто нельзя иначе сюда добраться.

— Ну, если не полезут сюда, то и палить не будут. Значит, и ваш хлев целехоньким останется.

Аргументация Николая, кажется, подействовала на газду. Он присмирел, замолк. Но, уже возвращаясь в погреб, в котором, видно, пряталась семья, остановился, почесал затылок:

— А все же лучше, если бы делали окопы вон там, в низине… Страх берет… Только и моего, — и он кивнул облезлой шапкой на такую же, как и хлев, скособоченную избенку.

* * *

Меня вызвали к комбату.

Его командный и наблюдательный пункт расположился около пэтээровцев. Стены просторного окопа даже успели обшить досками. Узкие ступеньки устланы соломой, на дне окопа целая охапка. Все хорошо замаскировано. Отсюда еще лучше, чем из окопчика Николая, видно и Заречье, и лес, и подступы к мосту.

Докладываю. Капитан махнул рукой, чтобы я подождал. Все чем-то озабочены. Оказывается, разведка, которая пошла в лес во время рекогносцировки, до сих пор не вернулась.

— Им дали час-полтора, а кончается уже второй, — смотрит на часы Покрищак. — Будто сквозь землю провалились.

— Подождем еще четверть часа. Если ничего не изменится, пошлем новую группу. — Комбат кивает Байрачному: — Подготовьте трех бойцов. Желательно — из числа добровольцев. Не можем же мы сидеть как слепые котята и не знать, что вокруг происходит.

Байрачный, браво козырнув, побежал в свою роту.

— Вы, Стародуб, вместе с комсоргом, — комбат поглядывает на старшину Спивака, — организуйте что-нибудь поесть людям. И кухня, и машина с продуктами, видать, где-то застряли… Надо бы хоть картошки в мундирах. Люди не завтракали, а уже и обедать пора. Только давайте без чопиковских выдумок… Поинтересуйтесь, может быть, есть местное начальство, пусть поможет.

Идем по улице. Домики бедные, обшарпанные. Около площади, на которой возвышается серенькая церковь, поворачиваем налево. Проходим один, другой, третий двор. Видим дом под оцинкованной крышей, недалеко от него на подворье — колодец. Сруб дубовый, над барабаном выкрашенный навес. В стороне от колодца — конюшня. И кругом дорожки, вымощенные плитами.

— Неплохо, видно, живется этому газде, — говорю комсоргу. — Давай сюда!

— Э-э, — махнул рукой, — будто не знаешь, что богачи всегда скупые.

Заходим. Только открыли двери из сеней в дом — ударило приятным, аппетитным запахом жареного мяса. Даже слюна потекла и под ложечкой засосало. Здороваемся с круглолицей чернобровой женщиной. Она, ответив на приветствие, бросила с горячей сковороды румяно-желтый пшенник на стопку таких же, что остывали на широкой тарелке.

— Не скажете, уважаемая хозяйка, как нам дойти до местного начальства — старосты или как оно тут величается!

Сковородка выскользнула из рук, ударилась держаком о заслонку. У хозяйки дернулись губы, и она как-то вяло опустилась на табуретку.

— Вы как раз и попали, — качнула головой, — к старосте.

— Можно его? — комсорг не дает тетке опомниться.

— Сейчас позову. — Тяжело и будто нехотя поднялась с табуретки и поплелась в сени.

Заходит крепкий, похожий на цыгана человек в суконной бекеше, в черной островерхой каракулевой шапке. Снимает ее, переступив порог, мнет ее в руках. Несмело поздоровавшись, бросает косой взгляд на ярко-красные старшинские погоны комсорга. Дядя, наверное, подумал, что пришло большое начальство, когда столько красной китайки на погонах.

— Дело к вам короткое, — начал Спивак без агитации, — нужно накормить людей, потому что наши продукты еще не доставлены. Пока здесь нет новых властей, обращаемся к вам. Организуйте нам хорошую свинью или телочку, — Спивак загибает пальцы, — раз. Далее — мешка два картошки или мешок крупы или пшена. И, наконец, хлеба. — Комсорг, видно, в уме прикинул, сколько же нужно хлеба. — Ну, хотя бы пудов пять-шесть.

Хозяин, слушая, тоже загибал грязно-коричневые, толстые, будто комели, непослушные пальцы. Выдохнул лишь одно слово:

— Так!

— Дадим официальную справку с печатью. Все будет внесено в счет натуроплаты вашего села, — комсорг старался успокоить скисшего хозяина.

— Так! — кивнула черная чуприна. — С хлебом труднее. Да как-нибудь соберем… Куда прикажете все это?

— Может быть, где-то есть пара больших котлов…

Хозяин поспешил:

— Тамо, в высоком доме, была совхозная столовая. Котлы целые.

Выходим со старостой.

— Что-нибудь бы перекусили, — бросает вдогонку хозяйка. Спивак зыркнул на меня. Я опустил глаза.

— Спасибо. Нет времени! — крикнул из сеней комсорг.

Хозяин вывел из собственного сарая белолобую кряжистую телку. Она уже успела полинять и теперь бронзовела под солнцем рыжей гладенькой шерстью.

Около боковой стены дома на солнышке две красивые девушки. Черненькая — наверное, дочь хозяина, а русоволосая, видно, ее подружка. Стыдливо, но с неодолимым интересом стреляют на нас глазами. Спивак даже об камень споткнулся.

На улице говорю ему:

— Что, увидел несоюзную молодежь, выявил, так сказать, базу роста своей комсомолии и хотел, наверное, уже и агитнуть?

— А комсомолочки были бы хороши, — вздыхает тот. — Если тут надолго задержимся, проведу воспитательную работу…

Доложив Покрищаку (штаб батальона располагался через два дома от старостина), что задание комбата выполнено, мы торопимся к автоматчикам.

— Отказался от старостиных блинов? — кошу взглядом на Спивака.

— Как-то стыдно набивать глотку вкуснятиной, когда твои друзья сидят голодные…

Около КП толпа военных. Стоят в полный рост и пристально всматриваются туда, где железнодорожная насыпь пересекает лес. Пэтээровцы около своих окопчиков торчат как суслики около нор, чтобы при первой опасности нырнуть назад, спрятаться.

— Что там? — спрашиваем.

— Кто-то бежал по рельсам, — отвечает телефонист, — затем нырнул в посадку — и не видно.

Прибегает посыльный, передает приказ подполковника Барановского тянуть связь от КП батальона к штабу бригады.

— Где же расположился штаб? — интересуется Покрищак.

— В том высоком доме, что на северной окраине села. Там подвал и первый этаж целые.

Посыльный — ефрейтор из роты управления — отходит в сторону и подмигивает мне.

— Я видел Чопика, — таинственно сообщает, будто речь идет о каком-то очень опасном преступнике. — Сидит здесь, при штабе, в подвале. Просил передать ему курево, если есть.

Достаю пачку трофейных сигарет. Немецкий эрзац. Слабые, будто начинены половой. Наскребаю на дне кармана горсть махорки — нашей.

— Ну, как он там? — спрашиваю.

— Рыжее стал, чем был, — невесело усмехается, — небрит, только глаза синеют…

— Бежит! Бежит! — вдруг докатилось с правого фланга: оттуда лучше просматривается заречье между насыпью и опушкой леса.

Из глубины леса послышалась глухая скороговорка автомата. Вскоре и мы увидели одинокую фигуру. Еще издали распознали сержанта Вичканова. Это он с двумя бойцами ходил в лес на разведку.

— Немцы… Там! — выкрикнул отрывисто сержант за несколько метров до КП. — Много! Петр и Иван… — махнул правой рукой. Никак не мог перевести дух. Снял шапку, вытер вспотевший лоб и, немного успокоившись, добавил: — Батальона два — не меньше, а может быть, и целый полк. Пацанва. Стреляют плохо, но бегают, гады, как борзые.

Мы слышали и раньше, что на этом участке фронта орудует, кроме других, и «детская дивизия», состоящая из шестнадцати-семнадцатилетних солдат. Есть даже полк гитлерюгенда.

Вичканов, умывшись, снял порванную в нескольких местах шинель. Глянул на старшину Гаршина и, как бы извиняясь, бросил:

— Это когда через терновник пробирался.

Гаршин не придал его словам значения: наверное, думал сейчас о тех двух — Иване и Петре, которые уже не вернутся в родную роту.

— Ты же ранен! — выкрикнул какой-то молодой боец.

— А чего кричишь, будто я не знаю, — кривится от боли Вичканов. — Потому и раздеваюсь, чтобы кто-нибудь перевязал.

Позвали Лиду Петушкову. Пока она обматывала бинтом его левое плечо (рана неглубокая — чиркнуло по касательной), Вичканов рассказывает о встрече с гитлеровцами.

Туда, в дальний конец леса, они втроем прошли в полной тишине. Кое-где синички нарушали тишину. Ближе к опушке услышали шум и вражьи голоса. Залегли — и уже ползком, чтобы не быть замеченными, добрались до немцев. Они как раз обедали. Бряцали котелки, звучали громкие команды.

— Расположились, паразиты, как дома. Обедают…

«Вот я вас накормлю!» — прохрипел Петр. Я не успел на него и цыкнуть, как он дал по скопищу автоматную очередь. Не промазал… Ну, думаю, если уж мы демаскировались, терять нам нечего. Нажимаю на гашетку. Иван тоже строчит. Говорю Петру и Ивану: «Отходите быстрее, я прикрою!» Да разве оторвешь от такого зрелища. Хлопцам, наверное, впервые пришлось увидеть, как враг под их пулями мечется и падает… Опорожнили диски. И, вместо того чтобы отползти в чащу, поднялись — сказано, молодо-зелено — и рванулись в лес. Обоих скосило.

Вичканов умолк. Его смуглое лицо было суровым и мрачным. Глубоко вздохнув, он, будто стесняясь своей откровенности, сказал:

— Мне тоже пришлось драпать… В Чебоксарах перед войной занимал призовые места в кроссах. Но так бегать, как сегодня, не приходилось. Наверное, хотели схватить меня живым. Видно, «язык» нужен… Гнались за мною долго. А может быть, как и у меня, патроны к автоматам кончились.

Комбат Походько сообщил по телефону донесение разведки Второму — так кодировался начштаба бригады подполковник Барановский. Из других источников тот уже знал, что в направлении Ромашовки двигается полк противника в составе двух батальонов каких-то курсантов, не получивших еще офицерских званий, и одного «волчьего», то есть бывалых, обстрелянных фронтовиков.

Барановский приказал гвардии капитану Походько дать своим батальоном встречный бой в лесу… Нам, командирам, комбат сообщил об этом приказе без видимого энтузиазма. И ему и нам казалось, что лучше держать оборону, пока подойдут наши танки. А тогда уже контратаковать противника. К тому же мы занимаем достаточно выгодную позицию, уже хорошо окопались. Сектор обстрела отличный. Ни одна тварь не пролезет ни к мосту, ни к селу…

Но у Барановского были свои соображения: зачем, мол, подпускать врага под самый нос? Он закрепится в ближнем подлеске и не будет давать нам покоя ни днем, ни ночью — и огнем, и постоянными атаками. Лучше разгромить его на подступах к селу, пока не окопался, не закрепился.

Тоже резонно, если не брать в расчет, что у врага целый полк, а нас всего батальон…

Походько — не по уставу — попытался было связаться с комбригом Фомичом, доложить тому о сложившейся ситуации, быть может, тот повлиял бы на Барановского… Но связь установить не удалось… А приказ есть приказ, его надо выполнять. После разберутся, чья правда. Но «после» бывает поздно…

 

III

— Первой и второй ротам развернутой цепью наступать на лес! При столкновении с противником дать бой! — приказал Походько командирам подразделений. — Третьей — рассредоточиться по всей линии обороны вплоть до пэтээровцев. Пулеметы — на фланги. Быть готовым к возможной контратаке. Всё, выполняйте! — посмотрел на ручные часы с черным циферблатом. Было четверть третьего.

Жирная пашня на вспаханных с осени огородах похожа на опару. Жадно втягивает сапоги чуть ли не до колен, до верха голенищ. Когда вытягиваешь их, громко чавкают, будто хозяйка месит в кадке подошедшее тесто.

— Если будет стоять такая погода, через неделю-две начнут сеять, — задумчиво говорит Губа, — сначала на возвышенных местах, потом и в долинах… Очень люблю сеять яровые. Скажу тебе, Юра, что так скучаю по работе, даже во сне вижу…

«Что это, — думаю, — случилось с Николаем? Никогда не вдавался в лирику — и вот тебе. Сколько его знаю — все, бывало, шутит или злословит, и вдруг… Говорят, что в предчувствии беды человек вспоминает о самом заветном…

Нет, не нужно думать о предчувствии, не нужно».

Мы перешли через наполненную талыми водами речку. Приближаемся к лесу.

— Что лучше, — тихо спрашивает Губа, — выжидать, окопавшись, или лезть, как мы, на рожон?

— Инициатива, как говорят, на стороне наступающего, — замечает комсорг. — Но ведь тактика не терпит шаблона. Двух абсолютно одинаковых ситуаций не бывает. То разница в соотношении живой силы и техники, то другой рельеф местности, то не с той стороны солнце светит, то ветер прямо в лицо и выдавливает слезы. Да разве мало причин и случайностей могут повлиять на ход операции… А настроение бойцов — разве не влияет? Ого! Попробуй все взвесить и предвидеть…

Спивак оглянулся на оставленную нами на возвышенности линию обороны и, словно сожалея о случившемся, качнул головой:

— А в этой ситуации, наверное, комбат был прав. Держать бы оборону, пока подойдут танки…

— Лучшая оборона — наступление, — безапелляционно заявляет Вичканов. — Если бы я только оборонялся тогда, когда был в разведке, уже сейчас лежал бы где-то там около насыпи…

Он отказался остаться в медпункте с поцарапанным плечом. «С таким ранением, — сказал, улыбаясь, — я и до Берлина дойду. Только бы этим все кончилось». Теперь идет, рад тому, что остался жив, возбужденный всем недавно увиденным и прочувствованным. Идет, мурлыча свою любимую партизанскую песню:

Налетел на хату враг проклятый…

Мы слышали ее от него еще в Брянских лесах, когда стояли там на отдыхе после Орловско-Курской операции. Вичканов был душой нашей батальонной самодеятельности. Перед войной получил в Свердловске музыкальное образование по классу вокала. У него прекрасный тенор густого тембра. Высокий, статный, широкоплечий, он отвечал всем сценическим требованиям. Знатоки — поклонники его таланта — пророчили Вичканову блестящее будущее. Возможно, и в самом деле его ожидала слава, если бы не война. В первые же дни оставил сцену и пошел на фронт. Осенью сорок второго был тяжело ранен под Сталинградом, лечился в Челябинске, проведал родные Чебоксары. А когда стал формироваться Уральский добровольческий танковый корпус, подал заявление. И вот воюет автоматчиком. Храбрости ему не занимать: лезет, где погорячее. Первый присоединился к Чопику во время операции по уничтожению фашистского дота. Сегодня первый вызвался идти в разведку. Во время наступления, бывало, не раз то ли шутя, то ли всерьез говорил: «Весело воевать, вот только бы не убило…»

Не знаю, за что его любили больше: за смелость или за песни. Когда он, бывало, допевал последний куплет партизанской песни:

Обойду леса и перекаты, Обыщу кустарник и траву, Я найду тебя, мой враг проклятый, Задушу, зубами разорву!.. —

бойцы до хрипоты кричали «браво!», хлопали в ладоши, топали сапогами, подбрасывали вверх шапки. Сердце наполнялось такой злостью к врагу, желанием мести, что если бы в этот миг кто-нибудь дал команду штурмовать голыми руками немецкие укрепления — бросились бы все не задумываясь.

— Вот, брат, сила настоящего искусства, — резюмировал комсорг Спивак после таких концертов. — Оно всколыхнет человека до глубины души, окрылит его, действует сильнее, чем всякие логические убеждения. Оно — как хмельной напиток…

Ныряем в сумерки густого смешанного леса, в котором где-то притаился враг. Нас окутывает пронизывающая сырость. Кое-где белеет латками снег с вкрапленной в него желтой листвой. Под ногами мягко потрескивают покрытые тонкой коркой льда ветки, чуть слышно шелестит мокрая прошлогодняя листва. Осматриваемся.

— Внимательно следите за густыми кронами сосен и елей, — доносится голос командира роты. — Чтобы не напороться на «кукушку»!

— Их тут столько с пышной кроной, — задирает голову Губа, — что за всеми и не уследишь.

Вдруг напряженную, тревожную тишину нарушает стрекот пулемета. Три короткие очереди где-то там, на левом фланге, — и снова коварная, обманчивая тишина. Ступаем еще осторожнее, выжидающе прислушиваемся. Пальцы — даже побелели — стискивают автомат. В этом куске металла теперь сошлось все: твоя судьба, твоя жизнь…

Каждая жилка и нерв напряжены до предела. Кажется, дотронется до тебя кто-нибудь — и лопнешь, как оборванная струна.

И вдруг раздалось под самым ухом:

— Бей!

Это была не команда. Это выкрикнул боец, который первый среди нас увидел противника и приказал себе стрелять. Приказал громко, нажимая занемевшими от ожидания пальцами на гашетку. А через мгновение сухая дробь автоматов покатилась по всей цепи — из конца в конец. Застрекотали пулеметы, загудел хмурый лес.

— Шире шаг, шире шаг! — перекатывалась по цепи команда. То слева, то сзади рвутся в ветвях деревьев одинокие мины.

Впереди кое-где мелькают серо-зеленые шинели среди коричневых стволов, иногда блеснут зеленые ненавистные каски.

— Удивительно, — весело выкрикивает захваченный азартом боя Вичканов. — Одним батальоном гоним целый полк!..

Я найду тебя, мой враг проклятый, Задушу…

Мина треснула, как сухая ветка, где-то сзади. Вичканов сделал полуоборот, будто хотел посмотреть, откуда этот треск, — и упал на прошлогодние мокрые листья.

— В Чебоксарах мама, передайте… — и не досказал. Лежал, держа в руках автомат, как на исходном рубеже перед атакой. Из-под шапки на затылке просачивались вишневые капли…

Санитары понесли его на опушку.

Бежим с Губой, догоняем своих.

— Такой силач, такой безоглядный смельчак — и погиб! — говорю я, вспоминая, с какой любовью он рассказывал о своей матери на последнем привале…

— Храбрость и нежность всегда рядом, — ответил Губа.

Мины беспрерывно жужжат с обеих сторон — и с их, и с нашей. Не долетая до земли, рвутся в оголенных ветвях деревьев, осыпая нас осколками и ветками. Шеренга наша редеет: тяжелораненого сопровождает боец, а иногда и два, если тот не может двигаться. Однако мы еще наступаем.

В лесу прояснилось. Казалось, дошли до опушки.

На самом же деле мы подошли к широкой просеке, которая проходила поперек наших позиций. За ней — снова лес. Залегли. Там, за просекой, слышны громкие, отрывистые команды на чужом языке. В тот же миг резануло таким плотным, шквальным огнем, от которого, казалось, ни стволы деревьев, ни земля-мать нас не спасут.

Басовито кашлянули гаубицы — над головами, сшибая ветви, просвистели осколки вражеских снарядов. А мины звенят так густо и часто, будто стряхивает их с себя каждое дерево, каждая веточка. В нестихающем шквале огня видим, как с противоположной стороны просеки катится на нас серо-зеленая волна; катится с диким ревом, с гортанными — то ли отчаянными, то ли безумными — выкриками.

Молчим, будто парализованные. Теперь каждый из нас понял, что гнали мы через весь участок леса не полк, даже не батальон. То был просто отряд из нескольких десятков человек, который действовал как головное походное охранение. Он и ввел нас в заблуждение. И лишь теперь мы столкнулись с главными силами противника.

— Огонь! Огонь! — тормошит нас крепкий и властный голос Байрачного. Это была последняя его команда в том бою.

Сердито, гулко барабанят на флангах «станкачи», немного тоньше, но не менее яростно тарахтят ручные пулеметы, сыплет сухим горохом каждый автомат.

Серо-зеленая волна откатилась и растаяла в черном лесу.

Атака захлебнулась, но гаубицы бьют, мины звякают, да и пулеметы их не стихают. Наши ряды очень поредели. Офицеров не осталось ни одного: командир первой роты погиб, командир второй — Байрачный — ранен. Взводных тоже не слышно. А только что пуля скосила и зампостроя.

— Может быть, по ту сторону просеки где-то все-таки притаилась «кукушка»-снайпер. — Губа дает очередь по верхушкам деревьев. — Не иначе, бьет, гад, прицельно, в первую очередь по офицерам.

— Может быть, и так, — соглашаюсь, — но отсюда ты его не нащупаешь.

— Там к чему-то готовятся, — тихо говорит комсорг, — видно, хотят обойти нас.

— Ну, так давай командуй, — говорю ему. — Ты же здесь самый старший по должности.

— Так я по-настоящему и не умею, — признается он, — я же самое демократичное пятно в армии, как сказал бы Николай Губа.

— Не время для шуток. Командуй, а то те пойдут в обход, и мы окажемся в кольце.

— Слушай мою команду! — выкрикнул комсорг Спивак.

— Слушай команду комсорга! — прокатилось по цепи.

— Пулеметчикам оставаться на месте, вести огонь, автоматчикам отойти на тридцать — сорок метров в глубь леса. Залечь. Прикрывать отход пулеметчиков.

— Если будешь так командовать, — тихо замечаю, — то нас передавят, как лягушат.

— А что? — удивляется Спивак.

— Нужно коротко и ясно. А ты разжевываешь.

— Ну как ты тут скажешь коротко? — пожимает он плечами и приготавливает для стрельбы автомат. — Отходи и ты.

— Ну вот сейчас и у тебя получилось коротко и ясно, — говорю ему и отползаю к автоматчикам, которые залегли.

Стреляем.

Теперь бегут в глубину леса те, кто нас прикрывал. Когда стихли «станкачи», чтобы отойти, вместо них застрекотали ручные пулеметы. Прошла минута — и снова заговорил «станкач». На этот раз — только один, правее от нас.

— Что случилось? — выкрикивает комсорг.

Каждый ведь понимает: вся надежда — на прицельный, уничтожающий огонь «максимов», только они не дают немчуре обойти нас с флангов.

— Чего молчит? — нервничает Спивак.

— Прямое попадание миной, — докатилось слева. — Расчет погиб, пулемет искорежило…

— Левому флангу быстрее отходить, быстрее! Огонь вести по опушке! — уже командирским тоном приказывает старшина Спивак.

Да и противник, видно, тоже сразу понял, что нам солоно приходится. Рванул по опушке вперед.

До сих пор нас прикрывали стволы деревьев, из-за которых мы отстреливались. Теперь бьют и в лоб, и в затылок, когда бежишь назад, и сбоку. И уже никакой ствол тебе не защита.

— Была бы связь с командиром минроты, мы бы ему подсказали, куда бросить мины, — выдыхает Губа. — Сами бы корректировали.

Отходим назад и вправо. Все больше и больше падает наших, скошенных огнем.

— Не оставлять раненых и убитых, ни одного! — кричит комсорг.

— Не паниковать… Отходим организованно, — Губа не скрывает горькой и даже злой иронии.

— Слишком длинный у тебя язык, — сердито выкрикивает старшина Спивак. — Вот так где-то высунешь, а кто-то даст по зубам — половина и отвалится…

— Сильнее никто уже не даст, как сейчас дают.

— Бывает и хуже. Здесь тебя кромсают, бьют, уничтожают как человека, как воина. А могут смешать с грязью…

— Это ты о плене? — Губа смотрит на комсорга.

— Не только…

Мне при этих словах вспомнился Петя Чопик. Как там и что? Думаю, если бы он был около своего пулемета — может быть, и расчет не погиб бы, и немцы не зашли бы нам во фланг, и не было бы у нас таких потерь. Подумал так не только потому, что верил в его счастливую звезду (как раз теперь эта вера поколебалась), но и потому, что он опытный воин, находчивый, сообразительный.

Докатываемся до подлеска, который тянется в сторону села. Здесь, в широкой, с пологими стенами яме, лежат тяжелораненые, которых еще не успели отправить в село. Рядом, под ветвистой елью, погибшие.

Спивак выделяет группу прикрытия. Она занимает оборону. Всем остальным приказывает взять раненых и погибших и немедленно отходить к селу.

В группе — станковый пулемет, два ручных. И пять автоматчиков из «бывалых». Каждый может заменить пулеметчика.

Немцы уже достигли опушки леса. Бьем из пулеметов по кустам орешника, за которыми они окапываются, бьем, только бы помешать им открыть огонь по нашим автоматчикам, которые потянулись к селу через голый, ничем не защищенный выгон.

— Ну хорошо, — вздыхает Губа, когда они исчезают за приземистой халупой, что по ту сторону речки, — мы их прикрыли. А кто же нас будет прикрывать? Или, может быть, будем здесь драться с немчурой до тех пор, пока рак свистнет? Слышишь, как они наседают?

И в самом деле, теперь гудит весь лес — видно, противник облег нас тесной подковой. Секут по нашей небольшой группе с трех сторон. Только выгон, за которым на заречье проглядывается оборона батальона, молчит. Там, наверное, еще не знают, где свои на опушке, а где чужие.

