Гостинец от зайца (рассказы)

Домаров Константин Васильевич

Рассказы о сельских тружениках, взрослых и детях. Автор показывает радостную, созидательную сторону труда и напоминает о том безмерном горе, которое принесла людям война.

Для младшего школьного возраста.

 

Константин Домаров

Гостинец от зайца

(рассказы)

 

Петька-пимокат

В голубых от лунного сияния сугробах утонули избы Ключевой, надвинув на самые глаза-окна белые заячьи шапки.

За полночь. А в избушке на краю деревни волчьим глазом мерцает огонёк коптилки. Это хромой пимокат дед Савелий и подросток Петька валяют для фронтовиков пимы.

Тусклый огонёк освещает часть стены и неподвижную фигуру Петьки, который, кажется, весь увлечён однообразной, заполнившей тесную избушку музыкой станка, похожей на шмелиное жужжание: джу-джиу! Джиу-джу!

Петька сидит на высокой треноге с двумя приступочками и берёзовым гладким лучком [Лучок — изогнутая деревяшка с крючком на конце] дёргает струну, прикреплённую к станине. Станина подвешена на ремне к низкому потолку. Струна звенит, взбивает в плетёной корзинке шерсть, и шерсть эта тёмной, но лёгкой, почти воздушной струёй льётся из корзины на серый полог. А чтобы тёмная шерстяная струя не прерывалась и была бы одинаково ровной, Петька внимательно за ней следит и левой рукой управляет станиной.

Случается, что на струну, как на веретено, накручивается шерсть, и тогда Петьке приходится её обирать. Потому пальцы у него серые, почти чёрные, и резко пахнут овцой. Но Петька не обращает внимания. Руки отмоются. Зато чувствует он себя настоящим человеком. Своим трудом он помогает фронту, а фронт в его понятии — это прежде всего отец и брат Захар. Валенки, которые они сейчас катают с дедом Савелием, может, как раз попадутся и отцу и брату. Вот бы попались!..

Монотонно гудит струна, и Петьке под эту музыку лезет в голову невесть что. Но голова клонится на грудь, глаза невольно слипаются.

— Устал? — доносится глухой голос деда Савелия.

Чуть заваливаясь набок, старик отошёл от длинного стола, на котором раскладывал шерсть под укатку для заготовки новой пары валенок. Рукава у него по локоть закатаны, видны набухшие, как жгуты, вены. Худое, в чёрной щетине лицо потное, глаза провалились, но смотрят на Петьку по-отечески ласково, участливо.

В избушке жарко, потому что печку постоянно надо топить, чтобы сушить в ней свалянные пимы, которые замочены в кадке с кислотным раствором. Дух тут тяжёлый. К нему надо привыкнуть, чтобы выдерживать его по нескольку часов кряду.

Дед Савелий кажется Петьке то ли колдуном, пришедшим из сказки, то ли добрым волшебником, то ли тем же Левшой, о котором он недавно вычитал в книжке.

Да, скорее всего, он ему напоминает Левшу, человека с золотыми руками, подковавшего блоху. Старик не левша, он калека, а руки у него в самом деле золотые. Катает он эти пимы, будто пироги стряпает. День и ночь не отрывался бы от своего дела.

— Отдыхать будем потом, — говорит он Петьке. — Не время покоя, когда кругом такое горе.

«Да, да!» — мысленно соглашается Петька.

Сейчас у Петьки каникулы, и он решил не терять даром времени. Пришёл вот сюда так, из любопытства вроде, да и увлёкся. Старик стал учить его пимокатному ремеслу. Пригодится, мол.

— В своё время, я тоже как ты вот, — говорит дед Савелий. — Пимокат у нас был, мужик весёлый. Любил между делом порассказывать всего. Ты его слушаешь, а сам всё, как ты вот, высматриваешь, на ус мотаешь. И не хитрое вроде дело-то, а нужное. Вот и учись, сынок.

Петьке и самому вот как хочется перенять от деда Савелия пимокатное дело. Да и перенял уж многое, но главное — то, что с ним старику работать легче. И веселее.

— Ого, сколько намолотил! — говорит старик, глядя на полог с набитой шерстью. — На сегодня довольно. Слазь-ка со своего трона, да перекусим маленько на сон грядущий.

У Петьки всё тело ноет от усталости, будто жужжание струны отзывается в нём ноющим эхом. Он осторожно спускается с треноги, а старик уже зачерпнул ковшиком из кадушки колодезной воды и ждёт его возле лохани у порога.

Потом они сидят за шатким столиком возле оконца, в которое заглядывает морозная зимняя ночь. Достают из закопчённого чугунка картофелины в мундире, чистят, посыпают крупной солью и едят с молоком, что принесла им вчера в кринке хлопотливая бабка Алёна — жена старика Савелия.

Петька ост жадно — проголодался. Дед Савелий пододвигает ему чугун, наливает из кринки в железную кружку молока. — А ты сам чё, дедушка? — спрашивает Петька, и старик поспешно отвечает:

— Ешь, ешь. Мне што? Я старею, а тебе надо расти, крепнуть. Нажимай, Петруха.

Старик достаёт кисет, сворачивает цигарку, и вот уж слоистый дым поплыл в жарком, душном воздухе.

— В гражданскую, — слышит Петька глухой голос старика, — когда мы Колчака гнали, был в нашем отряде партизанском такой же, как ты, мальчишка. Тоже Петькой звали. Бедо-овый! Отца у него белогвардейцы расстреляли.

Петька весь внимание. Любит он слушать про гражданскую войну. И видит уж он, как тот Петька переплывает через быструю речку Тартас и сообщает партизанам о белогвардейском отряде, что зверствует в их Ключевой. Потом он ходит в разведку, приносит важные сведения. Но вот мальчишку схватили колчаковцы и казнили.

Петька давно уж отставил в сторонку кружку с молоком и весь напрягся. Немальчишеская ненависть в нём ко всем врагам Советской власти, что были и что есть теперь. Дед Савелий тоже молчит угрюмо, глубоко затягиваясь табачным дымом. Потом говорит:

— Вот она какая история. Война — дело не шутейное. Тут уж кто кого. Но должны мы их! Верно, Петруха?

— Верно, дедушка Савелий! — И Петька сжимает свой крепкий кулак. — Всё равно мы их, этих гадов фашистов!..

Дед Савелий оборачивает войлоком деревянные колодки, уминает ладонью шерсть, копошится. Петька тем временем засыпает на топчане возле печки тревожным сном.

Просыпается он неожиданно от тихого говора.

В избушке светло. Солнечные лучи весело играют на серой стене, на крашеной жёлтой двери, которая кажется сейчас золотой.

За столиком, тоже залитым солнцем, сидит бригадир Саня Дементьев. Перед ним раскрытая тетрадка, и он в ней что-то записывает карандашом. Горбоносое, худощавое лицо Сани кажется свежим, помолодевшим.

— Молодцы! — одобрительно говорит он. — Восемь пар-это совсем хорошо!

