Эльжбета сильно загорела и день ото дня становилась красивее, а может, так мне казалось. Мы целыми днями разговаривали, о чем именно — не объясню. Или, наоборот, не произносили ни слова, но молчать нам было легко. Не странно ли? Иногда мне приходило в голову, что не мы с Эльжбетой смеемся, купаемся, ездим на велосипедах, что все это происходит в кинофильме, который я вижу на экране. Может, и в самом деле я видел что-то похожее в кино?
Вот уж придумал! Но с мыслями бывает по-всякому, иногда самые невероятные лезут в голову, и обычно тогда, когда человек к ним не подготовлен. Все чаще убеждался я в этом.
Однажды я сказал Эльжбете:
— Ты, пожалуй, другая, не такая, как все эти девчонки из нашего класса, ну… и все здесь вообще…
— Почему другая? — удивилась она. — Какая же я?
— Так мне кажется… Знаешь что? Только ты не смейся! Я думаю, это хорошо, что мы не ходили вместе в школу, скажем, с первого класса, а?
Я чувствовал, она меня не понимает, но объяснить не мог. Девчонок из своего класса как-то не замечаешь. Вроде бы они и есть и в то же время… А может, дело не в этом? Не знаю. Получали они пары или пятерки, ссорились ли между собой, мирились ли, опаздывали на уроки или сдували на контрольных — все они делали так же, как мы. Меня раздражало, когда они строили физиономии или хихикали неизвестно над чем. Писали друг другу на уроках записочки… Впрочем, не только девчонки девчонкам. Зенек и другие ребята тоже получали от них послания. Некоторые девчонки были даже очень хорошие. В танцевальном ансамбле и клубе я два года танцевал в одной паре с Ханкой Карбовской. Она приходила иногда к нам домой за тетрадкой или еще за чем. Маме она даже нравилась, мама говорила, что она очень хорошенькая. Может, так оно и было, да что из этого? Потом я ушел из клуба, и она перестала приходить. Зенек сказал, что она втрескалась в нового учителя рисования. Год назад он появился у нас в школе, говорили, что художник… Тоже мне придумала — влюбиться в учителя! Он же с бородой. Совсем, что ли, дуры девчонки, не понимаю…
Так я думал о нашем классе. Хорошо, что Эльжбета не ходила с нами в школу… Но теперь, после седьмого, могла бы, пожалуй, и пойти. Интересно, как там будет в новой школе, в лицее?
Я задумался и позабыл, о чем мы с ней говорили. Мы ехали на велосипедах к Толстому, собирались позвать его на пруд. Вдруг Эльжбета притормозила и остановилась. Я тоже.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Ничего не случилось. Я жду, когда ты скажешь, какая я такая? Все думаешь да думаешь… Наверно, что-то уже придумал. Ну?.. — И улыбнулась.
А я и не знал, что сказать. Ничего путного не приходило в голову. Я смотрел на нее, нет, глазел и думал, думал.
— Юрек, скажи… скажи, я тебе нравлюсь?
Вопрос был такой неожиданный, что, наверно, только через минуту дошел до меня, и то как бы с расстояния. Мне показалось, что она оторопела от собственного вопроса. Я чувствовал, необходимо сразу ответить, даже знал, что надо сказать. Но шли секунды, а я молчал. Так бывает во сне: кто-то преследует тебя, вот-вот нагонит, хочешь крикнуть, а из горла — ни звука! А здесь все так просто. Почему я не сказал ей этого?
Эльжбета посмотрела на меня выжидающе и наконец тихо сказала:
— Тогда знай, что… ну, что ты мне очень нравишься… Улыбнулась, как обычно, и повторила громко:
— Слышал? Очень нравишься!
И вдруг нажала изо всех сил на педали, рванула и помчалась вперед. Я постоял — и следом.
И потом все время, до самого вечера, Эльжбета как-то странно вела себя у пруда. Не так, как обычно. Разговаривала только с Толстым, они вместе возились, сталкивали друг друга с обрыва в воду, носились по берегу. Вроде меня и не существовало.
Этого было мне не понять. Я лег на песок, закрыл глаза и притворился, будто загораю или сплю.
Понемногу пляж опустел, приближался вечер. Только на другом берегу, на «итальянском», виднелись еще склоненные над водой фигурки рыболовов. Но это меня не интересовало. Над обрывом в парке качались на ветру и шумели деревья.
— Давай снова в воду, — сказала вдруг Эльжбета. — Юрек! Ты сегодня, кажется, совсем не купался. Что с тобой случилось?
— Со мной? А что могло со мной случиться?
— Может, животик болит? — сострил Толстый и сам засмеялся своей шутке. — Слушай, Элька, может, он влюбился, а? Интересно только, в кого?
