I
Командир танковой бригады гвардии полковник Фомич никогда не засиживался подолгу над бумагами: у него не было для этого времени, да и терпения, наверное, не хватало. Как-то молодой, щеголеватый помначштаба подсунул ему сразу две пухленькие папки — «На подпись» и «Боевые донесения». Полковник посмотрел на них, скривив губы, затем поднял на офицера серые прищуренные глаза:
— Впредь постарайтесь, уважаемый гвардии капитан Гулько, чтобы эти папки были как можно тоньше и попадали ко мне реже, чем до сих пор… Должен и, по правде говоря, хочу заниматься живым делом, а не писарской работой.
Пээнша это себе усвоил, к тому же знал, что Фомич не привык одно и то же повторять. Поэтому на следующий день капитан Гулько от имени комбрига дал взбучку начальникам штабов батальонов, чтобы те посылали бумаги как можно лаконичнее… Носить их стал Гулько не по две-три вместе, как было раньше, а по одной — чтобы не раздражать полковника. Носил, выбирая минуты, когда Фомич был в хорошем настроении. Тогда комбриг быстренько переворачивал бумаги, даже не приседая к столу, подписывал или бросал какое-нибудь замечание, которое капитан ловил на лету, — и точка.
А сейчас, держа в руках папку «Боевые донесения», полковник присел сначала на краешек стула, а потом, не отрывая взгляда от какой-то бумажки, устроился удобнее, надежнее. Видно было, что на этот раз в боевых донесениях что-то заинтересовало Фомича или встревожило.
Капитан Гулько, чтобы не выглядеть профаном, если вдруг комбриг поинтересуется подробностями из донесения, глянул через широкое плечо полковника на бумажку, от которой тот не мог оторваться. Это было дополнение к боевому донесению командира батальона автоматчиков капитана Походько, написанное фиолетовым карандашом на двух листочках из ученической тетради. Гулько пренебрежительно надул губу — помятые серенькие листочки никак не отвечали штабной культуре. За них он, Гулько, накричал на начальника штаба батальона старшего лейтенанта Покрищака, чтобы тот вместе с необходимыми штабными бумагами, подготовленными по форме, не посылал сюда всякий хлам…
«Да и написано так, будто курица лапой нацарапала. Что может быть интересного там для комбрига? — с удивлением пожал плечами Гулько и отвел глаза. Затем выпрямился, слегка провел тыльной стороной ладони по щеке. — Уже и побриться не мешало бы… Быстрее бы он кончал с этой папкой».
Фомич, дочитав листочки, какое-то время сидел молча, тер правой рукой высокий лоб. Потом неторопливо и тяжеловато поднялся, все еще посматривая на донесение. Невысокий, хорошо сложенный, он стоял около стола в глубокой задумчивости, будто силился что-то разгадать, силился — и не мог… Вдруг вскинул голову, посмотрел исподлобья на стоящего рядом капитана Гулько:
— Вы знаете гвардии старшего лейтенанта Байрачного?
«Наверно, опять этот шалопут что-то натворил», — мелькнула у капитана мысль.
— Да кто же его не знает! — с облегчением воскликнул он. — Из-за этого Байрачного одни лишь неприятности — и комбату Походько, и начштаба Покрищаку. Совсем несерьезный мальчишка. Какой-то неугомонный, все на рожон лезет… Удивляюсь, за что ему присвоили звание старшего лейтенанта. Рановато, кажется…
Комбриг, чуть прижмурив серые умные глаза, смотрел на капитана пристально, внимательно.
— Вашей, капитан, безукоризненной выправке, вашему парадному блеску чего-то не хватает… ну, чтобы вы были настоящим помначштаба. А жаль… Внешность у вас подходящая… — сказал полковник. «Нужно взять сюда кого-нибудь из строевых командиров. Здесь нужен человек, а не манекен», — подумалось ему. А вслух добавил: — Так вот этот «несерьезный мальчишка», как вы изволили его охарактеризовать, на самом деле является одним из самых отважных, самых смелых офицеров бригады — это во-первых. А во-вторых, Байрачный глубоко осознает ответственность за своих подчиненных, за их военную судьбу, за их честь и жизнь… Это человек большого сердца. — Фомич, снова склонясь над раскрытой папкой, сказал капитану: — Вы только послушайте, что он пишет в своем боевом донесении о чести офицера, в частности о требовательности к себе: «Я убежден в том, что командир, настоящий командир, если только по его вине проигран бой, должен пустить себе пулю в лоб…» Слышите, с какой высокой меркой подходит он к себе?
— Если бы с такой меркой подходил каждый к своим действиям, в сорок первом многим командирам пришлось бы разряжать свои наганы в собственные головы, — скептически ответил капитан.
— Глупости! — горячо возразил комбриг. Белобрысое, продолговатое его лицо покраснело от прилива возмущения, даже гнева. — Что вы знаете о сорок первом? Назовите мне хотя бы одного командира батальона или полка, по вине которого был проигран бой? Молчите?.. То-то и оно, что отступать — это еще не значит проиграть схватку или баталию… Да и отступали часто не по собственной вине, обстоятельства высшего порядка — не тактического, а стратегического — вынуждали это делать… А вы: «Сорок первый, сорок первый!..» Тогда тоже было не меньше героев, чем сейчас, не меньше подвигов… — Полковник перевел дыхание и уже тише и спокойнее добавил: — Меня застала война здесь, на Львовщине. Стояли мы недалеко от границы. Я командовал тогда танковым батальоном. Было у меня немало таких Байрачных и среди ротных, и среди командиров взводов. Шли под разрывы снарядов, под взрывы бомб, только бы выручить своего товарища из беды… И не бежали от врага, словно трусливые зайцы от охотника, как кое-кто теперь считает, нет. Бились за каждый клочок земли. А если и отступали, то не по своей вине, да и отступали с боем… А вот Байрачный пишет, что у него плохие дела, что второй роты, считайте, нет… «Поэтому прошу вас, — цитирует комбриг, — уволить меня с должности командира роты и ходатайствовать перед высшим начальством о разжаловании в рядовые». Видите, как самокритично и требовательно оценивают своя поступки настоящие люди… Кстати, где он сейчас, где его рота? — полковник строго глянул на капитана.
Тот виновато пожал плечами.
— Разыщите Байрачного немедленно и дайте знать мне, где он и что с ним и с его ротой? Буду в первом танковом батальоне. Выполняйте. — Комбриг надел фуражку, застегнул ворот кителя и стремительно вышел из помещения.
II
Гвардии старший лейтенант Роман Байрачный догнал нашу танковую бригаду, когда мы остановились на отдых в небольшом бору, что раскинулся неподалеку от дороги. Догнал на попутной автомашине, которая везла боеприпасы артиллеристам на передовую.
Автоматчики и пулеметчики, полураздетые, радуясь весеннему солнцу, чистили оружие. Увидев Байрачного еще издали, бросили все и начали обуваться да натягивать гимнастерки: хотелось встретить своего командира по форме, как положено.
Весело поблескивая цыганскими глазами, Байрачный здоровался крепким пожатием руки с командирами и бойцами, которые обступили его тесным кольцом. Поздравили его с возвращением, с присвоением ему очередного воинского звания.
На Байрачном новенькая шерстяная гимнастерка, плотно облегающая широкую грудь и мускулистые плечи; новая скрипучая тугая портупея.
— Вот поблаженствовал три недели на госпитальной кровати, затянуло рану — да и к своим… Соскучился я по вас, архаровцы! — толкнул он старшину Гаршина в бок и засмеялся.
— Мы госпитальной роскоши не обещаем, — отозвался тот хрипловатым, как всегда, голосом. — Зато скучать не придется.
— Гарантируем! — подбросил словечко Петя Чопик-одессит. — Это же у нас кто-то сказал, что воевать весело, только бы не убивало…
Байрачный нахмурился, отрицательно покачал головой:
— Ничего веселого не вижу. — Потянулся правой рукой в карман брюк за папиросами. — Еще три недели тому назад, в Ромашовке, была у меня, считай, целая рота… А что осталось? — Он окинул потухшими черными глазами присутствующих.
Наступило молчание. Каждый отводил от Байрачного немного смущенный взгляд, каждый чувствовал себя так, будто сам виноват в том, что рота обескровлена, что нет среди присутствующих Червякова-старшего, Можухина, Вичканова и еще многих боевых собратьев. Никому, видно, и в голову не приходило, что в это время угрызения совести донимали самого Байрачного больше, чем кого-либо другого. В душе корил себя за то, что так по-глупому был ранен в том лесу под Ромашовкой. Да разве угадаешь в бою, где тебя надет пуля?.. Если бы не выбыл тогда из роты, возможно, потери были бы значительно меньше…
Гнетущее молчание нарушил Николай Губа:
— Товарищ гвардии старший лейтенант, а как там, в тылу, уже сеют? Весна же в полной силе…
Мне вспомнилось когда-то слышанное: где бы ни был и чем бы ни занимался, а настоящий хлебороб всегда думает о своем…
Байрачный, видно все еще размышляя о потерях в роте, не торопясь ответил:
— Сеют, товарищ Губа, сеют… Когда есть что и есть чем…
Затем захотел осмотреть свое хозяйство. Его сопровождали командиры взводов и старшина Гаршин.
В обед, возвращаясь из штаба батальона, Байрачный позвал меня:
— Что ж, Стародуб, выходит, нам снова из огня да в полымя. Снова в наступление… — Сорвал веточку явора и стал отрывать губами клейкие листочки. — Горькие, но приятные…
— А вы надеялись, что бригада будет отдыхать? — интересуюсь.
— Да нет, — сплюнул листочек. — Просто хотелось, чтобы эта стоянка была более продолжительной…
Посматриваю на него вопросительно.
— Видишь, Юра, — понизил голос Байрачный. — Находясь в госпитале, я залечил одну рану, а получил другую. Вот здесь, — он дотронулся веточкой до груди. — Это произошло так неожиданно, даже самому удивительно… Не искал этого, не ждал… А вот встретил ее и почувствовал, что втрескался по самую завязку… Ты не улыбайся, — глянул он на меня горячими глазами. — Я, друг, не шучу…
— Так при чем же здесь продолжительность нашей стоянки? — прячу усмешку.
— Чудак! Ты, вижу, в этих делах не соображаешь… Просто соскучился по ней, по Тамаре, и хочется ее проведать. Очень хочется… Если бы можно было ей уйти из госпиталя — забрал бы к себе немедленно.
— А как на это посмотрят комбат Походько или комбриг?
Но Байрачный не успел ответить: прозвучала команда «Сбор!».
Вот уже несколько дней мы стоим в обороне. Для танковой части, которая привыкла к стремительным маршам, к маневренным действиям, такая форма ведения боя очень утомительна. Но нас немного утешает то, что «сидение» в окопах не беспрерывное.
Комбриг Фомич приказал сделать так: одна половина батальона в обороне, а другая на учении, через неделю они меняются местами.
В бригаду прибыло пополнение. В основном это люди из освобожденных от немецко-фашистской оккупации городов и сел.
Участок нашей обороны проходил в предгорьях Карпат, километрах в десяти к западу от Коломыи. Когда мы впервые туда попали, были приятно удивлены тем, что он так хорошо оборудован: среди буйных, сочных трав, что доходили до пояса, были замаскированы блиндажи в два-три наката, окопы с прочно укрепленными стенками, глубокие траншеи, ниши для боеприпасов.
В первый же день мы узнали от своих соседей справа — пехотинцев, что противник не атакует. Но, занимая господствующую высоту, он днем ведет автоматно-пулеметный огонь по нашему переднему краю, а из дальнобойных орудий обстреливает шоссейную дорогу, ведущую в Коломыю с Надвирной, и саму Коломыю, где расположены их (а теперь и наши) тылы.
— Если бы спихнуть его с этой высоты в долину, — говорит один из наших соседей, молоденький сержант Нещадимов, — мы бы улучшили свои позиции, да и тылам, что в Коломые, и ее жителям было бы спокойнее…
Смотрю на этого бравого, совсем юного Нещадимова, наверное, вчерашнего десятиклассника, который мне понравился своей опрятностью, военной выправкой и умением по-командирски мыслить, и думаю, что хорошо было бы перетянуть его в нашу роту. Он, безусловно, поправился бы Байрачному.
Наверное, и командование соседней воинской части рассуждало относительно противника примерно так же, как и сержант Нещадимов.
Когда уже совсем стемнело, подходит ко мне своей энергичной походкой комроты Байрачный:
— Ты, Стародуб, — я заметил в его всегда живых глазах то ли тревогу, то ли озабоченность, — передай командирам взводов, чтобы все автоматчики были на местах! — Он по военной привычке повернулся через левое плечо и, ничего не объясняя, зашагал на КП соседей…
Ночную тишину переднего края иногда нарушают короткие автоматные очереди, будто кто-то бросает полную горсть кремней на дно пустой кадки. Басовито вторят им вражеские пулеметы. Наша сторона молчит… В кратковременное затишье пронеслось по траншее тихое и властное:
— Приготовиться к атаке!
— Приготовиться!
— Ничего лишнего не брать, слышишь, Стародуб? Прикажи своим! — обращается ко мне Байрачный, стоя над моим окопом. — Оставь одного бойца для охраны вещей. Никакого шума, никаких выкриков! Гнать врага до второй линии обороны… А там будет видно…
— Примерно так, как сейчас на дворе…
— А что тебя беспокоит?
— Удивляюсь. Без артподготовки, без танков… У него же там пулеметные гнезда… Подпустит нас до половины нейтралки, а потом чесанет раз-другой, да и все. Разве так не бывало?..
— Атакуем не мы, атакует наш правый сосед — пехотинцы. Мы лишь поддерживаем, прикрываем его левый фланг, чтобы немец не зашел с тыла. Я тоже долго думал над этим. Колебался… Но если сосед атакует, то не поддержать его мы не можем. Ведь взаимовыручка и взаимоподдержка — святой закон фронтовой жизни. Пренебрегать им — преступление!
— А рисковать людьми — не преступление? — еле-еле сдерживаю нарастающий протест против этой, как мне кажется, ночной «авантюры».
— На войне без этого не обойтись… Но в данном случае мы ничем не рискуем! Я сам пойду впереди атакующих. Конечно, какая-нибудь случайность не исключена… — Байрачный немного помолчал и, видно, заметив, что я не полностью согласен с ним, пояснил: — Мы будем держаться нашего правого соседа, как последние птицы в журавлином клине…
Я не успел ничего ответить.
— А теперь, Стародуб, выполняй приказ! — добавил уже командирским тоном Байрачный и зашуршал плащ-палаткой вдоль траншеи.
Снова затишье. Тревожное ожидание замедляет течение времени. Левее нас, где линия обороны полудугой выгнулась вперед на пригорок, время от времени падают яркими звездами осветительные ракеты. В их бледном сиянии и деревья и кусты кажутся фантастически призрачными, будто принесенными сюда с других планет…
— Сколько уже на твоих трофейных? — спрашиваю у Губы.
— Без двадцати час, — отвечает Николай, что-то жуя.
— Ты что, опять ужинаешь? — удивляюсь.
— Та нет. Немного не доел, решил закончить. А то вдруг откину копыта, так чтобы не пропало… Жалко же будет.
В это время поднялся шум, будто стая невидимых птиц зашелестела крыльями. Кто-то справа от нас пронзительно свистнул. И сразу же — сдержанное, призывное:
— Быстрее, быстрее! Не отставать!
Бежим по мягким росным травам, даже за голенища росинки попадают, бежим вверх, быстрее начинает стучать сердце в груди, но дыхание перевести некогда.
— Быстрее, быстрее! — кто-то горячо дышит прямо в затылок.
Несколько громких взрывов гранат раскалывают на кусочки тишину. Ворчат коротко и сердито автоматы. И я повторяю магическое слово, то ли для себя, то ли для других — не пойму: «Быстрее, быстрее!» — и неожиданно падаю в глубокую узкую яму. Автомат вылетает из рук. В горячке нащупываю его в темноте и стремительно выкарабкиваюсь из ямы. Перед глазами вспыхивает синеватое пламя — пульсирующее, тревожное. Бьет горький, приторный дым, прямо в лицо из дула чужого автомата. «Ну вот и все, — думаю, — Стреляли по мне… Но почему же я не чувствую боли, не падаю?..»
Сзади меня что-то тяжелое сваливается в траву.
— Если бы я не оглянулся, — говорит, задыхаясь, Вадим Орлов, отводя от меня автомат, — он бы тебе череп разбил прикладом. Уже было занес, как молот, для удара…
Я глянул через плечо. Здоровенный немец растянулся в шаге от меня. «Вместо него мог бы лежать я, если бы не Орлов… Это и была бы та «неисключенная случайность», о которой вспоминал Байрачный, когда говорил, что мы ничем не рискуем…»
— Побежали, — касается моего плеча Вадим.
Впереди — автоматная трескотня, взрывы гранат. Я догадываюсь, что уже идет схватка за вторую линию траншей вражеской обороны. Спешим туда.
— Ну, ты и напугал меня… Мне показалось — выстрелил прямо в глаза, — признаюсь Вадиму.
— Ничего, — бодро откликается Орлов. — От испуга какая-нибудь бабуся вылечит, а вот череп склеивать люди еще не научились…
Наткнувшись на бруствер, прыгаю в небольшой ров. Посылаем короткие очереди вдогонку врагам.
…Утром, когда все понемногу утихло, к нам пришел сержант Нещадимов.
— Многим из ваших повезло попасть на госпитальный отдых? — спросил Николай Губа, как у старого знакомого.
— Двоих немного поцарапало. Дальше медпункта они не ушли. В госпиталь мы не очень торопимся, после лечения трудно попасть в свою часть… А кому же охота разлучаться с друзьями?..
«Выходит, перетянуть, — подумал я, — к нам Нещадимова не так-то просто, если он такой патриот своей пехотной части…»
В ночь под воскресенье нас вывели из окопов — пришла смена. Уже на марше меня догнал Байрачный. За минувший день, когда мы спешно переоборудовали отвоеванные у у врага позиции, нам не удалось поделиться с Байрачным впечатлениями о недавней ночной атаке. А она была единственным, собственно, боевым эпизодом за все наше недельное пребывание в обороне.
Потому я и не удивился, когда ротный вместо приветствия спросил:
— Ну, как тебе, Стародуб, ночная вылазка? — Байрачный весело подмигнул и продолжал: — Хотя мне и рассказывал командир пехотного батальона, как она планируется и готовится, но я, по правде говоря, немножко перетрусил. А что, думаю, если противник каким-то образом разгадает наши намерения? Если бы мы понесли потери, Фомич шкуру бы с меня спустил…
— Он и так накажет вас за своевольничанье… Ходили в атаку без его, комбрига, ведома…
— Ну и что? — повысил голос Байрачный. — Просто командир проявил инициативу, обезопасили дорогу на Коломыю, улучшили линию обороны — разве это плохо?
— Об инициативе тоже надо докладывать, если она сопряжена с риском… На этот раз можно считать, что нам повезло… А в принципе — это своеволие.
— Ну, ты, Стародуб, не очень… Знаешь, всему есть мера… К тому же запомни, что судят о бое лишь по его результатам, как и о работе.
Минут пять, а то и больше идем молча.
Справа, где до звезд поднимаются темные очертания гор, время от времени глухо громыхают пушки. Иногда зависают бледными пульсирующими звездами осветительные ракеты. Там, у подножья Карпат, пролегает передний край обороны. Видно, враг побаивается новой «тихой» атаки, вот и постреливает, чтобы взбодрить себя, да и нас предупредить, что не дремлет…
— А ночь — как по заказу для влюбленных, — нарушает молчание Байрачный и вздыхает. — Вот бы звезды считать на пару… И когда это наступит, чтобы было по-человечески?
— Как доживем до конца войны, так и наступит, — не спеша отзываюсь.
— А мне, Стародуб, не приходится ждать!.. — Это в его устах прозвучало так категорично, будто дело, о котором шла речь, не терпело промедления, будто от его решения зависела судьба бригады или, по меньшей мере, нашей роты.
— Немножко смешно такое слышать, — говорю.
— Почему же смешно! — загорается Байрачный. — А если мне без нее, без Тамары, неинтересно жить… Понимаешь, Юра, что бы я ни делал, чем бы ни был занят, а она не выходит у меня из головы — и конец… — Немного помолчал и добавил: — Приказываю себе не думать о ней, а оно думается… Всегда перед глазами, как живая… Каждую черточку ее лица помню, каждое слово, сказанное ею, улыбку, даже вздохи…
— Почему же не перетянете ее сюда, в нашу бригаду, если уж так случилось?
Байрачный хмыкнул.
— Пусть, когда будет выписываться из госпиталя, попросится в нашу часть, — советую.
— Думаешь, это так просто. Она же не офицер… К тому же у нее есть страж, из-под наблюдения которого нелегко вырваться… Полк, где она служит, находится на доукомплектовании, недалеко от госпиталя. Так что у «стража» есть возможность следить за ней… — Байрачный со зла бросил папиросу, растер ее каблуком. — Но я не оставляю надежды… Верится, что встретимся… Ты, Стародуб, веришь в предчувствия?
— В хорошие верю, а в плохие не хочу.
— Я тоже, — оживился Байрачный.
— А какие у нее отношения с этим «стражем»? — спрашиваю будто так, от нечего делать, чтобы он не рассердился.
— Никаких… — Немного погодя добавил: — Тамара еще девочка. Ну, а тот обормот делает вид, что опекает ее… Знаем таких опекунов. — Байрачный поправил кобуру, вздохнул: — Я ей верю, Юра, как себе. Но из-за этого «опекуна» на душе как-то муторно…
В Коломыю мы пришли, когда уже перевалило за полночь. Но распорядок дня не нарушался: Лелюк в шесть протрубил подъем. После завтрака батальон выстроили в небольшое каре. Не знаю, был ли у Байрачного разговор с начальством, но, судя по тому, как он все время одергивал гимнастерку, которая сидела на нем безукоризненно, я понял: нервничает.
Как только дежурный отрапортовал капитану Походько, что батальон готов к учениям, вперед выступил начальник штаба старший лейтенант Покрищак. Он развернул тоненькую папку и невозмутимым, ровным голосом прочитал:
— Приказ номер сто шестнадцать по моторизованному батальону автоматчиков от двадцать первого мая тысяча девятьсот сорок четвертого года…
В приказе говорилось о командирской находчивости, инициативе, о высоком умении организовать стремительную ночную атаку, «в результате которой очищена от оккупантов территория глубиной в два, а по фронту — до трех километров. Выровнена и улучшена линия обороны на этом участке, устранена опасность обстрела наших тылов…». Объявлялась благодарность командиру роты Байрачному и всему личному составу ва проявленные мужество и отвагу в бою…
Я с горечью узнал, что Байрачный был прав, когда говорил: судят о бое по его результатам. А если бы атака захлебнулась, наверное бы, заинтересовались: кто ее инициатор и почему ее проводили без ведома вышестоящего командования?..
Прошло время. Понемногу стали забывать и об атаке, и о благодарности. Но вдруг о них нежданно-негаданно заговорил полковник Фомич, новое звание он получил недавно. На совещании офицеров он подвел итоги полуторамесячной боевой и политической подготовки нашей бригады, проанализировал наше пребывание в обороне (это совещание означало, что мы вот-вот должны сняться с якоря).
— Оборона для автоматчиков — дело новое. Они ведь привыкли к мобильности, к наступательному бою. Можно лишь поблагодарить их за терпеливость, за выдержанность, за сознательное отношение к своим обязанностям.
Но в обороне произошел один казус. Я имею в виду самовольную, неподготовленную ночную атаку, в которую повел свою роту старший лейтенант Байрачный.
Почти в центре просторной комнаты среди сидящих вытянулась крепко сбитая, невысокая фигура Байрачного.
— Садитесь! — бросил ему Фомич. — Думаю, что если вот так неосмотрительно, по-мальчишески будут действовать наши командиры, бригада быстро превратится из боевой единицы в сборище анархистов. — Снова отыскал взглядом Байрачного и, будто только к нему обращаясь, добавил: — Мало того, что не спросил разрешения у командования, а еще и повел людей в атаку без артподготовки, без минометного и пулеметного прикрытия… Какая несерьезность!
— Товарищ гвардии полковник! — осмелился подать голос Байрачный. — Наша рота шла во втором эшелоне атакующих, так что ей почти ничего не угрожало…
— Это вы теперь такой умный, потому что все обошлось… А были бы потери, мы бы с вами иначе разговаривали…
Возможно, Фомич и не упомянул бы на совещании имени Байрачного, если бы знал, что старший лейтенант все-таки побеспокоился о своих архаровцах. Но откуда было комбригу знать о таких тонкостях? Ему была известна лишь официальная сторона дела. Хотя Байрачный и не пал духом, но, видно, на душе у него было неспокойно.
— Думаю о том, что произошло, — как-то признался он мне, — и удивляюсь… Ведь мы здесь, на фронте, каждый день ходим под пулями и снарядами, каждую минуту тебя подстерегает смерть или увечье, но воспринимаешь это спокойно, будто так оно и должно быть… А вот поругало тебя начальство, тебя уже давит внутри, болит… — Он поднял на меня погрустневшие черные глаза и добавил: — Ну что эти слова Фомича в сравнении с опасностью в бою? А видишь, жалят…
Байрачный неторопливо закурил, глубоко затянулся и лишь потом сказал:
— У меня совесть чиста — и перед подчиненными, и перед начальством… Представится возможность — докажу это! — рубанул воздух рукой.
— И представится, — едва сдерживаю улыбку. — Ждать недолго. Вон танкисты уже прикрепляют дополнительные баки с горючим. Значит, скоро в дорогу.
Когда мы снимались с обороны, противник, очевидно заметив перемещения в нашем стане, открыл ураганный артогонь. Трое из нашей роты были ранены, среди них и Петя Чопик. И хотя ранение легкое. — осколок «царапнул» левое предплечье, все же врачи оставили его на некоторое время в санпункте.
III
Лето сорок четвертого года выдалось жарким, а для нашей бригады в особенности — но это уже в переносном смысле. В конце июня мы покинули гостеприимную Коломыю с ее тихими зелеными улочками, с прозрачными студеными водами Прута, с приветливыми, добросердечными ее жителями, которые встречали нас радостными объятьями, а провожали со слезами на глазах.
Мимо сожженных дотла сел, через разбитые бомбами и снарядами городишки, через руины Тернополя мчимся на танках и автомашинах на север.
По всей прифронтовой полосе, где еще не стерлись следы жестоких боев, бурьянищи как подлески — и волкам есть где спрятаться. А местами на больших загонах уже выбросила колос яровая пшеница, сизеет овес, изумрудно зеленеет просо. Люди пашут, наверное, под озимую, кое-где лошадьми, больше — коровами, лишь на одном поле — механизированная пахота: армейский тягач тянет два четырехлемешных плуга, оставляя позади себя широкую черную полосу. Пыль от нашей колонны стелется густой серой тучей, будто дымовая завеса. Сидим на броне, запыленные, как черти. Сознание того, что идем освобождать новые города и села от ненавистных оккупантов, радует душу. Останавливаемся около небольшого леса, в котором уже и без нас, кажется, тесно от бесчисленных палаток, автомашин, пушек, повозок, полевых кухонь, тягачей, бронетранспортеров, «катюш», мотоциклов и другой военной техники и вооружения. Среди всего этого скопища хлопотливо суетятся пехотинцы, артиллеристы, саперы.
И хотя тесно было, как на ярмарке, все же и для нас место отыскалось. Расположились мы на опушке, что простиралась на юго-запад.
Не успела еще наша «тридцатьчетверка», на башне которой красуется надпись «Гвардия», вырулить, чтобы стать в шеренгу с другими, как к ней подбегает разгоряченный, возбужденный Байрачный.
— Саша, быстрей вылезай! — зовет в открытый передний люк. — Есть для тебя интересная новость!
Из башни пружинисто, по-спортивному легко выскакивает Александр Марченко — стрелок-радист «Гвардии». Обмениваются дружескими тумаками с Байрачным. И хотя они на разных ступенях военной лестницы: один — старшина, другой — старший лейтенант, такое приветствие никого из нас не удивляет. Знаем, что они — неразлучные друзья, дружат еще с первых дней формирования бригады.
— Ты только посмотри сюда, Саша, — Байрачный раскрывает планшет, где лежит карта-сотка. — Мы находимся вот здесь, — показывает обломком тоненькой ветки. — Если смотреть на запад, за линию фронта, справа от нас — Броды, слева — Перемышляны, а прямо от нас — Золочев, от которого самый короткий путь ко Львову! Понял? Значит, нам достается освобождать от врага, — значительно поднял вверх палец, — город Львов. Здорово, а?
Марченко, который значительно сдержаннее Байрачного, мягко улыбается:
— Вот если бы ты, друг, был хотя бы адъютантом у командующего фронтом или самим начальником штаба, тогда бы я поверил, что твоя идея будет одобрена.
— Что же у тебя вызывает сомнение?
— Просто могут другую армию бросить на штурм Львова, а нашу пошлют в обход с севера или с юга.
— Тогда бы мы не стояли здесь, а где-то в другом месте. Вот увидишь.
— Дай бог, чтобы и у нас были свои пророки! — Марченко выше Байрачного, статный, обнял нашего ротного за плечи, и они побрели в гущу леса.
— Пойдем кое-что разведаем, — обернулся к нам Байрачный. — Вижу машины той воинской части, что меня интересует…
Мы взялись за обычные дела, которые приходится выполнять после каждого длительного марша: выбивать пыль из обмундирования, чистить оружие.
— Не ленитесь, ребята, не ленитесь! — покрикивал хрипловатым голосом старшина Гаршин на наших новичков, которые прибыли к нам во время нашей стоянки в Коломые. — Чистый и исправный автомат — залог успеха в бою. А то, если он откажет, тогда ты становишься не грозой для противника, а мишенью. Пиши — амба! Протирайте патроны, чтобы каждый был как зеркальце. — И покатился старшина как колобок дальше, одаривая каждого подбадривающей улыбкой синих-пресиних глаз.
— И почему это Байрачный взял его старшиной? — удивляется Губа. — Какой же из него начальник? Он если и кричит на кого-нибудь, будто сердит, все-таки видно, что в душе смеется.
— Байрачный, наверное, подбирал себе старшину по принципу роста, — без тени усмешки заявляет Пахуцкий. — Старшина должен быть ниже командира. Таким на всю роту оказался лишь Гаршин, ведь даже ты, — посмотрел на Николая, — наравне с ротным. Только ты худющий, потому и кажешься меньше.
— Пустое, — отзывается Губа, — я в старшины не лезу…
Подходит комсорг батальона старшина Спивак с газетами под мышкой, как всегда.
— Выполняю обязанности Лелюка, — смеется. — Тот нашел здесь земляков из какого-то пехотного полка, да и запропастился где-то.
— Здесь можно не только земляков найти, а и крестного отца, — торопится к Спиваку Губа, наверно, с надеждой, что тот принес письмо. — Собрали людей — тьма-тьмущая.
— Много войска… видать, на большое дело. — Комсорг дает Губе с десяток писем, адресованных бойцам нашей роты.
Губа быстро перебирает их и разочарованно вздыхает:
— На, Макар! О тебе не забывают, — отдает Пахуцкому письмо. — А мне что-то не пишут, наверно, некогда… Это мы здесь баклуши бьем, а они там трудятся, ведь работы вот так, — черкнул ладонью выше головы.
Молчим, каждый, видно, думает о доме, о том, как там сейчас нелегко — без нас, без тракторов и лошадей… без хлеба. А нужно же и землю запущенную обрабатывать, и жилье хоть какое-нибудь слепить. В землянках долго не просидишь…
Пахуцкий, повесив автомат на шею, бьет ладонью о ладонь, будто стряхивает с них остатки грязи. Это означает, что он уже закончил работу.
— Так, может быть, сходим к ручью, умоемся да немного припетушимся, чтобы нас львовянки не пугались, когда будут встречать? — предлагает Макар.
— Твою тварь хоть мой, хоть парь — все равно макухой останется, — прищуривает глаз Губа.
— Это ты, Николай, про тварь от подольчан научился, на Днепропетровщине так не говорят.
— От кого бы ни научился, а говорю правду.
Берем вафельные не первой свежести полотенца, мыло и идем к ручью. Пахуцкий разрывает плотный самодельный конверт, всматривается в письмо и отстает от группы.
В небе парами со свистом проносятся наши истребители.
— Патрулируют. — Вадим Орлов с завистью посматривает на самолеты, козырьком приложив ко лбу ладонь. — О, если бы не они, устроили бы нам здесь месиво немецкие коршуны…
— Вы только посмотрите, с какой красавицей идут наши! — причмокивает Губа.
Навстречу нам шли Байрачный и Марченко с белокурой стройной девушкой, держащей букетик полевых цветов в руке.
Из-под пилотки одетой немного набекрень, выбились непослушные золотистые волосы. Легкий румянец на щеках подчеркивает ее волнующую нежность. Туго подпоясанная, защитного цвета гимнастерка и синяя шевиотовая юбка ладно облегают красивую гибкую фигуру. Мы приблизились к ним шагов на шесть-семь и подчеркнуто вежливо посторонились, давая дорогу: пусть девушка увидит, какого уважения и почтения полны бойцы к ее спутникам. Марченко с веселой лукавинкой в глазах подмигивает нам:
— Хоть ручеек и небольшой, а видите, хлопцы, какие там русалки водятся.
— Вот и мы туда торопимся, — отзывается Губа, — может, и нам посчастливится какую поймать…
Поздно вечером, когда мы уже спали, улегшись вповалку на разостланном брезенте, которым накрывают «тридцатьчетверки», меня вдруг кто-то толкнул под бок.
— Подвинься! Разлегся, будто король, — с притворной суровостью тихо забубнил Байрачный. — А здесь и примоститься негде…
Я переворачиваюсь с левого бока на правый, натягивая свою шинельку, краешком глаза ловлю кусок звездного неба и снова смыкаю веки.
— Хватит тебе храпеть, соня, — горячо дышит в самое ухо Байрачный. — Будет достаточно времени на том свете, чтобы отоспаться. А здесь нужно жить… Вот послушай — я только со свидания. Не девушка, а настоящее чудо. Да я тебе уже рассказывал о ней. Помнишь? Познакомился, когда был в госпитале… Теперь их полк, может и вся дивизия, тоже в этом лесу. — Байрачный передвинул ремень, наверное, чтобы не давил пистолет под боком, и, очевидно видя перед собой ту девушку, взволнованно зашептал: — Скажи, и где они такие растут!.. Да ты же видел… И вот, понимаешь, Юра, свидание перед атакой… Первое, так сказать, настоящее свидание, но оно может быть и последним — для меня или для нее. В обоих случаях — для нас… Да ты слушаешь меня или нет, колода неотесанная! — Байрачный схватил меня за плечо и, тормоша, перевернул на левый бок — лицом к себе. При этом я, наверно, зацепил Пахуцкого, который лежал рядом, потому что тот недовольно пробурчал:
— Какого черта разошлись среди ночи? — И сразу же прикусил язык, сообразив, что ворчит на командиров…
Байрачный глубоко вздохнул и уже как-то спокойно добавил:
— Только я в это не верю…
— Во что не верите? — отзываюсь.
— В то, что я погибну или она… Настоящая любовь не может погибнуть, нет такой силы, которая уничтожила бы ее, потому что это было бы противоестественно, потому что она — сама жизнь. А жизнь, как известно, сильнее смерти, потому и существует человечество…
Пахуцкий поднимает голову, чтобы посмотреть на Байрачного. Говорит раздумчиво:
— А разве среди тех сотен тысяч, которые уже положили головы, никто не любил по-настоящему или их не любили? Любили — еще и как!
— Известно, были, — соглашается Байрачный. — И не единицы, а тысячи больших, настоящих любовей. Воины погибли, но их любовь живет. Пусть односторонне, пусть в слезах и в горе, пусть в вечной надежде на возвращение своего избранника, но живет! Живут те, кого любили погибшие, кто их любил и любит, растят и будут растить сыновей и дочерей — это и есть торжество жизни над смертью! Понял?
— Я-то понял, — медленно тянет Пахуцкий, — но такое торжество лично меня не устраивает… Хочу сам принимать участие в торжестве жизни над смертью, хочу любить, хочу растить детей — много, чтобы было весело. И даже хочу дождаться внуков… Я за такое торжество жизни. Думаю, что и вы не против.