— Подождем, пока наши оттуда ударят из пулеметов или накроют это чертово логово минами, — комсорг отвечает Губе, но говорит громко, чтобы все услышали. — Под этим прикрытием и рванем… Нам только бы до речки добраться. На этой стороне бережок хоть и невысокий, но спрятаться можно.

Николай Губа кривится, ему, видно, не по вкусу такой план отступления.

— Перспектива, скажу вам, незаманчивая… — У меня даже поясница заныла и спина застыла. Это я представил себе, сколько немецких пуль успеют меня продырявить, пока я до речки добегу.

— А что, ночи ждать? — сердится комсорг. — Боеприпасов не хватит. А сюда их никто не поднесет…

Снова закипает перестрелка. Переждав затяжную пулеметную очередь, Губа говорит:

— Хорошо Пете Чопику. Сидит себе на губе — и ухом не ведет. Переждет эту катавасию — ну и…

— Мелешь черт знает что, — осуждающе косится второй номер «станкача», готовя ленту. — Нашел кому завидовать! У человека такая беда, а ты…

— Хватит языками трепать! — вмешивается комсорг. Затем быстро выбрасывает руку: — Тихо! Слышите?

Наискосок от нас вверху что-то зашелестело, будто стайка шустрых птичек. Громкие взрывы расплескались в конце опушки, откуда немцы только что строчили из своих «МГ». И снова шелест — взрывы…

А с огородов, где занимает оборону батальон, донесся приглушенный расстоянием густой перестук пулеметов.

— Пора! — выкрикнул возбужденно комсорг. — Автоматчикам остаться на месте, бить по лесу, пока пулеметчики достигнут берега. Оттуда откроете огонь по этому участку, — приказывает пулеметчикам. — Мы будем отходить последними, — посматривает на Губу, на меня, на автоматчиков. — Все ясно?

Молчим.

— Все ясно? Чего же онемели?

— Все ясно, кроме одного, — передергивает плечами Губа. — Кто же прикажет немцам, — кивает на лес, — не стрелять нам в спину, когда вырвемся на выгон?

— Хлопцы будут бить из пулеметов от речки…

— От речки туда не достанешь, — не сдается Губа.

Но комсорг махнул рукой.

— Готовы? — спрашивает пулеметчиков.

— Да!

Мы веером строчим из автоматов в мрачные заросли.

— Бегом марш! Не останавливаться! — бросает пулеметчикам через плечо Спивак, а сам нажимает на спуск.

Не оглядываемся. Слышим тяжелый, глуховатый топот сапог по не затверделому еще выгону.

Через каких-то две-три минуты этот топот стихает. Оглядываемся.

Пулеметчикам уже осталось с полсотни метров, их прикроет крутой бережок.

— Не отвлекайтесь! — прикрикивает комсорг. — Стреляйте короткими очередями.

Стреляю низом по опушке. А в это время застучал «МГ», уже немного ближе к нам.

— Где же он, паскуда, примостился? — поднимается на ноги автоматчик и стреляет наугад.

За несколько шагов до берега двое пулеметчиков падают. Через мгновение падают другие и скатываются за спасительный край. А те двое так и остались лежать…

Стрельба нарастает с обеих сторон. Из лесу доносятся звуки стрельбы крупнокалиберного пулемета. Добежать до речки по открытой местности — нереально.

Комсорг помрачнел:

— Будем отходить не к речке, а к железнодорожной насыпи. Сейчас, поочередно отстреливаясь, доберемся до конца леса, там передохнем. А тогда по одному, по два — на всех парах через насыпь. За нею наше спасение. На мосту — взвод. Ни одному фрицу через насыпь не перейти… Может быть, у кого-нибудь есть другой вариант?

Но ничего лучшего придумать не могли. До западной окраины леса, которая граничит с насыпью, добрались сравнительно легко: внимание немцев, наверное, приковано к селу, к берегу речки, откуда без перерыва строчили пулеметы…

* * *

Вечереет. В село заходим с дальней улочки. Она выводит нас в широкую балку, где окопались минометчики. Здесь — оживление: разгружают машины с боеприпасами. Прибыли наши хозяйственники.

— А кухня? — интересуется Губа.

— И кухня, и медпункт, и даже Лелюк с почтой, — крепко пожимая нам руки, оповещает сержант Бородин.

Он, видно, рад тому, что и Губа и я — бывшие бойцы его расчета — возвращаемся живые…

Да и у меня на душе всегда теплеет, когда попадаю к минометчикам. Чувствую себя здесь как в старом отцовском доме, где все знакомо, волнующе близко…

— Правда, писем еще нет, — сочувствующе говорит Бородин, — еще, видно, связь с тылом непрочная, но газеты есть…

«До чего же, — думаю, — деликатный человек этот Бородин. Не только в поведении, в отношении к подчиненным, а даже в речи чувствуется. Не сказал, видишь, «связи нет» или «связь не налажена», а говорит: «связь непрочная». Это чтоб не портить нам настроения».

— В корпусной или армейской газете написано о Чопике. — Бородин просовывает руку за борт шинели, шуршит бумагами.

— О спирте там или о бревне? — не сдерживает интереса Губа.

— Пишут о его храбрости и находчивости, — спокойно говорит Бородин. — А бревно — это один из эпизодов его фронтовой жизни… Берите, почитаете, — отдает мне газету.

Спешим в медпункт. Он расположился недалеко от штаба. Но по дороге комсорг говорит, что сначала нужно доложить туда о нашем прибытии, а уже потом — на перевязку.

Теперь командный пункт — в обычной избе, над которой раскачиваются оголенные ветви старых вязов.

Губа с автоматчиками усаживаются на завалинке, готовятся закурить.

— Мы здесь подождем, — бросает вслед комсоргу и мне. — Зачем туда всем переться…

Заходим. В комнате шумно, людно и достаточно светло: двенадцатилинейная лампа с железным абажуром висит под матицей, еще одна — без абажура — стоит на высоком сундуке возле стола. За столом наклонились над бумагами комбат Походько и лейтенант Покрищак.

Докладываем.

— Итак, последние из уцелевших после встречного боя в лесу…

Мне показалось, что слова «встречного боя в лесу» комбат произнес с горькой иронией.

— Считайте, что это была разведка боем, — криво улыбнулся Покрищак, взглянув на капитана. — За нее комбриг Фомич строго спросит…

Походько, повернув, к нам озабоченное, с тенью усталости лицо, говорит:

— Не очень большой арьергард, не очень…

— На завалинке еще шестеро, — отзываюсь.

— Да я уже слышал, что всего восемь. — Заметив, что комсорг Спивак едва стоит, комбат махнул рукой в сторону скамейки: — Садитесь.

Широкая темно-коричневая скамейка стоит около стены, в которой два окна. Эти окна, как я заметил еще со двора, смотрят в направлении леса — на юг. И ничто с той стороны их не заслоняет. Они завешаны дерюгами, еще внизу — до половины — заткнуты большими подушками без наволочек. Из полотняных серых наперников торчат перья, как на плохо общипанной утке.

— Что ты таращишь туда глаза, как на новые ворота? — спрашивает Покрищак.

— Окна, наверное, не прикрыты со стороны леса, — говорю, — по ним можно пальнуть из пулемета.

— Ерунда. Пуховую подушку пулей не пробьешь. — Потом переводит взгляд на побледневшего комсорга: — Как там, в медпункте, всех перевязали?

— А мы там еще не были, — отвечаю.

— Какого же черта расселись! — кричит. — А ну, марш на перевязку… Как-нибудь без вас здесь управимся…

Я только было хотел развернуть газету, чтобы почитать о Чопике…

На улице совсем стемнело. За речкой — над лесом или опушкой — взлетают бледно-желтыми точками ракеты. Небрежно прочертив огненную дугу в нашу сторону, они вверху рассыпаются.

— Нажили мы себе соседа, — отзывается комсорг. — Отныне не будет скучно нам ни днем ни ночью… Выходит, Барановский был прав… Жаль, что мы не смогли разделаться с ними там, в лесу…

— Теперь, — говорю, — вся надежда на наши танки.

— Кто его знает, когда они придут, — вздыхает Спивак. — Может быть, за это время от нас лепешка останется… Ведь около сорока человек вышли из строя. Да еще и артиллеристов нет… А там — видел, какое скопище! Хоть мы и пощипали их хорошо, но что для них эта сотня или полторы? В масштабах полка это пустяк.

После некоторого молчания добавляет:

— Да и отступать не имеем права ни на шаг. За мост, за дорогу на Тернополь отвечаем головой! Если фрицев пропустим, ударят в спину тем, кто штурмует город… Вот, брат, ситуация…

Поравнявшись с церковью, бросаю взгляд на знакомый дом. Цинковая крыша тускло отсвечивает.

— Наверное, спит себе на кровати под теплым одеялом и не знает, что «комсомольский бог», на которого она засматривалась, ходит у нее под окнами. А может, ей снится…

— Нет, Юра, не спит она. Нам — беда, и им — не сладко… Сидят где-то в погребах, дрожат и за себя, и за родных, и, может быть, за нас с тобой. Война, брат, горе для всех, кто с ней соприкоснулся…

Далеко за селом вдруг что-то вспыхнуло и погасло. Такие вспышки бывают, когда взрывается танк или цистерна с горючим.

— Как ты думаешь, Юра, у этого старосты рыльце в пушку или нет?

— Трудно сказать. Но, я думаю, людей своих он не предавал. Вспоминаешь, как на Орловщине было. Мы еще не успели в село зайти, а там уже бабы самосуд устроили над старостой. Говорим: «Подождите! Придет власть, разберется». — «А мы и сами власть! Что заработал — пусть то и получает!..» Если бы этот кому-нибудь напакостил, красного петуха ему бы уже пустили…

— Почему же он тогда испугался?

— Увидел, что пришли какие-то молодчики, не вникнут что к чему, а если староста — значит, к стенке! Попробуй тогда доказать, что ты не верблюд…

 

IV

Нет, не ожидал я такой встречи с Марией! Удивил меня равнодушный, даже холодный взгляд ее карих, всегда немного грустных глаз, удивило спокойно брошенное — лишь бы отделаться — невыразительное «здравствуйте». И это после того, как мы две недели не виделись.

Видно, я напрасно возлагал такие надежды на эту встречу. И в походах, и на привалах, и даже в бою, в минуты затишья, все представлял, как мы встретимся, как она обрадуется моему появлению.

«Что за черт! Воюешь, воюешь, почти в героях ходишь, а на твои переживания — ноль внимания!..» — стараюсь погасить раздражение.

Ногу комсоргу так забинтовали, что не влезает в сапог. Он даже кряхтит и тянет за ушки голенища.

— Не нужно обуваться! — приказывает Мария. — Санитары отнесут в церковь на носилках, здесь недалеко.

— А почему в церковь? — удивляется.

— Там наш временный лазарет, ну, перевалочный медпункт, — объясняет Мария. — Где же всех здесь разместить, — разводит руками, — потом отправят в госпиталь…

— Да и место надежное, — добавляет усатый санитар, — может, немцы не станут из пушек палить по храму божьему.

— На это надежды мало, — отзывается кто-то из угла. — Для них на нашей земле нет ничего святого. Поставь самого бога — расстреляют.

— Что же это за бог, если его можно расстрелять? — усач обращается к тому, кто в углу.

— Теперь все можно! — донеслось оттуда.

— Будут ли бить по церкви или не будут, а она каменная, там безопаснее, чем в этой хибаре, — рассудительно говорит врач, выкручивая фитили в лампе.

Мария тем временем снимает с моей руки неумело намотанный ребятами бинт.

— Хорошая «царапина», — осуждающе смотрит, — еще бы на сантиметр ниже — и раздробило бы лучевую.

Я не знаю, что такое «лучевая», но догадываюсь, что это одна из костей, которых у меня, слава богу, пока что не меньше, чем у других людей. Потому спокойно замечаю:

— Однако она же целая!

— Да, целая, только рана очень загрязнена. — Плеснула на нее чем-то холодным — и так обожгло рану, что в зубах заломило. Но не дернул руку, не ойкнул.

«Выдержу, — подумал, — только бы сердце не лопнуло… Я все выдержу — и душевные муки, и телесные».

Подошел врач, осмотрел мою рану, потрогал ее твердыми и холодными пальцами.

— Сепсис… — то ли спросил у Марии, то ли подтвердил свою мысль и кивнул ей головой.

— Ложись вот здесь, — показывает она мне на топчан, — животом вниз и снимай штаны.

— Ты что, и вправду издеваться надумала?

Мария удивленно смотрит на меня.

— Что с тобой, Стародуб? Тебе нужно укол сделать. Понимаешь? Чтобы не было заражения крови…

— Никаких уколов мне не надо! Хватит. Уже наколола… Хватит надолго…

Она пожимает плечами, смущенно поглядывает на врача.

— Оголите ему спину, — говорит тот.

Мария поднимает на мне гимнастерку до плечей, касается теплой рукой моей шеи. Вздрагиваю, будто по телу пробегает ток.

— Все. — Врач убирает шприц и отходит к столу.

— А теперь иди в церковь, — говорит мне Мария.

— Богу молиться не собираюсь. В таком деле он мне не поможет…

Надев шинель, подпоясываюсь. Перед тем как открыть дверь, спрашиваю тихо, но сурово:

— О Грише Грищенко что-нибудь слышала?

Крутит головой:

— Нет.

— Времени на это не хватило! — бросаю с укором.

Уже на улице, хлюпая сапогами по грязи, немного успокаиваюсь.

— Ну что же, товарищ взводный, тебя в окопы сейчас не пошлют, рука на подвязке, — говорит мне комбат, когда я снова очутился на командном пункте. — Да и командовать некем, осталось у тебя одно отделение. Губа, думаю, сам справится. Но ты время от времени наведывайся туда, поглядывай. Пойдешь в штаб батальона с этим списком. На тебя возлагаются отныне и обязанности пээнша — помощника начальника штаба. Понял? Поможешь парторгу и Червякову-старшему подготовить материалы для награждения тех, кто отличился в бою. — Некоторое время молчит, просматривает списки. — Может, мы кого-то обошли или ошиблись — посмотрите, откорректируйте… К утру чтобы все было готово.

— Родина не забудет, не забыл бы командир, — улыбаюсь.

— Это я уже слышал. Бойцы говорят правду… Иди.

Пробираюсь в кромешной тьме. Над лесом то и дело взлетают ракеты. Но теперь они похожи на призрачно-бледные шары. И такой густой повалил туман, что сквозь него не пробивается свет.

«Плохо дело, — думаю. — В таком тумане противник может застать нас врасплох. А наших не густо, да и окопы еще не соединены между собой ходами сообщения».

* * *

В помещении штаба тихо. Возле телефонного ящика дремлет связист, прижав плечом трубку к уху. Другой — рядом, свернувшись калачиком на полу, спит. А над столом три склоненных силуэта: сероголовый писарь штаба — Червяков-старший, черноволосый парторг батальона лейтенант Белов и старшина Гаршин.

— Сидим над составлением строевой записки для штаба бригады, — объясняет Червяков, — да что-то не сходятся концы с концами. Не хватает двух человек. В лесу никто не остался из раненых?

— Будто бы никто, — пожимаю плечами. — Было приказано всех подобрать… Да разве же в таком пекле за всем углядишь…

— Ну что же, занесем в графу «пропали без вести», — снова басит Червяков и поправляет свои толстые, в металлической оправе очки.

Старшина Гаршин — невысокий, кругленький — побежал в штаб бригады с донесением. А мы начинаем заполнять наградные листы и скрипим перьями. Сначала указываем короткие данные, выписывая из ротной книги. А дальше — сложнее: «В бою под Ромашовкой на Тернопольщине…»

— Так не пойдет, — замечает Червяков-старший, поглядывая на мой лист, — нужно, хотя бы коротко, про обстановку. К примеру, так. — Читает: — «Моторизованный батальон автоматчиков танковой бригады на марше столкнулся с противником. Чтобы сохранить за собой инициативу, вынужден был навязать врагу встречный бой в лесу. Несмотря на количественный перевес противника — в пять-шесть раз, его выбили из леса и заставили отойти на исходный рубеж. В этом бою особую храбрость и отвагу проявил рядовой (сержант или офицер) такой-то. Он, пренебрегая смертельной опасностью, под шквальным огнем противника уничтожил четырех гитлеровцев и обеспечил таким образом продвижение своего отделения вперед, а потом — и своего подразделения. За проявленную храбрость и отвагу предлагаю наградить бойца (такого-то) орденом (обозначить каким) или медалью. Командир в/ч капитан Походько. Пятнадцатого марта тысяча девятьсот сорок четвертого года». Вот и все, — передохнул Червяков-старший.

«Как по маслу, — подумалось. — Видно, человек на этих реляциях зубы съел».

— Может, поменьше обозначать, кто сколько убил, — вмешивается в разговор Белов, — а ограничиться тем, что такой-то боец проявил храбрость, отвагу, непримиримость к врагу. Это полностью отвечает действительности.

— Полковник Барановский скажет, если он не уничтожил ни одного фрица, за что же его награждать? За то, что носит шинель? Так теперь полстраны в шинелях ходит… Ничего не выйдет. Он такие материалы сразу же возвращает. — Червяков трет указательными пальцами воспаленные от бессонницы веки, трет, не снимая очки. — Возвращает наградные даже на погибших, а уже о раненых или живых-здоровых и говорить нечего… Так что придется вписывать «уничтожил», и не одного, ибо это можно расценивать как случайность, а не меньше двух-трех гитлеровцев.

— Ну что же, — говорю, — если нужно, ничего не поделаешь…

Расстегиваю шинель, чтобы удобнее было писать, и в руки попадает газетка, которую дал сержант Бородин.

Разворачиваю. Сразу же попал на глаза рисунок: из-под черной «шапки» дота бьет пулемет. Пунктирные трассы пуль вонзаются в толстенное, как цистерна, бревно. Его толкают две (а не три) достаточно невыразительные фигуры.

— Такое бревно может раздавить не только пулемет, но и пушку, — замечает Белов, поглядывая на рисунок.

Под рисунком стихи: «Хоть крути, хоть верти, а от смерти не уйти». А заметка озаглавлена: «Побеждает храбрость и находчивость».

— На него легко было писать наградную, — басит Червяков. — Случай редкий. Недаром говорят: отвага мед пьет, а рассудительность — воду. Когда бы такое случилось при форсировании Днепра, звание Героя обеспечено. А здесь, в местной операции, пришлось ограничиться орденом Красного Знамени. Да и тот дадут ли?

— Я боюсь, что теперь ничего не дадут… — смотрю на парторга Белова. — Как вы думаете, эта заметка в газете поможет Чопику?

Тот отвечает не сразу. Он вообще достаточно рассудительный человек в свои тридцать, может, с небольшим хвостиком.

— Думаю, что да. — Немного помолчав, добавляет: — Но утешительного мало: за хорошее дело — честь и хвала, а за плохое — расплачивайся.

Я не имел намерения что-либо отрицать или утверждать. Мне известно, что и Белову, и комсоргу Спиваку хорошо попало за тот ужин от начальника политотдела бригады. Мол, воспитательная работа во второй роте не на должном уровне… Вообще-то начполитотдела гвардии подполковник Богомолов был для нас воплощением уравновешенности и спокойствия, в какой бы переплет ни попадала бригада. Казалось, он знает ее тайные резервы, о которых мы не подозревали, знает и поэтому уверен в успехе ее действий. Но, услышав о происшествии во взводе пулеметчиков, гневно отчитывал Белова и Спивака:

— Куда же вы сами смотрели, находясь в батальоне? Куда смотрели ваши коммунисты и комсомольцы? Почему не проявили достаточной бдительности и не пресекли пьянку?..

— Подполковник прав, — слушая комсорга, говорит Губа. — А если бы сразу же после ужина батальон повели в бой, что тогда? Ведь пулеметчики были бы небоеспособны… Чопик, наверное, полагает, что если он отличился с этой колодой, так ему все позволено…

«О, — думаю, — наш Николай Губа берется за ум, начинает рассуждать по-серьезному… Наверное, фронтовая школа и его, скептика, кое-чему научила».

Сворачиваю газету и прячу ее в карман.

Может, посчастливится передать ее Чопику, пусть хоть этим немного утешится…

Кладу перед глазами образец реляции и начинаю заполнять наградные листы.

Стараюсь. Нажимаю на ручку указательным пальцем, который, правда, последнее время привык больше нажимать на спусковой крючок автомата. Голова наливается свинцом и клонится к столу.

— Который час? — спрашиваю.

— Да уже двадцать минут четвертого, — моргает отяжелевшими веками Червяков.

— Эх, сейчас бы покемарить, а то челюсти сводит зевота…

— Пиши, пиши, — бросает Червяков. — До ста лет далеко, еще выспишься…

— Меня часов с двух до пяти больше всего в сон клонит. Или в окопе, или на танке, даже стрельба поблизости — все глаза слипаются, хоть убей… Только когда шарахнет пэтээровское ружье — тогда сон пропадает сразу.

— Хватит тебе болтать! — с деланной суровостью поглядывает поверх очков Червяков. — Пиши.

Выхожу в сени. В потемках нащупываю кадку, зачерпываю ковш воды. Переступив за порог, лью на голову студеную воду. Сполоснув лицо, отряхиваю волосы, чтобы меньше воды побежало за воротник.

В комнате на деревянном колышке возле косяка старенькое полотенце с поблекшими вышитыми петушками. Слегка вытираю им лицо и голову, лишь бы не капало на стол, и насухо — руки. Снова усаживаюсь за бумаги.

В половине пятого мы закончили свою писанину.

— Беги теперь на капэ — пусть комбат и Покрищак просмотрят и поставят свои подписи. А уже потом отнесешь в штаб бригады, — дает мне пухленькую папку Червяков. Засовываю ее за борт шинели, застегиваюсь на крючки и иду.

* * *

Уже должно было б светать, но темнота непроглядная. Наверное, густой, тяжелый туман, что тучей лег на землю, не дает пробиться утренней заре.

Где-то одиноко кукарекнул петух, которого не удалось фрицам сцапать, кукарекнул — и смолк, будто испугался своей демаскировки.

От моста слышалась глухая автоматная очередь. Верно, кто-то дал так, от нечего делать. Пусть знают, что мы не спим!

Черная вязкая темнота очень медленно, едва заметно растворяется. На расстоянии вытянутой руки замечаю стволы деревьев. Иду левой стороной улицы, где не так грязно. Наверное, прошлогодняя трава не дает сапогам проваливаться в вязкий чернозем.

Прошел мимо церковной ограды, пересек площадь, которая отделяет церковь от проезжей части улицы. Поворачиваю направо.

«Хоть бы не заблудиться», — думаю.

Но нет: слева от меня избы, за ними на огородах наша оборона. Пройду восемь дворов — заборы у каждого разные, — а напротив девятого, по ту сторону улицы, КП.

Держась рукой за низенькие ограды, медленно продвигаюсь. Вдруг — может, послышалось, может, показалось, будто кто-то ходит совсем рядом. Становлюсь на всякий случай за толстое дерево. Притаился, слушаю. Нет, все-таки кто-то тяжело шаркает ногами, выходя со двора на улицу. Может, думаю, наши что-то несут. Но почему тогда такая осторожность и таинственность? Прямо подмывало крикнуть: «Братья славяне, кто там?» Да что-то сдерживало: не спеши!

Осторожно, чтобы не нашуметь, освобождаю левую руку на марлевой подвязки, кладу на холодный, запотелый кожух автомата. Руки мои раскачивают автомат из стороны в сторону. Немного приседаю: на фоне посеревшего неба лучше видна цель.

Мимо дерева, за которым стою, проходят двое: передний, согнувшись в три погибели под тяжестью какого-то ящика, сопит. Второй идет чуть пригнувшись, тучный, широкий, коренастый. Тихо что-то шепнул переднему. Тот остановился, зашелестел лямками — наверное, удобнее пристраивал ящик — и сделал шаг: видно, хотел перейти на другую сторону улицы.

Вывожу автомат немного выше их голов.

«Хоть бы не случилось осечки, хоть бы не подвел!» А язык как шероховатый обрубок — во рту совсем пересохло от волнения. Набираю полную грудь воздуха.

— Хенде хох! — так гаркнул, что и сам не узнал своего голоса, даже испугался. И для подкрепления команды — очередь из автомата.

Задний здоровяк потихоньку, будто нехотя, оборачивается ко мне и поднимает возле головы толстым рогачом руки. Срываю с него еще дрожащей правой рукой автомат, ремень с кобурой, выхватываю из кармана две гранаты… А левой (даром что болит!) беру на прицел маленького, что под ящиком.

— Кто там стреляет? — доносится голос часового от церкви, где лежат раненые.

И в следующее мгновение с огорода:

— Какого черта панику разводить? Хочешь подзатыльников попробовать?

— Идите сюда! Быстренько, — зову.

Подошел Червяков-младший от церкви.

— А, птички прилетели! Поздравляю. Где ты их подстерег?

Рассказываю, ведя пленных на КП.

Наш Павел-телефонист знает немецкий.

