Чаша цикуты. Сократ

Домбровский Анатолий Иванович

Часть вторая

ЖРЕЦ АГОРЫ

 

 

I

Первой проснулась Тимандра. Её сон всегда чуток. Тяжёлый вздох Алкивиада, стон или попытка покинуть ложе для неё всегда были сигналом тревоги. Но разбудил её не Алкивиад. Она поняла это сразу, едва открыв глаза. За дверью, ведущей из спальни в пастаду, бушевало пламя. Тимандра вскрикнула и повернулась к Алкивиаду. Её любовь к нему была так сильна, что даже теперь, охваченная страхом, она подумала о том, как он прекрасен, её Алкивиад. Её крик не разбудил его. Пламя гудело в нескольких шагах от ложа — там, в пастаде, с треском и грохотом рушился потолок, спальня наполнилась дымом, а он спал, разметав по подушке длинные волосы. Тимандра прильнула к его губам. Он открыл глаза и заключил её в свои объятия.

— Дом горит! — сказала она, готовая умереть, но остаться в его объятиях. — Алкивиад!

И тогда он вскочил, как вскакивают воины, почуяв опасность. В дыму, освещённый красным пламенем, он был похож на бога. Казалось, Алкивиад возник из этого пламени — могучий и прекрасный, но что-то вот-вот мановением ли руки или словом погасит его.

Выход из спальни был только через пастаду. Два верхних оконца были так малы, что выбраться через них наружу было невозможно. Но и к ним уже подобралось пламя; дом, судя по всему, был обложен хворостом.

   — Предатели! — яростно закричал Алкивиад. — Будьте вы прокляты!

В следующее мгновение он бросился к Тимандре, схватил её вместе с постелью, завернул в покрывало и ковёр, прижал к себе и кинулся в огонь. В три прыжка он преодолел охваченную огнём пастаду и выскочил во двор. На нём загорелись волосы. Он погасил их руками, бросив Тимандру на кусты лавра. И пока Тимандра выпутывалась из тлеющего кокона простыней и покрывал, Алкивиад накрылся ковром и вернулся в дом, нырнув в пламя. Через минуту он снова был рядом с ней. Теперь он держал в руке меч и был так страшен в ярости, что Тимандра невольно отступила от него.

Он был освещён пламенем горящего дома. И те, кто прятался в темноте, видели его. Но никто из них не откликнулся.

   — Бежим, Алкивиад! — сказала Тимандра.

   — Уходи! — приказал ей Алкивиад озираясь. — Они тебя не тронут! Беги!

Он был наг. И только пурпурный гиматий, казавшийся почти чёрным, как от запёкшейся крови, был обернут вокруг его левой руки, которую он прижимал к груди, чтобы защитить сердце. Он ждал нападения из темноты. Вертелся волчком, прыгал на шорох, на треск сучьев. Глаза его были полны слёз и горели, словно глаза волка. Мускулы, будто змеи, извивались под кожей его рук и ног. Это был танец на горящих углях, танец в пламени, дикая фракийская пляска.

Копьё беззвучно, как луч, и со скоростью луча скользнуло над кустами, вырвавшись из глубины сада, и вонзилось Алкивиаду в живот.

   — Вы трусы! — закричал он, падая на колени и роняя меч. — Вы не воины... Убийцы!

Ухватившись за копьё обеими руками, он попытался вырвать его из тела. Но в это время другое с глухим ударом воткнулось в его спину против сердца. Алкивиад вскинул голову, словно хотел увидеть что-то в небе, среди звёзд, тихо застонал и повалился на бок. Новые копья и стрелы, взметая пыль, ударились в землю вокруг него.

Тимандра, подняв руки, выбежала из-за куста, чтобы умереть рядом с возлюбленным, но убийцы Алкивиада не тронули её. Они исчезли, не рискнув выйти на свет.

Весть о гибели Алкивиада достигла Афин не так скоро, как летит стрела или птица, но и не так медленно, как ползёт змея или черепаха. Из Фригии, из страны матери богов Кибелы, где был убит Алкивиад, она пришла под парусами и на вёслах, на торговых и военных судах. Те из афинян, которые были врагами Алкивиада, восприняли её как радостную весть, а те, кто любил его, — как печальную.

Сократ любил Алкивиада. Алкивиад был его воспитанником, учеником, а с некоторых пор и надеждой на возвращение Афинам их прежнего величия, попранного олигархами и Спартой, — величия, которое Афины обрели во времена правления Перикла.

Враги говорили об Алкивиаде: распутник, честолюбец, святотатец, пьяница, изменник, гордец. Друзья Алкивиада видели в нём воплощение всех мыслимых достоинств: красоты, мужества, добросердечия, воинского таланта. Но истина была не в том, что говорили о нём враги и друзья. Она заключалась в том, что знал о нём Сократ: Алкивиад — сплав пороков и достоинств, которыми злоупотребляли и его друзья, и враги, пользуясь им то как щитом, то как мечом для достижения своих целей в этом несовершенном мире: почестей, славы, власти, богатства. Ведь и огонь рождает свет и дым, согревает и обжигает, делает металл мягким, как воск, и прочным, как алмаз. Но можно ли за это восхвалять или винить огонь? В руках доброго он свет и тепло, в руках злого — дым и смерть. Огонь не обладает собственной мудростью, ибо не может познать самого себя. И вот беда Алкивиада, в котором всего было в избытке, кроме мудрости: он не владел ни своими высокими, ни своими низменными страстями. В этом Сократ винил и себя, потому что либо не смог, либо не успел выпутать из тенёт страстей ум Алкивиада, которого доверил ему Перикл...

Пришёл Платон и печалился вместе с Сократом, жалел своего старого учителя, вздыхал, слушал его не перебивая, касался рукой его плеча, гладил, чтобы утешить, держал его чашу с вином, которую принесла Ксантиппа. Сократ то и дело порывался взять чашу, но всякий раз, протянув за нею руку, тут же отводил её и подносил к лицу, чтобы утереть слёзы, забывая о вине. Он вспоминал, словно произносил надгробную речь. Вспоминал о том, как Перикл привёл к нему однажды мальчика Алкивиада, ставшего сиротой, очень знатного и уже избалованного мальчика, сына Клиния, погибшего в бою с беотийцами при Коронее. Род Клиния восходил к Эврисаку, сыну Аякса, героя Троянской войны. Перикл был дядей Алкивиада. Когда он привёл Алкивиада к Сократу, Алкивиаду было пятнадцать лет. Теперь ему исполнилось бы сорок шесть.

   — Может быть, я был плохим учителем, но я был ему другом, — сказал Сократ. — Он любил меня.

   — Да, — отозвался Платон.

   — Да — это о чём? — спросил Сократ. — О том, что я был плохим учителем, о том, что я был ему другом, или о том, что он любил меня?

   — Ты спас ему жизнь в бою при Потидее.

Сократ махнул рукой. Он не любил говорить об этом, боясь прослыть хвастуном. Тем более что на его месте, думалось ему, так поступил бы каждый. Ведь позже, в Беотии, в битве при Делии, Алкивиад точно так же спас от гибели Сократа...

Он вспоминал счастливые времена: дружеские пиры, беседы, когда его речи вызывали у Алкивиада слёзы восторга; вздохи раскаяния — когда он, усовершенствовавшись в красноречии, повергал в спорах опытных ораторов и демагогов и возбуждал в народе желание доверить ему свою судьбу.

Он вспоминал о триумфальном возвращении Алкивиада в Афины после вынужденного бегства в Лакедемон и о позоре врагов, оклеветавших Алкивиада перед народом.

   — Он был великим стратегом, — сказал Сократ. — И когда б не подлость афинян, он выполнил бы волю Перикла: Карфаген и Ливия, Италия и Пелопоннес давно принадлежали бы Афинам.

   — Но ты сам, учитель, отговаривал его от этой затеи и предсказывал, что поход на Сицилию не принесёт пользы Афинам.

   — Так и случилось, Платон: Афины не добились победы над Сиракузами и потеряли великого полководца — Алкивиада.

   — Как ты мог это предвидеть, если в дело вмешался случай?

   — Случай — это зерно: упав на подготовленную почву, зерно прорастает, но гибнет без следа, если упадёт на камни. В те дни, когда готовился сицилийский поход, Афины были благодатной почвой для любого случая, который мог бы помешать замыслам Алкивиада. Ты это знаешь, Платон.

Три стратега были избраны народным собранием для ведения Сицилийской войны: Никий, Ламах и Алкивиад. Никий, храбрейший афинский стратег, был уже старым и рассудительным. Он знал, что любая война чревата двумя исходами: либо победой, либо поражением, а мир — накоплением могущества, и потому делал всё, чтобы задержать выступление афинян против Сиракуз. Украшением его старости было то, что он закончил миром тяжёлую войну с Лакедемоном, которую начал Перикл, и тем заслужил любовь афинян, назвавших желанный мир «Никиевым миром». В случае поражения при Сиракузах он мог бы потерять эту любовь и умереть в позоре.

Ламах был моложе Никия, но старше Алкивиада. Полный сил, он хотел прибавить к своим победам ещё одну, быть может последнюю, перед тем как встретиться со старостью.

Алкивиаду же было немногим более тридцати. Он жаждал славы. Для себя и для Афин. И друзьям и врагам он часто напоминал о клятве, которую каждый афинянин давал в храме Агравла: почитать границей Аттики пшеницу, овёс, виноград и маслину. И говорил: «Там чужая земля, где ничего не растёт». Став стратегом, он растерзал Пелопоннес: разбил войско лакедемонян у Мантинеи, помог аргосцам отпасть от Спарты, уговорил жителей Патр отгородиться от спартанцев Длинными Стенами — и тем обезопасил Афины от нападения с юга, с Пелопоннеса. Казалось, он одерживал победы лишь тем, что появлялся на поле сражения. Но слава Алкивиада отбрасывала мрачную тень, в которой зрел заговор: одни видели в нём врага демократии и будущего тирана, другие — соперника, третьи не верили в его военную удачу и опасались за жизнь своих сыновей, которых он увлекал на погибельный путь, четвёртые были просто трусами, бездарными завистниками чужой славы и врагами военного могущества Афин. Все вместе они вредили Алкивиаду как только могли. Они-то и были той почвой, на которой могло произрасти любое дурное зерно: слухи, клевета, интриги, провокации. Он же был неразборчив в своих увлечениях: любил роскошь, вино, женщин, украшения, был дерзок и легкомыслен. Знатность, богатство, молодость, красота, бесстрашие, удачливость — не они ли подогревали в нём безрассудство? Но и противоположное — низкое происхождение, бедность, уродство, трусость — тоже избавляют людей от дурных поступков. Алкивиад не знал меры. Величие рождает зависть, ничтожество — презрение. Зависть — мстительна, презрение — только брезгливо. Тайна калокагатии — внешней и внутренней гармонии человека, братства судьбы и воли — в познании самого себя. Рукою мудреца, начертавшего на стене Дельфийского храма слова: «Познай самого себя», водил сам Зевс. Но Алкивиад, по его собственным словам, бывал мудр лишь тогда, когда беседовал с мудрецами.

Дурные слухи об Алкивиаде поползли сразу же после того, как он был избран народным собранием главным стратегом. Перемывать косточки великих — любимое занятие толпы. Злонамеренные слухи о них опьяняют толпу, как вино. День славы полководца для толпы — день праздника, но день его позора — день счастья. Когда юный Алкивиад произнёс свою первую речь на Агоре и заслужил бурные рукоплескания, Сократ сказал ему: «До сих пор у тебя были только друзья, теперь же у тебя есть и враги».

Сократ нашёл Алкивиада в Пирее и предупредил его:

   — Будь осторожен, опасайся заговора.

   — Ты сам видишь, — ответил Алкивиад. — Я забыл, что такое вино и женщины. Я не сплю ночами. Сосчитай триеры, которые стоят у берега. Их сто сорок. Я осмотрел и ощупал каждую из них. Я проверил оружие у пяти тысяч гоплитов, у тысячи лучников и пращников. Я осмотрел всё продовольствие, чтобы не было гнилья и обмана. Каждый день я обращаюсь к войску с речами. Я тороплю всех, но Сиракузы опережают нас, как они уже опередили Афины в морском могуществе. Я работаю для славы Афин и для будущей победы. Кто и в чём может упрекнуть меня, Сократ? Я получил приказ к отплытию, и теперь мне уже никто не помешает.

   — Упрекнуть тебя действительно не в чем. Но вспомни великого скульптора Фидия, Алкивиад. Когда он изваял из слоновой кости, золота и драгоценных камней Афину Палладу, прекраснее которой нет в мире и которая затмила собой все чудеса света, когда он был на вершине славы, достичь которой никому не дано, его обвинили в краже золота и заточили в грязную пещеру под Пниксом.

   — Фидий был только скульптором, а я — воин. Он держал в руках резец, а я — меч. Я снесу голову каждому, кто оклевещет меня.

   — Конечно, ты храбр, мой мальчик, — сказал Сократ. — Но клеветником может стать весь народ. Что ты сделаешь с народом один?

Алкивиад долго молчал, потом отвернулся и, глядя в сторону моря, ответил:

   — Я обращусь к другому народу.

   — Жажда славы затмила твой ум, — сказал Сократ уходя. — Теперь ты видишь, как ты уязвим.

Отплытию Алкивиада на Сицилию предшествовал Праздник Адониса, когда женщины выносят из дому и выставляют у ворот изображения покойных родственников и оплакивают их, как в день похорон, бьют себя в грудь и поют погребальные песни. Считалось, что начинать военный поход в такие дни — дурная примета. Алкивиад, теряя голос, кричал перед народом на Пниксе: «Почему бы нам не начать с плача, а закончить весельем? Разве лучше начать с веселья и закончить плачем?» Его слушали, с ним соглашались, но уныние не покидало афинян. Жрецы Дельфийского храма Аполлона вынесли из подземелья оракул Пифии, испрошенный афинянами по случаю сицилийского похода Никия, Ламаха и Алкивиада, и истолковали его таким образом, что поход якобы не принесёт Афинам победы. Кто-то поставил на камень даров перед храмом Аполлона богатый подарок, чтобы жрецы именно так истолковали оракул Пифии. Алкивиад был в этом уверен, а народному собранию сказал, что истинный оракул тот, который стоит в Пирее, — могучий флот. Собрание было покорено его красноречием. И тогда случилось последнее, что едва не сорвало Сицилийский поход: кто-то изуродовал десятки герм, отбив у них фаллосы. Гермес почитался у Афинян покровителем героев во время их странствий. Каменные столбы с изображением головы и фаллоса Гермеса устанавливались на перекрёстках улиц и у дорог. И вот оказалось, что покровителю воинов нанесено страшное оскорбление в канун похода на Сиракузы. Чего можно было ждать после такого надругательства? Только гнева Гермеса.

Алкивиад с трибуны Пникса произнёс тогда слова, после которых экклесия разразилась громом смеха и аплодисментов. «О, Гермес! — сказал он, обращаясь к божеству. — Клянусь честью воина, что мы приделаем к твоим гермам новые фаллосы, отрубив их у сиракузян!» Это были кощунственные слова, но никто не обратил на это внимания — так развеселил всех Алкивиад.

Но уже в тот же день поползли слухи и появились свидетели, утверждавшие, что гермы изуродовал во время ночной попойки с друзьями сам Алкивиад. Это была заведомая ложь, но афиняне поверили ей. Алкивиада вызвали в суд, в гелиэю. Суд, однако, не состоялся, потому что в защиту Алкивиада выступили его матросы, гоплиты и лучники, заявив, что без Алкивиада они не тронутся в путь. И тогда экклесия приняла решение судить Алкивиада после войны с Сиракузами, если вина его подтвердится.

Он покидал Пирей с тяжёлой душой. Правильнее было бы требовать немедленного суда, чтобы уплыть очищенным. Но таков, кажется, был коварный замысел его врагов: отнять у него славу после победы в Сицилии. Сократ предсказывал худшее: он уверял Алкивиада, что его попытаются убить до окончания войны, чтобы он не смог вернуться в Афины победителем с огромной, преданной ему армией, — ведь тогда даже боги окажутся на его стороне.

Судебное разбирательство — долгое дело. Армия не могла ждать. Экклесия издала приказ выступать. Алкивиад подчинился обстоятельствам и приказу. К тому же он надеялся на скорую победу.

Луна не набрала и двух четвертей своей полноты, как из Италии пришла весть, что афинский флот благополучно достиг вражеского берега, захватил с ходу Регий и начал штурм сицилийской Катаны. Сообщалось также, что во всём первенствует Алкивиад.

Отсутствие в Афинах Алкивиада развязало руки его врагам. Доносы на него посыпались, как из рога изобилия. Более других усердствовал демагог Андрокл, злейший враг Алкивиада, человек бесчестный, крикливый, завсегдатай винных лавок на Агоре, оборванец и парасит, которого так часто изгоняли из знатных домов, где устраивались симпосии, что он потерял счёт тумакам. Но один тумак, полученный от Алкивиада, он запомнил на всю жизнь и теперь мстил ему за это. Андрокл собрал вокруг себя рабов и метэков, которые в один голос утверждали, что разрушение герм — дело рук Алкивиада. Один из метэков, некто Деоклид, написал под диктовку Андрокла донос, в котором уверял суд, что лично видел, как Алкивиад разбивал священные гермы. Толпы жадных до слухов людей бродили за Андроклом и Деоклидом по Агоре и обступали их, как только они забредали в какой-нибудь портик, требуя, чтобы они повторили свой рассказ о преступлениях Алкивиада, — каждый хотел услышать страшное обвинение собственными ушами. Толпа замирала от ужаса и ревела от мстительного восторга, едва Андрокл или Деоклид открывал рот. Ведь обвинение грозило Алкивиаду смертной казнью.

В один из тех дней Сократ протиснулся сквозь толпу и стал перед доносчиками.

— Узнаете ли вы меня, Андрокл и Деоклид? — спросил он, обратясь к ним.

Все, кто видел Сократа, узнали его, но были очень удивлены, услышав, что он заговорил не своим голосом, подражая комическому поэту Фриниху, — нараспев и картавя. Многие засмеялись, другие притихли, ожидая, чем Сократ объяснит свою забавную игру.

   — Да, я узнаю тебя, Сократ, — ответил Андрокл. — Ведь тебя в Афинах каждая собака знает.

   — Стало быть, узнаешь? — сказал Сократ всё тем же голосом. — И твой друг Деоклид тоже?

   — Я тоже, — ответил Деоклид, — в Афинах есть только одно такое чучело, как ты.

Толпа ожидала, что Сократ отплатит Андроклу и Деоклиду ещё более хлёстким оскорблением — язык у Сократа был подвешен лучше, чем у Андрокла и Деоклида, — но Сократ добродушно улыбнулся, сел на каменную скамью, отложил свой сучковатый посох, сбросил с ног педилы и спросил уже своим голосом, растирая отёкшие ступни:

   — Как же вы меня узнали? Ведь голосом я подражал Фриниху — это все подтвердят.

   — Да, он подражал поэту Фриниху! — закричали из толпы. — Мы сразу узнали голос Фриниха!

   — Так как же вы меня узнали? — повторил свой вопрос Сократ.

   — У нас есть не только уши, но и глаза, — ответил Андрокл. — Если бы ты запел даже как сирена, мы всё равно узнали бы в тебе Сократа. Твою рожу ни с какой другой не спутаешь. Борода у тебя как метла. Нос как тыква, — продолжал он под одобрительный смех собравшихся. — А свой хитон ты не менял, кажется, со времён Перикла. Ведь недаром же говорят, что Фидий ваял с тебя Силена, козлоногого сатира.

   — Ты польстил мне, Андрокл, — сказал Сократ, — кого ваял Фидий, тот обрёл вечность. Но не будем препираться по пустякам. А теперь скажи мне, узнал бы ты меня, если бы я подошёл к тебе в темноте и заговорил голосом Фриниха?

   — Нет, не узнал бы, — ответил Андрокл.

   — А если б я при этом молчал?

   — Тоже не узнал бы.

   — Твои слова правдивы, — похвалил Андрокла Сократ. — А что скажешь ты? — обратился он к Деоклиду. — Ты тоже узнал меня, потому что увидел?

   — Да, тоже.

Толпа недовольно зашумела: разговор становился неинтересным. Она ждала острой стычки между философом и демагогом, а тут началась мирная беседа людей, которые, казалось, во всём согласны друг с другом. Некоторые отделились от толпы, отправившись искать другие развлечения.

   — А теперь скажи мне, что такое ненависть, — продолжил Сократ, когда шум за спиной утих. — Не есть ли это жгучее желание мести, Андрокл?

   — Да, это жгучее желание мести, — согласился Андрокл. Глаза его при этом засверкали гневом: ведь перед ним сидел не просто философ Сократ, а учитель и друг Алкивиада. Надо было показать это собравшимся, и поэтому Андрокл добавил: — Ненависти достоин также тот, кто защищает врага афинян.

   — Я это знаю, — сказал Сократ. — Но ненависть ослепляет, не так ли?

   — Это благородное ослепление, Сократ.

   — Ненависть неразборчива в средствах, Андрокл.

   — Как неразборчивы в своём коварстве враги, Сократ.

   — Ненависть может увидеть врага там, где его не было, и не увидеть там, где он был. Ненависть видит то, что помогает мести, и не видит того, что ей мешает.

   — Боги прощают это.

   — Боги прощают многое, но не прощают ложь, Андрокл. Стал бы ты клясться богам, что узнал меня, если бы я подошёл к тебе молча в полной темноте? Ты уже ответил на этот вопрос, но теперь ты можешь отказаться от прежнего ответа, если тебе наплевать на истину и на богов. Или ты лгал, говоря, что не смог бы узнать меня в темноте?

   — Я от прежнего ответа не отказываюсь, — ответил Андрокл.

   — А ты, Деоклид? — спросил Сократ.

   — Я тоже.

   — Ты так же правдив, как и твой друг Андрокл. Это делает тебе честь, — похвалил Деоклида Сократ. — А теперь, правдивый человек, повтори те слова, которые произносил Алкивиад, сокрушая гермы, — попросил он.

   — Никаких слов Алкивиада я не слышал, — сказал Деоклид.

   — Стало быть, ты узнал его не по голосу, Деоклид?

   — Я видел его, как вижу сейчас тебя, — сказал Деоклид. — Да, я видел его! — повторил он громко, чтоб слышали все. — Я видел, как он разбивал гермы, как он наносил удары мечом! Я видел его лицо. Он был пьян и улыбался! Он волочил за собой свой пурпурный гиматий!

   — Это чудесный ответ, Деоклид, — так же громко произнёс Сократ. — Он предполагает в тебе такое мужество, о котором никто из нас и не помышляет.

Толпа загудела от недоумения: Деоклид обвинял Алкивиада в смертном преступлении, а Сократ, учитель и друг Алкивиада, приветствовал его.

   — А теперь, оставаясь столь же правдивым, Деоклид, скажи мне: как могло случиться, что Алкивиад и его друзья, замыслив заведомо преступное дело и выбрав для его исполнения ночь, вышли на улицу с факелами?

   — Кто сказал тебе про факелы?! — возмутился Деоклид. — Ни о каких факелах я не говорил! Они были без факелов!

   — Прости, Деоклид, — засмеялся Сократ и встал. — Конечно, без факелов. Ведь при свете факелов пурпурный гиматий Алкивиада показался бы тебе чёрным. Впрочем, оставим гиматий. Ты разглядел лицо Алкивиада. Он улыбался при лупе! Ты так написал, Деоклид?

   — Да, я разглядел его при луне. Луна была яркая, и я всё видел! И пурпурный цвет гиматия!

   — Благодарю тебя, Деоклид. И тебя, Андрокл. Теперь я знаю истину, — сказал Сократ, поднимая с земли свой посох и надевая педилы. — Беседа с вами на многое открыла мне глаза. О большей услуге я не смел и мечтать.

Толпа расступилась. Сократ не оглядываясь, направился к зданию суда, гелиэе. Там он обратился в коллегию, которая занималась рассмотрением доноса Деоклида на Алкивиада.

   — В ночь осквернения герм, — сказал он Симмию, в чьих руках находился донос Деоклида, — не было луны.

Сократ возвратился домой и объявил свой жене Ксантиппе, что сегодня он одержал победу, которая стоит гекатомбы, жертвоприношения в сто быков, но поскольку у них нет и одного быка, то он согласен съесть перепёлку.

   — Он говорит о гекатомбе! — сокрушённо запричитала Ксантиппа. — В твоём доме если и есть что-нибудь, чего наберётся сотня, то это лишь блохи!

Сократ не стал перечить жене: он знал её сварливый характер, но знал и то, что у неё отходчивое и доброе сердце. Пошумев вдоволь, Ксантиппа всё же отправилась на рынок и принесла дюжину перепелов, которых обжарила над углями на вертеле, поливая красным вином.

   — Если б меня так щедро поливали вином, — сказал Сократ, наблюдая за стряпнёй жены, — я согласился бы стать перепелом.

   — Ты видишь только то, что я поливаю птиц вином, но не замечаешь, что они на вертеле и над огнём! Желая лучшего, надо помнить и о худшем, — ответила Ксантиппа.

   — Ты права, — сказал Сократ. — И мудра, как твой муж.

   — Ох, ох, умру! — засмеялась Ксантиппа. — Это ты-то мудр?

   — Но ты забыла, что сказала обо мне дельфийская Пифия! Она сказала, что я всех мудрее.

   — Это потому, что она не была за тобою замужем, — ответила Ксантиппа.

Деоклид был изгнан из Афин, а Андрокл убежал сам. Но остался один человек, который без труда мог бы оговорить Алкивиада. Этим человеком был оратор Андокид, брошенный в тюрьму под Пниксом за то, что он якобы сам принимал участие в разрушении герм. Улика против него многим казалась неопровержимой: одна из самых известных герм, воздвигнутая возле его дома, оказалась неповреждённой, тогда как все другие гермы в округе были разбиты. Из этого следовало, по мнению судей, что Андокид пощадил ближайшую к его дому герму, чтобы отвести от себя подозрение в надругательстве над народными святынями. А то, что он мог надругаться над ними, ни в ком не вызывало сомнения: Андокид ненавидел демократию — таково было общее мнение о нём. Спасти Андокида от казни могло лишь одно — признание в совершенном преступлении. А поскольку Андокид не смог разбить столько герм в одиночку, то от него требовалось, чтобы он назвал своих сообщников. Среди этих сообщников — этого жаждала кровожадная толпа, и Андокид не мог не знать об этом — непременно должен был оказаться и Алкивиад. Андокиду сразу же поверили бы, потому что он, человек знатный, не раз участвовал в пирушках вместе с Алкивиадом и хвастался этим, как, впрочем, и многие другие, желавшие покрасоваться в лучах славы Алкивиада.

Сократ не знал, виновен или не виновен Андокид. Скорее всего, он не был причастен к разрушению герм, но, чтоб доказать это, потребовалось бы много времени, а суд над Андокидом должен был состояться через два дня. Исход его был предопределён: если Андокид не признается в совершении святотатства, его казнят как нераскаявшегося преступника; если же он назовёт себя виновным, его простят как раскаявшегося преступника. Скажет ли он в первом случае ложь или правду — чаша с цикутой не минет его; скажет ли он во втором случае ложь или правду, он спасёт себе этим жизнь. И вот: правда лишь тогда чего-то стоит, когда ей верят потому, что она — правда, а не потому, что она желанна для судей; ибо желанной может быть и ложь. Сократ пришёл к выводу, что Андокид признает себя виновным независимо от того, правда это или ложь, и таким образом спасёт свою жизнь! И погубит многих других. В том числе и Алкивиада. Возможно, что его в первую очередь.

Сократ не мог встретиться с Андокидом: за тюремную дверь до суда никого не пускали. Но если б Сократ даже смог добиться встречи с ним, то это плохо кончилось бы для него самого: его заподозрили бы в сговоре с Андокидом и он мог бы оказаться в числе его соучастников. Был лишь один способ повлиять на Андокида: написать по просьбе самого Андокида защитительную речь для него. Так поступали многие подсудимые — обращались к философам и ораторам, чтобы те сочинили для них речь. Но Андокид сам был известным оратором и ни в чьей помощи, кажется, не нуждался. Тем более в помощи Сократа, который подобные речи ни для кого ранее не составлял.

Ощущение собственного бессилия делало Сократа несчастным и лишало сна. Так было и теперь. И хотя он всегда просыпался рано, до восхода солнца, на этот раз он вышел из дому ещё раньше — восток над Акрополем едва лишь начинал светлеть. По узким и тёмным улочкам он обошёл Пникс и вышел на дорогу, которая вела на старые пастбища, где паслись конские табуны Алкивиада. Дорога прижималась к отвесной стене Пникса, в которой ещё во времена Тесея были выдолблены пещеры для скота. Теперь это было мрачное место, — потому что в одной из пещер была устроена тюрьма — место заключения и казни преступников. В её тёмных камерах томились и умирали несчастные, от которых отвернулись боги и люди. По ночам сюда приходили родственники казнённых и уносили трупы, здесь дожидались последнего свидания со смертниками жёны, друзья и дети приговорённых. Место праведного суда было и местом плача. В другие дни Сократ обходил тюрьму стороной, но сегодня он остановился у входа в неё и окликнул стражника — скифа Тевкра. Этот скиф ещё мальчиком был куплен Периклом, прислуживал ему и после смерти Перикла получил свободу. Тевкр не помнил ни своей страны, ни своих родственников и потому, обретя свободу, остался в Афинах, получив должность стражника, которую исполнял ревностно, как и подобает скифу. Он помнил Сократа ещё по тем дням, когда был жив великий Перикл.

   — Хайре, Тевкр, — сказал Сократ, когда тот вышел из-за каменной ограды.

   — Хайре, — ответил Тевкр, протирая кулаком глаза. — Что тебя привело сюда в такую рань?

   — Я рад, что ты не забыл меня, Тевкр.

   — Да, — сказал Тевкр. — Я помню, как ты лечил меня целебными лепёшками, когда у меня разболелся живот.

   — Спасибо твоему животу за то, что он напомнил обо мне твоей голове, — безобидно пошутил Сократ. И спросил: — Многих ли ты отравил за ночь, Тевкр?

   — Ты ведь знаешь, что это не моё дело, — нахмурился Тевкр. — Я лишь охраняю вход. Яд смертникам подают другие. Дамат, например. Но сегодня и у Дамата не было работы — все прежние смертные приговоры уже приведены в исполнение, а нового приговора пока нет.

   — Об этом, кажется, не стоит жалеть, Тевкр?

   — Да, не стоит, — согласился Тевкр и спросил, указав на тюрьму: — Здесь кто-нибудь из твоих родственников или друзей, Сократ?

   — Никого, — ответил Сократ, присаживаясь на камень.

   — Зачем же ты пришёл сюда? — спросил Тевкр. — Да ещё в такую рань.

   — Мне не спится, и я решил побеседовать с тобой, Тевкр. Ведь сейчас в Афинах только мы и не спим.

Тевкр тоже сел, опершись на рукоять меча.

   — Я не верю, что только это привело тебя сюда, Сократ, — сказал он.

   — Что же другое? — спросил Сократ.

   — Ты хочешь о чём-то узнать. Все приходят сюда за этим. Но на твоём поясе я не вижу кошелька, в котором звенели бы драхмы.

   — Старая дружба дороже денег, — пристыдил Тевкра Сократ. — К тому же я не собираюсь что-либо выведать у тебя. Я хочу лишь попросить тебя об одной небольшой услуге.

   — Хорошо, проси, — неохотно согласился Тевкр. — Ради старой дружбы... Твои лепёшки мне тогда очень помогли. Я умею быть благодарным.

   — Хорошо, Тевкр. Боги вознаградят тебя за это. А вот и моя просьба: скажи оратору Андокиду, что Алкивиад вернётся с победой. Он уже взял Катану и начал осаду Сиракуз.

   — Но об этом я и сам знаю, — усмехнулся Тевкр зевая. — Об этом ещё вчера кричали на Агоре.

   — Конечно, — сказал Сократ. — Но Андокид об этом не знает. И когда он спросит тебя, кто тебе об этом сказал, ответь ему: «Сократ».

   — Это всё?

   — Это всё. Теперь ты видишь, как мала моя просьба, Тевкр. А вот тебе в награду одна мудрость, которую я нашёл среди многих на стенах Дельфийского храма: «Нет выбора между жизнью и смертью: они бегут в одной упряжке. Но есть выбор между достойной и постыдной жизнью, между достойной и постыдной смертью».

   — Зачем мне эта мудрость, Сократ? — спросил Тевкр.

   — Чтобы, размышляя о ней, украсить свой досуг, — ответил Сократ. — Кто заполняет свой досуг мудрым размышлением, тот избавляется от скуки, которая хуже постыдной смерти. Спроси у Андокида, так ли это.

Андокид оговорил на суде себя и других и был прощён. Те же, кого он назвал своими соучастниками, были казнены. Алкивиада он не назвал, хотя на суде его понуждали к этому. После суда враги Алкивиада сказали ему, что он, Андокид, поступил дурно.

   — Скажите об этом Алкивиаду, когда он вернётся с победой, — ответил им Андокид.

Несчастный Андокид, убегая от одной смерти, боялся попасть в объятия другой. Несчастен и тот город, который делает своих граждан такими трусами.

Из Сицилии пришла весть, что Алкивиад, приближаясь к Сиракузам, взял Занклу. Друзья Алкивиада ликовали. Враги, затаив страх, принялись с новой силой плести против него злокозненные сети. Сократ не знал, что теперь лучше для Алкивиада — новая победа или поражение. И пока он размышлял над этим, случилось непоправимое: в гелиэю поступило новое обвинение против Алкивиада. Теперь уже речь шла не о гермах. Сократа вызвали на допрос и прочли ему следующее: «Фессал, сын Кимона, обвиняет Алкивиада, сына Клиния, в оскорблении двух богинь, Деметры и Коры, тем, что устраивал у себя в доме со своими товарищами мистерии, подобные элевсинским, сам изображал Зевса, а Деметрой была гетера».

«О, Алкивиад, — мысленно обратился к своему другу Сократ, выслушав обвинение Фессала, — это твоя смерть».

Сократа спросили, участвовал ли он в столь неслыханном святотатстве.

   — Нет, — ответил Сократ, — не участвовал.

   — А Политон, Теодор и другие, названные в обвинении, участвовали?

   — Я знаю лишь о том, что я ничего не знаю.

Допрашивающий усмехнулся: эта знаменитая фраза Сократа давно была известна афинянам и повторялась многими кстати и некстати.

   — Ты хочешь сказать, Сократ, что ты не знаешь, участвовали ли Политион и Теодор в кощунственной мистерии?

   — Я не знаю также и о том, совершалась ли кощунственная мистерия, — ответил Сократ.

   — Но ты допускаешь, что она могла быть?