Выражение лица Байрачного не вижу, но в темноте поблескивают его белые зубы.
— Конечно, не против… Только мы об одном и том же говорим в разных планах. Я — крупнопланово, так сказать, масштабно, если хочешь — обобщающе. А ты совсем локально заземляешь. Конкретизируешь.
— Люди любят не вообще, а кто-то кого-то, и гибнут, даже влюбленные, тоже не вообще… каждый отдельно… Потому в наступлении или во время атаки не следует надеяться на то, что большая любовь отвернет пулю, нет. Наверное, нужно быть просто осторожнее, трезво и разумно смотреть на все, что делается вокруг.
Наступило молчание. Меня удивило, что Пахуцкий вдруг заговорил об осмотрительности в бою, о разумной трезвости. К кому он обращался? Не станет же он поучать командира роты, как себя вести в бою. Может быть, вырвалось из глубины души то, в чем сам себя переубеждает. Но какая же тому причина, что с ним произошло? Всегда рассудительный, с выдержкой, которой можно позавидовать, — и вдруг такое…
Я натянул шинель на голову, устраиваясь заснуть, но Пахуцкий снова заговорил:
— Горько и больно, если гибнет кто-нибудь из влюбленных, но не менее горько видеть и то, когда они оба живы, а умирает любовь.
— Ты о чем? — не могу сдержать недоумение, потому что чувствую: говорит он, затаив боль, говорит не о ком-то вообще, а о себе.
Макар тяжело вздыхает, возится с шинелью, поворачиваясь ко мне.
— Вот сегодня получил приятные вести от ее величества Валентины Гавриловны, — произнес с таким сарказмом, что я сразу почувствовал: что-то неладно. — Только теперь созналась: еще Первого мая отгуляла свадьбу. Раньше не хватало духу сказать правду, мол, не хотела тебе причинять боль, ведь там, на фронте, и без того несладко… Пожалела, называется… — Пахуцкий даже заскрипел зубами.
Мне больно его слушать, оскорбленного, обманутого. Но подбадривающе говорю:
— Да не убивайся ты по ней, не переживай… Выскочила замуж — туда ей и дорога. Это хорошо, что все выяснилось до вашей женитьбы. Было бы намного хуже, если бы разлюбила, уже став твоей женой…
— Но ведь обидно, — вздыхает Пахуцкий, — что попрана любовь, тем более когда ты воин, когда ты за таких, как она, ежеминутно рискуешь жизнью.
— А что поделаешь? — поворачиваюсь лицом к Макару. — Лучше пусть горькая правда, чем обман. Так что плюнь на это дело, найдешь себе еще и не такую красавицу, только бы живым остался после этой сечи…
Наверно, мои уговоры «не убиваться» мало подействовали на Пахуцкого, потому что после недолгого молчания он снова заговорил:
— Тебе легко разглагольствовать. Недаром говорят: чужую беду руками разведу, а вот свою и лопатой не отвернешь… — Он укрылся с головой полой шинели, будто отгородился от меня и от всего света со своим горем.
Я тоже укрываюсь с головой с твердым намерением — уже в который раз за этот вечер! — заснуть, но сон обходит меня стороной. Почему-то думаю о Пахуцком, а не о Байрачном. Наверное, потому, что у Байрачного радость, так чего же над этим задумываться, а у Пахуцкого — горе. Правда, он не очень разговорчив, не любит рассказывать о себе или делиться воспоминаниями. Но случались минуты, когда, то ли при случае, то ли захмелевший от радости, он высказывал то самое заветное, чем была наполнена его душа. Из этих коротких, часто отрывочных рассказов мы знали, что перед войной Макар полюбил молодую учительницу — Валентину Гавриловну, которая прибыла в их школу после окончания педагогического техникума. Уже даже договорились, что во время летних каникул поженятся. Но война помешала. В первые же дни войны он пошел в армию. Так и не знал ничего ни о судьбе Валентины, ни о судьбе своих родителей на протяжении почти трех лет. Писал запросы в Бугуруслан о ней, но оттуда отвечали каждый раз, что такой эвакуированной не значится…
И вот когда услышал по радио в сводке Советского Информационного бюро название своего района, что был в числе других освобожден от фашистских оккупантов, сразу же написал туда несколько писем. Самые первые адресовал родителям и Валентине. Не стал ждать ответа, а через три-четыре дня написал еще, уже как продолжение предыдущих, а потом еще написал. И это уже стало потребностью, привычкой — посылать исповедь, может быть, даже несуществующим адресатам. Прошло больше двух месяцев с тех пор, как он написал первое письмо. Кажется, уже потерял надежду получить хотя бы какой-нибудь ответ, и вдруг Лелюк приносит Пахуцкому шесть писем сразу. Мы даже позавидовали, так как такого еще ни у кого не было. Те письма и порадовали Макара, и огорчили. Порадовали тем, что и мать, и любимая девушка Валентина — живы. А огорчили тем, что от отца, как писала мать, ни слуху ни духу. Пошел на фронт еще в сорок первом — и все. И вторая беда — немцы сожгли хату, когда уже отступали. Живет теперь мать в сарайчике, кое-как приспособив одну его половину под жилье.
«Но это пусть тебя не беспокоит, — успокаивала сына мать, — у некоторых и такого угла нет, вынуждены в землянках сидеть…» Макар на это скупо улыбнулся:
— Вот покончим с пруссаками, вернусь домой — такой дом тогда отгрохаю, что на всю улицу будет красоваться… — И уже совсем без улыбки добавил: — А буду ли счастлив в нем — неизвестно, ведь от Валентины пришли не письма невесты, а что-то похожее на холодные канцелярские отчеты… — Но он все-таки на что-то надеялся, пока не прочитал это последнее письмо, которое получил сегодня…
Лежим рядом, молчим… Я знаю, что Макар не спит, время от времени глотает слюну, но не трогаю его. Может быть, в такие минуты человеку хочется побыть наедине со своей печалью, со своей болью. И лезть с соболезнованием, сочувствием — только раздражать его. Вдруг приходят на ум строчки из чьего-то стихотворения:
Мечтаю, потому что живые думают о живом.
Слева от меня Байрачный. Он, раскинув руки, спит счастливым богатырским сном. Справа — Пахуцкий. Макар не может заснуть, потому что ему больно, его душу жжет измена невесты… А завтра им обоим идти в бой, идти за счастье и верных и неверных невест, за спокойствие всегда неспокойных матерей, за судьбу рожденных и нерожденных детей — за все, что уже за нашими плечами и что еще впереди нас! Какая высокая ответственность легла на наши солдатские плечи, сколько нужно иметь силы, чтобы не согнуться!
Разбудил нас протяжный гул, от которого в ушах заломило. Прямо над нами, чуть не задевая верхушки невысоких деревьев, стремительно проносятся тугие пучки белого пламени. Видно, батарея «катюш» стояла где-то поблизости от нашего лагеря.
Не успели умолкнуть «катюши», как сразу же загрохотали десятки, а может быть, и сотни пушек самых разных калибров, загремели разными голосами — от оглушительного баса корпусных до пронзительного, тявкающего дисканта «сорокапяток». Мы повскакивали на ноги, оглушенные этим все нарастающим грохотом и ревом. Едкий пороховой дым затмил голубизну июньского неба…
Старшина Гаршин, приложив ладони рупором ко рту, что-то, видно, кричит, даже побагровел, — но ничего не слышно. Машет рукой, и мы догадываемся, что нужно выстроиться повзводно и идти к своим танкам.
Я, Николай Губа, Макар Пахуцкий и еще несколько бойцов нашего взвода облепили со всех сторон «тридцатьчетверку», на башне которой белой краской выведено «Гвардия». Радуемся, что выпало нам оседлать именно эту машину. В «Гвардии» три Сашки и один Федор. Командир танка — Александр Додонов, командир пушки — Александр Мордвинцев, стрелок-радист — Александр Марченко, и только механик-водитель не Александр, а Федор, Федор Сурков… Молодые, храбрые, знают свое дело…
В одном из недавних боев «Гвардия», оторвавшись от своих, углубилась километра на два в оборону противника. И в это время вражеский снаряд перебил ей гусеницу. Ребята выскочили из «тридцатьчетверки» чинить повреждение. Гитлеровцы, увидев это, бросились к ним со всех сторон.
Наверное, хотели взять в плен. Экипаж отстреливался из танка, пока были патроны. Когда огонь прекратился, немчура обступила танк:
— Рус, сдавайся, иначе будет капут!
В ответ — раскатистый свист.
Гитлеровцы стали бросать ампулы с самозагорающейся смесью. Машина загорелась.
— Что ж, ребята, если уж выпало нам погибать, так пусть хоть будет весело, пусть и эти фрицы, что вокруг, составят нам компанию, — криво усмехнулся Марченко и с отчаянием включил рацию, будто выдернул предохранитель из гранаты, которая лежит у тебя за пазухой… — Я — «Лидер»! Я — «Лидер»! — кричал в мегафон. — Слышишь меня, «Рубин»? Дайте по мне огонь из пушек! Огонь из пушек!
Тянется минута напряженного ожидания. Ребята жмут друг другу руки. Ведь через минуту их наверняка разнесет в клочья… А умирать ой как не хочется в свои двадцать лет, когда ты лишь на пороге жизни, когда еще все впереди.
И вот адский грохот взрывов подкинул «тридцатьчетверку», а Марченко все выкрикивал:
— «Рубин», огонь! «Рубин», огонь, огонь!..
Когда взрывы отдалились в глубину обороны противника, ребята, еще не веря, что они остались в живых, начали выскакивать из пылающей машины. Стали ее гасить. Немцев будто ветром смело, только валялись трупы да дымилась земля. А «тридцатьчетверка» легко отделалась — осталась зияющая дырка на башне около надписи «Гвардия».
Эта дырка на башне «Гвардии» не залатана и по сей день, мы через нее общаемся с Марченко и другими Александрами.
Артиллерийская подготовка продолжается на том участке, где намечено произвести прорыв. Видно, не все огневые точки противника подавлены, огрызается — время от времени падают вражеские снаряды недалеко от наших танков. Вблизи вспыхнули сразу две автомашины. Одну шофер поспешно вывел из леса к ручью и там тушит; с другой бойцы разгружают новенькие ящики с боеприпасами.
К нашей «Гвардии» подбегает вспотевший Байрачный. «Где это, думаю, его носило, что даже гимнастерка к телу прилипла?» И только он устроился спереди, около пушки, вся колонна двинулась. Впереди нас танки идут журавлиным клином, без десантников. «Тридцатьчетверки» утюжат вражеские траншеи, уничтожают остатки огневых точек противника, расчищая нам дорогу. Вот и нашу «Гвардию» стало так раскачивать, что хватаемся за скобы, чтобы не слететь с брони. Это мы оказались уже в самой горловине прорыва вражеской обороны. Наверное, прорыв не очень широкий — немец бьет с двух сторон. Плотно прижимаемся к броне: если б можно было — втиснулся бы в нее…
Оглядываюсь назад — на «тридцатьчетверках», что идут за нами, пушки смотрят то влево, то вправо, то прямо вперед. Преодолеваем вторую позицию немецкой обороны. Она более насыщена огневыми точками, чем первая.
Дымят дзоты, горят ящики из-под боеприпасов, торчат стволы раздавленных пушек, лежат вперемешку с землей трупы гитлеровцев; среди тряпья поблескивает никелем губная гармошка… «Доигрались», — думаю, посматривая на тех, кто вылезает из уцелевшего блиндажа. Обросшие щетиной, грязные, они поднимают над головами руки и дрожат от страха, будто в лихорадке. В глазах заледенел испуг, как у приговоренных к смерти.
Механик-водитель Сурков лишь на минутку затормозил и сразу же прибавил газу: у нас нет времени возиться с пленными, ими займутся те, кто сзади. А нам нужно как можно скорее выйти во вражеский тыл — на широкий оперативный простор.
Справа от нас, километра за полтора, двигается еще одна колонна «тридцатьчетверок», возможно, наши, а может быть, из армии генерала Рыбалко. Теперь с той стороны не бьют по нашим «коробкам», значит, участок прорыва расширен. Это нас радует, но ненадолго…
Как только показался вдали Золочев, сразу же над нами разорвался бризантный снаряд, а за ним посыпались фугасные. Сурков выводит машину к оврагу. Мы скатываемся с брони на землю.
— Жаль, что с ходу не ворвались в Золочев, — падая в сизую, будто задымленную, полынь, выдыхает Байрачный. Он вскакивает, бежит за танком. Трусцой поторапливаемся за командиром. Так длится несколько минут. Пока крутой правый склон оврага прикрывает нас от вражеского огня со стороны Золочева. Затем ползем по-пластунски к тем кустам и начинаем лежа рыть окопчики. Подняться нельзя: вражеские пули свистят над самой головой, сбивая листья на кустах.
— Такой был разгон! Думали: один прыжок — и мы во Львове, а вот, видишь, замешкались сразу около какого-то Золочева, — бормочет недовольно Губа, вытирая влажный лоб о рукав гимнастерки. На это ему никто ничего не отвечает.
Заговорили пушки наших «тридцатьчетверок», что остались позади нас, в овраге. Бьют дружными залпами с короткими промежутками во времени. И будто эхо этих залпов, докатывается до нас гром канонады с противоположной окраины города. Это колонна танков, что шла справа от нас, наступает на Золочев с севера.
— Значит, берем город в стальные тиски! — возбужденно потирает ладони Байрачный. — Будут драпать фрицы, они таких шуток не любят…
Отыскиваю глазами Пахуцкого. Он метров за пятнадцать от меня пристроился под кустом терна. Лежит за своим «патефоном» на вытоптанной траве, даже не копнув ни разу лопатой.
— Сержант Пахуцкий! — зову. — Почему не оборудуете гнездо для пулемета?
Поворачивает голову ко мне, какое-то время смотрит, будто впервые видит, потом не спеша тянет:
— А какая нужда? Не они же наступают, а мы…
Я удивлен. Больше года знаю этого пулеметчика — и не было еще случая, чтобы он игнорировал указания или приказы командира. Но, вспомнив вечерний разговор о Валентине, делаю вид, что ничего не заметил. Как же отвлечь его мысли от события, которое произошло за тысячу километров отсюда, около маленькой станции Просяной? Нужна большая встряска, что-то необычное… Но чем ты удивишь бывалого солдата, что может быть необычным для того, кто прошел «долину смерти», кто видел, как горят танки и люди, сам горел, выбирался из окружения, был ранен, контужен, кого утюжили в окопе немецкие танки? Чем же ты его удивишь? Чем порадуешь так, чтобы он обо всем забыл? Наверно, сейчас одно, что способно на такое волшебство, — это победа.
Если бы такая история случилась с кем-нибудь другим, ну, допустим, с Губой или лейтенантом Покрищаком, не было бы никакой трагедии. И Губа и Покрищак смотрят на это дело с неприкрытой иронией, смотрят по принципу: не будет Галя, так будет другая. А Пахуцкий — однолюб. Я даже вспомнить не могу, чтобы он улыбнулся какой-нибудь из девушек. Хотя и стреляли взглядами местные красавицы — и в Гатном, что под Киевом, и в Коломне, но он стойко, как схимник, оставлял все взгляды без внимания.
— Приготовиться! — докатывается с правого фланга, где залегла первая рота.
— Приготовиться! — выкрикивает Байрачный. Затем, понизив голос, добавляет: — Архаровцы, слышите, не отставать от танков, но и не вырываться вперед. На наших котелках, — указательным пальцем он дотронулся до виска, — тоньше броня, чем лобовая у «тридцатьчетверок». Так что смотрите!..
Заревели моторы на высоких оборотах, даже земля задрожала. Танки вырываются из оврага на равнину и, развернувшись широкой цепью, идут на Золочев. Мы бежим за ними во весь дух, но догнать не можем. Тучи пыли с пересохшей пашни вперемешку о перегаром солярки, который вылетает из выхлопных труб, не дают дышать и застилают глаза, и невозможно увидеть, что там впереди. Бьет горячей волной взрыва сбоку — даже зашатался, и в этот же миг черный фонтан взрыва перед глазами. Падаю — и сразу же вскакиваю, делаю прыжок в свежую, еще дымящуюся воронку, потому что следующая мина может попасть туда, где я только что был. Оглядываюсь: так и есть. Я даже улыбнулся, довольный тем, что обогнал ее и что мне повезло. Снова бегу вперед.
— Поливает, гад, из шестиствольного, — сопит Губа, комично перебирая своими тоненькими, как у стрекозы, ногами.
Несколько «тридцатьчетверок» на какое-то время остановились, наверное, чтобы ударить по какому-то объекту прямой наводкой, прицельно. Стреляют из пушек раз, другой — и за это время мы приближаемся к ним вплотную.
— Не гоните так, холера бы вас забрала! — кричим танкистам, да разве они услышат в таком грохоте и шуме? Но танки уже идут медленнее. Не отстаем от них.
Трещат старые ограды, кусты сирени и жасмина — «тридцатьчетверки» врываются на окраину города, мы за ними. Но противник еще не оставил Золочев, он, отступая, яростно огрызается. Взывают о помощи раненые, стонут и ругаются обгоревшие танкисты.
— Байрачный, давай со своими вперед! — махнул рукой комбат Походько. — Не задерживайтесь, а то не мы его, а он нас вытурит из города… Мой командный пункт будет вон в том домике, — показал глазами на кирпичный особнячок под железной крышей.
За домами, деревьями, кустами пробираемся к центру Золочева. Прошли несколько кварталов — и затоптались на месте. Улица, которая лежит поперек нашего пути, не улица, а пустырь — широкая, ровная, она даже шипит от ливня пуль. Два смельчака из нового пополнения хотели пересечь его и упали, не добежав и до середины. Немецкий пулеметчик, наверное, устроился где-то на чердаке, вот и поливает… Прислушиваемся, но на звук трудно понять, где он.
Байрачный нервничает, он не привык, чтобы его подгоняли. А от комбата прибегает уже третий посыльный с одним и тем же вопросом: почему отстал левый фланг? Почему не продвигается рота? Байрачный то присядет, чтобы из-за куста рассмотреть, откуда тот негодяй бьет, то оглянется: нет ли поблизости пушки или «тридцатьчетверки», которая бы заткнула глотку тому проклятому «МГ».
Но наши танки где-то на правом фланге, видно уже за городом, столкнулись в поединке с «тиграми» и «пантерами», которые прикрывают отступление своих войск. Артиллеристы, наверное, тоже там. Нужно как-то покончить с этим пулеметом. Ротный не хочет рисковать жизнью бойцов. А комбат твердит свое: какого черта остановился?
Байрачный посылает одно отделение в обход. Хотя это и далековато, но если здесь не удастся прорваться через пустырь, то через пятнадцать — двадцать минут ребята из отделения подберутся к пулемету…
Орлов разматывает скатку, надевает шинель на кучерявую ветку клена, еще и пилотку пристраивает на ее конце, возле ворота шинели. Если смотреть сверху, то кажется, что лицом вниз лежит боец. Короткими толчками двигает из-за куста это чучело на мостовую. Мы внимательно следим за крышами домов, что на той стороне улицы, за деревьями. Еще и до половины не выдвинулось чучело, а по нему прошлась густая пулеметная очередь.
— Клюнуло! — тянет назад продырявленную шинель Орлов.
— Там стоит замаскированный бронетранспортер, — говорит Пахуцкий. — Вот я ему дам прикурить! — и врезал из пулемета. Затем выскочил на мостовую. Прикрываясь короткими очередями, исчез в зарослях палисадника, через который, видно, можно было добраться до скверика.
— Подожди!.. — властно крикнул ему Байрачный. — Сейчас его приглушат пэтээровцы! — Но тот, видно, не услышал…
Немецкий пулеметчик молчал. Но только мы высыпали на мостовую, как снова раздалась длинная очередь. В тот же миг донесся оттуда гулкий взрыв гранаты, вскоре — еще один. Мы ринулись в скверик. Там еще раз огрызнулся вражеский пулемет — и все стихло. Метров за пятнадцать от бронетранспортера лежал, будто сломанный на бегу, Макар Пахуцкий. Левая рука опиралась на пулемет, с которым он, пройдя трудную дорогу от Орла до Львовщины, ни на час не разлучался. Серые глаза широко открыты, в них ни страха, ни боли. Кажется, хотел что-то додумать — и не додумал. Три пули пронзили грудь навылет. Санитар закрыл ему глаза. Губа, надев на голову Пахуцкого пилотку, даже застонал:
— Эх, Макар, Макар, зачем же ты поторопился?.. А обещал позвать на толоку, когда новый дом будешь закладывать… Что же я теперь скажу твоей старенькой маме? Она же не захочет и слышать, что ты погиб, матери не верят в гибель своих детей… — Тяжело поднялся на ноги, будто придавленный грузом, вытер рукавом горькую солдатскую слезу и побрел за автоматчиками.
Лицо Байрачного искажено болью. Он потер виски и высокий лоб крепкими смуглыми пальцами, потом горестно покачал головой:
— Такого парня потеряли, такого человека!..
Вражеский бронетранспортер дымился. Лежали в нем четыре трупа гитлеровцев и два пулемета.
— Жаль, что тот сукин сын, который убил Пахуцкого, убежал. — Вадим щурит глаза, зорко всматривается вдоль затененной деревьями улицы. — Мы бы с ним поквитались.
— Далеко не убежит, — говорю, прислушиваясь к тишине, что внезапно воцарилась в городе. В вечерних сумерках — ни взрывов, ни выстрелов.
Выходим на западную окраину Золочева.
— Небольшой городок, — оглядывается Николай Губа, — но буду помнить его всю жизнь, ведь в братской могиле будет лежать и мой земляк Макар Пахуцкий… Жалко такого добряка, — сокрушенно вздыхает Николай, — жаль. Может, посчастливится вернуться домой, разыщу Валентину Прекрасную, разыщу, где бы она ни была, и расскажу ей, когда и как погиб ее бывший жених… Пусть хоть немного почувствует угрызения совести, если она у нее есть…
IV
— Это ты, Стародуб? — толкает меня локтем старший лейтенант Байрачный. Его узнаю по голосу, потому что тьма такая, что поднесешь руку к носу, чтобы вытереть щекочущие дождевые капли, а ее не видно. Нет охоты словом обмолвиться — до того тоскливо и нудно. Шлепаем по хлипкой грязи всю ночь — и всю ночь хлещет дождь. Начался он еще с вечера, начался внезапно — с ветром, с грозой и полил сразу как из ведра. А потом ветер утих, гроза раскатилась по сторонам, угасла. Но дождь не стихает. Месим грязищу, промокшие до нитки, злимся, как черти, и на дождь, и на непроглядную тьму, и на скользкую дорогу или бездорожье. Злые, потому что мокрые, голодные, утомленные, да еще и не сидим в кузовах машин под тентами, где бы за шею не капало, а телепаемся черт знает куда.
— Чего мычишь — боишься рот открыть, чтобы воды не налилось?
— Волком выть хочется…
— Вот чудак! — весело выкрикивает Байрачный. — А я ко всему этому настолько привык, что даже не представляю, как можно жить по-иному…
— К чему привыкли? К тому, чтобы ползать под пулями и снарядами, чтобы после каждого боя за город, за село или за клочок земли оставались братские могилы?
— Чего ты затарахтел… Я тебе говорю, что привык к такой жизни, — сделал ударение на последних двух словах. — Привык к воинской неустроенности быта, к постоянной и часто неожиданной перемене мест, к ночным маршам, к долгим походам, к встречам с незнакомыми людьми, привалам, где и музыка, и огненный танец, и бодрящая душу песня… Дошло теперь, о чем речь? — хлопнул меня ладонью по руке выше локтя. Видно, хотел по плечу по привычке, но в темноте не попал. — Еще с детства прикипел душой к военным. Бывало, еду на хворостине верхом в отцовской старой буденовке, которая доставала до плеч, а представляю себя на резвом, большегривом коне с саблей в руке. Даже во сне такое виделось… Когда учился где-то в пятом или шестом классе, — рассказывал дальше Байрачный, — упросил мать пошить мне штаны и рубашку-гимнастерку, как у военных, защитного цвета. Сделал сам из старого ремня портупею. Оделся таким бравым воякой и явился в школу… А меня сразу же подняли на смех. Оказывается, портупею я надел неправильно. Подростки — народ наблюдательный, сразу заметили. И прилепили мне прозвище Не-туда-ремень. Оно так крепко пристало, что, наверное, до конца жизни не отцепится… Сначала это меня раздражало, а потом привык, как к своей фамилии. Однако оно не отбило у меня охоту стать военным. В тридцать девятом поступал в артучилище. Был ужасно удивлен и еще больше огорчен, когда узнал, что меня не зачислили курсантом. Может, не подошел ростом, а может быть, геометрия подвела. Я с ней не очень ладил. Получил на вступительных тройку с минусом… А в сороковом осенью взяли меня в кадровую. Вот уже четыре года служу, как медный котелок. Из них два с половиной — на фронте. А полгода находился на командирских курсах, теперь их называют офицерскими. Главным образом драил полы в казарме и в учебных классах.
— Это почему же? — интересуюсь.
— Там нужно ходить по струнке. Ну, а кто не умеет… Все курсанты — бывшие фронтовики, удальцы, не очень считались с тыловиками. Бывало, получит курсант очередную взбучку от командира или внеочередной наряд и бахвалится перед своими друзьями: «Начхал я на его придирки! Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут!» Да ты и сам, Стародуб, знаешь, что чего-чего, а гонора у нашего брата хватает…
— Наверное, наступает рассвет, — говорю. — Темнота смягчилась, уже и собственные сапоги видно.
— Сапоги видно, а с дороги мы сбились. — Байрачный щупает синим лучиком фонаря мокрые кусты бурьяна.
Где-то позади слышен хрипловатый голос старшины Гаршина:
— Берите влево — и выйдете на дорогу…
Выбравшись на обочину дороги, где нет высокого бурьяна, а растет спорыш, по которому легко ступать, Байрачный продолжал:
— Я говорю, что даже курсы и те вошли в мою жизнь. Без них у меня не было бы полного представления об армейской службе, о том, как «куются офицерские кадры». И к ним, к этим курсам, так привык, как и ко всему армейскому. А вот что гибнут люди, к этому привыкнуть не могу. Да еще какие люди! Все корю себя, что так произошло с Пахуцким. Думаю, что и мы в какой-то мере виноваты… — Байрачный из кармана гимнастерки достал папиросу. — Ты смотри, и здесь, под плащ-палаткой, промокли. Наверное, через воротник затекло.
— Закурим, — говорю, — моей махорки, она сухая, в железной коробке ношу.
— Давай, — отряхивает мокрые руки и вытирает о подол гимнастерки. — Ну и льет дождина. Пора бы уже и кончать…
Закурили. После долгого молчания спрашиваю:
— Где же теперь ваша русалка? Мокнет, как и мы, или в сухоньком отлеживается?..
— Почему «отлеживается»? — даже встрепенулся Байрачный; видно, это слово его задело.
— Потому что ночь и дождь, — отвечаю успокаивающе, не хочется его уколоть. — А при таких обстоятельствах люди спят, то есть отлеживаются по-нашему…
Скосил глаза на ротного. Он жадно и поспешно затягивается — раз, другой, третий, не выпуская дыма. Так делают бойцы перед атакой, чтобы, наглотавшись дыма про запас, бросить папиросу, только бы не мешала, а дым пускать, смакуя, медленно, в ожидании грозного «вперед!». Но Байрачный не бросил папиросу, а тяжело выдохнул целую спираль густого махорочного дыма, которая покатилась сизым облачком. Я почувствовал на себе взгляд Байрачного и поднял на него глаза. На его лице не оставили следа ни долгий поход, ни бессонная ночь. Смуглое, мокрое от дождя, оно даже лоснилось. А вот в черных глазах не видно задорного живого огонька, к которому мы все привыкли. Они будто притухли или от раздумья, или от грусти…
— Отгадай мне, Стародуб, такую загадку. — Байрачный оглянулся — наверное, хотел убедиться, что никого нет поблизости. Десятки сапог чвякали по другую сторону дороги. — Нет, лучше реши такую задачу; он — свободный, как орел, полюбил ее, она — его. Но она под строгим наблюдением другого. Потому что другой тоже, видно, ее любит. Она его — нет. Но она — его подчиненная…
— Подчиненная в каком понимании? — уточняю.
— Обойдемся без глупостей, — сердится Байрачный. — Я не шучу, — вздыхает. И уже доверительно-спокойно заканчивает: — Так вот тот, другой, буквально преследует ее, злоупотребляя своим служебным положением, добивается от нее взаимности… Понимаешь, она как в клетке… Так что бы ты сделал на месте первого?
— Значит, на месте вольного орла? — спрашиваю и посматриваю на розовую кромку неба на востоке. «Наверное, день будет погожий», — подумалось.
— Да, да, на месте орла.
— Полетел бы искать свободную орлицу!
— Ну и дурило, значит! — сплевывает окурок Байрачный. — Ты уже потерял Марию Батрак, так и другому это советуешь…
— Есть и такой вариант решения задачи: вырвать эту пташку из клетки — да и все!
— О, это уже заговорил не растяпа, а настоящий мужчина, рыцарь… Только в этом деле есть одно «но».
Тяжело хлюпая по грязи сапогами, подбегает к нам автоматчик из бокового дозора:
— Товарищ старший лейтенант, там, кажется, немцы! — показывает рукой на возвышенность. — В долине, за высоткой.
— Что вы заметили — танки, пехоту или автомашины? — интересуется Байрачный.
— Пехоту и автомашины, — поправляет автоматчик шинель, расстегнутую на груди. — Наше отделение залегло на высоте…
Байрачный, направив посыльного к комбату, разворачивает роту, которая шла колонной, в цепь и приказывает без шума и как можно быстрее оседлать высоту, где залегло наше боковое охранение. Оседлать и окопаться!
— За меня останется лейтенант Расторгуев! — крикнул и подался к комбату, наверное, чтобы выяснить, какое тот принял решение.
— Неблагодарное это дело — бродить по вражеским тылам, — слышу голос Губы. — Рано или поздно, а попадешь в передрягу.
— А ты думал, что после Золочева на Львов пойдешь «зеленой улицей»? — посматривает на Николая Вадим Орлов. — Дудки! Они окружили тот Львов не одной линией обороны. Нам еще выпадет случай в этом убедиться…
Идем по бурьяну, по потоптанной, прибитой к земле переспелой ржи. Другие роты, что продвигались вслед за нами, минули высоту, где мы окапывались, и примерно за полкилометра к западу развернулись цепью и заняли полукругом оборону по обе стороны дороги.
Вдоль обороны широким и быстрым шагом приближается к нам несколько офицеров во главе с комбатом, капитаном Походько. Он время от времени останавливается, осматривается вокруг, оценивая удобство позиции, что-то объясняет командирам и идет дальше. Около нашего взвода задержался:
— Левый фланг у вас открыт, нет соседей. Поставьте сюда пулеметчиков! — и ушел вместе с другими дальше.
Мы окапываемся.
— Мало того, что напитаны водой, как губка, так еще и в грязи вываляемся, — сетует Губа, отваливая лопатой податливый грунт.
— Высохнешь — и следа не останется от землицы, — отзывается Вадим Орлов. — У нас на Урале говорят: хорошо летом: день мокнешь — за час высыхаешь… Благодари бога, что сейчас лето. Вот пригреет солнышко — и все…
— А у нас об этом говорят иначе, — уже взбодрился Губа. — Летом не успеешь намокнуть, как уже и высох. А осенью — не успеешь высохнуть, как снова намок…
— А ну, прикусите языки! — зашипел Гаршин. — Лучше быстрее окапывайтесь да протрите автоматы!
Неизвестно кем принесенный слух перекатывается по всей обороне из конца в конец: наша бригада отрезана от корпуса! Бойцы комментируют эту тревожную новость на все лады, одни высказывают надежду, что Свердловская и Пермская бригады через час-два придут к нам на выручку. Другие говорят, будто эти бригады зажаты немецкой танковой дивизией в Золочеве, третьи утверждают, что свердловчане — в Перемышлянах, а не в Золочеве. И что в Перемышлянах уже более суток идет жестокий танковый бой… Где хоть капля истины — трудно понять. Но, вероятно, произошло что-то непредвиденное или, по крайней мере, нежелательное — факт. Об этом можно судить хотя бы по тому, что пэтээровцев, которые окапываются рядом с нами, сняли и повели ближе к дороге. Теперь они устраивают огневую позицию фронтом на север, а не на юг, как мы.
— Похоже, что наш батальон занимает круговую оборону, — встревоженно заметил Губа.
— А что же остается делать, если поблизости — ни одного соседа. Нужно же как-то, — говорю, — продержаться, пока кто-нибудь не подойдет на выручку…
Все время то с севера, то с востока докатываются приглушенные расстоянием раскаты артиллерийской канонады. Мы на них уже не обращаем внимания.
Солнце поднялось высоко, время почти подошло к полудню, припекает. Шинели наши сохнут, расстеленные около окопов, а гимнастерки и штаны на нас высохнут: приказали не раздеваться, чтобы не демаскировать позиции.
Возвращается Байрачный от комбата. Зарос черной щетиной, что добиралась на висках до глазных впадин. Злой, даже потемнел:
— Не война, холера бы ее забрала, а настоящее выматывание нервов. Если бы у меня была не рота, а две или даже три, и тогда не хватило бы позатыкать все дырки: на склад боеприпасов — дай, на охрану штаба — дай, на кухню — дай, сопровождать пленных — дай… Что же у меня остается от роты? Одни рожки да ножки… Чертовщина какая-то, вот и все, — сердито сплевывает Байрачный. Присев на корточки, кладет на колено планшет, где под слюдой — карта-сотка местности, на которой мы находимся.
— Демин, — смотрит на ординарца, — позови сюда командиров взводов и их помощников. Быстренько!
Когда все присели вокруг него, ротный сказал:
— Достаньте карты и сделайте отметки над пунктами, о которых я скажу… Мы занимаем оборону восточнее Вишняков. Расстояние до них — три километра. На охране их — танковая рота, а неподалеку стоит батарея, которая держит под обстрелом дорогу на Львов. Левый фланг нашей обороны упирается в лес, непроходимый для танков, правый… — Байрачный замялся на секунду, наверное, подыскивая точное определение. — Правый открытый. Потому он и располагается дугой. За полкилометра или меньше от нас заняли позицию пэтээровцы фронтом на дорогу. Выходит, почти круговая оборона… Если солоно придется — отход на Вишняки… — Ротный сверкнул на нас глазами и добавил: — Будем надеяться, что до этого не дойдет… И еще: танковые батальоны бригады — в Глинянах и Перемышлянах… Ну, а теперь кое-что о нашем противнике. Разведка донесла, что войска Первого Украинского фронта окружили в Бродах вражескую группировку — восемь дивизий. Часть из них вырвалась оттуда и двигается на юго-запад с намерением прорваться к Львову. Прямо на запад группа пойти не смогла, перекрыла ей дорогу танковая армия генерала Рыбалко. Вот и движется на юго-запад… Та вражеская группировка отрезала нашу бригаду от корпуса, который ведет ожесточенные бои с немецкими танками в Золочеве. — Байрачный достал из кармана вышитый платочек, вытер им вспотевшую шею. — Наша задача, — вел дальше, — не пропустить мотопехоту или пехоту на Львовское шоссе и, понятно же, на Вишняки… А с вражескими танками будут вести разговор наши «тридцатьчетверки» и артиллеристы… Вопросы есть?
Мы молчали.
— Тогда по местам! — скомандовал Байрачный, сворачивая карту.
* * *
Когда уже совсем стемнело, старшина Гаршин пригнал в овраг, что за нами, две автомашины. Одну — с продуктами и кухней на прицепе, другую — с боеприпасами, главным образом, для минометчиков. К тому же привез приятную новость, которая подбодрила нас лучше, чем наркомовские сто граммов: в Вишняки, где стояла только танковая рота, прибыл батальон «тридцатьчетверок».
— У нас за спиной уже полбригады! — оживился Губа. — Такой орешек нелегко будет раскусить немчуре, может и без зубов остаться…
— Там ожидают, что к утру подойдет еще и батальон майора Федорова. Кстати, с тем батальоном едут ребята из роты управления и наш Чопик с ними.