Оказывается, шли на кладбище — это немного выше церкви, — чтобы там засесть и корректировать огонь своих минометов и гаубиц. Кладбище на возвышенности — оттуда все село видно. К тому же там есть где замаскироваться: густые заросли кустарника и акации, могилки, кресты, даже склепы. Об этом мы узнали от здоровяка. А маленький только дрожит и беспрестанно шмыгает носом.

— Если бы не сбились из-за тумана немного влево, — говорит здоровяк, — вам сегодня было бы жарковато… Да еще и на этого по-дурацки нарвались, — пренебрежительно кивает в мою сторону. — Знал бы я, что он один, я научил бы его, как «хенде хох» кричать! И не пикнул бы…

Из-под расстегнутой шинели виднеется у него на груди черный крест и темная, будто черная, медаль «За зиму 1941—1942 гг., проведенную под Москвой».

— Эта собака давно уже слоняется по нашей земле, — кивает на здоровяка унтера Покрищак, — наверное, и говорить по-нашему умеет.

— Умею, — говорит тот, — но ничего не скажу, ничего!

— Скажешь, — криво усмехается Покрищак, — мы заставим! А нет — туда тебе и дорога. — И, уже обернувшись ко мне и Червякову-младшему, спокойно бросил: — Отведите обоих в штаб бригады. Там поговорят с ними…

Вытягиваю из-за пазухи папку, отдаю лейтенанту Покрищаку.

— Пока мы это посмотрим, обождите. Но выведите их из штаба, чтобы не воняло.

* * *

Густой, клубистый туман перекатывается над селом белыми и мягкими волнами. Щекотно пахнет пашней, перепрелым навозом, слежавшимися листьями. Скоро потянутся перелетные птицы на север к своим гнездам, потянутся в поле пахари и сеятели…

Потянутся? Так было до войны, а теперь там и работать толком некому — одни женщины и подростки.

Поглядываю на того, что согнулся под походной рацией. Сопляк. Он наверняка не умеет еще ни за плугом ходить, ни молот держать, а вот самому плохому — людей убивать — уже научился. Семенит возле своего унтера, своего учителя, щурит глаза на него, полные собачьей преданности… А унтер, видно, заядлый головорез. Ишь как по-волчьи оглядывается. Дай волю — живым съест…

— Ну и по-дурацки же, — говорю, — мир устроен. Вместо того чтобы трудиться, радоваться жизни — иди убивай, уничтожай все, жги. Чертовщина, и только…

— К сожалению, пока что так, — соглашается Володя Червяков. — Либо мы их, либо они — нас. Ничего, брат, не поделаешь, пока не очистим землю от этой нечисти… А потом уж заживем…

— Говорите себе… — бросает через плечо унтер. — Вот немного подсохнет, от вас пух будет лететь! Не к Волге турнем, как было, а за Урал, в Сибирь к белым медведям…

— Ты смотри, какая стерва. — Володя снимает автомат с шеи, берет на прицел: — Да я тебя, свинячье рыло, сразу прикончу, если не заткнешь глотку!

Тот, что-то буркнув, молча тяжело месит вязкую грязь.

Идем напрямик через огороды; улицами — большой крюк. Спускаемся в ту балку, где окопались наши минометчики. Низина, где сеют коноплю, блестит. Земля еще не успела впитать весенние воды. Вязко. Тот, с ящиком на спине, едва переставляет ноги. Унтер подходит к нему сзади, берется за ящик.

Вдруг крышка рации клацнула, и в тот же миг:

— Хенде хох! — говорит унтер нам негромко, но властно. В каждой руке держит по гранате.

Я дернул автомат.

— Не нужно, — спокойно советует Володя, — я с ним и так поговорю…

Подскочив к унтеру, размахнулся и огрел того прикладом по голове. Унтер мешком осел в вязкую грязь.

— Кажется, я перестарался, — скребет Червяков за ухом, склонившись над унтером, — Думал только оглушить… Может, еще понадобился бы. А этот слюнтяй, — кивает на увязнувшего в грязи радиста, — дальше своего носа не видит, не знает… Ну да ничего… Может, очухается — приведу в штаб, а нет — собаке собачья смерть.

— Как ты, — спрашиваю, — не побоялся подойти? Почему не стрелял?

— Жаль пулю на такого гада тратить. А не побоялся — видел, фриц забыл с перепугу на гранатах чеку выдернуть. Вот смотри. — Володя подбирает одну с деревянной, длинной, похожей на веретено ручкой. Вытирает обе гранаты об остатки снега на меже. — Пригодятся. Их удобно бросать. Хорошо замахиваться.

— Как же случилось, — удивляюсь, — что в тот сундук не заглянули?

— Ребята-радисты включили тумблер — шипело, ну, значит, настоящее, — улыбается Володя. — Да еще и Покрищак приказал доставить ее целехонькую в штаб бригады, говорил, пригодится… А они, мерзавцы, до чего додумались. Видно, припрятали на крайний случай: подорвать сундук и себя…

Я иду с радистом в штаб, а Червяков остается возле унтера, который, «может, очухается». Да, видно, унтеру, который провел «зиму под Москвой», уже не суждено больше топтать нашу землю.

Возле штаба бригады утренняя суета, ординарцы, связисты, писари, шоферы, разведчики, радисты, хозяйственники и другие бойцы из роты управления спешат с котелками кто к кухне, кто уже от нее. Поглядывают с интересом на пленного, который надламывает хребет здоровенным ящиком.

Говорят мне:

— Ты что, не мог подобрать лучшего грузчика?

— Да этому бы котенку верхом на метле ездить… Тоже мне вояка.

— Это, видно, парламентер из «детской дивизии».

— Придавил его сундуком, чтобы не убежал?

Сдаю пленного дежурному. Тот пробежал глазами сопроводительную записку Покрищака.

— Где же второй?

— Там, — киваю в сторону села головой. — Хотел драпануть.

— Что, кокнул?

— Может, и нет… Червяков-младший погладил слегка по черепу прикладом. Теперь стоит возле фрица, ждет пока тот воскреснет.

— Благородно, — усмехнулся дежурный и повел пленного в помещение.

А мне с наградными материалами нужно спешить к майору Быкову.

Захожу в полутемный подвал, спросив перед этим у часового, где расположился строевой отдел. В просторной, с низким потолком комнате — двое: лейтенант и какой-то юноша в накинутом нараспашку кожухе без погон. Говорю, что я к майору Быкову с наградными материалами.

— Положите на стол, — бросил лейтенант, — я ему передам.

— Кому имею честь оставить? — интересуюсь, должен же сказать Покрищаку, в чьи руки все отдал.

Лейтенант назвал свою фамилию. Иду коридором не на светлый прямоугольник двери, а в противоположную сторону. Где-то здесь, в закоулке подвала, устроена «губа».

— Стой, кто идет?! — слышится голос.

— Свои, — говорю.

— Пароль?

— А черт его знает.

— Назад! Буду стрелять! — клацает затвором.

— То, дурной. Я хотел к Чопику.

— Назад! А то пристрелю!

— Ненормальный! — сплевываю и иду к выходу.

— Я тебе, собачий хвост, покажу ненормального! Я тебе дам!

— На посту не разговаривают, — говорю от лестницы, — тоже «караул» нашелся…

* * *

Глухо раскатываются взрывы, будто по железной кровле кто-то бьет увесистой кувалдой:

Бум. Бум. Бум. Бум!

Гах! Гур! Гур! Гур!

В прозрачной весенней голубизне неба вспыхивают кучевые белые облака. Это на том конце села, над нашей обороной. Хочет, видно, гад, сверху накрыть цель. Навесными садит… На улице, возле штаба, где лежит на солнце разбросанная нами еще вчера солома, никого. Машин, которые стояли здесь десять — пятнадцать минут тому назад, теперь тоже нет.

«Оперативные», — усмехаюсь про себя и иду к глухому концу дома — где-то там должно быть окно или окошечко «губы».

«Наверное, это оно». Склоняюсь к широкому, но низенькому — в две створки — окошечку.

— Ты здесь, Петр? — зову негромко.

— Здесь, — весело отзывается Чопик, — загораю!

В окошечке нет решеток. Петр, став на какой-то подмосток, просовывает сквозь отверстие голову.

— Как хорошо здесь пахнет весной, — говорит. — А в этом погребе я уже заплесневел. Очень сыро. Если бы не солома, которую ребята набросали, можно было бы околеть. Да еще и скучно как-то…

— Ты здесь один?

— Да нет, — жалостливо усмехается. — Подкинули мне Федю Перепелицу — из роты управления.

— За что же его?

— За рукоприкладство. Дал по зубам одному, чтобы не хныкал. Если бы это где-то наедине — тот бы промолчал. А то при свидетелях. Самолюбие заиграло.

— Федя будто бы такой спокойный, — говорю.

— Наверное, тот допек.

— Я той лярве все зубы повыбиваю, как только отсюда выберусь! — отзывается откуда-то снизу Федя. — Да ты знаешь его, нашего Шуляка. Все хитрит, на чужой спине хочет в рай въехать… Посылают в разведку — живот болит, в караул — голова, рыть окопы — поясница или еще что-нибудь. Только к кухне липнет. Сядет жрать — будто за себя бросает…

В районе моста частые взрывы.

— Наседают? — спрашивает меня Чопик.

— Видно, только пристреливаются. — Достаю из-за пазухи газету. — На, — говорю, — здесь о тебе есть.

— Я уже знаю… — Взял и, не разворачивая, спрятал в карман. — Наших вчера много там? — кивает в сторону леса.

— Двенадцать похоронили… около тридцати раненых… Станковый пулемет и весь расчет накрыло миной.

Чопик, побледнев, тихо спрашивает:

— Мой или Капин?

— Капин… Рассолов остался, но тяжело ранен… А Вичканов погиб еще в начале боя.

Некоторое время молчим, что тут скажешь… Кто-то там, внизу, трогает дверь.

— Ну, бывай! — Петр втянул голову в окно.

— Бывай!

С щемящей болью в душе возвращаюсь в свой батальон.

 

V

Минувшей ночью батальон не спал. Об этом можно было догадаться сразу, взглянув на линию обороны. Где вчера просматривались только неглубокие окопчики — теперь серела целая траншея с пулеметными гнездами, с окопами в полный рост. На некоторых участках обороны построены блиндажи — перекрытия из горбылей, досок, оград и жердей.

— За ночь все плетни на этой улице исчезли, — невесело похвалился Губа. — Мы тоже для своего укрытия один подцепили. С воротами. Едва дотащили. Теперь у нас надежное убежище от мин и осколочных снарядов… Разве что лупанет фугасными или зажигательными… А так — не страшно.

— А твой хозяин не приходил ругаться?

— Его ограду никто не ломал — негодная. Одна трухлятина. К тому же действуем как сельские конокрады: те в своем селе ничего не трогали.

— Теперь, выходит, у каждого в огороде лежит чужой плетень. Будут из-за них скандалы между хозяевами, когда мы отсюда уйдем, ой, будут, — говорю.

— А-а, пусть только этим все кончится — не беда, — отзывается пулеметчик Макар Пахуцкий. — Если же придется им недогорелые хибары делить — это уже хуже.

— А может, они постреляют из леса, попугают и пойдут отсюда, — высказывает предположение молодой веселоглазый автоматчик Вадим Орлов.

— Жди! Не для того они сюда перлись, чтобы так, за будь здоров, отступили, — снова Пахуцкий. — Ты же слышал от ротного: стараются к Тернополю пробиться на выручку своего гарнизона. Мы теперь, как кость, поперек горла: ни проглотить, ни выплюнуть!

— Хотя бы быстрее подошли наши танки, веселее будет. От такого соседства, — Орлов качнул головой в сторону леса, — у меня под гимнастеркой, кажется, жабы лазят. Холод до костей пронимает, даже чуть глубже…

— Ничего, — успокаивает Губа. — Вот он пойдет в атаку, согреешься…

Я хвалюсь: слышал от радистов, когда был в штабе бригады, что четырнадцатого марта освобождено немало населенных пунктов и районных центров на Кировоградщине.

— Освободили, — говорю, — ребята, и мою Стародубовку. Ее, правда, в сообщении не назвали, но это наверняка — войска наши перешли Ингул и продвинулись далеко на запад.

— Ну так с тебя, братишка, причитается! — Губа поднимает большой палец, что означает: на круг по сто грамм.

— По такому случаю можно и по двести!

— Смотрите, товарищ старший сержант, чтобы после не попасть вам к Чопику, — замечает Орлов. — Комроты гвардии лейтенант Байрачный сурово предостерегает: кто пригубит спиртное без его разрешения, тоже не миновать «губы»!

Он так умело копирует голос Байрачного, что невозможно сдержать улыбки.

— Вадим, ты лучше почитай, что из дома пишут, — все еще смеясь, просит его Пахуцкий. — Вот послушайте! — подмигивает мне заговорщически.

— Пусть сначала прочитает письмо родителям, которое посылал из Гатного, когда деньги понадобились, а уже потом — ответ, — советует Губа.

Вадим достает из кармана свернутый треугольником, будто солдатское письмо, кусок газеты, разворачивает:

— Письмо к родителям в Челябинск.

Милые родители, Денег не дадите ли? Жив и невредим — Ваш сынок Вадим.

А теперь ответ от родителей:

Мил наш и родим, Денег не дадим! Живы и здоровы — Мы — твои Орловы…

Ребята хохочут, прямо за животы берутся. И радуются. Не тому, что у Орловых нет денег, нет. Рады тому, что именно в их отделении даже вот этот незаметный парнишка не грустит, не теряет бодрости в самое трудное время да еще и других старается развеселить своими нехитрыми солдатскими остротами и шутками.

Вот уже больше двух недель не получаем от родных писем. И мы не можем дать знать о себе, так как бригадная полевая почта временно не имеет связи. Кому-кому, а таким, как Орлов, который только в прошлом году призван в армию и впервые оторвался от дома, очень досадно. Я уверен, он тоскует по всему родному, близкому. Уверен, так как сам прошел через это…

Траншеей к нам направляется комбат Походько, за ним — Покрищак, позади еще кто-то, наверное ординарец. Походько, опираясь на свою неразлучную саблю, время от времени поворачивает голову то влево, то вправо, бросает быстрый, цепкий взгляд: все сразу схватывает, все оценивает.

— Смирно! — командую ребятам.

— Отставить! — комбат останавливается возле ручного пулемета, из-за бруствера смотрит в сторону леса. — Где наметили запасную площадку оборудовать? — поглядывает на пулеметчика Пахуцкого.

— Вон там, — не моргнув глазом, указывает тот на едва заметный холмик: можно подумать, что он и в самом деле что-то планировал, хитрюга.

— Хорошо, — хвалит Походько. — Только не мешкайте… А как в вашем блиндаже? — заглядывает под перекрытие. — О-о, даже сеном пахнет! Хорошая постель… — Потом, уже обращаясь то к Губе, то ко мне, приказывает: — Половину людей немедленно положить спать. До обеда. Остальную — после обеда, на три-четыре часа. С наступлением темноты — в семь вечера — всем быть в полной готовности! Следить! Следить и слушать! — Вогнал саблю в податливый грунт. Через мгновение, окинув взглядом присутствующих, укоризненно добавил: — Это же где-то здесь — на вашем или на соседнем участке — сегодня ночью прошмыгнули два лазутчика. Ну, те, с рацией. Проспали, проворонили!

— Никто не спал, — отвечает Губа. — Это, наверное, тогда, когда мы ходили за горбылем или соломой.

— А кто же вас учил оголять оборону, если под носом противник! Кто? Смотрите, чтоб такие фокусы не повторились. Дорогой ценой придется всем за них расплачиваться. — И пошел по траншее дальше, на левый фланг.

— Строгий у нас комбат, — крутит головой чернявый автоматчик. — Такому под горячую руку лучше не попадайся. Скрутит голову, как цыпленку.

— Строгий, — соглашается Губа, — но справедливый! — Немного помолчав: — А что это, скажи, был бы за командир, если бы у него ни строгости, ни требовательности? Это уже не командир, а мякиш невыпеченного хлеба или несоленый кулеш…

Мины взрываются недалеко от траншеи. Осколки взлетают, будто стаи перепуганных воробьев, и шлепаются на глинистый бруствер. Прижимаемся, приседаем на дно траншеи. А Походько не обращает внимания, еще и оглядывается, будто бы хочет узнать: откуда именно бьют и насколько удачно заняли мы оборону.

— Говорят, что наш комбат и на Халхин-Голе воевал, и на финской, — поглядывает вслед Походько Николай Губа, — а до сих пор бояться не научился…

— Скорее — отучился, — отзывается Макар Пахуцкий. — Просто он по звуку знает, что гостинцы не ему адресованы.

Я тоже удивляюсь смелости Походько: не любит человек кланяться пулям или снарядам.

Орлов и еще несколько автоматчиков ложатся спать. Пахуцкий берет лопату и идет готовить запасную площадку для своего «патефона». Так называют ручной пулемет, наверное, потому, что имеет круглый диск. Второй номер копошится возле патронных коробок.

— Почему не идешь в блиндаж? — говорю ему. — Отдыхать нужно по очереди с первым номером.

— Что-то не хочется.

— Боец делает не то, что хочется, а то, что нужно.

Когда второй номер исчез в блиндаже, Губа усмехнулся:

— Не подражай Походько, все равно из тебя не выйдет комбата.

Чувствую, что покраснел. «Ну и язва же этот Губа».

А он уже возле автоматчиков, наблюдает.

Минометчики противника ведут методичный — через каждые пять минут — обстрел нашего правого фланга! Ведь там — мост, а невдалеке — мощеная дорога на Тернополь.

На левом фланге тоже стрельба: тарахтят «МГ». Им отвечают наши «патефоны».

Левый фланг растянулся дальше кладбища, что в конце села на возвышении. Позиция у ребят достаточно выгодная: они окопались на крутом склоне: туда забраться со стороны речки нелегко.

— Провоцируют, — говорю Губе, — хотят выявить огневые точки, чтобы накрыть их минами. Но атаковать там не станут, нашим бояться нечего…

— А чего же бояться, — соглашается тот и добавляет: — Если за два шага от тебя — кладбище.

Пахуцкий лукаво поглядывает то на Губу, то на меня, в темно-серых глазах смешинки…

Мне неохота пасовать перед Губой, да еще при свидетеле, но что-нибудь путное сказать не могу. И потому скороговоркой продолжаю:

— Нам туда заглядывать рано. Еще свою землю не очистили от погани, а придется, наверное, идти и дальше…

— То-то и оно, что рано, — не сдается Губа.

— Что-то ты сегодня, Николай, не в настроении.

— А откуда же настроению взяться, если соотношение сил не в нашу пользу, к тому же позиции наши — как на ладони, а враг прикрыт лесом…

Для чего-то поправляет густые складки шинели под ремнем. Она на нем была широка и длинна. Подкоротили, отрезав полосу в четыре пальца для «молнии» на фитили. Лучших фитилей чем из солдатской шинели — не найдешь.

Разогнав бугристые складки, добавляет:

— А потом в сводке о нас скажут: «Кое-где велись бои местного значения». Будто для солдата неодинаково, в каком бою он погибнет или где его покалечат — в бою местного значения или в крупной операции!..

— Ну тогда постарайся, чтобы тебя в «местной операции» не стукнуло, — вмешивается Пахуцкий. — Подставишь лоб в «масштабной»… Может, отправляясь на тот свет, даже улыбнешься от сознания, что погиб в «крупном деле». Чудак!..

Губа молчит. Надвигает шапку-ушанку на брови, чтобы не слепило солнце. Втянув голову в плечи так, что выгнутые погоны щекочут уши, посматривает из-за бруствера в сторону леса.

Громыхнуло вверху, будто короткий удар грома, потом еще раз и еще. Щурясь, прижимаемся к стенкам траншеи. Слышно, как осколки тарабанят по железной кровле церкви. Три кучерявых тучки зависли в небе: одна над линией обороны, левее от нас, другие немного позади, почти над церковью.

— Пристреливаются, — вздыхает Пахуцкий, — сейчас по нам ударят.

— Наденьте каски! — кричу автоматчикам.

Губа нехотя берет свою, которая лежала возле ног на соломе. Он в ней похож на большой гриб, потому и носит каску больше в руке, чем на голове.

Комбат в сопровождении Покрищака и ординарца спешит, видно, на КП. Проходя мимо, бросил:

— За той межой следите! Видите, какой бурьянище! Можно незаметно к вам подобраться. — Сделав два шага, обернулся: — Стародуб, ты что-то здесь засиделся. О своих обязанностях забываешь. А ну, марш в штаб!

Иду по траншее. Через огород от нас ходом сообщения стоит старенькая рига. Под ее прикрытием попадаем во двор, что напротив церкви. Там ты уже недосягаем.

Впритык возле нас — первая рота. Непосредственный сосед — отделение взвода Можухина, бывшего моего командира. Его перевели к автоматчикам. После боя под Бариловом. Но офицера в его взводе нет давно — и командует Можухин. Командует, видно, неплохо. У него дисциплина, говорят, дай бог.

А мне и говорить не нужно: сам побывал под его властью. Еще до сих пор слышится: «Рядовой Стародуб, за полную расхлябанность…» И лепит один или два внеочередных наряда. Смотрю: у него даже стены окопов ограждены решетками или досками. А блиндаж — как дзот, аккуратный, крепкий, надежный.

— Где ваш взводный? — спрашиваю у автоматчиков, но ответа уже не слышу.

Вдруг качнуло землю, будто выбивало из-под ног, и я сразу и головой и плечом ударился о противоположную дощатую стенку окопа. Подхватываюсь, а на меня с грохотом сыплются комья земли и какие-то палки. В голове — будто сто раздразненных шмелей. А он бьет, бьет… И уже — ни солнца, ни мартовской голубизны неба, ни щекочущего предчувствия весны в душе.

Согнувшись, возвращаюсь к своим. Держусь рукой за стенку траншеи.

— Приготовиться к бою!

— Приготовиться к бою! — катится гулко в промежутках между взрывами.

И я тоже что есть духу кричу:

— Приготовиться к бою! — и не узнаю своего голоса.

Устраиваемся в полуразрушенных окопах, но взрывы, которые разрывают душу, достают тебя везде — и не знаешь, куда от них деться.

Артподготовка затихает, реже крякают мины, зато пулеметчики чешут так, будто их там понатыкано за каждым кустом. Бьют прицельно по самой верхушке бруствера, а пуля, которая пролетает немного выше, свистит тревожно и остро, будто пронизывает тебя.

— Атакую правый фланг! — слышу голос Пахуцкого.

— Был бы Петя Чопик возле своего «станкача», сразу бы отбил охоту атаковать…

Горький пороховой дым скатывается к речке, тает.

— Огонь! Огонь! — даже к нам доносится команда Можухина.

— Выбрали, гады, время, когда солнце слепит глаза! — ругается Губа.

Автоматно-пулеметная стрельба теперь такая густая, что кажется, вся долина прямо шипит от горячих пуль.

— А минометчики наши посылают гостинцы правильно, под самый нос атакующих. Прямо лохмотья разлетаются! — выкрикивает Пахуцкий, меняя диск.

Такая суматоха держится минут десять или больше, потом идет на спад.

Атаку отбили. Стихла трескотня автоматчиков. Но «максим» на правом фланге еще время от времени строчит — наверное, стреляет вдогонку тем, которые после неудачной попытки пройти мост заползают сейчас в свои норы на опушке.

— Повторят или нет? — интересуется Орлов.

— А ты, как самый младший, побеги в их расположение и расспроси, — советует Губа. — Потом и нам скажешь…

Несколько раненых несут термосы через наполовину заваленную траншею мимо нас, чтобы возле старой риги выбраться на улицу.

Старшина Гаршин калачом катится навстречу той процессии. За ним — трое из команды выздоравливающих. У них забинтованы руки или головы, ребята даже сгибаются под термосами.

— Поработали, так время и пообедать! — хрипловатым голосом зовет Гаршин и весело поблескивает глазами.

— Ну, ну, сейчас хорошенько подкрепимся, чтобы нас никакой черт не одолел, — весело произнес Губа и быстро кинулся к нише.

Схватил свой котелок — и остолбенел, будто его хватил столбняк. Мы всполошились. Можно было подумать, что там бомба или, по крайней мере, граната, которая вот-вот взорвется.

— Что случилось, Николай? — нарушает молчание Пахуцкий.

— Ты-ты п-понимаешь, гады, — заикаясь, выдавил Губа, — м-мой котелок продырявили и-и-и ложку перебили…

— Чего же заикаешься, будто контуженый! — кричит старшина Гаршин. — И вся-то беда! Зайдешь ко мне вечером — и котелок, и ложку выдам.

Губа вздыхает:

— Такой, товарищ старшина, не выдашь. Еще с сорок первого ношу ее с собой. Домашняя. — Губа держит на ладони две деревяшки.

— Ложка же целая, только держак оторвало. Какого же черта голосишь? — сердится Гаршин. — Обмотаешь проволокой — и будет служить.

— Но примета плохая, — отзывается Пахуцкий с деланной серьезностью. — Это значит, что она уже не нужна своему хозяину, что он обойдется и без нее…

— Пусть десять чирьев сядет на твою лопату! Мелешь ею черт знает что! — заводится Губа. — Пусть целая сотня пчел проткнет ее жалами!..