Меня это разозлило. Я поднялся с песка.
— В тебя, слон! — крикнул я Толстому и прыгнул в воду. Они — следом.
Вода была не такой теплой, как казалось. Мы доплыли только до средины пруда и повернули обратно. Я старался плыть как можно медленнее. Прямо перед нами было солнце, оно заходило за темной громадой сортировочной машины, подсвечивая сзади вытяжные стволы шахт и бросая багровые полосы на воду.
Эльжбета первой вышла на берег. И стояла так — по рукам текла вода… Набросила на себя мой свитер, лежавший на куче с одеждой. Она смотрела на шахту.
Я не спеша подплывал к берегу. Позади, метрах в трех, фыркая, приближался Толстый.
Эльжбета не заметила, как я стал рядом. Я прикоснулся слегка к ее плечу, она вздрогнула.
— Тебе холодно?
Она не отвечала, засмотревшись на этот пейзаж из сказки. Шахта была теперь, казалось, совсем рядом, огромная, вся какая-то таинственная, черно-багровая… Без устали грохотала сортировка, вдали свистнул протяжно поезд, шумели над обрывом высокие клены.
— Я не жалею, что приехало сюда на каникулы. Знаешь, Юрек? Уже не жалею…
Мы помолчали. Из-за березовой рощицы, из-за старых терриконов вынырнул длинный состав с углем. Пролетая над маленьким железным мостиком, он стучал каждым вагоном по-особому, и от этого постукивания получалась мелодия, которую ветер то приближал, то отдалял от нас.
Эльжбета считала вполголоса вагоны:
— Восемнадцать… двадцать семь… тридцать четыре… Как много!
— Ты бывала там, дальше? — спросил я. — Там другой пруд. Стоит как-нибудь съездить. А тут, вот за этими терриконами, строят «Анну», новую угольную шахту…
— Сорок два… Сколько вагонов, видал? — перебила меня Эльжбета. И вдруг глянула как-то особенно внимательно, точно только сейчас заметила, что я рядом. — Юрек, а если б ты построил шахту, как бы ты ее назвал?
— Что, не догадываешься?
— Нет…
Толстый выкарабкался наконец на берег, подошел к нам. Ему было холодно, он стал отряхиваться.
— Я назвал бы ее «Эльжбета»…
— О чем это вы?.. Будь она неладна, эта сырость, — заговорил Толстый. Он торопливо растирался полотенцем, пыхтел и фыркал. — Говорите по-человечески! Ничего не понимаю…
Эльжбета громко рассмеялась: — Это очень хорошо!
— Что хорошо? — начал допытываться Толстый, недоумевая.
— То, что ты ничего не понимаешь…
— Ага, ясно… — И он бросил в нее полотенцем.
Не попал, но стал удирать по берегу. Она понеслась за ним следом с его сандалетой в руке… Я начал потихоньку одеваться, глядя на них с улыбкой. «Ты прав, Толстый, — пронеслось у меня в голове. — Я и в самом деле по-настоящему влюбился…»
Вот, значит, как оно бывает, если человек влюблен. Но вели мне кто-нибудь рассказать, как все-таки оно бывает, у меня б, наверное, ничего не вышло. Да и не стал бы рассказывать. Никому, даже ей. Зачем?
Раньше я иногда думал; как это случится? Может, не один я, товарищи тоже. Только никто не признавался. Сразу бы засмеяли!
Сколько раз я сам потешался над другими! Не знаю почему, но нам доставляло это огромное удовольствие, скажем, в пятом или шестом классе. Стоило кому-то постоять чуть дольше с девочкой в школьном коридоре или на улице, как тут же сыпались остроты:
«Сматывайся скорее, теща с метлой идет!» Или: «Ты, когда свадьба?»
Однажды, это было давно, мы так измывались над сестрой Толстого, Зоськой, что та расплакалась на улице. Она стояла с женихом у кино, Толстый подговорил меня, и мы вместе заорали: «Зоська, беги домой, мама колбасу купила!» Это не помешало ей, впрочем, выйти потом замуж, но Толстого мать порола так, что ремень гудел в воздухе. Мне это сошло с рук. «Умные» мы были, ничего не скажешь.
Теперь мы смотрим на девочек по-другому. Наверно, мы завидуем в глубине души тем парням, с которыми они дружат. Но на такие темы говорить не принято, хотя мне уже не раз казалось, что и Толстый и Зенек не прочь потолковать об этом. Неохота только начинать разговор.