Только теперь замечает Петька сложенные на большом пимокатном столе готовые пары валенок. Дед Савелий опускается с приступка, и в руках у него ещё одна пара валенок. Серых. — Стараемся, Лександр Дементич, — говорит он бригадиру и тут же начинает кусочком пемзы подчищать головки валенок.

— Здорово, пимокат! — приветствует бригадир Петьку. — Ну, как спалось?

— Хорошо, — отвечает Петька. — Во сне на фронте побывал.

— Ну и как, одолел фашистов? — И, не ожидая ответа, бригадир говорит: — Ничего, Петя, сломаем мы и этого зверя. Не на тех нарвался. Сегодня вон по радио сообщили — наши три города освободили, на сто с лишним вёрст продвинулись вперёд. Так что можно считать — в этой победе есть и твоя доля, сынок.

— Ура! — рванулась из Петьки радость. — Пускай наши пимы, Лександр Дементич, и будут подарком бойцам за их победу. Пускай надевают да покрепче бьют врага. Так ты им и напиши. Напиши! — говорит дед Савелий.

А Петька думает, что письмо бойцам следовало бы написать ему, рассказать, как они тут с дедом Савелием стараются, чтобы побольше дать фронту пимов. Но нет ни бумаги, ни карандаша, а просить у бригадира неловко.

Дед Савелий ставит прямо на столик перед бригадиром почищенные им серые валенки и говорит:

— Это вот девятая пара будет.

Бригадир берёт один валенок, с улыбкой рассматривает его, одобрительно качает головой и густо гудит:

— Чи-истая работа! В таких катанках можно аж до самого Берлина. Верно, Петя?

— Вот бы здорово! — говорит Петька и вдруг весь загорается: — Дядя Шура, дайте мне карандаш.

Он вспомнил, что девчонки вышивают на кисетах «Дорогому бойцу» и «Бей крепче фашистов». Это куда сложнее, чем химическим карандашом написать на валенке.

Он тут же берёт со стола валенок, смачивает вверху голенище и аккуратно выводит:

«Товарищ боец, громи фашистов, шагай до самого Берлина!» И чуть ниже: «Петька-пимокат».

 

След

Кто-то постучал в окно, и бабка Анна прислушалась. Уж не почудилось ли? Нет, опять постучали.

Бабка Анна подошла к окну. Опершись сухими руками о подоконник, посмотрела на улицу и никого не увидела.

Давно уже живёт она одиноко. Много лет назад вот так же постучали в окно и пришло чёрное известие о гибели мужа. В другой раз постучал почтальон — принёс горестную весть: сын Андрей пропал без вести. С тех пор и ждёт она его.

Теперь-то чего уж ждать? Но при стуке всякий раз в слабой надежде вздрагивает сердце.

Полуденное солнце весело играло в луже после недавно прошедшего грозового ливня. Трава под плетнём соседки Акимовны радостно зеленела. Куры греблись деловито в чёрной канаве под самой хатой. Вот взвился на плетень огненно-яркий драчливый петух, затрещал крыльями, закукарекал. Даже через глухие окна был хорошо слышен его протяжный ликующий голос.

Бабка Анна открыла дверь — на крыльце незнакомые ребятишки. Стайка целая. О чём-то между собой переговариваются, на окна посматривают.

— Здравствуйте, бабушка Анна! — почти разом поздоровались они с ней.

— Здорово, детки, здорово, милые, — ответила старушка, не удивляясь тому, откуда они её знают. — Какие же вы все нарядные да красивые! И с какой ко мне весточкой? Просто проведать пришли?

— Мы, бабушка, — сказала Марина, смуглолицая кареглазая девочка, — пришли к вам от всего пионерлагеря «Орлёнок». Наверное, вам нужна помощь. Мы хотим взять над вами шефство.

— А ещё мы красные следопыты, — вступил в разговор Антошка, светловолосый, с дерзко вздёрнутым носом. — Понимаете?

— Так-так, — кивала старушка, несколько озадаченная мудрёными словами «шефство» и «красные следопыты». Однако понимала, что за ними скрывается что-то хорошее. Пригласила ребят в дом.

— Что ж это мы? Заходите в хату, раз такое дело. Гостями будете. — И сгорбленно, не торопясь, пошла в сенцы. Ребята цепочкой за нею следом.

В хате бабка Анна усадила ребят на лавку, захлопотала:

— Чем же вас, дорогих моих, угостить?

— Да мы, бабушка, недавно пообедали, — сказал Антошка. Кареглазая Маринка добавила:

— Мы, бабушка, сытые. Спасибо!

Но бабка Анна уже полезла в шкаф, достала банку вишнёвого варенья, пригласила пионеров к столу.

— Как же, как же, — наговаривала она тихо, ласково. — Вы же у меня такие гости…

Она сходила в сенцы и вернулась с кринкой молока. Из печи, гремя заслонкой, вытянула сковородку с подрумяненными блинчиками. Ребята тем временем рассматривали жильё старушки. Порядок. Чистенько, уютно. Нарядные шторки на окнах, кровать аккуратно заправлена.

Со стены из тёмных рамок, убранных красиво шитыми рушниками, смотрят два лица — пожилого мужчины, с усами, и совсем ещё юного, безусого и остроглазого. Так похожи друг на друга! Понятно: отец и сын. Те, что не вернулись с войны.

— Ой, девочки! — воскликнула вдруг и тут же закрыла рот ладошкой девчушка с льняными косичками. — След!..

— Ты что, Тоська? Какой след? — не поняла Маринка.

— Приснилось тебе? — спросил и Антошка, но тут же сам увидел на полу, на жёлтой краске, след от сапога или ботинка — не разберёшь.

— Ну и что? Экое открытие! Ничего тут удивительного. А в общем-то… Это бабка Анна наверно красила, потом и наступила нечаянно. Может, не заметила: глаза-то слабые небось. — Так заключил Антошка, пока бабка Анна находилась в сенцах.

Потом они ели тягучее, как мёд, варенье с блинчиками, прихлёбывая из кружек холодное молоко. Бабка Анна сидела с краешку стола, нежно глядя на ребят. Ей отчётливо виделся сынок Андрюшка, когда он был таким же вот мальчишкой и так же лакомился вареньем.

— Вку-усное! — сказала девочка с косичками, и все остальные её поддержали.

— Вы, бабушка, сами варили? — спросила Маринка.

— Сама, сама, доченька, — закивала старушка. — Кушайте на здоровье. Мой-то Андрюшенька тоже варенье любил. Каждый год варю и теперь.

Бабка Анна печально посмотрела на стену, на портреты в рамках. Ребята притихли.

— На Никифора, мужа моего, — сказала бабка Анна тихо, — похоронка пришла, а сынок Андрюша — тот пропал без вести. А мне не верится. Нет. Вон у Акимовны, соседки моей, на сына Марка и похоронка была, а он, Марк-то, после войны домой вернулся. А тут — без вести. Как же так?

Бабка Анна тяжко вздохнула. Вздохнул и из ребят кто-то. Антошка сказал:

— Мы, бабушка, узнаем о вашем сыне.