Ребята хохочут, а Губа чешет языком. Он может больше часа ругаться беспрерывно, не повторяясь.

— Если бы не был таким бешеным, — притворно-серьезно замечает Макар Пахуцкий, — может быть, хоть немного подрос бы. А так, видно, и останешься шкетом.

— Маленький, маленький, а жрет за двоих! — подзуживает Гаршин.

— Много есть научился, еще когда в школу ходил. Отец, бывало, говорит: больше съешь — быстрее вырастешь. Я и старался. А вот, видите, не помогло… Теперь я к своему росту привык, уже как-то безразлично. А по окончании школы, наверно, года так три или больше, даже за волосы себя тянул кверху, так хотелось хоть немного повыше быть. Мои одногодки уже, бывало, в девичьих пазухах руки греют, а я еще и подойти к какой-нибудь не отваживался.

Вспомнилось будто и недавнее, а может быть, и давнее: осенью прошлого года, когда мы стояли в Брянских лесах, как-то комсорг Спивак говорит мне:

— Сейчас нужно провести расширенное заседание комсомольского бюро. Ну, с участием комсоргов рот, комсомольцев-офицеров, актива. В линейных подразделениях уже знают. А ты сбегай к артиллеристам, скажи Опритову и заскочи к медикам, пригласи Батрак Марию.

Мы жили тогда в шалашах, но уже готовились к зиме: копали котлованы для землянок, заготовляли лес.

Дремучий девственный лес погрузился в густые сумерки. Когда возвращался от артиллеристов, уже так стемнело, что едва попал в шалаш, в котором разместились Мария с Лидой Петушковой. Вход завешен плащ-палаткой. Стучу по притолоке. Молчание. Отворачиваю брезентовые «двери», захожу:

— Есть здесь живые люди, отзовитесь!

Что-то зашевелилось в темноте.

— Кто это? — испуганно вскрикивает Мария хрипловатым спросонья голосом.

— Свои. Не бойся, — говорю громче, понял, что Лиды нет.

Беру в ладони теплую, мягкую, дрожащую руку. Отбрасываю с головы Марии полу шинели, которой она прикрыта, обнимаю девушку за щупленькие и такие беззащитные плечи. Она пахнет хвоей. И еще чем-то нежным, испытанным когда-то во сне, непостижимым и мучительно желанным!

Припадаю губами к ее влажным, полураскрытым губам.

— Не нужно, Юра, дорогой, не нужно, — спокойно, мне показалось, что слишком спокойно, отводит мою руку. Затем поднимается со своей хвойной постели. — Ты зачем пришел?

Я не забыл, зачем пришел, но мне сейчас не об этом хочется думать и говорить.

— Пришел, — говорю, — к тебе. (Хоть раз наберусь смелости и выскажу все, что думал.) Пришел сказать о своей любви.

— Дурной ты, Юра! Ты очень хороший парень, но дурной.

— Почему, ну почему ты не хочешь мне верить, Мария?

— Нужно куда-нибудь идти? — будто и не слышит меня.

— Будет срочное заседание комсомольского бюро.

— Ну так идем! — берет меня за руку… — Пригнись, чтобы не удариться лбом о перекладину.

— Будто можно сильнее удариться, чем только что!

— Можно!..

Минуту или больше молчим, пока ищем в потемках дорогу. Спустя минуту, тихо говорит:

— Ты, Юра, не обижайся, не сердись на меня. Ты хороший парень, но еще ребенок… Я старше тебя, и не просто старше на два года, нет. Сейчас я намного старше, потому что вот уже полгода варюсь во фронтовом котле. Не думай плохое, варюсь… А ты — дитя. И не стоит тебе со мной ну… связываться…

— Мария, ну при чем тут эта разница в годах! Это же мелочь, пустяки.

— Ой, горюшко, какой ты еще теленок, Юра!

— Что-то я тебя не пойму: то я хороший, то — дурной. То теленок, то дитя…

— Так оно и есть, Юра… Ты не обижайся, когда-нибудь поймешь. Лучше об этом не надо. Давай останемся друзьями, как до сих пор, все. Хорошими, настоящими друзьями.

Вздыхаю:

— Не знаю, как ты можешь об этом так легко и просто, будто на счетах клацаешь. А я… Я решился впервые в жизни сказать о любви. Ты понимаешь, впервые. Такое же бывает только один-единственный раз. А ты… Думаешь, мне не больно? Я признаюсь в самом святом, а ты: «Дурной ты, Юра». Эх, Мария, Мария…

— Юрочка, хороший, не сердись. Все перетрется, перемелется… Найдешь себе пару. Чего-чего, а девушек хватит… А мой «удар» пусть тебя не колышет, как говорят у нас в Белоруссии, пусть не волнует…

После этого она будто и не избегала меня, но встречались мы очень редко, и при каждой такой случайной встрече опускала глаза, как будто в чем-то провинилась передо мной… А последнее время, когда бригада пошла в бой, не видел Марию почти три недели. Соскучился по ней ужасно…

Губа под одобрительный хохот ребят рассказывает о том, как его «покрестила» в парни «чернявая, лупоглазая, с румянцем на щеках, пышногрудая Груня».

— У нее, — говорит, — ворота всегда открыты и всегда вымазаны дегтем. Не просыхали. Их щедро мазали и молодицы, и девчата, чьих мужей и женихов она соблазняла. Потом, правда, сама покрасила их черным. С тех пор никто уже не обращал внимания на ворота. Поговаривали, что в Грунькиной кособокой избенке, под полом, закопан котелок с кашей. Вот мужики и летят на него, как пчелы на медуницу… Старые бабы говорили, что она колдунья и умеет взглядом приворожить кого захочет. Но эти разговоры отлетали от нее, как от стенки горох. Ходила с гордо поднятой головой, как царевна, которой все вокруг подвластно.

Втрескался я в нее до беспамятства. Даже спать не мог — все она мерещилась. На что уж аппетит имею — дай бог каждому! — и его не стало.

Чувствую, что худею, чахну. Провожаю, бывало, ее каждый вечер украдкой до самых темных ворот. И все-таки смилостивилась. Как-то дождливым вечером — я уже после подумал: наверное, не было тогда у нее выбора, — когда я плелся за нею как собачка, остановилась. Делаю вид, что иду мимо. Взяла за руку и завела в свой дом. Счастью своему не верил. Чувствовал себя на седьмом небе, если не выше еще. Клялся ей в своей любви, в верности.

«Хоть завтра давай распишемся, была бы твоя воля!» — умоляю ее.

А она мне, улыбаясь:

«Ты, Николка, похож на шлепанцы от старых сапог: для домашнего обихода годятся, но дальше сеней в них не пойдешь — стыдно! — Потом выдохнула и добавила: — Да еще и легонький очень, как перышко. Будто и есть ты и, кажется, нет тебя, как дух святой».

— А ты бы сказал ей, — сдерживая улыбку, советует Пахуцкий, — что от святого духа у девы Марии сынок нашелся…

Хлопцы прикрывают рты ладонями, чтобы не прыснуть «шрапнелью», даже давятся. Но Николай невозмутимо ведет дальше:

— Уже выпроводив меня за порог, бросила: «Больше не приходи сюда и не волочись за мной собачонкой…»

— Так что в число ее «гвардейцев» не попал, не зачислила, — то ли спрашивает, то ли сочувственно утверждает чернявый, с не бритым еще пушком на губе автоматчик.

— Не сдал экзамен, — добавил другой.

— Смейтесь, смейтесь, — вздыхает Губа, — но в этом деле рост для нас немало значит. — Облизывая черпачок, который остался от ложки, рассудительно добавляет: — Вот, может быть, хоть немного подрасту за войну, наберу сил в теле, — поводит худощавыми плечами, — да еще, смотри, и на орден потяну — пусть тогда Грунька знает наших… Мне бы Славу или Красного Знамени — они же на защепке. Легко перецепить с пиджака на рубашку или наоборот. А Красную Звезду или Отечественной войны на рубашку не нацепишь — дырка останется…

— Так зачем же Груняше «знать наших»? Что, поплетешься свататься? — немного удивленно и будто осуждающе спрашивает Орлов.

— Там сориентируюсь по обстановке — свататься или не свататься. Но ходить по селу буду гоголем. Пусть смотрит, пусть знает, что с таким «шлепанцем» спокойно можно идти на люди, потому что его будут встречать с почетом и уважением.

— Дай бог нашему теляте волка съесть!

— И съест, — откликается от пулемета Пахуцкий, — съест…

Со страхом вспоминаю: еще перед обедом, перед атакой немцев, комбат приказал мне идти в штаб. А я сижу уши развесив, байки Николая слушаю. Вдруг комбат узнает, что я еще здесь, — всыплет.

— Ну, архаровцы (вспоминаю Байрачного), отстрелялись, пора и за дело приниматься! Пока тихо — расчистите траншею, оборудуйте окопы и отремонтируйте блиндажи, — приказываю ребятам. — И делайте все незаметно, не демаскируйтесь, а то если кого стукнет — не жди от меня пощады! Всем приступить к работе! Через два часа проверю. Чтобы все было как утром. Наблюдение ведет один — по очереди. — Потом, немного пригнув голову, чтобы шапка не мелькала из-за бруствера, бегу к старой риге.

По дороге в штаб я зашел в церковь.

Полутьма дохнула сыростью и холодом. Затуманенные лики святых, серые, хмурые стены. Внизу — белые бинты на солдатских ранах…

Тяжелораненых уже вывезли. Но среди тех, кто еще остался, немало таких, что не могут ходить без посторонней помощи.

— Почему же их не эвакуируете? — обращаюсь к Лиде Петушковой.

— Давай машину, сама отвезу! — надрывно выкрикивает она. — Много вас, начальников, развелось, и каждый покрикивает: «Почему?»

Оторопело смотрю на нее: откуда мне знать, что ее уже кто-то об этом спрашивал.

— Что с тобой, Лида?

Она громко всхлипывает:

— Почти сорок человек оставили на одни руки — и управляйся как знаешь. Хоть разорвись! Этому — то, тому — другое. Этого подведи, того переверни с боку на бок, одному пить, другому папиросу скрути. Или за церковь выведи… Глаз не сомкнула со вчерашней ночи. Одурела уже… Так вместо благодарности — кто ни забредет сюда — сразу же: «Почему?»

У Лиды под глазами синие круги.

— А санитары где же?

— Их два, да и они с Марией повезли тяжелораненых!

— Ну, теперь же тебе легче, — пробегаю глазами по комнате. — Раненых немного.

— Немного, но ведь большинство из них «ножники». Не могут сами передвигаться.

— Они-то могут, но не хотят, потому что есть повод обнять хорошенькую девушку, — даже сам удивляюсь своей смелости; это, наверное, после «просветительства» Губы.

На лице Лиды кислая улыбка, но голубые глаза уже повеселели. Кто-то, видно, правду сказал, что лучшее лекарство для женщин от переутомления — это комплименты. Но мне жалко Лиду. Знаю, что раненые в большинстве капризны, как избалованные дети. А угодить каждому — ох, не легко.

— Сейчас тебе помогу, — сказал девушке и выбежал.

Из ближайшей ограды выдернул штук семь или восемь штакетин и принес их Лиде:

— Раздай своим «ножникам». Пусть не капризничают и не командуют. Все равно придется каждому лечебной физкультурой заниматься. Так можно же начинать сейчас.

— Ну, как? — приветливо киваю комсоргу старшине Спиваку.

— Да как будто и ничего, только отдает вот сюда, — показывает рукой на грудь.

Парторг лейтенант Белов сидит около комсорга, держа развернутый на колене блокнот.

— Разрешите присесть?

— Садись, садись, — приглашает Белов, — может быть, поможешь. Нужно же на кого-нибудь возложить обязанности Спивака, пока он поднимется на ноги. А на кого — никак не придумаем. Куда ни кинь — везде клин. Трое из членов бюро выбыли из строя…

— Не нужно никого назначать. Я через день-два буду спокойно передвигаться с палочкой, вот увидите, — уверяет Спивак.

— Может быть, Марию? — посматриваю на парторга.

— Ну нет, — тряхнул черным приглаженным чубом. — Мария уже скоро фить-фить, — взмахнул правой рукой, изображая полет птицы. — Ей вредно переутомляться. И волноваться — тоже.

— Вот это диво! — выкрикивает комсорг.

Молчу. Кажется, мне не хватает воздуха — и я рванул ворот гимнастерки. Задерживаю дыхание. Я не хочу, чтобы другие догадались о моем горе, не хочу сочувствий. Так будет лучше для меня, а еще лучше для Марии. Хоть между нами ничего и не было, но даже то, что было, может стать пищей для злых языков. Истолкуют все не так, ославят девушку. А она этого не заслужила.

— Может быть, еще и на свадьбу попадем? — оживились зеленоватые глаза комсорга.

— Если она будет, — отвечает Белов. — Обстановка такая, что и без свадьбы весело.

— Кто же жених, если не секрет? — не сдерживает интереса старшина Спивак.

— Старший лейтенант Малахаев, из танкового.

— А, это из его роты тот танкист, который ребятам Байрачного устроил купание среди зимы… Кажется, и ты тогда принял ванну, Стародуб? — старшина лукаво зыркает на меня. — Вот тебе и Малахаев! Пока кое-кто из наших топтался на исходном рубеже, — снова бросил взгляд на меня, — он атаковал с ходу, как и следует танкисту.

Делаю вид, что не замечаю ни его красноречивых взглядов, ни прозрачных намеков. Вспоминаю и вчерашнюю встречу с ней, и Брянские леса, и бой на Орловщине, и Челябинск, где мы год тому назад впервые встретились.

Хочу вспомнить день, который стал межой, тот день, после которого мои ожидания, мои надежды были уже напрасными, только я того не знал не ведал.

Наверное, это все произошло до того поцелуя — первого и последнего — в шалаше. Именно поэтому она и назвала меня дурным. Все-таки правда, что все влюбленные слепы.

Вспомнилась мелочь. Возвращаемся на танках в свой лесной лагерь. Колонна остановилась, спешиваемся. Из открытого люка «тридцатьчетверки», на которой мы ехали, вылезает лейтенант Малахаев и быстро соскакивает с брони. Протягивает руки Марии — помогает ей слезть. (Такое нам, солдатам, не позволялось. А Малахаеву наш взводный ничего не посмел сказать.)

«В конце концов, — думаю, — разве теперь это имеет значение, с какого именно времени напрасно надеялся?.. А когда бы я узнал эту горечь месяц тому или два — неужели она стала бы слаще? За иллюзию люди тоже благодарят, если получают от нее наслаждение. Я же познал только горечь… Что ж, это урок на будущее, которого может и не быть…»

— Так на ком же остановимся? — басит Белов.

— Говорю же вам, что я никуда не поеду. А если так, то зачем искать подмену или замену? Мне вот будет помогать Стародуб. Так ведь? — И, не ожидая моего ответа, комсорг добавляет: — Поможем выпустить боевые листки. А через день-два я сам перебазируюсь в какой-нибудь блиндаж.

Когда парторг ушел, Спивак спрашивает:

— Сколько же ему, Малахаеву?

— Да уже, наверное, под тридцать, — говорю тоном, который должен означать «старая собака».

— Значит, придерживался правила семерки при выборе невесты.

— Какого еще правила? — поднимаю глаза на старшину.

— А ты что, не слышал? — удивляется. — Годы жениха поделить пополам и добавить число семь. Семь — это такая константа, для всех. Вот и получается возраст невесты.

«Сколько же ему?» — думаю, а вслух говорю:

— Это правило выдумали престарелые женихи, оно им выгодно. Немало ведь и таких, которые, оставив в тылу своих с детишками, женятся на молоденьких девушках-фронтовичках. Вот и выдумали «правило семерки» для прикрытия своей распущенности…

— А ты, оказывается, моралист, — смеется комсорг. — Или это, может быть, потому, что задело тебя за живое? Заговорила ревность.

— Я не ревную… Я слышал, — тоже улыбаюсь, — что ревновать — это прежде всего подозревать себя в собственной неполноценности… А я этим не страдаю. Знаю, что не хуже других…

— Оно-то вроде и так, — неторопливо ведет комсорг, — но ведь бывает, что и полноценными пренебрегают… Девчата — это такое… Не всегда поймешь, чего они хотят.

 

VI

Сижу в штабе. Затишье. Уже зарозовело предвечернее небо, враг молчит, молчим и мы. Нет танков. Пока что нет. И как только они загудят за спиной — мы сразу же дадим им о себе знать! А вот почему они молчат — непонятно.

— Может быть, ожидают помощи от своих «тигров» и «пантер», — высказывает предположение Червяков-старший.

— Тогда нам будет не до шуток…

Посматриваю на Червякова и думаю, как заметно он в последнее время постарел. Еще в прошлом году только виски были такого же цвета, как металлическая оправа на очках. А теперь весь ежик отсвечивает металлом, будто из твердой стальной проволоки. «Только б сердца не старели, не старели бы души у нас» — вспоминается строчка из чьего-то стихотворения.

Это почти то же самое, что «бойся трухлявого пенька в груди». Только другими словами сказано.

Ловлю себя на том, что не пишу донесения, а предаюсь воспоминаниям. Трясу головой, чтобы отогнать видения прошлого.

«Нет у тебя, Стародуб, внутренней собранности. Сел к столу, так делай дело!» — приказываю себе, приказываю, но голова тяжело падает на стол…

— Разрешите, я на часок прилягу, — поднимаю глаза на Червякова, — а то что-то котелок не варит.

— Командиры или начальники не спрашивают разрешения у подчиненных, — улыбнулся с добродушной лукавинкой.

— Какой из меня начальник… Кто-то же должен это дело выполнять — ну вот и приставили…

— Ложись, ложись, — махнул широкой, как саперная лопата, ладонью.

Сколько времени я проспал — не знаю. Проснулся от суматохи, которая происходила в штабе. Подхватываюсь, как ошпаренный. Вижу… телефонисты поспешно «сматывают удочки». Звякают котелки о заброшенные за плечи карабины. В отворенные настежь двери слышна четкая, гулкая дробь автоматов. Лейтенант Покрищак громко отдает приказ телефонистам и тычет рукой то в одну, то в другую сторону. Те, испуганно улыбаясь, проваливаются в темноту — за порог.

Я прикрываю за ними двери:

— Зачем же демаскироваться?

— Демаскироваться, — с горькой усмешкой повторяет Покрищак. — Демаскироваться! Поздно об этом говорить. Вон уже в районе минроты стрельба… А ты спишь.

— Будто я виноват, что они просочились?

— И ты виноват, и я виноват, все виноваты… А прозевали, проспали пэтээровцы, потому что как раз оттуда, с правого фланга, все и началось… — Уже не так раздраженно добавляет: — Приказано всем отходить в район церкви и кладбища. Сбегай к церкви, проверь, чтобы охрана следила! И вы в церковь идите, — бросил Червякову, который набивал вещевой мешок штабными бумагами. — Если меня спросят, я возле комбата! — крикнул уже из сеней Покрищак.

Он вышел на подворье: соседний дом и рига так полыхали, что пламя даже гудело. Красные мохнатые языки огня взлетали вверх и, как огромные осветительные ракеты, падали на наше подворье, на дом.

— Идите! — кричу Червякову. — Мы уже горим!

— Я сейчас, я сейчас, — копается в каких-то бумагах на столе. — Ты иди, я догоню.

К проему наружных дверей, извиваясь, стремятся розовато-желтые языки, жадно лижут окрашенную притолоку. Дым вызывает слезы и словно горячей паклей затыкает мне горло.

— Идите! — уже приказываю. Хватаю из-под его дрожащих узловатых пальцев какую-то папку и засовываю за борт шинели. — За мной, а то будет поздно!

Он завязывает вещевой мешок, наполненный бумагами, забрасывает за спину. Выдергивает ящики — один, другой…

— Держись меня! — Проскакиваю через огненный занавес в дверях. Слышу хрипловатое, басистое:

— Иду, иду!..

Только-только сунулся за угол дома, чтобы выскочить на улицу, как по мне сразу же ударили из автомата. Увидел даже синеватые вспышки над автоматной струей. Упал — и в тот же миг юркнул за изгородь, в соседний двор, который еще не горел.

В густой тени сарая выхожу на улицу. На ее противоположной стороне, немного наискосок, — церковь. Там наши. Но улицу вдоль и поперек пересекает бесчисленное количество маленьких шустрых светлячков — трассирующих пуль. «Где же Червяков? То ли уже около церкви, то ли здесь, на задворье, позади меня?» Отползаю в глубину двора, зову. Никто не отзывается, только трассирующих пуль на затемненном подворье становится больше.

«Ну, наверное, он уже около церкви. Теперь бы и тебе как-нибудь туда пробраться».

Ползу. Залегаю за изгородью. Густота шустрых светлячков не уменьшилась. Слышу довольно громкое перекрикивание немцев со стороны огородов. Приближаются. «Прочесывают, гады, и дворы и огороды. Оставаться больше здесь нельзя…»

Ползу между каких-то кустов палисадника — то ли барбариса, то ли смородины — вдоль улицы, чтобы поравняться с церковью. Наконец вижу ее ворота, багряные отблески пожара в узеньких окнах. Даже донесся оттуда шум, а может быть, показалось. Только как же туда добраться? Улицу перегородил огонь, а чужая речь уже заполняет подворье за моей спиной.

«Досижусь или же долежусь, пока сцапают меня, как сонного тетерева на насесте. Вот тогда испробую такого, чего и не снилось. Это в том случае, если не кокнут сразу…»

Меня уже трясет как в лихорадке. Приказываю себе встать, но страх быть пронизанным первой же пулей прижимает к земле.

«А может быть, не заметят, может быть, пройдут стороной?.. Ой, не пройдут! — слышу, что обшаривают там, сзади, каждый уголок. — Не пройдут!..»

Вскакиваю на ноги, стремительно, что есть духу, не пригибаясь, не оглядываясь, бегу.

Только добежать, не дрогнуть, не упасть — тогда уже не доползешь: тебя прошьют десятки пуль…

Улица позади. Кусочек площади, на которой церковь, — позади. Не чую под собой ног, не могу перевести дыхание. Пошатываясь на ступеньках, вваливаюсь в церковь…

«Как мы когда-то бегали от них», — вспоминаю шутку и грустно, но в то же время и радостно улыбаюсь.

Окинув глазом мрачную полутьму, спрашиваю у комсорга:

— А Червяков где?

— Его не было, еще не пришел…

«Что же стряслось? Куда он подевался?..»

Возвращаюсь на паперть, сбегаю ниже.

— Ребята! — к тем, что заняли оборону у ограды. — Червяков-старший не пробегал мимо вас туда? — киваю головой в сторону кладбища.

— После Покрищака ни одна мышка не прошмыгнула, — откликается один неподалеку от меня.

— Не было никого, ни туда, ни оттуда, — добавляет другой.

Что же произошло? Заплутался или где-то лежит в укрытии, выжидает, пока все утихнет, чтобы потом — к своим? А может, он упал от первой же пули, выбежав на улицу? Или даже не успел выскочить из дома?

Не хочется верить в самое плохое. Еще живет надежда в душе: а может быть…

Обхожу церковь — на всякий случай пригибаюсь, — бегу к кладбищу.

Теперь здесь КП. Людно, если присмотреться, но никакого шума или гама. Разговоры — негромкие, стреляют редко. Во всем чувствуется властная рука командира — капитана Походько.

Отсюда хорошо видно ночное село, освещенное в нескольких местах большими пожарищами. Горят два подворья неподалеку от церкви — штабное и соседнее с ним, горит несколько домов около моста и еще несколько — поблизости от штаба бригады.

Из рассказов, из разговоров между бойцами узнаю, что фрицы, пробравшись тихо в темноте к пэтээровским окопам, прикончили человек шесть или семь без единого выстрела. Так враги оголили нашу оборону на участке двух-трех усадеб. Через эту щель просочилась в наш тыл группа автоматчиков…

Командир пэтээровцев, старший лейтенант Грунтовой, услышав стрельбу, выскочил из дома, где была канцелярия роты. Не успел и шагу ступить, как его свалила автоматная очередь.

Ординарец, который бежал за ним, заорал:

— Командира убили!..

Кое-кто и запаниковал. Вместо того чтобы закрыть дыру в обороне и отсечь фрицев, которые прошмыгнули, а заодно перекрыть дорогу новой волне, пэтээровцы бросились по траншее: одни влево от бреши, другие — направо к мосту.

Но хорошо, что пулеметчики не растерялись. Огнем отсекли немецкие подразделения, заставили откатиться немцев к лесу.

Но в селе нет покоя от солдат противника, которые пробрались раньше.

То в одном месте, то в другом, то в нескольких сразу начинается густая автоматно-пулеметная пальба, взрываются гранаты, взлетают вверх огненные столбы соломенных кровель.

То, что около штаба бригады взрывались гранаты, мы слышали, и что там пылает пожар — видно. Но стрельба утихла. Или бойцы роты управления не подпустили туда немцев, или, может быть, немцы выбили оттуда наших — не ясно.

