О том, что день будет необычным и трудным, все знали заранее. Впрочем, того, что случилось, никто не предвидел, ждали неприятностей совсем другого рода.
— В понедельник будьте начеку. Павиан заявил при свидетелях: «Или я покончу с этим девятым, или у меня в одном месте кактус вырастет!» — доложил классу в субботу Польдек Мучка.
У Польдека было роковое имя Аполлон, что в сочетании с фамилией Мучка исчерпывающе объясняло его склонность к паникерству.
— Прежде чем покончить с нашим девятым, Павиану надо бы еще раз окончить восьмой и седьмой! — комментировал это сообщение Бальцерек. — По мне, больше чем на шесть начальных классов он не тянет.
— А где именно у Павиана кактус должен вырасти, если он с нами не покончит? — поинтересовался Гайда, отличавшийся невероятным пристрастием к точности, особенно в деталях.
Разумеется, ответа он не дождался, уж очень глуп был вопрос. Неужели не ясно, где может вырасти кактус у Павиана?
Кто такой Павиан? Интеллектуалом его, пожалуй, назвать трудно, хотя он и сочинял стихи по случаю школьных торжеств. С точки зрения девятого, это был весьма мстительный индивидуум, годный разве что быть объектом опытов по выявлению границ человеческой выносливости при розыгрыше. Опыты эти от лица всего класса проводил с ним Яблонский. И границу, как видно, перешел, иначе чем объяснить угрозы Павиана? С объективной же точки зрения Павиан был учеником класса-конкурента, девятого «Б», сидел там уже второй год, имел метр восемьдесят роста и ходил в калошах.
— Чихать нам на Павиана! — попытался свести на нет предостережение Мучки Эдек Яблонский, но класс постановил на всякий случай быть начеку.
Неприятности ожидались в понедельник еще и потому, что именно в этот день должен был, как предполагалось, разыграться финал драматической аферы с картинами. Это была небывалая афера, не только в масштабах школы, но и всего города. К помощи милиции не прибегли только потому, что директор опасался общегородского скандала. Впрочем, попытки неофициально использовать служебный опыт капитана милиции Вишневского все же имели место. Капитан Вишневский выполнял обязанности вице-председателя родительского комитета и близко к сердцу принял историю с картинами. Но ничего поделать был не в силах, поскольку сын его, обладатель двух достойных имен Войцех Антоний, был учеником этого самого девятого класса. Так что о каждом предполагаемом маневре школьных властей девятому становилось известно днем раньше, тогда как о проделках девятого никто никогда заранее не знал.
Тот же Войцех Антоний в субботу сделал классу заявление:
— Как вы, наверное, помните, я с самого начала был против ваших дурацких фокусов с картинами.
— Но принимал в них участие! — крикнула Гжибовская.
— Не прерывай! Да, принимал. Не в том дело. Я был и есть по-прежнему против. Но теперь мне недолго осталось быть против, потому что всему очень скоро наступит конец. И плохой конец! На понедельник и вторник во всех классах назначено следствие, допрашивать будут родители.
— О! С лампами? — обрадовался Пилярский.
— С какими еще лампами?
— В фильмах всегда с лампами допрашивают. На подозрительных направляют свет лампы, и они начинают моргать.
— Ох и тресну же я тебя, даже моргнуть не успеешь! — разволновался Войцех Антоний, хотя вообще-то он был парень сдержанный. — Не пори глупостей, Пилярский, обстановка складывается серьезная.
— А может, вытащить все картины и отдать их? — предложила Овчаркувна. — Говоря по правде, это уже порядком надоело, верно? Слишком затянулось.
— Может, и так, но ведь речь идет о чести!
— Да ну, к черту! Я уж позабыл даже, с чего началось. Вроде бы с князя Юзефа, а может, с той лежащей девицы? — задумался Каспшик.
— Какая еще девица? Что ты мелешь?
— Он Хелмонского имеет в виду. «Бабье лето». В самом деле там девица лежит… Но вообще-то все началось с волов!
— Да у нас вроде никаких волов нет!
— Есть! — убежденно заявил Мучка. — Картина Рушчица «Пахота». Очень живописные волы. И пласты земли.