Гаршин об этом сказал так, что мы все почувствовали: скучает он по Пете-одесситу. Хоть тот иногда и приносит огорчения и командиру роты, и старшине, но компанейский парень, веселый, да и воюет так, что дай бог каждому…
Приказываю командирам отделений уложить половину людей спать, а половина пусть бодрствует на позициях — до полуночи. Потом сменить. За меня остается помкомвзвода сержант Орлов. Сам укладываюсь около своей ячейки на душистое сено. Небо уже густо усеяно звездами, но на западе еще розовеет тоненькая полосочка — около черного горизонта. Смотрю на восток — там багряно-тревожное зарево то растекается по небу, то угасает, будто дышит какое-то громадное огненное существо…
— Наверно, горит в Глинянах, — приближается легким, неслышным шагом Байрачный, — или в Золочеве. Но до Золочева отсюда далековато. Вряд ли чтобы так было видно…
— Где ни горит, — говорю, — а людям горе: строят годами, тянутся из последнего, а сожгут его эти бандиты за несколько часов… Вот тех поджигателей нужно не просто убивать, а вешать на многолюдных площадях или четвертовать, чтобы и их потомкам неповадно было!..
— Ты, Стародуб, не митингуй, — замечает Байрачный. — Каждый получит по заслугам…
Он садится около меня на охапку сена и щелкает зажигалкой, хотя закуривать, наверное, не собирается, огонька от папиросы не видно. Просто забавляется…
— Оригинальная штучка, трофейная. Вот, возьми посмотри.
Миниатюрная, красивая фигурка танцовщицы или спортсменки на маленьком пьедестале. Поблескивает никелем или хромом.
Я нажал, что-то щелкнуло, и головка откинулась назад.
— Почему же не горит?
— Ну, ты же видишь: нет кремня. Вот у кого-нибудь одолжу, будет игрушка, — Байрачный берет зажигалку. — У меня когда-то уже была похожая на эту. Поднесешь ко рту, нажмешь на сосок, а она — трах и ножкой тебя по кончику носа… Рассчитана, видно, на длинные сигары или сигареты, аристократическая, можно сказать, штуковина.
— Непристойно, — говорю, — вульгарно.
— Непристойно, — отвечает Байрачный, — и неудобно. Особенно если захочешь прикурить короткую папиросу или окурок.
«Какой же он еще мальчишка, этот ротный, когда посмотришь на него не в бою, не на марше, а в будничных условиях…» Байрачный достал папиросу, угощает меня, сам прикуривает спичкой.
— Ее, ту зажигалочку, — говорит, — дал мне один гауптман, задабривал, чтобы я его не пристукнул, когда вел по заснеженным балкам к нашему штабу. Случилось это под Сталинградом, еще, наверное, недели за две до того, как Паулюс поднял лапки… То был мой первый пленный… Веду его, а он крутится, чтобы глянуть мне в глаза, как собака, что провинилась перед хозяином. Крутится, что-то бормочет про киндер, про муттер, про солидарность комрадов. Вспомнил, гад, о солидарности, когда в плен попал уже возле Волги. А до того, думаю про себя, сколько ты нашего брата в землю вогнал… Тычет мне зажигалку, щелкнув ею, чтобы, я не подумал, что это граната. Ведь они и такое подстраивали нам. Дурной ты, думаю, хоть и гауптман. Не в наших правилах убивать пленных. Да и нужен ты нам как «язык». Вот так — до зарезу. — Ротный провел ребром ладони по подбородку. — Три раза пробирались к ним в тыл, вылеживали по нескольку часов, замаскировавшись в снегу, — караулили. И возвращались ни с чем. Я тогда был командиром взвода разведки. Это сразу после курсов. А той ночью повезло, караулили вблизи уборной, около какого-то штаба или капэ. Несколько человек — мелкоту — пропустили. А гауптмана — когда пуговицы застегивал… — Байрачный умолк, старательно прислушиваясь к чуть слышному гудению мотора.
— Это наша машина, привозила боеприпасы, пошла на Вишняки, — объясняю. Мне видно, как над чуть высветленной полоской неба потянулся кузов.
— Но зажигалка была у меня, наверное, с неделю — и не больше. Увидел как-то командир полка. Попросил на часок, будто для того, чтобы удивить командира дивизии. Так тот час тянется и поныне…
— А вы случайно не взяли эту у кого-нибудь «на часок», чтобы удивить комбата или комбрига?
— За кого ты меня принимаешь, Стародуб! — в его восклицании и упрек и обида.
— Я просто поинтересовался — вот и все.
— Не можешь ты, чтобы не укусить… — Ротный подбросил на ладони зажигалку и похвастался: — Эту подарил мне Саша Марченко — при свидетелях. Было там с десяток танкистов, да и наших архаровцев немало. Можешь спросить у Покрищака…
— Я вам верю, чего мне еще кого-то спрашивать.
— Умеют они, немцы, делать всякие там штуковинки. Это говорю тебе как токарь, я в этом разбираюсь.
— Как бывший токарь, — уточняю.
— Почему бывший?.. Закончится война, и, если будем живы, станем к станкам, возьмемся за чепеги — кто что умеет, то и будет делать. Дела всем хватит… Хотя, по правде говоря, мне жаль будет расставаться с армией.
Совсем недалеко от нас, во ржи или в бурьянах, звонко закричал перепел.
— Спать пой-дем, спать пой-дем! — смеясь, передразниваю его. — Наверное, — говорю, — зовет свою подругу, которую мы напугали… Видите, война войной, а жизнь берет свое…
Байрачный немного наклонил голову влево и, сидя таким образом, внимательно к чему-то прислушивался. Я сначала ничего не уловил, но потом донеслось из перелеска, что справа от нас, на востоке, выразительное гудение моторов.
— Думал, что наши танки, а это автоматчики на машинах едут в штаб бригады — в Вишняки.
Машин отсюда не видно, мы догадываемся о них по звуку. Вот они поравнялись с позицией наших минометчиков, где около дороги окопался взвод Расторгуева. Звонко ударил ручной пулемет, тугими короткими очередями ответили ему автоматы. Вскакиваем на ноги и что есть духу бежим туда, через низовье, где недавно стояла кухня, по полегшей ржи, где только что кричал перепел. Гудение машин оборвалось. Вместо этого послышалась разноголосица: команды, выкрики, ругань. Подбегаем, взвод Расторгуева и несколько минометчиков, уже обезоружив немецких солдат, выстраивают их в колонну, чтобы отвести в Вишняки. Оказывается, четыре машины, на которых было около пятидесяти человек, оторвались от своей колонны и заблудились. Решили добраться до Львова кратчайшим путем. Когда по ним застрочили из пулеметов и автоматов, сообразили, что сопротивляться напрасно. Обер-лейтенант, который сидел в кабине передней машины, крикнул нашим:
— Не стреляйт! Гитлер капут! — и соскочил на землю с поднятыми руками.
Подчиняясь его команде, то же сделали и все его пехотинцы.
— Если так запросто, — говорю, — сдадутся нам в плен войска, которые драпают из Бродов, то у всей бригады не хватит бойцов, чтобы их конвоировать…
— Ты, Стародуб, заранее не переживай, — весело отзывается минометчик Власюков. — Было бы кого сопровождать, а конвоиры всегда найдутся.
— Ведите их быстро к штабу! — приказывает Байрачный автоматчикам.
Возвращаемся в свои окопы. Июльская ночь «месячная», теплая, тихая. Приглушенные звуки далекой канонады отзываются в душе холодной щемящей болью.
— Значит, те, кого мы ожидаем, уже где-то недалеко, — рассуждает Байрачный, — если эти до нас добрались. — Резко махнул рукой над высоким чертополохом, что маячил одиноко на краю придорожной полосы. — На, понюхай, — подсовывает к моему носу на ладони темнеющую маковку — цветок чертополоха.
— И не уколол? — интересуюсь.
— Нет. Я даже загадал: если сорву одним махом и не уколюсь, то удастся осуществить свой замысел…
— Какой же это замысел, если не секрет?
Байрачный метнул на меня взгляд:
— Выхвачу из клетки орлицу! Неужели не догадался?
— Нет, — признаюсь. — Я, грешным делом, подумал: победим ли в предстоящем бою врага?..
— Чудак! Тут и гадать нечего… Ведь драпают они, а не мы, так пусть они и загадывают…
— Если говорить в общем, то ваша правда. А здесь — вот двинется на нас та туча с «тиграми» и «фердинандами», тогда, как у нас говорят, бабка надвое гадала.
— Брось ерунду пороть, — повысил голос Байрачный. — Я не люблю нытиков!..
«Тю!.. И чего он завелся? — думаю о ротном. — Наверное, и сам нервничает, только не хочет показать. Вот и не сидится ему на месте, ищет собеседника, чтобы хоть немного отвести душу… Не полегчало, так стал орать… Чудак».
Настроение испорчено. Ложись или не ложись — все равно не уснешь. Да и времени маловато. Уже скоро нужно поднимать свою смену, а тех, которые дежурят, уложить отдыхать. В траншее, около пулеметного гнезда, стоит целая группа. Комсорг Евгений Спивак, Вадим Орлов, Николай Губа — после гибели Пахуцкого он стал пулеметчиком, — его второй номер Василий Кумпан — из коломыйского пополнения, Володя Червяков и еще несколько автоматчиков. Спивак, видно, рассказывает им о событиях на фронтах, об успехах 1-го Украинского. Об этом я догадываюсь, уловив краешком уха: «…по приказу маршала Конева… Ну, а от Львова один прыжок — и мы уже на государственной границе… Вот так, друзья…» Приблизившись к группе, дергаю задумавшегося Орлова за рукав:
— Вадим, иди спать, пока тихо.
— А ты? — с легким удивлением посматривает на меня.
— Я в другой раз отосплюсь, а сейчас что-то не хочется…
Вадим кладет широкую крепкую ладонь на мое плечо, другой опирается на бровку окопа и, взмахнув ногами, как спортсмен на брусьях, вылетает из траншеи.
— Нашел надежную опору — командирское плечо, — замечает Володя Червяков ему вдогонку.
— Надежная опора во всяком деле — это, брат, залог успеха, — медленно изрекает Губа, и мы, притихнув, ожидаем, что в подтверждение этого он добавит какую-нибудь историю. И не ошибаемся.
— Когда-то наш класс — тогда говорили группа, — уточняет Губа, — повезли на санях с грядками — чтобы мы не повыпадали — в районный центр на экскурсию. Больше всего запомнилась мне двухэтажная школа, в которой был высокий спортивный зал, хорошо оборудованный. Мы зачарованно смотрели, как на кольцах и брусьях ловко управлялись мальчишки и девчонки. Даже самому хотелось что-нибудь такое устроить. Но в нашей школе, которая размещалась в доме раскулаченного дядьки Торгало, конечно, никакого спортзала не было. Да и на дворе зимой ничего похожего на брусья или кольца не устроишь. Надумал я сделать сначала такие брусья дома. Как раз никого не было — пошли все куда-то в гости: был святой вечер, кутья. Взял я два ухвата с крепкими, хорошо отшлифованными ручками, положил их одним концом на стол, а другим — рогачами — на выпуклую крышку сундука. Положил параллельно, на ширину плеч.
— Плеч воробья! — кашлянул, скрывая смех, Червяков.
— Не мешай, — подтолкнул его Кумпан.
— …Я уже говорил, что была как раз кутья, — ведет дальше Губа. — На праздничном столе обливная макитра с узваром, горшок с кутьей, большая глиняная миска с холодцом… Мать наготовила всякой всячины. Между сундуком и столом — больше метра, так что ручки ухвата опираются о край стола.
— Не тяни ты, Коля, резину, — подает голос Евгений Спивак. — Немного быстрее…
— А я быстрее не умею, — невозмутимо отвечает Губа. — Стал я между тех параллельных «брусьев» лицом к сундуку, положил на них руки вдоль и, как тот паренек в спортзале, сильным рывком выбросил ноги вперед… Земля подо мной качнулась, и что-то тяжелое и холодное стукнуло по затылку… Наверное, я потерял сознание, потому что когда пришел в себя, то уже светало… Очнулся, а возле меня гора черепков вперемешку с кутьей, холодцом и грушками из узвара… Вся одежда на мне липкая, будто вымазан медом.
— Благодари бога, что твой котелок оказался крепче, чем макитра, — не дает Николаю досказать Червяков. — А то не было бы в нашей бригаде славного воина Губы…
— Куда же, думаю, девать это все, что на полу? Такое добро, такая вкуснятина, — даже причмокнул Николай. — Зову в дом Рябка, который скулит от мороза в будке. «Наедайся, — говорю ему, — смакуй! Такое не часто случается…» Он холодец съел, а от кутьи отвернулся… Тогда я загнал в дом нашу свинью. Она с охотой все подобрала — и кутью, и грушки — но так расковыряла мокрый земляной пол, что не лучше стало, чем в хлеву.
— Если тебя послушать, то выходит, Николай, что ты еще с детства тронутый, — с нарочитым сочувствием замечает Червяков. — Додумался — свинью в светлицу пригласить, да еще и на рождество… Мать, наверное, всыпала тебе по завязку?
— Не об этом речь… — отмахнулся рукой Николай. — Возвращаются домой уже веселенькие отец и мать, а с ними хорошая компания гостей. Ввалились в дом и от удивления онемели: под образами в красном углу стол ножками вверх, около него облизывается Рябко и хрюкает свинья, почесывая бок о лакированный угол материнского — еще девичьего — сундука. И земляной пол в том углу как в свинарнике… Мать вспыхнула… А гости хохочут, даже за бока хватаются. Еще бы, такое представление… Конечно, мне надавали-таки тумаков. Да я и не в обиде… Главное же, я с тех пор хорошо запомнил: если нужна опора, то ищи надежную.
V
При мирных обстоятельствах мы по-разному бы встречали восход солнца в это погожее июльское утро. Одни — в просторном поле с косами в руках обкашивали бы края пшеничного поля, готовя стежку для комбайна, наслаждались бы звуком косы, что подсекает мокрые от росы стебли. Другие — возле станка, если пришлось работать в ночную смену, радостной улыбкой приветствовали солнце, раскрывая ему навстречу окна. Третьи нежились бы в постели, досматривая последний сон, который почему-то бывает самый интересный именно тогда, когда к твоему плечу прикасается рука матери: «Пора вставать, сынок…» А сейчас…
Еще ничего не видно, но мы слышим, как содрогается земля от напряженного хода тяжелых танков и штурмовых орудий, слышим уже их басовитый рев. Первые снаряды зловеще прошуршали над нами почти одновременно с гулким раскатистым громом взрывов. Оглядываюсь: груды земли летят во все стороны, будто черные искры под ударом тяжелого молота. Это — около дороги, где окопался взвод лейтенанта Расторгуева. Потом — взрывы около нашей позиции, позади окопов. Комья суглинка, мелкой пыли обдают горячей волной, от которой холодеет сердце. Потом пролегла полоса взрывов перед брустверами — в нескольких метрах от них…
— Падайте на дно окопов! — кричу что есть силы, но не уверен, что кто-нибудь слышит, потому что как раз заухало по линии обороны и вдоль и поперек. Страшной невидимой силой меня подняло от земли, а потом так ударило обо что-то твердое, что потемнело в глазах.
«Неужели это все?» — силюсь встать и не могу. Нечем дышать, во рту какая-то клейкая горьковатая глина. Догадываюсь, что меня засыпало землей. Напрягаю ноги — даже в коленях ломит, опираюсь руками о стенку, что сзади, немного раскачиваюсь, раздвигаю землю и постепенно поднимаюсь. Стою в окопе, погруженный в суглинок выше пояса. Собственно, это уже и не окоп, а яма. Снаряд, видно, попал в бруствер и все разворотил. А если бы он клюнул на полметра дальше — ничего бы от меня не осталось…
Осматриваюсь вокруг. Еще брызгают черно-серые фонтаны, но взрывов я не слышу, не слышу тошного рева фашистских танков и самоходок, которые идут мимо нашей обороны на Вишняки. Ничего не слышу. В голове гудит, будто кто-то бьет железной колотушкой по подвешенному куску рельса… Справа, почти в целеньком окопчике, притаился за пулеметом Губа. На миг скосил глаза на меня, пошевелил губами и резко махнул рукой. Это движение должно было означать: ложись! «Наверное, немцы ведут огонь не только из пушек, а и из пулеметов. Но этого огня я не слышу, вот Николай, возможно, и крикнул мне: «Какого черта торчишь!» Приседаю, достав из чехла саперную лопатку, берусь копать новое укрытие около своего разрушенного убежища… «Как это страшно — быть глухим!.. Неужели я в самом деле больше никогда не услышу шелеста листьев, крика перепела, журчанья ручейка, неужели не услышу шепота любимой (а она все-таки будет!), щебетания жаворонка или прощального печального курлыканья улетающих в теплые края журавлей?..»
Резко дергаю головой — вправо, влево, даже шейные позвонки ломит. Бывало, в детстве, после долгого купания и ныряния, когда уши будто закупорены водой, выскочишь на берег, зажмешь их ладонями и, прыгая на одной, потом на другой ноге, напеваешь:
Искренне верили, что это помогает. Святая наивность… На ладонь высыпалась черно-серая пыль… Копаюсь в правом ухе мизинцем — не помогает. К звону в голове вдруг прибавился пульсирующий звук, будто ты долго находишься под водой. А ведь что-то уже слышу! Радости еще нет, но в сердце уже вселилась надежда, что, может быть, это все со временем пройдет…
Немецкие танки, что идут по дороге на Вишняки, уже поравнялись с нами, стреляют прямой наводкой. Видно, куда направлены дула пушек, над которыми вырываются клубы дыма. Но нас спасает то, что мы — на возвышенности, а дорога, по которой они двигаются, пролегла в долине. Снаряды долбят южный склон высоты и небольшой отрезок нашей обороны — конец левого фланга. Нас пока что не очень пробирает дрожь. Танки с дороги к нам не пройдут и не станут утюжить окопы. Между дорогой и нами неширокое заболоченное низовье; полезь туда — и завязнешь по самую макушку.
«Тридцатьчетверки», что притаились в Вишняках, молчат, батарея семидесятишестимиллиметровых пушек пока тоже молчит.
Я, ковыряя себе окоп, успел посчитать это звериное стадо: восемнадцать. Крепенький кулак, ничего не скажешь. Если бы рванули на наш батальон — кто знает, чем бы все это для нас закончилось. Разумный дядька, этот капитан Походько, сумел сразу такую позицию выбрать, что лучше поблизости и не отыщешь.
Колонна, посылая время от времени в нашу сторону «гостинцы», уже прошла высоту и отдалилась к Вишнякам. То ли показалось, то ли в самом деле я уловил тугим ухом чей-то голос. Оглядываюсь: по неглубокому ходу бежит ко мне Байрачный и грозит кулаком, что-то, наверное, выкрикивает, но я не разберу, что именно. Остановился, грудь ходит ходуном, на смуглых щеках проступают желваки. Сердитый. Я показываю на уши руками, мол, ничего не слышу. Он в сердцах сплюнул — побежал дальше, на тот фланг, что поближе к дороге. Смотрю туда, а из леса потянулась длинная вереница бронетранспортеров, бензовозов, автомашин — с тентами и без них, на прицепах — кухни, пушки, тяжелые минометы.
Наши пэтээровцы ударили по этой колонне бронебойными. Сразу же несколько машин задымило. Я рад, что звон в голове исчезает. Я уже слышу.
— Там до черта народа! — отрывая бинокль от глаз, замечает Байрачный. — Разворачивают машины и отходят назад, в лес… Ну, увидим, что они замышляют… Нужно быть готовыми ко всему. Не думаю, чтобы они отказались от попытки прорваться кратчайшим путем на Львов, не думаю. — Он покусывает только что сорванный стебелек пырея, а потом, ни к кому не обращаясь, спрашивает: — А как с патронами?
— Да уже добрую половину расстреляли.
— Это только пулеметчики или и автоматчики успели? — посматривает Байрачный на меня, потом на Орлова.
— Отставать нам не с руки, — хотел полушуткой отделаться Орлов. Но, встретив холодный взгляд ротного, добавил: — Правда, молодые из коломыйского пополнения еще не очень натренировались бить короткими очередями… Разок ударит — полдиска как и не было…
— И все — мимо, — качает головой Байрачный.
— Да и такое еще случается, — отвечает Орлов.
— Передайте всем: огонь вести только прицельный! — Байрачный глянул на часы: — Нужно патроны беречь!
— Как полезет эта орава, — отзывается Губа, — разве будешь думать об экономии…
— Обязан думать! — строго бросил ротный. — Гаршин пошел в Вишняки за снарядами еще с утра. Да, видно, оттуда сейчас нелегко выбраться…
Из Вишняков, куда полезли немецкие танки, послышались разрывы снарядов.
— Похоже на то, что они все-таки напоролись на нашу засаду, — приложив к глазам бинокль, посматривает в ту сторону Байрачный.
На околице села клубится черный дым. А канонада не стихает. Наверное, противнику искать другого пути на Львов не с руки. Какая гарантия, что и там его не встретят? Вот он и решил во что бы то ни стало пробиться через это село. Стрельба продолжается…
Опустив бинокль на грудь, Байрачный резко поворачивается к нам. В его черных цыганских глазах мелькают злые огоньки:
— Чего здесь собрались, как на перекур! Ну-ка марш в свои окопы! Следите внимательно за тем перелеском, — кивает головой на север. — Немцы там к чему-то готовятся… Следите! — И пошел узеньким ходом сообщения на КП комбата.
Я углубил свой окоп, выдолбил в передней стенке внизу глубокую нишу. Там достать сможет лишь прямое попадание.
Губа посмотрел и говорит, криво усмехаясь:
— Теперь как привалит тебя в этой дыре, то наверняка уже не выкарабкаешься. Готовая могила.
— Не каркай, Николай. Без того тошно…
— А радоваться и в самом деле не из-за чего, — тянет тот по привычке. — Если вражеские танки сомнут наших в Вишняках, тогда и к нам придут. Ведь из Вишняков сюда прямая дорога — ни болота, ни крутых оврагов, ни непроходимого для танков леса. Прикатят и станут давить нас, как котят…
Он говорил громко, чтобы я услышал.
— Товарищ взводный, заткните ему глотку! — кричит Орлов из своего окопа.
— Пусть болтает, — говорю. — Нет ведь Пахуцкого, вот он и ищет собеседника…
У Николая окопчик никудышный, ленится сделать получше, вот и иронизирует над моим… А что наша судьба связана с судьбой «тридцатьчетверок», которые ведут бой в Вишняках, он прав. Но и мы сидим не с голыми руками: есть противотанковые ружья, гранаты и несколько бутылок с самовоспламеняющейся жидкостью.
Я второй раз сегодня — на этот раз уже тщательно — почистил свой ППШ, протер в рожках патроны, дал короткую очередь для пробы и, довольный тем, что он работает безотказно, повесил его на шею. Хотя голова все еще гудит, но я уже слышу, как из-под моих локтей на дно щели осыпается почва. «Еще повоюем», — утешаю себя, посматривая на тот перелесок, куда спрятался противник.
По цепи передают, что принесли боеприпасы. Выдают на левом фланге, в глинище. Это наш ближайший тыл, где расположился медпункт и хозвзвод. Посылаю туда Орлова. Но он что-то долго не возвращается. Иду туда сам.
В глинище людно, но стоит необычайная тишина. Я тоже ступаю осторожно, чтобы не нарушить ее. Около новеньких, еще не потемневших ящиков с патронами лежит на разостланной шинели старшина Гаршин… Теперь уже будут говорить: «Бывший старшина Гаршин…» Над правым надбровьем у него темнеет пятно запеченной крови.
— Хоронить его сейчас не будем, — капитан Походько говорит негромко, но так, что слышно всем, кто находится в глинище, — Похороним в Золочеве или во Львове, как положено, со всеми войсковыми почестями. Он это заслужил…
Вернувшись во взвод, я позвал командиров отделений и, раздавая им патроны, сказал:
— Пусть ни один патрон не пропадает даром, они нам очень дорого стоят… За них положил голову старшина Гаршин…
После долгого молчания Губа отозвался:
— Жаль… На нем держалась вся рота… Как же так, что мы его не уберегли?!
Возможно, Губа немного преувеличивает, как всегда, потому что есть командир роты, есть партийная и комсомольская организации, есть командиры взводов и отделений — они все вместе цементируют роту. Но Гаршин есть Гаршин. Бойцы слушались и понимали его с полуслова, как слушаются дети мать в большой и дружной семье. Если кто-то из новеньких недобросовестно выполнял ту или иную работу, Гаршин не наказывал, не отваливал ему внеочередные наряды, а, поговорив с провинившимся, отправлял его к боевым товарищам. Он как бы говорил: «Смотрите, ребята, то, что не сделал он, придется доделывать вам». Гаршин знал, что ребята быстро отшлифуют «корявого» и тот в следующий раз уже не станет отлынивать, слушая приказ или распоряжение старшины.
В Вишняках затихло, но еще добрый час мы чувствовали себя в напряжении, потому что не знали, чем все кончилось. Наконец докатывается по цепи, что из Вишняков вернулись начштаба Покрищак, связисты и комсорг батальона старшина Спивак. Он и рассказал нам, какая там произошла баталия:
— Наши «тридцатьчетверки» еще с ночи хорошо замаскировались во дворах вдоль мощеной улицы: то за старым сарайчиком, то за ригой или же за густыми зарослями сирени. Немецкая танковая колонна, подойдя к селу, притормозила. Не обнаружив ничего подозрительного, машины прибавили газу. Когда колонна вошла в Вишняки, тогда и ударили по ней с обеих сторон. Сразу же задымились несколько «тигров» и «пантер» — это те, что шли впереди. Но наши ребята немного, видно, поторопились. С десяток танков дали задний ход и развернули «ежиком» стволы пушек — у нас, гады, научились — да как ударят по «тридцатьчетверкам»! Те же себя обнаружили… Дуэль была страшной… Поединок длился больше часа… немногим танкам противника удалось вырваться из устроенной для них засады.
— Район теперь запросто выполнит план по сдаче металлолома, — подбросил слово Губа. — Металлолом из рурской стали…
— Не мешай слушать! — оборвал кто-то Губу.
— Нашим «тридцатьчетверкам», — продолжал Спивак, — когда они стали атаковать немчуру, тоже крепко досталось: одной башню заклинило, другой бока помяло или перебило гусеницу. А взвод Седого… все три машины — сгорели. Есть среди танкистов и погибшие, и обгорелые…
— А как там наша «Гвардия»? — спохватывается озабоченно Губа. — Как три Сашки с Федором?
Спивак чуточку улыбается одними глазами.
— Сашкам на этот раз здорово повезло: прибавили к своему боевому счету еще двух «тигров», а у самих — ни новой дырки на башне, ни царапины…
Над обороной залегла тишина — коварная, угнетающая, тревожная. И не знаешь, когда она оборвется…
— Лучше бы уж наступать, чем вот так изнывать, протирая колени об окопную глину, — недовольно бурчит Губа, так громко, что и нам слышно.
Возле меня в окопчике стоит Евгений Спивак, опираясь локтями о бруствер.
— Николай правду говорит, — тихо отзывается он. — Ничего так не утомляет, как ожидание противника, который неизвестно когда и откуда должен нагрянуть… — Вздохнул и громче добавил: — В Вишняках все уже на колесах. Такое впечатление, что мы вот-вот должны двинуться. Об этом и в политотделе говорят… Ждем, когда подойдет танковый батальон майора Федорова. Он где-то там, — показывает Спивак рукой на перелесок, что синеет к северу от нас.
— Однако нам засветло отсюда не выбраться, — говорю ему. — Попробуй обнаружить себя днем под самым носом у противника… Он так даст тебе, что не найдешь, где и почесать…
— Да это известно, — соглашается Спивак. Потом спрашивает: — Неужели так и не написала тебе Мария Батрак ни одного письма?
— Не написала.
— А ты ей?
— Тоже не написал. Зачем сдирать кожицу с раны, которая еще не зарубцевалась, а только присохла…
— А присохла ли? — лукаво прищуривает Спивак свои всегда теплые, зеленоватые глаза. — Может быть, это только кажется?
— Может быть, — соглашаюсь. — Да что теперь поделаешь? У нее уже маленькая дочь. Об этом мне сказала Лида Петушкова. Они переписываются.
— Больше ничего она тебе не сказала?
Я посматриваю на Спивака, хочу понять, что он имеет в виду, куда клонит. Но его взгляд направлен к горизонту, в глазах отражаются поле и перелесок зеленым пламенем.
Противный, тошный вой немецкого шестиствольного миномета раздробил тишину. Мины падают густо, вздыбливая землю то впереди, то позади окопов. Угрожающе шипят осколки.
Мы понимаем, что противник готовится к атаке, поэтому время от времени высовываемся из окопов, бросая взгляд на перелесок. Так продолжается несколько минут.
— Идут! Идут! — перекатывается по линии обороны вперемешку со взрывами.
— Не идут, а бегут, — уточняет Спивак. — Бегут с двух сторон…
Лай гаубиц и завывание шестиствольных минометов вдруг оборвались, а атакующим именно сейчас больше всего нужно их прикрытие. Диво! В тылу загремели взрывы, черные смерчи взвиваются выше перелеска.
— Неужели это наши артиллеристы из-под Вишняков так метко накрыли их батарею и минометчиков? — спрашиваю у Спивака. Он пожимает плечами.
«Заиграли» наши минометы, и вот уже видно, как между передними рядами атакующих серыми всплесками грунта взрываются мины, как падают бегущие… И все-таки волна катится вперед, приближаясь к нам. Только почему-то солдаты противника останавливаются и стреляют, но не по нашей обороне, а по перелеску, откуда они только что выбежали…
Вскоре оттуда выныривают одна за другой больше десятка наших «тридцатьчетверок».
— Выходит, фрицы сначала атаковали. А теперь просто драпают, чтобы не попасть под гусеницы, — замечает Спивак. — Вот почему так неожиданно парализовало их артиллеристов и минометчиков. Это наши ударили им с тыла.
Гребень серо-зеленой волны докатывается до балки, метрах в ста от нас, и там, в непростреливаемой зоне, залегает.
— Отдышатся и пойдут на нас, — высказывает предположение Губа. — Они же в окружении, значит, попробуют где-нибудь прорваться.
Подбегает по траншее Байрачный.
— Приготовиться! — негромко подает команду. — Передай Орлову, на правый фланг.
Тот зарокотал басом на всю оборону.
— Какого черта орешь, как бычина?! — прикрикнул Байрачный.
— Пусть знают и они, что мы здесь не спим.
Танки, которые выскочили из перелеска, развернулись в цепь и продвигаются к балке, в которой залегли фрицы.
— Крикни им, пусть сдаются, — Байрачный смотрит на Спивака горящими глазами, в которых еще не угас азарт боя. — Ты же по-ихнему что-то умеешь.
Спивак прикладывает ладони рупором ко рту:
— Achtung! Achtung! Sie sind in Kessel, werfen sie die Waffen weg!
Повторяет еще раз, но оттуда — ни звука. Проходит минута, вторая, третья… Ожидаем. Удивляюсь: откуда у Спивака, у Губы и у других автоматчиков столько выдержки? Видишь, не хотят, чтобы те даром гибли, попав в безвыходное положение, как рыба в вершу. Не хотят, чтобы напрасно лилась кровь…
А я же знаю, что у Евгения Спивака с ними, с немцами, особый счет. Его младшего брата, Валерия, пятнадцатилетнего подростка, гитлеровцы расстреляли вместе с другими заложниками… Поехал из комендатуры в их село немецкий солдат, поехал — и не вернулся. Пропал без вести. Полицейские и комендантские патрули согнали всех жителей села к управе. Отобрали десять человек, среди них и Валерия Спивака, и загнали в каменный подвал. Комендант пригрозил окруженной полицейскими толпе:
— Если через двадцать четыре часа не будет доставлен в комендатуру немецкий солдат живым и невредимым, всех заложников расстреляем! За одного нашего — десять ваших!..
Прошло время, а солдата не нашли ни живым, ни мертвым. Комендант сдержал свое слово.
Хотел бы с ними посчитаться и Николай Губа. Сестру Николая увозили в немецкую каторгу. Во время попытки побега где-то в волынских лесах ее догнала пуля немецкого надсмотрщика… Да, здесь кого ни возьми — у каждого на сердце рана: к общему горю еще и свое, личное присоединяется… А видишь, сжав губы, не стреляют, не чинят расправу, а предлагают сдаться… Но тем баранам не хватает здравого рассудка. Они еще надеются прорваться.
Вот среди разнотравья над гребнем балки заблестели каски, засерели плечи и спины. Первая шеренга выползла, но не поднимается, выжидают, пока выкарабкаются следующие за ними.
— Их там как червей собралось, — даже заикается Губа от волнения в ожидании боя.
Оттуда докатывается негромкая команда — вмиг поднимается целая стена. Рывок отчаянный, смелый и — бессмысленный. Рывок обреченных…
— Огонь! — командует Байрачный.
Но эта команда уже лишняя. Она потонула в общем гуле пулеметных и автоматных очередей. Живая волна, будто ударившись обо что-то невидимое, но твердое, непреодолимое, упала, рассыпавшись на тысячу брызг, и скатилась в балку, густо оросив землю кровью.
— Сдавайтесь, идиоты! — кричит Губа. — Ведь всем вам будет капут!
Молчат.
А в это время на левом фланге еще продолжается стрельба. Немцы, видно, в обход хотят прорваться на дорогу. Из перелеска выскочила бричка. Пара гнедых — как змеи. Несут ее так бешено, что она вот-вот рассыплется. Танкам туда не пройти: деревянный мостик через балку даже под бричкой заходил ходуном… Вот она уже на возвышенности в тылу противника летит не останавливаясь, а из нее безостановочно вырываются пулеметные очереди: мягче — наш «РПД» и грубее, хрипло — немецкий «МГ». Правое крыло атакующих, увидев эту шальную бричку, метнулось назад, в лощину, поросшую кустами орешника, а оттуда — к лесу. А те, что слева, залегли во ржи. Да, видно, под густым пулеметным огнем, который сечет и с фронта, и с тыла, долго не улежишь. Неохотно поднимаются, трусливо оглядываются. Медленно — не бросают, а кладут оружие, будто на какое-то время. Подняв руки и опустив головы, бредут затоптанной рожью навстречу нашим автоматчикам, которые уже повыскакивали из окопов. А бричка, развернувшись перед оторопелыми немцами, катит рысью прямо на нас.
— Да вы только посмотрите на этих партизан! — восторженно выкрикивает Губа. Его еще минуту тому назад злое лицо расплывается в добродушную, как у мальчишки, улыбку.
За кучера на бричке Федя Перепелица, справа от него, на заднем сиденье, Петя Чопик с черным немецким «МГ» в руках, слева — разведчик Саша Храмов с нашим «РПД», а внизу, около их ног, на охапке свежего сена полулежит, сжавшись, Шуляк.
— А этого лба зачем возите с собой? — незлобиво спрашиваю у ребят, кивая на Шуляка.
— Так он же у нас вместо гранатомета, — откликается Чопик. — Как швырнет, особенно немецкую, с длинной, как скалка, ручкой, так летит она метров на пятьдесят, а то и больше. Можно ходить в атаку без автомата, только с гранатами…
— Так чего же ты примостился у ног, а не около Перепелицы? — уже к Шуляку.
Он медленно поворачивает к нам голову:
— А разве я дурной? Еще какая-нибудь заблудившаяся зацепит…
— Так уже никто не стреляет, — смеемся.
— Ничего, — невозмутимо отвечает Шуляк. — Для трусливой вороны пугало всегда найдется…
Танки подошли к балке настолько близко, что можно было уже вести прицельный огонь из пулеметов. Но они не стреляют, выжидают. Наверное, такая команда.
— На что же они, идиоты, надеются? — нервничает около своего «патефона» Губа.
Танки ползут. Вдруг на одном из них басовито зарокотал пулемет. Короткими очередями откликнулись ему еще два на соседних «тридцатьчетверках».
Внизу, где притаились гитлеровцы, суматоха: выкрики, стрельба.
— Похоже, что там горячие споры, — замечает Спивак. — Не могут понять друг друга.
— Наверное, обсуждают: сдаваться в плен или драться до конца, — высказываю предположение.
Вскоре все утихло.
Танки приближаются… Из балки навстречу «тридцатьчетверкам» вырывается небольшая группа гитлеровцев. Над ними запестрел кремовый цветистый платок.