— Да что ты, сыночек? — с надеждой посмотрела на мальца старушка. — Ой, нет! — закачала сокрушённо головой. — Куда уж теперь?..

— Мы же красные следопыты, — повторил Антошка. — Мы уж постараемся. — И, посмотрев на пол, спросил: — Бабушка Анна, а вы сами полы красите?

— Сама, сама, сыночек, — поспешила старушка. — Сама. В привычке это у меня. С тех пор…

— А вы, бабушка, — опять сказал Антошка, — вы вон… вы, наверно, наступили на крашеное и забыли. След вон… Бабка Анна повернула голову, пристально посмотрела, куда указывал Антошка, усмехнулась горько, сказала:

— Ой, деточки вы мои дорогие! Следу-то этому уже сколько лет! Это ведь след сыночка моего. Андрюшеньки. Вот я вам расскажу…

Ребята замерли, слушая бабку Анну.

Перед самой войной они из старой развалюхи перебрались в эту тогда ещё новую хату. Пожить в ней не успели, как грянуло. Сперва забрали Никифора, потом, к самой осени, — сына Андрея. А перед этим затеяли они покраску полов. Половину покрасили, а тут… Прибегает Андрей в хату, сообщает: «Мама, я ухожу на войну!»

— Благословила я его, а потом уж, когда выплакалась, опять за покраску принялась. И вижу, следочек его, Андрюшеньки, остался. Я опять реветь, а закрашивать не стала. След-то в дом, а не из дома. Вернётся. Пускай хоть раненый-покалеченный, а вернётся. Вот я от той поры и не закрашиваю его, след моего сыночка. — Бабка Анна вздохнула глубоко-глубоко и закончила грустно: — Да, всё мне думается: заходит в хату Андрюша… Заходит… Уж раз одной ногой он тут, то и второй ступит обязательно…

Ребята молча смотрели то на бабку Анну, на катившиеся по морщинистым щекам слёзы, то на след. Они знали, что сын не вернётся, но им, также как и бабке Анне, тяжело было в это верить.

 

Первый крючок

Кузница стоит на краю Алёшкиной деревни Ключевая, у бе рёзовой рощи, близ речки Тартас. Целыми днями без умолку слышатся оттуда весёлые звоны. Это кузнец дядя Игнат и молотобоец дядя Петя выковывают детали для плугов, борон, сеялок и даже для тракторов, которые будут работать в поле.

Алёшка не может равнодушно слушать, как поёт железо, и потому всегда его сюда тянет и тянет. В кузнице Алёшку встречают как своего.

— А вот и наш помощничек, — улыбается высокий, широкоплечий, с большими сильными руками молотобоец дядя Петя и обнимает Алёшку за плечи: — Ну, здоров, Алексей Иванович! Как поживаем? Хорошо? Вот и прекрасно. Садись тогда на своё место и раздувай горно, а я поучусь у тебя.

Алёшка смеётся, показывая редкие зубы, и важно идёт к горну.

— А ну, что ты там в сумке несёшь? — останавливает его кузнец дядя Игнат.

Алёшка достаёт тетрадки и подаёт ему. Кузнец бережно, чтобы не запачкать, берёт их и смотрит. Но Алёшке нечего бояться. Отметки у него хорошие.

— Да ты, парень, совсем молодец, — хвалит Алёшу дядя Игнат. — Выйдет из тебя человек, непременно выйдет. — И кузнец сметает с верстака, где должен сесть хлопец, пыль, подстилает какую-то тряпку, чтобы Алёшка не запачкался.

Алёшка сидит на тёмном от копоти верстаке и ритмично дёргает за деревянный, отполированный до блеска руками рычаг — казык. Мех тяжело сопит, и пламя в горне разгорается всё сильнее. Синие языки пробиваются сквозь уголь, растут и сливаются в бледно-жёлтое пламя.

Дядя Игнат кладёт в горно железо и загребает его углем.

Изумрудные кудри дыма ударяются в большой железный ковш, перевёрнутый над горном, катятся в трубу.

Пахнет кисло дымом и жжёным железом. Время от времени дядя Игнат проверяет, хорошо ли накалилось железо. Когда оно раскалилось и стало белым, он выхватывает его из пламени щипцами, кладёт на наковальню, и сиреневая окалина сыплется на земляной пол.

Дядя Игнат и дядя Петя берутся за молотки.

Гремит, поёт железо.

Три-та-та! Ти-ти! Так-так! — вызванивает молоток в руках дяди Игната.

Так! Так! Так! — тяжело поддакивает молот дяди Пети.

Алёшка повторяет про себя: «Так! Так! Так!», словно помогает дяде Пете бить тяжёлым молотом по железу. И ему кажется, что молот в руках молотобойца Петра легче подымается вверх и резче опускается на наковальню.

Мальчик с интересом наблюдает за тем, как железо под ритмичными ударами кузнеца Игната и молотобойца Петра из белого становится бледно-жёлтым, потом оранжевым, дальше делается красным, малиновым и, наконец, фиолетовым, а затем — тёмно-синим.

А молотки сверкают, железо поёт. Алёшка подстраивается под ту песню, и у него выходит:

Взвейтесь кострами, Синие ночи! Мы — пионеры, Дети рабочих.

Но вот песня стихает, и в кузнице становится совсем тихо. Тогда дядя Игнат бросает готовую поковку в кадушку с водой, и в кузнице слышится сердитое бормотание. Клубы пара устремляются к самому потолку.

Дядя Игнат утирает рукавом блузы вспотевшее лицо и, усмехаясь, хитро подмаргивает Алёшке, у которого от восторга замирает сердце.

Алёшка давно уж дома начал «кузнечить». Насобирал разных железяк и поскладывал их за сараем. Целыми днями, бывало, сидел он в своей «кузнице», громыхал железом. Что-то мастерил. Но ничего не получалось… Вот если бы посмотреть, поучиться у кого-нибудь…

И стал Алёшка ходить в кузницу.

У дяди Петра и дяди Игната всё получается легко и просто. Надо только быстро бить по раскалённому железу молотком.

Алёшке так уж хочется выковать что-нибудь, только он всё боится сказать об этом дяде Игнату. А сегодня не выдержал.

— Дядя Игнат, — говорит он, — а можно мне?..

— Попробуй, — соглашается кузнец. — Вот тебе железо. Выкуй из него для начала крючок.

Алёшка с радостью суёт прут в горно, нагревает его, затем берёт в руки молоток и принимается за дело.

Тук-тук-тук!.. Тук-тук!.. — мягко стучит по раскалённому железу.

Алёшке всё хочется делать так, как делает дядя Игнат.

Но молоток в его руках не вытанцовывает почему-то, не выбивает дробь, и наковальня поёт не так весело. Железо совсем остывает, и Алёшке приходится снова его нагревать…

Неровно стучит молоток. По Алёшкиному лицу течёт пот. Ему жарко. А дядя Игнат сбоку подсказывает:

— Поворачивай железо! Скорее! Вот так. Молоток опускай чуть резче, не бойся. Хорошо! А теперь надо нагреть.

