Все угомонились, каждый как-то устроился, рассмотрел соседей, убедился, что места в купе достаточно, и занялся своим несложным делом: кто принялся за бутерброды с колбасой, кто заснул, кто взялся за газету. Итак, тишина. До следующей станции, где снова один выйдет, другой войдет и опять начнется неразбериха. Я отправился в коридор и открыл окно.
Еще час шел поезд по угольному бассейну, словно жаль ему было расставаться с нашими местами. Мы петляли между вытяжными трубами и терриконами, которых тут все же меньше, чем кажется приезжему, и вместе с тем больше; поезд пролетал у раскаленного жерла огромных печей металлургического комбината имени Дзержинского, а минуту спустя — будто ради потехи — пропал в сосновом бору, где на секунду возникала табличка с самым забавным в этой округе названием станции: «Синичка»; хотя еще смешней мог показаться Голоног, оставшийся уже позади… для меня, впрочем, в этом названии никогда ничего смешного не было.
Каждая из этих станций, увиденных невзначай, промелькнувших на мгновение и вроде бы уже ненужных и исчезнувших за последним вагоном поезда, кое-что значила все же для меня. Зомбковицы — сюда мы приезжали на озеро Погориа, здесь же были со школьной экскурсией на заводе оконного стекла; Лазы — здесь у Толстого живет тетка, а у тетки есть лошадь, на которой мы учились когда-то ездить верхом: Мышков — отсюда родом Форнальчик… Вроде бы и не так важно, но когда проходили велогонки Мира, для всех нас это имело большое значение!
Форнальчик!.. Народный спортивный клуб Мышков, народный спортклуб Бендин. Я знал наизусть названия всех спортклубов из городов, которые мы проезжали. Форнальчик — превосходный гонщик, но Вильчевский! Вспомнились те самые знаменитые гонки, когда наша команда осталось лишь втроем, и все же не отдала на территории Польши ни одного этапа! Нет, один, кажется, отдали, лодзинский, и то поляку, только из Франции. Вильчевский победил тогда в родном Хожеве. Пролетев финишную черту, он соскочил с велосипеда и стал смеяться во весь голос, прыгать от радости, как мальчишка из детского сад;). Кто-то подарил ему — «на счастье» — маленького забавного поросенка, который вырывался и визжал, словно его уже резали. Весь хожеский стадион забыл в ту минуту про велогонки, и тысячи людей скандировали хором Вильчевскому: «Метек, Метек, ноги задние свяжи! И передние свяжи! Метек, съешь его с горчицей!»
Вот позади и Завертье. Теперь — Ченстохова. Когда едешь варшавским поездом, этот город кок бы последнее воспоминание о Шлёнске. Опять металлургический комбинат, огромный… Люди в коридоре говорили, что здесь поезд постоит дольше. Можно, пожалуй, сгонять за лимонадам… Тут мне вспомнился совет дедушки, и я улыбнулся. «Наверняка крашеный!» И я вернулся в купе.
Да. Значит, придется приучать теперь себя к мысли, что «мой» клуб — это Легия или варшавская Полония? Надо выучиться говорить: «Я из Отвоцка!» Может, город и хороший, да не мой: я и знать не знаю, как он выглядит. Да и не больно-то меня это интересует. «А что будет, если на матч высшей футбольной лиги в Варшаву приедет сосновское „Заглембе“ или „Гурник“ — „Забже“? — пришло мне вдруг в голову. — Буду тогда орать: „Давай, „Заглембе“! Браво, „Гурник“! „Заглембе“, шайбу! „Гурник“, давай!“ — решил я без особого раздумья. Сейчас, заранее, чтоб не было потом сомнений.
Еще час пути, и еще час… Перестук колес сливается в однообразную мелодию, меняющую снос настроение и ритм, иногда мелодия стихает, чтоб взорваться грохотом промчавшегося навстречу экспресса. Поезд останавливался и трот лея вновь. И чего только не передумает человек, пока едет в поезде? Даже не расскажешь.
За окном становилось темней, густели сумерки. Проносились строения, высокие платформы, столбы. Варшава-Западная… Я выглянул в окно: виден ярко подсвеченный Дворец культуры. Значит, еще несколько минут, и все, Четыре часа — пожалуй, не слишком много… Но как далеко отсюда до Божехова, до них до всех! Я снял с полки чемодан. И вдруг — странное возбуждение. Будто чего-то боюсь… Я? Чего? Поезд остановился. Переполненный перрон гудел от говора и криков, возгласы носильщиков, заглушал» голос, объявлявший что-то по радио. Меня толкали, и я не шел, стоять ли у вагона или вместе с толпой двигаться к выходу. Вдруг я увидел тетю Ванду. Пробиваясь ко мне, она махала рукой.