   — Всё, что делают одни люди, могут сделать и другие, — сказал Сократ. — Собака не умеет блеять, а овца не умеет лаять. Но люди могут даже то, что могут животные: блеять, лаять, мычать, выть, рычать, свистеть, мяукать, чирикать. И даже то, чего животные не могут: например, допрашивать друг друга. — Теперь и он мог улыбнуться.

Но Алкивиада он не спас: о кощунственной мистерии, устроенной некогда юным Алкивиадом в своём доме, рассказали под страхом смерти другие. Смерть давно уже шла за ним по пятам и вот теперь, кажется, настигла его. И какая нелепость: то, что ежегодно делается жрецами в Элевсине, поощряется и приветствуется, но, повторенное однажды Алкивиадом тайно в собственном доме, обрекало его на казнь.

Сократ не был посвящён в элевсинские таинства, потому что не принадлежал к роду знатных, но Перикл, чьими стараниями в Элевсине на развалинах древних храмов было возведено новое святилище Деметры, прикрыл его однажды своим плащом и ввёл в зал мистерий. Так Сократ увидел то, что не подлежит разглашению и что давно разглашено. К последнему, рассказывают, приложил руку даже великий Эсхил, за что был изгнан из Афин.

— О, Деметра, земля-мать, о, Хлоя, богиня посевов, о, Карпофора, дарительница плодов, о Феспофора, устроительница жизни, о Сито, богиня хлеба! Ты прекрасна обликом, волосы у тебя цвета спелой пшеницы. Ты благостна к людям, ты научила их вспахивать землю и засевать поля пшеницей, подарив им её зёрна. Ты даруешь плодородную силу земле, животным и людям. Ты была несчастной, потому что потеряла свою дочь Персефону, похищенную Аидом. Ты знаешь, что такое горе. И что такое любовная страсть. И потому прости Алкивиада. Не губи его за то, что он воспылал любовью к тебе в образе земной женщины. И не лишай меня счастья лицезреть его до конца моей жизни среди живых. О, Деметра, дочь Кроноса и Реи, супруга Зевса, владыки владык, смилуйся!..

Там, в огромном элевсинском телестерии, святилище Деметры, в девятый день осеннего месяца боэдромиона жрецы и жрицы храма представляли страсти Деметры. Посвящённые заполнили весь телестерий, тихо войдя под его своды через шесть ворот. Гранит и мрамор святилища были едва освещены. А то, что происходило в центре его, скрыто мраком. Но там слышны были осторожные шаги, вздохи, там двигались какие-то тени.

Ожидание становилось напряжённым, как предчувствие жуткого крика в гробовой тишине. Мистический ужас остановил дыхание людей. И вдруг — яркий свет, словно Гелиос спустился с небес. Многоголосый стон облегчения прокатился под сводами. Вспыхнули факелы и лампионы. В пурпурной мантии и в царском венце возник из мрака иерофант, верховный жрец храма Деметры. Он стоял на лугу, усыпанном цветами, — так был убран центр телестерия. Взмах его рук — свет покатился дальше, и грянул хор, исполняющий гимн в честь Деметры. Всех обуял священный восторг: люди пожимали друг другу руки, улыбались и плакали, не зная, как ещё выразить свою любовь к животворящей богине, и с душевным трепетом ожидая её появления. Но первой на луг вышла Кора-Персефона. Кора беззаботно играла на лугу, собирала цветы, плела венок и не знала, какая судьба уготована ей отцом, всемогущим Зевсом. Но хор уже предрекал несчастье. И вот разверзлась земля посреди цветущего луга, из мрачной расселины вышел бог подземного царства мёртвых Аид, брат Зевса, и обвил своими могучими руками прекрасную Персефону. Она забилась, как бабочка в паутине, как цветок на ветру. Заплакал хор, но помощи нет. Аид увлёк Персефону в земные недра. Расселина затянулась цветами. И тогда все увидели прекрасную и горестную Деметру. Босая, с распущенными золотыми волосами, она звала дочь, припадала ухом к земле и обращалась к небу, но никто не мог сказать ей, где Персефона, ибо Зевс приказал всем молчать. Приносящая всему живому счастье Деметра оказалась несчастной сама. И тогда она постучалась в дом к людям, чтобы найти утешение среди них. Она знала, что беда — частый гость в человеческом доме, и хотела научиться искусству одолевать беду.

Дочери элевсинского царя Келея привели её к отцу. Жалея несчастную женщину, жена Келея, Метанира, доверила ей присматривать за своим сыном Демофонтом. Весёлый мальчик так полюбился Деметре, что она решила сделать его бессмертным. И напугала Метаниру, которая однажды увидела, как Деметра держит Демофонта над огнём.

Тогда Деметра открылась Метанире и поведала ей о своём материнском горе. Теперь она уже не могла оставаться среди людей и попросила Келея построить для неё храм, чтобы удалиться в него и оплакивать свою дочь в одиночестве.

За одну ночь Келей возвёл для Деметры храм. Деметра простилась с Келеем и Метанирой и попросила их служанку Ямбу проводить её к храму.

«Не печалься, богиня, — сказала ей жизнерадостная Ямба. — Есть одно средство, которое избавляет от всех печалей. Это средство — любовь. Она всего сладостнее на земле. И если у тебя похитили одну дочь, ты можешь родить другую. Нет ничего прекраснее любви».

Деметра впервые засмеялась. Засмеялись и все, кто был в святилище: ведь это правда, что любовь сладостнее всего на земле. А горше всего голод, потому что это смерть для всех. С той поры как Деметра предалась печали, земля превратилась в пустыню: увяли травы, погибли сады и всё живое, люди и животные истощились от голода, а многие умерли.

Бог солнца Гелиос услышал смех Деметры и нарушил приказ Зевса — рассказал ей, кто похитил её дочь. Зевс воспылал любовью к жене и повелел Аиду вернуть ей Персефону.

И вот снова раскрылся вход в подземное царство, и навстречу измученной долгими страданиями Деметре вышла Персефона. Воспрянула вся природа: расцвели цветы и запели птицы, согнулись от плодов зелёные ветви деревьев, заколосились тучные нивы, вышли на пастбища стада. И грянул вакхическую песнь хор: весна! Весна! Минуло время смерти!

Преобразилась и Деметра. Она снова стала прекрасной богиней. Гривастые кони вынесли из тьмы золотую колесницу Зевса. Владыка владык, совершеннейшая сила блаженных и совершенных — Зевс сошёл с колесницы и заключил в объятия Деметру.

Костяные бряцала кифаредов ударили по звучным струнам, в соловьиных трелях зашлись авлосы, хор зазвучал во всю мощь — наступил великий миг всей мистерии, миг соития Деметры и Зевса. Гаснут светильники, но уже наступил рассвет. Великие боги, как драгоценные камни, лежат на трижды вспаханной земле, устав от любви. Брошено семя новой жизни. Семя бессмертия...

— Итак, не печальтесь, — заключил мистерию верховный жрец. — Наступила осень, но снова придёт весна. И тот, кого одолевают мысли о кончине, пусть отныне думает о вечности. Вы очищены от уныния. Смерти нет!

Алкивиад устроил элевсинскую мистерию в своём доме. Он был иерофантом, верховным жрецом, он же был и Зевсом. Его друзья исполняли другие роли. Деметрой была гетера Нефтида. Зевс обладал Деметрой под непристойные пьяные крики друзей — таков был безобразный финал элевсинской мистерии в доме Алкивиада.

Сократ не присутствовал при этом, иначе он отговорил бы Алкивиада от дерзкой затеи: отеческих богов надо почитать, чтобы не оскорблять души предков, от которых и нам дано отечество. Он также не знал о том, что Алкивиад совершил такое святотатство. Но теперь некоторые из бывших участников лжемистерии поддержали обвинение Фессала, признав тем самым и свою вину. Они надеялись на прощение, но Алкивиаду не на что было надеяться.

Архонты-правители решили возвратить Алкивиада в Афины и предать его суду. «Чтобы он мог оправдаться, если не виновен, или принять смерть, если виновен» — так объявили они экклесии, народному собранию. За Алкивиадом приказано было послать «Саламинию» — лёгкую и быстроходную триеру. Её капитан получил предписание не поднимать руку на Алкивиада, обойтись с ним вежливо, чтобы не возбуждать войско, скрыть от него подлинное обвинение, сказав, что Афины призывают его на суд из-за разбитых герм и верят в то, что он легко оправдается.

И хотя это предписание было секретным и Сократ не мог о нём узнать, его демоний, внутренний голос, подсказал ему, что Алкивиад будет уведён на «Саламинию» обманом. Впрочем, демоний подсказывал ему лишь то, что становилось для него очевидным в ходе быстрых и точных рассуждений, за которыми не поспевали слова. Медленный ход рассуждений в этом случае мог бы выглядеть так: отлично владеющий мечом и кинжалом бесстрашный Алкивиад не сдастся без боя; никто из команды «Саламинии» не решится вступить с ним в поединок; войско Алкивиада, узнав о нападении на своего любимого стратега, встанет на его защиту с оружием в руках; силы «Саламинии» и силы войска Алкивиада несравнимы; исход открытого столкновения команды «Саламинии» и Алкивиада может быть только один: гибель «Саламинии» и поход возмущённого Алкивиада с войском на Афины; об этом знают архонты; и вот их тайный приказ капитану «Саламинии»: заманить Алкивиада на триеру обманом.

Но всякий обман, если он даже полезен, остаётся обманом. Как и тайное убийство, к которому могли бы приговорить Алкивиада архонты, если бы не объявили народу, что Алкивиад будет возвращён в Афины и предан гласному суду. Итак, он не будет тайно убит в Сицилии, но обманом доставлен в Афины и казнён по решению гелиэи.

Хотя человек умирает один раз, смерть выходит на охоту за ним не единожды. Алкивиад ушёл от четырёх смертей: от той, что подстерегала его в битве при Потидее, когда Сократ заслонил его собой и вынес с поля сражения; от той, что готовили для него Андрокл и Деоклид; от той, что миновала из-за трусости оратора Андокида; его не убьют тайно посланцы архонтов. Но впереди пятая охота. Не последняя ли? Древние мудрецы говорили: кто сосчитал до четырёх, тот сосчитал всё. Эта формула высечена на священных камнях храма Аполлона: 1, 2, 3, 4 — это всё, ибо 1 + 2 + 3 + 4 равняется десяти, а дальше счёт только повторяется: 10 + 20 + 30 + 40 равняется 100, 100 + 200 + 300 + 400 равняется 1000 — и так до бесконечности.

Сократ не верил, что в этой формуле есть предсказание, которое можно истолковать для Алкивиада двояко: последней для него должна стать четвёртая охота смерти — коварное убийство, но если он избежит его, то окажется для смерти недосягаемым. Неужели всё-таки тайное убийство? Но как оправдаются тогда архонты перед народным собранием? Ложью. Солгали один раз, солгут и во второй: скажут, что Алкивиад напал на капитана «Саламинии» первым и тот вынужден был защищаться.

Сократ отправился в Пирей, откуда должна была вскоре отплыть «Саламиния».

 

II

Он шёл вдоль Длинной Стены с её внешней стороны, чтобы не попадаться на глаза любопытным людям, снующим, как муравьи, по дороге, связывающей Пирей и Афины. Шёл по тропе среди бурьяна, укрываясь плащом от холодного ветра и мороси. Тропа то и дело огибала кучи битых камней, оставшихся от древних стен, поднималась и скатывалась вниз по холмам, ныряла в глубокие овраги, на дне которых стояла вода, на мостки, на кусты втоптанного в грязь бурьяна. Дорога же громыхала колёсами повозок за длинными стенами. Там было тише, суше, ровнее. Но там его узнали бы. Ведь если он с кем и беседовал чаще, чем с другими, на Агоре, так это с возницами, доставлявшими из Пирея товары и новости, услышанные от своих и заморских торговцев и моряков.

Одного знакомца Сократ всё-таки встретил. Это был обнищавший башмачник Симон, у которого прошлым летом сгорела мастерская и всё его нехитрое добро.

Симон тащил на себе тюк с кожей, стыдился этого и потому, как и Сократ, избрал безлюдную тропу, а не дорогу. Бедность — позор для афинянина. Увы, она привязчива, как лишай, и надо приложить много трудов, чтобы избавиться от неё.

   — Хайре, Симон, — сказал Сократ, помогая ему опустить тюк на землю. — Сколько же сандалий ты сошьёшь из этих обрезков?

   — Ох, — вздохнул Симон, избавившись от ноши. — Спроси меня о чём-нибудь другом.

   — Не стану, — сказал Сократ. — А вот угощу тебя лепёшками, которые испекла Ксантиппа. Так ты и не женился, Симон, и потому твоя сумка, наверное, пуста. А мог бы жениться: прошло уже много лет, как умерла твоя Амикла. Разве она, умирая, не велела тебе жениться во второй раз?

   — Ты забыл, Сократ. Она-то велела, да ты не посоветовал.

   — Разве? — удивился Сократ: он не помнил, чтобы Симон обращался к нему за советом.

   — Да, да, — сказал Симон, садясь на край тюка и приглашая Сократа сделать тоже. — Я записал тогда твой ответ и при случае покажу тебе его. Но вот он, как я его помню: «Поступай как хочешь, — сказал ты мне тогда, — всё равно раскаешься». Женюсь — раскаюсь, не женюсь — раскаюсь. Я подумал тогда, что проще не жениться: хлопот меньше.

   — Не всякие хлопоты в тягость, Симон. И тюк и женщина могут быть по весу одинаковыми. Но скажи мне, что нести легче? Не женщину ли, Симон? — Сократ толкнул Симона плечом. — И если женщина тяжелее тюка, всё равно она легче. Неся на руках женщину, ты не стал бы прятаться за стену, верно?

   — Я бы отнёс её в сад, — засмеялся Симон.

Сократ развернул на коленях тряпицу с лепёшками, и они стали есть.

   — Я — оттуда, ты — туда. Зачем? — спросил Симон.

   — Ты несёшь тяжёлую ношу домой, а я — в Пирей, — ответил Сократ.

   — Но где же она?

   — Здесь, — похлопал себя по груди Сократ. — Погружу её на корабль и вернусь. — И чтобы сменить тему разговора, спросил: — Не был ли ты в лавке Эвангела?

   — Я уже забыл вкус вина, — ответил Симон. — А к Эвангелу без денег нечего соваться. Да и матросы там пьянствуют — в два счета могут поколотить.

   — Много ли матросов?

   — Едва ли не вся команда доблестной «Саламинии». Она стоит как раз у причала возле лавки Эвангела.

Последнюю лепёшку Сократ завернул в тряпицу и сунул её в руки Симона.

   — Тебе нужнее, — сказал он. — А я пообедаю у Эвангела.

Симон не стал противиться, спрятал свёрток за пазуху.

   — А теперь скажи мне, Симон, — попросил Сократ, — что самое дорогое в жизни? Слава, богатство, здоровье, семья, свобода, любовь, дружба, отечество, мудрость, покой? Что бы ты выбрал как самое прочное, самое надёжное?

   — То, без чего всё остальное невозможно, — ответил Симон, подумав.

   — Без чего же невозможно всё остальное, Симон?

   — Без самой жизни.

   — Это так, — согласился Сократ. — Но что такое сама жизнь без всего того, что я назвал? Не то ли, что и дерево без листьев, без ветвей, без корней, без коры? Разве мы не называем такое дерево только бревном?

   — Да, называем.

   — Стало быть, бревно — это уже не дерево?

   — Да, это бывшее дерево, Сократ.

   — А жизнь, лишённая всех благ, — это уже не жизнь?

   — Пожалуй, что и не жизнь.

   — Если не жизнь, то, значит, смерть? Ведь между жизнью и смертью ничего нет, Симон?

   — Да, между жизнью и смертью нет ничего, — согласился башмачник. — Кто жив, тот не мёртв, а кто мёртв, тот не жив. Ничего другого придумать нельзя.

   — А больной человек — он жив или мёртв? — спросил Сократ.

   — Скорее жив, чем мёртв. Больных не хоронят, а мёртвые не выздоравливают.

   — Что нужно больному для выздоровления?

—Чистый воздух, хорошая пища и тепло, Сократ. Ещё лекарство, — добавил Симон, подумав.

   — А не так ли действуют на больного человека лекарства, как чистый воздух, хорошая пища и тепло?

   — Пожалуй, что так: они очищают дыхание, разгоняют кровь и согревают тело.

   — Кто может помочь одинокому больному человеку, Симон?

   — Это всем известно, Сократ, — улыбнулся Симон, потому что вопрос показался ему самым лёгким из всех. — Родители, братья, сёстры, дети, жена, если болен мужчина...

   — Стало быть, семья, родственники?

   — Да, родственники, Сократ.

   — А если родственников нет?

   — Тогда друзья, — сказал Симон. — Конечно же, друзья! Кто же ещё?!

   — Ты прав, Симон. Если у человека нет родственников, их не купишь и за деньги. К тому же больные не женятся и не рожают детей. Даже не все здоровые женятся. Так ли, дружище Симон?

   — Так.

   — Родственников нет, а друга можно найти.

   — И это правда, Сократ.

   — И вот получается, Симон: когда человек лишён всего, даже здоровья, ему нужен друг. Как чистый воздух, как здоровая пища, как тепло. Так что бы ты выбрал как самое необходимое и самое прочное в жизни, Симон?

   — Друга, Сократ. Это точно: я выбрал бы друга. И старался бы для него, как для самого себя. Правильно? Ведь это одно и то же: заботиться о друге — значит заботиться о самом себе. У кого нет друга, у того уже нет ничего.

   — Но к этой мысли привела тебя твоя мудрость, не так ли, Симон? — спросил Сократ, поднимаясь с тюка.

   — Что ты хочешь этим сказать, Сократ? — забеспокоился Симон. — Не то ли, что человеку прежде всего нужна мудрость?

   — Нет, — успокоил Симона Сократ. — Я хотел сказать, что мудрый из всех благ выбирает дружбу. И тот, у кого есть друзья, мудр. Но глупцов много.

   — Да, глупцов много, — согласился Симон, взваливая на себя тюк.

   — Спасибо, — сказал ему Сократ, помогая приладить тюк. — Большое тебе спасибо, Симон.

   — За что ты благодаришь меня? — удивился Симон.

   — Конечно, за истину, — ответил Сократ. — Ты нашёл, что для друга надо стараться, как для самого себя.

Симон потащился в Афины, домой, а Сократ продолжил свой путь в Пирей, к Эвангелу.

Во дворе винной лавки Эвангела кутили матросы «Саламинии». Ветер и холодная морось не были им помехой. До Сицилии путь долог и опасен. Когда-то ещё доведётся им приложиться к винным кружкам? Богини судьбы Мойры прядут, отмеряют и обрезают нити человеческих судеб, как им заблагорассудится. И не теперь ли они принялись прясть эти нити для матросов «Саламинии»? Один поворот веретена — матросам выданы деньги, другой поворот веретена — они пьют и шумят возле винной лавки Эвангела, третий — взойдут завтра на быстроходную «Саламинию», четвёртый — достигнут Сицилии... А пятый? Не растопчут ли их, как дикие быки, гоплиты Алкивиада? Опять один, два, три, четыре — и всё отмерено, всё сочтено?

Бывалые матросы пили угрюмо. А молодёжь шумела, пела, плясала. Молодым жизнь чудится вечной, потому что они мчатся от приключения к приключению. Для них и смерть, кажется, только приключение.

Эвангел сразу же узнал Сократа, хотя они не виделись давно — лет пять или шесть. С этого они и начали свой разговор, когда Эвангел завёл Сократа в заднюю комнату, где стояло простое ложе, устланное циновками, и стол и где Эвангел отдыхал во время короткого обеденного перерыва.

   — Принести ли вина? — спросил Эвангел, хитро прищурившись, потому что спросил не о том, хочет ли Сократ вина, а о том, есть ли у него деньги, чтобы заплатить за вино.

Сократ так и ответил:

   — Деньги есть, — и для убедительности потряс кошельком. — И приведи сюда того матроса, который сидит у ворот и играет с мальчишками в кости, — попросил он. — У парня, наверное, нет денег — отдал всё жене или матери, а выпить ему хочется. Так я угощу его.

   — Я и сам хотел угостить его, — сказал Эвангел, — да вино нынче дорого — всё привозное, с островов. Моё всё выпито сицилийской ратью. Так что подумай, хватит ли у тебя денег на угощение.

   — Хватит, — заверил его Сократ. — Ещё и тебя угощу, старого скрягу. Знаешь, даже дорогое вино теряет вкус, когда пьёшь его один.

Эвангел вернулся с вином и с матросом.

   — Как тебя зовут, сынок? — спросил матроса Сократ, разливая вино.

   — Архит, — ответил матрос.

   — У тебя больна мать, и ты оставил ей все свои деньги, — сказал Сократ. — Не спрашивай, почему я это знаю.

   — Да, это так. — Матрос не спросил, откуда Сократу известно о том, что он оставил все деньги больной матери, но в глазах его зажглось удивление.

   — Хорошо, я расскажу тебе после того, как мы выпьем за здоровье твоих старших братьев, которые сражаются под Сиракузами, — сказал Сократ.

   — И это тебе известно?! — не сдержался матрос. — Значит, ты знаешь меня?

   — Нет. — Они выпили, и Сократ продолжал: — Я знаю только то, что тебя зовут Архитом. Но ты сам мне об этом сказал. Об остальном я догадался. Это очень просто, сынок. То, что у тебя нет денег, я понял, когда увидел тебя у ворот играющим в кости с мальчишками. Все твои товарищи пьют вино, а ты не пьёшь. Значит, решил я, ты либо без денег, либо болен. Но твой вид подсказал мне, что ты здоров. К тому же больных матросов не допускают на «Саламинию». Верно?

   — Верно, — улыбнулся Архит, наливаясь румянцем после кружки доброго вина.

   — Но ты мог бы и тогда не пить, если бы у тебя было мало денег. Только я решил, что у. тебя нет ни обола, потому что ты играл с мальчишками в кости не на деньги, а не щелчки. Будь у тебя хоть немного мелочи, ты не стал бы играть на щелчки. Я угадал?

   — Да, ты угадал.

Сократ ещё налил вина, и они снова выпили.

   — Теперь о больной матери.

   — Да, пожалуйста, — попросил Архит.

   — Теперь о твоей больной и старой матери. Хозяину лавки я сказал, что ты мог отдать деньги жене. Но, едва сказав это, я понял, что ошибся. Ты не отдал бы все деньги жене, потому что молодые матросы, отправляясь в плавание, никогда так не поступают. И тогда я подумал, что все деньги можно отдать только больной матери. Будь твоя мать здорова, она возвратила бы тебе часть денег. Она поступила бы так и если бы была молодой и не вдовой. Итак, она больна и стара, решил я. А раз она стара, подумал я, а ты ещё так молод, то у тебя есть старшие братья и сёстры. Впрочем, от сестёр я тут же отказался: будь у тебя старшие сёстры, тебе не пришлось бы так заботиться о матери и оставлять ей все деньги. Значит, у тебя есть только старшие братья, и они теперь не дома. Братья тебе были друзьями, и потому ты не завёл себе других друзей, иначе они пригласили бы тебя на пирушку. Ещё я подумал, что если твои братья не здесь, то они очень далеко, раз не пришли тебя проводить. Значит, где они? Значит, они в Сицилии. Вот и всё, мой мальчик. Прав ли я?

   — Ты прав, — ответил Архит. — Но как ты узнал, что у меня два брата?

   — А! — засмеялся Сократ. — Значит, я и это угадал?

   — И это!

   — Тут мне просто повезло, — признался Сократ. — Хотя как знать... И где же твои братья, Архит? — спросил он, став серьёзным. — Действительно в Сицилии?

   — Да, они ушли с Алкивиадом.

   — Конечно, мой мальчик. И вот у тебя радость: ты скоро увидишься с ними.

   — Не знаю, — ответил Архит. — У меня будет мало времени. Успею ли я их найти? Взяв Алкивиада на триеру, мы сразу же помчимся обратно. Может быть, в тот же день.

   — А ты попроси Алкивиада, пусть он прикажет разыскать твоих братьев и привести их к тебе, — предложил Сократ.

Эвангел допил вино и встал.

   — Вы тут болтайте, а мне пора к моим бочкам, — сказал он. — Позже я ещё загляну. Хорошее ли вино?

   — Да, хорошее, — ответил Сократ. — Принесёшь нам ещё. Эвангел ушёл: матросы во дворе уже стучали по столам пустыми кружками.

   — О том, чтобы попросить Алкивиада, и думать нечего, — вздохнул Архит. — Ведь не гостинцы мы ему везём, а приказ архонтов. Очень неприятный для него приказ. Ты ведь знаешь.

   — Да, знаю. Кто об этом не знает? Об этом знает даже моя коза.

   — Коза?

   — Конечно. Она паслась на Пниксе, когда архонты объявили народному собранию, что пошлют за Алкивиадом «Саламинию». Алкивиад будет огорчён. А может быть, и взбешён. Ты не сможешь обратиться к нему с просьбой. Когда человек в дурном расположении духа, к нему лучше не подходить.

   — Вот и я о том же, — сказал Архит. — А мать просила передать братьям... А, да что говорить об этом! — досадливо махнул рукой Архит. — Налей ещё вина, старик.

   — Но я, кажется, смогу тебе помочь, — сказал Сократ, когда они опустошили кружки.

   — Ты? — не поверил Архит. — Разве ты плывёшь снами?

   — Нет, Архит. Но я дам тебе одну вещицу, которая согреет сердце Алкивиада. Благодаря этому он обратит на тебя внимание, и ты сможешь попросить его о братьях.

   — Мне хотелось бы поверить, что ты не шутишь, старик, и что у тебя есть такая вещица, — сказал Архит.

   — Да, у меня есть такая вещица. — Сократ сунул руку за пазуху и достал деревянное колёсико от детской игрушки.

   — Это?! — прыснул Архит, вертя в пальцах колёсико. — Такой пустяк?

   — Это не пустяк. — Сократ взял колёсико и зажал его в кулаке. — Но если ты не хочешь встретиться с братьями, Архит, я, конечно, не дам тебе эту вещицу. Решай сам.

   — Я хочу встретиться с братьями! Я должен встретиться! — прижимая руку к груди, заговорил Архит. — Мать, она так больна, она так просила! Слова привета. Может быть, последние. Знаешь ли ты, что это такое, старик?

   — Да, я это знаю. Здесь, — Сократ раскрыл кулак, — здесь тоже слова привета. И тоже, может быть, последние. Посмотри на колёсико внимательно. Оно не деревянное, как ты думаешь. Это плотно свёрнутая лента папируса. Боковые части покрашены. А сверху надето деревянное кольцо. Итак, что же это, Архит?

   — Письмо?

   — Ну вот, теперь ты знаешь тайну этой вещицы. Да, это письмо. И ты передашь его Алкивиаду. — Сократ помолчал и спросил: — Передашь?

   — Передам, — сказал Архит.

   — Но тайно. Так, чтобы никто не видел.

   — Да.

   — Ты поторопился с ответом, Архит, — улыбнулся Сократ, вертя колёсико на указательном пальце. — Сначала ты должен был спросить: «Почему тайно?» И если б ты спросил, я ответил бы: «Потому что иначе ни тебе, ни мне не сносить головы». Так передашь?

   — Передам, — твёрдо сказал Архит.

   — Я уже старый человек, и мне умирать не страшно, — продолжал Сократ, после того как они снова хлебнули вина. — А тебе ещё жить. Я не хочу, чтобы ты погиб из-за меня. И потому ещё раз прошу: сделай всё тайно. При этом ты должен будешь сказать Алкивиаду: «Оберни папирусной лентой рукоять своего кинжала. Это спасёт тебя от смерти. Так велел Сократ».

   — Лента заговорена? — спросил Архит.

   — Заговорена, — улыбнулся Сократ, похлопав Архита по руке. — Ведь я колдун, верно?

   — Очень похож, — сказал Архит.

   — Тем лучше. Но запомнил ли ты, что надо сказать Алкивиаду? Ты скажешь ему, — повторил Сократ. — «Оберни папирусной лентой рукоять твоего кинжала. Это спасёт тебя от смерти. Так велел Сократ».

   — Я запомнил. У меня хорошая память.

   — И когда он это сделает, ты попросишь его о братьях. Но не раньше.

   — И он мне поможет?

   — Да, — сказал Сократ и вручил Архиту колёсико.

Пришёл Эвангел, принёс кувшин вина. Сократ уплатил Эвангелу за выпитое и за новый кувшин и сказал Архиту:

   — Неси кувшин во двор и угости товарищей. А я посижу и поболтаю теперь с Эвангелом. По-стариковски.

Кинжал, о котором Сократ сказал Архиту, он подарил Алкивиаду после битвы при Делии. Так он тогда отблагодарил Алкивиада за своё спасение. Битву при Делии, что в Беотии, афиняне проиграли и были обращены в бегство. Многие тогда погибли. Не миновать бы смерти и Сократу, когда б не Алкивиад. Он поднял его тогда на своего коня, и они вместе вырвались из вражеского кольца. После возвращения в Афины Сократ долго искал подарок для Алкивиада. В конце концов купил в Пирее у финикийца кинжал, сам выточил для него рукоятку из пентелийского мрамора и вручил этот кинжал Алкивиаду. Подарок был не ахти какой, но Алкивиад с ним с той поры никогда не расставался и уверял Сократа, что кинжал приносит ему удачу. «Из-за Силена, — говорил ему Сократ посмеиваясь. — Рукоятка кинжала сделана из мраморного пальца Силена, который отломился, когда я ваял весёлого спутника Диониса, пьяного и сладострастного гуляку. Кусочек этого пальца я сберёг и для себя. Он тоже приносит мне удачу».

Сократ вспомнил о кинжале, когда решил отправить письмо Алкивиаду. Такое письмо, которое никто, кроме Алкивиада, не смог бы прочесть. И такое письмо он написал. На длинной полоске папируса. Чтобы написать его, он отыскал кусочек мраморного пальца Силена, выстрогал круглую палочку — скиталу — той же толщины, что и палец Силена (как и мраморная рукоятка на кинжале Алкивиада), плотно обернул её полоской папируса — аккуратной спиралью — и уже после этого написал на ней письмо, располагая буквы строчками вдоль скиталы. Снятая со скиталы полоска папируса оказалась усыпанной буквами, которые не складывались в слова. Чтобы прочесть письмо, полоску папируса необходимо было вновь намотать спиралью на скиталу точно такой же толщины (то есть на рукоятку кинжала, некогда подаренного Алкивиаду Сократом).

Сократ написал Алкивиаду: «Тебя ждёт смерть за поругание Деметры». Буквы же на полоске папируса, снятой со скиталы, читались сверху вниз (хотя писались снизу вверх) в таком, как будто ничего не означающем порядке: деагдржмзуетясьрие бмтонмеерпаент.

Сократ заночевал у Эвангела — Эвангел сам уговорил его остаться на ночь. И потому был свидетелем того, как ранним утром триера «Саламиния», дружно взмахнув десятками весел, отошла от берега и легко заскользила по тихой глади залива. Теперь следовало попросить синекудрого Посейдона, чтобы плавание её было безбедным...

— Я приду ещё раз, когда вернётся «Саламиния», — сказал Сократ, прощаясь с Эвангелом.

Она возвратилась с опозданием на три дня против ожидаемого срока. Отряд вооружённых государственных скифов напрасно поджидал её на берегу, чтобы сопровождать Алкивиада в Афины: Алкивиада на «Саламинии» не оказалось.

Сократ увидел Архита лишь издали. Тот поприветствовал его поднятием руки и кивнул головой. Это означало, что переданное с ним письмо Сократа попало в руки Алкивиада. Об остальном Сократ узнал из разговоров, которые несколько дней будоражили Афины: Алкивиад сбежал. Сначала он подчинился приказу «Саламинии», поднялся на триеру без сопротивления, объявив своему войску, что покидает его ненадолго. Вёл себя во время перехода из Сицилии в Фурии спокойно и был даже приветлив с капитаном триеры, пил с ним вино и тем усыпил его бдительность. А ночью, когда «Саламиния» стояла в итальянских Фуриях, городе, основанном Периклом, Алкивиад тайно покинул триеру и не вернулся. Два дня поисков оказались безрезультатными: Алкивиад словно в воду канул. На третий день «Саламиния», обескураженная случившимся, прекратила поиск и ушла в Афины навстречу своему позору. Отряд государственных скифов сопровождал из Пирея в Афины не Алкивиада, а капитана «Саламинии»...

Ожидал ли Сократ, отправляя с Архитом тайное письмо в Сицилию, что Алкивиад поступит именно так? Ответить себе на этот вопрос он не мог. Да, он предупредил Алкивиада о грозящей ему опасности. Это был долг дружбы. Всё остальное должен был решить сам Алкивиад: бежать, не бежать, подчиниться приказу архонтов, схватиться в рукопашной с командой «Саламинии», арестовать её, послать просьбу архонтам отложить суд до окончания похода, поднять армию против Афин, попытаться отстоять свою жизнь на суде признанием или непризнанием вины, покончить с собой до суда... У него был выбор. И этот выбор он обязан был сделать сам — как человек, как солдат, как гражданин. Как афинянин.

Нельзя отвечать злом назло, коварством на коварство, обманом на обман, если ты осуждаешь зло, коварство и обман, иначе злу, коварству и обману не будет в этом мире конца. И тогда ты хуже своих врагов, потому что они начали злое дело, а ты продолжил его. У честного человека есть только один путь в борьбе со злом, коварством и обманом — до конца служить добру, честности и правде, не отвечать злом на зло, коварством на коварство и обманом на обман. И нельзя во всех случаях и любыми способами хвататься за жизнь, которая может стать для тебя позором: обречь на нищету, скитания и всеобщее презрение...

Афины заочно приговорили Алкивиада к смертной казни через отравление, конфисковали всё его имущество и постановили, чтобы все жрецы и жрицы прокляли его.

И тогда он возник из безвестности, как бог безрассудного мщения. Он перебрался из Фурий к спартанскому царю Агидему и открыл ему план осады Сиракуз. Спартанцы бросились на Сицилию и разбили афинян. Семитысячное войско было разгромлено за несколько дней, потому что спартанцы напали с тыла. Погиб Никий, главный афинский стратег, — спартанцы взяли его в плен и казнили, не приняв в расчёт его старость. Тысячи гоплитов и лучников стали спартанскими рабами.

Агидем дал Алкивиаду войско, и тот двинулся с ним на Афины. Афины устояли. Да и Алкивиад, кажется, решил повременить со штурмом Афин, остановился в Декелии на северо-востоке от Афин, укрепил это селение, сделал его неприступным со всех сторон и стал совершать из него грабительские набеги на Аттику. Но страшнее для Афин стало другое: вследствие их слабости после поражения в Сицилии от них отпали многие острова во главе с Хиосом и Лесбосом. Хозяевами на морях стали спартанцы и персы. Этому во многом содействовал сам Алкивиад. Афиняне назвали его Алкивиадом-изменником...