Алёшка снова суёт железо в горно.

Снова звенит наковальня. Тяжело дышит Алёшка, но молоток из рук не выпускает.

Дядя Игнат подсказывает, как повернуть железо, как ударить, как загнуть колечко. И Алёшка старается.

Наконец, кажется, крючок готов. Алёшка смотрит на него и не верит своим глазам. Крючок как крючок. Самый настоящий! Правда, большой и некрасивый, но ничего.

Алёшка долго крутит его в руках и усмехается. Усмехаются и дядя Игнат, и дядя Петя.

— Ну вот, — говорит дядя Игнат, — ты уже и кузнец. Сам крючок смастерил. Когда-то и я выковал такой же вот крючок, да и зацепился им за своё дело. Крепко зацепился, на всю жизнь. Выходит, и ты, Алёшка, тоже… Кузнецом будешь, меня сменишь. Не так ли?

«Конечно же так!» — хочется сказать Алёшке, но он лишь смущённо улыбается.

 

Звёзды

С дальних покосов, из-за Гагауч-озера, Никитушка с дедом Михеем возвращались вечером. Просёлок вился между шёлковыми лугами, широко раскрывшимися перед Никитушкиными глазами. Рессорная бричка мягко катилась вперёд, маслянисто пощёлкивая втулками колёс. Дед Михей держал вожжи и рассказывал обо всём, что интересовало мальчика. А вся эта поездка, весь день были для Никитушки как удивительное путешествие, как праздник.

На полевом стане Никитушку встретили приветливо. Там он и на тракторе с отцом поездил, даже за рычаги подержался. Отец без шуток сказал:

— Ну вот, ты уж и работник, законно заслужил свой обед.

И повариха тётя Марина потчевала Никитушку пахучим полевым борщом. Сидевшие за длинным столом мужчины перекликались весело: «Нашего полку прибыло! На одного богатыря-хлебороба больше стало!»

Никитушке было неловко, но сознавал он себя своим, не лишним тут человеком.

Погожий летний день кончался. Малиновое солнце опустилось на зубцы дальнего ельника, поиграло на прощание, поплавилось и стало быстро прятаться за лес. Какое-то время ещё ало горела его горбушка, а уж с востока набегали зябкие волны вечерних сумерек.

— Видать, к перемене погоды, — заметил дед Михей, провожая закат. — Как бы дождя не нанесло — помешает сеноуборке.

А вот и высеялись в густо-синем небе звёзды — сиреневые, голубые, зелёные. Замерцали живо, заискрились — глаз не оторвать.

Засмотрелся Никитушка на звёзды и не почувствовал даже, как дед Михей его дерюжкой укутал, что-то наговаривая, будто убаюкивая. Но спать Никитушке ничуть не хотелось.

И вспомнились ему слова бабушки Василины. Говорит она, что это бог как только уберёт с неба солнце, так и начинает зажигать лампадки-звёзды, развешивая их по всему небу. И луну повесит, чтобы светлее было. Вот Никитушка и решил спросить у деда, что он об этом думает.

Дед Михей сперва в небо зачем-то посмотрел, потом на Никитушку, улыбнулся и сказал:

— Значит, огоньки бог зажигает? Хе-хе! Ну и бабушка!

Её только послушай. Нет никакого бога, Никитушка. Руками человека всё хорошее, всё доброе на земле создаётся. Вот как твой отец и повариха тётя Маша. Ну, а звёзды… Нет, не бог звёзды зажигает… Много загадок природы учёные уже разгадали. Разгадали и эту. А вот послушай, какая сказка есть…

Дед помолчал, прокашлялся и начал рассказывать:

— Было это давным-давно, при царе Горохе. И звёзд-то тогда никаких не было. Жил в те времена на клочочке земли промеж дремучих лесов бедный мужик. Труженик большой. И была у него кривобокая избёнка да ещё хромоногая лошадёнка, а детей — куча мала. Всковырял он кое-как сошкой пашенку за избёнкой, а уж и ночь надвинулась тёмная — хоть глаза выколи. Позарез бы пашню зерном засеять, да как?

А зерно и просит: «Ты уж, — говорит, — мил человек, брось меня в землю. Томиться-то мне нельзя. В парах-то я поскорее прорасту для тебя и твоих ребятишек булками и калачами. Сей, засевай!»

Что тут делать? И устал мужичок, и голод грызёт, а зерно-то в лукошке томится.

Подумал-подумал да и решился: «Хоть и по темноте кромешной, а разбросаю по пашне зерно, раз так оно просится».

И стал засевать полоску рожью. Берёт он то зерно пригоршнями из лукошка и этак вот бросает. А куда оно летит, зерно-то, не разберёшь. Небо-то сажи черней. Тогда ни звёзд тебе никаких, ни луны. Темень, и всё тут. Дело надо до конца довести. Только совсем выбился из сил тот мужичок. Над лукошком сник весь да и просит: «Не могу я больше, не могу. Прости уж ты меня, святой наш хлебушко. На зорьке уж всё засею».

А тут… чудо великое! Глазам своим не верит: зерно-то в лукошке как засветится, засияет. Вот те на-а! Да что же это такое? А ну-ка, а ну-ка…

Бережно взял он из лукошка горсть того сияющего зерна и сыпанул по чёрному небу. И как только он сыпанул, опять диво дивное: загорелись в небе звёзды. Посветлело от них вокруг. Мужику и пашню всю хорошо стало видно.

Так он и засеял её зерном тем чудесным.

Вот и вся сказка. А звёзды-то с той поры так и горят-переливаются. И не гаснут. И выходит, что звёзды вот эти наши — крестьянские звёзды. Вот ведь оно что, Никитушка. Вот такая она правдивая история.

Дед умолк, а Никитушка лежал как заворожённый. Сказок всяких наслышался он от деда Михея, а такой он не слыхивал.

Неожиданно полыхнула в небе молния — широкая и длинная. Но нигде не треснуло, не громыхнуло. Всё было тихо-тихо. И опять, и опять полыхнуло, да так сильно, что вокруг всё озарило: и тёмный лес, и притаившееся вдоль опушки пшеничное поле.

Никитушка в небо посмотрел, а оно уже задёрнуто чёрными тучами, и меж туч, как в чистой воде, поблёскивают звёзды.

— Дедушка, — спросил тихо Никитушка, — а почему грома нет?

— А это, Никитушка, не гроза, — ответил дед Михей. — Это хлебозары. Они хлебушко зорят. Он, хлебушко, от них золотым зерном наливается. Тем, что я тебе рассказывал. Посмотри вон на поле, посмотри.

Молния вновь плеснула по небу, и Никитушке показалось, будто пшеничные колосья вздрогнули, стали вытягиваться и полниться молочным светом. Вот это да-а!

— Счастливые мы с тобой люди, внучек, — сказал дед Михей. — Урожай богатый соберём, жизнь ещё лучше станет. — И дед Михей тихонько запел свою любимую песню.