Оставаясь один, я думал часто о девочке, не такой, как все те девочки, которых знал, во сто раз красивее. Я не представлял себе, какая она, высокая или нет, какие у нее волосы и какая у нее улыбка. Потому что эта девочка никогда не существовала. И меня мучило, что мне никак не удается ее себе представить.
Иногда она появлялась в книжке или в кино. Лучше, если в книжке. Потому что на экране кто-нибудь обязательно окажется с ней рядом. А в книжке можно всегда быть тем, кто с ней говорит, о ком она думает. Такую книжку перечитываешь снова и снова, останавливаешь время, одну страницу можно читать целый вечер. А теперь вдруг у девушки есть уже имя и лицо, она улыбается, у нее длинные светлые волосы, она красивее всякой другой, и не знаешь наперед, что она скажет, что сделает в следующую минуту. А когда рядом кто-то третий, то он чувствует, что он всего лишь рядом, но не с нами. Даже если он твой лучший товарищ, он все равно ничего не поймет.
Знает ли она об этом? Как у нее спросить? Может, и спрашивать-то не надо, не надо вообще говорить об этом… Хорошо, что это она, не другая. Смешно… Да ведь это вообще не могла быть никакая другая! Как же ей сказать, что это может быть только она, что существует только она одна и другой даже в мыслях не бывало?
Мы шли через темный парк. Толстый то и дело подпрыгивал на одной ножке, тряс головой, лез пальцем в ухо.
— Булькает что-то, шумит, — жаловался он. — Стоит капельке попасть внутрь, потом долго болит. Что за уши!
Я громко засмеялся:
— Это в голове у тебя хлюпает, не в ухе. Помнишь, на уроке истории Зонтик как-то сказал, что у тебя в голове ветер гуляет. Значит, и для воды место найдется!
Ты, я вижу, веселый, да? Хотел бы я, чтобы и у тебя так хлюпало… О боже! Еще и колет!
Не обращай внимания! — стала утешать его Эльжбета. — Хуже, когда влезет не в ухо, а в глаз.
Влезет… Ты хочешь сказать, бросится в глаза? — принялся за свои остроты Толстый. — Это значит, тебе кто-то приглянулся, да?
— Кто-то? Ты! Сам не видишь?
Мы шли рядом с Эльжбетой, она схватила меня за руку и крепко стиснула. Толстый, шедший на полшага впереди, как раз обернулся и заметил. Смерил ее долгим взглядом, но Эльжбета не отняла руки. Он покивал в ответ.
— Да уж чего там… Вижу… — пробурчал он. — Еще как вижу! — И непонятно почему вспылил. — Да отвяжитесь вы от меня, пожалуйста! Развлекайтесь одни, привет!
Когда я вернулся домой, свет на кухне был погашен. Сквозь приоткрытую дверь я увидел отца, сидевшего в комнате за столом. Я не поверил собственным глазам: он чинил… электрическую плитку! В самый разгар лета! Я расхохотался.
— Юрек? Я и не слышал, как ты вошел. Чего ты так веселишься? Я согрел себе чаю и со стаканом в руке сел в комнате за стол.
— Спрашиваю, чего веселишься? — повторил отец. — Приготовь и мне чаю, только, знаешь, покрепче. И садись, я хотел с тобой поговорить…
Когда я поставил перед ним стакан с очень крепким, почти черным чаем, какой он пил, и сел рядом, отец сказал:
— Что-то последнее время ты целыми днями пропадаешь. Лепишевская сказала…
— Что она может знать? — прервал я отца на полуслове. Терпеть не могу эту бабу. Вечно торчит в окошке и глазеет во двор, а потом наговаривает на соседей. — И ты веришь этой сплетнице? Она же про всех говорит одни только гадости!
— Какая муха тебя укусила? — удивился отец. — Конечно, сплетница. Но если она говорит, что ты за весь день ни разу не приходишь домой поесть, то у меня нет причины ей не верить…
Вот оно в чем дело! Я успокоился. А я-то думал, Лепишевская успела что-то уже наболтать… ну, скажем, про Эльжбету.
— Я не приходил домой, но мы брали… я брал с собой хлеба на пруд. Впрочем, в такую жарищу и есть-то неохота, — проворчал я в ответ.
— Есть неохота, и целыми днями занят, но настроение отличное, да? Давно уже я не видел тебя таким веселым, — продолжал не спеша отец. Но говорил это, казалось, скорей самому себе, потому что, но дождавшись ответа, отставил стакан и вновь принялся за плитку.
— А что тут особенного? — спросил я.
— Особенного? Ничего особенного! — ответил отец и глянул на меня, щуря глаза, будто вот-вот рассмеется. Впрочем, он был серьезен, и я не мог понять, что все это значит и к чему отец клонит. А может, это он просто так?..