Отец сказал:

— Вот как! Значит, ты считаешь, что тебе все известно от деда… Все! Не прибегай к этому слову. Всего никто из нас не знает. Это немыслимо. Только бабушке кажется, что черное — это черное, а белое — это белое. Они говорят, что я не желаю сказать тебе правду… Ладно, будем считать, что правда тебе известна. Твоя мать уехала, да. И может быть, сюда уже не вернется…

Мы с отцом шли вдоль реки, он говорил вполголоса, почти спокойно, вроде бы рассуждая сам с собой:

— Почему она с тобой не попрощалась? Ты спал, ты не можешь знать… Она поцеловала тебя и заплакала. Она считала, что тебе лучше не говорить… пока. Потом, может быть, все сложится иначе. Тебе этого не понять. Да, дедушка прав: и не пытайся. Это дело трудное. Для бабушки тоже слишком трудное. А санаторий был выдуман не для соседей. Чихал я на соседей! Это было выдумано для тебя… Мы должны дать матери немного времени… Все еще может измениться. И она вернется… Думаю, с тебя пока достаточно. Понимаю, ты в обиде на всех… Что? Только не таким тоном, Юрек! Не таким тоном со мной… — Перейдя мост, мы очутились на главной улице. Мелькали прохожие, мы шли очень медленно. — Придется тебе поверить на слово, что это было неизбежно. Нет, не в июне это было решено, а гораздо раньше. Мама хотела… Ладно. Ты прав. Не будем о нас, будем о тебе. Говоришь, для тебя это самое важное. Вот если б ты еще поверил, что это самое важное и для нас…

Словно не отцу, а куда-то в пространство, я сухо сказал:

— Я хочу ехать к маме. Хоть завтра. Да, я поеду завтра! Отец, застигнутый врасплох, остановился.

— Хочешь ехать… Ты уверен, что хочешь? Может, поговорим об этом потом, спокойно… Ну, скажем, через три-четыре дня?

Я не размышлял ни секунды. Не о чем больше говорить. Раз предстоит ехать, значит, лучше завтра.

— Нет! Я уезжаю завтра! Не хочу здесь оставаться. Понимаешь? Теперь уже не хочу!

Мы стояли друг против друга, молчание затягивалось. Отец отвернулся. Сказал тихо, как бы равнодушно:

— Не хочешь… Хорошо, понимаю. Не будем больше об этом. Я схожу сейчас на почту и дам маме телеграмму. Уедешь завтра к вечеру.

— Это точно? — допытывался я с ожесточением.

Отец кивнул, стремительно повернулся и пошел прочь. Но, пройдя совсем немного, замедлил шаг. Он замедлял шаг все больше… Он шел сгорбившись, заложив руки за спину, как ходят старые, усталые люди. Я подбежал к нему.

— Я пойду на почту с тобой…

До самой рыночной площади мы не проронили ни слова. Мы шли рядом по тротуару, но мне казалось, между нами — Атлантический океан, огромное пространство, которого не преодолеть. Теперь и я был спокоен. Все выяснилось, завтра я уезжаю. Только надо попрощаться с ребятами. А Эльжбета? Пойдет в кино одна, будет ждать, но я не приду… Ну конечно, надо попрощаться и с Эльжбетой. Мы расстаемся ненадолго. Встретимся там, в Варшаве.

Телеграмма была будничная, до смешного простая. Отец отодвинулся в сторону от окошечка и написал четкими печатными буквами:

ЮРЕК РЕШИЛ ПРИЕХАТЬ ТЕБЕ ЗАВТРА ВЕЧЕРОМ СКОРЫМ ЖДИ ГЛАВНОМ ВОКЗАЛЕ ОКОЛО ДВАДЦАТИ ТОЧКА

«…Около двадцати, точка». Итак, с этим покончено… — подумал я. — Как это здорово звучит: «Юрек решил…»

Из окошечка высунулась дежурная:

— Тебе тоже телеграфный бланк? Может, перевод? Я попятился.

— Мне?.. Нет. Мне ничего не надо… Я с этим мужчиной.

И вдруг испугался собственных слов. «С этим мужчиной…» Обыкновенные слова, а ведь страшно. Я взглянул на отца — он платил за телеграмму, не глядя в мою сторону.

Было уже поздно, когда я подошел к дому, где живут Малецкие. Я крикнул раз, другой. Эльжбета появилась в освещенном окне, кивнула и исчезла в глубине квартиры. Вот она выбежала на улицу.