Никитушке захотелось выбраться из своего уютного гнёздышка, придвинуться к деду Михею и подтянуть ему. Но он засмотрелся в небо, где всё так же полыхали хлебные зори и сиренево мерцали между тучек звёзды. И думалось Ники-тушке, что звёзды-то эти — его, крестьянские.

 

Красавчики

Опять не мог я отказаться, когда мама попросила попасти за неё колхозных стельных коров. А пасти стельных коров — сущее наказание. За стельной коровой нужен глаз да глаз. Надумает какая-нибудь бурёнка телиться — за нею не уследишь. Убежит, схоронится куда подальше, вот и ищи-свищи её. Так было и в тот день.

Денёк-то начался хорошо! Солнце горячее, небо синющее, берёзовая роща, что возле фермы, тень голубую по полянке протянула. А на полянке колокольчики лиловые, едва не звенят. Красота, право!

Выгнал я коровёнок на ту поляну, а поляна к тому же ещё вся в радужных огоньках росы, так и хочется собрать их в пригоршню. Сел на влажный берёзовый пенёк. Вижу — кузнечик из травы осторожно вылез, замер на тоненькой стёблинке овсюка и на меня этак смотрит, не узнаёт. Потянулся к нему рукой, а он ка-ак прыгнет! Был, да не стало. И слышу голос моего дружка Кольки:

— Эй, эй, Петька! Сам Чапаев к тебе на лихом коне!

— Ура! Ура! — Так и подскочил с пенька не хуже кузнечика, помчался навстречу Кольке.

На пруте скачу, но это конь подо мной вороной и сабля в руках серебряная. Секанёшь — она молнией сверкнёт, и полетят вражьи головы.

— Ура! Ура!

Мы, как барашки, столкнулись лбами и повалились на холодную от росы траву. Расхохотались оба, довольные, что так всё у нас вышло здорово. Потом Колька мне говорит: — Петька, слушай мою команду!..

Первым делом мы набрали веток, повтыкали их в землю, а вершинки связали. Получился чудо-балаган.

Вползли в него на четвереньках, пиджачишки свои расстелили и — на животы, ноги задрали. А солнце сквозь ветки плечи нам греет, макушки. По всему телу растекается приятное его тепло.

Хорошо нам с Колькой. Молча через ветки смотрим. Там, далеко-далеко, камыш золотистый, озеро манит к себе блес-кучей водой. И что-то там белое-пребелое.

— Лебеди, — говорит Колька, будто я у него спросил, что это там белеет.

— А может, лилии? — говорю я, и мы опять молчим. Мы, наверно, думаем об одном и том же — о нашей песне. И разом начинаем её петь.

Белая черёмуха Над рекой цветёт, Молодость весёлая По земле идёт…

Мотив мы придумали сами, а слова вычитали в каком-то журнале. Замечательная наша песенка, одна-единственная на всём свете. И над речкой у нас растёт ива, и до молодости мы ещё не доросли. Однако всё равно нам было приятно петь эту нашу песенку.

— Эх, Петька! — говорит Колька и обнимает меня. — Вот только бы нам поскорее вырасти…

— Долго мы, Колька, что-то растём, — говорю я.

— Так мы с тобой только три класса кончили. Вот в пятом мы станем совсем большими.

— Ого, в пятом! Это ещё целое лето, потом длинная-предлинная зима, потом опять целое лето. Долго-то как ждать…

— Ничего, потерпим, — говорит Колька и вдруг просит: — А ну, заломи мне назад руку.

— Это зачем же? — не понял я.

— Заломи, заломи! — требует Колька. — Ну! Стал я заламывать ему руку за спину. Сперва Колька лежал спокойно, а потом весь напрягся, голову к земле, как бык, пригнул, сопит. Мне стало его жалко, а он на меня сердится:

— Давай, давай! Сколько вытерплю.

Ну, давай так давай! Колька совсем лицом в землю уткнулся, зубами заскрежетал. «Что он, — думаю, — дурак, хочет, чтобы я ему руку выкрутил?»

Самому больно стало, и я отпустил Колькину руку.

— Фу-а! — выдохнул Колька, а на лбу у него аж пот бисером. — Чуть сердце не зашлось.

Но умер бы, а не застонал. Кольке я не удивлялся. Он всегда что-нибудь себе придумает. То с крыши со всего разгона прыгнет, то на ходу в тракторную тележку вскарабкается. А то ещё в воду нырнёт и сидит там, за что-нибудь уцепившись. Утонул, думаешь, под зыбун нырнул, и всё. А он пробкой из воды выскочит и только пофыркивает, как лошадь. Чудак!

— Ну, а теперь я тебе заломлю, — говорит Колька, и не успел я ему что-либо ответить, как он завернул мне руку за спину. У меня в глазах потемнело. Я закричал.

— Эх ты, слабачишка! — насмешливо прищурил Колька свои острые глаза и отпустил мою руку, которая совсем была как плеть. — Схватили бы тебя фашисты, ты бы тоже так орал? Помнишь, партизан Баранов… Дед Афанасий рассказывал. Фашисты его поймали, мучили страшно, а он ни словечка им. Вот был человек!

Тут наш балаган заходил ходуном. Что такое? Смотрю, а надо мною морда коровья. Ветки большущим ртом своим хапает. Ах ты скотина! Травы тебе мало?

— Цыля! — кричу, а корова и ухом не повела.

Пришлось выбираться из балагана и прогнать непослушную. Следом за мной вылез и Колька.

Колька в небо глянул и говорит:

— Орлан! Высоко парит! Я вот счас мёртвым притворюсь, орлан меня схватит и в небо подымет. Я тогда оттуда ка-ак закричу на всю-превсю землю: «Эге-ей!»

Комолая корова перестала щипать траву, на Кольку посмотрела. Спросила будто: «И чего ты, парень, без толку кричишь?»

А Колька уж придумал новое.

— Давай, — говорит, — по небу походим. — И тут же упёрся головой в землю, а ноги кверху задрал. — Видишь, я уже иду по небу, как по синему морю! — кричит и болтает босыми ногами. — Давай и ты. Интересно!

Я долго пыхтел, пока не стал на голову. Ноги поднял, а они потянули меня в страшную синь. Ну, вот-вот оторвусь от земли и ухну мимо орлана в бездну. В животе захолодело от страху, и я загорланил:

— Ой-ёй-ёй! Лечу-у-у!

Но тут услыхал я голос мамы и грохнулся на землю.

Подымаюсь, а вокруг всё по-чудному изменилось. Была роща там, а очутилась звон где. И поляна с коровами перевернулась. Земля подо мною покачивается, и мама тихонько уплывает от меня, хотя она и стоит на одном месте. Лицо у неё строгое, она говорит:

— Дружки-приятели сошлись, а про коров-то забыли. Красулю проворонили. Теперь вот давайте идите разыскивать. Без коровы не приходите.

…Мы с Колькой облазили весь ближний лесок, заглянули чуть ли не под каждый кустик, потом по болоту с кочки на кочку прыгали, как зайцы, путались в камышах и сами чуть не потерялись. Ни коровы, ни телёнка. Ну что тут поделаешь? Вот беда. Доигрались. Теперь хоть на глаза маме не показывайся.