 

III

Во время сицилийского похода афинян Платону было двенадцать лет, и он мало что помнил о том времени. То есть он помнил, конечно, о том, что Сицилийский поход был, но тогда он мало занимал его, и поэтому в памяти сохранилось лишь то, что Сицилийский поход оказался для афинян неудачным и что виноват в этом был Алкивиад, двоюродный брат его дяди Крития. Дядя ненавидел за это своего двоюродного брата, всегда называл его изменником. Даже в те дни, когда Алкивиад после десяти лет, прошедших со времени Сицилийского похода, с триумфом вернулся в Афины. Этот день, день возвращения Алкивиада, Платон помнил хорошо, потому что это было совсем недавно, год назад, а ещё потому, что вместе с Сократом находился в Пирее, когда к причалам подошли триеры Алкивиада. Платон и Сократ стояли в толпе ликующего народа, пришедшего из Афин в Пирей, чтобы встретить своего героя. Многие ожидали, что Алкивиад войдёт в гавань на триерах, разукрашенных добытыми в боях вражескими щитами и рострами потопленных спартанских кораблей. Все искали пурпурные паруса триеры командующего. Говорили даже, что Хрисогон, победитель на Пифийских играх, будет исполнять на флейте песню для гребцов, стоя на носу триеры Алкивиада, а знаменитый трагический актёр Каллипид, одетый в длинный хитон и мантию, как на состязаниях, станет командовать ими. Но флотилия Алкивиада вошла в Пирейскую бухту без шума и украшений. Триера Алкивиада ничем не отличалась от других, и её не сразу нашли. Толпа металась от одного причалившего корабля к другому и всё кричала:

   — Где Алкивиад? Где наш Алкивиад? Куда вы дели Алкивиада?

И хотя на берег уже сходили другие стратеги, никто не обращал внимания из них, их не видели, им не досталось ни одного венка. Первым Алкивиада увидел Эвриптолем, его двоюродный брат.

   — Да вот же он! — закричал Эвриптолем, бросаясь к одной из триер, причалившей в стороне от толпы — Алкивиад! Брат! Мы ждём тебя с радостью и слезами!

Толпа устремилась за Эвриптолемом. Послышались возгласы приветствия и рыдания. Алкивиаду достались все венки, вся радость и слёзы, вся слава, вся любовь. Велико было счастье афинян, но и пережитое ими горе было тяжко: ведь были потеряны моря и острова, враг бесчинствовал в предместьях, а в самих Афинах ни днём ни ночью не утихала вражда партий, шла настоящая война, лилась кровь, и у тюремщиков уже не хватало яда цикуты. Алкивиад вернул Афинам могущество и покой — доблестный воин, племянник Перикла, чьи годы правления афиняне называли золотым веком. Афиняне не требовали от Алкивиада раскаяния за прошлые грехи, они сами готовы были повиниться перед ним за то, что приговорили его к смерти за юношеские проказы и не дали ему довести до победного конца Сицилийский поход.

А он поначалу боялся сходить на берег, и только увидев Эвриптолема, понял, что толпа собралась на берегу вовсе не для того, чтобы растерзать его.

Сократ не подошёл к нему. И не только потому, что трудно было протиснуться сквозь толпу.

   — Если он помнит добро, он придёт ко мне сам, — сказал он тогда Платону.

Колесницы помчались к Афинам, к Пниксу: народ желал послушать Алкивиада.

Уже стоя в разукрашенной колеснице, Алкивиад, казалось, искал кого-то в людском водовороте.

   — Me тебя ли он высматривает, учитель? — спросил Сократа Платон.

   — Нет, не меня, — ответил Сократ, засмеявшись. — Он ищет девушку, которая только что висела у него на шее и горячо целовала. Это была гетера Тимандра... Он ещё молод, наш Алкивиад!

Они не слышали речь Алкивиада, которую он произнёс перед народным собранием на Пниксе с трибуны, высеченной из скалы для Перикла. За колесницей Алкивиада можно было бы угнаться только на колеснице, а Сократ и Платон возвращались из Пирея в Афины пешком. Хотя многие из юношей, встречавших Алкивиада и не имевших ни колесниц, ни лошадей, побежали следом за ним, соревнуясь друг с другом и желая отличиться перед великим стратегом.

   — Я одного боюсь, — сказал Платону Сократ, когда они подходили уже к Дипилонским воротам, — любовь народа переменчива, как морской ветер. Достигнув своего апогея, она легко превращается в нечто противоположное — в ненависть. Для этого достаточно малейшего пустяка, как для перемены ветра — одной тучки на небе.

Он понимал, что нынешней своей радостью афиняне отчасти обязаны и ему и что с возвращением Алкивиада ушли в прошлое и его беды. Не знал только, надолго ли.

Все эти десять лет, пока Алкивиада не было в Афинах, судьба Сократа, как и многих других сторонников, родственников и друзей Алкивиада, висела на волоске, на ниточке, которую мойры почему-то не торопились обрезать: ведь он, Сократ, воспитал Алкивиада, был его учителем и наставником, или, как говорил в своих речах Ферамен, глава четырёхсот олигархов, развратил Алкивиада, сделал его чудовищем. Многие ученики в эти годы покинули Сократа — одни из страха оказаться в немилости у афинян, другие по требованию своих недальновидных или враждебно настроенных по отношению к Сократу родственников. Верными ему остались только Евклид, Антисфен, Аполлодор и Ксенофонт. А потом, три года назад, к ним прибавился Платон, красивый, умный и чуткий юноша. Платон был выходцем из древнего и знатного рода Алкмеонидов, к которому принадлежал и Алкивиад...

Был конец месяца таргелиона, его двадцать пятый день — Праздник омовения Афины. По представлениям афинян, плохой день для всяких начинаний, несчастный день. Со статуи Афины Паллады в Парфеноне сняли все украшения из золота, драгоценных камней и слоновой кости и набросили на неё покрывало, чтобы никто не мог увидеть её лишённой божественного блеска и величия. У крашения мылись и протирались. Считалось, что Афина в этот день, закрыв лицо, становится суровой к людям и не велит им радоваться. Афиняне же, дождавшись возвращения Алкивиада, предались весёлому пиршеству. Сократ подумал, что позже, протрезвев, они вспомнят, что нарушили волю богини, и, суеверные, станут ждать наказания. И всякую неудачу Алкивиада будут приписывать тому, что он вернулся в Афины в несчастный День омовения; враги же его, осмелев, заявят, что его возвращение — начало грядущих бед...

Алкивиад позвал Сократа на пир, который он устроил в своём, возвращённом ему афинянами доме, и предоставил ему ложе рядом с собой.

Ночь была тёплая и короткая — приближалось летнее солнцестояние, месяц скирофорион. И потому, начавшись на вечерней заре, пир скоро увидел утреннюю зарю — так быстро пролетела эта ночь. Но слов было произнесено так много, что, когда б их удалось выстроить одно за другим и вложить в уста лишь одного говорящего, он не смог бы умолкнуть и на десятую ночь. И почти все они предназначались Алкивиаду — славили его и пророчили ему ещё более славную судьбу. А те немногие слова, что произнёс сам Алкивиад, были обращены к Сократу.

Алкивиад сказал:

   — Если кто и спас меня от смерти и бесчестья, то это только он, Сократ, поистине самый мудрый человек Эллады. Я слышал его голос на чужбине, он вёл меня, как ведёт слепца поводырь. И поэтому первую благодарственную чашу я пью за учителя моего. За тебя, Сократ!

   — Как только ты начал говорить, я испугался, — сказал Алкивиаду Сократ, когда на рассвете они вышли вдвоём в сад. — Я боялся, что ты проболтаешься о письме, которое я передал тебе тогда с матросом «Саламинии».

   — Боялся?! — удивился Алкивиад. — Но ты достоин награды!..

   — Нет, нет, — остановил его Сократ. — Ни о какой награде и речи быть не может. Достаточно того, что ты сказал. Но как бы не случилось так, Алкивиад, что твои слова превратятся в камни, которыми забрасывают меня враги. Не теперь, конечно. Теперь они затаились, забились в щели. Но скоро ты уплывёшь, Алкивиад, — сто кораблей уже оснащены и ждут тебя в Пирее. И тогда враги снова поднимут голову. Поэтому я прошу тебя, никому не рассказывай о моём письме. Жизнь переменчива, Алкивиад. И многое в ней повторяется. Как бы мне не пришлось вновь посылать тебе тайное письмо. Только ради этого я и прошу тебя не говорить лишнего. Не лишай меня возможности совершить ещё один подвиг, — засмеялся Сократ.

   — Ты мало пил, учитель, если мрачные мысли не покинули тебя, — сказал Алкивиад. — Но я подчинюсь твоей просьбе. Мой горький опыт убеждает меня в том, что ты прав: нужно держать ухо востро не только с врагами, но и с друзьями. Так ли, учитель?

Сократу очень хотелось расспросить Алкивиада о том, как он жил все эти годы, о чём думал, какие истины открылись его душе, но Алкивиад не мог надолго оставить своих гостей. Сократ понимал это и потому ни о чём не спросил его. Лишь пригласил побывать у него в доме, повидаться с Ксантиппой.

   — Моя старуха любит тебя, как своего сына, — сказал Сократ, когда они уже возвращались к пирующим.

   — Хорошо, я побываю у тебя, — пообещал Алкивиад. — Непременно.

Пришла очередь и Сократу произнести заздравное слово. Обращаясь к Алкивиаду, он сказал:

   — Я не знаю, что ты ещё совершишь, Алкивиад. Но вот наилучшее из всего, что ты сделал для себя: ты вернулся в Афины. И афиняне говорят, что из всего прошедшего наилучшим является настоящее, потому что ты вернулся. Афиняне, однако, могут заблуждаться и со временем назовут наилучшим другое время. Но для тебя, Алкивиад, уже ничто не переменится: это — твоё наилучшее время, это — наилучший из твоих пиров. Сегодня тебя чествуют за многие твои победы, но по-настоящему ты одержал лишь одну великую победу — победу над самим собой. И как надо знать себя, чтобы победить! Не один ведь только случай движет нами, но и разум. Волна сколько угодно будет бросать корабль туда и сюда, но, чтобы плыть, нужен парус. И вот разум — самый чудесный из всех парусов, парус, наполняемый ветром знания...

Сократ любил Алкивиада, гордился им, радовался его возвращению и славе, восхищался его мужеством, силой, красотой, верил в его воинский гений, но в одном всё же отказывал ему — в разумном постоянстве. Сократ и теперь не верил тому, что Алкивиада возвратила в Афины его разумная воля, а не богиня Тихе, госпожа случая и удачи.

Подтверждением этому был рассказ самого Алкивиада, навестившего Сократа на третий день после пира. Алкивиад пришёл один, в сумерках, в простом наряде. Простой наряд и сумерки избавили его от зевак, которые все эти дни преследовали Алкивиада, где бы он ни появлялся. Уставший от пышных встреч, от громких речей, он пришёл к Сократу для тихой задушевной беседы.

   — Прости меня, учитель, — сказал он, обнимая Сократа. — Теперь ты видишь, кому я принадлежу, — толпе. Постоянно — толпе и так редко — самому себе. А простить прошу меня за страдания, которые невольно доставил тебе своим существованием. Я знаю, что тебя здесь оскорбляли, преследовали, что тебе грозили судом и расправой за мои проступки, что тебя покинули многие друзья и ученики, страшась за собственную шкуру, и тем самым обрекли тебя на бедность... Лучше бы я умер тогда — и сам не страдал бы, и у тебя не было бы напрасных хлопот.

   — Никто не знает, что лучше, — ответил Алкивиаду Сократ. — Если мы живём, то это для чего-то нужно. И мне думается, что справедливо одно из двух: либо после жизни ничего не будет — и тогда она всё, чем мы обладаем; либо после здешней жизни, бестолковой и трудной, наступит другая жизнь, осмысленная и лёгкая, — тогда здешняя существует как ступень к той, как приготовление к другой, как обучение для иных мыслей и дел. Словом, никто не знает, что лучше — жить или не жить. Так что и твои слова — только слова.

Небо зажглось звёздами, улёгся ветер, сумрак наполнился голосами людей, собирающихся к ужину, поплыли запахи стряпни, дым. Шорох в деревьях — устраиваются на ночлег птицы. Лают собаки — выползли за ворота, когда спала дневная жара, лают на скот и на прохожих. Над Акрополем движутся факельные огни — ходит ночная стража. И уже откуда-то доносятся звуки весёлой флейты: где-то начался пир.

Ксантиппа вынесла столик во двор, поставила у стены, обвитой виноградом, зажгла масляную плошку. Принесла вино, хлеб, сыр. И когда Сократ и Алкивиад сели к столу, отошла в сторону, долго глядела на Алкивиада, на его лицо, освещаемое огоньком плошки, задумчиво улыбалась и, должно быть, думала о том, как быстро летят годы, — ведь ещё совсем недавно, казалось, Алкивиад приходил сюда мальчиком, а теперь вот зрелый мужчина с сединой в волосах.

— Что же было, Алкивиад? — спросил Сократ.

Алкивиад стал рассказывать, облокотись на стол, то роняя голову, то поднимая глаза на Сократа.

...Он покинул ночью «Саламинию» и укрылся у незнакомых людей. Они могли выдать его, но не выдали, хотя знали, кого укрывают и какая награда обещана тем, кто выдаст его. Бедные люди не позарились на золото. Вот ведь какой невероятный случай, первый в цепи десятка других! Потом он переправился на Пелопоннес на торговом судне, скрывался в Аргосе, боясь и афинян и спартанцев и надеясь, что афиняне одумаются, простят ему юношеский грех ради великого дела, которое он начат в Сицилии. Ждал добрых вестей из Афин, но не дождался. Не хотел, однако, прозябать в безвестности, навсегда распрощавшись с мечтами о славе, и обратился к Спарте. К тому времени он успел принести Спарте много вреда, тысячи спартанцев потеряли жизни, сражаясь с воинами Алкивиада у Мантинеи... Теперь он пообещал спартанскому царю Агидему, что принесёт ему пользы больше, чем доставит вреда. Спартанцы поверили ему. Но пользу свою они видели только в одном — в победах над афинянами. И Алкивиад принёс им эти победы.

   — Они давались нелегко, — рассказывал Алкивиад. — Порой мне казалось, что поражение было бы желательнее, что оно отрезвило бы меня, остановило ту ужасную работу, в результате которой между мной и Афинами стремительно вырастала степа. Но я не знал поражений. Ни в чём...

И это была правда. Он легко соблазнил жену царя Агидема Тимею, и она родила от него сына, которого назвала Алкивиадом. А когда ему сказали, что он этим поступком оскорбил царя, он ответил, что спартанцы должны радоваться содеянному им, так как отныне на спартанский престол взойдут его потомки...

Агидем в конце концов решил избавиться от Алкивиада. И не только потому, что тот соблазнил Тимею. Бесчисленные победы Алкивиада породили среди спартанцев, как весенний дождь порождает траву, сотни завистников. И однажды, когда Алкивиад находился в Ионии, спартанские эфоры прислали туда приказ убить его.

   — Но боги были на моей стороне, — сказал Алкивиад. — Среди спартанцев нашлись верные люди, которые тайно предупредили меня о приказе эфоров. И те, кому было приказано убить меня, погибли сами.

   — Тогда ты вспомнил об Афинах, Алкивиад? — спросил Сократ. — Спарта стала для тебя врагом, и ты вспомнил о родине, верно?

   — Нет, — тяжко вздохнул Алкивиад. — Я не смел тогда подумать об Афинах. Нет, не смел. Я перешёл на сторону персов, Сократ. К сатрапу АртексерксаТиссаферну. И понравился ему.

Персидский сатрап Тиссаферн, по свидетельству тех, кто хорошо знал его, был коварным и злым человеком. Чтоб понравиться ему, надо было проявить недюжинную изворотливость и способность хамелеона. Впрочем, в искусстве менять свой облик, приспосабливаться к образу жизни других народов Алкивиад превзошёл многих. В Спарте его видели отпустившим длинные, ниже плеч волосы. Говорили, что он купался там в холодной воде, чего никогда не делают благоразумные афиняне, ел чёрный ячменный хлеб, не пользовался благовониями, постоянно занимался гимнастикой и носил простую одежду. Зато в Ионии являл собой нечто совершенно противоположное: казался человеком изнеженным, предавался утончённым удовольствиям и был легкомыслен, как юноша. Во Фракии же был грубым, много пил, скакал на лошадях, охотился на диких кабанов и любил опасные мужские игры.

   — У Тиссаферна я жил роскошно, сорил деньгами, имел пышный дворец.

   — Но оставался ли самим собой, Алкивиад? — спросил Сократ.

   — Не знаю, — ответил Алкивиад. — Конечно, я менял маски, но ни одна из них не пристала к моему лицу, верно?

   — Чем же, какой маской ты очаровал Тиссаферна, злейшего врага всех греков — и афинян, и спартанцев? Ведь не только искусной лестью, Алкивиад? Ты дал ему совет как стратег, не правда ли? В других советах Тиссаферн не нуждался.

   — Да, учитель, — неохотно ответил Алкивиад. — Я дал ему совет. Я сказал ему: не верь пи афинянам, ни спартанцам, но помогай и тем и другим ровно настолько, чтобы они, постоянно воюя, не смогли окончательно победить друг друга, но становились бы всё время слабее.

   — Этот совет дан маской или тобой?

   — Не знаю. Но вот чего я добился: и афиняне, и спартанцы стали жалеть о том, что в своё время охотились за моей головой. Они начали искать моей дружбы. Я предпочёл афинян. И вот я здесь, мой учитель. Теперь, размышляя о случившемся, я думаю, что иного пути для возвращения в Афины у меня не было. Нужно было пройти именно этот путь: от бегства с «Саламинии» через Лакедемон и Тиссаферна. Смотри, как это было: ненависть одних я гасил любовью других, пока не вернулся к тому, с чего начал: я вновь хочу послужить величию Афин.

   — Но не идёшь ли ты по кругу, Алкивиад? Если по кругу, то встретишься с тем, что уже было: снова Афины предадут тебя, снова бегство, опять Лакедемон, опять Тиссаферн. И снова по пятам за тобой будет следовать заговор, смерть.

   — Это подсказывает тебе твой демоний, Сократ?

   — Ты не о том молишься богам, Алкивиад. Помнишь ли, как однажды ты направлялся к храму Зевса, чтобы сотворить там молитву, а я остановил тебя и спросил, с какой молитвой ты намерен обратиться к Зевсу?

   — Да, помню, хотя это было очень давно. Ты сказал тогда, что лучше не молиться вовсе, чем просить у Бога то, истинную цену чему ты не знаешь.

   — Ты просишь у богов могущества для Афин через твоё посредничество, потому что хочешь таким образом прославиться. Но знаешь ли ты, какой ценой достанется тебе эта слава?

   — Что говорит тебе твой демоний, Сократ? Ты не ответил на этот вопрос. Я ничего не знаю о цене славы. Но что мне делать? Ведь никакого другого искусства, кроме искусства войны, я не знаю. И вот моя судьба воевать. И разве плохо, что я молю богов о победе? О чём же ещё? Земледелец просит богов об урожае, мореход — о попутном ветре, купец — о богатстве, девушка — о красоте. Разве может стратег желать чего-то иного, чем победа?

   — Может, Алкивиад. Люди привыкли к тому, что ты всегда побеждаешь, что для тебя нет ничего невозможного, что при одном лишь твоём появлении враг бросает оружие и сдаётся. Они так привыкли к этому, Алкивиад, что достаточно будет одной неудачи, одного поражения, чтобы приписать тебе это как преступление. Другие стратеги на десять поражений добиваются одной победы и уже прославлены на всю жизнь. Одно твоё поражение после ста блистательных побед может вызвать гнев и проклятие афинян.

   — Вот я и прошу, чтобы боги даровали мне победу, Сократ.

   — Да. Но хватит ли у богов щедрости и на этот раз?

   — Твой демоний говорит, что мне лучше не отправляться в новый поход на Лакедемон?

   — Тебя так давно не было рядом со мной, что мой демоний забыл о тебе. Я хочу лишь сказать, что твоё первое поражение принесёт тебе беду, которую трудно будет поправить. Ты вышел на второй круг своей жизни не тем, кем был раньше: вот и голова у тебя уже седая, и рука, наверное, не так крепко держит меч, как прежде. И не лучше ли тебе отказаться от чести быть стратегом? Дома и имущество афиняне возвратили тебе. Ты вернулся со славой, ты прощён и вознесён. Попроси у афинян покоя.

Алкивиад долго молчал, пил вино, жевал сыр. Поднимал глаза к звёздам, кивал в раздумье головой, потом внимательно посмотрел на Сократа и тихо сказал:

   — Поздно, Сократ. Покой для меня хуже смерти...

Сократ проводил Алкивиада за ворота. Там они обнялись и расстались без слов. Флот Алкивиада ушёл в Ионию через три дня. Сократ не ходил в Пирей провожать Алкивиада — был болен. Да и жара в тот день стояла такая, что старому человеку надлежало оставаться в тени.

Первая весть от Алкивиада пришла в Афины с острова Андрос: он разрубил союз андросцев и спартанцев, но город Андрос не взял, отказавшись от осады, которая надолго задержала бы его. Первая победа, таким образом, оказалась неполной. У одних это вызвало недовольство, раздражение — ведь ждали чего-то значительного. Другие, откровенные враги Алкивиада, уже потирали радостно руки — оказалось, что Алкивиад не так удачлив, как думали об этом афиняне, а поскольку одна неудача тянет за собой другую, то вот и надежда на то, что Алкивиад проиграет поход и навсегда исчезнет.

Алкивиад не стал осаждать Андрос, потому что впереди у него были Самос, Хиос и другие острова Ионии. Он должен был торопиться, так как Афины выдали ему слишком мало денег для того, чтобы можно было рассчитывать на длительный поход.

Следующая весть об Алкивиаде пришла с Самоса. Её привёз Трасибул, давний враг Алкивиада. Это была весть о поражении.

Пока Алкивиад ходил в Карию, чтобы раздобыть деньги и продовольствие для своих матросов, Антиох, которому он доверил командование флотом на время своего отсутствия и приказал не ввязываться ни в какие сражения со спартанцами, нарушил его приказ. Он появился перед эскадрой спартанского стратега Лисандра и, показывая свою пьяную удаль, корчил со своей триеры рожи, выкрикивал оскорбительные слова, всячески разжигая Лисандра, который не расположен был охотиться за ним.

Антиох, отличный кормчий, но никудышный стратег, довёл всё же Лисандра до гнева. Лисандр погнался за триерой Антиоха. Увидев это, на помощь Антиоху пошли другие корабли. Тогда Лисандр поднял весь свой флот и ринулся в сражение. Два десятка кораблей афинян были уничтожены, Антиох же попал в плен и был убит Лисандром. Казнив всех пленников, Лисандр ушёл в Эфес и скрылся в надёжной бухте. Возвратившийся из Карий Алкивиад, узнав о случившемся несчастье, собрал на Самосе оставшиеся триеры и двинулся к Эфесу, желая отомстить Лисандру. Но Лисандр из бухты не вышел и боя не принял. Для штурма же Эфеса у Алкивиада не было сил.

   — Алкивиад погубил всё дело и потерял корабли, которые мы сооружали, лишая себя всего, — кричал на Пниксе Трасибул, прибывший с Самоса. — Он легкомысленно пренебрёг вверенной ему властью. Не о чести и славе Афин думал Алкивиад, а о пьянстве. И деньги он собирал не для войска, а чтобы пить вино и развратничать с абидосскими и ионийскими гетерами. С одной из гетер он не расстаётся ни днём ни ночью. Вы знаете её — это Тимандра. Теперь он построил для неё во Фракии, близ Бисанты, дворец, окружив его крепостными стенами. Этот дворец — убежище не только для Тимандры, но и для самого Алкивиада. Он не намерен возвращаться в Афины. Мы доверили свой флот проходимцу и распутнику, гуляке и предателю, разбойнику и святотатцу!

Афиняне поверили Трасибулу. Его ложь была похожа на правду, а это самая опасная ложь. Экклесия приняла решение лишить Алкивиада прав стратега и назначить новых стратегов. Ими стали Тидей, Менандр и Адимант. Бездарные стратеги и чванливые люди. Приняв командование флотом при Эгоспотамах, они отвергли план Алкивиада, который принёс бы им верную победу, заставили Алкивиада удалиться, оскорбляли его, как только могли, особенно Тидей, назначенный главным стратегом, понадеялись на собственную удачу и вскоре погубили весь флот и всё войско. Три тысячи афинских воинов были взяты Лисандром в плен и казнены, все триеры сожжены или потоплены. Вырвался живым с двумястами матросами лишь Конон, который и доставил в Афины эту ужасную весть.

   — Мы не послушались Алкивиада, — плакал Конон, рассказывая о позорном поражении. — Случилось именно то, о чём он нас предупреждал: Лисандр напал на нас, когда мы к этому не были готовы, праздно стояли при Эгоспотамах, отпустив бойцов и матросов на берег, где не было никакой защиты. Вы отстранили Алкивиада от дел без всякой его вины! — заявил он народному собранию. — Виноват был кормчий Антиох, который глупо погиб сам и потерял два десятка кораблей. Своим решением об отстранении Алкивиада вы погубили весь свой флот. И будущее Афин! Это было постыдное решение, которое теперь не исправить...

Флот Лисандра подошёл к Афинам одновременно с сухопутным войском спартанского царя. Город оказался окружённым со всех сторон. И хотя афиняне мужественно защищались, перевес всё же был на чаше Спарты. Отрезанные от всего мира, Афины оказались без продовольствия. Начали умирать от голода женщины и дети. Тогда народное собрание решило принять условия мира, предложенные Спартой. Это был самый унизительный из всех договоров, которые когда-либо подписывали Афины: все военные корабли Афин объявлялись собственностью Спарты, подлежали немедленному разрушению Длинные Стены и все другие укрепления, Спарта становилась главой всей Эллады. В Афинах расположился спартанский гарнизон во главе с Лисандром, была отменена демократическая конституция, Афинами стали управлять спартанские ставленники — Тридцать олигархов. Главою Тридцати был избран Критий, поэт и софист, двоюродный брат Алкивиада, бывший ученик Сократа.

Об Алкивиаде долго не было никаких вестей. Потом появились слухи, будто он у персидского наместника Фарнабаза во Фригии собирает войско против Спарты. Афиняне поверили в это. На стенах домов там и сям появились надписи: «Нас спасёт Алкивиад». А ещё спустя какое-то время на Пниксе было объявлено, что Алкивиад убит. К народу вывели Тимандру, которая подтвердила объявленное.

 

IV

Ксантиппе так и не удалось зазвать Сократа и Платона в дом. Вынесла им ужин во двор, а сама удалилась на покой. Сократ подбросил в жаровню с углями сухих веток; вспыхнул костерок. Оба протянули к нему руки. Сократ — старческие, натруженные, большие. Платон — тонкие, нежные, почти прозрачные над огнём, как розовый мрамор. Взошла луна; она светила Сократу в затылок, Платону — в глаза. Шуршали на лозах сухие листья. Сократ покачивался из стороны в сторону, будто сидел не на камне, а в лодке, убаюкивая в душе кричащее горе.

— Мне шестьдесят пять, — говорил он. — Мне кажется, что я задержался в этом мире. Мог бы умереть хоть вчера: жизнь скучная, мрачная, несчастье Афин безысходно. Ночь, мой мальчик, ночь. Ночь некогда великого города. Страшная ночь. То и дело слышны крики, вопли, призывы о помощи, плач, стоны, торопливые шаги, позвякивание мечей — так расправляются с афинянами спартанцы и наши доморощенные олигархи. Демократия, которой мы гордились перед всем миром, погублена и потоплена в крови. И если б только спартанцы были виноваты в этом, только чужие, только завоеватели. Нет, мы сами вырастили чудовище, которое погубило нас. Имя этому чудовищу — зависть. Я и прежде подозревал, что в ней коренятся все беды: урод завидует красавцу, бедный — богатому, слабый — сильному, больной — здоровому, несчастный — счастливому, карлик — великану, раб — господину, побеждённый — победителю, старый — молодому. Только, кажется, глупый не завидует мудрецу, но это говорит лишь о том, как мало в нашем мире зависит от мудрости, а между тем лишь она одна и способна побороть зависть, как, впрочем, и все другие дурные чувства. Мудрая монархия, мудрая тирания, мудрая олигархия, мудрая демократия... Что лучше? Нам казалось, что лучше всего мудрая демократия, где мудрость приходит к каждому как желанный гость, а не как насильник. В общем согласии много мудрости, ибо оно вытравляет зависть. Но коварство зависти в том как раз и состоит, что она разрушает общее согласие. Нет, мы не нашли хорошего лекарства от зависти, потому что были ленивы и мало думали. И вот настала власть Тридцати, которые пытаются достичь общего согласия силой и казнями. Но это — рабское согласие. Я ничему никого не научил, хотя посвятил этой работе всю жизнь. И подумал, что могу умереть, коль скоро прожил жизнь зря: лучшие мои ученики либо погибли, либо изгнаны, а худшие — правят городом. Вчера, размышляя так, я мог умереть. Но сегодня не хочу. Я должен узнать, кто убил Алкивиада, чьим тайным приказом руководствовались гнусные убийцы. Ведь это тот же приказ, по которому должны убить и меня.

Дом гетеры Тимандры стал неприступным: его охраняли слуги Тимандры, потому что она устала от любопытных, хлынувших к ней после её возвращения из Фригии; его охраняли также люди Крития под тем предлогом, что за Тимандрой как свидетельницей преступления могут охотиться шпионы. По городу распространялись слухи, что Тимандра была спасена и тайно вывезена из Фригии по приказу Тридцати.

Охрана, выставленная возле дома Тимандры, остановила Сократа, когда он хотел пройти к ней, и потребовала, чтобы он назвал себя.

   — Как, разве вы не догадываетесь, кто я?! — ответил Сократ. — Я — страстно влюблённый юноша, который стремится проникнуть в дом красавицы Тимандры. Пропустите меня немедленно, иначе я сгорю от страсти!

   — Перестань дурачиться, старик, — сказал ему начальник охраны. — Это не приличествует твоим годам.

   — А что приличествует моим годам? — спросил Сократ.

   — Твоим годам приличествует сидеть дома возле своей старухи, а не шляться по гетерам. Итак, кто ты, что тебе здесь надо?

   — Я шпион Фарнабаза, — ответил Сократ. — Пробираюсь к Тимандре, чтобы отравить её. Прибыл прямо из Даскилеи на Пропонтиде, из резиденции персидского сатрапа.

   — А вот это другое дело, — сказал начальник охраны. — Вот это похоже на правду. И потому мы отведём тебя сейчас к пританам, как нам велено.

   — На юношу я не похож, а на шпиона похож? — спросил Сократ, иронично усмехаясь. — Клянусь псом, мне больше понравилось бы, если бы вы приняли меня за влюблённого юношу. Ноя готов идти к пританам.

Два охранника, взяв Сократа под руки, повели его к Агоре, к Булевтерию. Чем ближе они подходили к Агоре, тем больше людей увязывалось за ними.

   — Сократ, куда тебя ведут? — спрашивали люди, знавшие Сократа. — Уж не украл ли ты чего?

   — Украл! — смеясь, отвечал Сократ. — Я украл у этих людей время!

На Агоре за Сократом и охранниками следовала уже шумная толпа. Одни требовали немедленно отпустить Сократа, другие, злорадствуя, возбуждённо спрашивали, какое такое преступление совершил Сократ, за которое его арестовали.

Перед Булевтерием толпа остановилась. Сократа же повели дальше, в зал одной из пританей. И хотя в Булевтерие с приходом к власти Тридцати пританы не заседали, так как были выдворены олигархами, тут по-прежнему сновали какие-то люди, очень озабоченные, а на самом деле льстиво прислуживавшие олигархам.

Сократ увидел Крития, спускающегося по ступеням лестницы, ведущей в зал пританей бывшего Совета Пятисот, и крикнул:

   — Хайре, Критий! Философ Сократ приветствует великого правителя Афин!

   — Остановитесь, — приказал стражникам Критий, узнав Сократа, подошёл к ним и спросил: — Куда вы ведёте этого человека, что он сделал?

   — Он хотел проникнуть в дом Тимандры и назвался шпионом, — ответил Критию один из стражников.

   — Оймэ! Ты всё ещё разыгрываешь дураков, старый сатир, — сказал Критий Сократу. — Не надоело?

   — Не надоело, — ответил Сократ.

   — Отпустите его, — приказал стражникам Критий, взял Сократа под руку и повёл его вдоль колонн. — Разыгрывая дураков, ты многим рискуешь, — сказал он Сократу. — Разве не сам ты учил нас этому?

   — Плохо учил, — вздохнул Сократ. — Вот и ты, связавшись с дураками, влип в грязное дело..

   — Ты о чём? — возмущённо спросил Критий и, остановившись, выпустил локоть Сократа.

   — Да всё о том же, Критий. Столько лет ты сидел тихо, как мышь в кладовке, ни с кем не сотрудничал, ни с демократами, ни с олигархами, а теперь вот бегаешь на поводу у Лисандра.

   — Ложь! — зашипел Критий пунцовея. — Это всё ложь, Сократ! Я ненавижу Лисандра, — перешёл он на шёпот. — Но ведь кто-то должен помочь Афинам в столь трудный час. Знаю, что буду оболган и оплёван. Чистюли отошли в сторону, умыли руки. А я взялся за эту грязную работу ради Афин.

   — Стало быть, совершаешь подвиг, Критий?

   — Да, подвиг! Без армии, без флота, без золота! Одною лишь силою любви к Афинам я пытаюсь сберечь то, что ещё можно сберечь, — самоуправление Афин, их достоинство. Уничтожена наша военная мощь, но не уничтожен дух. Мы должны пронести его сквозь годы бедствий. И тогда, в назначенный богами час, всё возродится: наша мощь, наша слава, наше господство на морях и на суше! Мне кажется, что я один это понимаю, а все прочие — либо недоумки, либо враги. Вставлять палки в колеса отнюдь не геройство, когда колесница вязнет в грязи. Вот и ты, Сократ... — Критий оглянулся и вздохнул. — Вот и ты, Сократ, не со мной: боишься замараться. А как вытащить колесницу из грязи, не замаравшись?

   — Ты хотел сказать «из крови», Критий?

Критий ударил кулаком по колонне, отвернулся и спросил:

   — Зачем тебе понадобилось лезть к Тимандре?

   — Я хочу узнать, кто убил Алкивиада. Чтобы отомстить, — ответил Сократ.

   — Но ты ему не родственник и не имеешь права мстить за него.

   — Тогда отомсти ты, — сказал Сократ. — Ведь ты Алкивиаду двоюродный брат. Или забыл?

   — Кому мстить? Фарнабазу? Но для этого у нас руки коротки. Да и не Фарнабаз убил Алкивиада. Это Тимандра думает, что Фарнабаз. И несчастный Алкивиад, кажется, думал так перед смертью. Я же думаю, что Алкивиад погубил себя сам, своим распутством. Мне говорили, что он соблазнил в Даскилее девушку, за что её братья и убили его.