— Видно, взял в сундучке у какой-нибудь тетки, да не успел, стерва, отправить своей Герте, — даже заскрежетал зубами Кумпан. — А теперь, бросив награбленное, сдается на милость победителя. Ух, гады! Была бы моя воля, весь диск выпустил бы в их спины за горе и мучения, что они нам принесли…
Вслед за небольшой группой движется из балки вся стая, ведут, поддерживая, раненых. Оружие бросают в одно место, недалеко от танка, и выстраиваются в колонну.
— Хорошенько, видать, вымуштрованы, — улыбается Спивак, — даже в плену придерживаются заведенного порядка.
— Автоматчикам сдаваться не захотели, считают, видно, что это ниже их достоинства, — размышляет над тем, что произошло, Губа. — Когда возвратится домой, будет ходить козырем: взяли в плен, мол, танкисты, а не какая-то там пехота.
Прибегает посыльный и передает Байрачному приказ комбата:
— Вторая рота должна сопровождать пленных.
— Пошли! — махнул Байрачный рукой.
Торопимся через балку туда, где выстроилась предлинная колонна уже обезоруженных гитлеровцев. Среди пленных — два оберста, несколько гауптманов, есть и другие офицеры. Всего же в колонне двести восемьдесят шесть человек.
— Это лишь немного меньше, чем сейчас людей в нашем батальоне, — тихо, но с гордостью шепчет мне на ухо Спивак.
— Такого, — говорю, — еще никогда не было…
— Будет и не такое! — подбадривающе кивнул головой Спивак. — Еще ведь не конец войне…
Сюда подошли, чтобы посмотреть на щедрый улов, офицеры из штаба бригады во главе с полковником Фомичом. Наше батальонное командование тоже здесь.
— Что же это творится? — озабоченно спрашивает Губа. — Мы отрезаны от своих да еще и приобрели такую обузу: целый батальон немчуры. Что теперь с ним делать?.. Беда, да и только.
— Пленные, Николай, теперь нам не опасны, опасны те, что еще воюют, — откликается Спивак. — К ним, — показывает на колонну, — приставят отделение автоматчиков и поведут их, куда прикажут… А то, что мы во вражеском тылу и отрезаны от корпуса, так разве нам привыкать?
Комсорг батальона говорит громко, потому что знает, что его слушает не только Губа, слушают бойцы из коломыйского пополнения, которым нужно еще привыкнуть, освоиться в таких условиях. Пока они еще чувствуют себя настороженно, скованно. Их, наверное, угнетают слова «отрезаны от своих», ведь это значит — окружены. А об окружении они наслушались немало всяких страхов от бывших окруженцев. Вот и слоняются они двое суток, как обреченные… Правда, когда немчуру взяли в плен, наши новички немного оживились. Ведь что ни говори, а ребята собственными глазами увидели, что такое настоящий бой.
Спивак не навязчиво, а, так сказать, в беседе с Губой дал им понять, что наша берет и что нечего вешать нос. В конце комсорг батальона громко и уверенно добавил:
— Да и корпус через день-два догонит бригаду, как догнал нас батальон Федорова… Разве немцы способны сдержать удар такого бронированного кулака! Так что, Коля, нечего унывать. Порядок в танковых войсках!
VI
В Вишняках много войск! Одни занимают оборону на северной околице села, другие, видно, готовятся в поход. Возле нас расположился истребительный противотанковый артполк, дальше остановились пехотинцы. Дымят походные полевые кухни, звучат команды старшин, звенят ключи о железо — танкисты возятся около своих «коробок». Над лагерем стоит шум. В поведении бойцов, в разговорах, во взрывах дружного хохота на соленые солдатские шутки чувствуется общая возбужденность, окрыленность — это от только что выигранного боя, от предчувствия чего-то нового, неизведанного, значительного, что принесет завтрашний день.
Байрачный, осмотрев оружие моего взвода, остался доволен: автоматы и ручные пулеметы хорошо вычищены и смазаны, гранаты и бутылки с КС хранятся должным образом. Увидев у Губы и Червякова вороненые «вальтеры», мимоходом бросил:
— А трофейное оружие нужно сдавать старшине. — Затем кивнул мне, приглашая сопровождать его.
Когда мы вышли из расположения нашего батальона, он, показав рукой на замаскированные ветками автомашины, криво усмехнулся:
— В одном из этих фургонов, Юра, находится моя жар-птица…
— И что же вы решили сделать?
Он с ответом не торопится. Посмотрел направо, налево, будто хотел убедиться, что никого поблизости нет, и только потом заговорил:
— У восточных народов существует неписаный закон: если женщина побывала под одной крышей наедине с мужчиной, это считается большим бесчестьем для нее. Если эта женщина — чужая жена, то заслуживает сурового наказания от мужа, или же они просто разлучаются. Если она девушка, то уже сватов ей ожидать нечего… А какой она в самом деле выйдет из-под той крыши — это уже дело мужчины, собственно, дело его чести перед ней… — Байрачный достал папиросу, зажег. — Так вот, задача номер один: разведать, где находится эта «золотая клетка». Может быть, удастся перекинуться несколькими словами с Тамарой… А тогда уже, смотря по обстоятельствам, будем принимать решение. Понял?
Я-то понял, но мне почему-то не нравилась эта затея. Но я об этом не говорю, чтобы он не подумал, что я трус. Доверяет мне самое заветное, а я, вместо того чтобы поддержать, возьму и ляпну… нет.
— Давайте разведаем… Возможно, и в самом деле ее начальник — майор или кто он там — дикий ревнивец. Вырвем птичку на какой-нибудь часок-другой…
— Ты, Юра, делаешь заметные успехи. Рад за тебя, — улыбается ротный. — Так, смотри, не пройдет и полсотни лет, как ты станешь многое понимать и в любви, и в ревности… А теперь продефилируем через этот лагерь вдвоем. Делай вид, что ты меня только что разыскал и сопровождаешь к командиру части. Часовой пропустит… Да и пойдешь на боковую…
Нас предупредили, что подъем будет ранний. Ложимся спать на расстеленном брезенте, на плащ-палатке, а то и прямо на шинели. Благодать: ночь июльская теплая, даже душная.
Подняли нас по тревоге. На востоке, по ту сторону сонного, окутанного сизоватой дымкой села, розовел небосвод. Утро выдалось свежим, росистым, и это радовало нас; народное поверье утверждает: если выпала сильная роса утром — ожидай погожий день. Сматываем туго-натуго шинели в скатки, прилаживаем поудобнее вещевые мешки, тяжесть которых составляют, главным образом, патроны к автоматам. Надев поверх пилоток каски и взяв «на ремень» автоматы, выстраиваемся повзводно в колонны.
Первыми выходят на дорогу танки третьего батальона. Их уже оседлала третья рота автоматчиков.
— Хоть на этот раз мы не впереди, — утешает себя Николай Губа.
— Не радуйся заранее, — косит на него густо-синие глаза Вадим Орлов. — Ведь это только на марше, а какой жребий выпадет нам в бою — это увидим…
Усаживаемся на броню второго батальона. За нами пристраиваются машины минометчиков, дальше — артиллеристов с семидесятишестимиллиметровыми пушками на прицепе. Колонну бригады замыкает первый танковый.
В стороне от дороги стоит группа офицеров — наше батальонное начальство. Байрачный, энергично жестикулируя рукой, что-то, видно, объясняет капитану Походько. Тот насупленно наклоняет голову вниз, чем-то недоволен. Затем резко поднял ее вверх. Колонна двинулась. Он махнул рукой на Байрачного, что должно было означать: делай как знаешь, — и стремительно направился к «тридцатьчетверке», которая была поблизости. За ним неотступно, как тень, немного сутулясь, бежал длинноногий Покрищак.
— Чего же наш ротный не садится? — крикнул мне на ухо Губа.
— Не беспокойся, — отвечаю, — догонит… Он не из тех, кто промахивается.
Мостовая рябит выбоинами от снарядов, на ней и около нее зияют черные воронки от бомб. Лежат разбитые немецкие повозки, искалеченные, покореженные военные автомашины. Над раздутыми тушами двух гнедых ломовиков кружит напуганное грохотом танков черное воронье… «Видно, наши авиаторы здесь хорошо поработали», — мысленно радуюсь я за них, поглядывая на обгорелые «пантеры», на «тигра», что оказался в кювете вверх брюхом, а метрах в пятнадцати от него лежит башня с орудийным стволом, будто гигантский несуразный черпак.
Около развилки, где расходятся две дороги: одна — прямо на запад, а другая — на юго-запад, колонна замедляет ход, останавливается.
Комбриг Фомич, собрав около своего «виллиса» командиров батальонов и приданных бригаде других воинских частей, ставит перед ними боевую задачу. Мы в это время пьем ледяную воду, наполняем ею фляги. Снова заревели моторы, и колонна двинулась. Мы уже на ходу залезаем на свою «тридцатьчетверку». Мелькают придорожные кусты, деревья и телеграфные столбы с оборванными проводами. За нами тянется пушистый шлейф рыжевато-серой пыли.
Вдруг из пыли выныривает мотоцикл. Он мчит на бешеной скорости с левой стороны, обгоняя один за другим наши танки. Вот уже идет наравне с нашей «тридцатьчетверкой». Толя поблескивает защитными очками. Сзади, немного пригнувшись, застыл Байрачный. Пилотку заткнул за пояс. Ветер растрепал его чуб, и кажется, что он покрыт кудлатой папахой. А в коляске, держа на коленях пулемет, сидит Тамара. Золотые волосы, как охапка солнечных лучей, стремительно отлетают за спину…
Останавливаемся в лесу возле небольшого с прозрачной водой ручейка. И сразу же спешим с котелками к батальонной кухне: была команда.
Николай Губа, вкрадчиво посматривая в сторону, где на лужайке под ветвистым дубом обедают старший лейтенант Байрачный, лейтенант Расторгуев и Тамара, негромко говорит:
— Интересно, справят свадьбу в эти дни или после Победы, по всем правилам?..
— Сейчас не до свадеб, — отвечает ему Петя Чопик. — К тому же неизвестно, как на эту женитьбу посмотрит комбат, если без его разрешения…
Загудели моторы, и мы, не ожидая команды, бросились к своим «тридцатьчетверкам». Байрачный помог Тамаре влезть на броню. Она по-хозяйски облюбовала себе место около башни и уселась, целомудренно натягивая не очень длинную синюю юбку на гладенькие овалы колен. Смущение, от которого рдело ее удивительно белое лицо в первые минуты пребывания среди «архаровцев», исчезло. Она освоилась.
Байрачный, приставив смуглую ладонь ко рту, наклонился к Тамаре и что-то тихо сказал на самое ухо. Она скупо усмехнулась, потом положила санитарную сумку на колени, которая до сих пор стояла под рукой. По небольшому чернильному пятнышку, которое темнело на красном кресте, я узнал, что это та сумка, которую носила Мария Батрак… «Хоть и не из рук в руки, а передается», — подумалось. Неужели и Тамара расстанется с нею таким же образом, как Мария?..
VII
На перекрестке дорог, где стоит указатель «Lemberg — 15», наша «Гвардия», затормозив, свернула направо, в негустой лесок, и почти сразу же остановилась. Из башни высунулся лейтенант Додонов и, отыскав глазами Байрачного, крикнул:
— Подождем, пока подойдут другие «коробки» нашего батальона… В город нужно врываться вместе, стремительно.
Байрачный кивнул ему в знак согласия и приказал своим «архаровцам» спешиться.
— Но далеко не расходитесь, — предупредил ротный, — можно и на мину напороться…
Автоматчики разминают затекшие ноги: сидеть на железе, когда оно еще и подбрасывает, не очень-то приятная вещь. Танкисты, наглотавшись в машине дыма и испарений, теперь жадно вдыхают пахучий лесной воздух, от которого даже голова кружится… А Саша Марченко в это время выбегает на дорогу. Вскоре возвращается, неся под мышкой дощечку, на которой написано: «Lemberg — 15».
— Из их Лемберга мы снова свой Львов сделаем, хватит им топтать его улицы и площади! — Старшина Марченко легко вскочил на танк и нырнул в люк башни.
— Ему, наверное, больше всех из нас больно. Ведь он влюблен во Львов по самые уши, — смеется башенный Сашка Мордвинцев. И уже без улыбки добавляет: — Конечно, для каждого дороги места, с которыми связаны детство или юность. Разве не так? А Марченко жил перед войной во Львове, там его первая любовь…
— Эта первая, видно, так и останется единственной на всю жизнь, — отзывается Байрачный. — Вот уже почти полтора года — сколько и знаю его — слышу от него, что нет на свете девушки лучше, чем Стефа… Даже самому хочется посмотреть, какая она у него, эта Стефа.
Байрачному очень хотелось сказать: «Я искренне завидую людям, которым посчастливилось встретить ту, которая становится единственной любовью всей твоей жизни». Да не решился, посчитав, что подумают, будто бы он хвастает своей Тамарой, которая стояла рядом.
После недолгой паузы мечтательно произнес:
— Знала бы эта Стефа, что Саша сейчас под самым Львовом, ласточкой прилетела бы сюда.
— Освободим город — узнает. Саша разыщет свою королеву. — Мордвинцев вздохнул и добавил: — Если ее не расстреляли или не упекли в концлагерь. Была же комсомолка, да еще и боевая…
Воцарилось молчание.
— Давайте, наверное, закурим, чтобы дома не журились, — потирает ладони Байрачный. — Ведь скоро на броню, а на той горячей сковородке и курить небезопасно…
— Вам — на сковородке, — кисловато усмехается Мордвинцев, — а нам — в духовке. Такая жара, что скоро на сухари нас высушит…
— Крепче будете, — блеснул на него веселыми глазами Байрачный. — Тогда от вас не то что пуля, даже болванка будет отскакивать.
На поляне, около Спивака, собрались автоматчики. Кто сидя, кто полулежа на густом ковре душистого разнотравья слушают неторопливую тихую речь комсорга.
Подхожу ближе, тоже прислушиваюсь. Он говорит о том, как важно одним сильным ударом освободить Львов. Говорит о его значении как крупного узла железнодорожных и шоссейных дорог, о том, что Львов — это ворота государственной границы Страны Советов. И, конечно, не может удержаться, чтобы не рассказать о красоте города.
— Так нужно его взять без артподготовки, без бомбежки, чтобы не испортить красоты, — вставляет слово Губа.
— Очевидно, так же думает и командование Первого Украинского фронта, — чуточку усмехается Спивак. — Именно поэтому ударные силы фронта пошли в обход города — с севера на юг. Немцы не захотят оказаться в котле, станут драпать. И чтобы это ускорить, мы должны ударить с востока, с парадных дверей…
Вскоре вылезает из башни Марченко, держа за ребро дощечку-указатель, которая поблескивает свежей краской.
— Ну-ка, посмотрите! — прячет довольную улыбку, но глаза сияют радостью. На белом фоне темно-красной краской четко нарисовано: «Львов — 15 км». — Это если не торопишься, — уточняет Марченко. — А для нас — вдвое меньше… — И пошел прикрепить к столбу новый указатель.
Стоянка оказалась короче, чем мы ожидали. Через полчаса подоспели и остальные подразделения передового отряда бригады, в который входил танковый батальон, наша, то есть вторая, и третья роты автоматчиков, взвод пэтээровцев и две зенитные установки на машинах. Именно этот немногочисленный, но крепкий и мобильный отряд должен был первым ворваться в город, закрепиться в одном из его районов. Подготовить плацдарм для основных сил бригады. Командиры еще раз проверили боевую готовность своих подразделений, и отряд тронулся.
Июльское солнце клонилось к западу — уже нежаркое и спокойное. Одиночные, тяжеловатые тучи лениво двигались за темную стену леса, время от времени затмевая солнце. Однообразный гул танков наполнял тишину чем-то привычным для нас. Даже в дремоту клонит.
Вдруг из-за туч вынырнули три немецких «юнкерса» и, падая в пике, хлестнули по нашей колонне из пулеметов. Рассыпаемся по обеим сторонам дороги — под кусты и деревья. Танки, продвигаясь вперед, рассредотачиваются. Зенитки дали две длинные очереди вслед самолетам, да, видно, промахнулись. «Юнкерсы» снова делают заход, разворачиваются через левое крыло. На этот раз они ведут огонь из пушек-скорострелок, наверное, зажигательными, потому что одна «тридцатьчетверка» задымила. Зенитчики тоже палят длинными очередями. Самолеты с диким ревом взлетели вверх… Гасим пламя на «тридцатьчетверке» — сбиваем его куском брезента. Продырявило бак с горючим, закрепленный на крыле танка. Вот он и вспыхнул. Кто-то исступленно и радостно горланит:
— Смотрите, смотрите! Горит!
Мы не сразу сообразили, о чем речь. Потом увидели: два самолета нырнули в тучи, а третий потянул вниз длинный шлейф темного дыма, который оборвался у земли огненно-черной вспышкой.
— Молодцы зенитчики! — выкрикивает Спивак.
— Для начала это неплохо, — заключил Орлов.
Теперь танки идут не так плотно, соблюдая дистанцию метров на сорок — пятьдесят. Хотя и проучили стервятников, но кто гарантирует, что другие не нагрянут…
Вот уже видна окраина Львова. Но прорваться туда оказалось нелегко. Нас встретил шквальный артогонь. Завязалась долгая дуэль. А в это время часть «тридцатьчетверок», маскируясь, пошла в обход этого заслона и неожиданно ударила по нему с фланга. Мы, воспользовавшись кратковременным замешательством противника, стремительно прорываемся через огневой заслон и влетаем на окраину города. Еще позади нас с тяжелым стоном, будто раскалывая землю, громыхают взрывы, еще поднимаются в небо черные клубы густого дыма, а мы уже во Львове.
Наверное, для немцев, которые стояли здесь в обороне, наше появление было совсем неожиданным. Но что бой за город будет иметь решающее значение для обеих сторон — это знали не только мы. Противник понимал: овладев Львовом, войска Советской Армии смогут прорваться к Висле (а того, что пойдут за Вислу, им и в голову не приходило). Поэтому обороне Львова придавалось исключительное значение и в ставке Гитлера, и в группе армий, которой командовал генерал-полковник Гарпе. Его войскам приказано стоять насмерть, но не сдавать город! Еще до непосредственных боев за Львов немецкое радио нарекло этих вояк «железными защитниками Лемберга».
— Были уже у них «железные защитники» Киева, Харькова, Орла… А что от них осталось? — заметил Володя Червяков, когда об этом пошла речь. — С этими тоже как-нибудь управимся…
По правде говоря, нас самих немного удивило, что мы ворвались в город без затяжного тяжелого боя. Если на подступах к нему нам пришлось нелегко, то здесь пока что мы этого не ощутили. Потому, что находимся только на его окраине.
Байрачный, видно взволнованный предчувствием боя, говорит мне:
— Стародуб, прикажи своим архаровцам быть все время начеку. Максимум внимания! Сам понимаешь, как будет нам трудно выбивать гитлеровцев из каждого каменного здания, из подвалов и чердаков… — Он без видимой надобности одергивает на себе гимнастерку, возбужденно потирает руки.
Медленно продвигаемся вперед. Тревожное затишье беспокоит нас.
— А может, это ловушка? — высказывает предположение Губа. — Пустят нас в нее — да и прихлопнут…
— Не прихлопнут, — громко отзывается Орлов, наверное, чтобы развеять свои сомнения. — Ведь на расстоянии каких-нибудь пяти километров за нами идет вся бригада.
— Бригаду тоже могут пропустить — да и прикроют входные двери, — не успокаивался Губа.
— Тогда пусть прикрывают, не страшно. — Орлов передвинул автомат с бока на грудь. Уже без задиристости в голосе добавил: — При хорошем аппетите таким куском легко и подавиться…
За Губой неотступно следует Кумпан — жилистый, крепкий. На спине у него тяжелый мешок с дисками и патронами к пулемету, говорит негромко, басом:
— У нас была корова Березулька. Ну, в марте родилась, так и прозвали… Такая огромная и неуклюжая, как арба, и ребра торчат как перекладины в грядках арбы. А ненасытная — просто ужас. Вынесу, бывало, ей корки от арбуза — глотает целиком. А только тот кружочек, что отрезают с хвостиком или носиком, схватит — так и подавится. Даром что огромная. Недоглядели… Бросились, когда она уже и глаза под лоб закатила. Пришлось резать. Вот так же и с немцами будет, если захотят проглотить бригаду…
— Я знаю, что ты мастак басни травить, — оборачивается Губа, — Вот посмотрим, что будет дальше. — И он убыстряет шаги.
— А что будет, то и будет! — говорит Кумпан.
— Улица Зеленая! — радостно выкрикивает Орлов. — Вы слышите, ребята: нам открывается «зеленая улица»!
— Не ори, Вадим, чтобы не позеленело в глазах, — буркнул Губа.
— А ведь в самом деле звучит символично! — отзывается Спивак, который идет рядом со мной. Показав взглядом на Губу, совсем тихо говорит: — Если бы я не видел его в боях, а лишь судил о нем по тому, что он бурчит, считал бы, что Николай — пессимист. Не видит или притворяется, что не видит ничего хорошего. Для него будто все одинаковое, все — серое…
— Есть, Женя, такая болезнь — болтливость… Так вот Николай болен ею.
— Ты, Юра, не шути, — смотрит на меня озабоченно. — Мы его хорошо знаем, и нам эта болтовня до одного места… Но ведь новички все это принимают всерьез, потому что слышат от ветерана бригады.
— Не думаю, Женя, что они такие наивные… А вообще — это справедливо: пустая болтовня ни к чему.
Танки идут по мостовой, мы — тротуаром или дворами. Противник не мог нас не заметить, но молчит, что-то выжидает.
— Как бы нам не устроили немцы такую же засаду, как мы им в Вишняках…
— Это уже будет неоригинально, — останавливается Спивак, к чему-то прислушиваясь.
— Искусство боя, — говорю, — не боится шаблона или подражаний, был бы эффективным результат.
— Тоже мне стратег нашелся… — прячет улыбку Спивак.
Два орудийных выстрела почти одновременно разорвали тишину, один — рядом с нами, а другой — за углом каменного дома. Через несколько минут выстрелы повторились. Наверное, там вражеский танк или самоходка.
— Давайте в этот дом, — показывает глазами Байрачный, догнав нас, — и накройте эту тарахтелку гранатами, сверху…
Вид нашего комроты мне не нравится. В последнее время в его глазах чернеет какая-то затаенная тревога, которой я раньше не замечал.
«Что породило ее, чем она обусловлена?» — теряюсь в догадках, но напрасно. Спрашиваю об этом у него, когда мы остались наедине. Он не торопится с ответом. Какое-то время смотрит мимо меня не мигая, будто к чему-то прислушивается. Затем опускает голову.
— Я и сам не пойму, в чем дело, — признается Байрачный. — Еще, кажется, никогда не чувствовал такой тяжести на душе, какая навалилась… Сначала думал, что это страх за жизнь Тамары. Но позднее понял, что причина тревоги не в этом. И когда это понял — стало еще тяжелее, еще беспокойнее… — Пожал плечами, поднял глаза на меня. — Ты же, Юра, знаешь, что я боюсь смерти не больше, чем другие, которые рядом со мной, и не стал бояться ее больше, чем в прошлом году. Давно уяснил: на передовой никто не застрахован от пули или осколка. Но какое-то тревожное предчувствие гложет меня, и не могу избавиться от него.
— Переутомление, — говорю. — Нужно пропустить двойную наркомовскую, поужинать, выспаться — как рукой снимет.
— Нет, Юра, боюсь, что нет…
Ныряем в полутемную пасть низкого подъезда. Врываемся в помещение, где масса коридорчиков, закоулков, дверей. А улица уже гремит от артиллерийской стрельбы. Наконец попадаем в просторную комнату, два окна которой выходят на улицу Зеленую, а два — в переулок. Раскрываем их, чтобы швырнуть туда гранаты. Но «пантера», скособочившись, уже дымит. Осматриваемся, но даже с высоты третьего этажа улица не просматривается: мешают деревья. Выскакиваем снова на тротуар и торопимся вперед за нашими «тридцатьчетверками». Отставать от них не хочется, боязно, потому и бежим. Прошли еще несколько кварталов — вдруг дружный фланговый огонь с обеих сторон. Бьют пулеметы, бьют пушки-скорострелки, гулко, раскатисто грохочут взрывы тяжелых снарядов.
Танки Акиншина, которые до сих пор шли одной колонной, быстро разделились на три группы, повзводно. Один взвод пошел переулком налево, другой — направо, а тот, в который входит «Гвардия», движется вперед, ведя огонь из пулеметов.
Нам во что бы то ни стало нужно пробиться к железнодорожному вокзалу и занять его. Тогда ни один эшелон не пройдет на запад к гитлеровскому фатерлянду. Да и подкрепление не подоспеет по железной дороге. Дорога́ каждая минута, и это понимают все — от командира бригады до рядового бойца.
Известие о том, что бригада уже вошла в город проложенной нами дорогой, подбадривает нас. Но каждый шаг становится все труднее: в переулках и сквериках под прикрытием каменных зданий или деревьев — вражеские танки и пушки. Горячим огнем пулеметов дышат решетчатые окна подвалов, превращенных в доты. Оскалили свои пасти тяжелые батареи. Слуховые оконца на чердаках потрескивают трассирующими пулями. Кажется, все: деревья, дома, телеграфные столбы, каменные ограды, мохнатые кусты и сама мостовая — ощетинилось против нас смертоносным огнем…
Ползая по-пластунски, вытягиваем раненых и погибших в безопасную зону. «Тридцатьчетверка», которая шла впереди нашей «Гвардии», наверное, по вспышкам выстрелов засекла огневую точку. Ударили дважды — и вражеский танк запылал багровым факелом. Наши ребята не успели дать задний ход, чтобы нырнуть под защиту здания. «Тигр» — не тот, что пылал, другой — ударил в самое сердце танка, в его моторный отсек. «Коробка», будто живое существо в предсмертной агонии, вздрогнула и затихла. Пламя брызнуло красно-сизым фейерверком, и прозвучал оглушительный взрыв. Башню сорвало и отбросило. Командир экипажа и водитель выскочили еще до взрыва, а башенный и радист не успели… Мордвинцев из своей пушки двумя болванками приковал «тигра» к львовской мостовой…
Прижимаясь к стенке здания, которое защищало нас от вражеского огня, к Байрачному подходит связной от комбата:
— Товарищ старший лейтенант, капитан Походько сердится, что ваша рота топчется на месте… «Мы же, — говорит, — пришли сюда не глину месить, а наступать…»
Байрачный, услышав это, подскочил, как ужаленный. Можно было ожидать, что он взорвется руганью, как это бывало раньше, когда он в упреках комбата улавливал несправедливое отношение к себе. Но на этот раз, нам на удивление, ротный не ругается. Какую-то минуту он молчит, нервно одергивая на себе прилипшую гимнастерку. В тускнеющих отблесках пожара мне видно, как он зло закусывает нижнюю толстую губу.
— Передай комбату, — смотрит снизу вверх на худого и высокого, как жердь, связного, — что мы попали в такой замес, из которого и ноги не вытянешь…
— Здесь, наверное, скорее можно протянуть их, чем вытянуть, — льнет к стенке связной.
— Именно так, — соглашается Байрачный. — Но приказ будет выполнен, так и скажи!
Когда длинноногого связного скрыли густые сумерки, Байрачный, будто в ответ на свои мысли, негромко сказал:
— Если наши артиллеристы не смогут в этой тесноте подавить огневые точки противника, придется сделать это нам самим. Должны!
Отпрянул от стены и несколькими прыжками поперек простреливаемой улицы добрался до «Гвардии». Через дырку в башне о чем-то поговорил с экипажем. Потом вернулся. Я думал, что он попросил ребят ударить по дому, откуда пулеметы обстреливали трассирующими улицу. Но нет. Вскоре подбегает к нам Марченко. Показываем ему на высокое здание, фасад которого освещается большими коричневыми языками пламени догорающей самоходки.
— Это из него секут так, что ни пройти, ни пролезть. Пусть Мордвинцев ударит туда несколькими фугасными, — скорее просим, чем советуемся.
— Выстрелить — не штука, — Марченко скребет пальцами около уха. — Но комбриг Фомич советовал (считай: приказывал!) избегать стрельбы по зданиям, которые представляют архитектурную ценность. Ведь жалко разрушать красоту… Ну, конечно, если другого выхода нет, то, может, и придется… Но сейчас выход есть. — В голосе Саши зазвенели радостные нотки. — Нашел его ваш ротный, — кладет тому на плечо руку.
— Еще увидим, какой будет жатва из этой затеи, — тихо отзывается Байрачный. Затем уже громче зовет Марченко, меня и Спивака к защищенному подъезду. Освещая карманным фонариком, отыскивает глухой уголок.
Останавливаемся. Ротный отстегивает свой планшет и отдает Марченко. А сам присвечивает.
— Мы вот здесь, — Марченко ткнул пальцем в золотистую слюду. — К высокому зданию, где засела немчура, можно пробраться с противоположной стороны квартала. Между дворами там невысокая стена… Я знаю этот квартал хорошо. Здесь в небольшом флигеле жил мой товарищ по техникуму.
— А связаны ли канализационные трубы между собой, чтобы добраться к той улице? — быстро спрашивает Байрачный.
— Этого не знаю, — разводит руками Марченко, — не приходилось лазить…
— Ну, там увидим, — махнул рукой ротный. — Давай своих архаровцев сюда, — поднял глаза на меня.
Пока собирались мои автоматчики и пулеметчики, я спросил у ротного, что он задумал.
— Проберемся подземельем во вражеский тыл, а как там будем действовать — обстоятельства покажут… Передай Расторгуеву, — бросил своему ординарцу, — что он остается за меня. — Увидев Губу, сказал: — Пулеметчикам там делать нечего. Ведите огонь отсюда, отвлекайте внимание противника…
Потихоньку открываем крышку канализационного люка и по липким скобам спускаемся вниз. Байрачный ведет вперед. Сгибаемся в три погибели, чавкая по какой-то тине, которая доходит чуть ли не до колен. Удушливый смрад не дает дышать…
— Хорошо, что сейчас жители сидят в укрытиях и погребах, — тихо гудит Орлов. — Иначе бы мы здесь утонули…
— Вот и я убеждаюсь, что искусство требует жертв, — гундосит Володя Червяков, потому что, наверное, зажал пальцами нос — Ради спасения каких-то там кариатид куда, только не полезешь…
Ребята прыскают, сдерживая смех.
Проходим колодец, точно такой, по которому мы спускались в подземелье, потом другой, третий. Уже еле волочим ноги, задыхаемся… Возле шестого или седьмого остановились. Байрачный приказывает соблюдать абсолютную тишину, иначе всем нам крышка. Он карабкается по скобам наверх. Долго возится около чугунной крышки, нелегко ему с нею управиться. Мы уже погасили фонарики. Стою в колодце, задрав голову. Наконец сквозь густой, как туман, сумрак завиднелось несколько золотых точек звезд. Не вылезаю, а вылетаю пробкой из этого удушливого ада. Ложусь на мостовую около Байрачного. И такой она показалась милой и душистой, будто луговая трава. Считаю своих архаровцев, побаиваясь, как бы кто-нибудь не свалился в подземелье.
Двадцать, двадцать один… Двадцать вторым вылезает Спивак. Он — замыкающий.
— И чего это тебя, Евгений, носит с нашим взводом? Не обязательно комсоргу батальона лазить по канализационным трубам, — говорю ему.
— Если дело — труба, то, чтобы его поправить, должен и в трубу лезть, — отговаривается он шуткой. А потом уже серьезно: — Куда вы — туда и я… Комсорги других батальонов — и Чернов, и Очеретов — всегда среди бойцов. Почему же я должен быть в стороне?
Может быть, замполит, парторг и комсорг нашего батальона договорились между собой, или так уж получилось, что каждый из них кроме исполнения своих обязанностей в масштабе батальона еще и шефствует в период боев над какой-нибудь ротой. Замполит всегда находится в первой, парторг — в третьей, а в нашей, поскольку она моложе, чем остальные, по своему составу, — комсорг. Во второй роте нет человека, которому было бы больше двадцати четырех лет. К Спиваку здесь уже все так привыкли, что считают его бойцом своей роты.
Пулеметная и автоматная перестрелка слышна где-то за домами. Значит, мы — во вражеском тылу. Лежим, прислушиваясь, что делается вокруг, — хочется сориентироваться, чтобы как можно безопаснее пробраться к тем пулеметным гнездам и пушке-скорострелке, что перекрыли нам дорогу завесой огня.
— Соблюдайте абсолютную тишину! — снова напоминает шепотом Байрачный. — Неосторожность или неосмотрительность могут нам дорого обойтись… — Он поднимается и на одних носках, бесшумно, как тень, исчезает в темном подъезде. Мы по одному следуем за ним. В подъезде ротный разбивает взвод на две группы — по одиннадцать человек в каждой.
— Одну я возьму с собой, — говорит мне, — а с другой ты будешь прикрывать нас. Иначе нельзя… Должны прорвать их заслон отсюда. Действовать нужно четко и слаженно, — наставляет своих бойцов. — Проверьте гранаты, чтобы они были наготове… А вам, — это уже относилось к моей группе, — перекрыть огнем улицу. Ни одной живой души, ни одной машины врага не подпустить к зданию, которое будем штурмовать. Костьми лечь, а не пропустить! А то ударят нам в спину…
— Разрешите, товарищ гвардии старший лейтенант, и мне пойти с вашей группой, — просится Спивак.
— Нет! Оставайтесь у Стародуба. У вас здесь будет не менее горячее дело, чем у нас… Только бы управились.
В углу двора — ящик для мусора, с него легко забраться на невысокую кирпичную стену, которая отделяет нас от двора того дома, где надежно укрепились немцы. Высокий Орлов залез на ящик и заглянул через стену. Вскоре слез и докладывает ротному:
— У подъезда стоит бронетранспортер, около него маячат три фигуры. Во дворе какие-то ящики и мотоцикл с коляской.
— Значит, транспорт наготове, чтобы драпануть, если припечет, — криво усмехается Байрачный. — Тех, что маячат, нужно убрать без выстрелов. Ножи на месте? — И, не ожидая ответа, добавил: — Когда с этими управимся, моя группа рванет по ступеням наверх, а ты, Стародуб, действуй здесь!.. Никаких разговоров, в крайнем случае можно свистнуть. Ясно?!
Ротный вскочил на ящик, вытянулся на цыпочках, чтобы осмотреть двор, и замер. Мы тоже насторожились в ожидании. Из-за стены доносились шорохи, негромкое топанье сапог, кашель. Все это заглушалось то автоматными, то пулеметными очередями… Следим за Байрачным. Вот он призывно махнул рукой. Орлов помог ему перевалиться через стену и без малейшего шума опуститься по ту сторону. Стал помогать и другим. Первая группа уже там. Настала наша очередь. У подъезда, где стоит бронетранспортер, — тишина. Три гитлеровца, которых уничтожила группа Байрачного, лежат около ступеней, что ведут в подвал. Минуем все и выходим на улицу. Отсылаю двух бойцов назад, чтобы дежурили у стены, потому что и противник может проникнуть во двор таким же путем, как и мы. Еще двух оставляю в подъезде, около бронетранспортера. По одному бойцу ставлю в ближайшие соседние подъезды. Трое автоматчиков, Спивак и я перебегаем через улицу, чтобы занять выгодную позицию в подъезде напротив. С разгона — потому что улица простреливается — налетаем на чугунные ворота, а они закрыты. Не станешь же бить по ним прикладом. Подергали — металл гудит, а ворота не открываются. На этот звук откликнулся автомат с противоположной стороны улицы короткой очередью. Мы притихли, попадали. Немного погодя один из автоматчиков полез ужом под ворота, где камни выложены желобом — наверное, для стока воды. Пролез. Мы тоже, полируя гимнастерками шероховатые плиты, забираемся в подъезд. Отсюда перебираемся в помещения первого этажа, что окнами на улицу. Открываем и устраиваемся около них, будто около бойниц. Фрицы, которые сидят за пулеметами в доме напротив, наверное, приметили нас. Дали очередь.
— В коридор! — кричу ребятам и сам мигом выскакиваю.
В комнате, где мы только что стояли, взрыв! Потом второй, третий. Еще несколько гранат взорвались возле дома и на подоконниках. Переводя дух, ищем более надежное место для ведения огня.
— Как ты догадался, что так произойдет! — удивляется Спивак.