— Не хотите же вы сказать, что всю эту аферу мы затеяли ради каких-то дурацких волов! Началось с князя Юзефа!
Истину установить оказалось трудно, никто уже толком не помнил, как было дело. Но вообще-то началось с коня. Князь Юзеф Понятовский сидел на этом коне немного боком и не очень удался художнику.
А конь был великолепный, равного ему ни в одном классе не было.
Репродукция с князем на коне висела в девятом, когда он был еще седьмым. При переходе в восьмой коня, конечно, взяли с собой. Потом картина вместе с классом перешла в девятый. И вдруг в середине года у девятого отобрали помещение. Занятия теперь проходили в основном в кабинете биологии, реже — в библиотеке. Что поделаешь? Девятый не роптал. Но коня с князем ребята перевесили себе в кабинет биологии.
Это вызвало энергичный протест биологички, которая никак не хотела согласиться с классом, что уж конь-то, без сомнения, экспонат биологический.
— Ни Понятовский, ни его конь тут висеть не будут!
Девятый пережил утрату коня и заменил его на Хелмонского. Потом на Рушчица. Наконец на Выспянского. Разумеется, картины эти похищались в других классах. Однако же биологичка немедленно снимала каждую новую репродукцию и наконец водрузила на стену гигантский эстамп под названием «Внутренние органы человека». А рядом, в витрине, — препарированных лягушку и ужа.
— Меня тошнит от этих потрохов! — жаловалась Ганка Страховская. — Не могу я больше. Скелет в углу, бог с ним, пусть стоит. Тем более что он не слишком отличается от Пилярского, может, даже упитанней его. Но этих внутренностей я не вынесу!
Ганку тошнило, класс волновался, а у Яблонского сердце болело от того, что Ганку тошнит. Он притащил из дому молоток, отобрал князя у седьмого класса, вбил большущий гвоздь в область пищевода героя эстампа «Внутренние органы человека» и повесил на нем репродукцию. Внутренности были прикрыты, а прыгающий в реку Эльстер конь князя Юзефа, как в прежние времена, радовал глаз девятого. Но перед каждым уроком биологии князь вынужден был удаляться в подполье, то есть под шкаф.
Необходимость постоянных манипуляций с князем и навела девятый на мысль о реваншистской акции. Первым делом репродукции исчезли со стен одиннадцатого класса, которым руководила биологичка. Картины спрятали там же, в классе, под дощатым возвышением, на котором стоял столик учителя. Идея эта принадлежала Бальцереку, и благодаря ей он уверенно выдвинулся в лидеры класса. Обогнал даже Яблонского, о чем тот, впрочем, ничуть не сожалел, поскольку оба они были отпрысками дьявола.
Постепенно это занятие — снять со стены и припрятать наиболее стоящие картины — стало кровным делом девятого. Упрятывались под доски в разных классах именно те репродукции, которые хотелось бы взять себе. Ведь на гвоздь в пищеводе можно было повесить одного князя Юзефа с конем. А коль скоро девятому картины недоступны, пусть и у других их не будет!
Афера с картинами держала всю школу в постоянном напряжении; в самом деле, пойди угадай, что пропадет, а что найдется. Приходил, к примеру, в школу Пилярский, или Мучка, или тот же Войцех Антоний и объявлял:
— Надоел мне Выспянский. Сегодня «покупаю» Матейко!
После уроков он вытаскивал из укрытия в шестом классе Выспянского и вешал его, скажем, в восьмой, а Матейко из десятого перекочевывал в пятый. Проще простого. Спустя какое-то время никто уж не помнил, где что припрятано. Зато в отечественной живописи девятый класс ориентировался теперь отлично.
Предупреждение Войцеха Антония о том, что в понедельник назначено следствие, отнюдь не подняло настроение девятиклассникам, напротив, понедельник рисовался во все более мрачных тонах.
Была еще одна причина, заставлявшая в субботу дрожать от страха перед землетрясением, ожидавшимся в понедельник: весть о выздоровлении исторички пани Лясковской. Болела она уже давно и мало кому успела выставить оценки по истории. Те же, у кого отметка имелась, явно предпочли бы иметь другую.