Тетя Ванда засыпала меня вопросами, которых я не слышал, я все пытался увидеть маму, был уверен, что она здесь, что сейчас подойдет. Я не допускал мысли, что может быть иначе.
— Наконец-то ты приехал. Я тут тебя, наверно, уже час жду. Теснота была в поезде, да? Уж конечно, теснота! Кто это слыхивал, чтоб выбрать такой поезд? Будто твой отец не знает, что нам ехать еще в Отвоцк! Чуть ли не все поезда из Катовиц приходят в Варшаву-Центр, а этот как раз — нет! Там и пересадка… А отец впихнул тебя именно сюда!
Мы пробирались к выходу. Толпа, напирая, то и дело разъединяла нас… «Может, мама ждет у вокзала?..» — подумал я. Но когда мы прошли мимо длинной очереди приезжих, пытавшихся на привокзальной площади сесть в такси, и на другой стороне улицы стали спускаться вниз, к перронам электричек, я понял, что мама не пришла. И тогда испугался, засверлила отчаянная мысль: может, с мамой что-то не так?.. Может, заболела или несчастный случай? Тетка тараторила о пустяках, а я все ждал, когда она скажет одно-единственное слово, которое для меня сейчас всего важнее. Лишь в электричке, когда состав тронулся, тетка сказала:
— Ну что? Про мать не спрашиваешь? Она не могла приехать на вокзал, ее здесь нет. Мне удалось ее, к счастью, уговорить, она поехала со знакомыми на несколько дней к морю… Я послала ей письмо, сразу после телеграммы отца…
Мы мчались по длинному туннелю, через каждые две-три секунды мелькали лампы по обеим сторонам пути. Тетка старалась перекричать грохот колес:
— Наверно, получит письмо завтра… Подождешь мать несколько дней, пусть сама решает, как с тобой быть, я вмешиваться не хочу…
Я слушал внимательно, каждое слово имело свое особое значение. В действительности, может, меньшее, чем мне казалось, но слова врезались в память. Поезд выскочил из туннеля, мы пересекали по мосту Вислу. Я встал и подошел к окну. За спиной послышалось:
— Только помни, не мешай Стасю, он готовится к какому-то очень важному экзамену.
Освещенные мосты отражались в Висле; на том берегу, который остался позади, сияла панорама города. Впервые я видел Варшаву, но о ней я не думал. Мамы здесь нет… Потому и не пришла. Приедет, решит сама. О чем решит? Ее здесь нет. Обыкновенная вещь…
Все выглядело по-иному, все. Я лежу на раскладушке и боюсь шевельнуться, потому что раскладушка страшно скрипит. Мне не уснуть, и в то же время, размышляя, я не в силах ответить на свой собственный вопрос: чего мне здесь надо?
Темно. Едва различимы очертания незнакомой мебели в чужой квартире, которой предстоит теперь стать и моей квартирой. Чего мне надо? Ведь я же знал, куда еду. Ну так чего же?..
Поздно вечером мы сели втроем ужинать. Поздоровавшись со Стасем, я подумал: хорошо, что он здесь, с ним все-таки лучше, чем с одной теткой. Я мало его знал, всего раз, три года тому назад, он приезжал к нам в Божехов на праздники. Там он тоже все время занимался, готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Он так важничал, что Черный сказал: «Видишь эту физиономию — зевать с тоски хочется. Ты за ним, Юрек, присматривай: такой умный, того и гляди, пенициллин изобретет. Что тогда?»
Сташек называл маму по имени: тетя Ванда была намного старше ее, кто не знал, ни за что бы не догадался, что они сестры. Сташек был скорее чем-то вроде маминого брата.
В первые минуты мне показалось, что он рад моему приезду. Потом, за ужином, я уже не был уверен.