Солнце уже с обеда свернуло, не успеешь оглянуться, как уж и вечер настанет, а там и ночь. Съедят волки телёнка — будет мне от мамы на орехи.

Сидим мы с Колькой на лесной полянке, затылки чешем. И вдруг слышим: кусты боярышника зашуршали, а из тех кустов прямо на нас корова идёт.

— Красуля! — разом закричали мы с Колькой и подхватились со своих мест.

А Красуля остановилась, нас будто испугалась, уставилась по-страшному глазищами. Она как-то вся похудела, бока у неё провалились. Было ясно — она где-то отелилась.

— Где телёнок, Красуля? — спросил я. — Веди нас, показывай.

Красуля не понимала меня, только назад голову повернула, но с места не двигалась.

— Да чего там! — сказал Колька. — Пошли по её следу. Мы это счас…

И только мы двинули через кусты, как Красуля повернула и пошла следом за нами. А потом и опередила нас — торопилась. Мы от неё ни на шаг, и она привела нас в самый тёмный уголок леса.

Здесь, в высокой траве, и увидели мы двух телят. И были они совершенно одинаковые — с белыми полосками-поясами и белыми кончиками хвостиков. Близнецы! Двойняшки!

— Красавчики! — воскликнул Колька, и я с ним согласился.

Мы помогли Красавчикам подняться, а они плохо ещё держались на широко расставленных тонких ножках. И сразу же стали тыкаться мордочками в вымя матери. Красуля обнюхивала их, лизала. Мы с Колькой стояли и ждали, пока Красавчики насосутся. Потом уж тихонько погнали их в стадо, где нас уже заждалась мама. Она очень обрадовалась, когда мы пригнали Красулю и Красавчиков.

— Надо же! — сказала мама, всплеснув руками. — Двоих принесла.

— Это она, тёть Маня, для нас, — сказал сообразительный Колька. — Для Петьки одного и для меня одного.

— Верно, верно! — согласилась мама. — Дружков чтоб не обидеть.

— А мы их Красавчиками назвали, — сообщил Колька, и мама усмехнулась, говоря:

— Хорошо назвали. Вот и будете теперь растить своих Красавчиков. Хорошими бычками станут.

Всё это, конечно, хорошо. Да вот как всё получилось дальше. Не знаю, от кого это пошло, но с тех пор и нас с Колькой все в нашем селе Озёрном стали называть не иначе, как Красавчики.

А ничего тут обидного. Мы с Колькой тоже как братья.

 

Гостинец от зайца

Отец уходил на войну в ясный и тихий осенний день, когда берёзовая роща в конце деревни как золото горела под солнцем, а над нею спокойно синело бездонное небо.

— Тятя, я хочу с тобой, — просился Ваня, сидя у отца на руках.

Отец усами пощекотал Ване ухо и сказал:

— Пташонок ты мой!.. Нельзя тебе со мной. Оставайся с мамой и жди меня. Я привезу тебе гостинец. От зайца.

Возле конторы отец опустил Ваню на землю, поцеловал заплаканную мать, сказал ей что-то. Потом опять взял Ваню на руки, поцеловал и его крепко-крепко.

— Ух ты-ы! — сказал отец и прижал, притиснул к себе Ваню и долго не хотел отпускать.

Сердито урча, подошёл грузовик. Дядя Федя, дядя Володя и отец Вани вскарабкались в кузов. Снизу к ним потянулись и большие и маленькие руки. На лицах мальчишек и девочек блестели слёзы. Ване тоже хотелось заплакать, только он чего-то засовестился. Зачем реветь, если никто тебя не стукнул, не отнял глиняного петушка? Но когда грузовик чихнул дымом и стал медленно отъезжать, слёзы сами брызнули из глаз, и Ваня громко, на всю улицу, закричал:

— Тятя! Тя-а-атя-а-а!..

Дорожная пыль, как туча, заслонила от Вани грузовик, и отца, и дядю Федю, и дядю Володю. Было только слышно глухое урчание, похожее на отдалённые раскаты грома. Потом всё затихло, пыль улеглась, но машины уже не было видно.

Мать взяла Ваню за руку, и они пошли домой — медленно-медленно.

Ваня шагал и думал, что зря он заревел сейчас, как поросёнок, который застрял недавно между частоколом ограды. Отец-то приедет и привезёт гостинец от зайца. Заяц тот живёт где-то далеко в лесу, в берестяной избушке, и стряпает там ватрушки и пирожки — вроде тех, что печёт мать по праздникам на большом железном листе в печке.

Только заячьи пирожки и ватрушки слаще мамкиных. Заяц-то их не в печке на железном листе печёт, а на морозе, на сучках берёзовых развешивает. Вот придёт зима, тогда и приедет отец с гостинцами, рассудил он.

Но долго, что-то не приходила зима-зимушка. То солнце не хотело прятаться за тучи, а потом зарядили дожди. Холодные, серые дожди. Они и кур позагоняли под поветь сарая, и рыжего кота Чингиса заставили забраться на горячую печку, и Ване не давали выйти на улицу.

Целыми днями сидел он один в пустой избе и скучал. А когда ему становилось совсем тоскливо, он тихонечко-тихонечко, чтобы только можно было слышать себя, звал:

— Тя-а-атя-а-а, где ты-ы-ы?..

Он думал, что отец услышит его и придёт. Но кругом было тихо-тихо. Лишь уныло шумел за окнами дождь да Чингис мурлыкал на печи, как трактор, что распахивал за Гагауч-озером гриву.

Не дозвавшись отца, Ваня лез на печку к рыжему коту и жаловался ему на своё горе. Но у кота, видно, были свои заботы, и он ничего не хотел слушать. И однажды ему не понравилось, когда Ваня хотел превратить его в коня, чтобы поехать в лес по дрова. Он сердито фыркнул и больно царапнул его за руку. Но Ваня не пожаловался матери на кота-драчуна, а только спросил её, когда же придёт зима.

— Да, наверно, завтра, — сказала мать. — Она узнала, что ты её так ждёшь, и теперь спешит-торопится.

Идёт через дремучие леса, через кипучие моря, через высокие горы, по широким полям, по степям, по лугам. Утром она постучится в окошко рукою: белая-пребелая, молодая-премолодая, с большущею серебряною косою. «Вставай-ка, вставай, — скажет,— Ванюша-засоня, раскрой свои серые глазки, умойся, поешь, возьми под крылечком салазки да по пушистому, чистому. мягкому, белому снегу до самого-самого солнца катися с разбегу…»

Ваня слушал мать и думал, как увидит он завтра долгожданную зиму-зимушку с серебряной косой, как возьмёт санки и поедет встречать отца. И как только Ваня обнимет его крепко-крепко, отец станет усами щекотать ему лицо, и колоться бородой, и смеяться, и рассказывать, как встретился в лесу со злым-презлым волком, которого прогнал от заячьей избушки, и как заяц за это дал ему гостинец. Но отец его не съел, а привёз ему, сыну своему Ване. И как отец полезет за пазуху и достанет оттуда ватрушку — слад-кую-пресладкую. Ваня съест половину, а половину даст матери, потому что мать теперь не печёт уж таких ватрушек на железном листе в печке. Нет, говорит, больше в доме муки, не из чего печь пирожки и ватрушки.