Эдек Яблонский проповедовал, правда, теорию, согласно которой учитель, вернувшийся в школу после продолжительной болезни, на первом уроке отметок не ставит, а просто спрашивает: «Что у вас слышно?» Но класс полагал, что пани Лясковская вполне может спросить, что слышно, к примеру, в семнадцатом веке, и уж тут на сплетнях никак не выедешь.
Но теория теорией, Яблонский Яблонским (хотя, спору нет, он был высокого класса специалистом в области знания психологии учителя), а жизнь, как известно, идет по своим законам, так что девятый предпочитал держать ушки на макушке. И потому в понедельник, за несколько минут до начала занятий, в сборе были уже почти все. Каждый, едва влетев в класс, хватался за учебник истории или тетрадь с конспектами и усаживался на свое место — хоть немного еще подзубрить.
Не было только Бальцерека, но это никого не удивляло: Бальцерек жил напротив школы и потому постоянно опаздывал. Во всем мире широко известно, что раньше других в школу приходят те, кто живет от нее подальше.
Если бы все опоздания Бальцерека учитывались, его давно уже следовало отчислить из школы или обратиться в Народный совет с вежливой просьбой о переселении семейства Бальцереков на городскую окраину. Однако у него были свои приемы маскировать опоздания.
Бальцерек выбегал из дому, едва заслышав второй звонок, без портфеля, без пальто и в тапочках — независимо от времени года. Двумя прыжками он пересекал улицу, пулей взлетал по лестнице, а потом тихо проскальзывал в класс с робкой улыбкой, которая должна была означать: я давно уже тут, да вот выйти понадобилось…
Если же он опаздывал всерьез, то есть, услышав первый звонок, только срывался с постели, тогда в ход шел другой прием, тоже безотказно действующий. Мчась по коридору, он притормаживал у комнатушки сторожа, хватал там кусок мела, циркуль, какую-нибудь карту — все что ни попадя — и входил в класс. Выражение лица в таких случаях у него бывало серьезное, даже озабоченное: дежурю, мол, всё сегодня на мне.
Любой другой на его месте давно бы уже засыпался, осрамился, но Бальцерек был прирожденным актером.
Никто не знал, как к нему подобраться, зато он ко всему и всем умел найти подход. Это благодаря Бальцереку акции девятого неизменно повышались, пока, наконец, он не прослыл классом абсолютно выдающимся. Здесь не сердились друг на друга больше чем одну переменку, здесь никто ни на кого не жаловался и никто не получал более двух двоек в течение четверти. Из них одна всегда была по истории, у пани Лясковской.
Вся школа испытывала к девятому уважение, хотя отличался класс вовсе не хулиганством, а необычайной изобретательностью и редкой сыгранностью. Как симфонический оркестр польского радио. Дирижировал здесь Бальцерек, иногда его заменял Яблонский, но он все же не обладал такой фантазией и ловкостью. Однако психологические испытания выносливости человеческих нервов, в особенности нервов Павиана, Яблонский проводил неплохо.
Девятый «Б», в котором учился Павиан, не шел ни в какое сравнение с прославленным тезкой. Это был туповатый и склочный класс. Даже учителя называли его с оттенком пренебрежения: «Тот, другой девятый». Потому что учителя, говоря честно, очень любят интеллигентные, сыгранные, гораздые на выдумку классы, даже если они порой и доставляют им кое-какие хлопоты. С классом Бальцерека хлопот было немало, но они никогда не возникали по банальному поводу. Когда, к примеру, в «жирный четверг» во всей школе ученики смеха ради вымазали классные доски жиром, в девятом доска была чиста, как стеклышко. Удивленному директору скромно объяснили, что шутка такого рода просто недостойна девятого. Зато идею Бальцерека в торжественный первый день учебного года выпустить на сцену в зале дрессированную собаку класс счел вполне достойной, и пес Польдека Мучки во время выступления директора долго подпрыгивал на сцене по сигналу хозяина, как бы отгоняя мух. Директор наконец не выдержал и разразился хохотом. А пес завыл в голос и выскочил в открытое окно. Узнав, что это выходка девятого, директор отпустил ему вину. Отдал долг чести за чистую доску в «жирный четверг».