Тетка заметила, что я присматриваюсь к стоящей на буфете фотографии пятнадцатилетней на вид, хорошенькой девочки в харцерском мундирчике. Улыбнулась:
— Да, это твоя мама… Прекрасные у нее были косы, правда? Ты не видел этой фотографии? Я очень ее люблю…
И тетку понесло:
— Для меня твоя мама всегда останется такой маленькой девочкой… Это я воспитывала ее, когда родители погибли в восстании. Потом она познакомилась с твоим отцом, здесь, в Варшаве. Даже не знаю, каким образом… Он приезжал сюда в министерство, что-то в этом роде. Ну, и великая любовь! Я не хотела ее отпускать, но она заартачилась. И все же я была права: вышла бы здесь толком замуж и не ехала бы в ту дыру с таким человеком… Боже, что она пережила! Хоть теперь капельку отдохнет.
Не обращая на нас внимания, тетка говорила это, казалось, самой себе и была взволнована собственными словами. Сташек поднял голову от стакана, точно хотел что-то сказать, но промолчал.
— Сколько она выстрадала… — продолжала тетка. — Так и должно было все кончиться. Если б не ребенок — то есть ты, Юрек, — ей следовало бы вернуться раньше.
Я не дрогнул. Что-то точно защелкнулось внутри, я с трудом глотал чай, но, думаю, вряд ли это было заметно. «Та дыра» — значит Божехов, «такой человек» — значит мой отец. Я чувствовал, надо выслушать это со спокойствием. И не знаю, чем объяснить, но, кажется, я был совершенно спокоен.
— Ну что такое, к примеру, она выстрадала, что? — услышал я свой голос.
Тетка принялась убирать со стола. Расхаживая по кухне, говорила:
— Что ты понимаешь! Через многое ей пришлось пройти, о многом она мне и не писала. Если у человека такой характер, как у твоего отца, он не должен жениться. Еще и этот Божехов — изрядная дыра. Сама не была, но представляю!
Сташек поморщился и заерзал на стуле.
— Зато Отвоцк — почти Париж! — заметил он.
Но тетка даже не слышала. Она ухватилась за свое и твердила одно и то же с каким-то непонятным ожесточением. А может, и в самом деле верила в то, что говорила?
— Скверно она себя там чувствовала. Приезжала к нам каждый год на недельку, на две — кот и весь отдых…
Сташек вскочил из-за стола.
— Мама, может, перестанешь, а?
— Да, конечно… Не стоит с вами разговаривать на такую тему! — заявила тетка. — Что вы можете знать? Но твой отец… Видишь ли, я считала, он не пойдет на это!
— На что «на это»? — переспросил я.
Наступило молчание. Я ждал ответа как бы за нас обоих, за себя и за отца. Странно, но пока она говорила, передо мной стояла не тетка, а он, отец.
— На что, вы считали, но пойдет? — повторил я с тем спокойствием, на какое только был способен.
Тетка поколебалась, но желание высказаться было сильнее ее.
— Ты только пойми меня правильно… Я не думала, что он постарается избавиться от тебя, переложит это на ее плечи! Целый год он твердил, что ты должен остаться с ним и что останешься. Твоя мама, может, с этим и примирилась бы… Как-нибудь устроила тут свою жизнь. Я объясняла: года через три так и так ты приедешь в Варшаву учиться, все равно будешь с ней… А он — бах телеграмму и сажает тебя в вагон. В одну минуту решил все, стал свободным человеком…
И тут я, наверное, улыбнулся, а может, тетку удивило выражение моего лица, потому что она вдруг осеклась. Мне трудно было удержаться. Если б только мог, я смеялся бы во весь голос. «Дурак! — ругал я в мыслях себя. — Видишь, как оно выглядит в действительности? Чего твой дед наколбасил!»
Я встал, подошел к чемодану, наклонился. Замки с треском отскочили, я вынул пижаму.
— Где мне спать, тетя? — спросил я.
Они с удивлением переглянулись, но меня не волновало то, что они обо мне подумают.
…И вот я лежу на этой скрипучей раскладушке, от которой пахнет подвалом, откуда ее в мою честь и притащили; я понял: все обстоит иначе, чем мне казалось.
Но я не огорчаюсь, не жалею, что приехал. Все ясно: я здесь никому не нужен. Очень хорошо, когда знаешь наверняка.
Вот если б только от раскладушки не несло сыростью. Не выношу затхлости подвала… В комнате тихо, все уже спят. А у нас!.. Отец сидит сейчас, наверно, у стола и думает обо мне. Он уверен, мама долго сегодня со мной говорила, она обрадовалась моему приезду… Жаль, что я разрушил голубятню… Там были наши общие голуби, его и мои. Я не имел права.