   — Кто тебе это сказал?

   — Один из тех, кто был при Эгоспотамах. Я не помню его имени.

   — Ты говорил об этом Тимандре?

   — Нет. Она боготворит Алкивиада и считает, что он был верен ей. Не хочу прибавлять ей горя.

   — Ежедневно прибавляя горе другим, ты так жалеешь Тимандру? — спросил Сократ.

   — Скажи ей об этом сам, — вспылил Критий. — Ты злой старик! И злость в тебе от старости!

   — Тебе бы немного моей злости — и ты отомстил бы убийцам Алкивиада.

   — Кому?! — затряс руками над головой Критий. — Кому мстить? Неужели тем безвестным братьям, которых довёл до безумия позор сестры?! Да и где они? О чём ты говоришь, Сократ?

   — Но если не они убили Алкивиада, если кто-то другой и если этот кто-то станет известен тебе, Критий, ты отомстишь ему?

   — Да! — ответил Критий.

   — Запомни это обещание.

Критий посмотрел Сократу в глаза, зло сощурился и ответил:

   — Я запомню. Я очень хорошо запомню.

   — Вот и отлично, — сказал Сократ. — Для тебя месть — обычное дело.

   — Ты опять за своё! — повысил голос Критий. — Видят боги, как я терпелив!

   — Оставайся терпеливый и впредь, — посоветовал Сократ. — И вели, пожалуйста, страже пропустить меня к Тимандре.

   — А что скажет Ксантиппа, когда узнает, что ты навестил гетеру? — засмеялся Критий.

   — Она скажет, кто ей об этом донёс, Критий, — ответил Сократ.

Стража Крития пропустила Сократа во двор дома Тимандры, но у двери Сократа остановил грозный раб.

   — Ладно, не хмурь бровей и не хватайся за кинжал, — сказал ему Сократ. — Передай Тимандре, что к ней пришёл Сократ, — и она велит тебе впустить меня. Быстро!

Раб запер за собою дверь и пошёл вверх по лестнице, скрипя ступенями. Вернулся тотчас же, но уже не хмурый, а улыбающийся до ушей. Поклонился Сократу и пригласил войти.

Тимандра приняла Сократа не в комнатах, а в перистиле, внутреннем дворике, где отцветали последние осенние цветы и позванивал лениво в мраморном ложе фонтан.

Они устроились на солнечной стороне. Служанка вынесла им из дому столик с вином и фруктами. Столик был лёгкий, из гнутых прутьев, но столешница, представляющая собою круг, казалась сделанной из яшмы или даже из более прекрасного камня, инкрустированного вдобавок золотом и перламутром. На ней были изображены грозди винограда, цветы и птицы.

   — О, это очень дорогая вещь, — сказал о столешнице Сократ, проведя по её гладкой поверхности пальцами. — Нездешний мастер трудился над ней, хотя наши старые мастера тоже могли бы посостязаться с ним.

   — Ты похвалил красивую вещь, теперь погляди на меня, — сказала Тимандра. Голос её был нежен и певуч. И требователен, как у женщин, давно знающих себе цену. Она была красива и нарядна. Её пальцы и запястья сверкали от золота и драгоценных камней, а на груди горело солнце — тоже из золота и камней. Но прекраснее всего были чёрные волосы Тимандры, стекавшие волнами на её плечи и грудь. Лицо было бледным, и на нём всё ещё лежала печать страданий и страха, пережитых Тимандрой. Она благоухала, как персидская роза, — так тонки и благородны были её благовония. Обнажённые до плеч руки были нежны и налиты молодым теплом, кожа их светилась, словно паросский мрамор.

   — Ты прекрасна, Тимандра, — сказал без обиняков Сократ. — Будь я скульптором, я изваял бы, глядя на тебя, Афродиту, клянусь гусем!

Тимандра засмеялась. Должно быть, из-за гуся, которым поклялся Сократ.

   — Но ты был скульптором. Алкивиад мне рассказывал об этом. И о мраморном пальце Силена, из которого ты сделал рукоятку для кинжала. И о письме... — Тимандра подняла глаза и поглядела на Сократа искоса, испытующе.

Сократ сделал вид, что упоминание о письме совсем не тронуло его, и сказал, беря из чаши янтарную виноградную ягоду:

   — Да, в молодые годы я перевёл гору мрамора. Теперь я жалею, что родился слишком рано. Мне надо было родиться одновременно с тобой, Тимандра. Клянусь собакой, я не стал бы тогда ваять Силена. — И вдруг спросил, круто изменив тему разговора: — Всё богатство Алкивиада погибло в огне?

   — Что? — смутилась Тимандра.

   — Ничего не удалось спасти? Говорят, он заботился о своей старости и копил золото. После пожара его дом во Фригии разграблен? Не были ли убийцы простыми грабителями?

   — Нет, — ответила Тимандра, сменив маску радушия на маску тревоги. — Они не были грабителями.

   — Ты хочешь сказать, Тимандра, что, убив Алкивиада, они не приблизились к горящему дому?

   — Да, так и было. Я их не видела.

   — Кого именно?

   — Тех, кто убил Алкивиада, кто метал в него копья и стрелы.

   — А других людей ты видела?

   — Конечно. Потом прибежали люди, помогали гасить пожар, подняли Алкивиада.

   — И среди этих людей не было убийц Алкивиада?

   — Не было.

   — А если б они были, ты узнала бы их, Тимандра?

   — Узнала?! Но как бы я могла узнать их, если никогда прежде не видела?

   — Если ты их никогда не видела, то почему же ты говоришь, что их не было среди людей, тушивших пожар? Они могли быть там, но ты не знала, что это они. Разве не правильнее говорить так?

   — Да, так, наверное, правильнее, — ответила Тимандра.

   — Но драгоценности не были похищены? — спросил Сократ. — Они не погибли в огне?

   — Часть погибла...

   — Какая часть? Большая или меньшая?

   — Большая. — Тимандра, кажется уже жалела, что впустила Сократа в дом, и смотрела на него недружелюбно, с опаской.

   — Сгорели ковры, покрывала, меха, одежда, всякая утварь. Но ларец с драгоценностями не сгорел? Или его всё же похитили?

   — Нет, не похитили.

   — Ты видела ларец?

   — Да.

   — Стало быть, он не сгорел.

   — Да, он не сгорел.

Тимандра была так мало искушена в искусстве вести беседу, что Сократу, вероятно, без особого труда удалось бы доказать, что в гибели Алкивиада виновата именно она, Тимандра. Ведь теперь стоило лишь спросить о том, кому достались драгоценности, сохранившиеся в ларце Алкивиада, чтобы на неё легла тяжёлая тень подозрения: если все драгоценности достались ей одной, то вот первый повод для такого подозрения; если же она поделилась ими с кем-нибудь, то вот уже причина для обвинения...

   — Кому же досталось содержимое ларца? — спросил Сократ; он жалел Тимандру, но не мог не спросить об этом.

   — Мне, — ответила Тимандра. — Я взяла ларец, — она опустила украшенные перстнями и браслетами руки под стол.

   — Теперь скажи мне, Тимандра, собирался ли Алкивиад жениться на тебе?

   — Да, — ответила Тимандра. — Он говорил мне: «Ты — моя Аспазия».

«Бедный Алкивиад, — с грустью подумал Сократ. — Он и в этом хотел быть похожим на Перикла».

Сократ поверил Тимандре и перестал мучить её вопросами.

   — Выпей вина, Сократ, — сказала Тимандра, успокоившись, — Это хорошее вино.

Сократ последовал её совету.

   — Да, сказал он, — это хорошее вино. Из хиосского винограда. Алкивиад, помнится, выше всех вин ценил именно это, хиосское. — Он осторожно коснулся плеча Тимандры и спросил: — Почему ты говоришь, что Алкивиада убил Фарнабаз?

   — Я не знаю, так ли это на самом деле, — призналась Тимандра. — Но сам Алкивиад, когда загорелся дом, думал, что это сделал Фарнабаз. И потом, позже, когда мы выскочили из горящего дома, он звал Фарнабаза, чтобы сразиться с ним.

   — Почему он так думал, Тимандра?

   — Он был зол на Фарнабаза в тот вечер и много его бранил, вернувшись из дворца, — стала рассказывать Тимандра. — Фарнабаз обещал дать ему армию, чтобы разгромить Лисандра, но шли дни, а обещание своё он не выполнял. Алкивиад ходил к нему и просил ускорить дело. Так было и в тот день. Я не знаю, что ответил Алкивиаду Фарнабаз, но Алкивиад вернулся от него взбешённым. И когда увидел, что наш дом горит, вспомнил о Фарнабазе.

   — Только о нём? Ты хорошо это помнишь? Не называл ли он других имён?

   — Нет, не называл, — подумав, ответила Тимандра.

   — А теперь я задам тебе, Тимандра, самый бестактный вопрос. Не суди меня за это строго, но я должен задать тебе его. Ты скоро поймёшь почему. Вот этот вопрос, Тимандра: знала ли ты о том, что у Алкивиада были другие женщины?

   — Он нравился женщинам, — ответила Тимандра; вопрос вопреки ожиданиям Сократа нисколько не смутил её.

   — И он уходил к другим женщинам, оставляя тебя?

   — Никогда! — воскликнула Тимандра. — Я затмевала собой всех женщин! Так говорил мне сам Алкивиад.

   — Я верю этому, — сказал Сократ, довольный тем, что разговор идёт легко. — Ты затмеваешь всех, Тимандра. Но могла ли какая-либо другая женщина, подобно тебе, подумать, что она затмевает собою всех других женщин?

   — Скажу тебе, Сократ, откровенно, что так думают о себе почти все женщины. Даже твоя Ксантиппа, — засмеялась Тимандра.

   — Пожалуй, — согласился Сократ. — Но теперь давай представим себе такое положение: та, затмевающая собою всех, обнаруживает, что всех затмеваешь собою ты. Для Алкивиада, разумеется. Могла ли она оскорбиться, узнав об этом?

   — Ещё как! — ответила Тимандра.

   — И могла ли она за это отомстить Алкивиаду? Скажем, сообщить своим братьям, что он её соблазнил, обесчестил и бросил ради другой?

   — Я знаю, о чём ты говоришь, Сократ, — вздохнула Тимандра. — В Даскилее ходили такие слухи: будто Алкивиада убили братья одной обесчещенной им женщины. Но там не было ни одной женщины, на которую мог бы польститься Алкивиад.

   — Значит, Фарнабаз?

   — Не знаю. Фарнабаз — коварный и жестокий человек. Но он плакал, когда узнал о смерти Алкивиада. Я сама видела. Он пришёл, стоял над телом Алкивиада и плакал.

   — Кто же, если не Фарнабаз?

   — Тот, кто завидовал Алкивиаду и боялся его. Фарнабаз Алкивиада не боялся...

   — Но ты уже сказала, что Фарнабаз.

   — Так сказал Алкивиад, а не я. Я лишь повторила то, что сказал, погибая, Алкивиад. Кому мне ещё верить?

Сократ оглянулся и увидел, что в дверях дома, за колонной, стоит служанка Тимандры, опираясь на длинное копьё.

   — Что это? — спросил Сократ у Тимандры. — Она охраняет нас?

   — Нет, — ответила Тимандра, — у неё в руке копьё, которым был убит Алкивиад. Подойди, — сказала она служанке.

Сократ взял в руки тяжёлое копьё, наклонил его, коснувшись пальцами хорошо отточенного ребристого наконечника. Луч солнца отразился от металла, уколол в глаза. Сократ зажмурился, смахнул слёзы.

   — Мы несли это копьё впереди погребальной процессии, — сказал Тимандра. — Теперь око должно стать копьём мести, Сократ. Я показывала его многим, но никто его не взял, — продолжала она. — Но если и ты не возьмёшь, я не упрекну тебя: ты слишком стар для того, чтобы метнуть это копьё, Сократ. Хотя при Потидее ты сражался, как бог, чтобы защитить Алкивиада. Он рассказывал мне об этом.

   — Да, я не возьму копьё, — сказал Сократ, возвращая копьё служанке. — Ты права: я слишком стар для того, чтобы метнуть его в убийцу Алкивиада. Стар я и для того, чтобы добраться до Фарнабаза. Я найду человека, который сможет это сделать. Но прежде я должен найти убийцу, Тимандра.

   — Найди его. — Тимандра взяла Сократа за руку. — И если тебе понадобится золото Алкивиада, я всё отдам тебе...

Пришёл башмачник Симон, принёс новые педилы, положил их у ног Сократа и сказал:

   — Уже холодно, Сократ, а ты разгуливаешь босиком. Простудишься и умрёшь. Это так просто в наши годы — простудиться и умереть. Смотри, уже нет многих из тех, кого мы любили: нет Перикла, Анаксагора, Софокла, Еврипида, Фидия, Никия, Алкивиада... В тюрьме под Пниксом убиты все защитники народа, которые не успели покинуть Афины... И если тебя не станет, Сократ, мы все осиротеем... богатыми стали даже рабы олигархов. Лучшие дома города захвачены... Только ты по-прежнему беден, хотя твои бывшие ученики Критий и Хармид ныне утопают в роскоши.

   — В крови, дорогой Симон, в крови, — вздохнул Сократ. — И не напоминай мне о моих бывших учениках.

   — Дева Афина, защитница наша, отвернулась от нас. На Акрополе у Парфенона расположился отряд спартанцев. Это ли не кощунство, Сократ? Срыты Длинные Стены, которые возвёл великий Фемистокл. Длинноволосый Лисандр плясал под звуки сотен флейт на Агоре и распевал со своей бандой победные песни...

   — Не напоминай мне о моих бывших учениках, — повторил Сократ. — Они запретили мне разговаривать с народом. У моего дома постоянно вертятся какие-то люди — это осведомители, сикофанты, некоторых из них я уже знаю в лицо... Критий не пощадил даже Ферамена, который привёл его к власти. Говорят, что Ферамена задушили, потому что не нашлось семян цикуты, — так усердно трудятся нынче отравители... А сандалии я возьму, — сказал он, помолчав. — Я как раз собрался в Пирей, чтобы повидаться с Эвангелом. Спасибо тебе, Симон.

* * *

Выйдя за Дипилонские ворота и миновав Академию, Сократ увидел, что кого-то хоронят, и подошёл спросить, кого призвал к себе Аид.

   — Мою госпожу, — ответила ему молодая женщина, в которой он тотчас узнал служанку Тимандры.

   — Она умерла?

Служанка тоже узнала его, оглянулась и, убедившись, что их никто не слышит, сказала, понизив голос до шёпота:

   — Ещё накануне она была весела и здорова, а вчера мы нашли её в постели мёртвой. Кто-то убил её, пронзив кинжалом грудь. Велено говорить, что она сделала это сама.

   — Кем велено?

   — Людьми, которые приходили.

   — Значит, не сама? — спросил Сократ, прикрывая лицо плащом, чтоб его не узнали другие.

   — Я слышала ночью крик в спальне госпожи. Потом кто-то выпрыгнул из окна спальни в перистиль. Я позвала привратника, мы вышли с огнём, но никого не нашли.

   — Бедная Тимандра, — сказал Сократ и, увидев, что двое людей, отделившись от похоронной процессии, направляются к ним, быстро добавил: — Встретимся завтра в лавке башмачника Симона. Ты знаешь, где это?

   — Знаю, — поняла его служанка.

   — Вечером, когда стемнеет.

Сократ вышел на дорогу и оглянулся. Похоронная процессия скрылась за кладбищенскими кустами и деревьями.

Длинные Стены представляли собой грустное зрелище. Они были повалены на протяжении всего пути. Всюду валялись камни, будто их разбросал ураган. Камнями были завалены овраги. Иногда казалось, что дорога проложена через бесконечную каменоломню. Сократ поднял осколок кирпича и нёс его в руке, думая о том, что таким же осколком выглядят теперь на земле Аттики обездоленные Афины.

Смерть красавицы Тимандры болью легла в его сердце. Он чувствовал свою вину перед ней — не защитил, не посоветовал уехать, скрыться, затаиться в каком-нибудь дальнем убежище, хотя должен был это сделать, так как знал, вернее догадывался, что убийцы Алкивиада рано или поздно, заметая следы, убьют и её. А ещё более он чувствовал себя виноватым перед Алкивиадом: Алкивиад вынес Тимандру из огня, заслонил от копий и стрел своим телом, надеялся последней надеждой, что она будет жить, его любовь, что о ней позаботятся его друзья в память о нём, но они не позаботились...

Отряд спартанцев быстрым шагом двигался навстречу. Впереди отряда с развевающимися на ветру кудрями шагал бородатый Лисандр. Сократ узнал его — видел на Агоре, когда тот отплясывал победный танец в кругу афинских флейтисток, приведённых по его приказу на площадь. Отряд двигался, как лавина. Громыхали щиты и панцири. Сверкали на солнце шлемы и наконечники копий. Встречные люди и повозки торопились освободить дорогу.

Поножи Лисандра украшали дорогие бляхи, панцирь блестел так, словно был отлит из чистого золота. Он мог бы скакать на коне или ехать на колеснице, но шёл пешком, чтобы ещё раз показать изнеженным афинянам, как крепки и как сильны спартанцы, природные воины, для которых оружие и поход не обуза, не страсть, а сама жизнь.

Сократу, чтобы сойти с дороги, пришлось бы лезть на кучу битых камней. Он пожалел свои новые педилы, подарок Симона, и остался стоять на дороге. И демоний подсказал ему: «Не уступай».

Лисандр, схватившись за рукоятку меча, шёл прямо на него, насупив брови и избычившись, как перед прыжком. Сократ подбоченился и расставил ноги.

   — Прочь с дороги! — крикнул Лисандр, обнажая меч. — Или я снесу твою глупую голову.

   — Это Сократ! — закричал кто-то испуганно с обочины. — Это Сократ!

Между Сократом и Лисандром оставалось не более пяти шагов.

   — Сократ?! — Лисандр поднял над головою меч и остановился.

Загремели щиты, застучали о землю опущенные копья — остановился и отряд. Послышались недовольные голоса, злые выкрики.

Лисандр приблизился к Сократу и, почти касаясь его грудью, спросил:

   — Ты слеп, Сократ?

   — Не настолько, чтобы не видеть тебя, Лисандр, — ответил Сократ.

   — Почему же ты не сошёл с дороги?

   — В Афинах принято уступать дорогу старшему, а не тому, кто сильнее, — громко, чтобы услышали и остальные спартанцы, сказал Сократ.

Раздались хохот и свист.

Лисандр снова поднял меч, потребовав тишины, и спросил:

   — А если ты столкнулся с катящимся на тебя камнем?

   — Ты хотел сказать, с безмозглым камнем, — ответил Сократ. — Безмозглый камень не знает обычаев афинян. Только безмозглый камень.

   — Ладно, — сказал Лисандр. — Кажется, ты оскорбил меня. Но мы продолжим этот разговор, — он обернулся и приказал: — Обойдите старика! Как обходит вода безмозглый камень!

Отряд спартанцев двинулся, обходя Сократа с обеих сторон, ухая и хохоча.

Эвангел совсем одряхлел и едва узнал Сократа.

   — Зачем ты приходил в прошлый раз? — спросил Сократа Эвангел. — Ты хотел тогда отправиться в Сицилийский поход? Многие хотели воевать в Сицилии. Теперь это сделать проще: со спартанцами можно воевать здесь, в Пирее и Афинах. Надо было хорошо воевать там, в Сицилии, не пришлось бы воевать здесь. Но каким-то дуракам пришло в голову судить Алкивиада. Стратег Ламах погиб под Сиракузами, а славный флотоводец Никий зарезал себя за день до казни. Знаешь, у него были больные почки. Я хотел угостить его вином, но он отказался, хотя я говорил, что не возьму с него ни обола. Да, у него были больные почки, и поэтому он отказался от моего вина. А сколько тысяч афинян спартанцы сгноили тогда в своих каменоломнях! Говорят, что сорок тысяч. А теперь они гуляют по нашей земле, и никто не решается хорошенько напомнить им об этом. Знаешь, я уже не торгую вином, — пожаловался он Сократу. — Сын не разрешает. Говорит, что я не могу отличить обол от драхмы, а вино — от воды. Конечно, я стар и почти не вижу, но пальцы мои сами отличают, где обол, а где драхма. И язык сам знает, какое вино в кружке.

   — Как зовут твоего сына? — спросил Сократ.

   — Аристон.

   — Позови Аристона, — попросил Сократ. — И пусть он принесёт мне тёплого вина: я озяб и устал.

   — Тёплое вино стоит дороже, — сказал Эвангел уходя. — Чтобы нагреть вино, надо разжечь угли, а чтобы разжечь угли, надо добыть огонь, а чтобы добыть огонь, надо купить огниво, а чтобы купить огниво, нужны деньги, а чтобы добыть деньги, надо продать вино... — старый Эвангел ещё долго бормотал, ища под скамьёй сандалии, но Сократ не слушал его, он думал о Лисандре, который не так уж глупо вернул ему оскорбление: «Обойдите старика, как обходит вода безмозглый камень».

Пришёл Аристон. Он был так похож на своего отца, что Сократ, усмехаясь, подумал, не вернулся ли сам Эвангел, помолодевший чудом лет на тридцать. Поставив на стол тёплый кувшин с вином, он, совсем как отец, спросил, сощурившись:

   — А деньги у тебя есть, старик?

   — Найдутся, — ответил Сократ.

   — Столько, сколько нужно?

   — А сколько нужно? — спросил Сократ.

   — Все, — засмеялся Аристон.

   — Тогда тебе надо быть не продавцом вина, а бандитом, — сказал Сократ. — Или... — он подумал, говорить ли дальше, и сказал: — Или олигархом.

Пришёл Эвангел. Сам налил себе из принесённого сыном кувшина вина и стал жадно пить. Потом, отдышавшись, сказал Сократу:

   — Это на твой счёт.

   — На мой счёт ты можешь нить сколько захочешь, Эвангел. Тем более что расплачиваться с вами я буду деньгами Лисандра.

   — Лисандра? — Аристон переглянулся с отцом. — Ты сказал — Лисандра?

   — Да, да, — подтвердил Сократ. — Я только что встретился с ним на дороге. Он пригласил меня в гости, чтобы я поучил его уму-разуму. За это он мне хорошо заплатит. Скоро у меня будет много денег, Эвангел. Пей.

   — Выходит, что ты Лисандру друг? — спросил Аристон.

   — Выходит, что так.

   — Тогда уходи отсюда! — сказал Аристон, убирая со стола вино. — Пусть Лисандр угощает тебя.

   — Да, пусть Лисандр угощает тебя, — поддержал сына старый Эвангел. — Убирайся отсюда, Сократ! Сейчас же и уходи! Заплати за всё вино и уходи.

   — Ты назвал его Сократом, отец? Этого хвастливого старика ты назвал Сократом? — возмутился Аристон.

   — Но это действительно Сократ, — сказал Эвангел. — Как же мне его ещё называть...

   — Тот самый? — не поверил Аристон.

   — Да, тот самый, — сказал Сократ. — И поставь обратно кувшин, Аристон. Лисандр мне такой же друг, как и тебе. И может быть, только поэтому я пришёл сюда. Однако мне надо согреться, — посмотрел он на кувшин.

   — Прости, Сократ, но ты сам так неудачно пошутил, — извинился Аристон, наливая Сократу вина.

   — Да, ты неудачно пошутил, — сказал Эвангел и поставил под кувшин свою кружку.

Аристон долго не возвращался. Уже и вино кончилось, и Эвангел уснул, свесив голову на грудь. А потом и солнце закатилось. Сократ разбудил Эвангела и попросил зажечь плошку.

   — Чтобы зажечь плошку, нужен огонь, а чтобы добыть огонь, нужно купить огниво, — принялся за старое Эвангел, — а чтобы купить огниво, нужны деньги, а чтобы добыть деньги, надо продать вино...

Когда Эвангел вернулся с зажжённой плошкой, Сократ спросил его:

   — Что же нужно для того, чтобы добыть вино?

   — А об этом сказал Гесиод, — ответил Эвангел, потёр ладонью лоб, опёрся обеими руками о стол и принялся читать стихи:

Вот высоко средь неба уж Сириус стал с Орионом, Уж начинает Заря розоперстая видеть Арктура: Режь, о Перс, и домой уноси виноградные гроздья. Десять дней и ночей непрерывно держи их на солнце, Дней на пяток после этого в тень положи, на шестой же Лей уже в бочки дары Диониса, несущего радость [123] .

   — Вот и получается, — продолжал Эвангел, — что как только наступит двадцать первый день метагитниона, когда Арктур восходит вместе с зарею, так и беги срезать грозди, суши их на солнце, томи их в тени, дави их в бочках — а там уж Дионис сам позаботится, чтобы вино созрело...

   — Прекрасно! — похвалил Эвангела Сократ. — Вот и я прочту тебе стихи, которые сочинил митиленец Алкей:

В глубокодонные чаши, Хмелю налей — не жалей. День угасает — не страшно: В плошках пылает елей. Слава Семелину сыну [125] , Давшему людям вино! Чаши, мой друг, опрокинем, Пусть обнажается дно. Чаши возьмём голубые Вина — краснее, чем кровь. Выпьем, пока молодые, За Диониса! И вновь! [126]

В тёмном коридорчике, соединявшем комнату Эвангела с лавкой, кто-то ударил в ладоши.

   — Ай да старики! — сказал Аристон, входя. — Выпили всё вино и читают друг другу стихи. Правду говорят, что вино возвращает старикам молодость. Слава Вакху! Знакомьтесь!

   — Слава Вакху! — сказал человек, пришедший вместе с Аристоном. — Хайре, Сократ! Хайре, Эвангел!

   — Друг Фрасибула, — представил Аристон вошедшего и добавил, обращаясь к Сократу: — Тот, кого ты ждёшь. Его зовут Леосфен.

   — Хайре, Леосфен, — сказал Сократ. — Здоров ли Фрасибул?

   — Фрасибул шлёт тебе привет, — ответил Леосфен, садясь к столу. Табурет под ним заскрипел, а тонкая столешница под его локтями прогнулась — так огромен был Леосфен. Сократ порадовался тому, что у старого славного флотоводца Фрасибула есть такой сильный человек, который кулаком уложит, пожалуй, и быка.

Аристон увёл отца, и Сократ остался с Леосфеном наедине.

   — Скоро ли? — спросил Сократ.

   — Да, скоро, — ответил Леосфен. — Как только Лисандр уйдёт из Пирея. А это произойдёт со дня на день — флот уже готов к отплытию.

   — Но в Афинах остаётся сторожевой отряд Каллибия.

   — Каллибия я убью сам, — сказал Леосфен, помрачнев. — Я должен отомстить ему за смерть моего друга Автолика.

Каллибий, командир спартанцев, разместившихся на Акрополе, откуда они могли обозревать все Афины, был виновен в смерти знаменитого атлета Автолика лишь косвенно: однажды, проходя мимо Автолика, он замахнулся на него палкой из-за того, что тот не уступил ему дорогу. Тогда взбешённый Автолик схватил Каллибия за ноги и отбросил, как отбрасывают бревно. Каллибий не решился вступать с Автоликом в поединок, но пожаловался на него Критию. Критий в угоду Каллибию приказал казнить Автолика.

Сократ рассказал об этом Леосфену.

   — Тогда и Крития, — сказал Леосфен. — Никому не будет пощады.

Флотоводец Фрасибул собирал войско в соседней с Аттикой Бестии, в Фивах. Фиванцы в ответ на постановление Лакедемона, по которому все афиняне, жившие в Ионии и на других островах, изгонялись оттуда спартанцами и возвращались в порабощённые Афины, открыли для беглецов все свои города и дали им приют. Фрасибул сказал, что это решение фиванцев достойно подвигов Геракла, так как является истинно эллинским и человечным. Они помогли Фрасибулу вооружить беглых афинян и создать сильное войско, которое теперь готово было выступить против спартанцев и олигархов ради освобождения Афин.

   — Что велел передать мне Фрасибул? — спросил Леосфена Сократ.

   — Он велел тебе не молчать. Пусть твоими словами заговорит парод. Он сказал, что ты знаешь, какими должны быть эти слова.

   — Да, я знаю, — сказал Сократ. — Эти слова должны лишить олигархов сна, посеять среди них страх и предчувствие возмездия. Народ должен смеяться.

Сократ вернулся в Афины утром. Пройдя через Дипилонские ворота, он свернул к портику Зевса Элевтерия, где было уже многолюдно, и остановился послушать оратора, который говорил со ступеней портика, бестолково размахивая руками, будто отбивался от пчёл. Сократ не знал этого человека; вероятно, он был из новых, из тех, кому олигархи не затыкали рот, так как в их речах не было ничего такого, что могло бы повредить олигархам. Этот же славил их и спартанцев.

   — Знаменитый поэт и многознающий философ Критий, — кричал оратор, — сказал, что истинная свобода — это свобода от глупостей черни. Только мудрые могут указать свободным гражданам истинный путь, а мудрость рождается не в винных погребах, где собираются красноносые болтуны, промотавшие своё добро пропойцы и бездельники, не там, где льётся вино, а там, где льётся беседа достойных и многоопытных мужей… На Пниксе, истоптанном ногами и копытами, не растут цветы истины. Они расцветают в храмах раздумья. К союзу Афин и Спарты пас призывали Перикл и флотоводец Никий. И вот мы в этом союзе. Мы добились его не силой оружия, а разумом...

Сократ протиснулся к оратору и, дождавшись паузы, спросил:

   — Когда осёл видит свой собственный хвост?

Это была детская загадка, ответ на которую знали все.

   — Когда отгоняет хвостом мух, — ответил оратор. — А дурак видит собственную глупость, когда задаёт дурацкие вопросы.

Сократ засмеялся вместе со всеми. Многие узнали его и стали требовать, чтобы он спросил оратора ещё о чём-нибудь — для потехи.

   — А когда осёл кричит? — спросил Сократ, повинуясь толпе. Это был вопрос из тех, что задают друг другу дети, чтобы посмеяться.

   — Осёл кричит, когда умный молчит! — ответил оратор, не догадываясь о подвохе, и потребовал, обращаясь к народу: — Скажите этому глупцу, пусть отойдёт от меня и даст мне закончить речь. Вы же видите, что это один из тех красноносых бездельников, о которых сказал Критий. Вот вам пример, как велика их мудрость. Ничего, кроме детских глупостей, в их голове не задержалось. Отойди! — замахал он на Сократа руками. — Отойди, тебе говорят! Ты что — глухой? Пойди и проспись! От тебя разит вином! Не таращи глаза! Ну, уходи!

   — Мне очень жаль, — сказал Сократ. — Ты кричишь, а я молчу. Вот и получается, что ты осёл, ибо сам сказал: осёл кричит, когда умный молчит.

   — Долой осла! — потребовал смеющийся народ. — Долой глупого крикуна! Теперь ты говори, Сократ.

   — Мне нельзя, — сказал Сократ, заняв место убежавшего оратора. — Мне запрещено говорить в гимназиях, у портиков, на площадях, на лужайках, у торговых рядов, в собраниях, на улицах. Мне разрешено разговаривать только дома и только с собственной женой. Но я и с нею давно ни о чём не говорю, потому что мы понимаем друг друга без слов. И вот я хочу спросить: надо ли нам разговаривать, если мы давно друзья и понимаем всё без слов? Думаю, что не надо. А если мы враги, то не лучше ли нам поговорить с помощью оружия?

Люди притихли, слушая его. Те, что стояли поодаль, подошли ближе.

   — Когда говорит твой друг, он старается помочь тебе, — продолжал Сократ. — Когда говорит враг, он хочет тебя одурачить, убедить тебя в том, что чёрное — это белое, что рабство лучше свободы, что войны должны кончаться только его победой, что его ложь слаще нашего вина. Один человек рыл колодец и выбрасывал наверх камни. Другой стоял у колодца и бросал камни вниз. Оба они бросали камни. Но один — чтобы добыть воду, а другой — чтобы проломить первому голову. Кого бы вы предпочли?

   — Первого, Сократ! Первого! — закричали разом из толпы.

   — А вот вам другой пример, который всем известен. Фемистокл воздвиг Длинные стены, а Ферамен в угоду спартанцам разрушил их. Некий юноша Клеомен, которого уже нет в живых, спросил Ферамена, которого тоже уже нет в живых, как он смеет идти наперекор Фемистоклу. Вы знаете, что ответил Клеомену Ферамен? Он сказал: «Я не иду наперекор Фемистоклу. И он воздвиг эти стены для блага граждан, и мы разрушим их для их же блага». Теперь мы знаем, что такое благо в устах Фемистокла и что такое благо в устах Ферамена.

Сократ уже заметил в толпе одного из тех, кто целыми днями околачивался возле его дома. Следовало бы, наверное, остановиться, но Сократ продолжал:

   — И вот некто сказал, что мудрость одного выше мудрости многих, что тысяча красноносых не додумается до того, что может придумать один благородный. Но крайней мере так говорил оратор, которого вы прогнали. И на Пифийском храме написано: «Худших — большинство». Может быть. Но мудрость мудрых в том и состоит, чтобы приносить людям благо. Умение управлять государством — в умении любить свой народ. Мудрый пастух умножает стадо, мудрый стратег укрепляет город, мудрый правитель возвышает народ, мудрый земледелец сеет ячмень и пшеницу, а не цикуту!

Сократ увидел башмачника Симона и спросил:

   — Скажи, Симон, разве не проще жилось бы тебе, если бы все люди стали одноногими?

   — Проще! — ответил Симон.

   — А если бы все оказались без ног?

   — Тогда я остался бы без дела! — сказал Симон. — И без куска хлеба!

   — Правильно! — засмеялся вместе с другими Сократ и добавил, когда все успокоились: — И вот я думаю: не оставить ли нам без дела того мудреца, который лишает нас головы?

   — Боюсь, что теперь и тебя лишат головы, — сказал Сократу Симон, когда они возвращались домой. — Какой демон дёргал тебя за язык? Город кишит доносчиками. Быть беде, — вздыхал он. — Ох, быть беде. И вот ещё несчастье: говорят, что в Элевсине на алтаре Деметры нашли дохлую крысу.

Они расстались у дома Сократа, но вечером увиделись снова: Сократ пришёл к Симону, чтобы встретиться со служанкой несчастной Тимандры.

   — Знаешь, — сказал Симон Сократу, — уже многие из твоих слов, произнесённых у портика Зевса, разлетелись по Афинам и появились на стенах домов.

   — Интересно, какие же.

   — А вот: «Худших — двадцать девять, а лучших — большинство».

   — Но я этого не говорил.

   — Дословно — нет, а вообще — сказал.

   — Что ещё? — спросил Сократ.

   — Стихи: «Оставим без дела того мудреца, который в народе увидел глупца!» И другие: «Срытые стены — дело измены».

   — Это лучше, чем я говорил, — сказал Сократ.

   — И ты этому радуешься?! — возмутился Симон. — Эти слова — твой смертный приговор!