Девятый отличался еще одной особенностью: только здесь царило полное единодушие между мальчиками и девочками. Может быть, потому, что даже самая спокойная и робкая Феля Гавлик из девятого могла с успехом верховодить, к примеру, в одиннадцатом.
Вот каков был этот девятый класс. В нем рождались оригинальные замыслы, он позволял себе дерзкие выходки, а перед лицом опасности умел сплотиться и защищался, как взвод коммандос. В свободное от проказ время девятый учился, и притом неплохо. Вот только с историей были вечные неприятности; честно говоря, среди учителей одна пани Лясковская не терпела этого класса. Все об этом знали, даже директор. Потому что пани Лясковская была классным руководителем «того, другого девятого», или девятого «Б». А Павиан был ее внуком.
…Итак, вы уже знаете достаточно много, хотя, разумеется, далеко не всё. Не всё, потому что о девятом я мог бы рассказывать бесконечно. Но вы уже знаете достаточно, чтобы с удивлением следить за ходом весьма странных событий, которые разыгрались в девятом с того черного понедельника, когда без пяти минут восемь в сборе был уже весь класс, кроме Бальцерека, а день ожидался роковой — он грозил местью Павиана, следствием по делу аферы с картинами, а также возвращением в школу после длительной болезни пани Лясковской.
Всем, наверное, ясно, что и я учился в этом девятом, но постараюсь быть до конца объективным. С седьмого класса я сидел с Бальцереком на одной парте, мы делились с ним завтраками, радостями и всеми огорчениями, за исключением того единственного, самого большого огорчения, которым Бальцерек не пожелал поделиться ни с кем.
Итак, понедельник. Первый звонок — еще сегодня я слышу его…
Девятый ждал спокойно. Переговаривались вполголоса, почти как на уроках, все сидели на своих местах. Не от страха — это чувство было абсолютно чуждо девятому. Просто так диктовал здравый смысл.
Второй звонок. Шум в коридоре понемногу утих. Всюду в школе начались занятия. Однако пани Лясковской все еще не было, не приходил и Бальцерек.
— Может, ей продлили бюллетень и она не придет? — сказала Гжибовская.
— А что с ней вообще-то было? — поинтересовался Пилярский. — Никто не знает?
Никто не знал. Спустя несколько минут Феля Гавлик сказала:
— Пойду погляжу, что слышно… Как-никак я дежурная.
Вернулась она через добрых четверть часа с сумкой Бальцерека под мышкой.
— Ну, что случилось? — забеспокоился Яблонский.
— Пока ничего не известно. Бальцерек сидит в комнатушке сторожа и рассматривает карту разделов Польши — на всякий случай… А сумку его я взяла, чтобы он мог сойти за дежурного.
— Но зачем он там сидит? — допытывался Гайда. — Живот у него разболелся, что ли?
— Из комнаты сторожа слышно все, что говорят в кабинете директора! — спокойно объяснил Войцех Антоний и, тяжело вздохнув, посмотрел на Гайду. — Ты, братец, не знаешь элементарных вещей и не умеешь ориентироваться на местности.
— Фи! Бяка Бальцерек… Он, верно, подслушивает, негодный! — сказала Гжибовская тоном возмущенной гувернантки, и все засмеялись.
Чуть погодя Бальцерек вошел в класс. Он был как-то странно серьезен, словно у него и вправду болел живот. На шутки не реагировал, сел на свое место и тут же углубился в историю. Только сухо объявил перед тем:
— Этого урока уже не будет, но на второй урок пани Лясковская придет.
Его не расспрашивали. Зачем? Коли сам не говорит, значит, ничего толком не узнал. Только перед самой переменой Пилярский заговорил с ним:
— Я думал, там, у директора, собрание какое-то по поводу картин…
— Хорошо, что напомнил! Я хотел предложить вам сегодня же признаться пани Лясковской во всей этой истории с картинами, — тихо сказал Бальцерек. — Как ваше мнение?
— Да ты с ума сошел! Ребята! — крикнул Пилярский. — Вы слышите, что он мелет? Хочет, чтобы мы признались Лясковской в афере с картинами!
В классе воцарилась тишина. Секундой позже поднялся невообразимый галдеж. Все говорили, кричали, перебивая друг друга.
— Да он, похоже, заболел!