Я сидел на скамеечке, вкопанной в землю возле самых ворот. Эльжбета заколебалась, но подошла.

— Ну что? Прошло это у тебя? — заговорила она с насмешкой. — Но в кино прийти не соизволил! Я ждала, как дура…

— Погоди, Эльжбета. Есть дела поважнее!

— Что-нибудь случилось?

— Худо, Эльжбета. Случилось, многое случилось… Наступило молчание. Она не нарушала его, ждала, а я не знал, что сказать. И подумал: «Может, лучше не говорить ничего? Что это мне даст? А ей?..»

— Юрек… — Эльжбета села рядом, очень близко. Повторила: — Юрек…

Я начал говорить. Но это были не те немногие слова, которые я услышал от деда. И даже не те, что сказал мне отец. И слова не были спокойные, обыкновенные. Странная вещь — слова. Они придавливают сильней, чем камни. Однажды сказанные, они лежат потом под рукой, не надо и нагибаться, чтоб бросить ими. А я бросал вслепую, но попадал всякий раз только в себя. И все больнее. И все ясней видел, что это, к сожалению, не история из книжки — из той книжки, которую можно в любую минуту отложить, если покажется, что она слишком печальная.

— Может, это не ее вина? — спросила Эльжбета, точно обращаясь к самой себе. — Не думай о матери плохо.

Я не очень-то ее понял. Я вообще не думаю, чья это вина. Не в этом дело, для меня важнее другое.

Я знаю, Эльжбета… Не хочу здесь оставаться, понимаешь? — Хочешь уехать? Правда, хочешь?

— Должен…

Из окна послышалось:

— Эля! Эльжбета!

Она понизила голос, наклонилась ко мне:

— Это тетка. Почему должен?.. Может, лучше подождать, как сказал тебе отец…

— Я уеду. Буду жить там, ходить в школу, Может, будет не так уж плохо… Где-то под Варшавой, в Отвоцке…

Глаза у нее сверкнули, она вскочила.

— Юрек, правда? Ты будешь в Отвоцке? Замечательно! Так ведь это ж рядом… Близко… Боже, как я рада! Мы будем встречаться, ты будешь звонить мне. Ты не подумал об этом? Да ведь мы сможем часто встречаться! Слышишь? Хоть каждую неделю!

Об этом я и раньше думал. Конечно, мы будем близко, будем видеться. Но сейчас я не радовался этому, как она. Наверно, она поняла почему, перестала улыбаться.

— Да… Не знаю только, хорошо ли это, что ты отсюда уедешь.

И опять голос из окна, нетерпеливый:

— Эля! Что ты там делаешь?

Она не ответила. Шепнула мне:

— В самом деле, не знаю. Мне хочется, чтоб ты был там… Ну, мне пора! Знаешь, что я думаю? Жаль что мы не старше. На несколько лет… Я помогла бы тебе тогда. А теперь не знаю, что и сказать. Не расстраивайся, Юрек… Мы будем близко. Знаешь, почему я была такая грустная, когда мы вернулись из замка, после обеда? Ты спрашивал об этом в саду, но мне не хотелось тогда говорить. Я получила письмо, что через пять дней надо ехать в Варшаву. Я написала маме, чтоб она разрешила мне остаться здесь до второго сентября. Теперь это не имеет значения! Можно ехать хоть сейчас…

— Эльжбета!

— Сейчас, тетя!

Она улыбнулась мне на прощание, и вот я уже один, Только теперь я понял, почему рассказал ей все это. Если б не она, некому было б рассказать. Наверно, поэтому.

Как все сложится там, куда еду? Мне было не представить себе этого. Как будет в Варшаве? Ну конечно, улицы, дома… Но, думая о тех улицах и тех домах, я представлял себе их такими же как и наши, в Божехове, только гораздо больше. Помножить, скажем, Божехов на десять, может, на двадцать и поставить посредине Дворец культуры, который я знал по кино, по фотографиям. Только шахты не будет… И пруда. И нашего сада. И моста через Брыницу. И нашего дома… Так что ж, тогда там, собственно, будет?

Я брел по улице и хоть было уже темно, смотрел по сторонам, будто я приезжий, будто в первый раз вижу все это. А может, и в последний. Я знал, предчувствовал весь день, что сегодня кончится что-то, но не думал, что это «что-то» будет заключать в себе так много…

Я долго не мог заснуть, а утром проснулся поздно, на кухне я застал отца — он сидел у стола и глядел в окно. Может, он вообще не ложился? На подоконнике лежали мои рубашки, платки, свитер — то, что надо будет положить в чемодан. На спинке стула висели брюки и пиджак. Мой выходной костюм, только что выглаженным.