— Не догадался, — говорю, — а заметил, как в том окне что-то блеснуло. Тогда и крикнул… Первой он не попал, а то бы мы кого-нибудь уже недосчитались… Улица же узенькая, можно перебрасываться даже двухпудовыми гирями, не только гранатами…
Снова грохочут взрывы. Но на этот раз не в нашем доме, а в том, что напротив.
Напрягаю глаза, но ничегошеньки там не видно. Да и на слух не поймешь, что там делается. Хлопанье, грохот, короткие автоматные очереди, выкрики, стоны, снова выстрелы — и наступила тишина. Проходит несколько минут напряженного ожидания, но оттуда — ни звука.
— Пойду узнаю, — порывается Спивак.
Я беру его за рукав:
— Подожди. Слышишь?
Где-то внизу, из центра города, приближается гул автомашин.
— Ребята! — кричу на другую сторону улицы моим автоматчикам около бронетранспортера и в подъездах. — Приготовьтесь! Сигналом будет наш огонь…
Вскоре от бронетранспортера голос Байрачного:
— Стрелять только по моей команде!
— Выходит, они там уже управились! — обрадованно и будто бы с завистью обращается ко мне Спивак. — А мы здесь все в жмурки играем, — добавил осуждающе.
Две машины виднеются на фоне освещенных отблесками пожара домов. На одной маячат солдаты, на другой чернеет брезент… Едут, ничего не подозревая, едут подменить своих…
— До чего же обнаглели, гады!.. Вот я их проучу, — клацает затвором автоматчик Макогонов, жилистый, юркий.
— Без команды не смей! — приказываю.
Не доехав до нашего дома метров тридцать, машины затормозили. С третьего этажа, где только что взрывались гранаты, заработал «МГ». Фрицев будто метлой смело с их сидений на дно кузова. Но сразу почувствовали, что огонь и туда достает, стали прыгать на мостовую. Застрекотали автоматы.
— Гитлер капут! Гитлер капут! — это около машины.
— Не стрелять! — крикнул Байрачный и первый подался к пленным. Мы прямо из окон выпрыгиваем на улицу и тоже — к машинам.
Пленные дрожат с перепугу.
Целеньких девять. Все молодые, лет по восемнадцать, не больше. Приказываем им подобрать раненых, тех пятеро. А семеро — в том числе молодой лейтенант и шофер — изрешечены пулями. Байрачный посылает связного к Расторгуеву и Марченко, пусть, мол, передаст им, что дорога свободна… Из высокого дома, украшенного архитектурными безделушками, ребята ведут двух наших раненых… «Так, за красоту платим кровью», — подумалось.
Выносят, как необычный трофей, мелкокалиберную пушку-скорострелку.
— Интересная штуковина, — посматривает на нее Орлов, — но почему-то не работает. То ли мы ее повредили гранатой, то ли не умеем ею пользоваться.
Спивак спрашивает по-немецки у пленных, кто из них разбирается в этой штуковине. Молчат, никто даже не пошевелился. Поглядывают исподлобья, враждебно.
— Видно, прошел первый испуг, теперь заговорила спесь, — презрительно усмехается Спивак.
— Обойдемся и без их консультации, — громко заявляет Орлов. — Вот подойдут наши артиллеристы или оружейники — разберутся что к чему.
Байрачный приказывает прочесать дворы с обеих сторон улицы и занять оборону в конце квартала. Фронтом — к центру города. Идем, прислушиваясь к наступившей тишине. Правда, справа, в нескольких кварталах отсюда, идет бой. Часть наших «тридцатьчетверок», первая рота автоматчиков, взвод пэтээровцев и взвод «станкачей», которым снова командует Чопик, наступают на Высокий Замок.
— Пока не очистим его от фашистской нечисти, — говорит Спивак, — не пробиться к вокзалу ни на шаг. Будут бить, гады, с той высоты нам в спину. Ведь Высокий Замок, наверное, потому так и зовется, что стоит на самом высоком месте во Львове…
— А почему комбат забрал «станкачей» от нас? — посматриваю на Спивака.
— Капитан Походько держит этот взвод как свой резерв и бросает туда, куда считает необходимым.
— Ребята, идите сюда! — неизвестно к кому обращается Володя Червяков.
Подходим. Возле водосточной трубы стоит кадка, полная воды. Владимир черпает из нее каской дождевую воду и моет сапоги. Мы скручиваем пучки из травы, растущей вдоль невысокой ограды, и тоже моем свои кирзовые. Вскоре подошел Орлов с несколькими ребятами.
— Будет ругать нас хозяйка за дождевую воду, которую мы вычерпали, — отзывается Спивак.
— Если бы только и горя было ей за всю войну, что вычерпана вода из кадки, — отвечает весело Вадим Орлов. Льет воду на сапоги, и снова слышен его бас: — Наверное, продырявились мои модные, уже и в них водица…
— Это, наверное, не вода, а то, что захватил еще из подземелья, — смеется Володя Червяков. — Теперь оно разбавилось дождевкой да и чавкает… Если бы у тебя были не портянки, а носки, можно было считать их за БэУ, наверное, уже второй категории.
— Какая же тогда первая? — интересуется Орлов.
— По флотской классификации их даже три, — охотно отвечает Червяков. — Первая — это когда, сняв носки, подкинешь их вверх — и они прилипнут к потолку… Вторая — если, не снимая их, можно обрезать ногти на ногах. А третья — когда можно снять носки, не снимая ботинок…
— Остроумный народ эти морячки, — смеясь, замечает Кумпан. — Видишь, что выдумали… Хотя у самих такая чистота, что можно позавидовать. Как у молодой хозяйки-чистюли…
— Чего это вы тут зубы скалите! — появляется, будто из-под земли, Байрачный. — Под носом у противника клуб веселых развлечений устроили. — Увидев вымытые сапоги, уже тише буркнул: — Лоск будете наводить потом. А сейчас — марш по своим местам!
Выходим на улицу и слышим, как он, хлюпая водой, трет пучком травы свои хромовые сапожки.
Нас догоняет взвод Расторгуева и наши пулеметчики. Следом за ними, позванивая траками гусениц о мостовую, ползут «тридцатьчетверки». Выходим в конец квартала, но перейти улицу, что пролегает поперек, невозможно. Огонь пулеметов противника преградил нам дорогу. Трассирующие ударяются о мостовую и, взлетая вверх, так пронзительно свистят, что даже в душе екает. Прижимаемся к стенам, выискивая любой выступ, только бы не продырявила тебя эта огненная шальная оса. С тяжелым свистом проносятся снаряды. Танки становятся под ветвистые деревья — если не для защиты, то хотя бы для маскировки.
Губа выскочил было даже за угол дома по улице, которая простреливается, вскоре возвращается:
— Чтоб их холера забрала, еле выполз из закоулка. Там лишь согнувшись в клубочек можно сидеть, но ни стрельнуть, ни разогнуться не дает — так и сечет вражина по ступеням, за которыми я пристроился…
— Тебя же туда никто и не посылал, — говорю ему, — сам полез…
Позднее он вдруг заорал, ощупывая себя со всех сторон:
— Нет фляги! Четыре дня не употреблял, все берег, чтобы после освобождения Львова хорошенько выпить, — и на тебе… Не иначе как там, около ступеней, осталась. У нее же простой крючок, без застежки. Когда сидел, наверное, соскочила с ремня…
— Утром пойдем в наступление, тогда и заберешь ее, никуда она не денется, — успокаивает его Орлов.
— Э, нет! Могут подобрать немцы, ведь им добраться туда запросто, — печалится Николай.
— Тарас Бульба даже трубку не захотел оставлять врагам, — подзуживает его Володя Червяков. — А это же фляжка, да еще не пустая…
Я толкаю Володю, мол, помолчи, и говорю Николаю:
— Не смей рисковать из-за нее!
Но это, оказывается, не подействовало… Губа, выждав момент, когда я направился к другому отделению, метнулся за угол дома на улицу, которую огнем контролировал противник.
— Вот сумасшедший! — выкрикивает Орлов. — Уж как упрется — не оттянешь, не уговоришь.
— Видно, еще с пеленок метили его в единоначальники, — подавляет иронию Червяков. — Характером удался, но больше ничем.
Через несколько минут возвращаюсь, а Губы нету. Вскоре видим: он по-пластунски ползет по мостовой возле бровки тротуара. В правой руке, когда он выбрасывает ее вперед, булькает жидкость во фляге. Немцы ведут интенсивный заградительный огонь. Пули, ударяясь о выпуклую середину мостовой, рикошетят над Николаем. Вот он повернул на нашу улицу. Еще не поравнявшись с нами, вскочил на ноги и двумя прыжками оказался в защищенной зоне. Упав, ойкнул, бросил флягу и сунул руку за голенище:
— Немного царапнула икру, немчура проклятая…
— Значит, допрыгался, дуралей! — в голосе Орлова — и гнев, и сочувствие. — Ну, теперь топай к санинструктору, к Тамаре, пусть перевяжет. Будешь отдыхать в санпункте… пулеметчик…
— Никуда я не пойду! — сквозь зубы, будто даже с присвистом, выдавливает Николай и начинает рыться в своем захудалом вещевом мешке, где только солдатский котелок выпячивается острыми тугими ребрами.
— Тоже мне Бульба нашелся! — не утихает Орлов. — Гонора до черта, а в башке ветер свищет…
В это время Губа достал индивидуальный пакет.
— Возьми, Володя, — смотрит на Червякова. — Да забинтуй туго-натуго, оно и засохнет к утру, как на собаке.
Червяков становится около Николая на колени, разворачивает пакет.
— Если бы голенища были уже, может, и не попало бы, — шутит.
Ребята смеются, и Николай, сдерживая боль, тоже улыбается.
VIII
Узенькие улицы и переулочки древнего города затрудняют маневрирование автоматчиков, а о танковых подразделениях нечего и говорить. «Тридцатьчетверки» продвигались этими каменными коридорами, как лодки по шлюзам — ни разойтись, ни развернуться. К тому же за каждым углем здания, на каждом перекрестке подстерегали, притаившись, «тигры» или «фердинанды». Нужно было подкрадываться незаметно, бить без промаха, чтобы выйти победителем.
Теперь из нашего укрытия просматривались острые шпили костелов, черепичные крыши и высокая башня ратуши. А перед нами — небольшая площадь, по ту сторону которой засел противник.
— Этой ночью будем там, — Спивак показывает глазами на центр города, — а может, и до вокзала доберемся…
— Если подойдет подкрепление, — отзываюсь. — Говорят, что сюда напихали больше трех дивизий головорезов — это не шутка…
— Однако фрицы уже мажут салом пятки, — говорит Спивак. В его голосе такая уверенность, будто в самом деле он видит из-за бруствера-баррикады, как фашисты готовятся к драпмаршу. — Ведь кольцо вокруг города сжимается… Слышишь грозу с юга? — не поворачивая головы, скашивает на меня глаза.
Но я слышу другое. Из подъезда за нашими спинами кто-то выкрикивает мою фамилию. Догадываюсь, что это связной. Он, наверное, не отваживается выйти или выползти на простреливаемую улицу.
— Старший сержант Стародуб, к Байрачному! — голос его тонет в грохочущих взрывах мин, что падают на мостовую перед нашим плохоньким дзотом. Угрожающе шипят и фыркают смертоносные осколки над нашими головами, мы плотнее прилипаем к земле в своем не очень удобном гнезде. С тонким звоном сыплется стекло разбитых окон.
Хоть мне и страшно вылезать на свет божий из этого укрытия, но я рад тому, что меня зовут. Рад, потому что невыносимо надоело корчиться в тесной щели под самым носом у противника. Он избрал наш, с позволения сказать, дзотик мишенью и бьет по нему изо всех видов оружия. В горбыли вогнал уже столько свинца, что, если бы их бросить в воду, они бы пошли на дно, как камни. От непрерывного обстрела голова идет кругом и тошнота подступает к горлу…
Я не знаю, где сейчас КП нашей роты, не знаю, обстреливается ли дорога, по которой туда идти. Меня это не беспокоит. Мне просто хочется стать на ноги и пройтись по городу, пройтись теми кварталами, которые мы только что отвоевали у врага.
— Ты идешь? — смотрю на Спивака.
— Да нужно, ведь если тебя вызывают, наверное, неспроста…
По ту сторону улицы из окон подвала торчат стволы вороненых автоматов. Там ребята из второго отделения. Кричу им:
— Орлов остается за меня!
Бросаюсь опрометью к подъезду и слышу за собой топот сапог Спивака. Не успели мы нырнуть в тень, как со стены посыпалась штукатурка.
— Следит, гадина, за каждым нашим шагом, — тяжело дышит Спивак. — Видишь, как врезал вдогонку.
Связной осуждающе качает головой. Когда мы пошли через двор вслед за ним на КП, он с упреком сказал:
— От других требуете осмотрительности, а сами бегаете под прицельным огнем, будто в пятнашки играете…
— А там тротуар простреливается, — отвечает ему Спивак. — Если ползти, наверняка укокошат… Потому и вынуждены бежать, как на стометровке.
Когда мы вошли в просторную и светлую комнату, где было много людей, я подумал, что связной перепутал адреса: вместо ротного КП привел нас на батальонный. Здесь и командир батальона гвардии капитан Походько, и начштаба Покрищак, и командир первой роты, и минометной, и группа танкистов, среди которых два Сашки — Марченко и Додонов с «Гвардии», и несколько незнакомых мне офицеров.
Прошу разрешения у комбата доложить Байрачному о своем прибытии.
— И так видно, — блеснул стальной холодной серостью глаз Походько. — Сейчас не до формальностей. — И уже намного громче, обращаясь ко всем присутствующим, сказал: — Командир корпуса генерал Белов приказал командирам бригад «быстрее брать город». Собственно, это приказ командующего армией Лелюшенко. — Походько положил ладонь на массивный стол из красного дерева, на котором лежал развернутый план города. — А мы еще с рассвета застряли около Подвальной — и дальше ни шагу. Это касается прежде всего роты Байрачного. — Комбат, чуть прижмурив глаза, скосил их на моего ротного. Тот подтянулся, одернул плотно прилегающую гимнастерку. Покраснел, смущенно отводя взгляд от Походько.
— Именно эта рота, как острие штыка, должна была вклиниться во вражескую оборону. До сегодняшнего утра она так и действовала. А потом по непонятным причинам перешла к обороне. Автоматчики забаррикадировались или отсиживаются в подвалах, а чего ожидают — неизвестно… Может быть, Байрачный надеется, что гитлеровцы добровольно сдадут город, потому и прекратил наступление?.. Боюсь, что этого не дождемся…
— Обстоятельства вынудили прибегнуть к временной обороне, — хрипловатым оттого, что нервничал, голосом выдавил Байрачный.
Комбат метнул в него пронзительно-острый взгляд. Недовольно кашлянул:
— Обстоятельства?! Обстоятельства создает тот, в чьих руках инициатива. Пора бы уже усвоить эти азы военной тактики. А вы утратили инициативу, размякли, размагнитились и теперь пеняете на обстоятельства…
Пока комбат распекал Байрачного, я искал разгадку: что же произошло? Почему он на него так нападает? Ведь еще вчера нам была поставлена задача: выйти к Подвальной и закрепиться, что мы и сделали. Эту задачу ставил сам комбат. Теперь же выходит, что нужно было идти дальше. А как идти, как наступать, если наши танки застряли где-то в Погулянской роще или в Подзамче. Без них пехота не попрет против вражеских «тигров» и «фердинандов». Походько об этом знает лучше меня, но говорит так, будто бы во всем виноват Байрачный. Выгораживает себя? Но на него это непохоже. Размышляя над этим, я успел осмотреть комнату, где кроме огромнейшего стола стояли три книжных шкафа с пустыми полками и еще один маленький столик из красного дерева. На поблекшей полировке мебели виднелись глубокие свежие царапины. Это меня навело на мысль, что здесь в последнее время обитали пришельцы, а не хозяева… Два высоких венецианских окна выходили на юг. Из них могла бы просматриваться панорама центра города. Но дом, что напротив, наверное, возвели позднее этого, в котором мы находимся, и он закрывал эту панораму. В углу комнаты, около кафельной печки, свисает огненное полотнище знамени. Древко белое, свежевыструганное.
— Потерянное время должны наверстать, — после недолгой паузы снова заговорил Походько. — Теперь у нас есть чем наступать: значительная часть войск корпуса уже в городе, остальные — на подходе… Рота Байрачного, усиленная танковой ротой Акиншина, взводом пэтээровцев, должна ударить по Рыночной площади и овладеть ратушей. Первой и третьей ротам обеспечить ее фланги! По соседству с нами будут наступать автоматчики Унечской бригады и танки свердловчан. — Походько жестом пригласил командиров к столу и, склонившись над планом города, стал уточнять задание. Теперь я понял, почему он обрушился на Байрачного. Дело касается, очевидно, приоритета: какая из бригад будет первой в центре города, овладеет ратушей, центральным телеграфом, радиостанцией и, наконец, вокзалом — то есть всеми жизненно важными объектами. Наверное, комбриг Фомич хорошо пропесочил Походько за топтание на месте, а теперь комбат за это же «дает прикурить» своим ротным…
Когда заканчивалось совещание, комбат довольно громко, даже торжественно сказал:
— Командование бригады поручило члену боевого экипажа танка «Гвардия» старшине Александру Марченко поднять красный флаг на башне ратуши. Он родом из Сумской области, а перед войной жил во Львове. Кому же еще, как не львовянину, положено оповестить своих земляков о нашем победоносном наступлении, об освобождении Львова от фашистских захватчиков?
Марченко смущенно улыбается. Он чуть склонил вихрастую голову, будто в знак благодарности за такую высокую честь.
— Может быть, и Стефа, увидев флаг на ратуше, догадается, что ты во Львове, — говорю Саше уже после совещания.
— Возможно, — соглашается он. Потом совсем тихо и задумчиво добавляет: — Еще три года тому назад, когда я уходил из города, в котором уже шел бой, пообещал Стефе, что буду среди первых освободителей Львова. Непременно… Пока что, как видишь, — он застенчиво улыбнулся, — это обещание выполняю… Да и она, надеюсь, высматривает меня, ждет…
— Тебе можно только позавидовать, — отзывается Спивак.
Во дворе останавливаемся, чтобы подождать Байрачного.
— Только бы с ней ничего плохого не произошло, — вздыхает Марченко. И, будто объясняя свою тревогу, добавляет: — Как бы не упекли ее в Германию…
— Не переживай напрасно, — говорю ему. — Скоро обо всем узнаешь…
— Да, теперь уже скоро… Стефа живет вон там, — показал рукой в сторону вокзала. — Будто совсем рядом, но нас еще разделяет фронт, разделяет огневой рубеж. — Саша немного помолчал, а затем, будто опомнившись, отогнав тревожные сомнения, громче добавил: — Если успешно будем наступать, то уже сегодня или же завтра утром мы встретимся. Дорогу туда я хорошо знаю. Подкачу под самое крыльцо невесты, как казак на вороном.
— А когда выставим из города немцев, то еще и по чарке опрокинем на вашей помолвке! — усмехнулся Спивак. — Или на свадьбе.
— За этим дело не станет, — подмигивает Саша.
— Почему здесь лясы точите? — покрикивает Походько, сбегая вниз по скрипучим ступенькам.
Мы догадываемся, что комбат обращается к связным, которые сидят около КП Байрачного в коридоре. Но разговор обрываем. Капитан Походько дает последние указания ротным, которые обступили его тесным кругом.
— Кажется, все! — Комбат отодвинул манжет левого рукава гимнастерки и, как мне показалось, довольно долго смотрел на часы с черным циферблатом. — Прошу сверить время! Сейчас без четверти час… А теперь — по местам, товарищи офицеры! Желаю успеха! — Резко повернулся, чуть придерживая левой рукой широкий планшет, и четким, энергичным шагом зашагал к подъезду. За ним неотступно, как тень, двинулся Покрищак.
Дождавшись Байрачного, направляемся на передний край. За нами идет целая группа: связные от взводов, ординарец, штабной писарь.
— Набралось архаровцев на целое отделение, — оглядывается Байрачный. — Отоспались, отлежались — пора и честь знать. А то разучитесь из автоматов стрелять, — говорит полушутя. А затем строго добавляет: — В цепи атакующих должны быть все, кто может носить оружие!
Тесными, кое-где похожими на каменные колодцы дворами, задворками, загроможденными ржавым ломом, мусором и шлаком, выбираемся на улицу Стефана Батория. Здесь стоят несколько наших «тридцатьчетверок», а немного поодаль, к югу, виднеются автомашины с цистернами для горючего, с ящиками на кузовах.
— Тылы подтянулись к штабу бригады, — замечает Марченко. — Ведь он вот здесь, за углом, — показывает налево, — на улице Кохановского. Значит, наступление должно быть мощным.
Саша говорил взволнованно, горячо. Видно, ему очень не терпится поскорее выбить оккупантов из Львова. Да это и неудивительно. Ведь дело касается города, с которым сросся душой, где каждый скверик, каждый дом пробуждает в тебе самые дорогие воспоминания, взывает к тебе мечтами студенческой юности. К тому же знаешь, что тебя ждут.
— Где ты здесь жил до войны? — поблескивает на Сашу черными веселыми глазами Байрачный.
— Отсюда не видно, — усмехается уголками губ Марченко. — В районе вокзала.
— А Стефа? — не отстает Байрачный.
— На Городецкой, — вздыхает Саша. — Недалеко от центра города, только с той стороны, — показал рукой.
…Атака была напористой и стремительной, особенно в первые ее минуты. Беглый огонь наших минометчиков по огневым точкам противника оказался на удивление точным. Корректировал его командир минометной роты старший лейтенант Суница, как мы потом узнали, с чердака пятиэтажного дома, что стоит на возвышенности. Оттуда хорошо просматривалась оборона противника.
«Тридцатьчетверки» из улиц и переулков ринулись на площадь одновременно. Металлический грохот, рев моторов, взрывы, стрельба и раскатистое «ура!» автоматчиков, которые бежали вслед за танками, всколыхнули площадь.
Стальной щит «Гвардии» прикрывает нас от фронтального огня противника. Но краешком глаза иногда схватишь, как кто-нибудь из автоматчиков, будто споткнувшись, падает, хватаясь рукой за грудь, которую прошила вражеская пуля. Падает, не выпуская из другой руки автомат. Но атакующие не останавливаются — таков суровый, хотя и неписаный, закон атаки. Того, кто упал, подберут другие, которые сзади, санитары или легкораненые, что не оставили еще поля боя.
Где-то сверху сыплются на наши головы обломки черепицы, кирпича, осколки мин и снарядов. Ударяются о каски, о кожухи автоматов, что держим наготове. Вырываемся из узкого коридора затененной улицы на площадь.
Неожиданно шум стихает. «Гвардия» замедляет ход. Открывается крышка башни. Марченко, высунувшись по пояс, кричит механику-водителю, чтобы тот подъехал к парадному входу в ратушу. Тот подрулил.
Марченко с красным флагом в руках в сопровождении нескольких автоматчиков ворвался в ратушу. Там еще прозвучало несколько сухих коротких выстрелов, видно, не все солдаты противника успели удрать оттуда. Вот снова слышна короткая перестрелка. Бежим к ратуше. Но наша помощь, оказывается, уже не нужна: ребята, что рядом с Марченко, сами управились с гитлеровцами.
— Видишь, на гербе города тоже лев, — обращает мое внимание Спивак. — Только странно, что он зарешеченный. — И добавил: — Но мы разломаем эти решетки.
Широкие мраморные ступени ведут наверх. Оттуда доносятся гулкие шаги знаменосца Марченко и автоматчиков, которые его сопровождают.
Выходим из вестибюля под свод колоннады, видим, что «Гвардия» погромыхала к кафедральному костелу, который стоит недалеко от ратуши. Там не утихает автоматная и пулеметная трескотня. Бежим со Спиваком вдогонку за нашей «тридцатьчетверкой», пули высекают огонь из камня около наших ног. Падаем за кирпичную кладку недействующего фонтана, в центре которого возвышается атлетическая фигура Посейдона, прижавшего трезубцем огромную рыбу…
— Ту рыбу, видно, нужно считать гидрой, — не поднимая головы, изрекает Спивак. — Он придавил ее — и каюк! С гидрой покончено… Вот если бы нам так с Гитлером одним махом расквитаться…
— Это — символика, — нехотя отзываюсь, потому что хочу сориентироваться, откуда бьют. — А мы, брат, воюем не символично, а реально, на самом деле… К тому же до обидного буднично. Это в кино войну интересно показывают… — Оглядываюсь на ратушу. Недалеко от колонн на мостовой лежит черный гитлеровский флаг, что сбросил Саша с башни. А на башне ратуши, около ее шпиля, огненно пылает наше родное красное знамя.
Спивак тоже посматривает туда. В его зеленоватых глазах затеплилась, засияла радость:
— А это уже символика! — кивнул в сторону ратуши. — В городе еще полно гитлеровцев, мы еще и третьей части его не освободили, а он уже, считай, наш. Символично. Потому что на ратуше развевается советский флаг.
Марченко — крепкий, стройный — легко бежит через площадь к своей «Гвардии». На гимнастерке выше груди с правой стороны коричневое пятно, потемневшее от крови. Но он ничем не подает виду, видимо, в горячке — не согнулся, не искривился. За ним едва успевают автоматчики. По смельчакам враг строчит из пулемета: фонтанчики пыли и каменной крошки брызгают вокруг них. Но вот снаряд рвет мостовую; затем — другой, третий. Это — недалеко от «Гвардии». Саша упал, автоматчики, что бежали сзади, залегли. Спивак и я, подхватившись, бросаемся к Марченко. Автоматчики тоже бегут к нему. От кафедрального костела, пригибаясь, торопится Байрачный.
— Живой! — облегченно и обрадованно вздыхает он, наклонившись над Марченко. Подхватываем Сашу на руки, несем к «Гвардии». А мостовая, где он упал, обагрена кровью. Несколько осколков впились ему в грудь, в ноги… Кладем его на «тридцатьчетверку». Саша открывает отяжелевшие веки, скользит неторопливым взглядом по нашим лицам. Что-то похожее на печальную улыбку залегает в уголках его побелевших губ.
— Жаль, что не в полной боевой форме встречу Стефу… Даже обнять нельзя, — посматривает на раненую руку.
— Ничего, — успокаивает Байрачный. — Теперь ты еще дороже ей. — Минутой позже добавляет: — Она будет гордиться твоим подвигом…
Марченко кивнул головой.
— Давай, Федя, как можно скорее, но так, чтобы не трясло, к медпункту, — посмотрел Додонов на своего водителя.
«Гвардия» развернулась и двинулась в тылы. Но через минуту снова вспыхнули возле нее два взрыва… На этот раз кусок металла впился в Сашин висок…
…Уже после боя в маленьком скверике на улице Кохановского, недалеко от дома, где находился тогда штаб Челябинской танковой бригады, Сашины друзья-танкисты вырыли могилу. Похоронили славного воина, гвардии старшину Марченко со всеми воинскими почестями… А на высокой башне ратуши развевался над всем городом флаг, поднятый его руками, пламенел красно-красно, будто обагренный его горячей кровью…
Тяжело разлучаться навеки с тем, кого хорошо знаешь, кто был рядом с тобой и в адских боях, и в изнурительных долгих походах, и в коротких передышках после жаркого поединка, с кем подружился крепкой фронтовой дружбой, которая не раз доказывалась ценой крови или самой жизнью. Гибель Саши нестерпимо больно поразила каждого, кто его знал. Но, наверное, самую больную рану причинила она командиру нашей роты Байрачному. Ведь они были, как говорят, не-разлей-вода.
Байрачный, убитый горем, даже осунулся, будто подрезанный невидимой косой под самый корень. Лицо, на котором сквозь легкую смуглость всегда проступал густой румянец, посерело, будто посыпанное пеплом, глаза налились тяжелой, непроходящей скорбью. Он шел сутулясь, понуро опустив голову, будто чего-то искал — и не мог найти…
Жаль было Пахуцкого, жаль было Гаршина и многих других, кого знал, но гибель Саши осталась в сердце кровоточащей раной… Какой еще удар готовит неумолимая судьба?..
Байрачному подумалось, что вот так, как Саша, может погибнуть и его Тамара. Даже похолодело внутри. Захотелось немедленно, бегом броситься в медпункт, вывести ее и раненых из помещения и спрятать в самый глубокий и самый крепкий подвал, где бы их не смогли достать не только мины и снаряды, а даже самые тяжелые бомбы…
Но сделать этого он не мог. Он должен был командовать вверенной ему ротой — где уж тут до отлучек…
IX
Справа, метрах в тридцати от нас, взорвалась от немецкого снаряда «тридцатьчетверка». Байрачный вздрогнул от этого страшного огненного и железного грохочущего фонтана. В его глазах вспыхнула боль, ненависть и злость. Такими их я еще никогда не видел.
Я ожидал ругани, проклятий по адресу противника, который причинил нам столько горя, но Байрачный молчал. Только широкая грудь, к которой плотно пристала гимнастерка, ходила ходуном. Видно, печаль утраты и ненависть к врагу так жгли ему душу, что не мог выговорить и слова… Он махнул рукой, призывая бойцов следовать за ним, и стремглав бросился в окутанную густым едким дымом щель между каменными стенами. «Что он замыслил?» — тревожной вспышкой промелькнула мысль, когда я услышал, что стреляют уже где-то сзади.
Дождавшись, пока подоспеют бойцы, что отстали в этом стремительном прыжке, Байрачный бросил сухим, еще полным волнения голосом:
— Теперь будем атаковать их с тыла. Они отсюда не ждут удара. Вот мы и дадим им, гадам, прикурить… Вон там, — кивнул головой на группу курчавых деревьев, — стоят две противотанковые пушки. К ним теперь можно подойти вплотную незамеченными. Было бы хорошо, если бы обошлось без стрельбы. Действовать ножами, — машинально коснулся смуглой рукой черной рукоятки. — Ну, обстоятельства подскажут… Пойдут два взвода: Стародуба и Расторгуева. А третьему рассредоточиться и обеспечить фланги атакующей группы. Уничтожить пулеметные гнезда противника, что возле пушек.
«Похоже на безрассудство, — подумал я, слушая комроты. — А может быть, в нем, в Байрачном, в самом деле сидит такая безоглядная смелость, которая берет города?.. Вся ставка — на неожиданность и внезапность нападения… Только бы никто из наших преждевременно не выстрелил. Тогда уж не добраться до вражеских артиллеристов…»
И, будто читая мои мысли, Байрачный напоследок строго добавил:
— Помните, что именно сейчас самообладание и выдержка — важнее всего! — Он окинул быстрым взглядом запыленных, запорошенных бойцов, которые не сводили с него глаз, и резанул рукой воздух: — Пошли, архаровцы!
Густой черный дым, насыщенный резиновым смрадом — неподалеку пылали несколько немецких автомашин, — клубился над мостовой. Глотая его, мы добрели до стены живой изгороди, которой был окружен скверик. Залегли. Слышны отрывистые команды чужеземных унтеров около пушек, слышен металлический перезвон гильз, что падают из казенника на землю. По телу пробегает нервная дрожь: ведь твоя смерть или твоя победа — в нескольких шагах. Сводит пальцы рук, которые, кажется, намертво приросли к автомату. Володя Червяков, вижу, держит наготове уральский нож. Молчим, будто бы и не дышим. Ждем.
Вон справа, на той стороне сквера, прозвучал автомат. Наверное, наши ребята расправляются с вражескими пулеметчиками. Это то, чего мы ждали. Байрачный, тихонько свистнув, мигом бросается через вьющуюся зелень изгороди в скверик. И мы летим, не чуя под собой земли. Краешком глаза замечаю, что возле первой пушки уже нечего делать: расчет ее лежит; бегу в дальний уголок сквера. На шаг впереди — пятнистая от пота гимнастерка Володи Червякова. Он что-то кричит. Бросаю взгляд немного влево: фрицы поспешно разворачивают вторую пушку против нас. Уже ее черное дуло смотрит в мою душу. «Он или я?» — подумалось про того артиллериста, который должен сейчас полоснуть по нам картечью. Не останавливаясь, нажимаю на гашетку. Байрачный прошмыгнул мимо меня. Стреляет почему-то не из автомата, который покачивается на груди, а из пистолета. Из-за станины поднимаются две ребристые каски. На серых перекошенных лицах — стеклянные, наполненные страхом глаза. Смотрю на них, и на душе становится тошно от чужого страха. У того, что напротив меня, дрожат побелевшие толстые губы, будто прижатые шляпками один к другому скользкие шампиньоны. На обрюзглых, обвисших щеках грязные потоки пота или слез.
— Ну и противнющий же ты, тонкошкурый трус, — сплевывает Володя, забирая у него торчащий из-под ремня «вальтер».
А в это время из-за груды снарядных ящиков грянул выстрел. Червяков полуобернулся в ту сторону и медленно, будто нехотя, мягко опустился на землю… Орлов тут же бросился за эти ящики и дал очередь из автомата по немцу, что стрелял.
— Если враг не сдается… — как бы объясняет свой поступок. — Такого мерзавца уже не перевоспитаешь…
Еще за нашей спиной, в районе Высокого Замка, шел ожесточенный бой. Гитлеровцы, которые там занимали выгодные позиции, не сдавались. Еще и на севере от нас, и на юге стрекотали пулеметы, гудели пушки, а мы, уничтожив две противотанковые пушки, которые закрывали нам дорогу, стремительно рванули вперед. По Городецкой, по прилегающим к ней улочкам и переулкам продвигались к железнодорожному вокзалу. Понимали: чем быстрее им овладеем, тем скорее победим врага.
Байрачный носился как ошалелый — от взвода к взводу, от своих подчиненных к танкистам, артиллеристам, пэтээровцам, которые были нам приданы. Черный, как жук рогач, напористый, подвижный, он везде успевал. И уже в безвыходном положении находился выход, и уже наши трудности становились трудностями для врага…
Около высокого и довольно мрачного костела Елизаветы — это уже на ближних подступах к вокзалу — противник сосредоточил много всякой боевой техники и живой силы. Это мы почувствовали сразу, налетев на сплошную стену огня. Враг бил из штурмовых орудий, из гаубиц, со стороны вокзала доносилось противное завывание шестиствольного миномета. По кустам секли крупнокалиберные пулеметы, срезая, будто лезвиями, ветки. Туго шелестели, пролетая над нами, тяжелые снаряды: холодно, по-змеиному шипели осколки мин, которые падали как будто прямо с неба, доставая нас даже за высокими стенами.
— Здесь на «ура» не возьмешь, — крутит головой Байрачный. При этом его черный взмокший чуб синевато поблескивает.
— Слишком уж густо их на этом участке. От костела до вокзала все кишит немцами. Битком набито. Стянул, гад, сюда все, только бы надежно прикрыть отход каких-нибудь эшелонов — то ли с имуществом, то ли с начальством… — Минуту-другую ротный молчит, прислушиваясь к перестрелке, которая то нарастает, то спадает. Потом поднимается, одергивает по привычке гимнастерку, поправляет пилотку: — Трудно не трудно, наступать нужно, а то снова будет кричать Походько: «Какого черта топчетесь на месте!..» Он после Коломыи, после той ночной атаки, за которую ему попало от комбрига, с меня глаз не сводит… И, словно ястреб голубя, клюет меня и клюет…
— Боюсь, что об такого голубя не один ястреб свой клюв сломает…
— То ты, Стародуб, не все видишь, не все знаешь… Он — крутой дядька. Может так скрутить, что завоешь… Ты, наверное, заметил, а нет — так обрати внимание: во всей львовской операции больше всего достается нашей роте. Где труднее всего, туда нас и посылают. Даже теперь вот. Те две роты обеспечивают нам фланги, а мы — в роли шпаги: либо проткнешь врага, либо сломаешься… — Байрачный достает папиросу, разминает между пальцами. — Может, у тебя есть махорка, а то эти слабенькие?.. Вот бы самосадом продраить горло, на душе бы полегчало… — Скручивает тугую цигарку из махорки. Делает это неторопливо, спокойно, как мужики на сенокосе, когда остается всего дела что на пару взмахов, а до вечера еще далеко, некуда спешить. И курит потихоньку, смакуя каждую затяжку. Будто от нечего делать посматривает искоса на план города под желтоватой слюдой планшета.