— Почему именно Лясковской? Потому что она не выносит нашего класса, что ли? Да ведь это верный способ от всех нас избавиться!
— Вообще зачем признаваться? Пока мы не признаемся, нам ничегошеньки не грозит, ведь доказать-то нельзя!
— Просто псих! К доктору ступай!
— Очнись, Бальцерек! Глотни холодной водички!
— Матерь божья, что с ним творится?
Девятый окружил Бальцерека. На него вовсе не злились. Он предложил нечто столь абсурдное, что класс был просто ошарашен. Как если бы молния угодила вдруг в чернильницу с возгласом «ку-ку!». Нечто такое, что в голове не умещается.
— Тихо! — сказал наконец Бальцерек. — Надеюсь, я имею право что-то предложить, ведь, в конце концов, я придумал всю эту аферу. Ну, так или нет?
— И что ты предлагаешь? — спросила Овчаркувна.
— Я уже сказал.
— Слушай, Бальцерек, — ласково начал Польдек Мучка. — Ну конечно, можно сегодня же покончить с картинами. И сделать это эффектно. К примеру, написать записку, что картины спрятаны во всех классах под кафедрой, и подбросить ее сторожу. Еще и развлечение будет во время большой перемены, когда все начнут выволакивать картины из тайников… Ну как, согласен?
Все напряженно ждали. И тогда Бальцерек сказал нечто совсем уж абсурдное:
— Нет, речь ведь не о том, как выпутаться из всей этой истории. Я хотел, чтобы мы Лясковской… сюрприз сделали. Ну, подарок такой, именно сегодня! Сами, мол, признаемся…
— Ну нет! Это уже ни на что не похоже! — простонал Пилярский, и все печально покачали головами, явно сомневаясь в умственных способностях Бальцерека.
— Слушай! Запомни одно: ради своих идиотских сюрпризов ты не имеешь права подставлять под удар весь класс. Ясно? — резко подытожил Эдек Яблонский.
— Да, подставлять класс под удар я права не имею, — на удивление спокойно согласился Бальцерек, отстранив всех стоявших рядом, сел и снова углубился в учебник истории.
Могло показаться, что на этом поставлен крест. Девятый смотрел на Бальцерека с видимым беспокойством, но случившееся даже не обсуждали вслух, чтобы не навлечь беду. Так, при тяжело больном никогда не говорят о его болезни.
Когда раздался звонок на перемену, Бальцерек подозвал к себе Эдека Яблонского и еще двоих мальчишек.
— Вы можете что-то сделать для меня? — спросил он.
— Спрашиваешь!
— Освободить тебя от урока? Хочешь уйти домой?
— У тебя какое-то дело?
— Неприятности? Может, требуется кому-то всыпать?
— Нет. Сделайте это для меня — оставьте в покое Павиана.
— Что?
— Ничего особенного. С сегодняшнего дня оставим Павиана в покое. Вместе с его дурацкими стихами, калошами и тупой физиономией. Идет?
— Опять двадцать пять, — буркнул Мучка. — Я уж думал, у тебя прошло, а ты снова за свое. Если не картины, то хотя бы спокойствие Павиана должно быть сюрпризом для Лясковской, так?
— Вот именно. Но я ведь ясно говорю, сделайте это для меня. Можете?
Все переглянулись.
— Если это доставит тебе удовольствие и вылечит тебя, — подчеркнул Войцех Антоний, улыбаясь Бальцереку, — то я могу Павиана даже леденцами угостить! Да только он же откажется, решит, что они резиновые.
— Бальцерек! А может, ты готовишь какую-нибудь серьезную каверзу? — вслух предположил Гайда. — Тогда я мог бы еще понять: ради большего стоит отказаться от меньшего!
— Понимай как хочешь! — ответил Бальцерек. — Ну что, договорились Павиана оставить в покое? — обратился он к ребятам. — Яблонский, твое мнение? Это ведь по твоему ведомству.
— Если у тебя и в самом деле какой-то план… И если это так необходимо… Что ж, согласен. Я могу прервать опыты с Павианом. Напоследок только сыгранем сегодня в коридоре в футбол с его калошами.