   — Не торопись оплакивать меня, Симон.

На этом разговор пришлось прервать: пришла Феодата, служанка Тимандры.

   — Не побоялась? — спросил Сократ.

   — Меня сопровождает привратник. Он остался за дверью, — ответила Феодата и положила перед Сократом на стол свёрток, перевязанный лентой.

   — Что это? — спросил Сократ и взвесил свёрток на руке. Свёрток был тяжёл, словно камень.

   — Здесь наконечник того копья, — сказала Феодата. — Я не могла принести всё копьё. Но наконечник снял с древка привратник...

   — А не позвать ли нам сюда и привратника? — предложил Сократ.

   — Я знаю всё, что знает он, но он не знает и десятой доли того, что знаю я, — возразила Феодата.

Сократ взглянул на Симона — это был знак к тому, чтобы он удалился.

Симон хлопнул себя по бёдрам, будто вдруг вспомнил о чём-то важном и неотложном, и нырнул под полог, за которым был выход во двор.

   — Что же ты знаешь? — спросил Сократ, когда Феодата села.

   — Я знаю человека, который приходил к госпоже, — шёпотом ответила Феодата.

Сократ не стал убеждать её в том, что их никто не подслушивает.

   — Ты можешь назвать имя этого человека? — спросил он.

   — Нет.

   — Ты не знаешь или ты боишься?

   — Я боюсь.

   — И ты не назовёшь его?

   — Нет.

   — Но я догадаюсь?

   — Да, ты догадаешься. Он спрашивал Тимандру о том, что она рассказала тебе о смерти Алкивиада.

   — Ты подслушала?

   — Он спрашивал так громко, что я не могла не услышать.

   — И что ответила Тимандра?

   — Она ответила, что рассказала тебе лишь о том, что уже рассказывала ему. Он ей не поверил.

   — Почему ты так решила? — спросил Сократ.

   — Потому что он кричал на неё.

   — Он ей угрожал?

   — Да.

   — Ты узнала его по голосу или потому, что видела его?

   — Я узнала его по голосу.

   — Значит, ты слышала его голос раньше?

   — Да.

   — И значит, видела?

   — И видела, — вздохнула Феодата.

   — Где?

   — На состязании поэтов в театре Диониса.

   — Ты была там вместе с госпожой?

   — Госпожа всегда брала меня с собой, — всхлипнула Феодата. — Она была очень доброй.

   — Где ты видела его ещё? — спросил Сократ, когда Феодата вытерла слёзы.

   — У Пёстрого портика, где собираются софисты. Он спорил с ними.

   — Успешно? — усмехнулся Сократ.

   — Не знаю. Я мало что смыслю в спорах софистов. Но он упоминал твоё имя.

   — Как?

   — Без почтения.

   — Он очень влиятельный человек? — спросил Сократ.

   — Да, теперь он очень влиятельный человек, — снова заговорила шёпотом Феодата.

   — Поэтому ты боишься называть его имя?

   — Поэтому.

   — Я тебя понимаю. Но вот что ты можешь назвать без боязни, Феодата. Представь себе, что мы выбрали тридцать или двадцать девять самых влиятельных афинян и поставили их в один ряд по степени важности. Где стоял бы этот человек?

   — Он стоял бы первым, — ответила Феодата и заплакала.

   — Прости меня, — сказал Сократ. — Я не должен был спрашивать тебя об этом. Ты сказала больше, чем могла. Правда?

   — Да, правда. Но я привыкла отвечать на вопросы. Что ты хочешь ещё узнать?

   — Только то, о чём ты думаешь, Феодата.

   — Думаю? — улыбнулась Феодата. — Я так мало думаю. Вот и госпожа говорила мне: «Ты ни о чём не думаешь, Феодата. Ты только смеёшься». Но теперь я уже не буду смеяться, потому что наступило тяжёлое время. Госпожа не оставила никакого завещания, она ведь не собиралась умирать. И я не знаю, что будет со мною дальше. Я хотела бы стать свободной и выйти замуж за свободного человека...

   — Мы поговорим об этом в другой раз, — пообещал Сократ. — А теперь давай вернёмся к твоим мыслям.

   — Хорошо, — согласилась Феодата. — Спрашивайте. Мне и самой интересно узнать, о чём я думаю. Ведь я такая глупая. Вот и Филомел говорит, что я очень глупая, что мне не следовало приходить сюда.

   — Филомел — это кто? — спросил Сократ.

   — Наш привратник. Тот, что стоит теперь за дверью и ждёт меня.

   — Сейчас мы узнаем, прав ли он. Хотя я и теперь утверждаю, что ты умница, Феодата.

   — Правда? — смутилась Феодата.

   — Правда, — ответил Сократ и спросил: — Итак, ты ведь не думаешь, что Тимандру убил человек, о котором мы сейчас говорили?

   — Конечно, я так не думаю.

   — Но ты думаешь, что Тимандру могли убить по его приказу?

   — Да.

   — Почему ты так думаешь?

   — Он очень злился на Тимандру.

   — За что, Феодата? Ведь не только за то, что она не сказала ему правду о моём с ней разговоре?

   — Да.

   — За что же злился?

   — Не знаю, как и сказать, — замялась Феодата. — Но ты старый человек и простишь меня, если я ляпну лишнее. Со старым человеком девушке можно говорить без смущения, правда?

   — Правда, Феодата. Но я помогу тебе. Ты хотела сказать, что тот человек требовал от Тимандры любви, а она отказывала ему в этом. За это он на неё злился.

   — Как раз за это.

   — Он домогался её любви. Его злила её неуступчивость. И так разозлила, что он приказал её убить. Разве за это убивают, Феодата?

   — Филомел говорит, что убивают.

   — Филомел пугает тебя. А что ты думаешь сама?

   — Сама я думаю, что тот человек открыл Тимандре страшную тайну.

   — Ты так только думаешь или знаешь?

   — Я слышала, — призналась Феодата, опустив голову.

   — Он опять говорил слишком громко?

   — Fie очень.

   — Но ты слышала?

   — Да, — вздохнула Феодата.

   — И какую же страшную тайну он открыл Тимандре?

   — Он сказал: «Ты знаешь, Тимандра, почему я убил его. Я убил его, потому что страстно люблю тебя». Он надеялся этим признанием покорить Тимандру, мою госпожу. Но она сказала: «Я никогда не полюблю убийцу Алкивиада!»

   — Глупцы всегда жестоки, — сказал Сократ. — А ты умница, Феодата. Хочешь, я скажу об этом Филомелу?

   — Нет, нет, — запротестовала Феодата. — Ему нравится называть меня глупенькой. Он любит объяснить мне то, чего я не понимаю.

   — И то, что твоя госпожа погибла из-за тайны, которую она знала, тебе объяснил Филомел?

   — Куда ему! — засмеялась Феодата. — Ему до этого никогда не додуматься.

   — А ты можешь додуматься до всего. Ты умница, — ещё раз похвалил Феодату Сократ и тут же спросил: — А кто был тот, который нанёс Тимандре удар и выпрыгнул из окна в перистиль?

Феодата не знала.

   — Его никто не впускал в дом, — ответила она. — Должно быть, он пробрался тайно, через ограду. И так же затем ушёл. Одно лишь знаю: после него в комнате госпожи остался запах очень дорогих благовоний. Моя же госпожа всем благовониям предпочитала розовое масло.

Сократ только теперь уловил слабый запах розы, который исходил от юной Феодаты. И это неудивительно, потому что в мастерской Симона никакие другие запахи, кроме тяжёлого запаха кожи, существовать не могли.

Симон слышал весь их разговор. Когда Феодата ушла, он вышел из-за полога и сказал:

   — Если хочешь, я сделаю хорошее древко для наконечника копья.

   — Не надо, — ответил Сократ. — Я попрошу тебя о другом: ты отнесёшь этот наконечник в Пирей, в винную лавку Эвангела, и отдашь его Аристону, сыну Эвангела. Не завтра и, может быть, не послезавтра, а тогда, когда я скажу. Но если я не приду... Словом, если меня долго не будет, Симон, ты отнесёшь наконечник Аристону и скажешь ему: «Сократ передаёт этот наконечник копья для Леосфена, чтобы тот возвратил его убийце Алкивиада и Автолика». Запомнил?

   — Запомнил, — тихо ответил опечаленный Симон. — Ты собираешься... куда-нибудь уехать? Ты хочешь покинуть Афины? Но если ты заболеешь, я стану навещать тебя каждый день.

Никуда я не собираюсь, — успокоил Симона Сократ. — И болеть не намерен. Но жизнь наша полна превратностей. Только об этом я и сказал.

 

V

Скиф прискакал к Сократу на следующий день. Сократ сгребал в саду листья, когда увидел у калитки спешившегося скифа.

— Тебя вызывает Критий! — крикнул скиф ещё издали. — Велено привести тебя немедленно.

Сократ узнал скифа. Это был Тевкр.

   — А, старый знакомый, — сказал он Тевкру, когда тот приблизился к нему. — Поздравляю тебя с новой службой — теперь ты посыльный у Крития. Ведь это не то же самое, что торчать на часах возле тюрьмы, верно?

   — Ты сильно постарел, — усмехнулся Тевкр, довольный тем, что Сократ узнал его. — Да, теперь я не торчу у тюрьмы. Теперь у меня есть лошадь и жильё. И платят мне больше. Жизнь стала лучше. Я этим доволен.

   — Так велено прийти немедленно?

   — Что делать, — сказал Тевкр, — приказ.

   — А я и готов, Тевкр.

   — Не станешь приводить себя в порядок? — удивится Тевкр. — А я рассчитывал, что посижу здесь у тебя, выпью вина. Куда торопиться? Это только так говорится: привести немедленно. Но ведь тебя могло не оказаться дома. Кстати, лучше б тебя не было дома.

   — А что так? — спросил Сократ.

   — Когда вызывает Критий, лучше исчезнуть. Говорю тебе как старый знакомый. — Тевкр с удовольствием повторил эти слова Сократа. — В таких вызовах мало хорошего. Они плохо кончаются. Для тех, кого вызывают.

   — Ко мне это не относится, Тевкр, — сказал Сократ, очищая землю с подошв. — Критий — мой ученик, а я его учитель. Так что со мною ничего плохого не случится.

   — Тогда угости вином. Я думал, что скачу к тебе с дурной вестью, но оказалось, что с доброй. За это, видит Вакх, стоит выпить.

Сократ вынес Тевкру кружку вина и, сказав жене, что идёт повидаться со своим учеником, отправился с Тевкром к Критию. Тевкр из уважения к Сократу сопровождал его пешком, ведя за собою лошадь.

Сократ знал, что Критий позовёт его: сикофанты, доносчики, работали исправно. И вчера, увидев одного из них у портика Зевса Освободителя, Сократ подумал, что Критию скоро станет известно, какую речь он произнёс перед народом. Не знал он только о том, куда позовёт его Критий — в Булевтерий, которым завладели олигархи, или домой. И вот оказалось, что домой. Это означало, что у Сократа больше шансов остаться живым и невредимым, хотя случалось — в Афинах об этом были хорошо наслышаны, — что некоторых гостей Критик уводили в тюрьму прямо из его дома. Впрочем, Сократ на этот случай приготовил одну волшебную фразу, которая, по сто мнению, должна была помочь ему вырваться из смертельных объятий Критик. И потому он был почти спокоен, хотя и озабочен тем, удастся ли ему этот, последний разговор с бывшим учеником. Все предыдущие, кажется, удавались. Особенно тот, когда он понял душу Крития — завистливого и неблагодарного человека. Он завидовал всем, кто был удачливее, умнее и красивее его. Особенно Алкивиаду, своему двоюродному брату. Алкивиад, которому Сократ уделял не больше внимания, чем Критик», скоро превзошёл его в знаниях и красноречии. Он стремительно приближался к тому, что экклесия изберёт его стратегом и что таким образом он станет наследником Перикла, великого и славного Перикла, который был не только его дядей, но и дядей Крития. Алкивиада любили за его красоту и дружелюбие, а Критий страдал от одиночества: скупой, завистливый, злоречивый, он отталкивал от себя и мужчин и женщин. И когда он однажды попытался опорочить Алкивиада в глазах Сократа, Сократ сказал ему, что его обучение закончилось, а дружба между ними не началась. Вскоре Сократ узнал, что Критий зачастил в гетерию, где собирались Ферамен, Писандр, Антисфен и все те, которые вошли затем в состав Тридцати...

Тевкр пожелал Сократу удачи и передал его привратнику виллы Крития.

Привратник обошёл Сократа вокруг, осматривая цепким взглядом.

   — Не раздеться ли мне донага? — спросил с издёвкой Сократ. — Знаешь, на теле человека есть несколько мест, куда можно пристроить кинжал.

   — Смеяться будешь потом, — мрачно сказал привратник. — Иди!

   — Куда?

   — Туда! — махнул рукой привратник в сторону виллы, мраморные колонны которой просвечивали сквозь ветви осеннего сада.

   — Один?

Привратник засмеялся, и Сократ понял почему: вдоль дорожки, ведущей к вилле, стояли, словно статуи, вооружённые воины. Сократ принял их было за статуи, потому что они стояли неподвижно.

Сократ шёл по мрамору, по коврам и дивился роскоши и великолепию. Не многие храмы в Элладе могли похвастаться таким богатством. Слуги, как и привратник, указывали ему путь и говорили: «Туда!»

Критий ждал его в библиотеке, где на мраморных полках лежали сотни свитков, а в нишах стояли бронзовые статуи победителей олимпиад, философов и поэтов. Критий был в ярко-зелёном хитоне, поверх которого был наброшен пурпурный гиматий с большой золотой фибулой на плече. Сократу припомнилось, что гак любил одеваться Алкивиад — это были его любимые цвета — зелёный и пурпурный. Но Алкивиаду они были к лицу. Критий же выглядел в этом наряде как престарелая гетера.

   — Извини, Сократ, что я послал за тобой скифа, — сказав Критий, тщетно скрывая за маской приветливости своё раздражение. — Я велел слугам пригласить тебя, но они неверно истолковали мои слова и послали скифа. Надеюсь, он не оскорбил тебя? — Критий приблизился к Сократу и положил ему на плечи руки. — Всегда так: скажешь одно, а люди делают другое, — пожаловался он. — Мои слова значат для них не то, что для меня.

   — Рабское рвение, — сказал Сократ.

   — Да, да, рабское рвение. Это многое объясняет в нынешней нелепице. Ты тоже это заметил? — Он взял Сократа под руку и повёл к ложу, возле которого на столике красовались расписанные золотом чаши, стоял лаковый кратер и ваза с рассечёнными кроваво-красными гранатами. Ложе было покрыто дорогими мехами, в изголовье лежали пуховые, расшитые блестящими узорами подушечки, от которых исходил запах ночных фиалок.

Критий усадил Сократа и сам сел рядом.

   — Мы сами обслужим себя, правда? — сказал Критий, зачерпнув из кратера вино. — Рабы нам только помешают. К тому же их рвение утомляет, как ты справедливо заметил. Знаешь, я многое люблю делать сам — почти спартанская привычка. Одобряешь ли ты спартанские привычки, Сократ?

   — Все, кроме одной, — ответил Сократ. — Кроме привычки хозяйничать в чужих городах.

   — Я так и думал. Никому из афинян это не нравится. Да и мне тоже. Мы проиграли войну — таковы уж были наши доблестные стратегии. Теперь приходится смириться с положением побеждённых. Одно утешает — что это положение не вечно. Сила не может победить разум. Ты сам это не раз говорил, Сократ. Потому не может победить, что сила и разум не соприкасаются. Нельзя изрубить мечом воздух, задуть солнце, как ни дуй, нельзя заставить человека не думать. А коль скоро он думает, он найдёт выход из любого положения. Из того, в котором мы теперь находимся, — тоже. Завоёванное оружием отвоёвывается разумом. Так говорил Перикл.

   — Для чего ты мне это говоришь, Критий? — спросил Сократ. — Не для того ли, чтобы я согласился с тобой?

   — Нет, — ответил Критий. — Совсем нет. Само так получилось, что я заговорил об этом. Ведь помнишь, с чего мы начали? Со спартанских привычек. Теперь я подумал, что о спартанцах нам лучше не вспоминать.

   — Невозможно не вспоминать о гвозде, который сидит в пятке, — сказал Сократ.

   — Ах, даже так! — улыбнулся Критий. — А я-то решил, что огорчил тебя моим разговором. Тогда ответь, разве я не прав, говоря, что спартанцев мы победим разумом?

   — Думаю, что так и будет, — ответил Сократ. — Только где же мы возьмём этот разум?

   — А вот, — повёл рукой Критий, указывая на уставленные свитками полки. — Вот наш разум. Вспомни, Сократ, о многих варварах, которые вторгались в наши пределы. Где теперь эти варвары? Они приняли наш язык, наши обычаи, наших богов. Их покорил наш разум — и вот их нет. Не то ли произойдёт и со спартанцами? Они увидят, что наши законы, обычаи, мудрость выше, чем у них. И станут точно такими же, как мы. А когда людей ничто не разделяет, они перестают воевать, потому что становятся одним народом. Мы поглотили их, как губка поглощает воду.

   — Ты, вероятно, прав, — сказал Сократ и, поднявшись, пошёл вдоль полок. — Тут у тебя собрались великие умы, великие поэты: Фалес, Анаксагор, Парменид, Гераклит, Солон, Анаксимен, Пифагор, Гомер, Гесиод, Сафо, Архилох... А вот и твои стихи, Критий. — Сократ развернул свиток, пробежал глазами по строкам и возвратил свиток на прежнее место. — Прекрасный папирус, высокая каллиграфия, достойный предмет для гимна — светлоокая Афина Паллада, градозащитница, богиня мудрости и военной мощи... Статуи наших героев отличной работы. Пегас, рождённый из крови Медузы, пробивший копытом источник, дарующий песни поэтам... А вот свободная ниша. Кого же в неё ты поставишь? — Сократ обернулся к Критию. — Кто достоин занять это место? После Перикла...

   — Великий миротворец Эллады, — ответил Критий.

   — Великий? Не ты ли, Критий? — Сократ подошёл к рабочему столу Крития и остановился в ожидании ответа.

   — Союз греческих городов во главе с Афинами или во главе со Спартой — не всё ли равно? — сказал Критий. — До сих пор мы мерились со Спартой силой, теперь посоревнуемся в мудрости. Ты сам говорил, Сократ, что мудрость — самое сильное оружие.

   — Я это говорил, — кивнул головой Сократ. — И это правда. Но где же наша мудрость, Критий? — Он взял со стола чёрную палочку-скиталу, повертел её в руке и прочёл на ней имя владельца: «Лисандр».

Скитала была не толще и не тоньше его указательного пальца, хотя раза в три длиннее. Он тут же убедился в этом, приставив её к пальцу, и положил скиталу обратно.

   — Толпа не обладает мудростью, — продолжал тем временем Критий. — Ты помнишь, как афиняне осудили на изгнание Анаксагора, пытавшегося объяснить научным образом небесные явления. Мудрый Перикл не смог обуздать толпу. Печальный конец Анаксагора известен — он умер в Лампсаке. А что произошло четырьмя годами раньше? Не забыл, Сократ? Афинская толпа сожгла книги Протагора, великого софиста, с которым ты так блестяще спорил в доме Каллия. Протагор бежал в Сицилию от афинской толпы и там погиб во время бури. А вот совсем недавняя история, Сократ. Тогда ты был избран в Совет Пятисот и был пританом. Ты помнишь возвращение наших шестерых стратегов, разбивших пелопоннесский флот у Аргинусских островов. Тогда у островов случилась буря, и стратеги не успели похоронить наших погибших соотечественников. И вот за это афиняне решили приговорить их к смертной казни. Ты председательствовал на заседании Совета и воспротивился скорому и несправедливому суду над стратегами. И что же? Удалось тогда тебе спасти стратегов? Нет, не удалось, хотя ты так красноречиво убеждал Совет пощадить стратегов. Но толпа сделала своё чёрное дело. Она осудила их на следующий день, когда ты уже не мог быть эпистатом, председательствующим. Таковы коварство и мудрость толпы, обретающей власть. И вот я говорю, Сократ: народ не обладает мудростью. Народом должны править мудрые. И тогда все решения будут мудрыми решениями. «Худших — большинство!» Это написано на том самом Дельфийском храме, в котором Пифия изрекла оракул: «Софокл мудр, Еврипид мудрее, Сократ же — мудрейший из всех людей». Зачем же ты возбуждаешь толпу, Сократ? Худших!

   — Донесли? — спросил Сократ, возвращаясь к Критию.

   — Донесли, — ответил со вздохом Критий. — Рабское рвение.

   — И ты позвал меня, чтобы сделать внушение?

   — Внушение? Нет, Сократ. Ты нарушил наше установление, по которому тебе запрещено выступать в публичных местах.

   — Стало быть, ты позвал меня для того, чтобы сказать мне, что я нарушил твой приказ.

   — И о том, что из этого следует, Сократ.

   — И что же из этого следует? — Сократ сел, взял чашу с вином и сделал глоток. Спросил: — Не отравлено?

   — Нет, — засмеялся Критий, — не отравлено. — И чтобы убедить Сократа в правдивости своих слов, выпил сам. — Ты дурно обо мне думаешь. Да, казнены демагоги, люди завистливые и вредные для государства. Не все, разумеется. Остались Анит, Ликон, Фрасибул, Леонт. Они далеко. Анит и Фрасибул — в Фивах, Леонт — на Саламине.

   — А я здесь, — сказал Сократ.

   — Да, ты здесь. — Критий взял Сократа за руку и посмотрел ему в глаза. — Ты не убежал, не вступил в заговор, не изменил Афинам... В этом для меня есть надежда, что ты одумаешься и однажды произнесёшь речь, достойную мудрого мужа. Скажи мне откровенно: неужели Анит, этот грубый кожевник, или Ликон, велеречивый ритор, которого ты прежде осмеивал, умнее меня?

   — Не умнее, — сказал Сократ. — Думаю даже, что глупее.

   — Ну вот! — обрадовался Критий. — Но именно они тщатся быть народными вождями!

   — Народ наивен, не умеет выбирать ни вождей, ни тиранов, потому что не обучен искусству исследовать, где правда и где ложь. В этом несчастье демократии, Критий. Горшечники, медники, портные, оружейники, корабельщики, плотники, повара, лекари, писцы, музыканты, учителя, наставники в гимнасиях и палестрах — все они хорошо знают своё дело, по мало что смыслят в делах управления государством. Смыслят мало, а мнят о себе много, полагая, что, зная одно, они знают и другое. Знать можно много, даже очень много, но, если ты не знаешь, где общее благо и где зло, ты не знаешь самого главного. Таковы, на мой взгляд, Анит и Ликон.

   — Но ты, Сократ, вчера, не называя их имён, поддержал их. Разве не так?

   — Не так, Критий. Я говорил не об Аните и Ликоне, а о благе афинян. О благе людей, которым отпущено жизни не больше, чем мне и тебе. Прекрасна твоя мысль, что все со временем станут одним народом, что мудрые одержат верх над сильными, что спартанец, перс или фракиец будут жить и мыслить, как афиняне, ничем от них не отличаясь. Истина, благо и совершенство пробьют себе дорогу всюду, на всей земле. Так будет. Но когда, Критий? Может быть, через тысячу лет, может быть, через две. Но мудрые уже теперь должны жить в мудром государстве, а не под пятой грубых завоевателей. Сейчас, Критий. Далёкие цели потому и называются далёкими, что мы не можем их достичь. К тому же ты говоришь одно, а делаешь другое. Ты сочиняешь гимн в честь богини Афины, а твои надзиратели растирают в ступах семена цикуты. Ты печёшься о мудрости и затыкаешь мне рот, хотя помнишь, что сказала обо мне Дельфийская Пифия. Надо мудро мыслить, мудро говорить и мудро поступать. Ты же думаешь одно, говоришь другое, а делаешь третье. Кто стал во главе государства, тот должен быть учителем народа, а не его палачом. Ты, Критий, палач, — сказал Сократ.

   — Подожди, — остановил его Критий. — Не торопись. У нас ещё есть время, и мы можем продолжить нашу беседу, учитель, — сказал он, произнеся слово «учитель» так, словно обозначил им что-то гадкое. — Давай рассудим, являешься ли ты сам другом народа. Смотри, ты воспитал Алкивиада, а он принёс афинянам тьму несчастий. Такие вожди народа, как Анит и Дикон, приговорят тебя к смертной казни, если придут к власти. Ты воспитал меня. Ты воспитал Хармида, а он мой друг. Тебе и это не простят демагоги, которых, кстати, ты не считаешь ни мудрыми, ни благородными. Вспомни ещё об Аните-младшем, который сегодня с нами и завтра станет позором для своего отца. Анит-младший — твой ученик. Ты скорее служил нам, чем народу, над глупостью которого ты столько потешался на площадях. Вожди народа убежали из Афин, чтобы издалека мстить мне. А ты здесь, со мной, в моём доме. Никто не знает, о чём мы говорим, но все скажут: «Сократ был гостем Крития». И вот получается, Сократ, что если я, Критий, тиран, которого ты называешь палачом, не казню тебя, то тебя казнит народ, о благе которого ты так хлопочешь. Ты попал меж двух жерновов, Сократ. И знаешь ли почему? Люди должны жить по установлениям богов и государства, а ты возомнил, что тебе известна правда, которая выше установлений и законов. Ты — сам себе Бог и сам себе государство. Ты вопрошаешь собственную душу, ищешь в ней истину и судишь всех: и тиранов, и вождей народа, и сам народ. Разве ты Бог, Сократ?

   — Конечно, не Бог, — усмехнулся Сократ. — Но я открыл способ, каким каждый человек может обнаружить в себе божественную истину. Боги нам её дали, а мы заключили её в тёмную скорлупу невежества.

   — И потому ты отвергаешь богов, которых чтит народ. Знаешь ли ты, что это преступление?

   — До тех пор, пока народ невежествен.

   — Тогда сделай его умным, Сократ, — засмеялся Критий.

   — Это работа не для одного человека, — ответил Сократ. — Но одно народ может сделать сам: стать свободным. Избавить от невежества можно только свободный народ. Народ, не знающий страха. Свобода — такое благо, Критий, от которого афиняне никогда не откажутся. Они добьются свободы. Вопреки тебе. И тем самым сделают шаг к истине. Их на этом пути никто не остановит. Как нельзя остановить солнце. Ты это знаешь. Меня убьёт невежество народа. Либо ты, Критий. Тебя убьёт истина. Свободные и просвещённые люди пожалеют меня. Тебя — проклянут. Будущее принадлежит свободным и просвещённым. Потому что и то и другое — благо. А ты — зло.

   — Какая тебе радость в том, что тебя когда-то пожалеют, и какая мне печаль от того, что меня когда-то проклянут? Радость и печаль имеют смысл только здесь, при нашей жизни. Я собираюсь жить долго и без печали. То же предлагаю и тебе, Сократ. Ведь там — ничто. Ты сам говорил. Смерть — зло. Вот послушай. — Критий встал, подошёл к свиткам и, взяв один из них, развернул. — Вот послушай. Это Сафо:

Смерть есть зло. Самими это установлено богами: Умирали бы боги, если б благом смерть была.

   — Что скажешь?

   — Только то, что сказала Сафо. А жизнь — благо. Для всех. Ты же многих лишил жизни, прежде чем на то последовала воля богов.

   — Как знать, — ответил Критий. — С помощью искусства, которому ты меня обучил, я обнаруживал в своей душе, что люди, которые казнены, достойны смерти. И если, как ты сказал, мы обнаруживаем в нашей душе божественные истины, то, стало быть, я исполнял волю богов. Боги вещают через душу каждого. Чем же моя душа хуже других?

   — Как же ты обнаружил в своей душе смертный приговор для Алкивиада, для брата твоего? — спросил Сократ.

   — Вот, — вздохнул Критий. — Я ждал, когда ты задашь мне этот вопрос.

   — Почему же ждал?

   — Потому что знаю: ты убеждён, что Алкивиада убил я. — Критий передёрнулся, бросил свиток со стихами Сафо и вернулся к Сократу. Теперь он стоял перед ним подбоченясь, смотрел сверху вниз, глаза его были злы, скулы побелели, и брови сошлись на переносице.

   — Или отойди, или сядь, — сказал Сократ. — От тебя так пахнет благовониями, что мне трудно дышать.

Критий сел, опустив руки между колен.

   — Я знаю, почему ты так думаешь, — сказал он. — Вчера ты разговаривал с Феодатой, служанкой Тимандры. Но всё, что она сказала тебе, ложь. Она и Филомел, её любовник, сами убили Тимандру, чтобы завладеть её драгоценностями. Сегодня их задержали в Пирее, с ними была шкатулка с драгоценностями Тимандры. Они во всём признались. И будут казнены. — Критий поднял голову. — Как убийцы Тимандры. Ты можешь повидаться с Феодатой и Филомелом, хотя в этом нет нужды: они во всём сознались. Кстати, и в том, что приходили к тебе в лавку башмачника Симона. Одному я не поверил и велел это вычеркнуть из их показаний: они утверждают, что часть драгоценностей Тимандры передали тебе и просили переслать их заговорщикам. Ведь этого не было, правда? Я велел вычеркнуть, но, если ты подтвердишь. — Критий пожал плечами, — тогда я велю восстановить сказанное ими. Впрочем, они могут повторить это на суде, потому что они люди низкие, презренные рабы. Для них это хоть и малое, по оправдание: не просто убили и ограбили свою госпожу, но ради победы Фрасибула, ради блага афинян, страдающих под властью тирана... Поэтому я приказал казнить их без суда. Но если ты будешь настаивать... Словом, решай сам. Ты можешь встретиться с ними, как я уже сказал. Ну? Или тебе надо подумать? Я оставлю тебя на какое-то время, посиди один, подумай. — Критий потёр ладонью ухо и встал. — Посидишь?

   — Посижу, — ответил Сократ.

Уходя, Критий оглянулся, задержал шаг, сочувственно улыбнулся и сказал:

   — Пей вино и ешь гранаты. Не стесняйся.

Сократ так и поступил. Зачерпнул из кратера полную чашу вина, выпил одним духом и принялся есть гранат. Потом подошёл к письменному столу Крития, взял чёрную скиталу и спрятал её под хитон. Он не знал, сколько времени отпустил ему Критий на размышление, и потому старался осмыслить случившееся быстро. В одном он был совершенно уверен: о поимке Феодаты и Филомела Критий ему соврал, придумав всю эту историю тут же, сидя рядом с ним. Он хорошо помнил привычку Крития потирать ладонью ухо, что-либо сочиняя. О привычки! Они сопутствуют человеку всю его жизнь. Вот и у него, у Сократа, есть одна привычка, которую давно подметила Ксантиппа: он непременно облизывается перед тем, как пригубить чашу с вином. Вполне безобидная привычка. Но, вспоминая о ней, он всякий раз намеревается отделаться от неё. И не может. Вот и теперь, кажется, он облизывался, как сладострастный Силен, поднося к губам дорогую чашу с прекрасным вином...

Итак, Критий соврал ему. Но всё сказанное им может стать случившимся уже теперь, в ближайший час, — для этого Критик» надо лишь приказать. Приказать, объяснив, как всё нужно устроить. Возможно, что он сделает это сейчас же. И помешать ему можно только в том случае, если позвать его обратно, не дать ему времени исполнить задуманное. А там и боги проснутся...

Сократ бросился к двери и крикнул во всё горло:

   — Критий! Я уже всё обдумал!

Критий тут же появился — он стоял в отдалении за колонной.

   — Хвалю, — сказал он, приближаясь к Сократу. — Ты по-прежнему думаешь быстро. Мне всегда это нравилось в тебе. Жаль только, что я не смог этому научиться.

   — Забудем о Феодате и Филомеле, — сказал Сократ, когда они вернулись в библиотеку. — Ты правильно поступил, что вычеркнул кое-что из их показаний, так как всё это — бессовестная ложь. До такой лжи могут додуматься только подлецы, Критий.

   — Конечно, — согласился Критий. — Ты правильно решил. Жизнь каких-то там рабов и твоя жизнь, Сократ, несоизмеримые ценности. Но, решив так, ты должен согласиться и с тем, что Феодата просто оговорила меня перед тобой.

   — Оговорила? Да ничего она мне не говорила о тебе. Даже имя твоё не было произнесено. Знаешь, я попросил её принести одну вещь. Нет, нет, никакие это не ценности. Да ты, видно, знаешь, о чём речь, — твои сикофанты работают превосходно. Я даже удивляюсь, как они могли подслушать мой разговор с Феодатой. Открой мне, пожалуйста, эту тайну, — попросил Сократ.

   — Не могу, — развёл руками Критий. — Одно лишь скажу: после убийства Тимандры мои люди следили за её слугами. Это же естественно.

   — Разумеется, — не стал настаивать Сократ. — А вещь, которую она принесла по моей просьбе, дорога мне. Всё же я любил Алкивиада.

   — Я понимаю, — кивнул головой Критий. — Ты, конечно, не поверишь мне, но я тоже любил его. И ты напрасно набросился на меня. Да и как я мог сделать то, в чём ты меня подозреваешь? Я был здесь, в Афинах, Алкивиад — там, у Фариабаза, далеко за морем.

   — Да ведь я и не говорил, что ты сам, лично убил его.

   — Но...

   — Не говорил, не говорил. Я лишь утверждаю, что Алкивиад был убит по твоей просьбе или по твоему приказу.

   — Сократ! — вспылил Критий. — Мне надоела твоя болтовня! Ты злой и глупый старик! Ты не знаешь сам, что говоришь!

   — Я знаю, — сказал Сократ. — Увы, я знаю. Ни Тимандра, ни Феодата, ни кто бы там ни было ещё не говорили мне прямо, что ты убил Алкивиада. Ты сам мне об этом сказал, Критий!

   — Я? Когда, где? Что ты мелешь? Сократ, опомнись! Или ты много выпил вина? — Он заглянул в кратер. — Да, ты много выпил вина.

   — Оставь это, — сказал Сократ. — Ты сам мне всё рассказал, когда я беседовал с тобой.

   — Я не беседовал с тобой! Не беседовал!

   — Да ведь я и не говорил, что ты беседовал со мной. Я беседовал с тобой, Критий. Мысленно, Критий. Мысленно.

   — Ах, мысленно! Ну, на это ты способен. Если ты мысленно беседуешь с богами, то почему бы тебе точно также не побеседовать со мной? — усмехнулся Критий. — Только цена этим беседам невелика. Мало ли что может взбрести на ум.

   — А ты послушай, — предложил Сократ. — Давай сядем, и я перескажу тебе нашу беседу. Думаю, что это будет последний рассказ, который ты услышишь от меня.

   — Последний? Что ж, пожалуй, ты прав. Расскажи, — согласился Критий, садясь. — Садись и ты.