Под шум дождя Ваня крепко уснул. Наутро, когда он проснулся, всё вокруг было белым-бело. За окном тихонько падали на землю пушистые снежинки. И хотя Ваня нигде не увидел ни самой зимы-зимушки, ни её длиннющей серебряной косы, всё равно он очень обрадовался.

Он даже не доел приготовленный матерью завтрак, скоренько оделся кое-как, взял под крыльцом санки и отправился встречать отца. Он шёл на край деревни, к той самой берёзовой роще, откуда ещё осенью увёз грузовик отца.

А вот и роща. Только теперь она седая и молчаливая, как в сказке про бабу-ягу.

Ваня посмотрел по сторонам, но нигде не увидел избушки на курьих ножках со злой старухой и пошагал дальше. Толстые берёзы, как частокол, выстроились впереди, только он не увязал между ними, а шёл всё дальше и дальше.

Но вот берёзки разбежались, и Ваня очутился на широком белом поле, за которым вдали темнел незнакомый лес. Там, наверно, был край земли, и идти туда Ваня не решился.

Он стоял посреди немого поля и всё смотрел на дальний тёмный лес, ожидая, не покажется ли оттуда отец. Но отец не показывался. А снег всё сыпал и сыпал на землю. Теперь он повалил так густо, что у Вани в глазах зарябило, и он совсем уж не видел ни дальнего тёмного леса, откуда должен был показаться отец, ни берёзовой рощи. Руки и ноги у него совсем озябли, и ему почему-то хотелось заплакать.

Вдруг откуда-то из-за снега показались большие рога, а затем страшная бычья голова, вся запорошённая снегом. Ваня испугался и вскрикнул. Бычья голова замерла и покосилась на Ваню огромным белым глазом.

— Это што там ишо? — спросил кто-то, и к Ване протопал и склонился над ним дед Анисим. — Да, никак, это Настькин малёк? Ты пошто это здеся? Кто тебя сюда послал?

— Я тятьку встречать… — едва удерживаясь от слёз, начал было Ваня.

Но старик сгрёб его в охапку и понёс к саням, приговаривая:

— Замёрзнуть ведь мог, околеть…

Дед Анисим скинул с себя тулуп, укутал Ваню и посадил в сани на берёзовые жердины. Сел рядом и крикнул на быка. Воз тронулся.

— Глупый ты, малёк, — ворчал старик. — Отец-то твой теперь далеченько, на войне, фашиста окаянного бьёт. Не скоро ишо приедет.

— А гостинец от зайца… привезёт?

— А то как же! — сказал старик и вдруг засуетился: — Ах ты, совсем позабыл. У меня есть гостинец от зайца. Вот он. — Дед Анисим пошарил у себя за пазухой и протянул Ване ломоть чёрствого ржаного хлеба. — Бери-ка скоренько.

— И нет, и не от зайца это, — затряс головой Ваня. — У зайца ватрушки сладкие.

— Эвон што! — серьёзно сказал старик. — Так это раньше он их пёк. Теперь муки у него не стало. Вышла вся. Да!

— Ага, — не сдавался Ваня, — а заяц их из снега печёт и на морозе.

— Беда с тобой прямо, — развёл руками старик. — Ну, ежели из снега да на морозе — жди тогда отца. Только смотри дома сиди.

Дед Анисим привёз Ваню прямо на ферму, к длинному телятнику, позвал мать и прямо с рук на руки передал ей сына. Испуганная мать занесла Ваню в тёплое помещение, где в деревянных клетках находились телята. Тут она налила в кружку парного молока, подала ему и сказала:

— Пей живо, ты совсем ведь закоченел… Отца, глупенький, ходил встречать. Зима-то только-только началась. Погодь ещё…

— Мамка, а война какая? — неожиданно спросил Ваня. Мать тяжко вздохнула:

— Ох уж эта война распроклятая! И што она только наделала, натворила… Но ты пей, пей. Согревайся.

…Теперь, после этого случая, мать не оставляла Ваню дома одного, а брала с собой на ферму. А чтобы он не скучал и не вспоминал часто отца, рассказывала ему сказки. Но сказки скоро надоели Ване, а отец всё не приезжал. И завывала на дворе голодным зверем вьюга, и трещали морозы.

— Мамка, — стал как-то жаловаться ночью Ваня, — почему долго так не едет домой тятя? Это война, мамка, да?

Мать, сдерживая вздох, сказала:

— Да, сынок, война. Воюет твой папка, фашистов бьёт. Вот победит и приедет. Теперь надо ждать, когда придёт весна.

— Я хочу, чтобы скоро, — заупрямился Ваня. — Чтобы гостинец от зайца…

— Ну хорошо, — согласилась мать. — Я вот пожалуюсь Морозке, а он про всё расскажет отцу. — И мать тихонько стала говорить:

Ах, Морозко-морозец, что ж не едет наш отец? Не везёт он Ванюшке от зайчишки шанежки?

А на другой день мать весело сказала Ване:

— Рассказал Морозко отцу про нас. Письмо вот прислал. Послушай, что пишет тебе отец. «Родной мой сыночек Ванюшка, пташонок мой…» — волнуясь, читала мать.

Ваня смотрел на листик бумаги, дрожащий в руках матери, а слышал голос отца…

А потом в их доме что-то случилось.

Ваня увидел на матери чёрный платок и испугался.

— Мамка, — сказал он, — бабушка Матрёна надела такой платок, когда в гроб легла, и ты тоже… Зачем, мамка? Я не хочу, не хочу!..

Мать обняла Ваню, прижала его голову к груди и вся затряслась.

— Сыночек мой, пташонок, — сказала она, глотая слёзы.

— Почему ты плачешь? — стал допытываться Ваня.

— Да вот зима на дворе такая лютая, — тихо сказала мать. — Не дождаться, видно, теперь лета тёплого…

— А тятя? Ты же сама говорила… — На Ванины глаза навернулись слёзы. — Я не хочу гостинца от зайца. Тятька где-е?..

У-у-у! — бушевала за окнами пурга, и вся изба тихонько вздрагивала.

 

Сюрприз

Мать пришла домой неожиданно, в то самое время, когда Валерка, украшая ёлку, разбил золотую рыбку и собирал осколки.

Мать положила на стул пузатую почтальонскую сумку, из которой выглядывали газеты, и, не снимая пальто, устало опустилась на диван.

— Что с тобой, мама? — спросил Валерка. Мать посмотрела на сына, вздохнула и сказала:

— Ничего, сынок… Голова что-то немножко болит. Я прилягу. Если засну — разбудишь. Обязательно. Мне надо почту разнести. — Последнее слово мать произнесла, уже закрыв глаза. Она заснула. Устаёт очень.

Валерка постоял, подумал. Потом надел пальто, шапку, взял со стула тяжёлую сумку, перекинул через плечо широкий ремень и тихонько вышел из квартиры.