— Нет. Никаких игр, конец. Отправляйся, Польдек, к Павиану и объяви ему об этом, — распорядился Бальцерек. — Только если он скажет, что мы, мол, струсили, и все такое, смотри не поддайся на провокацию и не стукни его, идет?
— Попробую, — хмуро ответил Мучка, — но это будет нелегко!
— Скажи все это Павиану таким сладким голосом, чтобы у него мурашки забегали! — прибавил Яблонский. — Он же не поверит, что мы в самом деле отказываемся человека из него сделать…
Бальцерек подумал и подозвал Фелю Гавлик:
— Феля, пойди с Польдеком к Павиану. Он влюблен в тебя, и, если там будешь ты, он поверит.
— Если велите — пойду, — согласилась Феля. — Хотя мне на рожу его смотреть противно!
Они пошли. Вернулись довольно быстро. Феля была мрачная.
— Ну и что? — спросил Яблонский. Эта история явно начинала его забавлять, других тоже.
— Павиан чуть в обморок не упал. Глянул на нас, вращая глазами, и сказал, что все равно от мести за прошлое не откажется, — рассказывал Мучка. — Но потом пожал Феле руку и пообещал стихи ей написать!
Войцех Антоний с сочувствием посмотрел на Фелю и бросил Бальцереку с упреком:
— Вот тебе. Бедная девочка! Первая жертва глупых твоих замыслов.
В недобрый час произнес он эти слова — «первая жертва». Ох, в недобрый. Жертвы последовали одна за другой с неожиданной быстротой.
Второй урок начался точно вовремя, пани Лясковская вошла в класс вместе со звонком. Она была в темных очках и выглядела постаревшей. Девятый встал, и дежурная Феля Гавлик с изысканной вежливостью произнесла:
— Здравствуйте, пани Лясковская! Мы рады вашему выздоровлению и… вообще…
— Садитесь, — сказала учительница. — Я не совсем выздоровела, но будем надеяться, что до каникул как-нибудь дотяну.
— Всего месяц остался! — отозвался Бальцерек, словно желая успокоить, подбодрить кого-то.
— В самом деле, — буркнула Гжибовская. — До лета бы…
Пани Лясковская уже сидела за столиком. Она подняла голову и словно бы на мгновенье задумалась.
— До лета бы… — повторила она. — До лета бы! Это ужасно…
Девятый переглянулся: что ужасно? Лето? Но задумываться было уже недосуг, учительница без всякого перехода приступила к опросу.
Напряжение росло, но отвечали пока что неплохо. Никогда еще класс не был так подготовлен. Пани Лясковская спрашивала по списку.
— Четверка, пятерка, тройка, пятерка… — одним только словом подытоживала она ответ и выставляла отметку в дневник.
«Спрашивает и по непройденному материалу. Хочет прищучить нас. А ты, идиот, сюрпризы хотел ей делать!» — написал Яблонский и передал записку Бальцереку. Но Бальцерек оставил послание без ответа, просто прочел и порвал.
Сыпались отметки. Вопросы следовали один за другим, но, на счастье, все были вполне на высоте, пока очередь не дошла до Овчаркувны. И тут произошло нечто весьма странное.
Овчаркувна отвечала сбивчиво, но не это было странно. Она уже с самого начала перепутала все на свете и умолкла, беспомощно глядя на Пилярского, который сидел с ней за партой. И Пилярский рискнул. От открыл учебник истории на соответствующей странице, придвинул его к Овчаркувне, ткнул пальцем, где надо читать, и она стала читать.
— Тройка! — прервала ее наконец пани Лясковская. — Кто там следующий? Пилярский!
Воодушевленный успехом соседки по парте, Пилярский не дал себе труда даже начать ответ своими словами. Он читал по книге фразу за фразой, делая только паузы и заменяя отдельные выражения. Пани Лясковская слушала спокойно, глядя в его сторону. И совершенно не реагировала, хотя ясно видно было, что Пилярский читает.
— Четверка! — сказала она, когда он кончил. — Теперь Сикора.
Шепот, который давно уже слышался в классе, теперь усилился. Ребята вполголоса возбужденно обменивались мнениями. Девятый шумел, гул все нарастал. Никто не мог взять в толк, что происходит. Почему учительница не реагирует, ведь эти двое нагло читали по книжке! Да еще поставила Пилярскому четверку? Гул заглушал слова Сикоры. Он даже вынужден был то и дело прерывать свой ответ, хотя по истории был лучшим в классе.