Это же где-то там в подвале сидит Петя Чопик. Сидит безоружный и слышит, что рядом разгорается бой, что за шаг от него — враг. А он, Петр, ничего не может сделать. Да в такую минуту на его месте, да еще с его характером, можно с ума сойти от злости, от собственного бессилия…

К комбату, спотыкаясь о могилки, подбегает сержант Бородин.

— Товарищ капитан, — выдыхает, — беда! Штабисты бригады попали в плен…

— Довоевались!.. Едят его мухи с комарами! — сердито ругается он и с размаху вгоняет оголенную саблю в податливый грунт. Но ней тревожным багрянцем перебегают отблески пожарищ. — Кто видел, куда их повели?

— Сержант Перепелица, — отвечает Бородин. — Из роты управления. Он тяжело ранен, едва приполз к нам, к минометчикам. Ребята перевязывают его.

— Куда повели штабистов, спрашиваю? — сердится комбат.

— Он не может говорить. Сказал: «Штабистов», — и повел рукой вроде бы к железнодорожной насыпи…

«Это же тот сержант Федя Перепелица, который сидел вместе с Чопиком в подвале», — мелькнуло.

И я, забыв, что комбат не терпит, когда его перебивают, брякнул:

— А о Чопике Перепелица ничего не сказал?

— Помолчи! — оборвал меня комбат.

Приседает на корточки, отломанной веточкой что-то черкает в сумерках на отлогом склоне могилки. Поднимает глаза на Покрищака:

— Далековато же их догонять… — И вдруг схватывается, испуганный. — А знамя, знамя части где? — выкрикивает Бородину, будто тот за него отвечает.

— Знамени в штабе нету, — подавленным голосом ответил сержант, — только древко осталось…

Походько рванул торчащую саблю:

— Это что же, добровольческая бригада должна погибнуть?! Разгонят всех, как жалких крыс. А Фомича, офицеров — под трибунал — в штрафники! Позор, какой позор! Что же мы скажем уральцам, которым давали клятву воевать по-гвардейски! Что?

Пораженные тем, что произошло, мы онемели. Ведь и правда, большего позора для воинской части нет. Лишиться знамени — это равносильно тому, что лишиться сердца…

Какую-то минуту Походько молчит. Брови сошлись на переносице. Думает. Затем — Покрищаку:

— Третью роту рассредоточить по всей линии окопов, вплоть до пэтээровцев. Усилить двумя ручными пулеметами. Не пропустить немцев с пленными штабистами к лесу, задержать во что бы то ни стало! Скорее всего знамя у тех конвойных… И вообще не выпустить ни одного немца из села, ни одного!.. — Взглянув на командиров подразделений, приказал: — Группами повзводно прочесать село и за околицей до железнодорожной насыпи, — кивнул головой на юго-запад. — Охрану оставить только возле раненых. Остальным, даже поварам, — в боевые порядки. Выполняйте! Я, — присмотрелся к черному циферблату, — буду минут десять — пятнадцать у минометчиков. А с половины пятого — на капэ, что около траншеи. Вопросы есть? — Никто не ответил. — Тогда ни пуха ни пера!

 

VII

Когда я вел свою группу на исходный рубеж для прочесывания села, Губа поинтересовался:

— Что, у нас такое же задание, как у целого взвода?

— Ну конечно.

— Даже не верится, да и земляки, наверное, не поверят, что я один за троих воюю, за троих справляюсь. Просто богатырь!..

Он пошевелил локтями, будто хотел распрямить плечи.

— Ты, Николай, не очень хорохорься, — замечает Пахуцкий. Задание-то на троих у тебя, но было бы хорошо, если бы ты хотя бы за одного справился!

— Справлюсь!

— Возле котелка… — смеется Пахуцкий.

* * *

Где-то из-за наших спин с густым шипением взлетают одна за другой две зеленые ракеты. Оставляя за собой световые полосы, скатываются к земле и гаснут. А нам еще с полкилометра к нашей исходной, откуда должны начать «прочесывание».

— Быстрее! — кричу хлопцам. — Быстрее!

Тянет заглянуть к минометчикам, расспросить Перепелицу о Чопике, но времени нет…

В небе еще не погасли звезды. Но уже близится рассвет. Тумана нет, но над селом, в низовье, висят густые космы серо-черного дыма от пожарищ. На мостике через ручей лежат в разных позах четыре гитлеровских вояки. Уже застыли. Молоденькие…

— Видно, действительно из «детской дивизии», — проходя мимо них, говорит Орлов.

— Эта «детская» наделала нам хлопот не меньше взрослой, — едва слышно голос Губы.

— Николай, не отставай! — оборачиваюсь к нему, замедлив шаг.

— Считай, Стародуб, что двое из тех, кого я заменяю, — далеко впереди, ну а третий — немножко отстал… никак не вылезет из грязи.

— И третьему отставать нельзя! Давай вперед, быстрее!

— Сапоги застревают в грязи. Слишком большие.

— Портянок побольше наматывай, — кто-то советует.

— Ой горюшко ты мое. — К Губе подходит Пахуцкий, берет того под мышку и вытаскивает на травянистую межу. — Теперь топай скорее, да в болото не лезь, засосет. Не будем и знать, куда девался «богатырь».

Разделились на две группы. Каждая прочесывает свою сторону улицы. Она — крайняя, за ней лежат весенние, еще не тронутые поля.

Слаженно двигаемся между стожками сена или просяной соломы в овинах, крича:

— Эй, кто там, выходи!

Тишина. Тогда для большей уверенности даем короткие очереди из автоматов по стожкам. Затем двигаемся дальше.

В одном сарайчике после нашего оклика: «Эй, кто там?..» — что-то зашелестело в соломе и потом кто-то громко чихнул.

— Вылезай, паскуда! Вылезай! — громко гаркнул Губа с нескрываемой радостью, что ему первому посчастливилось «выудить» фрица.

— Вылезай! — на всякий случай отступил за порог, держа наготове автомат.

Мы прибежали на его выкрики. Просветили двумя карманными фонариками. Нас охватило удивление, а Губу — разочарование, когда из сарая вылез облепленный соломой и остями здоровяк Шуляк. Тот Шуляк из роты управления, которому сержант Перепелица дал по зубам…

— Ах ты стерва паршивая! Так ты воюешь! — закипел Губа от горечи, что не поймал фрица, и от возмущения, что этот трус отлеживался в чужом хлеву, когда его товарищи гибли в бою. — Ну-ну, увидим, что ты запоешь перед трибуналом… А пока что пойдешь с нами… Если будешь пытаться уклониться от боя или спрятаться — пуля в затылок без предупреждения! Слышал?

Шуляк что-то мямлил, мол, он уже после боя, После того как штабных в плен забрали, спрятался, чтобы и самому туда не попасть. Но его оправданиям не верили.

Приближаемся к белому двухэтажному дому, где находится — или находился — штаб нашей бригады.

Недалеко от входа тлеют каркасы двух сожженных машин. Еще тянутся голубоватые струйки дыма. Около двери лицом вниз лежит наш боец, на ступеньках еще два.

Заходим в полуподвал, осматриваем одну комнату — темно и пусто, в другой — едва мигает нагоревшим фитилем гильза-«молния», которые теперь называют «катюшами». На столах, на полу разбросаны, затоптаны грязными сапогами бумаги. А в почетном углу этого просторного помещения, где хранилось как святыня знамя бригады, где был пост номер один и на карауле стояли лучшие воины части, в том углу лежит окровавленный боец, сжимающий в руках оголенное древко. Древко — без знамени.

Все опустили глаза. Лица стали печальными: косвенно и мы виноваты в том, что случилось. Теперь нас расформируют, рассуют куда попало…

Открываем двери в круглую комнату. Здесь при мрачном свете «катюши» копается возле бумаг какая-то молодая женщина. Ее голова обвязана старым клетчатым платком. В такие платки заворачивают в деревне маленьких детей, наверное, они теплее, чем одеяло.

— Вы как сюда попали? — посматриваю на молодицу, на ее облезлый плисовый бурнус.

— А вы почему пришли так поздно? — оборачивается к нам круглое с курносеньким носиком лицо. В глазах укор и слезы.

И по голосу, и по виду узнаем Шуру — Шурочку-машинистку. Она в бригаде старожил, со времени ее формирования.

Наперебой расспрашиваем, как все произошло.

Из ее рассказа выходит, что случилось все внезапно, нежданно-негаданно. Когда в том конце села вспыхнули среди ночи избы и началась стрельба, то здесь были покой и тишина.

— Мы были уверены, что им сюда — через все село — не пробраться. Сидели работали. Я допечатала общую сводку. Было уже больше двух. Выхожу во двор, подышу, думаю, свежим воздухом, а то так начадили табаком, что даже голова разламывается. Далеко от штаба не отходила — боялась. Как-то тревожно, жутко… Дойду до ближайшей избы — и назад. Туда и обратно. По прошлогодней траве невязко. И вдруг — когда я как раз была возле избы — слышу: в штабе стрельба, крик… Взрывы… В первое мгновение хотела броситься туда, на тот крик. Сделала шаг — и остановилась. Возле штаба перекликались немцы. Вспыхнули наши машины — одна, вторая. Я шмыгнула в тень, а потом — в сени. Схватила какое-то тряпье, которое лежало в сундуке. Быстренько натянула на себя, — отводит полусогнутые руки. — Вот, как видите. Взяла помойное ведро, выбежала во двор. — Шура облизывает запеченные, сухие от волнения губы и привычным движением, как поправляют пилотку, чуть дотрагивается до своей головы. — Машины пылают, и видно как днем. Стою смотрю сюда от избы, а подойти никак не отважусь. Мне кажется: то, что я военная, даже сквозь эти тряпки видно. Да и сапоги те на мне военные. Стою в тени. Потом вижу: по одному, по два выводят во двор наших штабных. Торопятся. Неужели, думаю, вот и расстреляют всех? Бросилась бы на тех паразитов, но у меня же ни пистолета, хотя бы плохонького, ни гранаты. Ничего. А что сделаешь голыми руками? Да и их — десятка три. — Снова облизывает губы. — Сбили наших в кучу, как стадо, и погнали… У немцев были и убитые и раненые, никого не оставили — забрали всех… Когда исчезли в темноте, вот тогда я бросилась сюда… Ну, сами видите, — обводит взглядом комнату, — как они похозяйничали…

— Что, и начштаба в плен попал? — первый приходит в себя Губа.

— Да нет! — с нескрываемой радостью отвечает Шура. — Еще вечером подполковника Барановского, его помощника и нескольких начальников отделов вызвал к себе Фомич. Поехали на двух бронетранспортерах…

Сняла толстый платок, поправила рукой светлые, коротко остриженные волосы.

Даже при таких обстоятельствах, видно, хочется ей прихорошиться.

— Может быть, потому так и случилось, что командиры уехали, — полутаинственно, будто доверяла нам свои догадки, сказала Шура. — Они же взяли с собой десять бойцов, которые должны были охранять штаб…

— Не десять, а двенадцать, — тихо, но басовито прогудел Шуляк где-то из-за двери.

— …и оба бронетранспортера, которые всегда были на охране штаба.

— Майор Быков с Барановским поехал или к врагам попал? — спрашиваю.

— Поехал… — И уже мрачнее: — Кроме наших штабистов немчура схватила и капитана Чухно, и лейтенанта Зыкина, которые были здесь по служебным делам.

— А Петю Чопика, ну что сидел здесь на «губе», не видела? — спрашиваю.

Шура крутит головой и разводит руками:

— Как будто нет… Да разве ж всех распознаешь, когда такая катавасия случилась…

Убрав тела часовых, мы дальше прочесываем улицы.

— Быстрее шуруйте и — вперед! — кричу ребятам. — Нечего долго рассматривать, мы же не на экскурсии…

А у самого не выходит из головы: что же будет с бригадой, если не отыщем знамя?.. И вместе с тем думаю о Чопике и капитане Чухно. Хочу представить, как это они сейчас идут в сопровождении многочисленной охраны, — хорошую же рыбку фрицы поймали, такое не часто бывает! Идут под черными дулами вражеских автоматов. Чопик наверняка хочет драпануть. Он рыщет глазами, выискивает щелочку, через которую можно было бы проскользнуть. Ловит ухом каждый звук, чтобы сориентироваться, где же наши, а где враги? Куда бежать, где искать укрытия и защиты? Думаю, что он далеко не пойдет — рванет. А там что будет — то будет… А Чухно? Нет, тот не добежит. При его комплекции это исключено. Не побежит, не прыгнет через забор, не станет продираться через самые густые заросли, где колючий терн может поцарапать до костей, не шмыгнет, как ласочка, под воротами. Одним словом, что может сделать Чопик, на то не способен капитан.

Но ведь и Чухно не хочется идти в плен не меньше, чем Чопику! Какие же у него надежды на спасение, на побег? Пусть он будет самым смелым, но попытка к бегству у него на девяносто девять процентов закончится неудачей. Так вот, надежда одна: что мы спасем.

Он, наверное, сейчас, идя рядом с Чопиком, завидует его молодости, его ловкости, его самообладанию в самых сложных обстоятельствах. Он же Чопика знает хорошо, знает, на что тот способен, на что может отважиться. Помнит ли Чухно ту обиду в виде тыквы, что преподнесла ему Галина — сестра Чопика?.. Интересно, как они посматривают друг на друга: как враги или уже как старые знакомые? Ведь перед лицом смертельной опасности мелкая вражда исчезает.

Начало светать. Дохнул холодный ветер. Идти стало немного лучше — подморозило. Хлопцы, рыская по обеим сторонам улицы, перекликаются то голосами, то автоматными очередями.

Мы немного отстали от своих соседей слева, но это расстояние заметно сокращается. И потому не боимся, что нас подстерегает опасность.

Правда, ночные сумерки еще таятся на чердаках да в подвалах.

— Вылезай, кто тут есть!

Тишина.

Чирк, чирк из автомата — и пошел дальше.

Улица теперь клонится мягкой дугой на юго-запад. Домики, не добежав метров двести — триста до железнодорожной насыпи, остановились. Вероятно, они не хотят испуганно дребезжать стеклами окон, когда вновь начнут проходить, тяжело пыхтя, груженые поезда.

Там, у моста, стрельба не затихает ни на миг.

Присоединяемся к соседям и неширокой цепью заходим западной околицей села на южную сторону. Приказывают остановиться, залечь. Ведь дальше — зона, которую уже простреливают немцы из леса.

От соседей узнаем, что пленные штабисты — под мостом. Немцы вели их не селом — боялись, что мы отобьем, — а полем, по ту сторону железнодорожной насыпи. Перегонять пленных через насыпь на эту сторону не рискнули: она простреливается нашими пулеметами. Решили проскочить под мостом, повернуть направо в кустарник — и к своим. Надеялись, наверно, что им повезет. Ведь в то время в селе еще шастали их автоматчики. Но когда подошли с пленными к речке — никого из немцев в селе уже не осталось. Прикрывать их оттуда некому. Под мост они успели пробраться, а оттуда выхода нет. Попали в огненную ловушку. Прижимаются теперь к каменным наклонным стенам и стоят ждут, пока к ним придут на помощь. А пленные ждут своих… Взвод, который вчера держал оборону по ту сторону моста, теперь снова там в своих окопах. Комбат успел его перебросить через насыпь, как только пленных завели под мост. Володя Червяков рассказывает об этом так, словно этот взвод решает судьбу батальона и даже судьбу бригады. Я его понимаю. Он надеется, что среди пленных и его отец, которого до сих пор так нигде и не нашли…

И мы все мысленно под мостом, с нашими товарищами, попавшими в беду… Может быть, там знамя бригады.

Как нам ни больно, как мы ни волнуемся, но поделать ничего не можем. Вход или выход из-под моста закрыт не только нашим огнем. Контролируют подступы к мосту и немцы. Они ведут по предмостью ожесточенный огонь из автоматов, из пулеметов и швыряют мины. Так что ни туда, ни оттуда даже мышь не прошмыгнет…

— До каких же пор это будет? — беспокойно спрашивает Володя Червяков. — И чем все кончится?..

После довольно долгого и гнетущего молчания Губа, будто уже обращаясь не к Володе, рассудительно говорит:

— Все в жизни имеет свой конец. Даже самые большие, самые жестокие войны кончаются миром. Вечных войн не бывает. Значит, и этот бой окончится…

— Боюсь, Николай, — мусолит самокрутку Пахуцкий, — что этот бой еще не скоро закончится… Дело, брат, пахнет табаком…

 

VIII

На солнышке пригревает. Но в тени белая изморозь не тает. Ветер сухой, морозный.

— Похоже на то, что зима переходит в контрнаступление, — дует на посиневшие руки Орлов…

До сих пор он еще не научился орудовать лопатой в рукавицах… «Тогда не чувствую черенка, — объяснял. — Кажется, выскальзывает из рук… А без рукавиц — совсем другое дело». В самом деле, он ворочает землю за двоих — сильный, ширококостный, хоть и молодой еще. Видно: человек рабочей закалки.

— Пусть переходит, — отзывается Губа. — Ей долго не продержаться. Ведь уже конец марта… Это у вас там, на Урале, сейчас еще такое закручивается, что и света божьего не видно, а у нас конец марта — ранняя весна…

— Еще можно всего ожидать, — подкинул Пахуцкий, — и тепла, и холода…

Копаемся в земле, роем неглубокие окопы второй линии обороны перед мостом — это позади тех пулеметчиков, автоматчиков и пэтээровцев, которые сидят в «старых» окопах, обороняя мост. Расстояние до них — метров сто пятьдесят, не больше. Но у нас здесь в сто раз безопаснее, чем там: от вражеского огня из леса мы защищены двумя рядами домов и сарайчиков, садами и палисадниками.

В неглубокие — по колено — окопчики мы принесли сухой соломы. Залегли. Перебрасываемся отдельными фразами, когда около моста на какое-то время замолкают пулеметы.

— Оно бы уже и позавтракать не мешало, — подает голос Сорокопут-Губа.

— У тебя других забот нет — только бы трескать и трескать, — отвечает ему Пахуцкий.

— Только и нашего. Для того же и живешь, — это Губа.

— Вот еще саранча ненасытная! — Пахуцкий.

Хлопцы, слушая эту «перепалку», посмеиваются. Они к таким сценам привыкли. Знают, что Пахуцкий с Губой — земляки: первый откуда-то из-под Просяной, второй — из-под Синельникова. Но на фронте это уже как соседи. Нередко бывало, когда Губа совсем уж допечет Пахуцкого, тот обзывал его Просяником, что должно было, по мнению Губы, совсем унизить Макара. Но Макар Пахуцкий оставался неуязвимым:

— А что ж, если губа не дура, то и в просяниках толк знает…

После пулеметной очереди Губа отзывается:

— Думал, очистим нашу Днепропетровскую область — и демобилизуюсь.

— Пробовал? — Пахуцкий.

— Ага. Подошел к комбригу Фомичу. Так, мол, и так. Область освобождена. Хочу демобилизоваться.

— А он что? — Пахуцкий.

— Записывайся, говорит, в нашу самодеятельность, у нас маловато юмористов…

— А он, Фомич, не поинтересовался: ты случайно не из желтого дома драпанул в его бригаду, нет?

Губа не успел ответить. Неожиданно страшный, отчаянный крик здоровяка Шуляка поднял всех на ноги.

— Они! Они окружают! — вопил тот, подпоясывая шинель. — Там! — оторвал руку от живота и ткнул на запад.

Подбегаем к железнодорожной насыпи, маскируясь, выглядываем из-за нее. Нет, Шуляк не ошибся: в лощине, километра за полтора или больше от нас, хорошо видно немцев. Идут, как на марше, колоннами. Поротно.

— Ого, так их ведь до черта! Целый полк… — вздыхает Губа.

— Орлов, — зову самого прыткого. — Что есть духу — на капэ. Скажи комбату… Скажи все, что видел!..

— Есть! — блеснул быстрыми карими глазами и рванул по промерзлому пасту.

Пули тонко вызванивают по рельсам и, срикошетив, угрожающе щелкают.

Скатываемся с насыпи, берем несколько трухлявых шпал и устраиваем что-то вроде баррикады. Нагребаем под нее щебень, песок. Теперь верхняя часть насыпи, где мы залегли, защищена от пулеметного огня, только вот если ударят из пушки…

Уже нам видно шесть серо-зеленых колонн противника, которые передвигаются по ложбине. Три из них остановились почти напротив нас, другие идут дальше, чтобы обогнуть село.

— Хорошенькая подкова заворачивается, — говорит хрипловато Губа.

— Не подковой пахнет, а кольцом, — замечает Пахуцкий.

Из села через наши головы, где-то высоко, чуть слышно зашелестело. Где-то там, в стороне от наступающих, три раза брызнули черные фонтанчики земли.

— Промахнулись наши минометчики, — слышу, тяжело вздохнул кто-то из автоматчиков.

Через минуту черные фонтаны взметнулись уже среди немецкой пехоты.

— Хорошо накрыли!

— Вот это дали! — выкрикивают ребята.

Лежа копаю щебенку между шпал. Устраиваю окопчик, чтобы удобно было из него стрелять.

Справа от нас карабкается на железнодорожную насыпь группа автоматчиков, которую Походько, видно, снял с траншей.

«Кем же он оградит северную сторону села, ведь снимать с траншей уже некого? Рванут тогда через нее те, которые в лесу… Ну и попали…»

Все будто прикипели к рельсам, ни на миг не отрываем глаз от поля, что за насыпью.

Там уже не серо-зеленые пятна. Там слаженно идут две — одна за другой — развернутые шеренги на железнодорожную насыпь, на село.

Мелко вибрирует автомат, крепко зажатый в пальцах. Часто и гулко колотится сердце, будто тревожный набатный колокол, даже отдает, гудит в ушах.

Командование полка, наверно поняв, что атакой в лоб им не удается спихнуть нас ни с моста, ни с дороги, решило прибегнуть к обходному маневру.

Прикрываясь перелесками да холмами, немцы намереваются обойти село основными силами с запада. А чтобы нас дезориентировать, чтобы отвлечь наше внимание от этого участка, ведут огонь из леса и даже пытаются «атаковать» левый фланг. Пока мы будем отбивать «атаки» на левом фланге, пока будем возиться около моста и по всей линии обороны, что против леса, основные силы полка,: не замеченные нами, подойдут к железнодорожной насыпи. А уже оттуда — одним прыжком — достигнут села. Эти основные силы с запада и севера ударят нам в спину, а те — с востока и с юга — не дадут и шагу ступить к лесу. Полное окружение…

…Уже видно каждую фигуру, видны полуприкрытые козырьками касок лица, видны черные автоматы…

И вдруг где-то в стороне от серо-зеленой волны возникает могучий, перекатистый гул — и сильные, короткие, пронзительные взрывы. Волна, которая до сих пор так размеренно-ритмично катилась, теперь, прорванная сразу во многих местах, забурлила, завихрилась, а потом расплескалась и залегла сотнями зеленоватых пятен на фоне черной пашни.

Гул через какую-то минуту снова повторился и пронзительные взрывы тоже. Во многих местах зеленоватые пятна взлетели лоскутьями вверх вперемешку с комьями земли.

За этим гулом, за взрывами послышался густой, басовитый рев танков. Солдаты противника, которые до сих пор лежали, оторвались от земли, будто их подхватил ветер страшной силы. Подхватил и закружил в сумасшедшем вихре.

Танки дугой на большой скорости приближались к гитлеровцам… Вражеские артиллеристы ни разу не выстрелили по танкам: воля их была парализована…

Теперь заговорили танковые пулеметы. Дикое, безумное скопище врага, подчиняясь воле инстинкта — выжить, спастись! — рванулось всей массой в сторону насыпи.

— Какого же черта они не сдаются? — скрежещет зубами Николай Губа.

— Ты слышал, что это какие-то курсанты — будущие фашистские офицеры, — говорит Пахуцкий.

Впервые слышу, что Николай и Макар не спорят друг с другом. Такого еще не было.

А фрицы и в самом деле не сдаются, не бросают оружие. Может быть, прошел шок и они еще на что-то надеются. А может быть, никак не опомнятся и не приходит им в голову поднять руки. Они бросают гранаты, стараются попасть по смотровым щелям из автоматов, из пулеметов. Один танк загорелся. Пламя полыхнуло по жалюзи, быстро поползло по корпусу. Машина рванула изо всех сил вперед — через самую гущу толпы. Перерезала, проутюжила ее и где-то на расстоянии метров семисот или больше от взбешенного скопища остановилась. Танкисты выскочили из машины и начали гасить развихренное пламя…

А к толпе уже подкатила другая «тридцатьчетверка». Остановилась, приглушив моторы. Открылся люк башни. Оттуда даже до нас докатилось зычное, басовитое «Ахтунг!». И тот же голос приказал немцам сдаться. Дальнейшее сопротивление бесполезно. Напрасные жертвы. Гарантирует им жизнь.

В ответ — треск автоматов, вспышки огня от гранат на башне, на жалюзи, около гусениц… Танк газанул, загудел и, как и первый, ринулся через гущу толпы…

Дикие животные выкрики, стоны, вопли…

Я зажмурил глаза… Видел, как утюжат траншеи, меня самого в окопе утюжили… но такого месива из грязи и раздавленных людских тел еще не видел…

Танк, уже по ту сторону толпы, развернулся. Снова приоткрылся люк башни. Танкисты предлагают или приказывают сдаться!