Вз-вз! — повизгивает под ногами снег. Валерка идёт по той улице, по которой каждый день ходит его мама. Вот дом, где люди ждут почту. Валерка поднялся по лестнице на второй этаж и нажал чёрную кнопку.

Дри-зи-зинь! — проиграло за дверью. Щёлкнул замок, и из раскрытых дверей на Валерку удивлённо уставилась девчонка с голубыми бантиками.

— Здесь живут Сергеенко? — спросил Валерка.

— Я Сергеенко, — сказала девочка с голубыми бантиками.

— Ты Сергеенко?.. Получай тогда телеграмму.

Девочка пробежала глазами телеграмму и радостно закричала:

— Мама! Мама! Телеграмма от папы!

Показалась женщина в синем халате, с книжкой в руках. Она взяла у девочки телеграмму и, не читая, прижала к груди, а Валерке сказала:

— Это ты, мальчик, принёс? Большое тебе спасибо.

Валерка смутился и быстро побежал вниз. В его ушах звучали голоса: «Телеграмма от папы! Большое спасибо…» Радостно почему-то вдруг стало Валерке. А вот и другая квартира. Дверь отворил старик с пышными, как у Деда Мороза, усами и бородой, в чёрной жилетке, в роговых очках на носу.

— Вы Пантелеев? — спросил Валерка.

— Он самый, — бойко ответил старик, внимательно глядя на Валерку через очки. — Чем могу служить?

— Вам письмо и журнал.

— Ага! — обрадовался старик и первым долгом стал рассматривать письмо. Лицо его просияло. — Какой ты молодец! — Старик развёл руки, словно собирался обнять Валерку. — Обрадовал старика! Я так ждал этого письма! От дочки. Она у меня фрезеровщица! Понимаешь? На большом заводе работает… Ну-ка, молодой человек, заходи ко мне. Я тебя чайком угощу.

— Спасибо, дедушка, — застеснялся Валерка. — Некогда. Письма вот.

— Ну, беги, беги. Неси людям радость.

— Спасибо, мальчик! — слышит Валерка в ответ.

— Спасибо!

— Спасибо!

Скрип-скрип! — выговаривает под ногами снег. Весело и легко Валерке, словно опустевшую сумку кто-то наполнил самыми лучшими песнями.

Идёт Валерка по улице, а на землю вместе с пушистыми снежинками тихонько опускается вечер. Вспыхнули уличные фонари. На площади возле почтового отделения, где работает мама, разноцветными огнями загорелась новогодняя ёлка.

Валерка вспомнил об отце. Вот уже и Новый год подходит, а отца на этот раз дома не будет. Он давно в командировке, в далёком северном городе. Вернётся не скоро. А жаль. Хороший у Валерки отец. Весёлый, добрый. Валерка помнит, как провожали они с матерью на вокзале отца, и он сказал тогда Валерке: «Я привезу тебе северную белочку. Ты ведь любишь белок?» Отец долго махал им рукой, стоя в открытых дверях вагона.

Теперь жди, когда приедет отец! А писем от него давно что-то нет. Мать очень волнуется. Да и Валерка тоже… Телеграммы не прислал, не поздравил с наступающим Новым годом. Других вон поздравляют, а Валерке с матерью ничего нет. Обидно всё-таки. Мать, может, оттого и заболела. Но отец у Валерки всё равно хороший. Он всегда помнит о них. А телеграмму?..

Кто-то словно шепнул на ухо Валерке какие-то слова. Валерка даже остановился. И вдруг побежал на почту.

Не обращая внимания на толпившихся возле окошечка людей, Валерка попросил у светловолосой девушки бланк для телеграммы. Подошёл к столу, сел на свободное место и задумался. Взял ручку, обмакнул в чернильницу и принялся старательно писать.

«Улица Комсомольская, дом 18, квартира 22. Захаровой Марине Александровне».

От имени отца Валерка поздравил мать и себя с наступающим Новым годом, пожелал счастья. Довольный своей выдумкой, он хотел тотчас же бежать домой, но вдруг вспомнил, что без почтового штемпеля телеграмм не бывает. Тогда он снова подошёл к окошечку и, протянув телеграмму, сказал: — Пожалуйста, поставьте печать. — Какую печать? — не поняла девушка.

— Ну вот эту самую… Ну, что на письмах и на… — А-а! — смекнула девушка. Она даже приподнялась и через окошечко посмотрела на Валерку. Потом подозвала к себе другую девушку, и они зашептались о чём-то.

— Мальчик, — услышал Валерка, — эта телеграмма всё равно не годится. Нужно, чтобы были печатные буквы. Понимаешь?

Валерка стоял и молчал. Ему нечего было сказать. Может, поскорее уйти?..

Вид у Валерки^ видимо, был такой, что девушке очень захотелось помочь ему.

— Ну хорошо, подожди немножко, — сказала она. Валерка стоял и ждал. Над входом висели круглые часы. Большая стрелка не двигалась, а потом вдруг прыгнула и замерла на чёрной чёрточке. Потом снова прыгнула.

«Раз, — начал считать про себя Валерка. — Два… три… четыре…»

— Мальчик, — послышался из окошечка голос светловолосой девушки. В руках у неё Валерка увидел телеграмму, на которой были наклеены ленточки с печатными буквами. Валерка обрадовался и хотел взять телеграмму, но девушка спросила:-Ты, наверно, сын Марины Александровны? Валерка опустил голову.

— Ну, беги домой.

Ещё издали увидел Валерка в окнах своей квартиры яркий свет. Догадался, что мать зажгла люстру. Праздник ведь! А сейчас Валерка вручит ей телеграмму. Мама прижмёт её к груди, как та тётенька.

Дверь Валерке открыла мать. Была она нарядная, весёлая. Она собралась что-то сказать Валерке, но он опередил её:

— Мама! Нам телеграмма от папы!.. Вот!

— Телеграмма от меня? — услышал Валерка очень знакомый голос. Из соседней комнаты вышел отец. Валерка так растерялся, увидев его, что выронил телеграмму из рук.

— Папа! — Валерка бросился к отцу.

— Интересно, — сказал отец, — кто это за меня телеграммы посылает?

Краснея, Валерка признался:

— Это… это я… Я хотел…

— Вот как! — удивился отец. — Мужская, значит, взаимовыручка? Или новогодний сюрприз?

Валерка молчал, а тут мать тихонько подошла к нему и обняла его за плечи, сказала:

— И не только мужская взаимовыручка. Он ведь и матери сегодня помог, почту всю разнёс. Молодцом он у нас растёт.

— Ну, в таком случае… — И отец пошёл в свою комнату, а когда вернулся оттуда, то в руках у него была клетка, а в клетке той прыгали две забавные белочки.

— Это тебе, — сказал отец, подавая Валерке клетку с белочками. — Тоже вроде сюрприза от меня. Обещал одну, а привёз вот две.

— Спасибо, папа!

— Можешь считать вторую белочку подарком от мамы. Валерка счастливо улыбался.