— Ты не подготовился, Сикора! — сказала пани Лясковская. — Я же слышу, тебе подсказывают… Прошу потише!
Девятый утих — от изумления. Ведь Сикоре никто не подсказывал, да и зачем? Говорили о Пилярском, о том, как он по книге читал. К тому же Сикора сидит один, на последней парте, два места перед ним свободные, и подсказывать-то некому, это же видно! Что с ней сегодня?
— Садись, Сикора. Тройка. За подсказку…
Звонок. Конец урока. Пани Лясковская закрыла журнал, встала и медленно направилась к двери. Едва дверь затворилась за нею, в классе словно бомба взорвалась.
— Тихо, тихо! — орал Яблонский. — Есть только одно объяснение этому.
Все немного попритихли.
— Какое? — спросил Войцех Антоний.
И тут заговорил Бальцерек.
— Не надо догадки строить. Я знаю. Она не видит…
Спокойные слова Бальцерека падают в абсолютную тишину. Девятый, тесно сгрудившись вокруг него, слушает в молчании.
— Я, как обычно, опоздал на первый урок. Забежал к сторожу за картой, чтобы с чем-то в класс войти. И оттуда услышал разговор директора с пани Лясковской. Он убеждал ее, что ей не следует браться за работу, что она не справится… особенно с нашим классом. Но она упрашивала его. «Надо мне, — говорит, — как-то дотянуть до каникул». Этого месяца ей как раз до пенсии не хватает.
— Да ей небось этот месяц засчитали бы, — сказала Гжибовская. — Да и потом, ей же положена, наверно, пенсия по инвалидности?
— Не знаю. Говорю, что слышал… Может, ей просто хочется работать до конца? Не понимаешь? И директор уступил. Может, пожалел ее? Она чуточку видит — близко. Так она сказала.
— Что это значит — близко? Полметра, метр? — спросил Яблонский. — Об этом я как раз и задумался в конце урока. Как далеко она видит?
— Не знаю. Разве это так важно?
— Конечно, важно! От этого зависят наши годовые отметки по истории! — сказал кто-то.
Но никто не засмеялся. Все смотрели на Бальцерека.
— Отныне подсказок на истории не будет, — сказал он. — И чтения по учебнику тоже. С сегодняшнего дня и до каникул этого у нас не будет. Ясно?
— Ну и ну! Ты не только спятил, но еще и угрожаешь, да? Час от часу не легче. А кто нам запретит подсказывать! Ты, что ли? Каким образом? — иронически спросил Яблонский.
— Найду способ… Всегда находил и сейчас найду. Очень простой.
— Посмотрим!
— Посмотрим, — сказал Бальцерек.
Зря Яблонский обострил ситуацию. Он, верно, и не хотел этого, но так вышло. Нашла коса на камень. Хотя, говоря по правде, никто не верил, что Бальцерек может всерьез угрожать. Да еще всему классу.
Проделка с картинами теперь никого в девятом не заботила. Не до того было. Все в тот же день уладил Войцех Антоний. По собственной инициативе, ни с кем не советуясь. Он просто сказал отцу, где спрятаны картины, а потом родительский комитет как-то замял это дело. В конце концов, картины нашлись, были в целости и сохранности — это главное. Не кража, а проказа. Заставившая немного понервничать проказа.
Последняя проказа девятого класса. Потому что с этого понедельника девятый перестал быть необычным классом. Словно лопнуло что-то в самой середке, и все здание, с таким трудом сооружаемое, начало рушиться. Девятый видел, что происходит, пришел в ужас, но никто не способен был спасти класс. Потому что девятый не мог существовать без Бальцерека, вопреки ему. А Бальцерек перестал быть самим собой, перестал быть прежним Бальцереком, с тех пор как противопоставил себя классу. Пришел конец девятому, сыгранному, как оркестр, сплоченному, как взвод коммандос в боевой акции. Печальный конец, абсолютно бессмысленный, нелепый. А может, не такой уж бессмысленный?