В гуще — толчея, выкрики, стрельба.

— Наверное, самодура командира укокошили, который запрещал сдаваться, — высказал кто-то предположение.

Крышка башни становится вертикально, из-за нее поднимается в черном шлеме голова. Танкист что-то кричит присмиревшим оторопевшим гитлеровцам.

— Смельчак, — говорит о нем Губа. — Среди моря хищников высунулся из башни вполроста, не боится…

— Хищники там не все, — уточняет Пахуцкий. — То, видно, море баранов или овец, которым всю жизнь твердят, что они львы. И что им сам бог велел царствовать… А настоящих хищников, которые держат стадо под страхом, там единицы, если их еще не всех прикончили…

Танкист крикнул и показал правой рукой — в одну и в другую сторону.

Толпа зашумела, и вмиг поднялся целый лес рук над головами. Прямо на оттаявшую пашню падали автоматы, пулеметы, лотки с патронами, гранаты…

В то же мгновение над окруженными вспыхивают белые кучевые облачка разрывов. Сердито фыркают осколки, шлепаются даже около нас в насыпь.

Толпа, которая было немного утихла, теперь забурлила с новой силой. Солдаты падали на землю.

— Паразиты, проклятые, бьют по своим из пушек, чтобы не сдавались в плен, — ругается Губа. — Ну и людоеды, ну и подлюги!

А облачков все больше, и на поле даже рябит от серо-зеленых, неподвижных, распластанных немецких солдат…

Несколько танков, которые стоят на пригорке, задвигали своими стальными хоботами, пальнули туда, в лес, откуда бьет вражеская батарея. Ударили раз, второй, третий… Облачков стало поменьше.

Мы, потрясенные зрелищем, лежим молча, как парализованные.

— Они с нами делали еще хуже, — наконец отозвался Пахуцкий, имея в виду «утюженье». — Это наше возмездие им… — Будто ничего нового и не сказал. Но мы опомнились, зашевелились…

Архаровцы Байрачного, не ожидая команды, сыпанули с насыпи вниз, стали собирать пленных. Молодых курсантов не больше половины. Остальные — туполицые, крепкие здоровяки, будто специально с бычьими шеями, откормленные.

— С такими головорезами иначе и нельзя! — презрительно, брезгливо сплевывает Пахуцкий.

Несколько «тридцатьчетверок» направились к речке, чтобы выбраться на опушку. Опасаясь, как бы не увязнуть в болоте, пронеслись под мостом, где берег и дно русла устланы камнем.

Через несколько минут оборвали свое стрекотание осточертевшие нам «МГ», лишились голоса и автоматы. А машины по опушке помчались дальше — к вражеским минометчикам и артиллеристам.

Теперь на самом верху насыпи поднимаемся в полный рост — уже ничего не угрожает. Поднимаемся, расправляем грудь, оглядываемся.

— Чудеса! — радостно выкрикивает Пахуцкий. — Ты только посмотри! — дергает меня за рукав.

Оборачиваюсь, куда он показывает. Из-под моста тащится вдоль насыпи группа немчуры — человек тридцать. Ведут их наши штабисты, которые были в плену.

— Поменялись ролями, — смеется Губа. — Нашим таки повезло!

А я чувствую, что вмиг сник, что-то навалилось гнетущее, тяжелое.

— Нету, — придерживаю стон, что вырывается из груди. — Нет ни Чопика, ни Червякова…

Пахуцкий какое-то мгновение смотрит на меня, потом слегка толкает выше локтя с нарочитой бодростью:

— Брось, Юрка! Война… На, лучше выпей, — подает мне трофейную, в суконном чехле, флягу.

— Спасибо, Макар, не хочется…

— Наверное, штабисты нас порадуют, — говорит Макар. — Ведь знамя бригады, должно быть, прихватили с собой вот эти немцы, — кивает на пленных, — которые побывали в штабе…

Я и сам об этом подумал.

Спрашиваю у лейтенанта Зыкина, где же знамя. Тот вскидывает на меня воспаленные, покрасневшие от недосыпания глаза.

— У этих, — указывает рукой на пленных, — знамени не было. Мы, когда обезоруживали их под мостом, обыскали каждого.

Да, плохи наши дела. Куда же, думаю, оно могло деваться? Думаю и о том, что Червякова не нашли нигде, и здесь нет. Наверное, остался где-то там, под пепелищем дома. Сгорел… Вместе со штабными бумагами… А Чопик? Где же Чопик? Ну, если бы он удачно драпанул из плена, то давно был бы среди нас. Выходит, где-то в кустах или в бурьяне догнала пуля. Эх, Петя, Петя, неспокойная душа…

Спрашиваю у того же лейтенанта Зыкина, не был ли среди них, ну тогда, ночью, Петя Чопик.

— Нет, не было, я его не видел, — отвечает.

Обращаюсь к другому, к третьему. Никто ничего не знает. Наконец отважился подойти к капитану Чухно.

Чухно идет, опустив голову, будто не он ведет этих пленных, а его ведут, идет сгорбившись, тяжело ступая, словно на его плечи свалили непосильный груз. Мне даже страшно к нему подступиться.

Какое-то время иду молча рядом с ним, он, как бы проснувшись, смотрит на меня вскользь.

— А, Стародуб, — махнул рукой и опустил глаза.

Что мог означать этот вялый взмах руки, я так и не понял. Возможно, это был жест-ответ на собственные мысли, что, мол, все пропало, а может быть, он имел в виду мою особу и после сказанного «А, Стародуб» должен был подумать: «Ни то ни се…» Минуту или больше я надеялся, что капитан что-то добавит, но напрасно. Вот тогда и отважился спросить у него о Чопике.

— Нет, Чопика среди пленных не было, — оживился Чухно. — Я бы не мог его не заметить. И в батальоне его нет? — скосил на меня глаза.

— Нет, — говорю, — ни среди погибших, ни среди живых…

Дотронувшись рукой до груди, капитан остановился, повел головой вдоль улицы. (Я подумал, что у него сердце закололо.) Потом, будто вспомнив что-то, рванул с места и побежал. Бежал немного согнувшись, выставив голову вперед, словно хотел ею кого-то протаранить. Обогнав колонну пленных, догнал группу наших автоматчиков и не остановился…

— Что ты ему такое сказал, что он помчался, как на стометровке? — поворачивается ко мне лейтенант Зыкин.

Пожимаю плечами.

Шагаем к штабу бригады. Вскоре догоняем Чухно. Он, подоткнув под ремень забрызганные полы шинели, копается своими длинными пальцами в дорожной грязи.

Пленные, поглядывая на него, о чем-то поговорили, обошли капитана и двинулись дальше. Штабисты — за пленными. А мы с лейтенантом Зыкиным остановились.

— Что вы потеряли, товарищ капитан? — вежливо поинтересовался лейтенант.

— Все, все потерял, что имел… Не потерял. Такое не теряют. Я спрятал вот здесь, напротив этой избы… Спрятал, а теперь не найду.

— Ну, если спрятали так, что не найдете, к тому же на улице, то считайте, что потеряли. — Зыкин озирается вокруг. — А что это такое — может быть, мы поможем вам?

— Все. Все — партбилет, удостоверение личности. Все! — с нескрываемой горечью, с отчаянием в голосе выкрикнул капитан.

— А я, — говорит лейтенант, — как только вывели нас в коридор, сразу же опустил комсомольский билет и удостоверение личности за пазуху. Под нижнюю рубашку. Когда ремень сняли, документы прямо сюда пролетели, — дотрагивается рукой до голенища. — Там достали бы их разве только после расстрела.

Мы разгребли с Зыкиным сапогами подозрительные бугорки, но ничего не нашли.

Со двора, что слева, послышалось глухое покашливание. Оглядываюсь. Стоит около порога дедуся в валенках, обклеенных понизу красной резиной вместо галош, в засаленной фуфайке. Посматривает на нашу работу.

— Дедушка, — говорю, — дайте нам, пожалуйста, грабельки. Нужно пробороновать немного улицу.

— Это еще зачем бороновать?

— Ну, нужно. Военная тайна…

— А… — поковылял за сарай.

— Как вы смели! — воскликнул Чухно. — Как вам не стыдно обращаться к нему?

— А почему? — пожимаю плечами. — Дед как дед.

— Это вы так считаете, близорукий вояка, «дед как дед». А то, что он из оккупированных, может, работал на нашего врага, вас не волнует!..

— Пустое, товарищ капитан… В оккупации побывали миллионы наших соотечественников, что же, им всем не верить?.. Вы же вот тоже побывали в плену, а вроде бы и не изменились…

Я сказал это спокойно, будто между прочим. Но Чухно даже покачнулся, как от страшного удара в челюсть. На какое-то мгновение окаменел, потом нашелся:

— Я же был не один — на глазах у всех, был четверть суток, это другое дело. — И, как бы убеждая себя, повторил еще раз, тише: — Это другое дело…

В это время дед принес небольшие железные грабли.

— Возьмите, — отдает мне.

— Спасибо. Уже не нужно, — говорю деду и не спеша двигаюсь с Иваном к штабу.

* * *

Просторное подворье штаба бригады заполнилось пленными.

— Ну и до черта же их, — удовлетворенно усмехается Губа. — Вдвое, а то и втрое больше, чем нас…

— Теперь они не страшны, — поправляет за плечами свой пулемет Макар Пахуцкий. — Вот если бы на час или два опоздали наши танки, тогда пришлось бы нам очень туго, было бы хуже некуда…

Обойдя штабной двор, шагаем кратчайшим путем к своему батальону.

Бойцы мнут, отряхивают шинели, около ручья моют соломенными пучками сапоги. Прихорашиваются.

— Вот и все, ребята, — говорю. — Конец нашему пребыванию в обороне, нашему ползанью по траншеям и кустарникам. Снова оседлаем танки — и вперед.

Я спрашиваю у минометчиков о Перепелице, не рассказывал ли он что-нибудь о Чопике.

— Ничего не рассказывал, — отвечает Бородин. — Да ему и говорить нельзя. Раздробило нижнюю челюсть, даже язык поранило. Гранатой угостили… Его еще утром с первой же машиной в госпиталь отправили.

— Жаль. — Пахуцкий чешет за ухом. — Жаль хлопца. А что касается языка, то уже совсем не по адресу, — лукаво посматривает на Губу.

Но тот притворяется, что не понимает намека, интересуется у Бородина — давно ли уже завтракали и давали ли по сто граммов…

О знамени молчим: каждый чувствует за собой вину и думает: что же будет с бригадой?

 

IX

Улицами и переулками села стекаются подразделения на площадь. Здесь, возле церковной ограды, под золотистыми кронами старых дубов стоят наши автомашины, дымит походная кухня, вызванивают ведра, котелки.

Готовимся к новому маршу. Но нас не выстраивают: нет еще минометчиков и пэтээровцев.

Подхожу к комсоргу, старшине Спиваку. Он сидит на фундаменте ограды, держа в руке толстую, сучковатую палку.

— Вооружился? — показываю глазами на палку.

— Ага.

— Ехал бы ты в армейский госпиталь хотя б на неделю. Быстрее бы зажило…

— Некогда. — И загадочно улыбается, посматривает мимо меня куда-то на улицу.

Оглядываюсь туда: на подворье бывшего старосты чернявая девушка — дочка хозяина — берет из колодца воду. Немного в стороне — беленькая, пышноволосая, покачивает в руке еще пустое ведро.

Хлева, что стоял рядом с колодцем, уже нет; чернеет только пожарище. Цинковая крыша на доме не блестит — серая от сажи, наежилась изодранным железом, зияет темными дырами пробоин.

— Чуть и дом не сгорел, да люди спасли, — как будто даже радуется комсорг. — Стрельба не утихает, а они так старались. «Э, — отвечают, — если бы не он, не этот староста, мы бы ни сыновей своих, ни дочерей не видели. Давно бы стонали на немецкой каторге…» Все в один голос утверждают, что этот хозяин защищал людей как мог. Но делал это разумно, хитро. Потому-то его немцы и не повесили, хоть и угрожали не раз…

Далее комсорг хвалится, что познакомился с чернявой Терезой и светловолосой Софийкой.

— Тереза говорит, что с радостью пошла бы с нами, не боится перевязывать, но мать не пускает, кричит: еще, мол, мала. — Опершись на палку, живо добавил: — Хочешь, я тебя с Софийкой познакомлю. Коса как перевясло.

— Да нет, — говорю, — спасибо. Как-нибудь в другой раз.

— А… Я просто забыл. Кстати, Мария передавала, что хочет тебя видеть.

— Что-то случилось?

— Не знаю, — пожимает плечами. — Она где-то там, — кивнул головой, — возле санитарной машины. Пойди узнай.

Мария не может сдержать улыбку и делает несколько шагов мне навстречу, доверчиво протягивает мне маленькую руку. Она теплая, мягкая и кажется мне еще нежнее, чем всегда.

Прикрывала раненых собою, Выносила их из-под огня. Показалась мне она сестрою, Хоть сестер и нету у меня… —

вдруг возникли в памяти слова песни, которую очень любил Чопик, часто ее напевал.

— А я подумала, что ты уж не придешь…

— Почему ты так подумала?

— Да так… — Немного помолчала и добавила: — Говорят, что у парней твоего возраста очень обостренное самолюбие, которое кое-кто именует гордостью… Хоть это не одно и то же… — Метнула на меня быстрый взгляд карих, всегда немного печальных глаз. — Вы еще не выступаете?

— Почему «вы», а не «мы», разве медики не едут?

— Едут, а как же… — запнулась. — Только я не еду… — резко наклонила голову и пошла наугад через пустырь, что между церковью и кладбищем.

Я шел рядом, не отрывая взгляда от нее. Видел, как вздрагивают ее узенькие, беззащитные плечи, и это вздрагивание отдавалось в моем сердце острой, жгучей болью.

— Чего же ты плачешь, Мария? Я думал: зовешь меня, чтобы на свадьбу пригласить… А ты…

— Свадьбы не будет.

— А может быть, вы уже поссорились?..

— Нет, — отвечает, всхлипывая. — Ничего… А плачу — так, и сама не знаю почему… Наверно, и о прошлом, и о том, что есть… Ведь это никогда не повторится. Ты понимаешь, никогда… Подумалось: вот и разлучаюсь с семьей, где все — родное, все будто давным-давно свои, и так стало тяжко, такая охватила тоска, что слезы сами катятся… Но ты, Юра, не сердись. Ты же знаешь, что я не плакса… И за эти слезные нюни не сердись, и за все… Я так рада, что ты пришел хоть в последнюю минуту. Теперь мне будет спокойнее, я знаю: никого не обманула, никто не в обиде на меня. Правда же? — заглядывает в глаза.

— Сердиться здесь не на что. — Не знаю, как ей ответить. — Чего же сердиться? Просто буду вспоминать обо всем этом с жалостью — и больше ничего.

— Пройдет… — уже спокойнее говорит она. — Все понемногу забывается.

Стягивает с головы шапку осторожно, чтобы, наверно, не испортить прическу. Снимает с шапки звездочку.

— На, Юра. Носи ее вместо той, что у тебя. Эта красивее, а главное — счастливее… Меня в ней ни разу не ранило.

Я снимаю с шапки свою — защитного цвета, а вместо нее прикрепляю звездочку, покрытую огненно-вишневой эмалью. Поблагодарив, спрашиваю:

— Куда же ты едешь?

— К его родным, в Самару, теперешний Куйбышев.

Поворачивается и тихо уходит в направлении к машине.

— Там холодно, наверное?

Мне вспомнилось начало ноября сорок первого, когда мы проезжали через этот город. Уже были сугробы снега и вьюжило так, что и вокзал не разглядеть.

— Не знаю, как мне будет — холодно или тепло, но ведь больше ехать некуда… Своих еще не разыскала.

— Я имел в виду морозы.

— Что морозы…

* * *

На площади звучат громкие команды.

Мы ускоряем шаг. Уже около санитарной машины с крестом останавливаемся.

— Ну, Юра, вот тебе все пять, — кладет в мою руку маленькую ладонь, — чтобы повезло, чтобы тебя обходили пули и чтобы горе тебя не коснулось!

Я тоже желаю ей всего наилучшего.

— Если бы от пожеланий что-то зависело, — вздыхаю.

— Зависит, Юра, еще как зависит! Если бы все люди искренне желали друг другу добра, на свете не было бы ни войн, ни подлостей, ни горя… Зависит… — глянула мне в глаза, кивнула головой и пошла.

До сих пор мне почему-то не верилось, что она уходит из моей жизни. Только теперь, посмотрев ей вслед, я понял, что ушла навсегда.

Становлюсь в шеренгу на свое место. Смотрю направо, налево — и вижу: какой короткой она стала за эти двое суток.

Комбат на минуту-другую задерживается возле каждой роты, каждого взвода. Молча осматривает выстроенных бойцов. Наверное, сравнивает тот батальон, что был два дня тому назад, с этим, который перед глазами. Сопоставляет и видит отсутствующих: не фамилии на бумаге…

Комбата сопровождают начштаба и замполит. Троица, закончив осмотр, отошла немного от шеренги и остановилась напротив.

— Товарищи воины-гвардейцы! — громко прозвучал голос комбата. — За умелые боевые действия, за храбрость, отвагу, проявленные вами в минувшем бою, от имени командования бригады, от имени командования батальона и своего имени объявляю вам благодарность!

Мы слаженно выкрикиваем: «Служим Советскому Союзу!»

Как только стихли наши раскатистые голоса, комбат сделал два шага вперед, будто боялся, что его не все услышат, и громко сказал:

— Нынешний бой был не легкий. Много наших гвардейцев пало смертью храбрых в этой Ромашовке… Печальным, даже, я бы сказал, позорным для всех нас было пленение работников штаба бригады. Хорошо еще, что мы их быстро отбили у немцев… Но самое главное то, что знамя нашей добровольческой бригады, ее честь и слава, не попало в руки врага. Его спасли наши воины, спасли, рискуя жизнью! За это им большая благодарность!

По шеренге прокатились облегченные вздохи, кто-то негромко воскликнул: «Молодцы!» Но о ком шла речь — мы не знали: имена бойцов, спасших знамя, комбат почему-то не назвал.

Переступив с ноги на ногу и поправив кобуру пистолета, капитан Походько продолжил более суровым тоном:

— Мы свою задачу выполнили: враг не прошел к Тернополю, не ударил в спину красноармейцам, которые сражаются за Тернополь, штурмуют его… И нам отныне предстоит штурмовать вражеские укрепления и, если хотите, вражеские крепости. А это намного тяжелее, чем сидеть в обороне. Значит, надо быть готовыми ко всему… Желаю удачи! А теперь — по машинам! — Резковато повернулся по армейской привычке через левое плечо и, слегка прихрамывая на левую ногу, пошел к своей неразлучной с ним сабле, которая одиноко торчала в земле неподалеку от шеренги.

Лейтенант Покрищак созвал командиров подразделений, наверное, для выяснения каких-то штабных дел.

Прозвучали голоса командиров рот.

Минометчиков и пэтээровцев повели к машинам, а те — словно кони, что, почуя дорогу, уже пофыркивали клубами сизоватого дыма.

Мы, автоматчики, строим догадки: кто же спас знамя? — идем к штабу бригады, где нас ожидают танки. Покрищак во главе колонны ступает широко, едва успеваем, чтобы не отстать.

— Какого черта так спешим? — сопит Губа, а потом смущенно замолкает.

Мы тоже молчим. Но Николай не выдерживает и снова ворчит:

— С тех пор как в армии — все бегом, бегом, бегом, — ни прилечь, ни присесть. А куда? На тот свет никогда не поздно.

Молчим.

Губа тоже минуту-две молчит, но дальше, видно, уже не выдерживает:

— О каких это крепостях говорил комбат, а? — крутит туда-сюда головой, ожидая, кто же ответит.

— Ну, может быть, о Берлине, — откликается длинноногий автоматчик. — Это же оплот фашизма.

— Тю, олух, — сердится Николай. — Где, к черту, Берлин еще… Он говорил, что сейчас придется штурмовать, а не когда-то… Дошло?

— Может быть, комбат имел в виду Каменец-Подольский? — нехотя вмешивается в разговор Пахуцкий. — Там есть старая крепость, которую еще Богдан Хмельницкий штурмовал. Основана она еще в четырнадцатом столетии. Сначала была деревянной. А впоследствии выложили каменную. Ей уже четыреста лет…

— Крепкая? — выглядывает из-под шапки Николай.

— А черт ее знает, будто я штурмовал ее вместе с Богданом.

Губа оглядывается назад, затем останавливается.

— Ты чего? — кричит старшина Гаршин, который замыкает подразделение.

— Нужно было бы веревку захватить на колодезном барабане, — поясняет Губа, — да далеко возвращаться…

— Если надумал «покачаться», так и ремня будет достаточно, — подталкивает Николая Гаршин.

— Да не для того… Понимаете, я читал, что при штурме крепостей привязывают к веревкам большие крюки и забрасывают их на стену. Затем по веревке залезают на ту стену и бьют врага…

— Я тебе, Николай, лестницу подставлю, — отзывается Пахуцкий, — только бы ты самый первый полез… Представляете себе, ребята, снимок или картину с подписью: «Герой Николай Губа штурмует вражескую крепость…» Ой, умру от смеха, — гогочет Макар.

— А ты чего смеешься? — обижается Николай. — Я буду нести веревку, а кто-то посильнее меня полезет по ней на штурм. Это и есть взаимовыручка…

— Ну, ты молодец, Николка, — хрипловатый голос Гаршина, — ты понял комбата правильно…

Около штаба — десятка полтора «тридцатьчетверок». Ни автомашин, ни бронетранспортеров, ни пленных, которые час или два тому назад запрудили подворье.

— Вот только и отдых что на броне, — восседает Губа позади башни. Приспособив тренчик к ремню, привязывается им к скобе. — Хоть и надышишься выхлопных, зато можно подремать. Я и от «ХТЗ» надышался за три года досыта. Насквозь прокопченный, как вобла…

— Когда тебя, Николай, похоронят, то будешь лежать нетленным, как мумии, — серьезно замечает Пахуцкий. — А через две-три тысячи лет наши потомки, найдя твою мумию, будут судить по ней о нас. Даже обидно! Как же они разочаруются: «Ну и невзрачны, ну и мелки были наши предки…» Им и в голову не придет, что ты — не типичный для нашего времени, что ты коротышка…

— Это только быков оценивают по росту и весу. А о людях, тем более о мужчинах, судят по их уму, — парирует Губа.

Заревели моторы, заскрежетали траки гусениц. Колонна двинулась.

Слушая болтовню хлопцев, я думал о Чопике: где он? Среди погибших его не было, Может быть, разметало на кусочки, но ведь хоть какие-то останки, а нашлись бы. Это только от тяжелых бомб не остается от человека и следа. Но ведь нас не бомбили… А может, и в самом деле он попал к немцам? Попал не с группой штабистов, а отдельно, раньше той группы или позднее… Ну, наконец, он мог просто убежать, когда началась заваруха, убежать — и из-под ареста, и от немцев. Он парень смелый и находчивый… Прибьется к какой-нибудь части, скажет, что отстал от своих, проспал, или что-то другое придумает. Конечно, ему сначала не будут доверять. Да в первом же бою он себя покажет. Храбрости ему не занимать. Приживется, еще и понравится… В таком случае долго придется ждать, пока он объявится. Вероятно, до конца войны, если доживем.

Догоняем колонну пленных, которых сопровождают ребята из роты управления. Пленные, услышав гудение танков, испуганно шарахнулись на обочину дороги, даже на пашню. Видно, страх от только что пережитого еще не улегся… Замедлив ход, обгоняем колонну. Кое-кто посматривает на нас, на танки с такой злостью, что, кажется, только позволь — зубами вгрызется в траки, вцепится когтями в броню. Другие смотрят спокойно, без каких-либо эмоций. Но есть и такие, которые как будто даже сочувственно покачивают головами. Мы вот уже, мол, отвоевались, уже гарантированы от пуль, уже из нас не сделают красно-черного месива. А вы — нет! Вы еще не знаете, что вас ждет впереди…

Во главе колонны увидели десяток или даже полтора поднятых в несмелом приветствии рук.

— Это они что, желают нам успеха? — удивляется какой-то автоматчик.

— Эге! — утверждает Губа. — Наверно, самые трезвые. Да и у других скоро хмель выветрится, когда попадут на свежий воздух куда-то в тайгу…

— Зачем так далеко! — вступает Пахуцкий. — Для них и здесь, на освобожденных землях, работа найдется… Они успели разрушить столько, что для всей гитлеровской армии на сто лет работы хватит…

Механик-водитель поддал газу, машина быстро увеличивает скорость. Морозный ветерок пробирается за шею и в рукава шинели. Поднимаю воротник, зажимаю потеснее руки и погружаюсь в обычную на таких «мирных» переходах дремоту.

Просыпаюсь, когда танк остановился.

— Где мы? — спрашиваю.