   — Да. — Усевшись поудобнее, Сократ зачерпнул из кратера вина, выпил немного и, прожевав зёрнышко граната, принялся рассказывать: — Итак, мы сидели вот так же, как сейчас, рядом, и я спросил тебя: «Критий, зачем ты убил Алкивиада?» Обрати внимание: я спросил не о том, ты ли убил Алкивиада, а о том, зачем ты убил Алкивиада.

   — И что я ответил? — спросил Критий.

   — Ты ответил: «Прежде чем спрашивать, зачем я убил Алкивиада, следовало бы спросить, я ли убил Алкивиада».

   — Правильно ответил, — сказал Критий.

   — Я так и сказал тебе: «Правильно ответил, — и похвалил тебя: — Ты ещё не разучился внимательно слушать».

   — Спасибо за похвалу, — сказал Критий. — Я всегда радовался, когда ты хвалил меня. Но ты хвалил меня редко. К тому же тебе не нравились мои стихи, Сократ. Вот и теперь, взглянув на мой гимн, ты похвалил лишь каллиграфию и предмет, вдохновивший меня, но ты ни слова не сказал о самом гимне. Но это к слову. Итак, ты похвалил меня за то, что я не разучился внимательно слушать. Что же дальше? — Критий был спокоен. Это было холодное спокойствие человека, который уже решил для себя, как он поступит в конце разговора, независимо от того, каков будет его исход, — Разумеется, ты не стал спрашивать, я ли убил Алкивиада, — предположил Критий, — так как ответ мог быть только один: «Не я».

   — Да, — подтвердил Сократ. — И потому я сказал тебе: «Признаться в убийстве — задача не для тебя. Убийство было подлым, а это означает, что совершил его подлый человек: он не вызвал Алкивиада на честный поединок, не встретился с ним в открытом бою, а убил его как человек трусливый и коварный». Я спросил тебя далее: «Может ли подлый, трусливый и коварный человек добровольно признаться в том, что он подл, труслив и коварен?» — и попросил тебя ответить на этот вопрос. Если бы ты ответил: «Может», то тем самым стал бы на защиту подлых, трусливых и коварных. И бесчестных. И значит, причислил бы себя к ним. А это означало бы также, что твой предыдущий ответ: «Не я» — не является правдивым, так как принадлежит подлому, трусливому и бесчестному человеку. Поэтому ты сказал: «Да, подлый и бесчестный не может добровольно признать себя таковым». Правильно ли я предугадал твой ответ, Критий?

   — Да, правильно, — морщась, как от тошноты, ответил Критий.

   — Но, сказав так, — продолжил Сократ, — ты подтвердил и то, что подлый и трусливый человек не может добровольно признаться в подлом и трусливом убийстве.

   — А из этого что следует, высокомудрый Сократ? — язвительно спросил Критий.

   — А из этого следует, что я был прав, говоря, что ты не можешь признаться в убийстве Алкивиада. Ты и не признался.

   — Подожди, — мотнул головой Критий. — Ты запутал меня. Но я сейчас выпутаюсь. Да, да, я выпутаюсь. Недаром же я учился искусству диалектики у тебя.

   — Надеюсь, — усмехнулся Сократ. — Надеюсь, что недаром.

Критий оживился — в нём пробудилась страсть спорщика. Он вскочил и заходил по комнате, потирая ухо ладонью.

   — Впрочем, а что же я сказал тебе там, в воображаемом тобой разговоре со мной? — спросил он, остановившись. — Ведь я не мог промолчать?

   — Ты не промолчал, — согласился Сократ. — Я могу сказать, как ты ответил мне. Сказать?

   — Скажи.

   — Хорошо. Я скажу. Но при одном условии: ты возьмёшь обратно свои слова о том, что я пьяный и злой старик. Берёшь?

   — Беру, беру. Продолжай, — потребовал Критий — Просто интересно: то ли я сказал тебе, что собираюсь сказать теперь. Это очень занятная игра. Говори!

   — Ты ответил так, как мог ответить только мой ученик: «Да, я не могу признаться в убийстве Алкивиада, потому что я его не убивал. Нельзя признаться в том, чего я не совершил. Глупо честному человеку возводить на себя поклёп. А я не глупец. Подлый человек не признается в совершенном им преступлении, потому, что он подл. Честный и безвинный даёт честный ответ: «Я не убивал». Так ли ты хотел ответить мне, Критий? — спросил Сократ.

   — Да, именно так, клянусь псом! — засмеялся Критий. — Именно так!

   — Значит, я не пьяный и не злой старик?

   — Забудь об этом, — сказал Критий и снова присел рядом с Сократом. — Ты заставил меня оскорбить тебя. Прости. Беру обидные слова обратно. Но вернёмся к предмету разговора. Итак, как человек честный и невинный я ответил тебе: «Я не убивал Алкивиада». Но тебя мой ответ не удовлетворил. Или удовлетворил?

   — Не удовлетворил.

   — Почему?

   — Потому что Алкивиада убил ты, Критий.

   — О боги! — вздохнул Критий. — Зачем тебе это, Сократ? — Глаза его снова остановились.

   — Затем, что истина всего дороже, — ответил Сократ.

   — А жизнь? — спросил Критий. — Она не дорога тебе? Ты не так глуп, Сократ, чтобы не догадаться, чего будет стоить тебе твоё упрямство. Знаешь, я не остановлюсь, хотя мне так не хочется принимать столь ужасное для тебя решение. Оно будет ужасным и для меня. Нельзя убивать свою мать, своего отца, своего учителя...

   — И брата, Критий.

   — Конечно, и брата. Нельзя, если это месть за личные обиды, — продолжал Критий. — Но есть нечто, что выше нас, Сократ, что выше запретов. Ты наносишь мне не только личную обиду. Ты посягаешь на первого человека в государстве, а значит, и на государство. Не стану объяснять тебе, что покой и благополучие государства — это покой и благополучие сотен тысяч людей, народа. И вот ради защиты покоя и благополучия народа я приму решение, которое будет для меня тяжким. Да, я приказал казнить многих, но только ради того же.

   — И Алкивиада?

   — Зачем же Алкивиада?

   — Как раз этот вопрос я и задал тебе в самом начале, Критий: зачем ты убил Алкивиада? Спросив об этом сам, ты поступил неосмотрительно. И это доказывает, что ты был плохим учеником: спор надо вести осмотрительно, взвешивая и обдумывая каждое слово.

   — Пустое, — сказал Критий. — Если я проиграю спор, я ничего не потеряю, так как об этом никто не узнает. Ты же, выиграв спор, потеряешь жизнь.

   — Жизнь? Конечно. Этим твоим словам я верю.

   — Стало быть, победа в споре для тебя важнее жизни?

   — Не победа, а истина, Критий.

   — Но истина требует доказательств. Упрямство не ведёт к истине. Это из твоих наставлений, Сократ. Как видишь, я был всё же хорошим учеником.

   — Что ж, давай вернёмся к доказательствам, — предложил Сократ. — Ты сам предложил способ их отыскания. И не там, в воображаемом разговоре, а здесь, Критий. Только что.

   — Что же я предложил? — спросил Критий, устало облокачиваясь на подушки. — Ну, выкладывай. И поторопись: у меня мало времени.

   — Ты сказал: есть нечто, что выше нас, что выше запретов на убийство.

   — Да, я это сказал.

   — И вот если я докажу, что ты хотел и мог совершить убийство, то тем самым я докажу, что ты его совершил. Кроме того, я должен доказать, что ты человек подлый и потому совершил убийство как подлый человек.

   — Попробуй, — сказал Критий, отвернувшись.

   — Ты ненавидел Алкивиада с молодых лет, потому что Алкивиад был талантливее тебя, удачливее и красивее. Ты мог бы любить его за это, а ещё за то, что он твой брат, но ты завидовал ему и ненавидел его. Многие выражали свою зависть и ненависть к Алкивиаду открыто, мешали ему, обвиняли его в том, в чём он был и не был виноват, а ты Критий, таил свою зависть и ненависть в душе. Тщился сравняться с Алкивиадом хоть в чём-то, не мог: боги не дали тебе ни таланта, ни удачливости, ни красоты. Ты не знал, как справиться с Алкивиадом, и потому ушёл в гетерии, в тайные кружки, где вынашивались и обсуждались — тайно! — планы разгрома демократии и захвата власти, которая лишь одна может дать то, чего не дали боги: силу, славу, свободу дурным намерениям и страстям. Тебе, как и твоим друзьям, представлялось, что власть выше таланта, ума и красоты, потому что она открывает лёгкий путь ко всему, что с трудом добывают ум, талант и красота. Продолжать? — спросил Сократ.

   — Продолжай, — махнул рукой Критий.

   — Но что мешает людям бездарным, завистливым и подлым пробиться к власти, Критий? Ответ очень прост: власть умных, талантливых и благородных. Чего могут желать бездарные и завистливые? Поражения талантливых и благородных. Но такого поражения их можно добиться только с помощью подлости и коварства. Только подлый человек может желать, чтобы во главе Афин стал бездарный человек. И только путём коварства и предательства можно достичь этого. Ты достиг, Критий. Дорогу к власти тебе проложили мечи спартанцев, давних врагов афинян. Уничтожена демократия, погублены народные вожди, разрушены укрепления города. Разве это честный путь к власти, разве ты пришёл к ней, соревнуясь с другими в уме, подвигах и благородстве? И разве ты принёс счастье афинянам, а не горе? Свободу, а не рабство? Когда б большее счастье, чем все другие, большую свободу и могущество, чем твои соперники, кто стал бы упрекать тебя?

   — Афиняне ещё не оцепили...

   — Оценили! — сказал Сократ. — Оценили, Критий. И вот когда ты стал во главе Тридцати и увидел, что предмет твоей зависти и ненависти жив, ты понял, что в нём твоя позорная погибель. Алкивиад был твоей погибелью. Самой страшной для тебя и самой неотвратимой.

   — Хватит! — крикнул Критий, вскакивая на ноги. — Довольно! И время кончилось!

   — Жаль, — сказал Сократ, поднимаясь с ложа. — Осталось ещё так много прекрасного вина.

   — Теперь ты попробуешь другого вина, того, что готовят под Пниксом!

   — А всё же дослушай до конца, — сказал Сократ, беря с чаши гранат. — Ведь потом тебе никто об этом не скажет.

   — О чём ещё?

   — О том, что не ты убил Алкивиада. Все будут говорить о тебе: «Это он убил Алкивиада!» А я вот говорю: не ты.

   — Не я?! — хохотнул Критий. — А кто же?

   — Вот и я хотел спросить тебя: кто же? Кто убил Алкивиада по твоему приказу? Ведь ты не покидал Афин, ты был здесь; Алкивиад же погиб во Фригии. Ты говорил, что Фарнабаз. Потом сказал, что братья какой-то девушки, которую якобы опозорил Алкивиад. А кто же на самом деле?

—А как я ответил тебе на этот вопрос в том, в воображаемом разговоре?

   — Ты сказал, что Алкивиада убили люди Фарнабаза по просьбе Лисандра.

   — И тебе этот ответ не понравился? По-моему, он правдив.

   — По-моему, тоже. Но потом ты добавил, что Лисандр обратился к Фарнабазу с этой просьбой по твоему настоянию. Ты сказал Лисандру: «Власть Тридцати ненадёжна, пока жив Алкивиад». Правда, ты забыл сказать Лисандру, что Алкивиад твой брат. Но это уже было не важно, потому что тобой руководило нечто, что выше тебя, выше запретов... Верно?

   — Почему Лисандр? — спросил Критий.

   — Потому что Фарнабаз мог откликнуться только на просьбу Лисандра. А Лисандра мог попросить только ты.

Критий какое-то время стоял молча. Потом махнул рукой и направился к двери.

   — Подожди звать скифов, — остановил его Сократ. — Они не смогут отвести меня в тюрьму.

   — Это ещё почему? — обернулся Критий. — Смогут! Потому что отныне твоё место только там, в тюрьме.

   — Ты ошибаешься, — сказал Сократ. — В том, в воображаемом разговоре ты не смог позвать скифов.

   — Не смог? — Сократ увидел на лице Крития самую отвратительную из его улыбок. — Но то был воображаемый разговор, а здесь, — Критий развёл руками, — а здесь я смогу позвать скифов!

   — Нет, — покачал головой Сократ, — не сможешь. Сейчас ты поймёшь почему: я приглашён к Лисандру.

   — Ты?

   — Да, я приглашён к Лисандру, — повторил Сократ.

   — Врёшь, Сократ.

   — Не вру, — Сократ зачерпнул из кратера вина и выпил.

Пил он медленно. Критий ждал. И чем дольше Сократ пил, тем больше крепла в нём уверенность, что Критий не позовёт скифов и не отправит его сегодня под Пникс: имя Лисандра подействовало на Крития магически, потому что он был всего лишь жалким рабом Лисандра. Его ставленником и рабом.

   — Позавчера я встретился с Лисандром в Пирее, — сказал Сократ. — Мы немного поговорили, и он пожелал продолжить нашу беседу здесь, в Афинах. Но если он узнает, что ты спрятал меня под Пниксом и лишил его удовольствия поговорить с самым мудрым человеком Эллады, он будет крайне недоволен, Критий. Я даже думаю, что люди Лисандра уже ищут меня. Поэтому мне надо идти. Если ты мне не веришь, ты можешь послать скифов к Лисандру и спросить его, так ли это. Пошли скифов к Лисандру, Критий. Подумай, что я расскажу Лисандру, если он позовёт меня из тюрьмы.

   — И ты станешь беседовать с Лисандром, с заклятым врагом афинян? — спросил Критий.

   — Точно так же, как с тобой, — ответил Сократ. — Думаю даже, что с ним мне будет легче, чем с тобой: он враг афинян и не скрывает этого. Он открытый враг демократии, свободы и могущества Афин! А ты — другой...

   — Хорошо, — сказал Критий, потирая ухо. — Хорошо, я отпущу тебя. — Правильно, я отпущу тебя. Впрочем, я и так, кажется, отпустил бы тебя. Знаешь, не хочется, чтобы обо мне говорили, будто я убил Сократа. Ты уже стар и скоро сам отправишься к Аиду. Да, да, я отпущу тебя. У меня и в мыслях не было отправлять тебя в тюрьму. Это потом, когда ты наговорил мне столько обидного, у меня появилось дурное желание. Позвал же я тебя для того, чтобы побеседовать, Сократ; я предполагал, что беседа будет иной, и хотел поручить тебе одно дело. Ты ведь притан от дема Алопеки. И вот я подумал: кого же лучше послать на Саламин к Леонту, если не пританов. Скифы могут оскорбить достоинство Леонта, а приданы — уважаемые граждане, они уговорят Леонта приехать в Афины. Конечно, мы казним Леонта как нашего врага. Но это уже другая сторона дела. Вы только привезите сто. Ты и ещё три-четыре придана, которых я назначу. Разумеется, ты будешь среди них самым уважаемым.

   — И ты предполагаешь, что я соглашусь на это гнусное дело? — спросил Сократ.

   — А не согласиться нельзя, Сократ. Это не просьба, а приказ. Вы поедете и привезёте Леонта в Афины.

   — А вы его здесь убьёте, завладеете всем его богатством? Так?

   — Богатство казнённых принадлежит по закону государственной казне, Сократ. Всё это знают.

   — Но пританы с того дня, как ты разогнал Совет Пятисот, не обладают никакими полномочиями.

   — Я наделю вас полномочиями. Это в моих силах.

   — Да, это в твоих силах, — согласился Сократ, поняв, что Критий приготовил для него смертельную ловушку. Критий не отправит его под Пникс сейчас, но непременно сделает это потом, когда он откажется исполнить приказ Тридцати. А он откажется. Привезти Леонта на казнь — всё равно что казнить его своими руками, стать его палачом и, значит, прислужником тиранов и соучастником их преступлений. Вот какую ловушку приготовил для него Критий: либо умереть теперь, не исполнив его приказа, либо принять позорную смерть потом, когда победит Фрасибул и власть в Афинах будет возвращена народу. Сократ не думал, что Критий так изобретателен и коварен. Да и не был он, кажется, обучен этому искусству прежде. Он овладел им теперь.

   — Вот и всё, Сократ, — сказал Критий. — Теперь ты свободен и можешь возвращаться домой. Триера для поездки на Саламин будет готова дня через три. Тебе сообщат об этом. Хайре, учитель. Будь здоров. А будешь у Лисандра — не зарывайся. Лисандр не владеет искусством спора, но зато превосходно владеет мечом и кинжалом. Такты исполнишь мой приказ, не правда ли? — спросил он, провожая Сократа. — Ты привезёшь Леонта?

   — Ты узнаешь об этом через три дня, — ответил Сократ. — Когда будет готова к отплытию на Саламин триера.

   — Мне было приятно убедиться в том, как ты мужествен, Сократ, — сказал Критий.

   — В такой же степени мне было неприятно убедиться в том, как ты подл.

Критий в ответ рассмеялся.

Выйдя за ворота виллы Крития, Сократ сразу же направился к дому Тимандры, хотя и был уверен в том, что Критий, вероятнее всего, опередил его; что несчастные Феодата и Филомел уже схвачены и отведены в тюрьму. Но и в этом надо было убедиться. В другое время он постарался бы сделать это осторожно, чтобы не подвергать себя напрасному риску. Теперь же, оказавшись в том же положении, что и Феодата с Филомелом, он уже ничем не рисковал. Его приговор был, в сущности, подписан, а исполнение приговора оставалось лишь делом времени. Если не через три дня, то через пять, через десять. Возможно, что его казнят в тот же день, когда казнят Феодату и Филомела.

По узким улочкам, по скользким мокрым камням — опять моросило — Сократ поднялся к дому Тимандры и увидел у ворот охрану — двух молодых и незнакомых ему скифов.

   — Хайре, — сказал, подойдя к ним, Сократ. — Я притан от дема Алопеки и хотел бы поговорить с привратником этого дома. Кажется, его зовут Филомел.

   — Приказано никого не впускать, — ответил ему один из скифов.

   — Почему? — спросил Сократ.

   — Дом пуст.

   — Я знаю, что умерла Тимандра, — сказал Сократ. — Но куда же делись привратник и прислуга?

   — Привратник сбежал прошлой ночью, — ответил другой скиф. — Вместе со служанкой Феодатой.

Тот, что отвечал Сократу первым, взглянул на своего товарища с осуждением: должно быть, им было приказано никому ничего не рассказывать.

   — Жаль, — сказал Сократ. — Он был мне нужен. Надеюсь, что привратника скоро найдут. Выходит, что я зря тащился сюда. Жаль.

Это была неожиданная радость. Он чувствовал себя виноватым, думая, что Феодата и Филомел оказались в руках тюремщиков. Чувство вины — это страдание, душевная мука. Теперь же он был свободен от этого тягостного чувства. Был рад этому, но ещё более тому, что юная Феодата и влюблённый в неё Филомел не пострадали. Мысленно похвалил их: они предугадали то, чего не мог предугадать он.

 

VI

Дома его ждали друзья: старый и преданный Симон, добрейший Критон с сыном Критобулом, юный Аполлодор, Платон и его брат Адимант. Оказалось, что всех их собрал Симон, узнавший первым о том, что Сократа повели к Критика Они ждали дурных вестей, но Сократ вернулся живым и невредимым. Они обнимали его, смеялись, а Критон заплакал. Все пришедшие, даже башмачник Симон, считали себя учениками Сократа. И лишь Критон был только другом. Он никогда не вступал с ним в философские споры, ни с кем из его друзей не состязался в красноречии. И вообще, говорил мало, больше слушал, а уж если и говорил, то о делах обыденных, житейских — о доме, о жене и детях, о здоровье, о ценах на рынке, об одежде, о хлебе и вине, об урожаях оливок и пшеницы и, конечно, о погоде, от которой так много зависело в жизни — и урожаи, и цены, и здоровье. Он был человеком практичным и всегда мог дать добрый совет. За это его более, чем других друзей Сократа, ценила Ксантиппа и всегда ставила в пример своему мужу, которого считала в делах житейских бестолковым и бесполезным.

Ксантиппа приготовила всем кикеон, старинную похлёбку, замесив на вине и мёде ячменную муку, мелко нарезанный лук и растёртый солёный сыр. Ничего другого в доме не нашлось — ни мяса, ни хлеба, ни хорошего вина.

   — Ксантиппа думает, что мы устроили здесь походный привал, — смеясь, извинился за бедное угощение Сократ. — Хотя, конечно, все мы в походе, всю жизнь. А в походе для подкрепления сил эллины пьют кикеон.

   — Зачем он тебя звал? — спросил Сократа Симон. И это, кажется, был тот вопрос, который хотели ему задать все.

   — Чтобы объявить мне приказ, — ответил Сократ. — Он посылает меня и четырёх других пританов на остров Саламин. Мы должны привезти на казнь несчастного Леонта.

Ксантиппа услышала его ответ, хотя была за дверью. Сократ тут же пожалел, что говорил слишком громко и его слова дошли до ушей жены. По правде говоря, он думал, что её поблизости нет. Знай он о том, что она за дверью, он повременил бы с ответом.

   — А вам достанется что-нибудь из богатства Леонта? — спросила Ксантиппа, появляясь в дверях. — Ты попросил об этом Крития?

   — Достанется, — с досадой произнёс Сократ. — Нам всем достанется.

   — Но ты, конечно, получишь меньше других, — ворчливо заговорила Ксантиппа. — Тебе ведь меньше всех надо, потому что ты так богат! Вот и наша ласка сдохла, потому что в доме перевелись мыши. Критон, скажи ему, какую часть богатства он должен потребовать для себя.

   — Я получу больше всех, — сказал Сократ и попросил Ксантиппу уйти.

Ксантиппа обиделась, но ушла.

   — Ох, неразумны наши женщины, — вздохнул Сократ. — Простим Ксантиппу: для неё и Леонт только богач.

   — Простим, — сказал Критон и, присев рядом с Сократом, сказал: — Я помогу тебе спрятаться от Крития. В моём саду за Филами есть надёжное убежище — я построил его сам. Стоит лишь забросать его травой и листьями, и тебя никто не найдёт. Мой сын Критобул станет привозить тебе пищу, а о Ксантиппе мы позаботимся.

Платон предложил переправить Сократа в Сицилию к своему другу, сиракузскому тирану Дионисию.

Симон сказал, что уведёт Сократа в одно из ущелий Гиметты, где есть падеж пая и тёплая пещера с родниковой водой.

Сократ был счастлив тем, что ни один из его друзей даже не предположил, будто он согласился с приказом Крития и намерен отправиться за Леонтом на Саламин. Сказав им об этом, он объявил, однако, что прятаться от Крития не станет.

   — Тогда он убьёт тебя, — сказал Критон, глубоко опечалясь. — И это будет горе и позор для всех нас. Все скажут: «Они могли спасти Сократа и не спасли».

   — Нет, — возразил Сократ. — Все скажут: «Сократ мог спастись бегством, не предпочёл смерть, как истинный афинянин».

Друзья долго молчали. Критон заплакал: он был старым человеком и не мог сдерживать слёз.

Тогда заговорил Платон, прелестный юноша с чутким сердцем и благородной душой, сын Аристона и племянник Хармида, одного из Тридцати.

   — Я пойду к дяде Хармиду, — сказал он, — и попрошу его, чтобы приказ Крития был отменен. Хармид был твоим учеником, Сократ, и он любит тебя. Он поможет, я упрошу его, я стану умолять его, как только могу.

   — Не стоит, мой мальчик, — сказал Сократ. — Критий тоже был моим учеником, как и твой дядя Хармид. У меня было много дурных учеников, и когда-нибудь мне это припомнят. Не надо унижаться, Платон. Унизившись, человек теряет так много, что богам становится противно взирать на него.

   — Тогда я убью Крития! — закричал Аполлодор. — Я спрячу под плащ кинжал и зарежу его. Сегодня же! — он забегал по комнате, словно искал кинжал. — Я ворвусь к нему и убью.

   — Успокойся, Аполлодор, — попросил Сократ, взял Аполлодора за руку и усадил рядом с собой. — Критий заслужил того, чтобы быть казнённым. Но не тобой и не из-за Сократа, Аполлодор. Кто совершил преступление, тот должен быть судим по закону. И не одним тобой или мной. Судить по закону — право народа, потому что закон — это его разумная воля. Ты же вознамерился судить Крития один и по чувству, которое в тебе горит. Чувство, когда оно жаждет чьей-либо смерти, должно быть погашено разумом. А разум черпает свои доводы во всеобщности: только все знают всё. Один же я знаю лишь то, что я ничего не знаю. И потому не могу ни судить, ни казнить.

Симон допил кикеон и пальцем собрал его остатки со стенок чаши. Затем ополоснул чашу в воде и поставил её на стол, опрокинув кверху донышком. Это означало, что вечно голодный Симон сыт и не просит больше угощений.

   — Но и умереть тебе, Сократ, нельзя, — сказал он. — Твоя смерть будет радостью для врагов и несчастьем для нас. Неужели ты хочешь порадовать врагов и сделать несчастными нас? Поступают ли так благоразумные люди? Не разумнее ли радовать друзей и огорчать врагов? Какой из этих двух поступков лучше, Сократ?

   — Из поступков лучше тот, конечно, который радует друзей и огорчает врагов, — ответил Сократ.

   — Но ты сам подставляешь голову под меч, Сократ, — сказал Аполлодор. — Ты можешь избежать смерти, но не хочешь этого делать.

   — Истина, однако, в другом, — возразил Сократ. — Истина в том, Аполлодор, что никто из смертных не может избежать смерти. Есть, правда, один способ уйти от смерти — стать богом. Но как это сделать, Аполлодор? — засмеялся он.

   — Ты шутишь, а между тем речь идёт о простой вещи, учитель, — обиделся Аполлодор. — Тебе надо уйти из Афин — это так легко сделать.

   — Давай подумаем, легко ли. И нужно ли? Скажи мне, мой мальчик, положа руку на сердце, что предпочтительнее: знание или незнание, осведомлённость или неведение?

   — Знание, — сказал Аполлодор, — осведомлённость.

   — Вот и я так считаю: знание и осведомлённость всегда предпочтительнее незнания и неведения. Утверждению этой очевидной истины я отдал всю жизнь. Терпел упрёки, оскорбления, даже побои — случалось и такое, — переносил лишения, голод, бедность, проклятия, одиночество. Ради знания, Аполлодор. И вот теперь я знаю, что смерть, которая уготована мне Критием, — это смерть от цикуты и что меня от неё отделяет несколько дней — может быть, три, может быть, четыре или пять: Критий скор на расправу. От этой смерти, которую я знаю, я могу уйти. Но только ради смерти, которую я не знаю и которой мне не избежать. Так какую же из них я должен предпочесть: ту, которую знаю, или ту, которую не знаю?!

   — Но та, которую ты не знаешь, дальше той, которую ты знаешь. Ты проживёшь дольше, Сократ, — сказал Аполлодор.

   — Разве длинная жизнь лучше короткой, Аполлодор? Даже длинная верёвка не всегда лучше короткой, а жизнь — не верёвка.

   — Но ты больше узнаешь, больше сделаешь, мы дольше будем с тобой, и ты с нами, Ксантиппа не так скоро станет вдовой, ты увидишь победу народа и позорную смерть Крития.

   — Это правда, — согласился Сократ. — И мне этого хотелось бы. Но покупать благо ценою трусливого бегства я не стану. Я так презираю Крития, что не побегу от него. И так люблю вас, что тень моей трусости никогда не омрачит вашу жизнь. И это, кажется, всё, что я хотел вам сказать. И пока я это говорил, демоний, которого я несколько раз вопрошал, бежать мне из Афин или нет, ответил мне: «Не беги, Сократ». До сих пор он не давал мне дурных советов. Надеюсь, что и на этот раз прав мой демоний. Ксантиппа! — позвал он громко. — Любимая жена моя Ксантиппа!

Пришла Ксантиппа, спросила:

   — Опять идти к соседу?

   — Конечно, — засмеялся Сократ, радуясь догадливости жены. — Пойди к соседу и скажи ему: «Мой любимый муж опять прислал меня за вином». Только слово «любимый» скажи хорошо, нежно, как в юности, если не забыла. Сосед очень удивится и даст нам вина!

Ксантиппа ушла, но вскоре вернулась. Сказала, что не может донести вино одна, — сосед, выслушав её просьбу, так расщедрился, что предложил ей большую амфору. Критобул и Аполлодор вызвались помочь Ксантиппе. Амфора оказалась не только вместительной, но и полной. Друзья остались у Сократа до утра.

Утро занялось тихое и ясное: морось унялась ещё ночью. А к утру и облака ленивым стадом ушли на Гимметту и небо прояснилось. Всё было мокрым — крыши домов, деревья, камни на мостовых. И всё сверкало в солнечных лучах там, куда они ложились. Тени же были синими; они хранили туман и утренний холод. Сократ сел под стеною дома, обращённой к востоку, к солнцу. Грелся и любовался праздничным сверканием, щурился, улыбался. Он любил утро — его чистый свет, запах, тишину — его несуетность. В утреннем пробуждении Афин нет спешки, нет испуга. Сначала разгорится до алости восток, затем солнце ляжет на вершины окрестных гор, спустится к мраморным колоннам Парфенона, и они из синих превратятся в золотые; примется ласкать влажные оливковые кудри на склонах Акрополя и Ареопага, ляжет зеркалом на росу Пникса и лишь потом заглянет во дворы, исчертит тенями улицы и спокойно распластается на безлюдных площадях. Чуть позже запахнет дымом и горячим оливковым маслом. А до того земля будет источать бодрящий дух травы, корней, речного ила и тростников. Первым ощущает тепло солнца лицо. Прикосновения лучей нежны, как дыхание матери. Тихо. Не гремят колеса телег по булыжникам, не слышно голосов. Только птицы поют — синички, горлицы, дрозды. Утро — миг гармонии, благодарного и спокойного бытия. Всё в сочетании, в содружестве, во взаимном любовании. Утро дарит надежду и веру. Оно — как короткая весна: пробуждение кажется обновлением, воскрешением. Потом будут крики, перебранки, грохот, шум, суета — растрата сил, тщетная погоня за ускользающей жизнью. А сейчас — миг равновесия, глоток из Кастальского ключа вечности, калокагатия мира: свет, тишина, влага, живая спокойная земля. Продлить это ощущение — и вот достигнуто недостижимое, невозможное, единственно желанное: блаженный и вечный покой бесконечно длящегося сладкого созерцания. Но это только миг.

Над оградой появилась взлохмаченная голова соседа, Фениппа.

   — е болит ли голова, Сократ? — спросил Фенипп, зевая.

   — Не болит, — ответил Сократ. — Вино было хорошее. Спасибо тебе, Фенипп.

   — Говорят, что ты был вчера у Крития. Побывать у Крития и вернуться домой — всё равно что во второй раз родиться, — сказал Фенипп, расчёсывая пальцами волосы. — Так что с днём рождения тебя, Сократ! — засмеялся он. — Значит, так и решим: амфора вина — мой подарок к твоему дню рождения.

Сократ поднялся и подошёл к ограде, за которой стоял Фенипп. Хотел было облокотиться на ограду, но камни были мокрыми и холодными.

   — Про то, что я был у Крития, тебе сказала Ксантиппа? — спросил Сократ.

   — Нет, об этом вчера говорила вся Агора. Народ жалел тебя, — сказал Фенипп. — Говорили, что от Крития тебя поведут в тюрьму. Но тебе, оказывается, здорово повезло, сосед. Пусть тебе и дальше везёт. А вина у меня в этом году много. Хватит на все праздники. И на мои, и на твои.

   — Пусть у тебя их будет больше, — пожелал Фениппу Сократ. — На мне же ты не разоришься.

   — Скоро у нас будет большой общий праздник, — сказал Фенипп. — Говорят, что Фрасибул выступил с войском из Фив. Не говорил ли тебе об этом Критий?

   — Не говорил.

   — Значит, не знает. Все уже знают, а Критий не знает. Но скоро узнает.

   — Узнает, — сказал Сократ.

Лисандр прислал за Сократом рабов с носилками. Сократ не помнил, чтоб он когда-нибудь передвигался по городу на носилках. Хотел отказаться и идти пешком, но Ксантиппа сказала, глядя на роскошные носилки:

   — Лисандр прислал для твоего зада такую шкуру и такие подушки! Он больше уважает твой зад, чем твою дурную голову!

Сократ отправился к Лисандру на носилках. Видевшие сто в то утро кричали ему вслед:

   — Ты стал большим человеком, Сократ!

   — Видно, тебя назначат стратегом!

   — Зачем же ты спустил ноги? Забирайся с ногами!

   — Нет ли в шкуре пелопоннесских блох?

   — Постарайся так же вернуться домой!

Лисандр же, встретив Сократа в пустой комнате, в которой стояли только деревянное, застланное циновкой ложе да жаровня с тлеющими углями, сказал:

   — Критий написал мне, что ты распространяешь по городу дурные слова.

   — Дурных слов не бывает, Лисандр, — ответил Сократ. — Есть дурные дела, для которых мы придумываем слова. Слова, как и тени, не существуют сами по себе. Что ещё написал тебе мой неудавшийся ученик Критий? — спросил Сократ.

   — А, он написал мне много, — махнул рукой Лисандр. — Твой неудавшийся ученик любит писать. Видишь в углу корзину?

Сократ только теперь увидел в дальнем углу плетёную корзину.

   — В этой корзине — десятки посланий твоего ученика. Он любит писать, а я не люблю читать. Возьму корзину с собой в поход и перечту как-нибудь его сочинения на досуге. А ты, говорят, ничего не пишешь? — спросил Лисандр.

   — Ничего.

   — Почему? Не потому ли, что твои истины менее долговечны, чем папирус?

   — Как раз наоборот, — ответил Сократ. — Истины вечны и достойны того, чтобы быть записанными на вечном материале. Для этого не годятся ни папирус, ни пергамент, ни мраморные доски.

Лисандр сидел на ложе и привязывал к ногам поножи. Делал он это привычно и ловко, как человек, для которого надевать поножи так же естественно, как для всех других надевать сандалии. Выслушав ответ Сократа, он поднял голову и спросил:

   — А что же годится?

   — Душа, — ответил Сократ.

   — Ага. — Лисандр постучал о пол ногами и, убедившись в том, что поножи прикреплены надёжно, встал и подошёл к Сократу. — Стало быть, душа, — сказал он. — Для вечных истин — вечная душа. Поэтому ты как бы записываешь истины в душах людей?

   — Скорее помогаю их там прочесть.

   — Каким же образом?

   — Беседуя с ними.

   — И что же?

   — Сначала я убеждаю их в том, что они ничего не знают, так как большая часть того, что мы принимаем за истину, таковой не является. Так возникает первое истинное знание: я знаю, что я ничего не знаю. Затем обнаруживается другое.

   — То, что было спрятано под мусором заблуждений?

   — Именно так, Лисандр. Ты быстро меня понял. Вот и скульптор Фидий говорил, что образы богов вылупляются из мрамора сами, а ваятель — всего лишь наседка.

   — Значит, ты наседка? — засмеялся Лисандр.