Все, что началось с того понедельника, худо-бедно можно было бы понять, не случись это именно в девятом и не будь это связано именно с Бальцереком. Решающим испытаниям подвергся девятый уже спустя два дня, на ближайшем уроке истории. И не выдержал этих испытаний, а по чьей вине — неизвестно. Посыпались жертвы неумолимого решения Бальцерека, принятого им классу вопреки.
На этом уроке истории Бальцерек вставал пять раз. И пять раз спокойнейшим образом громко информировал учительницу:
— Томчик слабо подготовился. Ему подсказывает Гайда.
— Пилярский плохо себя ведет, отвлекает внимание класса.
— Венцек улегся на последнюю парту и спит.
— Гжибовская готовит математику. Точнее говоря, списывает.
— Яблонский читает по учебнику.
Пять раз пани Лясковская усталым голосом отвечала ему:
— Спасибо тебе.
И в журнале прибавилось пять двоек.
Это было уже больше чем открытая война. Это было предательство. Но абсурдом было бы считать, что Бальцерек делает это с целью понравиться учительнице. Впрочем, даже в оценке Бальцерека класс уже не был единодушен. Всегда совпадавшие раньше мнения сорока девочек и мальчиков теперь разделились.
Бальцерек был не из тех, кого можно вытолкнуть на середину класса и вздуть как следует, чтобы помнил вечно. Или поколачивать, покуда не сдастся. Такое тут даже в расчет не принималось. Ведь это Бальцереку, как никому другому, девятый обязан был тем, что из сборной солянки, какой обычно бывает любой класс, он превратился в прекрасный, сыгранный коллектив. Это Бальцерек был дирижером девятого. Без него, противостоящий ему, девятый стал совершенно беспомощным.
Шли дни, близился конец года. В классе не нашлось никого, кто отважился бы крикнуть: «Хватит! Покончим с этим! Спасем класс!» В лучшем случае задавали себе вопрос: зачем он это делает? Именно он, Бальцерек? Что с ним случилось? Для чего? Но вопросами не поможешь. Лучше их вовсе не задавать.
На один из таких вопросов Бальцерек ответил самым обычным образом:
— Она не видит, вот я и смотрю за нее. Нет, я не люблю пани Лясковскую, так же, впрочем, как она меня. Но какое это имеет значение?
Все отдалились от Бальцерека, но отдалились и друг от друга. И к концу учебного года от девятого ничего уже не осталось. Даже таблички на дверях класса — ведь занимались они в кабинете биологии и таблички у них не было. Даже названия не осталось — ведь они перешли в десятый. Но в десятый — кто лучше, кто хуже — сдали сорок отдельных учениц и учеников, а не класс. Девятый перестал существовать.
Я учился в этом классе и мог бы много о нем рассказать. Но вы сейчас ждете ответа только на один вопрос: зачем?
Мы с Бальцереком сидели за одной партой, вернее, за одним столиком. Мы всегда делились с ним завтраками, радостями и огорчениями, за исключением того самого большого огорчения, того несчастья, которым он ни с кем не пожелал поделиться. Я один из всего класса случайно открыл причину этого. И тогда нашел ответ на вопрос: зачем?
Было это во время тех самых летних каникул. Пани Лясковская дождалась их, как хотела, работая в школе. А потом ушла на пенсию. Бальцерек, получив свидетельство, попрощался со мной, только со мной, и сказал, что в десятый он будет ходить в другую школу, сюда больше не хочет, не может.
Были каникулы. Однажды июльским днем я случайно встретил Бальцерека на рынке. Он вел под руку какую-то женщину, которая улыбалась ему и что-то рассказывала. Увидев меня, он на мгновение вроде бы заколебался, но все же остановился. Оба они остановились.
— Минуточку, мама! Я товарища встретил.
— Здравствуйте! — обратился я к ней и подошел поближе.
Она протянула руку. Я стоял сбоку, на краю тротуара, а она протянула руку прямо перед собой и ждала моей руки. И тогда я понял. Его мать была слепа. И тогда я понял все.
Я стоял не двигаясь, молча. А она все так же держала руку. Вдруг Бальцерек схватил ее за запястье.
— Пошли, мама, мой товарищ уже ушел, — сказал он.
Они медленно удалялись, а я все стоял на краю тротуара.