— В Великих Борках. — Николай отвязывает тренчик, другие ребята уже соскочили на землю.

— Надолго остановились?

— Да нет, — недовольно буркнул Николай, видно, никак не мог управиться с узелком. — Сказали: минут десять — пятнадцать.

Соскакиваю. Стоим у развилки дорог. На фанерных дощечках фиолетовые надписи: «Тернополь» — и стрелка на запад; «Волочиск» — стрелка на восток; «Скалат» — стрелка показывает на дорогу, которая тянется на юго-восток. Наша колонна — возле Скалатской дороги.

Неподалеку от нас, на Тернопольской дороге, тоже стоят танки, но не «тридцатьчетверки», а тяжелые «ИС», мы их называем «зверобоями». Хотя «зверобой» внешне очень похож на «тридцатьчетверку», но он намного массивнее, весомее.

Увидев пятерку этих грозных машин, мы с Губой трусцой побежали к ним, чтобы вблизи рассмотреть «крепости на колесах».

Моторы тихо, по-шмелиному гудят, работая на малых оборотах. Мы обошли вокруг первой машины, осмотрели ее со всех сторон. Спрашиваем у танкиста, который протирает тряпкой дульный тормоз:

— Может быть, идете вместе с нами?

— А вы куда? — поворачивает красивое с румянцем на щеках лицо, обрамленное черным шлемом.

— Вперед. Только не на запад, а на восток. — Губа махнул рукой на Скалатскую дорогу.

— Э, нет. Мы назад не ходим! — показывает белые и мелкие зубы. — Нам туда, — кивнул шлемом на запад, в сторону Тернополя.

— Жаль, — не скрывает разочарования Николай.

Не спеша отходим от машины.

Мимо нас торопятся к своим «крепостям» трое — средний, на полголовы выше своих спутников, окинул меня цепким взглядом.

— Ого, как загордились земляки, даже не здороваются! Не признаешь, Стародуб?

Смотрю — и глазам не верю. От неожиданности даже в горле запершило. Мой земляк, с которым виделся очень давно.

— Грищенко! Сашка Грищенко! — Бросаемся друг к другу, жмем руки.

— Вот так встреча! — грохочет он грубоватым басом. — А я считал, что тебя давно уже лизень слизал. А он, видишь, в старших сержантах ходит, да еще и танкист, наверное?

— Почти. Только езжу не внутри, а сверху, ну, чтобы свеженьким воздухом дышать. А ты, наверное, механик-водитель, — посматриваю на его комбинезон, но мягкая кожаная куртка с цигейковым воротником вдруг наталкивает меня на мысль, что Саша — лейтенант, не меньше.

— Водитель, водитель. Это точно. Вожу вон ту группу «ИС». Охочусь на «тигров» и «пантер».

За минувшие два с половиной года, что мы не виделись, он заметно изменился. Исчезла юношеская угловатость. Под комбинезоном и курткой угадывалась пружинящая гибкость фигуры. Да и взгляд темно-серых, острых глаз изменился. Нет в нем того настороженного недоверия, которое тогда просвечивало. Нет хмурой угрюмости, из-за которой мы его побаивались. Такое впечатление, что он избавился от внутренней скованности.

— Какое у тебя звание? Может быть, мне нужно стоять перед тобой по стойке «смирно»?

— А ты как думал! — поднимает вверх темные густые брови? — Гвардии капитан. Вот так! — Широко улыбается. — Знай, брат, наших…

— Поздравляю, — говорю. — И давно воюешь?

— С сорок первого… Я знаю тракторы всех марок, мне и танк показался родной обителью. Сразу освоился. Уже в первом же бою, под Ростовом, проутюжил вдоль и поперек немецкую батарею. Немного позднее окончил училище ускоренного типа. А потом от Сталинграда — до Шепетовки… Теперь на Тернополь…

Я вздохнул. И, наверно, так тяжело вздохнул, что Саша даже обеспокоенно спросил:

— Ну, а Гриша? Где он воюет?

— В начале марта, — говорю, — отправили в госпиталь, ранен был. Но потом ничего не слышно. Мы были все время отрезаны от тылов…

— А кто ваш хозяин?

— Подполковник Фомич.

— Слышал о таком, слышал. Уральцы?

— Ага…

Посматриваю на свой танк. Ребята устраиваются на облюбованных местах.

— Ну будь, наши уже двигают.

Вскочив на броню танка, оглядываюсь. Саша тоже оглянулся. Махнул на прощанье рукой и, широко ступая, как настоящий витязь, пошел к своим «зверобоям».

Как будто и не холодно: сижу на жалюзи, к тому же еще и укачивает меня легкое покачивание танка, но уснуть не могу.

На западе зависает лилово-сизая туча с раскаленной докрасна нижней кромкой. Кажется, та кромка освещена гигантскими пожарами, которые уничтожают Тернополь… Но ведь отсюда до Тернополя довольно далеко. Наверно, небо покраснело к ветру.

Из-за тучи медленно, будто огненная ракета на парашюте, опускается солнце и сразу же прячется за потемневший горизонт.

— Будет снегопад, — кивает на закат Губа, — с ветерком… Если солнце выходит из тучи или заходит в тучу, верный признак — будет снег или дождь.

— И чего это мы стоим? — слышу от башни голос Орлова.

— Наверное, ведущий первый танк у кого-нибудь дорогу расспрашивает. Интересуется, попадем ли таким образом к фрицам, — подает голос Губа.

— Да здесь, куда ни поверни, к ним попадешь, — раскуривает самокрутку Пахуцкий.

Передние машины загрохотали, зазвенели стальными траками по мостовой. Наша газанула, даже в носу защипало от ядовитого дыма. Оказывается, оборвался «хвост» колонны, вот и остановились. Ожидали, пока нас нагонят.

За громким ревом моторов, за металлическим лязганьем гусениц трудно что-нибудь расслышать.

— Раздолье-то какое! — кричит на ухо Губа.

Танки тормозят, замедляют ход, останавливаются. Мостик, что впереди, разбит. Нужно объезжать. Справа и слева от дороги поблескивают фонарики. Водители и командиры машин ищут надежный объезд, чтобы не засесть в болоте. Оно-то подмерзло, но танк есть танк.

— Обрадовался остановке, Губа, — говорю, — сколько ни едем, а все поля и поля… Хорошо будет после войны тем, кто останется. Будет и хлеб, и к хлебу.

— Только работы до черта, — вступает в разговор Макар.

— А что работа? Работа — это не страшно. Лишь бы жилось хорошо, — задумчиво говорит Николай. — А после войны и в самом деле будет хорошо. Нигде ни одного фашиста не останется. И никакой тебе опасности. Не нужно ни танков, ни пушек, а давай тракторы да комбайны. Даже армии не нужно. Ну, оставят там пограничников — для порядка: чтобы из их села коровы не забрели на наш выгон или наоборот. Вот и вся их работа — ни диверсантов, ни шпионов.

— Шпионы будут, — категорически заявляет Пахуцкий, — будут! Без них нельзя.

— А что им делать? — удивляется Губа.

— Шпионят даже добрые соседи друг за другом, а о государствах и говорить не приходится. Наверно, тебе говорила мать: «А, ну, сбегай, Николка, к тетке Фроське или Ярине, сбегай да хорошенько посмотри, с чем она печет пирожки, делает ли калачи или печет один хлеб?.. Заодно посмотри, повесила ли рушники над окнами да над карточками. Посмотри, а как спросит, зачем пришел, скажешь: мать просила формочки. Возьмешь, если даст, а нет, не задерживайся».

— Ну, это же «шпионаж» ради соревнования, чтобы одной другую переплюнуть… А я о настоящих шпионах. Таких, думаю, не будет. — Губа развязывает вещмешок, добывает оттуда сухарь. Хрустнув им, он продолжает: — Хорошая жизнь настанет, это точно, но, наверно, не всем этого дождаться, не всем дойти, — вздыхает. — На что вот Петя Чопик-одессит и смельчак, и проныра, да и смекалистый, а, видишь, и его не стало… Трудно нашему брату долго продержаться. Если не пуля, не снаряд, так мина или граната, или еще хуже — бомбой ударит.

— Этого, Николай, можешь не бояться, — серьезным тоном изрекает Пахуцкий. — На тебя не станут бомб тратить. Это все равно что стрелять по комарам из винтовки…

— Промахнется по тебе, а в меня, смотришь, попал…

— За честь будешь считать, — смеется Макар.

* * *

В Скалате к колонне присоединяется еще один танковый батальон. Третью роту автоматчиков забирают от нас и ведут на машины. Присоединились. Пятиминутный перекур.

Соскакиваем с брони, чтобы немного размяться.

— Спивака здесь нет? — слышу из темноты знакомый голос старшины Чернова, комсорга танкового батальона.

— Он, — говорю, — с минометчиками, на автомашине. На танк не влезет.

Чернов подходит ко мне.

— А, это ты, Стародубчик! Давно же мы не виделись… Ну, как оно?

— Да так. Вроде бьем по ним, а оно и по нас ударяет. Рикошетом. Попало и в зампостроя, и в Вичканова, и в Червякова-старшего, и в Чопика, а нашего комроты Байрачного ранило…

— Как в Чопика? — удивляется тот. — Я видел его полчаса тому назад на бронетранспортере.

— Неужели? Наверное, обознался.

— Да, тут обознаешься! Рыжее его во всей бригаде нет…

— Откуда же он взялся? — удивляюсь. — В батальоне о нем — ни слуху ни духу.

— О, да ты, выходит, ничего не знаешь! — выкрикивает Чернов и смеется громко, даже раскачивается. — Да Петя Чопик — герой сегодняшнего дня, герой номер один! Это же он спас знамя бригады! Правда, ему, говорят, помогли Федулов и Перепелица. Но они, — вздохнул, — оба погибли…

— Федулов погиб, а Перепелица — живой, — говорю, — только тяжело ранен. Его еще утром минометчики отправили в госпиталь… Как же это так случилось, — посматриваю на Чернова, — как раз те, кто сидел на «губе» и кто караулил их, спасли знамя?

— Ну, об этом ты лучше у Чопика расспроси. Я же там не был. Только пересказываю то, что слышал.

— А может, придумали?

— Чудак! Как же придумали, когда об этом только и разговор у танкистов.

Я подумал: комбат Походько не назвал имена бойцов, спасших знамя, потому, что посчитал неуместным прославлять тех, кто еще не отбыл наказание… А завтра не только объявит им благодарность в приказе, а, пожалуй, и к награде представит. Он, Походько, любит порядок.

 

X

Снова ужасный ветер треплет нам шинели, снова напряженно гудит мостовая и вызванивает, громыхает железо.

Поздно ночью останавливаемся в Копычинцах, чтобы «тридцатьчетверки» заправить горючим, пополнить снарядами. И наконец чтобы какой-то час передохнули уставшие, перегретые моторы. Моторы устают, люди — нет.

Между скопищем автомашин, танков, пушек, «катюш», самоходок отыскиваю штабные бронетранспортеры. На мой голос отзывается из темноты Чопик.

Залезаю к нему в бронетранспортер.

Оказывается, Петр находится еще под охраной, но подходить к Чопику посторонним, разговаривать с ним можно. Больше того, когда я уселся около Петра и попросил его рассказать, как ему посчастливилось в Ромашовке не попасть в плен и спасти знамя, караульный поднялся на ноги:

— Ну, пока вы тут болтаете, я немного разомнусь. Схожу к своим.

Ему, видно, уже надоело слушать рассказ Петра. Наверное, за день сюда наведалось немало таких любопытных, как я.

— Видишь, — улыбается Петр. — Езжу с охраной. Как видный генерал. — И уже без улыбки: — Еще до сих пор нахожусь под арестом, отбываю «губу»… Это уже третьи сутки — утром освободят. Комбат Походько своих приказов не отменяет.

— Ты все-таки расскажи, Петя, как было там, в Ромашовке?

Из рассказа Петра выходит, что он и представления не имел о той заварухе, которая произошла в селе. Спал. Его разбудил Перепелица, когда уже в их оконце показалось малиновое зарево от пожарища. Сразу же стали стучать в двери, но караульный Федулов не открывал. Еще и накричал. На счастье, появился разводящий Сашка Сокур. Приказал Федулову снять замок, но с «губы» ребят не выпускать.

— Когда загорелся дом неподалеку, — жадно затягиваясь самокруткой, вел рассказ Петр, — я подошел к окошку, где разбито стекло, смотрю, прислушиваюсь к стрельбе. Вдруг слышу под окнами посыпались дрова. Ребята за день наготовили их для кухни. Присматриваюсь — маячат темные фигуры, пробираются через те навалы дров к штабу. Не иначе как немцы. Эх, думаю, был бы у меня хотя бы автомат или гранаты. Я бы им дал!..

Прошли наше окошко, пошли к дверям.

Я бегом к Федулову… Давай, говорю, какое-нибудь оружие. А у него только автомат и нож. Отдал мне нож.

Как раз в это время в конце коридора, около ступенек, что-то тяжело упало, донесся глухой стон. Наверное, часового штыком или ножом порешили, чтобы без шума, без стрельбы в штаб забраться. Но второй часовой успел выстрелить. Федулов кинулся туда, к выходу.

Шум, стрельба. Взрывы гранат. Но немцы уже ворвались в помещение.

Мы с Перепелицей выскакиваем в коридор, двигаемся к тем дверям, за которыми в просторной комнате знамя бригады. Это я хорошо запомнил, когда меня выводили по надобности. В темноте натыкаемся на Федулова. Вместе с ним шуганули в комнату. Около порога, скрючившись, остывает немец. На посту номер один, где стояло знамя, лежит наш часовой. Возле него двое. Один уже сорвал знамя с древка, засовывает под борт шинели. «Ах ты гадина проклятая!» — всадил ему нож в спину. Второго прикончил прикладом Федулов. Спрятав знамя на груди, я дал деру назад, к своей «губе». Услышал, что сзади — в коридоре — стрельба и взрывы гранат. Прошмыгнул через окошко… Думаю, наверное, немцы, когда вывели пленных во двор и недосчитались своих, снова бросились в помещение. Там произошла перестрелка между Федуловым и ними. Потому и посчастливилось мне удрать. Я перепрыгнул через дрова, нырнул в тень за дом и оттуда подался в поле. Взял направление на Великие Борки, зная, что там наши танковые батальоны. Припустил что было духу. Боялся погони. Ну, догнать меня вряд ли кому-нибудь удалось бы, а вот пуля — та могла бы… Да они, очевидно, не заметили меня, а может быть, побоялись бежать за мной в темноту… К тому же немцы торопились отвести штабистов, пока не подоспели наши…

Километра за два от Ромашовки догнал штабного радиста.

«Что, — спрашиваю, — когда рация не работает, выручают ноги?» Он говорит, что сидел недалеко от штаба, под деревом, развернул антенну — для лучшей связи. Хотел поговорить с «Рубином». Да полоснули по «ящику» из автомата. Теперь молчит.

«Значит, нужно самому наладить связь с комбригом, доложить, что произошло…»

Вот мы с ним вдвоем и добрались до Великих Борков.

— Хорошо, — говорю, — что вам удалось оповестить обо всем Фомича. Иначе, если бы не прибыли вовремя танки, мы попали бы в полное окружение. А ты знаешь, чем это пахнет…

После долгого молчания Петр отзывается:

— Я только вечером услышал, что Федя Перепелица жив… Думал, что он, как и Федулов, погиб. А оно, видишь, повезло…

Доносится команда:

— По машинам!..

— Ну, бывай! — жму Петру руку.

— До встречи!

* * *

Перед строем комбриг Фомич сказал:

— Мы должны первыми прорваться в Каменец-Подольский и выбить оттуда фашистов. Так вот, максимум внимания на марше! Врага можно ожидать в любую минуту с любой стороны. Впереди, кроме разведки, кроме трех наших танков, больше никого. Ваш батальон будет во главе колонны. Противник может не тронуть разведку, чтобы не обнаружить себя. Ее пропустит, а ударит по основным силам, по вашей колонне. Поэтому будьте внимательны. Не отставайте от машины ни на шаг! — Фомич откашлялся хрипловатым, глубоким кашлем — видно, носил в себе застарелую простуду, — добавил: — Мы должны перерезать пути отступления немецким войскам, которые находятся северо-восточнее Каменца. И чем быстрее мы это сделаем, тем меньше будет потерь… Конечно, мы идем не одни… За нами части Уральского корпуса. Сила большая. Но еще раз повторяю: мы — первые, а первым в бою всегда тяжелее… Но я уверен, что справимся. Как вы, гвардейцы, думаете?

— Справимся! — гудим, хотя и негромко, но довольно слаженно.

— Ну, вот, договорились! Тогда по коням!

Все разбегаются к своим машинам. Наш танк близко. Я, Николай Губа да Макар Пахуцкий спокойно усаживаемся на жалюзи. Видим, как комбриг Фомич легко и ловко вскакивает на свою командирскую «тридцатьчетверку» и ныряет в люк башни, не прикрыв за собой тяжелой крышки.

Никто по тебе еще не стрелял, ты не заметил ни одного немца, а кажется, что целятся в тебя со всех сторон. Целятся из придорожных кустов, из перелесков, кустарников, из густых прошлогодних бурьянов, из темных балок, с невысоких холмов, даже из придорожных канав.

Невольно съеживаешься, сжимаешься в тугой комочек, и тебя все время не оставляет острое, мучительное чувство тревоги.

Болезненное, тревожное чувство, что в тебя «целятся отовсюду», сразу пропадает, как только прозвучит где-то пушечный выстрел или очередь из автомата. Тогда ты уже знаешь, где притаился враг, знаешь, что должен делать…

Но мы вот уже часа два, а то и больше едем по вражеским тылам — и ни одного выстрела. Потому чувство тревоги нарастает с каждой минутой.

В такие минуты я почти всегда думаю о партизанах. Ведь они месяцами, а то и годами живут во вражеском окружении. К этому чувству нельзя привыкнуть, как нельзя привыкнуть к боли, с ним можно лишь примириться.

Правда, партизаны хорошо знают местность, где они располагаются, знают, откуда ждать врага, даже его численность и боеспособность. Они, по возможности, маскируются, ищут природной защиты: в непроходимых лесах, болотах.

Мы — в худшем положении: мы не знаем, где подстерегает нас опасность на этом долгом пути. И замаскироваться не можем: едем открыто, не лесом или полем — там весеннее бездорожье, танкам не пройти, — а мощеными дорогами.

— Глупые фрицы, — торопится вставить словцо Губа на короткой остановке. — Засели бы в кювете у дороги. Подождали бы, пока вся колонна поравняется с ними, и чесанули бы по нам из пулеметов и автоматов… Успели бы всех укокошить, как куропаток. А сами — ходу. Танк за ними через поле не побежит. Завязнет.

— А ты бы на месте фрица усидел в кювете, когда бы на тебя вот такое железное страшилище лезло? Скажи, усидел бы? — допытывается Пахуцкий. — Фриц же не знает, что его не приметили метров за сто или двести. А как заметят, как дадут по нему из пулеметов или пушек да еще и гусеницами проутюжат? Хотел бы я видеть, долго бы ты сидел в открытом ровике перед колонной вражеских танков с автоматчиками на борту… Хотел бы!

— Если хорошо замаскироваться, то и высижу. Высижу, не давая о себе знать…

— То-то и оно, — смеется Макар. — Может быть, и сейчас они где-то притаились в кустах. Да «не дают о себе знать». Притаились и дрожат, слушая, как гудит земля…

Мелкие снежинки холодной мошкой прилипают к лицу, проникают за ворот шинели и тают. Шапки и шинели уже побелели…

Перетасовка в колонне закончилась: колесные машины и бронетранспортеры уже подтянулись, в хвост стало несколько танков. Снова заревели моторы, и длинная цепь двинулась.

Все вокруг побелело. Чернеют только две узкие ленты на дороге: ее утюжат десятки или, может быть, сотни гусениц да колес.

К рассвету так заметелило, что мы двигались как в белом мраке. Несколько выстрелов подряд из пушек разорвали сонную утреннюю тишину и сразу сняли щемящую боль с души. Исчезла тревожная неизвестность.

Как-то на одной из недолгих остановок, то ли в Сидорове, то ли в Скале-Подольской, Губа обеспокоенно допытывался:

— Ты, Стародуб, заметил, что еще не было ни одного боя, а колонна тает? Теперь сзади нас едет значительно меньше танков, чем в начале марша.

— Ничего удивительного, — выскакивает с ответом Макар Пахуцкий. — В каждом населенном пункте мы оставляем свой небольшой гарнизон: несколько танков да с десяток автоматчиков.

— Пока доберемся до Каменца, нас только горсточка и останется, — вздыхает Николай. — Кто же тогда будет штурмовать эту крепость?

— Ты что, не веришь в собственные силы? — посмеивается Макар. — Комбриг Фомич знает, что в передовом отряде едет Николай Губа, и всю надежду на успех возлагает именно на тебя…

— За мной дело не станет, — в серых маленьких глазках Николая поблескивает лукавинка. — Я что, я всегда готов поддержать Макара — прикрыть его с тыла, только бы он счастливо проложил дорогу вперед… Такая уж доля прицепщика: всегда быть позади, идти или ехать за ведущим… Это я усвоил давно. Не хочу быть выскочкой, их недолюбливают…

— Этого не бойся, — уже серьезно замечает Макар. — В бою выскочек не бывает.

Снег, мокрый, липкий, в обед перешел в дождь — мелкий, по-осеннему холодный. В промокших шинелях на холодном железе сидеть совсем неуютно. Уже и вечереет, а дождь не утихает.

Открылась крышка башни. Из люка почти до пояса высунулся старшина Марченко.

— Что, архаровцы, наверное, совсем застыли? — показывает белые красивые зубы.

— Да, почти, — откликается Губа. — Если с таким ветерком будете жать до Каменца, то мы вас скоро не догоним…

— Ну, этого не произойдет, — ныряет Марченко в люк и через мгновение протягивает нам флягу. — Полная. Причащайтесь, только смотрите, чтобы не уснули! — Понизив голос и чуть наклонившись к нам, добавляет: — Только что комбриг по рации приказал: никаких разговоров на башне, никакого движения, полная световая маскировка.

— А если приспичит? — интересуется Губа.

— У тебя же сапоги просторные, — гудит Макар. — Воспользуйся ими. Теплее будет…

— Стоим около Оринина, — продолжает Марченко. — Разведка докладывает, что здесь до черта немчуры… Нам сейчас ну совсем невыгодно вступать в бой. Отсюда до Каменца — раз плюнуть, так зачем же себя заранее обнаруживать? А нужно тихонько пробраться, по-партизански, неожиданно. Ну, а потом будет видно…

* * *

Уже совсем стемнело. Даже ближайшую «тридцатьчетверку», что стоит метрах в десяти от нас, не разглядеть. А мы все еще выжидаем, затаились, даже никто не чихает, не кашляет.

Вдруг где-то впереди тихо загудел мотор, отозвался и наш. Поползли. Сначала совсем медленно, время от времени останавливаясь, а дальше ход выровнялся.

Из открытого люка башни еле слышен тихий голос командира экипажа:

— Ребята, Фомич еще раз предупредил: максимум внимания! Всем быть готовыми к бою, но без разрешения, без команды — ни одного выстрела! Ни одного! Будем пристраиваться к немецкой автоколонне… В крайнем случае — ну, если подвернется какой-нибудь фриц, — действовать ножом, но без шума. Ясно?

Крышка опускается.

— Еще такого не было, чтобы обнявшись с немцем ходить. Додумались! — то ли осуждающе, то ли удивленно ворчит Губа. На него шикают все. И он теперь уже полушепотом продолжает: — А если кто-то из немчуры увидит или пронюхает, что в их колонне чужаки? Что тогда? Фомичу, да и танкистам, все равно. Их под броней ни из автомата, ни из пулемета не достанешь. Им такие опыты делать можно! А по нас шарахнуть — только мокрое место останется…

И я думаю о том же. Думаю и чувствую, как охватывает душу щемящая боль… Держа автомат наготове, выглядываю из-за башни вперед. Далеко от нас — наверно, в голове колонны уже немецких автомашин — тускло поблескивают синеватые огни фар. На некрутом повороте эти огни освещают длинную колонну крытых автомашин.

— Да их до черта! — вздыхает мне в ухо Николай.

— Именно потому Фомич и рискнул пристроиться к ним, что их много, — говорю. — Если бы их было десятка полтора или два, сразу бы заметили, что хвост удлинился… А это, видно, хозяйство не одного начальника, а нескольких. Потому из них никто наверняка и не знает, кому именно принадлежит хвост…

— Возможно, они уже и разгадали, что за ними едут враги. Разгадали, но молчат, боятся нас тронуть. Ведь что же они поделают против танков? — Николай какое-то время молчит, затем высказывает еще одно предположение: — А может, они думают, что мы их принимаем за своих, поэтому и не стреляем. Им это выгодно. Надеются хоть таким образом добраться до Каменца, ну а там…

Я соглашаюсь с его догадками, только бы он перестал бубнить. Но сам думаю, что они принимают нас за своих, потому и не паникуют, не разбегаются во все стороны. О, если бы они распознали, кто пристроился к их колонне, — разве все было бы так спокойно? Такая приключилась бы кутерьма!