   — Скорее повитуха, — ответил Сократ.

   — Если ты повитуха, то помоги и мне родить какую-нибудь истину, — предложил Лисандр, кладя Сократу руку на плечо. — Правда, Критий предупредил меня, что беседовать с тобой опасно, так как ты из любого собеседника можешь выудить его тайну. Так ли это, Сократ?

   — Если человек глуп — конечно, — не стал отрицать Сократ. — Но чаще всего глупцы выбалтывают свои тайны сами.

Ответ Лисандру очень понравился.

   — Я передам твои слова Критию, — захохотал он. — Можно?

   — Критию — можно, — сказал Сократ, поняв слова Лисандра так, что он считает Крития глупцом.

Лисандр был на голову выше Сократа, пышнобород, волосат, смеялся и говорил громко, ноги его были жилисты, плечи широки, а рука так тяжела, что Сократ ощущал её на своём плече как камень. Не будь Лисандр врагом, он понравился бы Сократу: спартанская сила, простота и даже грубость были сродни самому Сократу, привыкшему к жизни трудной, без какого бы то ни было намёка на роскошь и изнеженность. От Лисандра пахло недорогими благовониями, как от Крития, а кожаными ремнями и вином.

Одежду ему заменяли воинские доспехи. Разговаривая, он не кривлялся, как актёр, а выражал на лице лишь то, что чувствовал на самом деле: открыто и громко смеялся, открыто хмурился, и внимание, с каким он выслушивал ответы Сократа, было неподдельным. Как человек, привыкший к постоянному движению, он принялся ходить по комнате, не отпуская плеча Сократа.

   — Критий также написал мне, будто ты в разговоре с ним обвинил меня в гибели Алкивиада, — сказал Лисандр и заглянул Сократу в лицо.

   — Критий — доносчик, — ответил Сократ. — Но я действительно сказал ему об этом.

Ты не просто сказал, но утверждал.

   — Да, утверждал.

   — И назвал меня убийцей?

Они остановились посреди комнаты, повернувшись друг к другу лицом.

   — Ты назвал меня убийцей, Сократ? — повторил свой вопрос Лисандр, опуская руку на рукоять меча. — Говори!

   — Если я скажу «да», ты проткнёшь меня мечом, — ответил Сократ. — Если же скажу «нет», ты решишь, что я трус. Второе для меня страшнее, Лисандр. Хотя и в первом мало удовольствия.

   — Выбирай! — сказал Лисандр. — Но не медли: времени у меня мало.

   — Я вижу, ты одет для похода. Ты воин Воин должен сражаться с воином, а философ беседовать с философом. Мне, чтобы стать воином, нужен меч. Тебе, чтобы стать философом, нужны терпение и мудрость. Ты не дашь мне меч, а я не прибавлю тебе мудрости. И вот получается, Лисандр, что, подняв на меня меч, ты поступишь не как воин, а как убийца. А я, беседуя с тобой, поступаю не как философ, а как глупец. Убийца проткнёт мечом глупца — какой печальный итог для нас обоих, Лисандр: ты станешь тем, кем не желаешь прослыть, а я тем, кем никогда не был.

   — Я велю принести для тебя меч, — скатал Лисандр.

   — Это следовало сделать раньше. И для другого человека. Для Алкивиада.

   — Так. Значит, ты считаешь, что Алкивиада убил я? Это твой ответ, Сократ? Говори же наконец!

   — Это не мой ответ, а лишь то, как ты истолковал мои слова.

   — Я всё же велю принести для тебя меч.

   — Лучше прочти ещё раз письмо Крития. Ведь оно там, в корзине, в трёх шагах от тебя. Критий, который точно желает моей смерти, написал, что я обвинил тебя в гибели Алкивиада.

   — Да, кажется, он так и написал: обвинил в гибели, — согласился Лисандр, подумал о чём-то и направился к корзине. — Обвинил в гибели, обвинил в гибели, — повторял он, словно вслушиваясь в эти слова, затем склонился над корзиной, взял верхний свиток, развернул его, подойдя к окну, и прочёл вслух: — «Названный Сократ, разговаривая со мной дерзко, обвинил тебя в гибели стратега Алкивиада, случившейся во Фригии от рук неизвестных».

   — Вот и ответ, Лисандр, — сказал Сократ. — Обвинить в гибели и назвать убийцей — согласись, это не одно и то же.

   — Да, это, пожалуй, не одно и то же. — Лисандр вернулся к корзине и бросил в неё письмо Крития. — Не одно и то же, но всё же тяжкое обвинение. Впрочем, я воин, как ты справедливо заметил, и виновен в гибели многих людей. Одних веду на бой, с другими вступаю в бой. Война — это гибель людей. По воле богов, разумеется. Боги играют в человеческие войны, как мы играем в бабки. Алкивиад был воином и погиб. Я тоже воин и тоже погибну. Смерть для нас — профессия, Сократ. Знал ли ты стратега Филокла, который убедил когда-то афинян, чтобы пленным спартанцам отрубали большой палец на правой руке? Так пленные спартанцы могли становиться гребцами, но не были в состоянии держать копьё.

   — Да, я знал его, — ответил Сократ. — Но почему ты вспомнил о нём?

   — Я взял его в плен при Эгоспотамах вместе с тремя тысячами афинян, которых спартанский Совет приговорил к смерти. И вот я спросил Филокла, какую казнь он пожелает избрать себе. Не отрубить ли и ему большой палец на правой руке? Филокл был воином и ответил с достоинством: «Я убил бы тебя, Лисандр, и ты убей меня». Он пошёл на казнь во главе своих воинов. Победители живут, пока они победители, Сократ. Побеждённые умирают. Таков закон войны. И правила игры, в которую играют боги. Алкивиад был воином и оказался побеждённым. Побеждённые умирают. И не имеет значения, как они умирают. Филокл это понимал. Понимал это и Алкивиад. Ты хочешь быть обвинителем, Сократ? Но где же судья, который решит наш спор? Судьи нет. И если ты тысячу раз скажешь: «Лисандр виновен в гибели Алкивиада», я тысячу раз отвечу: «Гибель побеждённых воинов — закон». И никто нас не рассудит. На Олимпе же будут лишь потешаться, глядя на нас. И вот что я тебе ещё скажу, Сократ: моей победой при Эгоспотамах в один час положен конец войне, которую вы, афиняне, называете Пелопоннесской и которая была самой долгой и самой жестокой из всех войн, бывших когда-либо на земле Эллады. На алтарь этой победы и наступившего ныне мира брошено больше жизней, чем за все предыдущие войны. На этом же алтаре и жизнь Алкивиада. Игра окончена. Боги довольны. Чего же ты ещё хочешь, Сократ? Также лечь жертвой на алтарь? Или положить на него мою жизнь? Но жертв довольно. И вот я думаю, что всю мою вину я искупил этой победой.

   — Ты произнёс прекрасную речь, — сказал Сократ. — Ты одержал победу при Эгоспотамах, ты вошёл в Афины, ты отправил в сокровищницу Дельфийского храма богатые дары, в твою честь воздвигаются алтари и сочиняются гимны, словно ты Бог, а самосцы учредили праздник, который назвали Лисандриями. Боги благосклонны к тебе. Да и сам ты, как я уже сказал, почти Бог. Но, обретя такой дар, почему ты так жесток с людьми, Лисандр? Теперь нет войны, но ты убиваешь. Убиваешь всех, кто неугоден тебе, и всех, кто неугоден твоим друзьям. На какой алтарь ты швыряешь эти жизни? Жизнь Алкивиада — в их числе. Ты легко добился бы, чтобы наши олигархи объявили Алкивиада изгнанником, каким он уже, в сущности, и был. Твой союзник Фарнабаз никогда бы не дал Алкивиаду войско. Так он навеки затерялся бы в чужих землях, если бы Афины не позвали его обратно, ведь судьба переменчива. Но твой друг Критий попросил тебя убить Алкивиада, своего брата, и ты в угоду ему, завистнику и трусу, это сделал. Победив при Эгоспотамах, ты исполнил желание богов. Но, убив Алкивиада, ты исполнил желание ничтожества, Лисандр.

   — Жаль, что здесь нет Крития. Он наверняка растерзал бы тебя, Сократ. Но скажи мне, сам ли Критий сказал тебе о том, что я убил Алкивиада по его желанию?

   — Он не отрицал этого, — ответил Сократ.

   — Ах, не отрицал! — возмутился Лисандр. — Ах, он не отрицал! Как это мудро и смело! Он выразил желание, а я убил! Он сказал, а я сделал! Так? — Лисандр остановился перед Сократом, и его рука снова легла на рукоять меча.

   — Увы, — сказал Сократ. — Так и получилось.

   — И кто же из нас более виноват? — Лисандр шумно вдохнул и выдохнул через нос. — Я или Критий?

   — Дождевая капля упала на висящее яблоко, яблоко сорвалось с ветки и, падая, убило пчелу. Разве кто-нибудь станет утверждать, что капля убила пчелу? Все скажут, что пчелу убило яблоко, — ответил Сократ.

   — А капля ни в чём не виновата?

   — Если бы удалось доказать её намерения, — пожал плечами Сократ. — Боюсь, что о ней никто и не вспомнит. К тому же она исчезла...

   — Поэтому Критий тебя отпустил? Его слова исчезли, как дождевая капля? Осталось только яблоко и убитая пчела?

   — Ты сам это говоришь, Лисандр. Стоит ли мне переубеждать тебя в этом? Капля исчезла. Остались яблоко и пчела...

   — Подожди, — сказал Лисандр. — Подожди, мудрец. Капля, кажется, не исчезла, — он отошёл к плетёной корзине и пнул её ногой. Корзина, вертясь, заскользила по полу и остановилась в двух шагах от Сократа. Лисандр подошёл к ней, вынул меч и принялся, поддевая его концом свитки, разбрасывать их по полу. Один из свитков угодил в жаровню с углями и загорелся.

   — Не жалко? — спросил Сократ. — Не он ли та самая капля?

   — Не он, — ответил Лисандр. — Вот! — На мече его повисла спираль из папирусной ленты. — Вот это и есть капля. Но нет моей скиталы, — он огляделся по сторонам. — Да, нет скиталы: все мои вещи уже на триере, и только этот мусор остался здесь. Жаль, что ты не можешь прочесть письмо Крития. Но ты можешь убедиться, что буквы написаны его рукой: ведь ты помнишь руку своего ученика, не правда ли? — Лисандр снял с меча папирусную ленту и протянул её Сократу. — Взгляни.

   — Да, это рука Крития, — сказал Сократ, распрямив ленту. — Он отличный каллиграф. Но прочесть ничего нельзя — буквы не складываются в слова.

   — А тебе очень нужно? — усмехнулся Лисандр, опуская меч в ножны.

Нс знаю. Но ты так старался — пинал корзину, ковырялся в ней мечом, потерял время, говорил, что найдёшь каплю, — и всё напрасно? Как это можно прочесть? — спросил Сократ, притворившись, что не знает секрета скиталы.

   — Догадайся сам, — ответил Лисандр. — Ведь ты философ и, насколько мне известно, отмечен оракулом как самый мудрый человек Эллады. — В словах Лисандра язвительности было больше, чем отравы в змеином яде. — Постарайся, прочти.

   — Ну что ж, — согласился Сократ. — Если боги помогут мне и если ты дашь мне время.

   — Время я тебе дам, — ответил Лисандр. — А вот помогут ли тебе боги, это мы скоро узнаем. Оставайся здесь, — сказал он и, нагнувшись, собрал в корзину разбросанные но полу свитки. — А когда я вернусь, ты прочтёшь мне письмо Крития. Не пытайся бежать, — предупредил он. — Это бессмысленно. К тому же наш разговор не окончен. — Лисандр ушёл, унося с собой корзину.

Сократ вынул из-за пазухи похищенную им у Крития скиталу Лисандра и намотал на неё папирусную ленту.

«Критий — Лисандру, — прочёл он на скитале. — Власть Тридцати не может быть упрочена, пока жив Алкивиад, который склоняет на свою сторону Фарнабаза и собирает войско. Завоевания Спарты в той же мере остаются под угрозой. И потому разумно было бы избавиться от Алкивиада любым способом. Фарнабаз прислушается к твоему требованию, Лисандр. Медлить нельзя: к Алкивиаду сбегутся все наши враги. И потому прошу тебя: действуй».

Прочитав письмо трижды и убедившись в том, что он запомнил его слово в слово, Сократ снял со скиталы папирус и выбросил её за окно, рассудив, что она ему больше не понадобится, а способ, каким прочитано письмо, он продемонстрирует Лисандру на указательном пальце.

Лисандр вернулся в плаще и шлеме. Уставился на Сократа тяжёлым взглядом и спросил:

   — Прочёл?

   — Да, — ответил Сократ, наматывая папирусную лепту на указательный палец. — Боги помогли мне, Лисандр. Мой палец оказался не толще и не тоньше твоей скиталы. Смотри. — Он подошёл к Лисандру и показал ему, как сложились в слова буквы на папирусной ленте, намотанной на палец. Там были только начальные слова строк, так как вся лента на пальце не умещалась. Первое слово — имя Крития — читалось полностью.

   — «Критий — Лисандру, — произнёс Сократ по памяти. — Власть Тридцати не может быть упрочена, пока жив Алкивиад...»

   — Не может быть! — поразился Лисандр. — Ведь это же чудо, Сократ!

   — Может быть, — сказал Сократ, возвращая Лисандру письмо Крития. — Но чуда нет. Есть игра случая. Ведь мы же не удивляемся, когда выигрываем в кости. Так и здесь. И если ты удовлетворён беседой со мной, позволь мне уйти. — Сократ сделал шаг вперёд, но Лисандр загородил ему дорогу.

   — Уйти?! — сказал он. — И унести в своей голове такую тайну?

   — Но я не могу уйти без головы, Лисандр, — ответил с улыбкой Сократ. — Во всяком случае, прежде это никому не удавалось. К тому же ты сам хотел убедить меня в том, что в гибели пчелы виновата дождевая капля.

   — Конечно. И капля, и дождь вообще, и то, что яблоко было зрелым и едва удерживалось на ветке, и то, что пчела оказалась под яблоней. Время, Сократ, время! Было время дождей, время созревания яблок, время сонливости пчёл. А временем распоряжаются только боги. Разве не так, Сократ?

   — Ты прав, Лисандр, — согласился Сократ. — Временем распоряжаются боги. И потому, очевидно, всё, что ни делается, происходит по воле богов.

Лисандр прошёлся по комнате, вернулся к Сократу и сказал, глядя ему в лицо:

   — Убирайся. Видно, тебе суждено жить долго. А я умру не по твоей воле, что бы ты обо мне ни думал. Кстати, я тоже — только капля, как и Критий. И Фарнабаз — капля. Алкивиада убили Багой, брат Фарнабаза, и Сузамитр, его дядя. Они метали в него копья и стрелы. Прощай, Сократ.

   — Прощай, Лисандр, — Сократ коснулся рукою его груди и добавил: — Люди свободны в выборе своих поступков. И все награды, как и наказания, получают только от людей.

   — А что же боги? — спросил Лисандр.

   — Не верь поэтам, — ответил Сократ. — Поэты придумали богов, а философы обнаружили душу. Она равна богам. Только её мы и слышим.

 

VII

Дома, в саду, сидя у кучи тлеющих листьев, подожжённых Ксантиппой, Сократ ковырялся в них время от времени палкой, подгребая их к огню, и грустно размышлял о том, чего же он добился, подвергая себя смертельному риску. Да, теперь он знает, кто убил Алкивиада. Вернее, убедился в том, о чём знал или догадывался раньше. Эта цепочка — Критий, Лисандр, Фарнабаз и его подручные — была очевидной, кажется, и тогда, когда он впервые услышал о гибели Алкивиада. И что это за знание, которое приходит сразу, едва лишь ты задаёшь себе вопрос о событии, свидетелем которого ты не был и не мог быть? Не означает ли это, что все ответы заведомо содержатся в душе вопрошающего? Обращаясь к собеседнику, человек обращается к себе. И куда бы он ни смотрел, он смотрит прежде всего в себя. Чем пристальнее он вглядывается в то, что лежит за его пределами, тем явственнее обнаруживает нечто в себе самом.

Потому-то и начертано на одном из камней Пифийского храма: «Познай самого себя».

Сильным не нужна истина, так как они полагают, что всё достигается силой. Хитрым, изворотливым она также не нужна, потому что они пытаются достичь всего обманом. Глупым она просто недоступна, так как её место в их душах занимает глупость. Злые отворачиваются от истины. Легкомысленные гоняются лишь за удовольствиями. Доверчивые следуют тому, что им внушают. Фанатики ничего не исследуют, потому что их разум скован страстью и молчит. Отчаявшиеся полагаются на волю случая или на оракулы богов. Фаталисты ничего не знают и убеждены, что никто ничего не знает о своей судьбе. А между тем людские души укрепляются и живут только истиной. Она-то и есть суть, достоинство и богатство души. Из всего существующего бессмертна только истина.

Тёплый и ясный день закончился таким же вечером. Снова собрались друзья. Первым прибежал Симон, будто у него было меньше всего дел. Затем пришёл Критон с сыном. Аполлодор и Платон встретились где-то на улице и вошли во двор вместе, неся корзину со съестным. Ужинали и беседовали у костра, набросав в кучу горящих листьев сухих веток. Говорили о том же, о чём говорили вчера, — убеждали Сократа покинуть Афины.

Сократ отшучивался, а потом сказал:

   — Они не успеют.

Они — это Критий и Лисандр.

Сократ произнёс это с такой уверенностью, что друзья его умолкли и призадумались. А он, выждав немного, продолжал:

   — Лисандра уже нет: сегодня его флот вышел из Пирея. А Критий будет принимать решение так долго, пока Фрасибул не окажется разбитым. Лишь победив Фрасибула, он казнит меня. Но Фрасибула он не победит. И, зная это, он не станет усугублять свою вину перед народом казнью Сократа. Тем более что знает и другое.

   — Что? — спросил Аполлодор, видя, что Сократ не собирается объяснять им это «другое».

   — То, что знают все, — засмеялся Сократ. — Казнить стариков — всё равно что сбивать палкой орехи: и дереву плохо, и орехов мало. А надо всего лишь немного подождать, и все орехи упадут на землю сами. Так и со стариками, Аполлодор: зачем их сбивать палкой, если они сами вот-вот опадут?

Сократ сказал не то, что думал, когда говорил «и другое». Но предпочёл об этом умолчать, чтобы не расстраивать друзей. Подумал же он тогда о том дурном пророчестве, которое прежде Крития изрёк некогда молодой аристократ Калликл. Критий лишь уточнил пророчество Калликла, сказав, что Сократ погибнет от рук вождей народа, потакающих невежественной черни.

«Они не успеют, а я потороплюсь, — уже молча, не слушая друзей, продолжил свою мысль Сократ. — Если несправедливость — это величайшее зло, то существует зло ещё большее — оставить безнаказанными тех, кто совершил его. И было бы величайшим позором для меня допустить это. Я потороплюсь...»

Утром, ещё до рассвета, он вышел на Пирейскую дорогу, неся под мышкой завёрнутый в тряпицу наконечник копья, который накануне принёс ему Симон. Из порта уже потянулись к Афинам повозки с мукой и рыбой, за развалинами Длинных Стен блеяли перегоняемые овцы, над которыми кружили стаи перелётных скворцов.

Какой-то всадник едва не налетел на Сократа, замахнулся на него плетью и грубо закричал:

   — Прочь с дороги! Срочное донесение! Прочь с дороги!

Сократ едва увернулся от его удара, ушиб о камень ногу и послал вслед наезднику проклятие. Пройдя дальше, он увидел опрокинувшуюся телегу, с которой свалились, разбившись о дорогу, амфоры с молодым вином. Возница бранился на чем свет стоит и проклинал всё того же всадника.

   — Проклятый сикофант! — кричал он. — Собака хиосская! Погубил такое вино! Чтоб тебе захлебнуться в нём и утонуть! Чтоб ты разбил себе голову, как эти амфоры!

   — Куда он так торопится? — спросил возницу Сократ, потирая ушибленную ногу. — Афины, кажется, не горят.

Пострадавший возница ответил не сразу, потому что никак не мог исчерпать запас брани. И лишь поняв, что Сократ тоже пострадал из-за всадника, сказал, размазывая по лицу злые слёзы:

   — Помчался доносить тиранам, что в Пирей ворвались воины Фрасибула. Блюдолиз и доносчик! — поставил он последнюю точку в своих ругательствах. — Да только тиранам теперь ничто не поможет. Я вёз вино, чтобы афиняне достойно могли отпраздновать день своего освобождения, а этот... — возница махнул рукой и умолк.

Сократ помог ему поставить телегу на колеса и сказал:

   — Возвращайся в Пирей за новыми амфорами. Заодно и меня подвезёшь.

Возница рассказал ему обо всех новостях: о том, как воины Фрасибула высадились ночью на берег, как перебили весь спартанский гарнизон, оставленный в Пирее Лисандром, как захватили стоявшие у причалов государственные триеры и как отдыхают теперь у костров, ожидая вестей из Фил, куда должны подойти другие отряды Фрасибула, чтобы вместе двинуться на Афины.

   — Я и сам взял бы копьё или меч, — сказал возница, — да только у меня не хватает трёх пальцев на правой руке. — Он показал при этом Сократу руку, на которой было лишь два пальца — большой и мизинец. — Отсекли мечом, — продолжил он не без гордости. — При Потидее.

   — Да и я там сражался, — сказал Сократ. — А помнишь ли ты Алкивиада?

   — Как же, помню! — ответил возница. — С ним ещё был тогда один придурковатый философ. Говорят, он и теперь жив. Сократом его зовут. Не знаешь?

   — Знаю, — ответил Сократ посмеиваясь. — Это тот, который простоял однажды неподвижно целые сутки босиком на снегу, о чём-то размышляя.

   — Да, да! — обрадовался возница. — Говорят ещё, что у него есть свой бог, с которым он постоянно беседует и который даёт ему во всём советы. Вот только одного совета он не может от него добиться, — засмеялся возница, — совета о том, как разбогатеть. И живёт в нищете. Чудак! Но есть ещё большие чудаки, которые ходят к нему учиться. Те, кто поумнее, потом, правда, убегают от него, но становятся мерзавцами, как Критий или его дружок Хармид. Такое, говорят, у Сократа проклятие: убежишь — станешь мерзавцем. А те, что поглупее, слушают его всю жизнь, но зато на всю жизнь остаются нищими. Как башмачник Симон, который шьёт сандалии из рыбьей кожи. Знаешь башмачника Симона?

   — Знаю, — ответил Сократ, выставляя вперёд ногу. — Вот и мои сандалии из его лавки.

   — Гляди-ка! — удивился возница. — Не из рыбьей кожи! — И проверил сандалию на ощупь. — Точно не из рыбьей! Выходит, врут люди?

   — Где врут, а где и правду говорят. А вот ты часто врёшь? — спросил Сократ.

   — Когда надо, тогда и вру, — рассмеялся возница.

Костры горели у Мунихия и на берегу. Возле крепости и в порту толпился народ. Многие пришли с угощениями. Юноши примеряли воинские доспехи, учились приёмам борьбы. Женщины хлопотали у костров, готовили для воинов пищу. Всюду было шумно и празднично.

Сократ заглянул в лавку Эвангела, увидел Аристона, сына Эвангела, таскавшего из погребов амфоры с вином.

   — Будут гости! — поприветствовал он Аристона.

   — Дорогие гости! — ответил Аристон и, подойдя к Сократу, обнял его. — Началось! — сказал он, — хорошее дело началось. Будем жить!

   — Будем жить! — Сократ спросил Аристона о Леосфене.

   — Да, здесь он! — ответил Аристон. — Спит в отцовском закутке! После тяжёлой работы, — засмеялся он радостно. — Штурмовал Мунихий. И я с ним, — добавил он. — Веришь?

   — Не ранен?

   — Чуть-чуть. — Аристон обнажил левое плечо и показал кровавую ссадину.

   — Надо выше держать щит, — посоветовал Сократ.

Сократ вошёл в комнату Эвангела и увидел спящего на овечьих шкурах Леосфена. Меч и щит лежали рядом с ним. По другую сторону стояло прислонённое к стене копьё. Леосфен спал крепко. Похрапывал. Его правая рука была перевязана. В щите торчали обломанные у наконечников стрелы.

«Вот и мститель, — подумал о Леосфене Сократ. — А кто судья? А судья — справедливость и свобода».

Он присел на корточки возле Леосфена и похлопал его по груди.

   — Проснись, — сказал он Леосфену и добавил, когда тот открыл глаза: — Это я, Сократ.

   — Сократ, — широко улыбнулся Леосфен. — Живой!

   — Я-то живой, — ответил Сократ. — Ты-то как, Леосфен?

   — Рубка была жесточайшая, — сказал Леосфен поднимаясь. — Эти спартанцы сражаются, как львы. Только гривами трясут да скрежещут зубами. Как львы. Но и мы не овцы. Всех уложили... Да, всех, — вздохнул он. — Но ведь мы их не приглашали сюда. Сами пришли. Знали, куда идут.

   — Знали, — подтвердил Сократ и спросил, где теперь Фрасибул.

   — Думаю, что уже в Фивах, — ответил Леосфен. — Как только пришлёт гонца, двинемся на Афины.

   — Не опоздаете ли? Критик», думаю, уже известно, что вы здесь.

   — Не опоздаем, — заверил его Леосфен. — Ведь надо, чтобы и афиняне узнали о нас. Тогда Критию конец.

Сократ развернул узел и положил перед Леосфеном тяжёлый наконечник копья.

   — Это что? — спросил Леосфен. — Зачем?

   — Это наконечник копья, которое было брошено в Алкивиада и принесло ему смерть. Смерть Алкивиада — одно из гнусных преступлений Крития и Лисандра. Я знаю это точно и буду свидетельствовать против них, если они доживут до суда. А если не доживут, то вот их заслуженная смерть. — Сократ положил ладонь на наконечник копья. — Тимандра несла его впереди гроба Алкивиада. В этой бронзе — его посмертная воля об отмщении, Леосфен. Ты знаешь, какая это сила. Конье с этим наконечником не пролетит мимо, не сломается и не увязнет в щите. Оно само найдёт сердце убийцы.

   — И ты отдаёшь его мне, Сократ? — спросил Леосфен.

   — Тебе, Леосфен. Потому что я стар и уже не воин. Только поэтому.

Леосфен посмотрел на Сократа, кивнул головой и сказал:

   — Да. Я найду для этого наконечника прочное древко, — он взял наконечник в обе руки, поднял и прикоснулся к нему лбом. — Видят боги, теперь я породнил с ним и мою волю об отмщении.

   — Видят боги, — сказал Сократ. — Это ведь справедливо, если копьё, убившее Алкивиада, отомстит за его смерть.

   — Да, Сократ, это справедливо.

В тот день Сократ не вернулся в Афины. Критий, узнав о том, что Пирей захвачен отрядами Фрасибула, снял с Акрополя спартанский гарнизон и, присоединив его к своему войску, двинулся к крепости Мунихий. Он понимал, что потеря Пирея — это гибель. Только из Пирея он мог послать быстроходные триеры к Лисандру с просьбой о помощи. И только через Пирей к нему могла прийти эта помощь. Длинные Стены, разрушенные по требованию Лисандра, не могли больше служить защитой для Афин — заслон для врага на пути из Пирея к Афинам поставить, как прежде, было невозможно. И потому оставалось лишь одно: не дать врагу выйти из Пирея. Это решение Критий принял вместе с Хармидом. И вместе с Хармидом возглавил войско.

Они подошли к Пирею после полудня. Вступили в сражение с ходу, с марша, полагаясь на то, что внезапность удара принесёт им победу. И отчасти добились своего — ворвались в Мунихий и в порт. Но вскоре поняли, что попали в хорошо расставленную ловушку и оказались запертыми со всех сторон: Критий и Хармид — в крепости, спартанцы — у пустых причалов. В крепости были вода и пища, у спартанцев — ничего. К тому же Крития и Хармида защищали крепостные стены Мунихия.

Кожевник Анит, соратник Фрасибула, созвал начальников отрядов на совет и рассудил, что со штурмом Мунихия можно повременить до утра; спартанцев же приказал атаковать немедленно, полагая, что они вот-вот предпримут отчаянную попытку вырваться из капкана, тогда как Критий и Хармид, находясь в относительной безопасности, не скоро рискнут выйти из Мунихия и, возможно, решат дождаться помощи от Лисандра.

Спартанцы были уничтожены ещё до захода солнца. Отрядами, очистившими порт от врагов, командовал Леосфен. Спартанцы погибли все, никто не сдался. Отбивались от афинян даже в воде, на плаву, отказываясь подняться на триеры, посланные в бухту для их спасения.

В этой битве погиб Аристон, сын старого Эвангела. Тело его принёс в дом Эвангела Леосфен. Нёс на руках, как носят больного или ребёнка, положил во дворе у костра, накрыл гиматием и сказал Эвангелу, которого подвели к убитому сыну, держа под руки:

Он славно сражался. И когда стрела угодила ему в грудь, он не сразу упал и успел нанести смертельный удар нападавшему на него спартанцу. Я это видел, старик, пробился к нему, но он уже был бездыханным.

Эвангел попросил опустить его на траву рядом с сыном. Упав на тело Аристона, он какое-то время оставался неподвижным, потом поднял голову и сказал:

   — Это и моя смерть, — уронил голову и затих.

Сократ склонился над ним, взял за руку. Эвангел был мёртв.

На рассвете Сократ разыскал Анита у стен Мунихия и сказал ему, что готов войти в крепость и предложить Критию и Хармиду сдаться.

   — Всё же они афиняне, — принялся он убеждать Анита. — И надеюсь, поймут, что проливать кровь соотечественников вдвойне преступно, что богам — покровителям Афин угодно закончить дело миром и справедливым судом, согласно отеческим законам. — Видя, что Анит плохо слушает его, Сократ добавил: — Ведь там может быть и твой сын Анит-младший. Его совратил Критий. И пока на нём нет крови афинян, он может быть прощён. А в бою его никто не узнает.

   — Ты его совратил, — зло ответил Анит-старший. — Ты, Сократ, и твои ученики, Критий и Хармид. Вы развратили его своими преступными мудрствованиями, своей кощунственной болтовнёй о богах и законах, своей любовью к роскошным пирам и дорогим наслаждениям. И если сын мой останется жив и будет прощён народом, судить будут тебя. За моего сына, за Крития, за Хармида, за Ферамена, за Алкивиада.

   — Остановись, — сказал Сократ. — Следи за своей речью: у тебя дурная манера декламировать. Но я потому и прошу тебя направить меня в крепость, чтобы предложить Критию и Хармиду сдаться на нашу милость. Их надо судить, ибо не я, а они виновны в том, что случилось с твоим сыном, а также с Фераменом, с Алкивиадом и сотнями других.

   — Нет, — ответил Анит. — Мы возьмём крепость штурмом. У нас нет времени на переговоры. А сын мой дома. Как видишь, он оказался ещё и трусом: предал меня ради Крития и предал Крития ради спасения своей шкуры. В своё время я доверил тебе сына, а ты что сделал с ним?

   — Капля мёда не спасает бочку кислого вина, — сказал Сократ. — И нечего винить мёд в том, что вино скисло из-за грязной бочки. Вся наша жизнь, Анит, такая грязная бочка.

   — Врёшь, Сократ. У нас мудрые боги, у нас чистые законы, у нас добрые установления.

   — А бочки грязные, Анит, — сказал Сократ, уходя. — И шкуры, которые выделывают в твоих мастерских, вонючие. И речи твои глупые!

   — Больше не попадайся мне на глаза! — крикнул ему вслед Анит.

   — А ты мне — на язык, — засмеялся в ответ Сократ.

Крепость Мунихий была взята штурмом к полудню. Часть войска, оказавшегося в крепости, перешла во время штурма на сторону афинян. Были открыты ворота и калитки. Но сеча была кровавой, многие погибли. Тела Крития и Хармида нашли среди трупов. Крития убил Леосфен. Леосфен сам подвёл Сократа к телу Крития и, коснувшись концом копья спины убитого, сказал:

   — Я успел поменять наконечник на моём копье, Сократ. Он убегал и уже был далеко. Я метнул копьё не очень сильно. Но оно настигло его. Всё было так, словно кто-то подхватил сто на лету и добавил ему силы.

   — Да, это Критий, — вздохнул Сократ, не слушая Лесофена: он думал о том, что душа Алкивиада, наверное, скоро встретится с душою Крития и, может быть, узнает её...

О гибели Хармида Сократ сообщил Платону сам. Да и о смерти Крития тоже, хотя о последнем Платон уже знал: молва быстро донесла до афинян весть о смерти ненавистного тирана, виновника жестоких и многочисленных казней и страданий. Раньше, чем воины Фрасибула вошли в Афины. Узнав о бесславном конце Крития, афиняне взялись за оружие и прогнали остальных олигархов, укрывшихся за стенами Элевсина.

   — Не знаю, как и быть, — вздыхал Платон, выслушав Сократа. — Дядья мои, Хармид и Критий, погибли, а все их родственники бежали, опасаясь гнева афинян. Только я и остался. И теперь не знаю, что будет со мной. Правда, я не занимался политикой и не брал в руки меч. Книги, мефисские камышинки и пиксида — вот всё, к чему я прикасаюсь. А мои уши открыты только для тебя, учитель.

   — Тебе следует уехать, — сказал Сократ, вспомнив о недавнем разговоре с Анитом.

   — Ты так считаешь? Но ты сам подал другой пример, когда тебе угрожала опасность.

   — Теперь ты видишь, почему я так поступил. Тебе же следует уехать, мой мальчик. — Сократ посмотрел на Платона с нежностью. — Ты должен уехать, — повторил он, делая упор на слове «должен».

— Не в моих правилах хвалить учеников: тебе надо понять, о спасении кого и чего я веду речь, настаивая на твоём немедленном отъезде. Накануне первой встречи с тобой мне приснился сон, будто с моих колен взлетел в небо с дивным криком молодой лебедь, птица Аполлона. Вещие сны, Платон, снятся редко. Но то был вещий сон... Высшее совершенство людей — это совершенство мыслить. Не о трусливом бегстве идёт речь, а о спасении божественного дара, Платон. Ты должен уехать.

   — Не поедешь ли со мной, учитель? — спросил Платон. — У меня хватит средств, чтобы...

   — Нет, — сказал Сократ. — Ты молод, одинок, полон сил. А я должен остаться. Вот и демоний подсказывает мне: «Не уезжай, Сократ», — усмехнулся он. — И потом, я просто боюсь за тебя, мой мальчик. Со мной же ничего не случится. Поезжай в Египет, к тамошним высокомудрым жрецам. Говорят, что они живут благодаря своей мудрости вечно. А потому, наверное, ещё помнят великого Солона, твоего предка. А ты похож на него, как утверждают многие. И вот жрецы подумают, что вновь видят юного Солона... Что скажешь, Платон?