Я позавтракал и ушел. Не нашлось у меня такого слова, которое хотелось бы сказать отцу. Толстого не было дома, и его мать сообщила, что он пошел, наверное, с ребятами на пруд.

— В такую рань? — подивился я. — С какими ребятами? С Зенеком? С кем еще?

Но мать Толстого не знала, с кем еще, и добавила, что не уверена насчет пруда, просто ей так кажется. Куда ж еще могли они пойти?

Вот именно, куда ж еще? В сто разных мест, мне было лучше знать это. Только взрослым кажется, что в Божехове некуда податься. Мама тоже часто говорила: «В жизни еще не видала такой дыры, как Божехов. Куда тут идти? Три шага в одну сторону — шахта, три в другую — костел. Это ужасно — прожить тут столько лет!» Почему ужасно? Да и сколько она тут прожила?.. Не знаю.

Да и что я знаку о них вообще? О собственном отце и о матери. Если хорошенько подумать, так я почти ничего о них не знаю. Да и откуда мне знать? Сами не говорят. А спрашивать? Все равно не скажут. Почему же так получается? Не хотят о себе говорить или нечего сказать? Вот если б можно было просветить насквозь таким аппаратиком кого хочешь и чтоб сразу понять: каким был раньше, что думает теперь? Пригодится ли такое изобретение?

Только бабку не надо просвечивать. Она сама скажет все, что думает, сразу и во всеуслышание. Но и это не больно-то хорошо. А дедушка — тот сам по себе такой аппарат. Он про каждого в нашем городе что-то знает, всех помнит. А может, не всех. Знает ли он, скажем, меня? Навряд ли. Про меня никто ничего не знает. Может, только Толстый да Зенек, ну… и Эльжбета, теперь она знает больше всех. Но даже больше всех — это сущая кроха. А отец? Мама? Да собственно говоря, сколько лет мама тут прожила? Во всяком случае гораздо меньше, чем дедушка. А почему дедушка никогда не говорит, что Божехов — дыра?

По улице медленной вереницей тащились подводы с углем, иногда проносилась машина. Я шел мимо подвод. Грохоченый уголь, кулачковый первый, орешек, кулачковый второй, орешек с мелом, кусковой… Я б и в темноте не перепутал, А мама говорила, что когда-то раньше, когда она жила еще в Варшаве, она не отличала один сорт угля от другого, все черное; это был для нее просто уголь. Забавно…

— Збышек пошел, кажется, на рыбалку! — сообщила мне Малецкая в окно, когда я свистнул особенным образом — наш старый сигнал.

Меня ничуть не интересовало, куда пошел Збышек, мне надо было вызвать Эльжбету, чтоб с ней попрощаться. Но она не появилась в окошке, наверно, ее не было дома. На всякий случай я свистнул еще раз, погромче, вроде бы голубям, и немного подождал.

Куда они все подевались? Как раз сегодня, когда до отъезда остается каких-то два часа. Я рассердился на них. Я был на них в обиде. На всех. Вроде бы и понимал, что это случайность, что они где-то рядом, может, сами ищут меня. Но главное в том, что они знать не знали о моем сегодняшнем отъезде. Даже Эльжбете я не сказал, что это уже сегодня, не успел сказать. Да, я рассердился. Они обязаны со мной попрощаться, и все тут. Да и Эльжбета могла бы догадаться, или спросить, или… Ну мало ли что…

Ладно. Не буду ни с кем прощаться, сами виноваты, что их нету. Хотя, собственно… Будь они дома, что из того? Что я скажу Зенеку или Толстому? «Будь здоров, Толстый!» А он мне: «Будь здоров, Юрек!» Вот и все.

На шахте завыл гудок. Я прибавил шагу, пора возвращаться. И вдруг ужасно заторопился, будто мой поезд стоит уже у перрона. Запыхавшись, влетел в квартиру.

— Который час? Пора?

Отец отложил газету и посмотрел на часы:

— Пожалуй, да. Можно и отправляться. Заглянем еще к бабушке и дедушке. Я думаю, ты хочешь с ними попрощаться?

— Конечно!

— А с мальчиками? Был тут один, я даже его не знаю. Спрашивал тебя…

— Наверно, Адам! Не страшно… Я напишу ему письмо! Я взял чемодан, и мы пошли.