— Вот сюда, — показывает на красную пометку, — мы, то есть наша рота, втесались клином, а другие, будто в журавлином ключе, идут уже сзади…
— Но ведь нужно же кому-то быть впереди, — говорю. — Не мы, так они: первая или третья…
— Я не об этом, — он махнул рукой. — Сейчас время подтянуть их. Нужно подступить к вокзалу не узеньким острием, а охватить его полукругом. Для этого одного батальона мало, даже с приданной ему техникой. А вот когда подоспеют сюда свердловчане и пермяки, тогда мы и нажмем на противника, нажмем так, что никакой танковый заслон их не прикроет, не спасет… — Байрачный погасил цигарку. — Помощь будет часа через два, — передал Походько обещание Фомича. За это время мы должны подготовить, так сказать, плацдарм для штурма. Должны пробиться к улочке Короткой. Оттуда уже до вокзала — один шаг…
В тот же день мы стремительным штурмом выбили гитлеровцев из вокзала. Они так поспешно драпали, что на привокзальной площади оставили несколько целеньких «тигров» и, наверное, с полсотни автомашин самых разных марок. Но бои на Львов еще продолжались. Еще и в Высоком Замке, и на южной окраине города, и на западное громыхало и гудело. Но Львов пробуждался, будто от тяжелого сна. Львов начинал жить. Люди, которые уже три года — безмерно долгих и тяжелых — томились в неволе, в голоде, в буквальном смысле — на грани жизни и смерти, уже не могли ждать, пока затихнет бой.
Они выбегали из своих убежищ, пренебрегая смертельной опасностью — ведь рядом еще взрывались мины и снаряды, выбегали, только бы убедиться своими глазами, что пришли освободители. Прижимались к нашим гимнастеркам, орошая их слезами.
Какое-то время идем молча. В этой части города очень заметны следы недавнего боя. Еще не развеялся горьковатый смрад пороха и пожарищ. На улице груды битого кирпича, черепицы, обломанные ветки деревьев, раздавленная немецкая полевая кухня… Вон там разрушена фасадная стена двухэтажного домика. Теперь квартиры видны как бы в разрезе, как это бывает на сцене в театре. На втором этаже, под глухой стенкой одной из комнат поблескивает никелированная спинка кровати, а на переднем плане виднеется коричневый столик на трех точеных ножках. Справа от него сереет прибитая пылью детская кроватка. Даже плетеная сетка на ней, кажется, не порвалась.
— Видно, отвалило стену взрывной волной, — посматриваю на Байрачного, но его внимание уже привлек подбитый «тигр», которым теперь завладели подростки.
— Еще вчера это страшилище наводило ужас на людей, а сегодня, видишь, дети играют возле него в жмурки. Оно теперь металлолом, хлам…
Когда меня назначили командиром подразделения, в первое время все бойцы в своих серых шинелях казались мне похожими друг на друга. Вскоре, правда, я стал различать их и по лицам, и по голосу, и даже по манере ходить или держаться. Это все внешние отличия, внешние признаки личности. А внутри они оставались для меня тайнами… Но после первого же боя, после атаки эти тайны открылись. Не только я, каждый увидел, кто чего стоит. Состоялась, так сказать, переоценка ценностей. Мое мнение о большинстве воинов не изменилось. Правда, между подбитым «тигром» и тем, о чем мы говорим, кажется, никакой аналогии нет, но переоценка ценностей на войне — дело мгновенное… Оглянулся.
— Это ж где-то недалеко отсюда живет Стефа, — снова заговорил Байрачный, когда мы свернули. — Тебе Саша не сказал номер дома? — посмотрел на меня.
— Нет, — отвечаю. — Надеялся же, даже хвастал, что сам будет приветствовать ее, подъехав на своей «Гвардии» к крыльцу…
— Да, хвастался, — вздыхает ротный. — Счастье было так близко… И вот тебе. Эх, Саша, Саша…
— Наверное, ребята из его экипажа знают ее адрес. Так уж как-нибудь сообщат о том, что произошло… Хоть будет знать, где похоронен милый…
— А стоит ли? — Байрачный задерживает на мне свой взгляд. — Опечалится на всю жизнь — только и всего.
— Если не теперь, то позднее узнает обо всем. Ведь здесь, надеюсь, о Саше не забудут.
— И я думаю, что не забудут, — с уверенностью отзывается Байрачный. — Но торопиться с печальной вестью не стоит, тем более что ходить по городу еще очень опасно. А она, Стефа, узнав обо всем, не усидит, побежит на поиски тех, от кого можно услышать о нем все, что ее интересует. Так поступила бы каждая на ее месте.
От автоматчиков Унечской бригады узнаем, что в городе кроме Уральского танкового корпуса уже есть пехотинцы и артиллеристы 60-й армии.
— Выходит, не исключена возможность встречи с тем майором, что «опекал» Тамару, — криво улыбается Байрачный. — А мне такая встреча ни к чему.
— Так он же штабист, — говорю. — Сюда и носа не сунет… Возможно, и мы здесь долго не засидимся.
— Если все так будут воевать, как мои архаровцы, — гордо отзывается ротный, — то к утру здесь и духу не будет от немчуры…
«Самовлюбленный хвастун», — чуть не выскочило у меня. Но сдержался. И уже нарочито равнодушно:
— Что-то я до сих пор не слышал, чтобы Походько или комбриг восхищались нашими действиями…
— Еще услышишь! — почти выкрикивает ротный. — Хорошее дело всегда кто-нибудь заметит.
X
Наверное, за всю многовековую историю Львов не видел еще такого многолюдья, как в день освобождения. Площади, улицы, скверы, переулки были до предела заполнены военными в вылинявших, пропитанных солью гимнастерках и празднично одетыми львовянами. Шум, крики, объятия, приветствия. Где-то поет веселая гармошка, а с другой стороны, приглушенный расстоянием, доносится бравурный марш. Его исполняет духовой оркестр слаженно, вдохновенно. Сквозь бурлящую толпу, хоть и медленно, но не останавливаясь, идут на запад войска фронта, идут колоннами: танки, мотопехота, бронетранспортеры, «катюши», тягачи с тяжелыми пушками на прицепах, автоцистерны, полевые кухни, армейские повозки, в которые впряжены трофейные ломовики. На повозки наступает колонна тупоносых самоходок, а дальше снова виднеются автомашины с тентами на кузовах.
— Видать, этому параду и конца не будет. — Байрачный поднимается на носки, может быть, надеясь увидеть хвост колонны. Затем энергично машет рукой: — Давайте прорываться через поток. — И, пригнувшись, юркает под самыми мордами буланых ломовиков на противоположную сторону неширокой площади. Мы — за ним.
Поднявшись на горку, оглядываемся на Высокий Замок. Это был последний бастион гитлеровцев во Львове, последний очаг сопротивления обреченных…
Недалеко от штаба бригады, который все еще размещался в одном из домов на улице Кохановского, мы сворачиваем в скверик, где похоронен Саша Марченко. На могиле пирамидный обелиск из досок, покрашенных под мрамор. Вверху — красная звезда. Около обелиска большая охапка белых, как нетронутый снег, роз, перевязанная широкой яркой лентой. На ней четким почерком выведено: «Помнить буду тебя, любимый, вечно! Стефа. 26.VII.1944 года». Какое-то время стоим молча, сняв пилотки. Мысленно прощаемся с Сашей, потому что кто знает, придется ли нам еще раз побывать у его могилы…
И мысленно прощаемся с незнакомой девушкой — невестой Саши… Благодарность за ее любовь к нашему побратиму наполняет душу. Наверное, любовь эта — не простая, а действительно большая и непоколебимая… Другая смолчала бы, думая о своем завтрашнем дне; смолчала бы, только бы не помешать этим себе в выборе другого; смолчала бы ради своего будущего благополучия… А эта написала, не испугалась того, что от нее откажутся, отвернутся ее поклонники; узнав, что она вечно будет помнить другого…
— Интересно, какая же она, это Сашина Ярославна? — тихо и мечтательно, будто вслух подумал, сказал Байрачный, когда мы уже покинули скверик.
После довольно долгой паузы слышно голос Спивака, который идет сзади:
— Уверен, она человек большой души и искреннего сердца, если выбрала среди других именно такого парня, как Саша…
— Конечно, — оживился Байрачный. — Саша не из тех, которые влюбляются в легкомысленных кукол. Не из тех… — Ротный оглядывается и замедляет шаг, чтобы подождать, пока подойдут бойцы, которые растянулись вдоль тротуара длинной вереницей.
— Выходит, ребята из «Гвардии» все-таки разыскали Стефу, а то откуда бы она узнала о Саше, о том, где его похоронили, — высказывает догадку Спивак.
— Они-то разыскали ее, это ясно… Но теперь их трудно разыскать, — вздыхает Байрачный, — чтобы от них узнать что-нибудь о ней, или хотя бы адрес взять… Ведь командир экипажа лейтенант Додонов погиб возле Высокого Замка, а Саша Мордвинцев и Федя Сурков тяжело ранены. Их сразу же повезли в госпиталь в тыл. Неизвестно еще, выживут ли… Был такой чудесный экипаж, и нет его. — Байрачный, хмурясь, опустил голову.
Слышатся мажорные звуки духового оркестра. Может быть, эти звуки выводят его из состояния забытья, заставляют думать не о прошлом, а о том, что впереди…
— Экипажа нет, «Гвардия» искалечена, долго ее будут ремонтировать, а воевать нужно, пока не уничтожим этого проклятого зверя… — Он поднял голову, но в глазах еще стояла печаль.
Располагаемся во дворе штаба бригады.
Николай Губа, который, казалось, не обращал внимания на наш разговор, поднимает на меня серые глаза:
— Мой дед Герасим — бравый казак, с германской два Георгия принес, как он говорил — «Егория», так он еще в начале войны сказал: «Мы, сынок, германца били, теперь твой черед. Не давай Русь в обиду! А мы тут без вас всё сдюжим. Только не бойся никого!»
— Думаешь правильно, а вот делаешь не всегда то, что нужно… — Байрачный посматривает на забинтованную ногу Николая Губы.
— Пусть вас это не тревожит! — нахмурился Николай. — Я же не покинул роту…
— Не об этом речь… Могли же попасть не в ногу, а в голову.
Николай молчит. Ему на выручку поспешил Орлов:
— Фрицы, как видно, охотятся только за умными головами… Так что Николаю не угрожает опасность…
— Так, выходит, моя нога ценнее твоей пустой тыквы, ведь по ней стреляли, — смеется Губа, довольный тем, что донял Орлова.
— Перестаньте чесать языками! — подхватывается с разостланной плащ-палатки Расторгуев и бросается бегом в полутемный подъезд.
Поворачиваем головы в ту сторону.
— Пусть меня холера возьмет, если это не Грищенко! — срывается с места Губа, забыв о раненой ноге. К подъезду сбежалась добрая половина роты. И каждый хотел если уж не обнять Гришу Грищенко, то хоть пожать ему руку. Не толкались только те, кто пришел в нашу роту уже в Каменец-Подольском и в Коломые, то есть после ранения Григория. Они смотрели и удивлялись, что это за персона, кого это с такой радостью встречает вся рота?
— Долго же тебя, дружище, ремонтировали! — похлопывает ладонью по широкой спине Григория Петя Чопик. — Наверное, с полгода отлеживался? Я уже и забыл, где же тебя продырявило?
— Да около домика лесника, когда мы бежали сушиться, выкупавшись в ледяной воде. Припоминаешь, танк провалился под лед.
— А, Тернопольская операция, еще в начале марта. Теперь все вспомнил. — Петя гасит улыбку. — Многовато воды с тех пор утекло, многовато…
— Я кое-что знаю, Пахуцкий иногда писал.
— Не застал ты, Гриша, своего корреспондента, — грустно качает рыжей головой Петя. — Нет ни Пахуцкого, ни Вичканова, ни Гаршина, ни Можухина, ни Червякова-старшего, да и младший тяжело ранен. Многих за это время не стало. Поредели ряды добровольцев. А три дня тому назад Сашу Марченко похоронили…
После долгого гнетущего молчания Гриша говорит:
— Мне почему-то казалось, что после урока под Бариловом все мы станем такими опытными и такими закаленными, что будем идти вплоть до Берлина без единой потери…
— Когда находишься вдали от этой круговерти, всегда кажется, что можно смерть обойти десятью дорогами… А здесь, браток, и одной не сыщешь. Куда ни ткнешься — сечет, а идти нужно… — Чопик поправляет пилотку, которая и без того сидела довольно лихо на его рыжих кудрях. Так где же тебя, дружище, ремонтировали?
В серых глазах Грищенко зажглись теплые искорки:
— О, мне, брат, посчастливилось… Я, как что-то в самом деле ценное, что-то стоящее, был направлен в стольный град Киев. Там заботились обо мне не только рядовые врачи, а даже профессора.
Чопик слушал Григория и, не в силах сдержать лукавой улыбки, сказал:
— Мы помним, Гриша, что ты и раньше умел заправлять арапа. А теперь тебе, видно, будет чем хвастать аж до конца войны, а то и дальше. Так что берегитесь, братцы, — подмигивает ребятам. Но Грищенко на это не обратил внимания. Спокойно и неторопливо стал рассказывать, как ему хорошо было в госпитале, какие там знающие врачи, какие внимательные и предусмотрительные сестры…
— А уж красивы, — добавляет, — так и словом не передать, все как на подбор.
— Наверное, какая-нибудь запала в душу, что так нахваливаешь? — интересуется Чопик.
Гриша какое-то время молчит, будто взвешивает слова Петра.
— С какой это стати станет он влюбляться, когда у него Орина есть, — подает голос Губа. — Он же сам хвастал, какая она у него толковая, какая певунья… Наверное, и в гости приезжала, когда в Киеве отлеживался?..
Григорий повернул голову к Губе. Мне показалось, что он помрачнел:
— Спасибо, Николай, за добрую память о ней, — сказал тихо, глухо, будто ему вдруг не хватило воздуха. — Нет Орины… Еще тогда, когда я рассказывал вам о ней, хвастаясь вышитым ею кисетом, оказывается, уже ее не было… Гестаповцы повесили певунью Орину как партизанку-разведчицу, повесили около церкви в первый день рождества в сорок втором году… Обо всем этом написали мне в госпиталь родители еще весной, когда освободили нашу Кировоградщину… — Грищенко проводит языком по обветренным, запеченным губам и тихо, как будто обращаясь только к Чопику, добавляет: — Может быть, потому и не влюбился ни в одну из госпитальных красавиц, что об Орине не могу забыть. Все еще болит здесь, — приложил левую руку к груди, — там как незарубцованная рапа. Тебе, Петя, надеюсь, это чувство знакомо…
Чопик вздохнул и промолчал. Даже Губа притих.
— Выходит, не только наш брат, которому на роду написано: если идет война, то должен воевать, — не только он гибнет, но и девушки, — нарушает молчание Губа.
Вернулся Байрачный из штаба батальона. Приказал лейтенанту Расторгуеву выстроить роту. Пока она строилась, Байрачный ходил в стороне, время от времени потирая ладони или же поправляя на себе гимнастерку. Видно было, что он сильно чем-то озабочен, обеспокоен.
Когда Расторгуев доложил о готовности, ротный без лишних церемоний и, как мне показалось, как-то поспешно сказал:
— Товарищи гвардейцы! От имени командования батальона и от своего выношу вам благодарность за умелые действия в боях за освобождение Львова от гитлеровских оккупантов.
Мы довольно слаженно — уже натренировались — ответили:
— Служим Советскому Союзу!
Дальше Байрачный похвалился, что значительная часть личного состава роты, те, кто отличился в бою, представлена к высоким правительственным наградам. Под конец своей короткой речи объявил:
— Приказом по батальону от сегодняшнего числа, то есть от двадцать седьмого июля, старшиной нашей роты назначается гвардии старший сержант Грищенко Григорий Афанасьевич! — И, скосив свои черные большие глаза на Гришу, который стоял на правом фланге — высокий, подтянутый, в не вылинявшей еще гимнастерке, добавил: — Приступайте к исполнению своих обязанностей!
— Есть! — откликнулся тот густым басом.
— Ну его к черту! — недовольно гудит Губа. — Был Грищенко человеком, а стал старшиной… Теперь к нему и не подступишься.
— Помолчи! — толкнул его локтем Орлов.
— Сейчас перебазируемся на юго-западную окраину города, где сосредоточивается бригада. О дальнейших действиях будет объявлено по прибытии на место сбора батальона. — Байрачный окинул взглядом шеренгу: — Имеются у кого-нибудь вопросы?
Молчание. Через минуту колонна двинулась.
XI
Еще, видно, не остыли стволы пушек, из которых салютовали в честь освобождения Львова, еще не развеялся горьковато-удушливый дым побоища, а мы уже опять готовимся в дорогу. Механики-водители проверяют двигатели, заправляют машины горючим, осматривают, постукивают ключами о траки, чтобы убедиться, что они не подведут на марше.
Артиллеристы длинными, как шесты, банниками с намотанной на них ветошью прочищают жерла пушек, перетирают, смазывают замки и оптические приборы.
Сегодня у нас особый день — нашему соединению присвоено наименование Львовского, и это наполняло сердце каждого воина гордостью. И хотя этому событию были посвящены боевые листки и выпущен специальный номер многотиражки, разговоры не утихали. Это и неудивительно. До сих пор в нашем корпусе лишь одна из бригад носила почетное звание Унечской. Мы завидовали воинам этой бригады…
— Теперь в моей красноармейской книжке будет значиться: «Гвардии сержант Уральско-Львовского добровольческого танкового корпуса»! Звучит! — Губа косится на Орлова, который только что допекал его тем, что тот возвратится домой точно такой же, как и уходил из дома в сорок первом: ни на вершок не подрос, ни на фунт не потяжелел, совсем не возмужал: «Выпроводили из дома шелудивым, как телка после плохой зимовки, таким и вернешься. Никакая девушка и бровью не поведет, тем более гордая Дуняшка».
И хотя это говорилось полушутя, но затрагивало самолюбие Николая. И вот он, расправив плечи, выпятив грудь, на которой поблескивали две медали «За отвагу», старался всем своим бравым видом доказать, что Вадим ошибается, но на того это не действовало.
Тогда-то Николай и вспомнил о красноармейской книжке.
— А что, станешь ее девчатам на улице показывать? — в темно-синих глазах Вадима теплится лукавинка. — Вот, мол, кто я и откуда… Нет, друг, девчатам нужно что-то другое… А о своих отличиях расскажешь когда-нибудь детям, если ими обзаведешься…
Грищенко, который шел, видно, к минометчикам, услышав дружный хохот автоматчиков, повернул к нашему кругу. Он, наверное, сразу понял что к чему.
— Орлов, ты что это на Сорокопута навалился? Пошутили — и хватит! Пора за дело браться.
То, что Грищенко назвал Губу Сорокопутом, всех нас удивило, даже самого Губу. Но он, видно, не обиделся, а улыбнулся задумчиво и тихо, как улыбаются люди, услышав что-то давно знакомое и уже полузабытое. Ведь это прозвище прилепили ему еще на Курской дуге, когда он был в минометчиках — почти год назад. А за время пребывания во второй роте Николая так не величали. Просто никто из автоматчиков этого прозвища не знал, кроме меня да Грищенко. И вот оно так неожиданно слетело с Гришиных губ. Может быть, Николаю припомнилась Орловщина, наше первое боевое крещение под Вавиловом, когда его, раненного, выносил на себе Грищенко с поля боя… А мне почему-то подумалось о незащищенности человеческой души, о ее ранимости. Ноет она, напитывается болью, если над тобой не то что насмехаются, а чуть-чуть попробует кто-то пошутить. И как она наполняется теплом, волнующей радостью, когда о тебе скажут доброе слово… А мы на это слово подчас слишком скупы. Не огрубила ли нас война, а может, не только война? Говорят, общение с природой облагораживает человека, делает более чутким, внимательным, более восприимчивым ко всему. Делюсь своими мыслями-догадками с комсоргом Спиваком.
— Тебе, Юрка, всегда лезет в голову не то, что следует. — Разворачивает большой бумажный кулек, на котором кое-где проступают коричневые пятна. — Лучше вот угощайся вкуснейшими вишнями. Это и есть общение с природой, — смеется.
Крупные, спелые, даже черные, они влажно поблескивают в лучах солнца, будто драгоценные камни.
— Где это ты нашел такие отборные? — интересуюсь.
— Думаешь, что до сих пор занимаюсь изучением даров природы на ощупь, к тому же еще ночью? — лукаво жмурит зеленоватые глаза. — Прошло, друг, прошло… А как будто жаль. Потому что оно хоть и грешно, зато же и смешно… Бывало, и поджилки тряслись, как шуганет нас сторож, а все же весело… Росли вот такими сорванцами, которые все искали острых ощущений, мечтали о них… А теперь этих ощущений — по самое горло, хоть отбавляй…
Спивак стреляет косточками, целясь в каску Николая Губы. Звякнуло. Тот оборачивается к нам.
— Иди побаловаться вишнями, — приглашает Евгений.
Николай проводит тряпкой по вороненому диску пулемета, вытирает руки и не спеша шагает к нам. Но его уже опережают Чопик, Орлов и Кумпан. И все, будто сговорились, спрашивают:
— Где достал?
— Вон там, — кивнул Спивак головой, — возле скверика стоит красивая молодка с двумя ведерками, полными вишен, и угощает нашего брата.
Николай, набрав пригоршню вишен, направляется к скверу. Но в это время Лелюк затрубил сбор.
— Вот так всю жизнь, — разочарованно махнул Губа рукой. — Всегда опаздываю…
Командиру роты гвардии старшему лейтенанту Байрачному и командирам взводов приказано явиться в штаб бригады.
— Ты смотри, какая мы большая птица! — пряча волнение, с деланной веселостью откликается младший лейтенант Погосян, который лишь вчера прибыл к нам и стал командовать третьим взводом. — Зовут не в батальон, а сразу в бригаду.
— Может, комбриг Фомич хочет ближе познакомиться с тобой, — с доброй лукавинкой в глазах посматривает на франтовато одетого Погосяна Петя Чопик. — Ну, а мы здесь как сопровождающие…
Погосян расправляет складки на новенькой гимнастерке, отодвигает подальше назад новенькую кобуру с пистолетом.
При этих движениях мягко поскрипывает кожаная портупея. На нем все такое празднично новое, как будто он только что возвратился с первомайского парада. Нам даже неудобно как-то идти с ним рядом в своих вылинявших под дождями и солнцем гимнастерках, на которых кое-где темнеют пятна мазута, виднеются не совсем аккуратно заштопанные дырки.
— Слишком высокая честь для меня — ходить в сопровождении такой свиты, — поблескивает угольками глаз Погосян, кивая головой на ордена и медали, которые сияют у каждого из нас на груди. — Такой чести удостаиваются даже не все генералы, особенно в тылу… Я с вами как неоперившийся птенец среди крылатых орлов…
— А ты не тушуйся, браток, — похлопывает его по плечу широкой ладонью Чопик. — У тебя все впереди. Еще не конец войне…
Теперь штаб находится на юго-западной окраине города в двухэтажном особняке, который прикрыт с улицы вековыми липами и березами. Возле чугунной узорчатой ограды маячит здоровяк Шуляк с автоматом на шее. Немного в стороне, опираясь плечом на ограду, стоит, печально опустив голову, смуглая девушка в темно-коричневом платье.
— Вы кого-то ждете? — игриво спрашивает Чопик.
Девушка подняла на него большие карие глаза, в которых в глубине таилась печаль:
— Мне нужен самый старший командир.
— Какой части? — оживление не покидает Петра. — Ведь здесь не одна…
Девушка будто взвешивала, можно ли доверить нам свою тайну.
— Где служил Марченко, — ответила тихо. И уже громче добавила: — Мне уже сказали, что ее командир — в этом доме…
Мы поняли, кто она. Мгновенно исчезли эти глуповато-веселые усмешки, что появляются на солдатских лицах при виде красивой девушки.
— Значит, к полковнику Фомичу? — серьезным тоном уточняет Чопик, чуть опустив голову.
— Да, — вздохнула девушка.
— Так почему же вы не заходите?
— Он не пускает, — показала печальными глазами на часового. — Говорит, что гражданским вход запрещен…
— Эх ты, Шуляк… — покачал головой Петр. — Нашел перед кем демонстрировать свою выучку или силу. — И уже к девушке: — Идемте с нами, Стефа!
Она, видно, удивлена тем, что мы знаем ее имя. Потом подхватывает старенький чемоданчик и, поглядывая на Шуляка, идет впереди нас по выстланной каменными плитами дорожке.
В просторной комнате на первом этаже прохладно и, как казалось мне после яркого солнца, сумрачно. Открытые окна затемнены извне густыми яблоневыми ветками.
Гвардии старший лейтенант Байрачный докладывает полковнику Фомичу о том, что командиры взводов второй роты автоматчиков прибыли в полном составе.
— Хорошо, что не заставляете меня ждать. — Комбриг сделал шаг от окна и остановился взглядом на незнакомой девушке.
— А это чей-то помощник или заместитель? — его продолговатое суровое лицо прояснилось улыбкой. Потом довольно мягко, наверное, чтобы не испугать посетительницу, спрашивает: — Какой случай вас привел сюда?
Девушка, теряясь, опустила глаза, но быстро овладела собой.
— Я — Стефа, Стефания Третяк. Я… — она запнулась, будто ей не хватило воздуха. — Я, ну как вам сказать, три года ждала Сашу Марченко… — Слезы наполнили ее глаза. Она, глотая их, достала из рукава платья розовый платочек и стала вытирать им лицо…
— Примите мое самое искреннее соболезнование. — Полковник, невысокий, сильный и подвижный, сделал несколько шагов к девушке. Коснулся рукой ее худенького плеча: — Да и не только мое. Все мы и любили, и уважали Сашу…
— Спасибо вам, — подняла голову, — Простите, но я пришла не за этим… Прошу вас взять меня на фронт, в свою часть…
Фомич не ожидал, что именно так обернется дело. Да и мы не ожидали. Наступила тишина. Комбриг, наклонив голову, медленно отступил к окну, оперся сильными ладонями на подоконник и какую-то минуту или две смотрел на пышную траву запущенного сада. Потом бросил взгляд на Стефу:
— Что же вы умеете?
Она смущенно, как будто в чем-то провинилась, пожала плечами:
— Пока что ничего… Умею только ненавидеть врага. — И уж совсем тихо добавила: — Мечтала любить по-настоящему Сашу, но…
В серых, широко открытых глазах полковника Фомича — искреннее восхищение и будто даже удивление девичьей смелостью и откровенностью. А мне припомнилась надпись на красной ленте, которой были обернуты белые розы, положенные на Сашину могилу. «Наверное, действительно любила», — подумалось.
— Я уже и родителей своих убедила, что мне без фронта не жить. Ведь я — комсомолка. Билет сохранила, только взносы за время оккупации не уплачены… — умоляюще смотрит на комбрига.
— Ну что ж, против такой аргументации тяжело возражать, — разводит комбриг руками. — Вообще пополнение в бригаду поступает через военкомат. Но иногда бывают исключения. Так вот одно из них сделаем по отношению к вам. Сделаем из любви и уважения к нашему герою Марченко, из-за доброй памяти о нем… — Комбриг, уже обращаясь к начальнику штаба подполковнику Барановскому, сказал: — Зачислите ее телефонисткой в роту управления.
— А нельзя ли в солдаты, которые с оружием, чтобы, значит, по-настоящему воевать? — настаивает Стефа.
Байрачный поощрительно кивает головой.
По белобрысому продолговатому лицу Фомича пробегает едва заметная усмешка. Может, ему, человеку волевому и мягкому одновременно, нравится настойчивость девушки. Однако отвечает ей довольно категорично:
— Пока что нет! Сначала вам нужно привыкнуть к фронтовой жизни, кое-чему научиться. Ведь воюют у нас только те, кто умеет…
Повел Стефу в роту управления франтоватый пээнша капитан Гулько. Он весь засиял, когда получил такое «боевое» поручение от Фомича. И, может быть, именно это обстоятельство побудило комбрига сказать сурово:
— Товарищи командиры, кто станет приставать к этой девушке, тому не поздоровится. Накажу самым суровым образом… Предупредите об этом и своих подчиненных!
— Может, зря наш «батя» проявляет столько заботы о ней, — тихонько шепчет мне на ухо Чопик. — Стефа, видно, такого нрава, что и сама сможет постоять за себя…
Я хотел сказать ему, что среди нашего брата попадаются настоящие жуки, опытные сердцееды, которые могут любой орешек раскусить… Поэтому предостережение полковника Фомича вполне уместно. Но сказать не успел: заговорил полковник, и мы услышали от него такое, чего меньше всего ожидали:
— Через несколько часов отправляемся в бой. А собрал я вас всех вот для чего: к нам вчера, как вам известно, прибыло офицерское пополнение — четыре лейтенанта и семь младших лейтенантов. Их распределил я по два-три человека в каждый батальон. Хочу, чтобы вы увидели друг друга в лицо, перезнакомились. Надо знать, с кем идешь в бой, кто твой сосед… — Немного помолчав, продолжил: — Мы должны любой ценой и как можно скорее пробиться к Самбору, — черкнул толстым зеленым карандашом по карте, — и там закрепиться! Противник значительными силами отходит в Карпаты, чтобы, заняв там господствующие высоты, замедлить продвижение наших войск. — Фомич окинул быстрым взглядом присутствующих, чтобы убедиться, все ли его слушают. Потом добавил: — Наша задача — нарушить его планы, перерезать коммуникации, навязать ему, бой в предгорье, где есть необходимый для нас оперативный простор. Надеюсь, задача ясна? — И, не ожидая ответа, добавил: — Маршруты и указания о взаимодействии командиры батальонов получат у подполковника Барановского. Дозаправиться горючим и боеприпасами и никому не отлучаться из подразделений!
— Товарищ подполковник! — показалось в дверях круглое, как колобок, с курносым носом лицо телефониста. — Вас вызывает комкор Белов.
— Задачу и обстановку довести до каждого бойца. Комбатам остаться. — Фомич бросился к телефону.
На предместье упали легкие вечерние сумерки. Они скрыли следы недавнего боя, и только горьковатый запах пожарищ, который все еще не развеялся, нарушал идиллию тихого летнего вечера, о котором мы тосковали все три безмерно длинных года войны…
— Вот бы забросить сейчас удочку на крутом бережке Самары, где-нибудь по соседству с камышом и кувшинками, — медленно, мечтательно тянет Губа, — и поймать…
— Бубыря с мизинец, — добавил скороговоркой Чопик. — Вот бы наварил ухи — на целую компанию, — смеется, и мы хохочем.
— И вытянул бы доброго леща или язя, — не обращает внимания на подтрунивания Губа. — Ну, такого, что когда несешь его, держа за жабры, то хвост по земле волочится. Вот это удовольствие! А потом поджарить на душистом масле, чтобы подрумянился, даже похрустывало…
— А к нему — чарочку пропустить то ли казенной, то ли самограя, — облизывает губы Петя Чопик. — Вот было бы застолье на славу.
— Кончай болтовню! — гудит басом старшина Грищенко. — Уже пора идти за ужином!
— Снова, как и вчера, гороховое пюре, — вздыхает Губа. — И откуда его столько взялось, этого гороха?
XII
За окраиной Львова колонна наших «тридцатьчетверок» сразу взяла такой разгон, что у нас, автоматчиков, сидевших сверху, даже дух захватило. Подумалось: может, вот так и будем лететь до самого Самбора? Но уже на двенадцатом километре машины резко затормозили и вскоре совсем остановились. Неподалеку от дороги в редком лесу расположились тылы какой-то пехотной части. Спрашиваем у пожилого ездового, который попросил у нас закурить, далеко ли отсюда до переднего края? Он со вкусом затянулся, опустив толстую взлохмаченную бровь на левый глаз, а другую вздернул вверх:
— Туда добираться часа два, может, с гаком, а оттуда — за час успеваю…
— Что, разными дорогами едете? — поинтересовался Губа.
— Дорога у меня одна… Но туда, где смерть, чего торопиться!.. Другое дело — оттуда…
— Странная философия, — крутит головой Орлов.
Но дядька на это не обращал внимания.
— Когда же везу раненых, то оттуда я добираюсь часа за полтора или более. Так что на добрый десяток верст наберется.
К нашей группе подходит, широко улыбаясь, Нещадимов:
— Вот не надеялся встретить здесь бывших своих добрых соседей, — обнимает нас нескольких сразу. — Такую встречу и обмыть не мешало б! — тянется рукой к трофейной фляжке, которая висит на боку. На погонах красуются огненные лычки старшего сержанта. И пилотка, которая на нем, и обмундирование — еще все новенькое, неполинявшее.
— Что, вашу часть тоже сюда перебросили? — радостно-удивленно ощупывает его глазами Губа.
— Нет, она в другом месте… А меня немного задело еще там, под Коломыей. Две недели пролежал в госпитале, затянулось все, как и не было, — бьет ладонью по левому плечу. — А уж оттуда — в Краснодарскую пластунскую стрелковую дивизию попал.
— Пластунская — это где пластом лежат?.. — усмехнулся Губа. — Или ползают по-пластунски?
— Пластуны, братцы вы мои, — зажегся Нещадимов, — были лихими хлопцами… Это те казаки-кубанцы, которые в плавнях границу нашу держали. Жили бедно… Когда приходило время идти на службу, они не могли приобрести коней, не хватало на это деньжат… Их зачисляли в пластунский кубанский полк. Считай, по нашему времени, — это дивизионная разведка, а может быть, полковая… Они могли целыми сутками сидеть в воде с соломинкой во рту и наблюдать за движением вражеских войск. Их выносливости и закалке мог бы позавидовать любой спортсмен… За эти качества стойкости и мужества они пользовались всеобщей любовью в русской армии. А теперь мало кто из нас знает, что на проходящих военных парадах на Красной площади звучит военный марш пластунов. И под этот марш пластунов шагают наследники их боевой славы — воины Красной Армии, их сыновья и внуки. А пластунская — носит имя в честь тех героев-пластунов.
— Почему же попал не к нам? — интересуется Орлов.
— Не вышло, — пожимает Нещадимов плечами. — Но я и тут уже привык. Старшинствую в роте.
— За это стоит и того… — Губа показывает глазами на флягу, которую держит в левой руке Нещадимов.
Звякнули кружки и пластмассовые чашки.
— Пусть тебе хорошо воюется! — улыбнулся Губа.
— Чтоб встретиться нам в Берлине! — подмигнул Нещадимов.
А в это мгновение прошмыгнул мимо нас «виллис», в котором сидели Фомич, Барановский и еще кто-то кроме шофера. Прячем опорожненные кружки за спину: Фомич за такие штуки по голове не гладит… Нещадимов, увидев вдалеке Тамару, поинтересовался:
— А что это у вас за молодка объявилась? Там, под Коломыей, я такой не видел.
— Наш санинструктор, это военная профессия, — объясняет Вадим Орлов. — А гражданская — супруга нашего ротного.
— Ты, браток, не заливай, супруга — это не профессия. Но не в этом дело. — Нещадимов какое-то время не сводит глаз с Тамары. — Видно, у вашего ротного губа не дура… Я бы тоже охотно заполучил такую санитарочку, — стрельнул взглядом на Орлова.
— Слишком много себе позволяете, товарищ старший сержант. Вам это не к лицу, — сурово заметил Орлов, — Мы не уважаем циников.
Нещадимов стушевался, примолк. Я подумал, что его развязность — деланная. Это проявление юношеского желания казаться взрослее, чем ты есть на самом деле.
Авангард, который составляет танковая рота, время от времени останавливается. Тогда оттуда слышатся орудийные выстрелы или пулеметные очереди. Такие короткие стычки с малочисленными отрядами противника почему-то напоминают мне одиночные удары грома, которые извещают о приближении настоящей грозы. Мы понимаем, что на этих последних километрах нашей советской земли враг будет яростно сопротивляться. Ему никак не хочется быть изгнанным.
Но пока что этот черный разбойник топчет нашу родную землю. И каждый день его пребывания тут, каждый час — это тысячи жертв, это реки крови, это страдания и муки миллионов. Поэтому и дорога нам каждая минута, поэтому и торопимся, чтобы скорее рассчитаться с ненавистным врагом.