В Довжке — это предместье Каменец-Подольского — отрываемся от немецкой колонны. Останавливаемся. Автоматчиков и танкистов собирают в голове колонны.

Комбриг в нескольких словах обрисовывает обстановку в городе, ставит задачу:

— Оседлать прежде всего дорогу, что ведет на Хотин и дальше на юг, в Румынию. Лишить таким образом врага возможности отступления. Вместе с другими частями корпуса освободить город, удержать его, пока подойдет мать-пехота. А сейчас — к бою!

Занимаем позиции между буртов картофеля и свеклы.

Впереди нас гудит широкий поток автомашин. Они, видно, очень торопятся. Двигаются в два-три ряда только в одном направлении — на юг.

За нашими плечами, совсем недалеко, «заиграли» две «катюши». Огненные снаряды врезались в длиннющий поток вражеского транспорта.

Один, другой залпы трех десятков танковых пушек, направленных в самую гущу потока, совсем расстраивают колонны противника. Доносятся оглушительные взрывы, щедро взлетает в темное небо множество горящих факелов. Они хорошо освещают широкую дорогу, плотно забитую войсками. Дорогу уже в нескольких местах наглухо закупорили огненные пробки разбитых и пылающих машин. Во вражеском стане началась паника.

А мы из пулеметов, из автоматов чешем, не даем опомниться немчуре. Позади нас пыхают огнем минометы Суницы.

В это время танки, разделившись на две группы, устремились вперед: меньшая — по Хотинской дороге, чтобы уничтожить противника и обезопасить свой тыл, а большая группа двинулась в направлении города, на Подзамче. Мы — следом за ней.

Немцы, видно, никак не ожидали удара наших войск с запада. Для них реальная угроза нависала с севера, из района Проскурова, а также с востока, где левое крыло 1-го Украинского фронта овладело Жмеринкой.

Именно эта неожиданность для врага, на которую, наверное, и рассчитывал комбриг Фомич, а может быть, и командующий танковой армией генерал Лелюшенко, обеспечила нам первый успех. Мы сравнительно легко выбили остатки фрицев из Подзамче, из Старой крепости и из Польского фольварка. В крепости нам достались десятки исправных машин, склады с боеприпасами и продовольствием.

— Такие толстые каменные стены, такие крепкие башни, а мы овладели ими без боя! — удивляется Николай Губа. — Почему же они не защищались? — кивает на пленных.

— Наверное, не ожидали гостей, — отзывается Пахуцкий. — К тому же эта шоферня — не какая-то там боевая часть или подразделение, а свободная команда… Разве такое сборище окажет сопротивление?

Автоматчики третьей роты, которые сюда, к крепости, прорвались первыми, угощают нас гаванскими сигарами, немецким эрзац-шоколадом.

…К городу ночью прорваться не удалось: Турецкий мост охранялся по меньшей мере батареей противотанковых пушек, которая стоит на той стороне, в Старом городе, и хорошо прикрыта стенами. Прочесывают мост несколько вражеских пулеметов… Наши танкисты, артиллеристы, минометчики ведут интенсивный огонь по скоплению вражеской техники и в Старом и в Новом городе… Утром мы увидели, что улицы Довжка, Подзамче и широкая магистраль на Хотин до отказа запружены тысячами автомашин европейских марок, сотнями тягачей, бронетранспортеров, мотоциклов и вездеходов. Может быть, четверть, а может быть, и треть этого добра уже догорала, извергая темно-серые или синеватые клубы ядовитого дыма. Где-то рвались, потрескивая, как семечки на сковороде, боеприпасы. Стоял давящий смрад жженой жести, железа, краски, пороха.

К Старой крепости торопятся наши минометчики. Старший лейтенант Суница уже выбрал там довольно удобное место, чтобы с закрытых позиций бить по улицам города, где еще хозяйничают фашисты, бить по противоположному берегу и подступам к Турецкому мосту, где засели артиллеристы и пулеметчики противника.

Мы, автоматчики, прикрываясь каменным парапетом, что отмежевывает дорогу от крутого берега реки, пробираемся поближе к Турецкому мосту. Через него — единственный путь к городу. Правда, есть еще один деревянный мостик в районе Польского фольварка около ликеро-водочного завода. Но через него танкам не пройти — завалится. Да и нам, похоже, по нему будет трудно прорваться. Речка Смотрич, которая отделяет Старый город от крепости Подзамче, лежит в глубоком ущелье. Скалистые берега его вертикальной крутизны в тридцать метров высотой. А деревянный мостик в низине над самой водой. Попробуй от того мостика добраться до города по крутой скалистой дорожке. Да тебя враг успеет сто раз убить!

О форсировании речки в районе города нечего и думать: с берега не забраться на вершину ущелья. Потому и сосредоточиваемся на подступах к Турецкому мосту. Только овладев им, можно прорваться в город.

«Тридцатьчетверки» тоже сползают улицами Подзамче к мосту, но по нему пройти не могут. Он, как обнаружили разведчики Соколова, начинен противотанковыми минами.

Утро пасмурное. Над мостом, над крепостью ползут свинцово-серые мохнатые тучи. С ними смешиваются клубы густого серо-черного дыма от пылающих немецких машин в Старом городе.

Мы уже сосредоточились на исходном рубеже для атаки. Мост не длинный, может быть, немного больше сотни метров. Только как же преодолеть эти метры, когда там простреливается каждый сантиметр? Мне вспомнилась… «долина смерти» — тоже не очень широкая, но как тяжело было ее пройти…

Танковые пушки и наша батарея в течение нескольких минут произвели ураганный артналет по огневым точкам противника. Загудели «станкачи» и ручные пулеметы, «заиграла» «катюша» — даже мороз пробежал по спине, и в тот же миг мы, автоматчики, ринулись неудержимым потоком на узкое каменистое полотно моста. Первым влетел на него старший сержант Можухин со своим взводом. Первым он и упал где-то на середине, пробитый вражеским свинцом. Но никто не остановился. Падают бойцы и командиры, а батальон бежит, бежит единым сплошным потоком. Бежит почти в первых рядах комбат Походько с саблей. Всех ведет одно непреодолимое желание: добежать, победить!

Не останавливаясь, бросаем гранаты во вражеские пулеметные гнезда, бьем в упор из автоматов по немецким артиллеристам. Катимся дальше в гору, к городу, катимся, все сметая с пути…

Замедляем ход только в центре Старого города, и не потому, что утомились, — в такие минуты утомления никто не замечает, — услышали угрожающий рев танков. Оглядываемся: нас догоняют родные «тридцатьчетверки». Рядом с машинами двигается довольно большая группа автоматчиков Унечской моторизованной бригады.

Пришла помощь!

Теперь рассыпаемся на небольшие группы — следом за танками прочесываем кварталы.

Еще задиристо перекликаются автоматные очереди, еще кое-где уцелевшие оконные стекла дребезжат от пушечной стрельбы, а жители города выбегают нам навстречу. Обнимают, целуют, смеются, смеются и плачут. Плачут слезами радости — дождались своих…

 

XI

Вскоре подоспели и другие бригады нашего корпуса.

Врага выбили из города. Москва салютовала по поводу этого события. Но бои за город не кончились. Немецкие танковые и пехотные дивизии, очутившись в большом котле севернее Каменец-Подольского, очевидно, решили во что бы то ни стало прорваться на юг — к Румынии, которая тогда еще была гитлеровским союзником.

Собрав ударный кулак из частей, оказавшихся возле города, враг начал контрнаступление, особенно упорно атаковал в районе железнодорожного вокзала и дороги, которая вела на Проскуров…

Хотя штаб нашей бригады, как и штаб корпуса, обосновался в Старом городе, основные силы бригады были брошены в район Довжка и Подзамче.

…По дороге в Довжок нас, автоматчиков, завели в Старую крепость. Здесь разместился штаб нашего батальона и тылы.

Мирно вьется синеватый легкий дым над походной кухней, как вился он во время продолжительной стоянки в Брянских лесах и под Киевом, когда нам ничего не угрожало. Аппетитно пахнет жареным луком с салом. Вспоминается родной дом довоенного времени, вся в хлопотах мать возле печи и запах заправленного супа или толченой картошки… И не хочется верить в грохот пушек, который беспрерывно докатывается сюда с северной стороны города, не хочется верить в то, что там стоят насмерть наши боевые побратимы — свердловчане и пермяки. Не хочется думать, что через час, а может, и раньше, нам тоже придется выступать против «тигров», «пантер» и «фердинандов»…

Лейтенант Покрищак докладывает капитану Походько, что батальон выстроен. На левом виске Покрищака, почти у глаза, темнеет довольно большая — больше пятака — ссадина. Осколок немецкого снаряда скользнул по виску, когда штурмовали Турецкий мост.

Капитан Походько ставит перед нами новую боевую задачу: не дать врагу прорваться через рубеж нашей обороны в Довжке!

Нам дают время, чтобы пообедать, — и на Довжок.

Пока носимся с котелками и кружками, на площади, где только что стоял батальон, происходит сутолока… Выстраивают сотню, а может быть, и больше, пленных, которых здесь, в Старой крепости, освободила наша рота.

Они работали в одной из подвижных мастерских в районе Довжка.

Когда же «заиграли» «катюши» и началась стрельба, пленные прикончили своих надсмотрщиков и спрятались в укрытие, только бы немцы не погнали их дальше. Выждали, пока все понемногу утихло, а потом объявились…

Стоят они, с непривычки к солнцу щурят глаза, стоят в немецком тряпье — непохожие на своих.

— У нас нет сейчас времени детально разобраться, кто, где и когда оказался в плену. Разные бывают причины, разные обстоятельства. — Комбат немного помолчал, будто взвешивая то, что должен был сказать, и громче добавил: — Факт остается фактом: в плену вас заставляли работать на врага.

Парни в шеренге опускают глаза.

— Так вот, — продолжает капитан Походько, — вам можно сказать, выдался счастливый случай отомстить за это фашистам. Командование нашей части дает вам такое право. — Быстрым взглядом пробежал по шеренге. — Кто согласен, слушай мою команду: «Три шага вперед!»

Вся пестрая шеренга всколыхнулась и, продвинувшись на три шага вперед, замерла.

Комбат, немного помолчав, добавил:

— Поверьте мне, ребята, вам здорово повезло. Ведь не каждому выпадает честь воевать в такой части, как наша, — в добровольческой. Бойцы-ветераны расскажут вам ее историю. А я хочу предупредить вас, вернее — предостеречь: у нас трусов или паникеров нет. В самых трудных условиях держись, не смей позорить честь добровольца, честь гвардейца… Думаю, что если бы и объявился какой-нибудь трус, то его бы прикончили на месте свои же. Но таких — не было. Надеюсь, что и среди вас таких не найдется. Все!

В стороне от комбата стоит целая группа наших батальонных офицеров.

— Что-то я не вижу капитана Чухно? — говорит Николай Губа.

— Да ему здесь, видно, нечего делать, — отвечает старшина Гаршин. — Подмочил себе репутацию в Ромашовке… Да и документы так и не нашел… Теперь ждет решения своей участи. Может угодить и под военный трибунал…

— А пополнение нам нужно, — после короткой паузы отзывается Губа. — Нас за этот месяц очень потрепали. Пооставляли мы могилки и в Збараже, и около Волочиска, и в Ромашовке, и в Скалате, и в Гримайлове, и здесь, в Довжке, и в самом Каменец-Подольском есть свеженькие. И еще будут, ведь бои не стихают… — И добавляет: — После войны будут приезжать матери с Урала и других мест к сыновним могилам на поклон. И сюда, и на Орловщину приедут…

— Если бы на этом закончилось, — тихо говорит Пахуцкий. — Да по всему видно, что нет. Придется нам гнать ею до самого Берлина, а то и дальше… Значит, и могилки останутся на пути. И матерям придется ехать на поклон или на поминки за тридевять земель, в места, которых и во сне не видели. Думал ли кто-нибудь перед войной о таком горе…

Чопик, который после «губы» несколько дней был молчалив и угрюм, теперь начал приходить в себя… Выслушав рассуждения Николая Губы, говорит:

— Давайте, хлопцы, не накликать беды, она и сама придет. — Встряхивает огненным вьющимся чубом, прилаживает шапку на макушке. — Больше укокошим их сегодня — меньше на завтра останется. Будет нам легче, чем было. И нечего, братцы, нос вешать. Все идет правильно! — Вскакивает на ноги и, легко семеня, спешит к своему пулемету.

Освобожденных из плена по три-четыре человека распределяют в каждое отделение. Таким образом, пополняются почти все отделения, даже те, где оставалось по два-три бойца. Командирами назначают, если нет сержанта, какого-нибудь из рядовых ветеранов. Мой взвод пополнили двенадцать новичков. Когда я разделил их по отделениям, ко мне подошел замполит Сугоскул:

— Ну как, Стародуб, веселее стало воевать? Ведь нашего полку прибыло! — И добавил: — Ты скажи мне, Стародуб, что слышно о Грищенко Грише?

Меня поражала удивительная память на людей нашего замполита. Стоило ему один лишь раз побеседовать с человеком, познакомиться — и уже он запоминал его на месяцы, на годы, а быть может, и на всю жизнь. Запоминал не только имя, фамилию, отчество, но и его гражданскую профессию. Возможно, это врожденное качество, а может быть, натренированность… Ведь он, замполит, до войны работал секретарем одного из сельских районов Челябинской области. Приходилось дело иметь со многими людьми.

— Лида Петушкова передавала, — отвечаю замполиту, — что его из армейского госпиталя отправили в Киев. Больше ничего не известно, ведь писем еще нет.

— Ну, это уже хорошо. Думаю, там его выходят. — Капитан, видно, хотел еще о чем-то спросить, но прозвучала команда Покрищака строиться.

— Разрешите? — отдаю честь капитану.

— Беги, беги! — кивнул головой, и я помчался к своим.

Новичков вооружили трофейными автоматами и пулеметами — этого добра было вдоволь. Хуже с обмундированием. Они, прослышав или догадавшись, что на всех не хватит, такую устроили толчею около каптерки — даже грустно было смотреть. Через головы лезли, только бы схватить шинельку или шапку. Наверное, очень уж надоело ходить в осточертевших немецких лахах-обносках, да и по своему родному, видать, соскучились… Примеряя шапки со звездочками, радовались, тешились, как дети…

На окраине Довжка окапываемся за каменными оградами, которые тянутся сплошной стеной вдоль улицы, ведущей на Оринин. Пэтээровцы между нами устраивают гнезда для своих длинноствольных ружей.

Чопик со своим «станкачом» выдвинулся на угол улицы, где самый широкий сектор обстрела. Слева и справа от дороги, за малюсенькими огородами, тоже окапываются автоматчики. Это чтобы немцы не обошли нас, не ударили в спину.

Четыре танка — только четыре, остальные заняты обороной города — ищут надежные прикрытия, чтобы, оставаясь незамеченными, бить с короткой дистанции по «тиграм» или «пантерам». К этому вынуждает кроме желания не пропустить врага еще и то, что в каждой машине осталось считанное количество снарядов. А надеяться, что их подкинут, нечего. Мы только что узнали: немецкая танковая колонна прорвалась через Оринин, смяв там наш заслон, и уже двинулась на Довжок. И вот мы снова отрезаны от тылов. Так что не подвезут нам пока ни боеприпасов, ни горючего.

Комбат Походько, поблескивая оголенной саблей, легким шагом переходит улицу, останавливается на ее середине, смотрит по сторонам. Наверно, ставит себя на место атакующего врага и уже с его точки зрения оценивает наши позиции. К нему подбегает пружинистый, юркий Покрищак. О чем-то докладывает, и они мигом исчезают за стеной каменной ограды.

В приглушенный расстоянием, размеренный гул артиллерийской канонады, которая доносится с северной части города, вдруг врываются оглушительные, раскатистые взрывы бомб.

— Уже и авиацию сюда послал, — отзывается Пахуцкий. — Все, что имеет, бросил, только бы вывести своих бандитов из окружения…

Еще не утихло эхо от разрыва бомб, еще остро и пронзительно лают зенитки где-то позади нас, а впереди, совсем близко, неожиданно бьют в глаза черные фонтаны взрывов. Надсадно и жутко завыли шестиствольные минометы. От этого воя такое впечатление, будто все мины летят на тебя… Вздрагивает и стонет земля. Сильные взрывы, которые раздаются подряд, сливаются в адский, неистовый гром. Угрожающе свистят около головы металлические осколки, ударяют по тебе камни, с грохотом падают стены и крыши зданий.

А немец палит, палит, палит…

Николай Губа выкрикивает:

— Началось то, когда не знаешь — то ли живешь, то ли отживаешь. — И смеется как-то чересчур весело, даже судороги пробегают по телу от этого смеха.

На черной ленте дороги, что прикрыта по бокам голыми еще деревьями, засерели силуэты вражеских танков. Двигаются вперед медленно, осторожно — видно, побаиваются нарваться на засаду.

Мы молчим. На таком расстоянии маловероятно подбить их огнем из «тридцатьчетверок» или из противотанковых ружей.

Ползут. Вдалеке видятся шесть огненных вспышек, а около нас взметнулось шесть взрывов. Шесть вспышек — шесть взрывов… И снова густой и тягучий рев моторов. Расстояние постепенно сокращается. Сводит пальцы на спусковом крючке: так и хочется пальнуть в эту страшную фашистскую вражину. Но есть строгий приказ: без разрешения, без сигнала красной ракетой не стрелять.

Молчим. Только бешено колотится сердце.

— Наверное, комбат решил устроить нам последний экзамен на выдержку, — гудит Пахуцкий. — А новичкам — первый.

— Им выпадает сразу — и первый и последний, — подбросил Губа.

За каких-нибудь метров триста от окраины Довжка, где мы лежим, «тигры» затарабанили из пулеметов. Теперь мы уже хорошо видим, что за ними, пригибаясь, движется серой массой пехота.

— Вот дело будет! — поплевал на ладони Чопик и прикипел к пулемету. — Идите, идите…

Первые два танка уже поравнялись с началом улицы, где притаился с пулеметом Чопик. Остальные, за которыми тянутся автоматчики, идут позади.

Застрекотал слева от меня автомат — у кого-то все-таки сдали нервы, — и в тот же миг чиркнула в небе красная ракета.

Загрохотало, забухало, зарокотало с обеих сторон с такой силой и злостью, что, казалось, стреляет все: и люди, и танки, и дома, и деревья, и даже камни, которыми вымощена улица.

Первые два «тигра» немного развернули свои хоботы: один направо, другой — налево и, наверное заметив огонь «тридцатьчетверок», ответили им. Вспыхнула одна наша машина, одновременно с ней загорелся и «тигр».

Четыре «тигра», что уже подошли к окраине, увидев, что их пехоту отсекли и прижали пулеметчики, попятились назад.

Левое крыло обороны, где было больше новичков, бросилось с криками «ура!» навстречу немецкой пехоте. Та откатилась…

А передний «тигр», выстрелив еще несколько раз по замаскированной «тридцатьчетверке» и получив от нее болванку, замер. Видимо, ему заклинило башню снарядом. А потом снова пополз вперед. Видать, решил сам пробиться на Хотинский тракт, ведь до него — рукой подать.

— Так он же теперь не сможет по нам стрелять! — выкрикнул Губа. Схватив Орлова за руку, Николай махнул с ним через каменную ограду на улицу.

— Назад! — кричу им. Но они уже не слышат.

— Он, наверно, все-таки с ума сошел, — бросил Пахуцкий о Губе. — Да еще и Вадима потянул…

Но нам сейчас было не до Губы.

Четыре танка, которые отошли было назад, снова двинулись на нас.

На этот раз они шли смелее, на большей скорости, чем в первый раз.

— Во что бы то ни стало отсечь пехоту! — перекатывается по цепи приказ комбата.

— Жаль, что нет противотанковых гранат, — вздыхает Чопик. — Да и бутылок с горючей жидкостью. А то бы мы этих зверей поджарили.

«Тигры» идут цепью, чтобы лучше прикрывать свою пехоту. Лезут, ведя уничтожающий огонь из пулеметов, не дают нам поднять головы. Пули искры высекают из каменной ограды, за которой мы примостились.

Передний уже движется по улице, объезжает того «тигра», что догорает… Да и застрял, закрыв дорогу другим. Наверно, из «тридцатьчетверки» врезали по нему бронебойным. Остальные танки противника, увидев, что им не пройти, быстро поползли назад. Между ними забегали пехотинцы. И в этот момент заговорил яростно с накипевшей злостью, заговорил пулемет Чопика… А с противоположной стороны улицы заколотил из ручного Володя Червяков.

От этого огня лишь немногим фрицам удалось спастись… Тройка уцелевших «тигров» замаячила между оголенных деревьев по дороге на Оринин…

— В третий раз они не скоро отважатся сюда пойти, — облегченно вздыхает Пахуцкий.

Мимо нас ведут нескольких раненых. А немного погодя несут двух погибших, оба — из новичков.

— Не повезло хлопцам, — говорю Пете Чопику. — Только-только взялись за оружие — и уже отвоевались… А, вырвавшись из плена, наверно, надеялись, что теперь будут гнать немчуру вплоть до Берлина…

— Каждый на что-то надеется, — отзывается Петр. — Только здесь, в бою, никому не известно, когда он отвоюется…

Пронесся слух, будто Губа подбил «тигра».

— Еще и бой не закончился, а они уже шутят, — осуждающе заметил Макар Пахуцкий, который, наверно, как и я, не верил этому слуху.

Нас настораживает внезапная тишина, повисшая над всей округой. Она кажется обманчивой, коварной.

Посматриваем на Орининское шоссе: не ползут ли снова немецкие танки. Но там — ничегошеньки.

Над Старым городом взлетают в вечернее небо красные и желтые ракеты.

— Что за иллюминация? — спрашиваю у соседа. Пожимает плечами. Никто ничего не знает.

— Архаровцы, выходите строиться! — зовет дребезжащим, надтреснутым голосом старшина Гаршин. На белобрысом лице — широкая улыбка. — Кончайте отлеживаться, выходите!

Выскакиваем из своих засад на улицу и шагаем назад, к Подзамче.

Почти в конце улицы, у развилки действительно виднеется серая железная громадина, которую немцы окрестили «тигром».

На нем, с тыльной стороны башни, стоит Николай Губа и колотит прикладом по башне.

— Вылезайте, гады, а то всех перестреляю! — угрожающе кричит танкистам, которые не хотят открыть люк.

Около «тигра» на корточках сидит Вадим Орлов, направив автомат под стальное днище. Сторожит, чтобы через запасной люк не выскользнули немцы.

— Не хотят сдаваться, так давайте подпустим красного петуха, да и конец, — предлагает один из новичков. — Как поджарятся, так выскочат…

Кто-то обращается к танкистам по-немецки, чтобы сдались в плен.

— Безопасность гарантируем… иначе подожжем машину…

Это, видно, подействовало на экипаж.

Откидывается верхняя крышка. Вылезают медленно. Насмерть перепуганные, останавливаются на броне перед бурлящей рекой автоматчиков.

Губа будто даже подрос на радостях, строго и деловито отбирает у танкистов пистолеты.

— Вадим! — И наклоняется к Орлову: — Постереги этик вояк, пока я посмотрю, что там внутри. — Ныряет в люк башни…

Оказывается, Губа, поняв, что «тигр» не может защищать себя, потому что у него заклинило башню, воспользовался этим обстоятельством. Оторвал рукава от телогрейки, смочил их в луже, и вдвоем с Орловым этими кляпами забили выхлопные трубы. Моторы заглохли.

Танкисты из нашей сожженной «тридцатьчетверки» залезают в «тигр». Орлов вынул кляпы.

— Теперь достанется Губе от старшины за испорченную телогрейку, — смеется.

— Ничего! За такую смекалку ему еще благодарность объявят, — отзывается Гаршин.

— А еще бы лучше рукава от жилетки, — добавил Чопик.

Лейтенант Покрищак торжественно объявляет:

— Только что в Каменец-Подольский вошли войска левого крыла Первого Украинского фронта. Свое задание мы выполнили с честью.

Над притихшим Довжком раздается радостное, торжествующее «ура».

Летят вверх шапки, ребята палят из автоматов, из ракетниц.

— Сбор подразделений около штаба, в Старой крепости! — приложив ко рту рупором ладони, кричит Покрищак. В зеленоватых глазах столько радости, что она, кажется, выплескивается наружу.

Вскоре запыхтели, загудели моторы «тигра». Водитель включил малую скорость, наверно, решил подождать, пока подойдут «тридцатьчетверки», чтобы уже за ними идти к своим — в город.

Губа вылез на башню.

— Вот так бы въехать на нашу Завадовку, пусть бы посмотрели односельчане, как мы воюем! — На худощавом испачканном лице поблескивают в широкой улыбке белые зубы.

— Самое главное, увидела бы Грунька! — подзуживает Орлов.

Ребята смеются.

— Сначала, Николай, нужно до Берлина доехать, — отзывается Петя Чопик, а уж потом — до твоей Завадовки.

— Доедем! — не моргнув глазом говорит Губа. — Самого черта оседлаем, а доедем. Нам не привыкать.