…Как-то на коротком привале капитан Сугоскул рассказал нам о преступлениях фашистов на Львовщине. В городе Броды, сказал замполит, перед войной проживало двадцать пять тысяч человек. А в июле сорок четвертого, когда этот городок освободили наши войска, там было лишь сто пятьдесят человек местных жителей. По существу, это был полумертвый город — город, опустошенный фашистами и их наемниками — украинскими буржуазными националистами. Бандиты расстреляли и повесили около пятнадцати тысяч человек, почти пять тысяч угнали на каторжные работы в Германию. На околице села Конячев Ляшковского района оккупанты устроили лагерь смерти, куда свозили в закрытых автомашинах людей и расстреливали. Там уничтожены десятки тысяч мирных граждан. Этот лагерь люди прозвали могилой, потому что никто оттуда не возвращался. Подобные лагеря и «фабрики смерти» были разбросаны по всей Львовщине.
Танки замедляют ход и сползают с дороги налево в негустой смешанный лес. Там останавливаемся. Разведчики — старшина Сокур, сержант Храмов и еще несколько человек в пятнистых маскхалатах, похожие на водяных, — окружили комбрига Фомича и докладывают, наверное, о своей вылазке. Вскоре узнаем, что в селе Хлопчинцы — это за семь-восемь километров отсюда — крепко засела немчура. Там десятка два тяжелых танков и самоходок, противотанковая батарея и не меньше батальона пехоты.
— Если вступим в бой с ними, то до Самбора доберемся не скоро! — как бы вслух раздумывая, протянул Фомич. — Лучше обойти это село и продвигаться к Самбору лесами… А чтобы нам не ударили внезапно с тыла, когда будем штурмовать город или еще раньше, мы поставим вот сюда, — сделал карандашом отметку на карте, — свой заслон. Там одинокий фольварк на взгорке, оттуда хорошо просматривается все вокруг.
Мы не удивлялись знакомству Фомича с местностью, знали, что перед войной он служил в этих местах. Тут принял первый бой в июньские дни сорок первого года. Именно отсюда пролегла его дорога трудного отступления с боями, того горького отступления, о котором мы еще и до сих пор вспоминаем с болью…
…А Фомич чувствует себя именинником. Еще бы! Такая военная, теперь можно сказать — завидная, судьба выпала немногим. На бесконечно длинном пути — от западной границы до Волги — чего только не было! Сыпались на тебя бомбы, расстреливали тебя из пушек и минометов, секли тебя пулями и осколками, а ты шел с твердой верой в то, что наша возьмет, что мы победим! И не просто шел — цеплялся за каждый бугорок, за каждый водный рубеж или лесок, использовал малейшую возможность, чтобы ударить по врагу. И именно поэтому не раз попадал во вражеское окружение. Но не прощался с надеждой пробиться к своим — и пробивался.
А уж от Волги было легче. Не в том смысле, что по тебе меньше стреляли или меньше на тебя сыпали бомб, нет. Просто легче было на душе. Каждый твой шаг вперед, на запад, наполнял сердце радостью, потому что ты дарил людям счастье свободы на отвоеванной тобою земле… Теперь Фомич дошел до того места, откуда началась для него война. Действительно, есть от чего чувствовать себя именинником!
Глаза комбрига излучают радость. С лица не исчезает сдержанная улыбка. Так, наверное, чувствует себя человек, у которого сбылась заветная мечта…
Не через комбатов, а сам, чтобы мы осознали всю важность, ставит задачу перед командирами подразделений.
— Туда, к бывшему хутору, пойдет танковый взвод лейтенанта Юргина, — командир остановился взглядом на черноволосом юноше, который лихо подбросил руку к шлему. — А десантом на нем будет рота Байрачного, кроме взвода лейтенанта Расторгуева. Этот взвод остается у меня в резерве.
Как известно, командир не объясняет подчиненным причину, которая вынудила его дать тот или иной приказ, принять то или иное решение. Есть приказ — значит, выполняй, и все! Однако нас весьма интересовало, почему выбор комбрига пал именно на роту Байрачного.
Маленькому островку, наверное, тяжелее выстоять против разбушевавшейся стихии, чем полуострову… Полуостровом представлялось нам нынешнее положение бригады, а островком — взвод Юргина с нами на борту в районе какого-то фольварка.
— Может, там совсем спокойное место и никто нас не тронет? — смотрит на меня притихший Губа, когда мы возвращаемся к своему танку. Казалось, он угадывал мои мысли. — Поэтому именно молодоженов и посылает туда Фомич. Пусть, мол, хоть в первые дни своей семейной жизни поблаженствуют.
— Конечно же там для Тамары приготовлена комфортабельная спальня и пышный будуар, как у английской королевы, — иронично усмехается Чопик. — Такую чушь городишь…
— Спокойно нам будет или не совсем — скоро увидим, — отвечаю Губе. — Но мне никак не хочется отрываться от бригады. Это же — стальной кулак, а наша группа — как мизинчик…
— Не вешай нос, Стародуб! — толкает меня Спивак.
— А все же интересно, почему именно нам выпала такая честь, а не кому-то другому? — не успокаивается настойчивый Губа.
«Правда, почему? — пытаюсь отгадать мотивы, которыми руководствовался комбриг, давая этот приказ. — Возможно, он считает Байрачного самым талантливым из всех ротных командиров, наиболее подготовленным для самостоятельного ведения боя, поэтому и остановил свой выбор на нем. Это в том случае, если там действительно «горячее место». А может быть и наоборот… Если комбриг просто разуверился в Байрачном, смотрит на него как на несерьезного командира — после той коломыйской ночной атаки, — вот и решил отправить его подальше. Пусть посидит где-нибудь, поскучает — это, конечно, в том случае, если этот фольварк — тихая гавань…» Но этими соображениями я не делился с Губой, я ему сказал, что комбриг, наверное, считает нашу роту самой боевой из всех, поэтому и посылает туда именно нас. Это прозвучало в моих устах громко, убедительно, так убедительно, что я и сам в это поверил.
XIII
К фольварку мы пробирались ночью, когда все вокруг окутала такая густая тьма, что невозможно было рассмотреть, куда мы попали.
Занимали оборону, полагаясь на интуицию, точнее — наугад, как сказал об этом Николай Губа, ковыряя лопатой сухую и твердую, как кость, землю. Возились мы, устраивали себе окопчики, весь остаток ночи. А с наступлением рассвета прибежал старший лейтенант Байрачный. Окинув глазом то, что мы сделали, он сказал:
— Не годится! Нам необходимо контролировать шоссе, а разве отсюда достанешь прицельным огнем? Чертовщина какая-то, а не оборона. Да, мы в ночной тьме не рассмотрелись, не сориентировались. Жаль… — Немного помолчал — видно, что-то лихорадочно обдумывал — и потом скомандовал: — Вынести линию окопов на полторы сотни метров вперед, ближе к дороге. Тогда фольварк с его сооружениями станет нашей опорной базой, нашим тылом… — Черный, как жук, Байрачный крутнулся на одной ноге и подался на левый фланг. На какую-то минуту остановился и крикнул: — Командиров взводов и их помощников — ко мне! — и пошел быстро дальше, оставляя на росной траве след.
Мы догнали его только возле полевой дороги, которая опоясывала фольварк с северной стороны. Присев на корточки, ротный и нас приглашает к себе.
— Так вот, товарищи командиры, этот проселок, что перед нами, и эту дорогу, — он показал рукой на восток, — которая пролегла на Самбор, мы должны контролировать! Не пропустить по ним ни одного танка, ни одной автомашины, ни одного солдата. Ясно? — Отбросив планшет за спину, ротный уже совсем тихо, как будто речь шла о какой-то тайне, промолвил: — Чтобы выполнить эту задачу, нужно как можно глубже зарыться в землю, оборудовать укрытия для танков. Лишь при таких условиях мы сможем продержаться…
— Неужели они будут лезть именно сюда? — выдает свое юношеское любопытство еще не обстрелянный младший лейтенант Погосян.
В черных выразительных глазах Байрачного затеплилась улыбка, но сразу же и погасла.
— Танки противника, которые находятся в Хлопчинцах, будут отступать, когда на них нажмут наши войска. Будут! И отступать на запад или юго-запад. Лесами же они не пойдут, потому что тогда пришлось бы им переправляться через Днестр. А там танки навряд ли пройдут… Вот они и рванут по шоссе на Самбор, чтобы ударить по нашей бригаде с тыла… Пойдут по этой дороге, — он кивнул головой в ту сторону, где едва виднелся из-за молодого сосняка профиль широкой дороги. — А если они надумают отходить в Польшу, тогда полезут сюда, — показал глазами на проселок, возле которого мы притаились. — Так или иначе, а фольварка им не миновать, значит, мы должны перекрыть путь, должны принять бой на себя. — И Байрачный какое-то мгновение стоял молча, черные густые брови сбежались к переносице: наверное, что-то обдумывал, напряженно, сосредоточенно. Потом вскинул их вверх: — Отступать же рота не имеет права… Собственно, нам и не нужно искать путей для отступления. Ведь мы сюда пришли, чтобы занять дорогу. Отход от нее — это уже проигранный бой… А командир, если по его вине проигран бой, пускает себе пулю в лоб. — Обвел присутствующих острым взглядом. И замолк. Мы тоже молчали. Наверное, в эту минуту каждый взвешивал: настоящий он командир или нет. Ротный, будто заметив на наших лицах тень сомнений, горько улыбнулся.
Как-то Байрачный сказал, что фразу о «настоящем командире» он услышал давно, еще в сорок первом, от одного светловолосого красноармейца-усача. По какому случаю тот бросил ее, уже не вспомнить. Но она запомнилась навсегда, потому что в ней — суровая и требовательная оценка действий командира, которому вверены десяток или десятки тысяч человеческих судеб, человеческих жизней.
Пока был простым пехотинцем, пока учился на офицерских курсах, как-то это определение настоящего командира не приходило в голову. Даже уже командуя взводом, о нем не вспоминал, потому что не было случая, чтобы его подразделение самостоятельно — без роты, без батальона — выполняло какое-нибудь боевое задание. А значит, и ответственность за результаты боевой операции, за жизнь подчиненных падала на него частично, потому что были еще и командир роты, и комбат. Ныне же положение изменилось.
— Если применить это строгое определение настоящего командира, — сказал Байрачный, — например, к Наполеону, то выходит, что он был просто трус. Потому что после позорного поражения в России ничего уже не оставалось как покончить с собой — и все. Выходит, не хватило у корсиканца личной храбрости. Наверное, талант полководца и личная храбрость не всегда совместимы, далеко не всегда…
«А вообще, что значит выиграть бой?» — спрашиваю мысленно я сам себя.
А Байрачный тем временем говорит:
— Вот для того, чтобы наши головы остались целы, давайте организуем оборону так, чтобы никакой черт не смог столкнуть нас с этого взгорья, с фольварка в то болото, — показал загорелой рукой на широкую низину, которая простиралась на запад. Там среди зарослей краснотала виднелся деревянный мосток, за ним дорога исчезала в лозняке. — Будем строить оборону полукругом, обращенным в сторону проселка и шоссейки, чтобы держать под контролем обе дороги одновременно. Укрытия для танков устройте за нашей спиной, на расстоянии сотни метров от траншей. — Байрачный выбежал на перекресток дорог и уже оттуда, неторопливо, широко ступая, будто землемер, стал отмерять необходимое расстояние до рубежа, где должна пролегать линия обороны, и до того места, где будут стоять врытые в землю «тридцатьчетверки».
— Вы, товарищ гвардии старший лейтенант, все делаете с такой точностью, — весело заметил Чопик, — будто нас будет проверять командир корпуса как минимум…
Байрачный поднял на Петра свои густые черные брови и не то чтобы сурово, а как-то строго сказал:
— За каждую нашу ошибку или промах придется нам расплачиваться самой жизнью… Чуть не забыл, — спохватился ротный. — Передайте саперам: перекресток дорог и шоссе, которые напротив обороны, заминировать противотанковыми!
Солнце медленно выкатилось из-за темной стены леса и зависло над его синей безбрежностью, окутанное в сизоватую дымку. И земля, и бескрайнее небо, и бесконечный массив леса, и далекие темно-фиалковые холмы — все было наполнено сумеречным утренним покоем, благодатной целительной тишиной. Поэтому наше спешное приготовление к бою казалось каким-то противоестественным. Но мы знали, что хорошо устроенный окоп защитит тебя в бою надежнее, чем каменные стены…
— Теперь давайте осмотрим нашу крепость, — кивнул Байрачный в сторону фольварка. — Хочу доподлинно знать, насколько все это отвечает нашим намерениям.
Он быстро и легко перебегал от строения к строению, ловко, как кошка, забирался на чердак или на крышу, чтобы с высоты осмотреть все вокруг. Мы, командиры взводов, едва за ним успевали. Самое лучшее впечатление произвол на нас двухэтажный дом, в котором недавно, наверное, жили хозяева — старые или новоявленные. Толстые каменные стены, узенькие окна-бойницы наводили на мысль, что этот дом — уцелевшая часть старинного замка. Но все оценивалось тогда с точки зрения пригодности его к обороне…
Фольварк с трех сторон обнесен невысокой каменной оградой, которая уже полуобвалилась во многих местах. А с западной стороны стены совсем нет, лишь кое-где проступают у самой земли ее остатки. С этой стороны к самому фольварку подступает молодой сосняк, за ним виднеется речушка с пологими заболоченными берегами.
Неслышно, будто на цыпочках, подбегает, ординарец Байрачного и подобострастно говорит:
— Товарищ старший лейтенант, уже завтрак остывает на столе.
Байрачный махнул рукой, и тот исчез.
— Ну и мордатый же он стал, с тех пор как у вас стал служить ординарцем, — замечает командир танкового взвода Юргин.
— У него железные нервы, его ничем не проймешь, да и на аппетит не жалуется. — Байрачный перепрыгивает через кучу кирпича и направляется к каменному зданию. — Вот дня три поворочает землю, подготавливая окопы и траншеи, глядишь, и похудеет…
В довольно просторном и сумрачном зале первого этажа — людно. Несколько разногабаритных столов сдвинуты в один ряд и накрыты вместо скатерти большим куском обгоревшего брезента. Им раньше, когда он был целый, накрывали на длительных стоянках «тридцатьчетверку». Теперь он служит танкистам или ковром, если они ночуют под открытым небом, или же скатертью. На импровизированном большом столе поблескивают алюминием надраенные солдатские котелки, от которых пахнет поджаренной гречневой кашей, а между котелками несколько старинных массивных блюд — хозяин, видно, не успел их прихватить. На блюдах краснеют, как жар, помидоры, нарезанные вперемежку с кольцами сочного лука.
За столом сидят на стульях, табуретках и каких-то ящиках человек пятнадцать автоматчиков и несколько танкистов в черных комбинезонах. Николай Губа раскладывает на расстеленных обрывках газет нарезанный ломтями ржаной солдатский хлеб. Когда на пороге появился старший лейтенант Байрачный, все поднялись.
Он окинул быстрым взглядом присутствующих и с удовольствием заметил, что тут лишь половина личного состава роты. Выходит, старшина Грищенко на самом деле молодец, поступает как опытный командир, по своему разумению. Устроил завтрак посменно, для того чтобы не оголять оборону. Распорядился сам, распорядился по-хозяйски. Байрачный уже не впервые убеждается, что не ошибся, назначив там, во Львове, Григория Грищенко старшиной, когда тот только что возвратился из госпиталя. В штабе батальона выражали сомнение: справится ли? Полгода, мол, не был в роте, многих бойцов — из нового пополнения — не знает. К тому же рота ведет бои… Но Байрачный настоял на своем. Он давно подметил, что у Грищенко больше, чем у других подчиненных, проступает «хозяйственная жилка», присущая истинному крестьянину. Для старшины такая черта характера, считал Байрачный, необходима… Кроме того, оказалось, что Грищенко обладает хорошей памятью. Через несколько дней он уже знал поименно каждого бойца, знал его личные качества, знал, что можно от него требовать, потому что ходил с ротой в каждую атаку, штурмовал вместе со всеми кварталы местечка Рудки, бросался в рукопашную, когда приходилось сражаться с врагом за отдельные дома.
— Почему здесь представители только двух танковых экипажей, а от Федорчука никого? — спросил у Грищенко.
— Заняты небольшим ремонтом, — басом ответил тот. — Пообещали успеть на вторую смену, — Голос Григория Грищенко после его возвращения из госпиталя стал еще более басистым. И весь он за прошедшие полгода заметно возмужал, исчезла эта юношеская угловатость, которая служила мишенью для всяких солдатских острот. Теперь на его статную фигуру поглядывают бойцы, особенно молодежь, с уважением.
Байрачный сел на отведенное ему место, справа разместились командиры взводов. Слева от него — свободный стул. Байрачному это не нравится. Хотел было позвать старшину, но в это время скрипнули тяжелые двери. На пороге на какое-то мгновение появилась Тамара Корсун: то ли хотела всех разглядеть, то ли чтобы все увидели ее. Потом она, стуча подковками хромовых сапог, направилась к Байрачному — розовая, улыбающаяся…
— Вот и прибыла наша принцесса, — тихо пробурчал Губа. Кто-то хихикнул. Байрачный, может быть, делает вид, что ничего не слышит.
— Смотри, Николай, не трепли языком, — шепчет ему на ухо Кумпан, приставив ладонь щитком ко рту. — Ротный не любит глупых шуток…
Тамара слегка опирается правой рукой на сильное плечо Байрачного, а левой подвигает к нему поближе свой стул. Командир роты, видно, еще не привык одаривать вниманием вот так на виду у всех свою супругу. Держит себя несколько скованно, но его черные глаза искрятся такой трогательной нежностью, таким сердечным теплом, что каждому из присутствующих видно, как горячо он ее любит, как ему с нею хорошо. Наконец Байрачный крикнул Грищенко:
— Может, старшина чем-нибудь угостит нас? Неужели ничего не припас?
— С вашего разрешения, — откликается Грищенко. — Мы же получили на дорогу не только сухой паек.
Через мгновение каждый из бойцов держал уже кружку или стакан с прозрачной жидкостью, так как все было приготовлено заранее. Не хватало лишь командирского распоряжения.
Байрачный встал. Увидев, что некоторые бойцы тоже поднимаются, он сделал рукой знак сесть. Шум стих.
— Товарищи гвардейцы, запомните этот, так сказать, торжественный завтрак — первый наш завтрак на том клочке земли, который нам поручено оборонять. — Старший лейтенант перевел дыхание и просто добавил: — Так вот, друзья, давайте выпьем за победу! — Он опрокинул стакан, крякнул и вытер тугой подбородок тыльной стороной руки, в которой держал уже опорожненную посудину.
Присутствующие одобрительно загудели, глухо позвякивая кружками. Все дружно выпили, только Тамара Корсун, подержав стакан возле рта, даже не пригубив, поставила его на стол.
— Э, так не годится! — с мягким упреком бросил Байрачный, кося глазом на супругу.
— Я раньше никогда не пила спирт, боюсь, — чуть смущаясь под его взглядом, попыталась оправдаться.
— Раньше ты и на танке не ездила, а теперь вот пришлось… Значит, должна теперь не отставать от своих во всем!..
На Тамару направлены взгляды более чем двух десятков глаз: в одних — сочувствие, в других — просьба, а в остальных — подбадривание. Попробуй им не уступить.
— Ну, будь что будет! — Она зажмурилась, будто прыгала в речку с крутизны, и резким движением откинула голову назад. Из-под воротника гимнастерки на мгновение открылась длинная белая шея, притягательно нежная. Кто-то от восторга вскрикнул. Но этот звук потонул в общем шуме одобрения, так как каждый понимал, что этим пустячком — разве это подвиг, опрокинуть сто граммов? — Тамара посвящалась в семью гвардейцев-автоматчиков, становилась равноправным ее членом.
— Люблю отчаянных! — улыбнулся Байрачный.
И хотя это было сказано полушутя относительно Тамары, но мы знали, что в этих словах проявилась, возможно, наиболее заметная черта его характера. Нередко бывало, что любовь Байрачного к отчаянным поступкам брала верх над холодной рассудительностью…
Когда Тамара поставила стакан на стол, Байрачный Подал ей ломтик помидора, который на срезе напоминал покрытый росой лепесток темно-красной розы.
Глухо звенят солдатские ложки об алюминиевые котелки, у кого-то на зубах похрустывает лук. Аппетит волчий — поворочав лопатой землю несколько часов, проголодались мы основательно.
— Может, еще по одной пропустить за здоровье молодых, — расхрабрился Губа.
Но его никто не поддержал.
Раздался оглушительный взрыв, дом задрожал. С потолка посыпалась серая труха и штукатурка.
— В окопы! В первую траншею! — крикнул Байрачный и бросился к дверям, потянув за руку Тамару.
— Бьет, подлец, тяжелыми! — выдыхает Губа уже в траншее, оглядываясь на двор фольварка, где еще вспыхивали черные тугие фонтаны взрывов, — Даже закусить как следует не дал, сволочь…
— Еще даст, и закусить, и выпить! — криво усмехается Кумпан, приготавливая к бою ручной пулемет.
Минометный налет утих так же внезапно, как и начался. Но мы не верили, что на этом все кончится. Ожидали появления танков, внимательно, до рези в глазах всматриваясь в серую ленту шоссе, кое-где скрытую от нас пышными кронами лип и серебристых тополей. Всматриваемся налево, на север, откуда должны прийти те, кто хочет прорваться в горы через Самбор. Но ни гула моторов, ни металлического лязганья траков не слышно. Поэтому нас никак не удивило, когда Чопик крикнул:
— Братцы, к нам идет на поклон пехота! — Он первым заметил противника, так как находился возле того «максима», гнездо которого устроили на самом высоком месте, откуда открывался широкий сектор обстрела.
Гитлеровцы продвигались по обочине дороги, по подлеску, двумя растянутыми колоннами. Вдруг они остановились. Наверное, головной дозор или разведка, которая успела заметить нас, доложили своему командиру об опасности.
— Жаль, что далековато до них, — вздыхает Чопик. — Огонь не будет эффективным… А то бы мы их погладили…
— Без моего разрешения — не стрелять! — доносится команда Байрачного.
— А их до черта, наверное, целый батальон, — говорит негромко. Выпрямившись, опустил бинокль, на широкую, туго обтянутую гимнастеркой грудь. Строгим придирчивым взглядом пробежал по нашей обороне, будто хотел еще раз взвесить, насколько крепко мы здесь окопались.
— Стародуб, поставь своих пулеметчиков — Губу и Кумпана — на левый фланг. — Ротный посмотрел, прищурившись, на покатистую прогалину, что простиралась от нашей траншеи к заболоченному низовью, и добавил: — Днем-то еще ничего, можно и на одних автоматчиков положиться, а с наступлением темноты этот участок нужно усилить обязательно! Немцы, вероятно, будут стараться пробраться в наш тыл, чтобы окружить нас. Понял? Так что не тяни, пока есть время. Я распорядился.
Напряженная, угнетающая тишина. Что они там замышляют? Теперь возле дороги не видно ни одного солдата — противник спрятался под прикрытием леса. Может быть, он обойдет фольварк и пойдет лесом на Самбор, а может быть, притаился и ждет подкрепления, чтобы потом уже атаковать нашу высоту. Нелегко разгадать его намерение, но ясно одно: нам надо быть в боевой готовности каждую минуту.
Грищенко в это время принес в термосах завтрак для бойцов, которые еще не завтракали.
Губа, оставив Кумпана у пулемета, поплелся с котелком за добавкой.
— Ты, Сорокопут, жрешь, как перед погибелью, — незлобиво смеется Грищенко, отваливая тому полный половник гречневой каши.
— Нужно хорошенько заправиться, может, не так волноваться буду, а то что-то поджилки затряслись, когда увидел немцев.
— Ну, если каша придает тебе храбрости, то жуй ее на здоровье! — Грищенко добавляет ему в котелок еще половник.
— Теперь меня с места никакой черт не спихнет, буду сидеть камнем, — облизывает губы Николай и неторопливо бредет к своему окопу.
— Внимание! — выкрикнул Байрачный и припал к брустверу грудью.
Всматриваюсь сквозь редкие деревья и кусты — что там, на той стороне шоссе, но там, в подлесье, не замечаю ничего. Оглядываюсь на старшего лейтенанта, куда он смотрит:
— Противник слева, приготовиться! — скомандовал ротный.
— Противник справа! — докатывается сюда голос Погосяна.
Выходит, враг, прикрываясь лесом, обошел нас, прошмыгнул под нашим носом и теперь хочет атаковать не в лоб, а с флангов. Это хуже, потому что оборона направлена главным образом на шоссе и на перекресток дорог и вести огонь отсюда по наступающим на фланги не очень-то удобно.
— Следи, Стародуб, за левым флангом! — приказывает мне Байрачный. — Я буду на правом, у Погосяна. — И побежал.
Я смотрю на тот кустарник, за которым залег противник, и мысленно подсчитываю, что туда метров двести пятьдесят, а то и триста. Стрелять нет смысла. Из пулемета достал бы, но заросли довольно густые, потому будет только напрасная трата патронов. Видишь, не стали атаковать в лоб. Здесь им невыгодно, потому что расстояние от шоссе к нам по прямой — метров сто, не больше. И мы их сразу уложим. Вражина не дурной — сообразил сразу что к чему…
— А почему они не пошли лесом, не трогая нас? — интересуется Губа, когда я подошел к его окопу.
— Наверное, у них задание выбить нас отсюда, чтобы открыть дорогу для других, — говорю ему, хотя и сам удивляюсь: зачем им вступать в бой?
Две зеленые ракеты поднялись над правым флангом и с едким шипением упали недалеко от нас. Наверное, это был сигнал к атаке, потому что сразу же затарахтел «МГ», ему вторили их автоматы там, на правом фланге. Через мгновение откликнулись и из того кустарника, что был слева от нас, внизу, около дороги. Откликнулись злым ворчанием нескольких пулеметов.
— Провоцируют, — говорю Губе, — хотят выявить наши огневые точки, чтобы сориентироваться, где самое слабое место, куда направить острие атаки… Помолчим, нам некуда торопиться…
Кумпан деловито складывает полные диски, как хозяйка свежие коржи, в приспособленную нишу, заранее выстеленную листьями лопуха. Сверху прикрывает куском грубой ткани — это чтобы не присыпало их песком.
Гитлеровцы бросились на наш холм широкой цепью. Бежали полусогнувшись, лавируя между деревьями и кустами и по возможности прикрываясь ими, хотя мы еще и не стреляли. Расстояние между ними и нами сокращалось. Я почувствовал, что с каждым их шагом сердце мое начинает биться все быстрее и быстрее… Вот они уже миновали невысокие густые заросли, уже и редкие кусты остались позади. Теперь нас разделяет покатый холм в сотню метров. Мы — наверху, они — внизу. Мы — в окопах, они — на открытой, лишь поросшей травой местности. Бегут и стреляют из автоматов в воздух. Что-то орут…
Я смотрю на одинокий серый камень, его облюбовал еще раньше. Когда поравняется с ним хотя бы один из атакующих, тогда — огонь. Но его уже миновали десятки ног, а я выжидаю. Пусть бегут. Мы их проучим на этот раз так, что больше не будут бегать.
— Ты что, Юрка, уснул! — зовет Чопик. — Они же гранатами нас забросают…
Молчу. Сердце готово выскочить из груди. Уже и дышать, кажется, нечем…
— Огонь! — кричу что есть силы и нажимаю на спусковой крючок автомата. Он так и подскакивает в руках. Не пойму: то ли моя дрожь ему передалась, то ли наоборот. Перед глазами мелькают обезображенные страхом лица. Но зеленая волна движется вперед. Вижу, падают передние, но те, что позади, переступают через них и лезут стремительно к нашим окопам. Гранаты взрываются около самого бруствера, пыль и дым заслоняют нам атакующих. «Неужели они опрокинут нас и сомнут?» — страшная мысль, как черная молния, пронизывает мое сознание. Снова нажимаю на спусковой крючок, но автомат молчит. Хватаю «лимонки» и швыряю в серо-черную пелену, за которой слышны отчаянные звериные выкрики… В памяти почему-то возникает родное село. Вижу, как соседка, тетка Евдокия, лупит хворостиной своего меньшего, Павла, моего однокашника. Тот вопит: «Ой, мамочка, я больше не буду!» Он, бесенок, лазил в погреб и слизывал тайком вершки с молока. Мне жаль Павла, так жаль, что даже слезы навертываются на глаза… Быстро меняю диск в автомате. Еще мерещатся искаженные страхом лица, еще слышу крики и стоны раненых, но у меня даже намека нет на сочувствие. Убийц, вешателей надо уничтожать!
Немцы откатились за дорогу и там скрылась в густых зарослях подлеска. Оттуда постреливают из пулеметов по нашей обороне, не дают нам свободно передвигаться.
— Присоседились, чтоб их холера забрала! — плюется Кумпан и, подменив Губу, дает по подлеску длинную очередь из своего «патефона».
— Не трать даром патроны! Они еще нам пригодятся… — шипит на него Губа и трет слезящиеся от дыма и пыли глаза.
Иду по траншее на КП командира роты, чтобы доложить о результатах боя. Орлов, опершись широкой спиной о стенку окопа, стоит понурив голову. Оба его пулеметчика застыли в неподвижных позах около изувеченного пулемета.
— Еще и по девятнадцать не исполнилось — и вот видишь, — Вадим печально покачал головой. — Батурин мечтал о художественном институте. У него целый альбом фронтовых зарисовок… Теперь отошлем в Челябинск матери… Все делал тайком, стыдился показывать. Значит, требовательный, наверное, был бы настоящим художником.
— Гибнут завтрашние художники, гибнут агрономы, — показываю глазами на безмолвного Хоменко, который пришел к нам со второго курса сельскохозяйственного института. — Гибнут сталевары и математики…
Орлов прикрывает погибших плащ-палаткой и становится с автоматом на груди возле своих павших товарищей.
Наблюдательный пункт Байрачного оборудован на возвышенности, он находится недалеко от передней линии окопов и от места, где стоят замаскированные «тридцатьчетверки». Здесь комсорг батальона Спивак, старшина роты Грищенко и два автоматчика — связные от взводов. У Спивака на голове, как чалма, белеет свеженамотанный бинт. Левая рука тоже забинтована и держится на повязке.
— Где это тебя так угостило? — интересуюсь.
Он выдавливает кислую улыбку на побледневших губах, щурит зеленоватые глаза.
— Хотел в герои попасть — и не вышло, — притворно грустно кивает головой, где торчит из-под бинта на самой макушке пучок русых волос, как оселедец у запорожца. Кладет раненую руку на колено: — С ребятами Погосяна отбивал атаку. Хотел швырнуть гранату подальше, чтобы в самую гущу попасть, вот и поднялся в окопе в полный рост. А в это время что-то ухнуло вблизи — то ли мина, то ли снаряд… — Спивак облизывает покрытые серым налетом губы. — Кажется, хорошо поцарапало, особенно руку.
— Так ты благодари бога, что легко отделался, — подбадривающе улыбаюсь Спиваку. — Устоять против мины или снаряда — тоже геройство.
Спивак махнул на это рукой, мол, не утешай меня, это ни к чему, и спросил:
— Как думаешь, Стародуб, они еще полезут отсюда лесом, зализывая раны?
— Со мной их командир не советовался. Наверное, поступит по-своему…
Подбегает разгоряченный и насупленный Байрачный:
— Вот докладывал по рации комбригу обо всем, что здесь произошло, про обстановку. Ругается, что шестерых потеряли. «Если, — говорит, — будете так воевать, то вас и до утра не хватит. А бригада только на подступах к Самбору. Значит, вам, — говорит, — нужно не менее суток держать эту дорогу на замке, пока наши войска войдут в город и закрепятся там!» — Байрачный вытер тыльной стороной ладони мокрый лоб, прислонился спиной к стенке окопа… Помолчали, наверное, каждый по-своему старался представить, что же будет с нами завтра…
— Не мало ли нас для такого дела? — негромко, но басовито нарушил молчание Грищенко.
Ротный глубоко вздохнул и, не отрывая взгляда от шоссе, бросил:
— Может быть, и маловато. Но на помощь нам надеяться нечего: бригада от Самбора возвращаться не станет, а матушка-пехота притопает сюда не скоро. — Немного помолчал и, не меняя позы, все еще посматривая на дорогу, добавил: — Как стемнеет, нужно подобрать трофейное оружие и патроны, что оставил противник на поле боя. Это все может нам пригодиться…
Но выполнить это указание ротного нам не пришлось. Приблизительно в шестом часу, когда солнце только-только склонилось к западу, до нас донесся шум моторов. Он быстро приближался с севера, где шоссе было скрыто от наших взглядов густыми кронами деревьев. Мы не видели, сколько тех танков или самоходок, но нарастающий гул, который потом перешел в грозный грохот, подсказывал нам, что двигается их немало — возможно с десяток, а может быть, и полтора…
Вдруг этот рев затих: наверное, колонну успели предупредить, что ее ожидает опасность, и она остановилась.
По обороне негромко — от окопа к окопу — передали приказ Байрачного: приготовить связки гранат и бутылки с горючей жидкостью! И больше никаких указаний в отношении ведения боя с танками, никаких инструкций. Ведь большинство бойцов побывало не в одном бою, не раз приходилось иметь дело с «тиграми» и «фердинандами». К тому же позиция у нас выгодная: мы — на возвышенности, над дорогой, а противник — внизу, на дороге.
После недолгого затишья снова заработали на высоких оборотах моторы. Все, чем до сих пор жил, отодвинулось на задний план, все поблекло, померкло под гипнотическим действием этого навязчивого, неотвратимого, до тошноты противного гула. Каждый понимал, что с этим звуком приближается развязка: победа или смерть. Но к любому исходу мы относились не равнодушно. Разная бывает победа, разная бывает смерть. И если за победу в данном случае мы были согласны заплатить любой ценой, то погибать ни за понюшку табака не хотелось. Наверное, неспроста говорят, что на людях и смерть красна. Я решил еще раз осмотреть район обороны, который держит мой взвод, — от Орлова, его окопчик как раз в центре полудуги, до Губы, который на левом фланге. Вадим Орлов готовится к предстоящему бою, как к работе в очередную смену: сосредоточенно, основательно и будто уж слишком спокойно. В нишу, что выдолблена в окопе справа, он положил связку гранат и туда же поставил две черные бутылки с жидкостью КС. В такой же нише, сделанной с левой стороны окопа, стоит котелок с водой — надраенный до блеска, чистенький; около него — распечатанная, но еще полная пачка патронов для автомата. Два диска с патронами у Вадима на ремне, там же и две «лимонки». Услышав мои шаги, Орлов сверкнул на меня густой синевой глаз из-под надетой каски и сразу же перевел взгляд на деревья, за которыми громыхали вражеские танки.
Возле второго отделения, где командир сержант Босой, у меня тоже не было причины задерживаться: окопы и ходы сделаны толково и надежно. Да и ребята в этом отделении все обстрелянные, уже не раз побывали в бою и знают свое дело. Поэтому я, не отвлекая их внимания, прикованного к дороге, пошел мимо них по узенькому ходу к владениям Николая Губы. Но успел сделать лишь несколько шагов… Адский грохот многих почти одновременных взрывов потряс землю и, казалось, поставил ее на дыбы. Сильным толчком взрывной волны меня отбросило назад и так ударило о стенку окопа, что даже в глазах потемнело. Вскакиваю посмотреть, что же там происходит, за бруствером траншеи, потому что в промежутках между взрывами слышу тот тревожный, как прикасание штыка к груди, звон, танковых гусениц.
В дыму и пыли двигаются широкой цепью на нашу оборону восемь вражеских танков. Девятый дымит на перекрестке дорог, наверное, подорвался на мине. А может быть, какая-нибудь из наших «тридцатьчетверок» угостила это чудовище бронебойным так, что другие не рискнули двигаться по этой дороге. Так или иначе, но пройти вперед, оставив нас у себя за спиной, они не решаются. Наверное, их командир понял, что без танкового прикрытия ни их автомашинам, ни пехоте не прорваться. Да и танкам без десанта, без пехоты — плохо. Потому и двинулись на наш холм, чтобы не подставлять уязвимые борта под дула наших танковых пушек и чтобы покончить с нами…
За «тиграми», пригнувшись, бегут небольшими группами пехотинцы. «Максим» Чопика захлебывается в горячей скороговорке. Ведь самое главное — не пустить к нашим траншеям пехотинцев противника. Мы это хорошо понимаем и потому ведем по ним уничтожающий огонь, чтобы отсечь их от стального прикрытия… А ведущий «тигр» уже приближается к траншее, к окопу, где засели Губа с Кумпаном. «Раздавит ребят», — мелькнула мысль. Посматриваю краешком глаза на «тридцатьчетверки», что в капонирах. Из пушек вылетает пламя, цедится сизоватый дым. Значит, они стреляют. Почему же не останавливаются «тигры»? Уже тот, что на левом фланге, перескочил через траншею, где Губа, ползет по крутому склону к нашим танкам, как хищник, который приметил лакомую добычу. Вдруг его охватило синеватое пламя, из него повалил черный дым. Это огненное страшилище еще ползло несколько метров — затем его остановил могучий взрыв. Уже потом я узнал, что Кумпан бросил связку гранат, когда «тигр» приближался к окопу, но промахнулся, и она взорвалась в стороне от танка. «Тигр» раздавил Кумпана с пулеметом, а Николай Губа, присыпанный землей, все же выкарабкался и, когда стальное чудовище уже ползло по холму, что за окопом, бросил на его жалюзи две бутылки с горючей жидкостью…
Но остальные «тигры» не остановились. Ведя огонь из пушек по нашим «тридцатьчетверкам», они подползают вплотную к траншее. Секут из пулеметов, не давая нам поднять голову. Это меня беспокоит больше всего, потому что, пока мы молчим, прижатые этим огнем, немецкие автоматчики могут прорваться через нашу оборону. Как дальше обернется дело — даже подумать страшно. Бросаюсь в окоп сержанта Босого:
— Почему молчит пулемет?
Он, наверное, не услышал моего крика.
Под ногами ходит земля. Я из-под каски увидел черное дуло танковой пушки. Казалось мне, что оно направлено прямо в мою переносицу. Сжимаюсь в комок, припадая к передней стенке окопа. Босой, на миг распрямившись, швыряет под гусеницу «тигра» связку гранат — и падает, прошитый пулями.
«Что же это творится, черт побери!» Хватаю вторую связку гранат. Поднимаюсь на ноги и в этот момент успеваю заметить, что наша «тридцатьчетверка», которая в капонире, что слева, вспыхивает коричнево-черным факелом. «Только бы не промахнуться! Только бы не промахнуться!» — жжет будто и не голову, а сердце одна мысль. Почему-то кажется, что от этого — промахнусь или нет — зависит не только результат боя, а вся моя жизнь. Неторопливо поднимаю голову чуть-чуть выше бруствера и бросаю связку гранат под правую гусеницу, которая четче левой поблескивает на солнце. Взрыв. Стальная громада дрогнула, и в это же мгновение что-то горячее и тяжелое ударило мне в глаза и выбило из-под ног землю…
XIV
Очнулся я то ли от нестерпимой боли где-то в груди, то ли от чьей-то звучной перебранки — не пойму, и то и другое я почувствовал и услышал одновременно. Какое-то время лежу с закрытыми глазами, пытаясь понять, что же случилось, почему мне так больно и куда это я попал. Приглушенный стон, раздраженные возгласы наводят на мысль, что я среди раненых. Узнаю по голосу, что ругается Николай Губа. Открываю отяжелевшие веки: прямо перед глазами в ярко освещенном заходящем солнцем квадрате раскрытых настежь дверей четко очерчены две фигуры. Плотный и высокий Григорий Грищенко, немного ссутулясь, обняв правой рукой Губу под мышки, не спеша ведет его по ступенькам в помещение. Тот — маленький и замученный, с перекошенным от боли лицом — кричит:
— Это из-за нее, из-за этой куклы нас заткнули в эту дыру… Растолкут всех в порошок, никто отсюда не вырвется, никто…
— Не болтай глупостей! — басовито урезонивал его старшина Грищенко. — Не кричи, кровь не так будет течь. — Громче добавил: — Не нас, так другую роту послали бы, в которой нет «куклы». — Медленно и осторожно опускает Губу на разостланную солому.
— Но послали не других, а именно роту Байрачного за его грешки! А мы расплачиваемся…
— Если ты не прикусишь язык, я тебе отвинчу голову! — сурово пообещал Губе танкист, который лежал рядом со мной. Он от макушки до пояса обмотай бинтами.
По голосу узнаю, что это Уваров, механик-водитель той «тридцатьчетверки», которая вспыхнула еще перед моим ранением. Трое из экипажа, в том числе и командир взвода лейтенант Юргин, погибли, а он, уже охваченный пламенем, выскользнул из машины через нижний люк. Наверное, у него очень болят ожоги, но не подает вида. Лишь иногда вырывается из груди глухой сдержанный стон.
— Трещит на всю округу, виноватых ищет… А того не соображает, что, может, мы, погибая здесь, спасаем всю бригаду. — Уваров попробовал пошевельнуться — и заскрежетал зубами.
«Возможно, и в самом деле, — думаю я, — Губа в какой-то мере прав. Но Грищенко сто раз прав, когда говорил: «Не мы, так кто-то другой должен был быть здесь».
С улицы долетела густая автоматная трескотня — короткая, прерывистая. И, будто продолжая незавершенный спор, протяжно застучал станковый пулемет. С грохотом взорвался снаряд — один, другой, третий. Дом задрожал, что-то с тяжелым грохотом обвалилось — на чердаке или на втором этаже. Казалось, потолок вот-вот рухнет нам на головы и похоронит нас в этом полуподвале. Но потолок лишь печально заскрипел, посыпая нас трухой.
— Может быть, снова готовятся атаковать, — обращаюсь к Уварову.
Он долго молчит, будто к чему-то прислушиваясь, затем негромко говорит:
— Без этого не обойдется… У них нет другого выбора: либо нас стереть, либо самим умереть…
Тем временем к Губе подходит Тамара, бледная, сосредоточенная, взволнованная. Но делает вид, что криков Губы не слышала. Достает бинты, вату и начинает его перевязывать. И, может быть, именно потому, что она ни единым словом не обмолвилась, Николай почувствовал упрек.
Как-то извинительно и примирительно посмотрел в ее широко открытые холодные глаза. Вздохнул. Тамара, видно понимая его замешательство, положила руку ему на плечо и тихо, но с силой проговорила:
— Зря волноваться не стоит. А виновники того, что происходит с ротой, не комбат и не комбриг, и даже не Байрачный, а те, что лезут как саранча, — кивнула головой в сторону позиций.
Николай смотрел на Тамару и молчал.
Через полчаса или даже меньше я узнал от ребят, что случилось с ротой, пока я приходил в себя после ранения. От моего взвода в обороне осталось только шесть человек: сержант Орлов, два пулеметчика и три автоматчика.
— А из наших «тридцатьчетверок» уцелела только одна, — мрачно добавил Уваров. — Да и ей, возможно, стрелять нечем… Не там их поставили, не там… Закопали, лишили маневренности, обратили в мишени…
— Выходит, нас здорово поколотили, — говорю.
— Да уж лучше некуда… Мы и оборону держим в центре самого фольварка, за его стенами, — отозвался после долгого молчания Губа. — Потому что на ту, которая была вначале, не хватает сил…
Но главное — немцы не прошли на Самбор. Одна «тридцатьчетверка» и остатки роты еще способны противостоять им.
Затишье продолжалось недолго. Его вдруг неожиданно разорвали взрывы мин.
— Это уже будет, наверное, последняя атака, — с неприкрытой злостью и тревогой бросил Губа. — Теперь некому их остановить, они просто обойдут нас и пойдут на Самбор…
— Не обойдут, — отозвался кто-то, — не осмелятся подставлять нам спину…
Вдруг в этот момент врывается без пилотки, залитый кровью старшина Грищенко. Тамара бросается к нему, чтоб перевязать, но он отстраняет ее от себя.
— Не затем пришел, — говорит. — Кто может стоять в окопе, кто может стрелять, передал Байрачный, все в траншею! Немцы атакуют.
Сцепив зубы, я поднимаюсь на ноги. Болит шея и правый бок. Держусь. Губа тоже встал.
Нас таких нашлось семеро. Только те, которые были ранены в ноги, остались на месте. И Уваров тоже.
Немецкая пехота шла широкой развернутой цепью не от дороги, а с левого фланга, прямо на фольварк.
Оборону мы заняли за невысокой стеной, которой был обнесен двор. Я примостился возле Чопика. Его пулемет стоял в устроенном из камней и досок гнезде в северо-восточном углу стены. Отсюда самый широкий сектор обстрела. Прямо на восток — покатый косогор, на котором на расстоянии в полторы сотни метров виднелась линия бывших наших окопов. Теперь там противник.
Огонь чопиковского пулемета не дает немчуре поднять голову. Этот огонь достает и до шоссе, на котором стоят несколько обгоревших немецких танков. Отсюда можно достать и до болота.
Противник на этот раз атакует с тремя «тиграми». Они выползли из зарослей леса и быстро продвигаются к фольварку. За ними бегут с автоматами наготове пехотинцы. Танки направляются к восточным воротам, только через них можно пройти во двор.
Рядом с воротами в кирпичном сарае притаилась наша «тридцатьчетверка». В степе чернотой зияет дырка от снаряда. Из этой дырки, снаружи прикрытой ветками береста, торчит ствол танковой пушки. Его можно увидеть лишь вблизи, поэтому противник не замечает опасности. «Тигры» во время коротких остановок ведут огонь. Бьют осколочными, надеясь накрыть наших автоматчиков и уничтожить огневые точки. Мы еще молчим. Грищенко приказал экономно тратить патроны, потому что их совсем мало, а ждать, что подвезут, не приходится. Подпускаем противника так, чтобы вести только прицельный огонь. «Тридцатьчетверка» отозвалась лишь тогда, когда «тигр» приблизился на сотню метров к ней. После второго выстрела «тигр» остановился. Немцы заметили, откуда по ним бьют, и открыли по сарайчику уничтожающий огонь. Заполыхало и сооружение, и «тридцатьчетверка», которая в нем находилась…
Объятая огнем, она вырулила из сарая и рванула к восточным воротам. Мы думали, что водитель хочет уйти от врага и дать такую скорость машине, чтобы сбить с нее пламя… Но «тридцатьчетверка» круто взяла влево, и на наших глазах огненный клубок покатился прямо на «тигра». Немецкие экипажи то ли от удивления, то ли от неожиданности не успели сделать по этому костру ни одного выстрела. А огненный клубок стремительно катился сверху, и расстояние между ним и «тигром» катастрофически уменьшалось.
— Неужели сержант Гуменюк идет на таран?! — с отчаянием восклицает Чопик. — Смотри, смотри! — показывает мне глазами.
Водитель переднего вражеского танка, наверное, решил было избежать удара — может быть, не выдержали нервы. Попробовал повернуть стальную громадину влево, но было уже поздно. Случилось так, что этим движением он лишь подставил правый борт под «тридцатьчетверку». Оба танка взорвались одновременно…
Петр Чопик снял пилотку и, вывернув ее, вытер подкладкой мокрое от пота, грязное лицо.
— Видел, Юра, как умирают настоящие герои? — И не дожидаясь моего ответа, добавил: — Ну, кто бы мог подумать, что «молчун» Гуменюк, ничем не приметный механик-водитель, способен на такое…
— Так это давно известно, что смельчаки или настоящие удальцы не любят выхваляться, — тихо отозвался Евгений Спивак, не поворачивая к нам забинтованной головы. Он лежал метрах в трех от пулеметного гнезда и неотрывно следил за тем, что делалось в лагере противника.
Оба «тигра», наверное заметив, что пехота за ними не пошла, так как наши пулеметы заставили ее залечь в низине, — повернули тоже в гущу деревьев.
Подбегает к нам закопченный, черный, как трубочист, Байрачный. Гимнастерка в нескольких местах прожжена насквозь, на руках, на лице багровеют ожоги.
— Где это вас так разукрасило? — поинтересовался Чопик.
— Испугаете Тамару, — подбросил Спивак.
— Не испугаю, — сверкает зубами Байрачный. И, погасив улыбку, с неприкрытой горечью в голосе говорит: — Я докладывал комбригу по рации обстановку, а немец как саданет, даже в глазах потемнело! Только и услышал от Фомича: «Держитесь, хлопцы, держитесь!»
— Это нам ясно и без командирских указаний, — процедил сквозь зубы Губа. — Если бы он сказал: держитесь, придем на выручку — другое дело… Хотя бы надежда была…
— А может, он и хотел именно это сказать, так мне же не дали дослушать. Шарахнуло бронебойным по машине — мы едва выкарабкались из нее.
— А что же Гуменюка не взяли? — Чопик поднимает на Байрачного холодные, как кусочки льда, глаза.
— Не взяли! — удивляется тот. — Командир экипажа приказал всем срочно оставить горящую «тридцатьчетверку». Тем более что в ней — ни одного снаряда, к тому же еще и башню заклинило. Чего же сидеть в охваченной огнем коробке? А он, Гуменюк, не выполнил приказ… За такое дело судят…
Чопик сдвинул на затылок непослушную каску и вздохнул:
— Погибших не судят.
— За такую смерть нужно людям памятники из бронзы ставить, — откликается из своей засады Спивак. — Следует присуждать звание Героя, а не судить…
То ли кто-то из нас, забыв на мгновение об осторожности, высунулся из-за стены, то ли каким-то другим образом демаскировался, трудно сказать, но немецкие танки, которые стояли в гуще деревьев, вдруг ударили именно по этому участку. Их поддержали минометы. Падаю возле стен, чувствую, как подо мною раскалывается земля. Краем глаза заметил, что Байрачный извивается на земле с перекошенным от боли лицом. Подползаю к нему и холодею от ужаса: ему перебило ноги. На гимнастерке выше ремня проступило красно-черное пятно. Вижу по губам, что он что-то хочет сказать, но в грохоте взрывов ничего не слышно. Комсорг, наверное, увидев, что стряслось, забыв про осторожность, вскакивает на ноги и опрометью бросается к старшему лейтенанту. Кладем Байрачного на плащ-палатку и спешим в подвал, где лежат раненые.
Артналет прекратился. Только продолжается перебранка пулеметов, однако и она вдруг стихает.
Тамара — то ли подсказало ей предчувствие, то ли она в самом деле услышала стон и ругань Байрачного — выскочила из помещения нам навстречу. Сделала шаг от порога, пошатнулась и ухватилась за косяк, чтобы не упасть. Байрачный сквозь сцепленные от боли зубы, будто даже спокойно, бросил:
— А ты не беспокойся, наше еще все впереди… Вот залатают, отремонтируют… так еще и гопака ударю… — Однако, заметив, что его напускная бодрость на Тамару не действует, он заскрежетал зубами и добавил: — Если наши придут на выручку, все будет в порядке.
Мы поняли, что и это он говорит лишь для того, чтобы успокоить супругу.
Ночь выдалась неспокойной, тревожной. Мы, боясь, что немцы под прикрытием темноты могут просочиться к фольварку, всю ночь не спали, несли охрану возле стены. Противник, видно, тоже чувствовал себя не слишком уверенно: все время бросал осветительные ракеты, может быть, боялся, что мы будем контратаковать.
Из двух взводов осталось в строю только два бойца: Орлов и Чопик. Остальные были ранены или погибли. Но из раненых в обороне пребывало полдесятка человек. Вот и весь «гарнизон» фольварка. Понятно, нам было не до контратак. Мы с надеждой и отчаянием поглядывали на север, ожидая, что, может, оттуда, из Львова, придет пехота, которая выручит нас. Ведь по дороге сюда, где-то неподалеку от Любеня, мы встречали пехотинцев. Возможно, что пехотные части нажимают на остатки немчуры, которые находятся севернее нас. Однако определенных признаков боя на горизонте мы не замечали. Надеяться же на помощь, которая придет со стороны Самбора, от нашей бригады, было, кажется, напрасно. Мы знали, что им там нелегко.
Возвращаемся с Евгением Спиваком в оборону, и первое, что нам попадается на глаза, — это распростертый на земле возле пулемета Вадим Орлов. Возле него на коленях стоит Чопик. Рукавом гимнастерки вытирает слезы.
Со многими друзьями пришлось разлучиться на длинных и тяжелых дорогах войны, и вот тут, впервые после смерти Капы, я увидел на глазах Петра слезы.
На рассвете немцы снова пошли в атаку. Через восточные ворота в фольварк ворвались два «тигра». Остановить их нам было нечем, и пришлось оставить оборону у стены. Последним нашим бастионом был двухэтажный каменный дом — крепкий, с толстыми стенами и узенькими, похожими на бойницы, окнами. В нем и занимаем оборону. Внизу, в подвале, раненые.
— Их должны отстоять во что бы то ни стало, — сказал Грищенко, который взял на себя командование ротой, хотя сам был ранен.
Он в расстегнутой гимнастерке, из-под воротничка которой виднелся белый бинт, стоял возле окна, держа наготове автомат. Чопик со своим «станкачом» занял оборону в дверях.
Оба «тигра», прячась за невысоким кирпичным амбаром, били по нашему дому. Правда, снаряды кромсали второй этаж дома и его крышу. Но и над нами потолок уже обвалился в нескольких местах. Едкий дым, пыль мешали рассмотреть, что же делается во дворе. В перерывах между выстрелами мы слышали гортанные команды чужаков, которые под прикрытием других помещений пытались прорваться к нашему убежищу.
— Нужно их не подпускать близко, чтобы они не подожгли дом, потому что тогда уже деваться нам будет некуда, — спокойно и, как всегда, рассудительно сказал мне Грищенко, будто разговор шел не о бое, а об обычной будничной работе. И это его спокойствие заставляло думать, что мы выстоим и что не все еще потеряно.
Ко мне, опираясь на автомат, как на палку, приковылял Губа и говорит:
— Дай мне хоть горсть патронов.
Я вынимаю из голенища рожок и отдаю Николаю. Но он не спешит к своему окну. Вижу, чем-то хочет со мной поделиться.
— Тебя и вторично не обошло, — показываю глазами на его ногу.
— Бедро продырявило. Пустяк. Кость, кажется, не задело. А наш ротный пишет боевое донесение.
— С перебитыми ногами — и пишет, — посматриваю на Губу.
— Я сам удивляюсь его выдержке, — отвечает Николай.
— А как же он передаст это донесение комбату или комбригу?
— Да, может, спрячет его в гильзу и…
— Ну, знаешь, я живым хоронить себя не собираюсь…
На этот раз на хитроватом лице Николая ироничная усмешка.
— А немцы, как видишь, с твоим мнением считаться не хотят.
— Увидим еще…
Николай уже без тени усмешки совсем тихо проговорил:
— Может быть, правду говорят, что подчиненные достойны своего командира…
Через полчаса Грищенко, который вернулся от ротного, известил, что Байрачный интересовался его соображениями, кого же послать в бригаду с донесением.
Я предложил ему двух: комсорга Спивака — у него лишь царапины — или Чопика, он еще без пробоин… Однако ротный не согласился. Сказал, они способны держать оружие, пускай воюют. И решил отправить с донесением Тамару.
— Кто же будет присматривать за ранеными, если она уйдет? — удивляюсь.
Грищенко пожимает плечами. Немного погодя говорит:
— Перейдем на разумное самообслуживание… А что касается Тамары, то мне кажется, что Байрачный, видимо, надеется именно таким образом оградить ее от той судьбы, которая, может быть, уже уготована нам…
— Ты считаешь, что наша песенка уже спета? — зеленоватые Спиваковы глаза впиваются в лицо Григория острыми колючками.
У Грищенко только вздрогнули густые ресницы, однако он не смутился, не опустил голову:
— Если до утра никто не подоспеет нам на выручку, то считай, что так… Боеприпасы уже исчерпаны, да и в обороне нас лишь пятеро — и те едва стоят на ногах, все, кроме Петра, мечены немецкими пулями или осколками. Правда, еще шестеро лежат в санпункте, но их в оборону не поставишь…
— Однако будем держаться! — злобно процедил Спивак.
— Конечно же будем. — Грищенко гладит приклад автомата. — Но по одному патрону на всякий случай оставить нужно… А пока давайте прикроем Тамару, пока она не скроется вон в тех зарослях.
— Она легко согласилась на такое задание? — поинтересовался Евгений Спивак.
— Не хотела даже слушать, — отвечает Грищенко. — Но Байрачный, кажется, убедил ее, что от того, насколько быстро она доберется до бригады, зависит наша судьба.
— Задание не из легких, — вздохнул Спивак.
— У нее есть пистолет, — успокаивает его Грищенко. — Ей бы только из фольварка выбраться, а там лесом доберется, наверное.
Исполнить этот приказ нам было нетрудно. Немецкая пехота, как и танки, атаковала нас с востока, а западная сторона фольварка обстреливалась редко. По этому тернистому пути Спивак и я провели Тамару до густых зарослей возле болота. Дальше мы уже помочь ей ничем не могли.
* * *
Утром немцы вновь зашевелились. Они, наверное, сообразили, что нас осталась горстка. Поэтому и решили покончить с нами. Били по окнам из пулеметов, из автоматов, кричали «рус, сдавайся!». А мы молчали. Мы стреляли только тогда, когда они подходили к нам слишком близко.
Но вот загудели, заревели моторы «тигров», которые стояли за невысоким кирпичным амбаром. Этот рев стал нарастать, приближаться. Уже слышно лязганье гусениц. Это лязганье отозвалось в душе сквозной щемящей болью. «Чем их остановить? Куда от них деться?» — неотвязная мысль буравит мозг. Из-за сарайчика — с правой стороны и с левой почти одновременно — выползают железные с крестами страшилища. Расстояние между ними и нашим домом — метров семьдесят, не больше. Корпус танка видно до деталей, даже смотровые щели заметны.
Тем временем «тигры», опустив ниже свои задымленные хоботы, бьют по проемам окон, по каменным стенам прямой наводкой. Все вокруг окутано пылью и дымом…
Мы еще могли выскочить на западную часть фольварка, прикрытую нашим домом. Выскочить и податься в речные заросли, в краснотал, в болото. Глядишь, и посчастливилось бы выбраться волчьими тропами к речушке, а через нее — на другой берег, к которому подступает густой темный лес. Это был единственный путь к спасению — об этом знал каждый из нас, но никто и словом не обмолвился. Ведь в подвале шестеро тяжелораненых, которые не могут ступить ни шагу. Взять их и отступать вместе с ними — у нас не хватит сил: нас лишь пятеро, к тому же все, кроме Чопика, тоже ранены. Да и не побежишь, не юркнешь в кусты с тяжелой ношей на плечах. Мы с ранеными даже и до кустарника не добрались бы, немцы догнали бы нас… А бежать одним — значит оставить тех, кто в подвале, на поругание врагам. Нет! На такое из нас никто бы не пошел… Губа, прилаживая ленту к пулемету Чопика, как бы между прочим бросил, не обращаясь ни к кому:
— Интересно, что же лучше: или одиннадцать трупов, или пятеро живых?..
Если бы это сказал кто-то другой, я бы без колебаний назвал его негодяем и заехал ему в рожу. Но Николай мог брякнуть такое с провокационной целью, ну, чтобы посмотреть, как мы среагируем. И потому я промолчал. А Чопик рывком обернулся на эти слова от пулеметного щитка и, вытаращив на Николая побелевшие от злости глаза, гневно просипел:
— Сволочь! Лучше всего, когда из одиннадцати — десять живых и один труп. Этим трупом станешь ты, кисельная твоя душа, — и швырнул камнем в Николая. Тот испуганно отшатнулся всем телом, спасаясь от удара.
— Тьфу, дурачина, одесский псих! Чуть не убил напрасно… Я же пошутил.
— Не лезь с глупыми шутками под горячую руку, потому что раздавлю, как головастика, — сплюнул Петр, укладываясь за пулемет.
От частых взрывов дом ходил ходуном.
Чопиковский пулемет — Петру помогает Губа — не дает немцам подойти к нашей позиции. Поэтому «тигры» стараются попасть в двери, в проеме которых, забаррикадировавшись, сидят пулеметчики.
Снаряд, который взорвался возле самой притолоки, изуродовал пулемет, отбросил Чопика и Губу к коридорной стенке. Обоих, видно, ранило, потому что Николай, охая, полез через полузаваленный вход в подвал. А Петя Чопик, круто выругавшись, стал лихорадочно что-то искать на ощупь — наверное, запорошило глаза.
Найдя свою сумку, он выпрямился и прислонился к уцелевшей стенке в углу возле дверей…
— Не будет мне жизни, пока я не прикончу это падло, что ползет справа… Это он, гад, пальнул по моему «станкачу», он… — Петро зажмурил побелевшие от злости глаза. — Я с ним посчитаюсь, кисельная его душа!..
А «тигры» подступают все ближе.
— Всем — в подвал! — басовито загремел Грищенко, сообразив, что сейчас осатаневшие «тигры» разнесут в щепки этот остаток дома.
Мимо меня, кривясь от боли, прошел Спивак, его ранило в ногу. Левая штанина почернела от запекшейся крови.
Следом за Спиваком и я влезаю через узенькую щель в темное подземелье. А по ту сторону отверстия разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов. Пропустив Грищенко, жду, что сюда вползет и Чопик. Однако тот не спешит. Я высунул голову из низкого проема и зову Петра. Но он не обращает на это ни малейшего внимания. Стоит в углу коридора возле зияющего проема разбитых дверей, стоит притаившись. В правой руке сжимает черную бутылку с горючей смесью. В левой — другая. Ждет.
«Тигры», наверное, уже совсем близко, слышно не только бряцание гусениц, а и то, как дрожит под ними земля. Грищенко, устроившись возле меня и высунув вперед свой автомат, еще раз позвал Чопика, но тот лишь махнул рукой, мол, отстаньте…
Где-то позади нас в темном подземелье чертыхается Губа, видно, жалуется на то, что отпустили куда-то Тамару Корсун:
— Лежи и умирай ни за что, ни про что, лишь из-за того, что некому тебя как следует, перевязать… — Потом, превозмогая боль, обращается к соседу: — Эй, Спивак, ты спишь или дремлешь? Если спишь, так спи! А если не спишь, то скажи почему?..
«Осталось три мгновения до смерти, а они еще и шутят», — с удивлением подумал я.
Вытягиваю вперед шею — даже позвонки трещат, — чтобы хоть краем глаза взглянуть, где эти проклятые «тигры» и что они замышляют.
В проеме дверей коридора виднеется закамуфлированная башня с широким белым крестом; покачиваясь, она двигается на меня.
Едва сдерживаюсь, чтобы не выпустить из автомата длинную очередь по этому кресту, сдерживаюсь, так как знаю, что это будет напрасная трата последних патронов, которые сейчас так нужны! Где-то там, за крестом, за стальной башней лезет тучей немчура. Нужно преградить ей дорогу в подвал…
Белый крест уже закрывает дверной проем, а в голове стучат танковые моторы. Но вот на фоне креста, на фоне закамуфлированной башни внезапно возникает фигура Пети Чопика. Сильный взмах руки — сверкнула в лучах утреннего солнца черная бутылка. Петр лишь на миг пригнулся, потом пружинисто подскочил, швырнув другую бутылку, — и уже ни креста, ни башни, ни Чопика, а взвихренные, растрепанные клубы черного дыма…
Бросаюсь с Грищенко к распростертому на развалинах Петру. Пытаемся просунуть его отяжелевшее тело через полузаваленный вход в подвал. По ту сторону отверстия чьи-то руки нам помогают.
Из подвала долетает голос Байрачного, который приказывает не оставлять без присмотра, без охраны подступы к подвалу, потому что иначе противник забросает нас гранатами. Грищенко басисто обещает выполнить приказ… А в этот момент внезапно и резко, будто от могучего землетрясения, пошатнулись развалины дома. Я хотел ухватиться за каменный выступ над сводом входа в подвал, но он выскользнул из непослушных рук. Я почувствовал удивительную невесомость, немного похожую на ту, которая бывает на качелях, когда летишь вниз. Только эта была слишком затяжной. Казалось, я лечу в темную бездну.
XV
Может, недаром офицеры, которые близко знали помначштаба капитана Гулько, считали его счастливчиком. Он легко, будто прогуливаясь, поднимался по ступеням войсковой службы: за полтора года пребывания в бригаде успел от младшего лейтенанта вырасти до звания капитана. Этому, наверное, способствовало то, что он имел дело с бумагами. Сначала работал помощником начальника штаба танкового батальона, со временем — начштаба, а вот уже месяца два занимает должность помначштаба бригады. Был, как говорится, на виду у начальства, и оно о нем не забывало.
На груди Гулько поблескивал орден и несколько медалей. Сейчас они хорошенько надраены, ярко сияют. Сегодня праздник. Был передан по радио приказ Верховного главнокомандующего о том, что седьмого августа в двадцать один час столица нашей Родины Москва от имени Родины будет салютовать доблестным войскам 1-го Украинского фронта, которые овладели городом Самбор, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати четырех орудий. «Наверное же по такому случаю будет хотя бы небольшой сабантуй, — мысленно радовался Гулько. — Ведь этот салют будет адресован в первую очередь нам, нашей бригаде…» Он еще с утра стал начищаться и прихорашиваться в ожидании вечера. Настроение было праздничным.
Однако комбриг Фомич, прочитав боевое донесение Байрачного, в коротком разговоре с Гулько испортил ему настроение. «Не хватает мне мороки с бумагами, так занимайся еще поисками второй роты и ее чудаковатого командира», — недовольно подумал капитан Гулько о приказе полковника.
Легко сказать: свяжитесь, разыщите… Полковник, видно, не хочет учесть того, что в поисках ротного можно нарваться на неприятность…
Но приказ есть приказ — и хочешь не хочешь, а его нужно выполнять.
Проводив взглядом мощную фигуру комбрига до самых ворот, возле которых его ждал «виллис», капитан сразу же бросился к телефонистам. Связавшись с начальником штаба моторизованного батальона автоматчиков — старшим лейтенантом Покрищаком, Гулько за несколько минут узнал от него обо всем, что произошло с ротой на фольварке. Узнал то, что Покрищаку рассказала Тамара.
Однако речь шла о вчерашнем дне роты, известном Фомичу из боевого донесения. А что с ней теперь, что с Байрачным? Покрищак не знал, и это обстоятельство опечалило капитана Гулько. Выходит, что нужно ему самому обо всем разузнать… Но Гулько и на этот раз повезло. В конце разговора Покрищак неуверенным голосом (так как неизвестно: одобрит эти действия бригадное начальство или нет) похвалился:
— Час назад мы послали одну роту с бронетранспортерами и двумя танками на фольварк… Может, она выручит Байрачного или поможет ему…
— Это же прекрасно! — воскликнул обрадованный Гулько. — Вы просто молодцы, братья-славяне! Только ж, как вернутся, не забудь сразу мне доложить. По телефону или устно — безразлично, но немедленно!
Покрищак пообещал, понимая, что Гулько волнует только то, чтобы своевременно доложить обо всем комбригу…
Гулько облегченно вздохнул, как будто сбросив с плеч тяжелый груз, и стал править трофейную бритву о зацепленный за крючок ремень, чтобы уже не спеша, тщательно побриться…
* * *
Бронетранспортеры с первой ротой автоматчиков подоспели к фольварку, как говорят, к шапочному разбору.
— Если бы не пехотинцы, — хвалился потом Губа, — немчура сделала бы из нас копченый окорок.
— Какой из тебя к черту окорок, — загудел Грищенко, — хотя бы за чехонь сошел…
— Не мешай! — кривится от боли Николай и, чтобы я слушал только его, подпирает замотанную бинтами голову неповрежденной рукой.
Теперь, лежа на боку на зеленой траве, я вижу бледное лицо Губы, распахнутую гимнастерку, из-под которой виднеется белая с грязноватыми пятнами повязка. Показывая на нее глазами, замечаю:
— А тебя, друг, здорово изрешетило.
— Ага, — соглашается Николай. — Да и у тебя не меньше отметин… Если бы не он, — кивнул головой на Григория Грищенко, — затянул тебя полуживого в подвал, ты давно бы уже отдал богу душу. Тебе так раскроило осколком и шею и плечо, что кровь лила как из ведра… Еле-еле мы вместе перевязали…
Николай замолчал, достал фляжку, угостил меня теплой, но удивительно вкусной водой, сам напился.
Неподалеку от нас фыркнули кони, заскрипел несмазанный воз.
Николай скосил в ту сторону глаза, потом снова перевел на меня, продолжая не спеша, чуть заикаясь, рассказывать:
— Правда, немцы предлагали нам «спасение». Если, мол, мы не будем стрелять, то они расчистят заваленный вход в подвал и возьмут нас в плен…
«А не хочешь ли ты сесть голой задницей на нашего хортицкого ежа?!» — ответили мы врагу крепкими словами из письма запорожцев турецкому султану… А Грищенко, просунув в одну из щелей дуло автомата, дал по ним очередь…
Получив отказ, они решили либо выкурить нас из каменного мешка, либо задушить в нем. Набросали обломков досок и разных палок на заваленный вход и зажгли. Хотя мы, закупоренные в каменном мешке, полуживые, уже не представляли для них опасности, однако они не хотели нас оставить. Действовал, возможно, охотничий азарт: добить, уничтожить подранков…
— Не охотничий, а хищнический, кровожадный…
Губа согласно кивает головой и продолжает:
— Едкий дым сквозь щели проник в подвал, где и без того нечем было дышать… Вот тогда, Юра, и ты, закашлявшись, пришел в себя. «На издевательства и пытки к врагу не пойдем», — сказал Байрачный и попросил у Грищенко пистолет. Тот, ни слова не говоря, отдал… Мы тоже проверили: есть ли хотя бы по одному патрону в патронниках… Но умирать очень не хотелось… Уже остался один шаг до границы. Да и до победы недалеко… А в глубине души теплилась надежда на спасение. И, как видишь, недаром…
Байрачного, Чопика и водителя Уварова, которые чувствовали себя хуже всех, сразу же отправили на военной подводе в ближайший медпункт. А мы вот лежит, ждем, когда появится какой-нибудь транспорт.
Губа долго молчит, потом откликается снова:
— Даже не верится, что мы были так близко к гибели. Если бы не подоспела пехота, задохнулись бы, скончались бы в страшных муках. Бесславно…
— Почему же бесславно? — удивляется Спивак. — Умереть, не сдавшись в плен, погибнуть непобежденными — это настоящий героизм. На такое способен не каждый.
Топот конских подков, бренчание сбруи отвлекли внимание Николая от Спивака. Две подводы остановились неподалеку от нас. Широко, но неторопливо ступая, подошел к нашему бивуаку коренастый мускулистый старший сержант Нещадимов.
— Вот никак не надеялся повстречать на этих развалинах своих приятелей. — На его широком, круглом, как арбуз, лице — добродушная улыбка. — Встретился с Байрачным, когда его, израненного, везли на повозке, и он сказал мне, где вас искать… Здорово же вам, видно, досталось…
Он позвал своих ребят, чтобы они помогли нам взобраться на повозки. А сам взял на руки Николая Губу и осторожно, как ребенка, положил на устланную пахучим сеном повозку. Когда мы уже выезжали из разрушенного дотла фольварка, увидели наши «тридцатьчетверки» и бронетранспортеры, которые подымались по крутому подъему нам навстречу. Поравнявшись с нашими возами, они остановились. Из них высыпали автоматчики первой роты, среди которых была и Тамара. Бросившись к нам, бойцы окружили повозки плотным кольцом. Ни возгласов удивления, ни пустых вопросов. Лишь начальник штаба батальона старший лейтенант Покрищак негромко и мрачновато то ли спрашивал, то ли утверждал:
— Вот и все, что осталось от двух взводов Байрачного…
— Не все, — вставил Губа. — Еще есть Байрачный и Чопик. Их, вместе с танкистом Уваровым, повезли раньше в ближайший медпункт.
— Рота, считай, погибла, зато бригада спасена, — отозвался лейтенант Расторгуев.
Тамара спросила разрешения у Покрищака навестить Байрачного. Он ответил утвердительно, но приказал, чтобы она сегодня же догнала наш батальон.
— Бригада — только что передали по рации — уже выступила из Самбора на Мостиску, а там — на Перемышль. Будем освобождать Польшу. — Покрищак окинул взглядом присутствующих. — Нет, еще не конец войне, еще повоюем за пределами Родины, поможем братьям-полякам обрести свободу.
Что осталось от нашей роты? Нас несколько человек да следы боев: окопы, воронки и траншеи… Порастут они травой и кустарником. Пройдет время, соберутся на этом месте оставшиеся в живых фронтовики. И забелеют на ветках ленточки светлой памяти о товарищах…
1979—1983
#img_4.jpeg