   — Ты так вознёс меня, учитель, и тем так сильно ранил свою нельстивую душу, что я не могу допустить, чтобы ты сделал это ещё раз. Я уеду. Но примчусь по первому же твоему зову.

   — Вот и ладно, мой мальчик, — вздохнул облегчённо Сократ, обнимая Платона. — Мы устроим по этому случаю славный пир.

 

VIII

Фрасибул взял Элевсин. Олигархи были казнены. Афины праздновали своё освобождение. Снова ожила площадь на Пниксе, где проводились народные собрания. Старая Агора под Акрополем шумела с утра до ночи. Даже Пёстрый портик, Стоя Пойкиле, где ещё до недавнего времени судьями Крития выносились афинянам смертные приговоры и куда в первые дни после освобождения люди подходили неохотно, теперь обрёл былую притягательность для софистов, поэтов, их учеников и поклонников. До глубокой ночи, а порою и до утра под колоннадой не умолкали горячие споры. На Ониксе ораторы произносили речи, а здесь, в Пёстрой Стое, шло их обсуждение. На Пниксе выступали Ликон, Анит, Фрасибул, а здесь — все, кому не лень было открыть рот.

Сократ приходил к Стое Пойкиле почти каждый день. Так поступали многие афиняне, чтобы узнать о новостях и слухах, которыми жил город.

Здесь он узнал о смерти спартанского царя Агидема и о том, что, умирая, Агидем назначил преемником своего сына Леотихида, который, по слухам, был рождён Тимеей, женой Агидема, от Алкивиада. Затем пришла весть о том, что Леотихид смещён с трона и что его место с помощью Лисандра занял брат Агидема Агисилай, объявивший Леотихида незаконнорождённым. Лисандр стал советником царя и самым влиятельным человеком в Спарте.

Позже, однако, стало известно, что Лисандр поссорился с Агисилаем и, воспользовавшись его отсутствием, уговорил эфоров объявить войну Беотии, возглавил войско и двинулся с ним к Фивам, намереваясь наказать фиванцев за помощь, которую они оказали Фрасибулу. Этот поход окончился полным разгромом спартанцев; Лисандр же был убит близ Фив, у стен города Галиарт. Убил его неохор, друг Леосфена, погибшего в этой же битве...

О том, что поэт Мелет написал на него донос в суд, Сократ узнал здесь же, в Стое Пойкиле.

— А вот идёт Сократ, на которого ты донёс, Мелет, — крикнул кто-то из толпы, когда Сократ приблизился к Стое.

Тогда же Сократ впервые увидел Мелета, о котором слыхал прежде от своих учеников как о бездарном поэте и пьянице. Рыжеволосый, жидкобородый, круглолицый, с мешками-отёками под бесцветными глазами, губастый, низкорослый, с округлившимся животом обжоры, Мелет стоял у колонны, прижимаясь к ней спиной, и вертел головой, словно собирался броситься наутёк, но не знал куда — люди стояли вокруг него плотным кольцом и смеялись, ожидая, чем обернётся для него эта встреча.

«Жаль, — подумал Сократ, протискиваясь к Мелету, — такой неказистый. Но о чём донос?»

Он не успел задать этот вопрос Мелету, как ему объяснили, что Мелет обвинил его в безбожии и развращении молодёжи.

   — Так ли это? — спросил Мелета Сократ, стоя уже перед ним.

   — Да, так, — ответил сиплым голосом Мелет и дохнул на Сократа винным перегаром. — Как люди говорят.

   — Ради чего? — спросил Сократ. — Разве я наступил тебе на мозоль?

   — А ты ткни его палкой в живот! — засмеялись из толпы. — Тогда и узнаешь, ради чего!

Человек, стоявший за спиной Сократа, тут же объяснил:

   — За кувшин вина он продал тебя. Спроси его, чьё вино он пил, когда строчил на тебя донос.

   — Ты не можешь меня допрашивать! — сказал Мелет, выставив вперёд руки, словно боялся, что Сократ послушается совета и ткнёт его в живот палкой. — А на суде тебе всё объяснят. Всё объяснят! — закричал он. — Всё!

   — Плюнь на него, Сократ! — зашумели в ответ из толпы. — Кто поверит доносу пьяницы!

Люди напирали сзади, но Сократ расставил руки и попросил:

   — Я хочу задать этому человеку ещё несколько вопросов. Позвольте мне сделать это, — и обратился к Мелету: — Ты так и написал: за безбожие и развращение молодёжи?

   — Да, так и написал, — ответил Мелет.

   — И какое же наказание ты потребовал для меня? Не бесплатный ли обед в пританее? — спросил Сократ под общий хохот.

   — Бесплатную чашу цикуты, — ответил Мелет.

Все притихли.

   — Это хорошая шутка, — сказал Сократ. — Шутка хорошая, но дело плохое. Как бы тебе не пожалеть об этом, Мелет.

   — А кто жалеет о том, что убили Крития, Хармида и других тиранов? — сказал, обращаясь к людям, Мелет. — Кто теперь жалеет о бесславной смерти Алкивиада? Никто? Никто не пожалеет и о тебе, Сократ, потому что Критий, Хармид и Алкивиад — твои ученики!

   — Я это уже слышал, — сказал Сократ. — Правда, не от тебя.

   — Ты это ещё услышишь на Ареопаге, Сократ, — сказал Мелет и, размахивая руками, бросился в толпу. Его пропустили и заулюлюкали вслед. Мелет побежал, путаясь в своей зелёной хламиде.

Сократ смеялся вместе со всеми, хотя ему было не до смеха: в угрозах Мелета он услышал голос Анита, чья власть в Афинах была отныне неоспоримой — кожевник стал главою государства, признанным вождём народа, разделил славу Фрасибула, покорил простые души своей показной грубостью и доступностью, своим неумным презрением ко всему, в чём обнаруживалась незаурядность, ум, одарённость, чем сам был обделён природой и богами.

   — Скажи нам что-нибудь, Сократ, — стали требовать собравшиеся у портика люди, которые знали его. — А то уйдём с глупостями, которыми осыпал нас тут Мелет.

   — Глупость сыплется, как дождь, — сказал Сократ. — Но что вырастает после дождя, то уже зависит от нас: будет ли это бурьян, колючка, ядовитая трава или овощи, пшеница, цветы, дающие мёд. В ком что есть, тот тем и прорастёт. Умные не глупеют, когда слушают глупца, а лишь оттачивают свой ум, возражая ему. По вот что худо: когда топчутся по земле, в которую брошены благородные семена. Гончар думает, что человека надо мять, как глину, и обжигать в печи. Тогда из людей получаются горшки. Кожевник думает, что человека надо вымачивать, растягивать и дубить, как вымачивают, растягивают и дубят шкуры. Тогда из человека получается кожа для башмаков на чужие ноги. Стихоплёты ничего не думают, а пытаются зарифмовать все слова, чтобы они потом вылетали изо рта одно за другим без всякого смысла: скажешь «стол», тут же вспомнишь про обол, про пол, про кол, про ствол — и так, пока не устанешь от болтовни. Стихоплёты превращают нас в болтунов. Но разве из горшков, башмаков и болтунов построишь государство? Государство — это мудрость всех, воплощённая в мудрости правителей, а не дурость всех, воплощённая в дурости выскочек. Вот только это сегодня я и могу сказать вам, дорогие афиняне.

Критон, узнав о доносе Мелета, всполошился и снова стал предлагать Сократу убежище в своих владениях. Сократ смеялся и отвечал ему:

   — Ведь самое худое, к чему может приговорить меня суд, — это изгнание из Афин. Вот тогда я и поеду в твои владения. А зачем же теперь? К тому же я думаю, что этого и не случится.

На другой день Критон и Аполлодор привели судебного оратора Лисия, который согласился составить для Сократа защитительную речь.

Сократ от помощи Лисия отказался, заявив, что сумеет защитить себя сам.

   — Я знаю, — сказал он Лисию, — что твои речи спасли многих. А мои речи, как утверждает Мелет по наущению Анита, многих погубили. Если это правда, то пусть последняя моя речь погубит и меня. А если то, что утверждают Анит и Мелет, неправда, то кто же осудит меня, Лисий?

   — Ах, Сократ, — вздохнул Лисий, — многих осудили вовсе не за то, что они были виновны, а за то, что не пожелали признать себя виновными. Не правду надо отстаивать на суде, а просить о милости. Это грустно, но это так. Поверь мне, Сократ.

   — Ты упрям как осёл, — сказал Сократу Критон, когда Лисий ушёл. — Ты погубишь себя.

   — Но я не стану плакать перед судьями, — ответил Сократ, — и не доставлю радости ни Мелету, ни Аниту.

   — А Ликону? Знаешь ли ты, что ритор Ликон произнесёт на суде обвинительную речь против тебя?

   — И Ликон? Этот бездарный болтун? Как жаль, что мне доведётся сражаться с дураками, Критон. Боюсь, что мне будет скучно и публика не дождётся того, чего она, несомненно, ждёт: настоящего сражения.

* * *

Совет Пятисот объявил амнистию всем приверженцам Тридцати тиранов. Амнистия означает забвение. Забвение всех прегрешений, вольного или невольного соучастия в преступлениях против афинян, которые были совершены Критием и его единомышленниками за несколько месяцев их правления. Впрочем, самые злостные из них погибли — одни в Пирее, как Критий и Хармид, другие в Элевсине, третьи на островах, где были свергнуты тиранические режимы, которые всюду насаждал Лисандр, четвёртые бежали в Спарту и даже в персидские сатрапии. В Афинах остались те, чья вина хоть и была велика, но чьи руки не были обагрены кровью сограждан. Амнистию Совет Пятисот объявил для них. Предписывалось забыть о прежних бедах, обидах и вражде, навсегда предать их забвению. И это было благо для великого города: прекратились расследования, суды. Афиняне, привыкшие было к выслушиванию ежедневных приговоров по делам приспешников тирании, вздохнули с облегчением: месть, какой бы праведной она ни была, надсаживает души и угнетает, ибо внушает невольное чувство, что виновны все — и подсудимые и судьи. Наступило время мира, время залечивания ран, взаимного прощения. Словом, это была амнистия-забвение.

Сначала робко, а потом всё смелее стали появляться на улицах и площадях люди, ждавшие всё это время суда или находившиеся под следствием. Опустела тюрьма. Начали возвращаться беженцы. И хотя это событие не было отмечено ни особым празднеством, ни весельем, тихое торжество всё же царило в душах афинян — они стали добрее, щедрее, великодушнее, приветливее. Пошли свадьбы, дружеские пиры, в театрах вспомнили о великих комедиях, шумно стало в гимнасиях и палестрах, а торговые площади запестрели от обилия товаров, привозимых с островов, из Египта и Финикии.

И вдруг это благостное состояние было нарушено самым неожиданным и нелепым образом — глашатаи объявили о дне суда Ареопага над Сократом.

— Суд?! Над Сократом?! Что за блажь! — Эти и им подобные слова часто можно было слышать от людей, обменивавшихся новостями. — Кому и чем помешал наш старый философ?

Многие предрекали, что судебное разбирательство окончится конфузом для обвинителей, а для Мелета — штрафом в тысячу драхм и лишением права впредь подавать в суд какие-либо жалобы.

Сократ и сам к тому времени стал уже забывать о том, что есть такой Мелет, который настрочил на него донос: вернулся в Афины Платон, пришли новые ученики, приехал из Сфетта Эсхин с отцом, всё чаще стали навещать его Антифон и Никострат, а Критобул и Аполлодор ждали его в саду чуть ли не каждое утро. Ежедневные беседы, прогулки к берегам Иллиса и Кефиса, где на лугах и в тихих рощах так легко дышалось, а мысли о красоте и гармонии природы рождались сами собой, — всё это так далеко увело Сократа от суетных дел, что, узнав от Симона об объявленном дне суда, он долго не мог сосредоточиться на этой вести. Симон же подумал, что Сократ не расслышал его, и спустя какое-то время напомнил ему о сказанном.

   — Какая досада, — вздохнул Сократ. — Как раз в этот день Платон обещал нам прочесть своё сочинение о сущем. Ну да ладно, — сказал он, подумав, — прочтёт на другой день.

Возвращаясь домой с Агоры, куда Ксантиппа посылала его за оливковым маслом, Сократ встретил сына Анита, Анита-младшего, который вышел вместе со своими друзьями из скирафия, игорного дома, был весел от вина и, кажется, от выигрыша.

Анит расставил руки, загородил Сократу дорогу и сказал, смеясь, когда Сократ вплотную приблизился к нему:

   — А вот я тебе сейчас, Сократ, задам один вопрос, на который ты не сумеешь ответить, хотя ты и самый мудрый человек в Элладе, как говорят. — Анит покачивался, и язык его слегка заплетался от выпитого. — Задать?

   — Задай, — согласился Сократ. — Только ведь вспомни, что сказал однажды Солон: «Один дурак может задать столько вопросов, что на них не ответит и тысяча мудрецов».

   — Опять этот Солон, — махнул рукой Анит. — Опять этот благородный муж. Ох, как мне надоели эти благородные мужи! И почему ты, Сократ, с ними всё время якшаешься? Ты же простой человек, как и я, из каменотёсов, говорят, — засмеялся он, — ты из каменотёсов, а я из кожевников. И ты должен был учить простых людей, а не аристократов проклятых, этих гордецов... Отец мой на тебя ох как зол! А почему? А потому, что ты хотел сделать из меня аристократа. «Но, — говорит он, — сколько шкуру ни растягивай, всё равно всю землю не накроешь». Теперь я опять простой человек, вот гуляю с друзьями... Но отец всё равно выгонит тебя из Афин, потому что ты испортил меня.

   — Чем же я тебя испортил? — спросил Сократ.

   — А вот чем: аристократа из меня не сделал, а думать научил. Но зачем кожевнику думать? Я стал умнее отца, а он меня ремнём... Теперь я пью, чтоб погубить свой ум и снова стать глупее отца, иначе он ничего не оставит мне в наследство. Понял?

   — Понял, — ответил Сократ. — Но какой же вопрос ты хотел мне задать?

   — А, вопрос! О чём я хотел его спросить? — обратился он к дружкам. — Напомните мне, какой вопрос.

Те стали кривляться и говорить глупости, пританцовывая вокруг Сократа.

   — Если ты не можешь вспомнить, какой вопрос ты собирался мне задать, — сказал Аниту-младшему Сократ, — я пойду.

   — Вспомнил! — хлопнул себя по лбу Анит. — Ответь: кто родился трижды, но ни разу не умер?

   — Ты, — не задумываясь ответил Сократ. — Сначала как сын своего отца, затем — как мой ученик, теперь — как пьяница.

   — Ты предсказывал мне это, и твоё предсказание сбылось. Ты спутался со злыми силами, Сократ, и за это афиняне тебя накажут.

   — Умный сам управляет своей судьбой, а глупого она влачит по грязи, Анит. Мне жаль тебя, — вздохнул Сократ. — И себя жаль. Потому что я зря потратил время, пытаясь образовать твой ум. Из каменных яиц цыплята не вылупляются, сколько их ни высиживай.

   — Не об этом ты пожалеешь, — зло сказал Анит. — О другом! Вспомни, что ты сказал на Агоре, когда мой отец и Ликон призвали народ проголосовать за отстранение Алкивиада от командования афинским флотом. Ты сказал тогда: «Анит и Ликон погубили Афинский морской союз». Вот за это ты и поплатишься.

   — Но ведь я оказался прав, — возразил Сократ. — Союза больше нет, Афины стали третьестепенным государством, а твой отец и Ликон, как и их предшественники, оглядываются на Спарту.

   — Тьфу! — плюнул Анит. — Какой же ты... Прощай! — махнул он рукой. — Я по тебе плакать не стану.

Компания удалилась, хохоча.

«Анит и Ликон погубили Афинский морской союз». Хорошо сказано. Сократ думал, что все давно забыли об этих его словах. Но они, оказывается, живут, не дают покоя Аниту и Ликону и при первой же беде, от которой Афины теперь не застрахованы, потому что нет ни сильной армии, ни флота, ни прочной поддержки островов, лягут на стол судей как тяжкое обвинение против Анита и Ликона. Критий и Лисандр убили Алкивиада, а Ликон и Анит хотят убить добрую память о нём и тем оправдать свою преступную глупость. И чтобы начать это низкое дело, хотят осудить его, Сократа, если не на смерть, то на изгнание. И вместе с ним ещё раз изгнать или убить Алкивиада. Опорочить, чтобы изгнать. Оклеветать, чтобы убить.

 

IX

Холм Ареса, Ареопаг, возвышается близ Акрополя, в нескольких десятках шагов от Пропилей. Холм каменный, на нём ничего не растёт. К Акрополю он обращён крутой скалой, в которой вырублена лестница — подъём к небольшому зданию, в котором перед началом суда собираются вершители судеб, бывшие архонты, во главе с архонтом-басилевсом, царём-правителем Ареопага. Отсюда архонты спускаются по тропе к естественному амфитеатру и ещё ниже, к длинному мраморному столу, и садятся на устланную шкурами скамью лицом к амфитеатру. Амфитеатр заполняют члены дикастерия, присяжные, избираемые по пятьдесят человек от каждого из десяти афинских округов. Справа от стола архонтов — место для обвинителей, каменный куб, покрытый циновками. Слева — такой же куб, место для обвиняемых.

По склону Акрополя, который намного выше Ареопага, — заросли дикой маслины. Над ними — крепостная стена, над которой, если смотреть из амфитеатра, возвышается величественный Парфенон, мраморный гимн в честь Афины. Оттуда, из-за Парфенона, восходит солнце, златошлемый Гелиос, защищающий праведных и ослепляющий преступников. К западу от Ареопага, за дорогой, другой холм — Пникс. На плоской, чуть покатой вершине Пникса, трибуна стратегов и место народных собраний. Под Пниксом — тюрьма. Вход в неё виден с Ареопага. Три холма — три основы жизни афинян: Акрополь — святилище Афины, прибежище разума, могущества и совершенства, Ареопаг — судилище, где карают от имени богов и народа, Пникс — место волеизъявления народа.

И всё же тюрьма не под Акрополем и даже не под Ареопагом, а под Пниксом. Главенствуют здесь не боги и не законы, а человеческие страсти. Последнее слово за ними; впрочем, последнее ли, если за смертью — другая жизнь... Когда на всех холмах восторжествует мудрость, она восторжествует и в душах людей.

Симон сказал, что в день суда будет плохая погода и суд не состоится — это было предсказание прорицателя Евтифрона, к которому Симон обратился накануне суда. Увы, предсказание Евтифрона не сбылось: день выдался ясным и тёплым, как тому и подобает быть в месяце мунихионе.

Сократа на суд сопровождали его друзья и ученики. Они же были и его свидетелями. Миновав храм Зевса, они пошли по извилистой тропе вверх. Уже цвели оливы, живо пересвистывались в кустах дрозды. Парфенон то всплывал над кущами деревьев, когда тропа поворачивала к нему, то скрывался за густой высокой зеленью, влажной от утренней росы, когда тропа ложилась вдоль склона.

Сократ шагал впереди, рядом с Симоном. Критон, Аполлодор и Платон чуть поотстали и о чём-то негромко переговаривались. Сократ, кажется, догадался о чём: они говорили о деньгах, которые прихватили с собой на тот случай, если суд приговорит его к штрафу. Сократ даже заметил мешочек с деньгами, который Аполлодор неловко прятал под гиматием.

Критон поравнялся с ним, когда они уже подошли к Ареопагу, и ещё раз настоятельно попросил:

   — Не вспоминай об Алкивиаде и о том, кто отстранил его от должности стратега.

   — Оставь тревоги, — ответил Сократ. — Они не одолеют меня.

Они пришли вовремя: архонт-басилевс уже занял своё место за столом, постучал молоточком о мрамор и велел привести обвинителей и обвиняемого.

Друзья Сократа прошли к первому ряду амфитеатра, уже заполненного присяжными и теми из афинян, которые были допущены на суд. Скифы подвели Сократа к месту подсудимых и велели сесть. Нагнувшись вперёд, Сократ увидел по другую сторону стола басилевса своих обвинителей: Анита, Ликона и Мелета.

Басилевс объявил суд открытым и велел глашатаю прочесть обвинение.

Глашатай развернул папирус и громко прочёл:

   — «Это обвинение написал и клятвенно засвидетельствовал Мелет, сын Мелета, пифеец, против Сократа, сына Софрониска из дема Алопеки. Сократ обвиняется в том, что он не признает богов, которых признает город, и вводит других, новых богов. Обвиняется он и в развращении молодёжи. Требуемое наказание — смерть!»

Первым из обвинителей говорил Мелет, то и дело оборачиваясь к Акрополю и воздевая руки к Парфенону, призывая в свидетели Афину: Сократ издевался над отеческими богами, говорил о них непристойно, рассказывал об их плутовстве, о любовных похождениях и шашнях, об их ссорах и распрях, утверждая, что не во всём следует доверять им, так как и они бывают несправедливы и дают людям неверные советы, чтобы привлечь их на свою сторону в противоборстве с другими богами.

Милет то и дело забрасывал назад свои растрепавшиеся волосы.

   — А ещё лучше, утверждает он, вовсе не обращаться к богам и не надоедать им своими просьбами, потому что они однажды уже сделали всё: создали человека! — продолжал Мелет. — И вот человек якобы создан с таким совершенством, что ни в чём больше не нуждается.

   — Только не ты, Мелет, — сказал Сократ, вызвав одобрительный смех присяжных.

   — Вот! — закричал Мелет, указывая в сторону Сократа пальцем. — Не я! И не вы, граждане присяжные, и не ты, архонт-басилевс! А только он один!

   — Не ври так бессовестно, — засмеялся Сократ. — Умных людей много, и лишь тебе не повезло.

Басилевс постучал молоточком и, указав на клепсидру, напомнил Мелету, что сто время истекает.

   — Я заканчиваю, — сказал Мелет. — Вывод Сократа таков: человеку дано всё — разум и знание, — чтобы не прибегать к помощи богов. Человек сам себе Бог и должен вопрошать только себя, свою совесть, или, как говорит Сократ, своего демония. Сколько людей, столько и богов, а прежние боги нас не касаются, Сократ их не признает!

   — Боги произошли только от богов, — ответил Сократ, когда Мелет сел. — И если я признаю одного Бога, первого, то тем самым признаю и другого, от которого произошёл первый, и третьего, от которого произошёл второй, и четвёртого, от которого произошёл третий, — и так до конца, до Зевса, отца всех богов и людей. Мелет же никого из богов не родил. Да и сам он всего лишь Мелет, сын Мелета, который тоже был сыном Мелета.

Вторым обвинителем был Ликон, оратор, сподвижник Анита. Худой, костлявый, озлобленный. Озлобленность его была следствием насмешек, которые ему часто приходилось терпеть от афинян из-за своей очевидной посредственности. Многие авторы охотно включали Ликона в качестве персонажа в свои комедии, отводя ему роль бездумного болтуна. Но было у Ликона и одно несомненное достоинство: он в совершенстве владел своим голосом и был превосходным актёром, мог плакать и смеяться, шептать и греметь. Едва поднявшись, он закрыл лицо руками и зарыдал, повторяя то тихо, то громко:

   — Несчастный! О, горе! О, несчастный, погубивший себя человек!

   — Лей слёзы в клепсидру, — крикнул Сократ. — Так у тебя будет больше времени.

Архонт с осуждением взглянул на Сократа и покачал головой.

   — Пусть Ликон скажет, о чём он рыдает, — сказал архонту Сократ.

   — Потому что ты сам погубил себя, — ответил Ликон, отнимая руки от лица. — Покайся, несчастный! Признайся в том, что ты загубил души лучших афинян, сделав их предателями, извергами, служителями зла, людьми, принёсшими нашему славному городу неисчислимые беды. Забыть их! Забыть! — замахал он руками, будто отталкивая от себя некое наваждение, — забыть и никогда впредь не произносить их имена, ставшие во всём эллинском мире словами, обозначающими наш позор. Я сейчас назову их, но пусть это будет в последний раз. Боюсь только, что земля Аттики содрогнётся, услышав их... О горе! О позор! Вот эти имена. — Ликон сделал паузу и произнёс свистящим шёпотом в наступившем мрачном молчании: — Изменник и погубитель нашего могущества Алкивиад... кровавый тиран Критий... сподвижник кровавого тирана Хармид... И все они одного корня, одного порочного рода... Они пришли к тебе чистыми юношами, Сократ, а ушли чёрными, как сажа! — выкрикнул Ликон. — Страшнее нет! — замахал он снова руками. — Страшнее нет!

   — Отчего ж ты меня не боишься? — спросил Сократ. — Вот я сейчас возьму и сделаю тебя чёрным, а? — засмеялся он.

   — Да, источник зла в тебе ещё не иссяк, — продолжал Ликон. — Ты развратил ещё многих. Твоя отрава действует на юношей. И, видя, как они ходят и теперь за тобою, я ужасаюсь: будут у нас новые изменники, новые предатели и тираны. Вот чего нам следует страшиться! — загремел он содрогаясь. — Бойтесь его, юноши!.. Впрочем, теперь уже недолго, — вздохнул он, повернувшись к архонту-басилевсу. — Или пусть раскается и умолкнет. Или — изгнание...

   — Смерть! — выкрикнул Мелет. — Только смерть!

Речь Анита-старшего, как и подобает речи государственного мужа, была краткой. Он попросил у народа прощения за своего непутёвого сына, которого так неосмотрительно отдал было в обучение Сократу, напомнил о полутора тысячах погибших от рук Тридцати («Но Сократ остался жив, и многие видели, — сказал Анит, — какой посещал дома Крития и Лисандра!»), не забыл упомянуть об Алкивиаде («Он предал Афины и разрушил их могущество, которое мы теперь восстанавливаем!») и закончил похвалой мудрости и мужеству афинян. Потом, словно спохватившись, добавил, указывая на Сократа:

   — Мы объявили амнистию врагам демократии. Будем милосердными и к нему. Мелет требует для него смерти, но это чрезмерно и противно нашему духу. Изгнание — вот самое большее, чего заслужил этот заблудившийся человек...

   — Теперь говори ты, Сократ, — сказал архонт-басилевс.

Сократ говорил всё отведённое ему время. И, кажется, сказал то, что надо было сказать о себе, об афинянах и о богах. И конечно, о своих обвинителях: о бездарном стихоплёте Мелете, о болтливом старике Ликоне, об Аните — плохом отце и плохом правителе.

Люди негодовали, смеялись, рукоплескали, хмурились.

Сократ сражался с человеческим невежеством и ничтожеством, понимая, что этих врагов в одночасье не победить: не один век уже сражаются мудрецы с этими истинными врагами людей, но победа пока не на их стороне. Он мог бы разжалобить присяжных, но не сделал этого. Он мог бы польстить им и своим обвинителям, назвав их умнейшими и добрейшими, но и этого не сделал, ибо не Алкивиад, Критий и Хармид погубили свой город, и даже не Лисандр, а сами афиняне. Он мог бы найти другие способы, чтобы спасти себя, но не воспользовался этим своим умением, потому что обладал другим — умением находить и произносить истину.

Вода из клепсидры вытекла, и он умолк. Солнце стояло уже высоко, жгло голову. Он устал и сел.

Архонт объявил голосование. Пристяжные, их было пятьсот, поднялись с мест и, разморённые солнцем, потянулись к чаше с бобами. Брали по одному бобу и подходили к установленным на концах стола сосудам.

В правый сосуд опускали бобы все те, кто голосовал за обвинение, в левый — за оправдание. Вскоре секретарь сосчитал бобы в сосудах. В правом оказалось двести восемьдесят, в левом — двести двадцать один. Сократ был признан виновным, потому что не льстил, не плакал, не умолял. Для оправдания ему не хватало тридцати голосов.

   — Итак, Сократ виновен, — объявил басилевс. — Теперь следует определить меру наказания. Какого наказания требует главный обвинитель? — обратился он к Мелету. — Настаиваешь ли ты на смертной казни?

   — Да, настаиваю, — ответил Мелет.

   — А какую меру наказания желал бы избрать ты, Сократ? — спросил басилевс. — Смерть, изгнание, штраф?.. Скажи сам.

   — Штраф, штраф, — подсказал Сократу Критон. — Тридцать мин.

   — Если штраф, то в одну мину, — ответил Сократ, — потому что всё моё имущество, которое я накопил за семьдесят лет моей жизни, едва ли стоит пяти мин. Хотя и это было бы несправедливо. Если же я должен по справедливости оценить мои заслуги перед афинянами, то вот к чему я себя присуждаю — к пожизненному бесплатному обеду в пританее...

Присяжные зашумели от негодования. То, что сказал Сократ, было верхом дерзости и бесстыдства. Никто ещё не осмеливался до него сказать в суде такое. Бесплатный обед в пританее! Пожизненно! Вместе с иностранными послами и почётными гражданами великих Афин? Верх наглости! Поистине он выжил из ума, этот босоногий старик, если под угрозой смерти лишь дразнит судей.

Басилевс нахмурил брови.

   — Не шумите, афиняне! — призвал он присяжных к порядку. — Послушаем, что он скажет ещё.

   — Или обед в пританее, — повторил Сократ, — или умереть и избавиться от хлопот.

   — Так и будет! — снова зашумели присяжные. — Будем голосовать за смертный приговор!

Платон рванулся к столу басилевса, но скифы остановили его.

   — Хочу сказать слово! — потребовал Платон. — Дайте мне, самому молодому из вас, сказать слово.

Басилевс его требование отклонил. Началось голосование. Смертный приговор Сократу был вынесен большинством в восемьдесят голосов.

   — Избегнуть смерти нетрудно, афиняне, — сказал Сократ, когда ему предоставили последнее слово, — гораздо труднее — избегнуть нравственной порчи: она настигает стремительнее смерти. И меня, человека медлительного и старого, догнала та, что настигает не так стремительно, а моих обвинителей, людей сильных и проворных, — та, что бежит быстрее, — нравственная порча. Я ухожу отсюда приговорённый вами к смерти, а они уходят уличённые правдою в злодействе и несправедливости. Итак, смерть. Она означает одно из двух: либо стать ничем, либо переселиться из здешних мест в другие. Если первое — то это всё равно что сои, когда спишь так, что даже ничего не снится, и время кажется не дольше одной ночи. Если второе — то нет ничего лучше. Ведь там, в царстве умерших, пребывают вечно Орфей, Мусей, Гомер, Гесиод и ещё множество великих мужей и жён. Там Перикл, там Фидий, там Алкивиад... Беседовать с ними — несказанное блаженство. И уж там-то за мудрость не казнят. Там все бессмертны. Итак, пора уходить, афиняне; мне под Пникс, в тюрьму, чтобы умереть, вам — домой, чтобы жить. А кто из нас идёт на лучшее — это никому не ведомо, кроме богов и философов.

Подбежавшая Ксантиппа бросилась к мужу, закричала:

   — Сократ, ты умрёшь безвинно!

   — А ты хотела бы, чтобы заслуженно? — спросил оп и сказал скифам: — Ведите же меня в тюрьму. Нынче жарко, а в тюрьме я отдохну...

 

X

Они провожали Сократа до самой тюрьмы — Критон, Платон, Аполлодор и Симон. Конвоировавшие его скифы позволили друзьям Сократа идти рядом с ним, сами плелись позади и лишь отгоняли глупых мальчишек-сорванцов, которые, думая, что в тюрьму ведут всех пятерых, просили отдать им одежду и обувь — то, что им скоро не понадобится, поскольку арестованных казнят уже сегодня после захода солнца.

Когда же Сократ и его друзья спустились с холма Ареса, скифы и вовсе отстали от них, будто им не было никакого дела до арестованного.

   — Смотри, Сократ, мы, пожалуй, сможем убежать, — сказал Симон, который был старше всех и едва передвигал ноги, потому что и устал, напёкся на солнце и был по обыкновению голоден: никто не приходил к нему заказывать обувь, потому что не было у Симона ни добротной кожи, ни ремней. — Вон пасётся табун лошадей, нам только добежать бы до него, а там — ищи-свищи. Теперь-то ты понимаешь, что надо бежать: впереди уже не просто суд, Сократ, а верная смерть. Хоть это ты понимаешь? Мальчишки правильно сказали: тебя казнят после захода солнца, — произнеся эти последние слова, старый Симон разрыдался.

   — Ах, Симон, Симон, старый ты дуралей, ну как же я побегу? — горько усмехнулся Сократ, потрепав Симона по плечу. — И годы мои какие — стар я, как и ты, и смешно убегать от того, от чего никому ещё убежать не удалось. Полно тебе, Симон, не страдай, не суетись. Всё идёт как надо. Мне и шага в сторону сделать теперь нельзя, если я хочу остаться Сократом. Вот мой истинный путь — он лежит передо мной до самой тюрьмы. Это путь Сократа, Симон. Путь судьбы.

   — Ты бы не мучил нас, — сказал Сократу Критон. — И себя не мучил бы. Пожалуйста, давай вместе подумаем, как избавить тебя от беды. Разве ты не понял, что произошла страшная ошибка?

   — В чём же она, Критон? — Сократ выглядел таким старым, каким Критон его никогда не видел. Защитительная речь далась ему нелегко: что-то всё время, пока он говорил, терзало его. Нет, не страх смерти, не позор, а что-то совсем другое. Может быть, демоний беседовал с ним, когда он произносил речь, может быть, ещё кто-то. Критону, не отводившему глаз от Сократа, пока тот, тяжело опираясь руками о каменный куб и страдая от нещадно палящего солнца, произносил речь, всё время казалось — или так было на самом деле, — что Сократ разительно изменился, что это уже и не он как будто, хотя ничего существенного в его облике не прибавилось и не убавилось, но всё вдруг оказалось в новом сочетании — и лицо, и руки, и голос, и то, как он дышал, как искал кого-то глазами, как щурился от яркого солнца, как говорил.

Потом Критон понял, что так преобразило Сократа: это относилось к миру его мыслей, его убеждений. Произнося защитительную речь, он решал для себя самую важную задачу: задачу жизни и смерти, гражданина и государства, истины и лжи, прошлого и будущего, или, говоря коротко, задачу личного бессмертия...

   — Не надо было приходить на суд, — в который уже раз повторил Аполлодор. — Всё так и тянулось бы, скифов за тобой не прислали бы, а потом что-нибудь да изменилось бы.

   — Следовало уехать до суда, — коротко сказал Платон. — Это решило бы всё.

   — Да, — подхватил его мысль Критон. — Я уверен и всегда буду об этом говорить: Анит хотел лишь попугать тебя, Сократ. В худшем случае — добиться твоего изгнания из Афин. А этот паршивец Мелет просто переусердствовал. Да и ты, Сократ, подлил масла в огонь — всё время дразнил обвинителей и судей. Они приняли решение о твоей казни со злости, а не по здравом рассуждении. Они скоро опомнятся и пожалеют о своём решении. И будут, думаю, счастливы, если ты убежишь, если покинешь Афины. Ты очень надоел этим бездарным демократам, обвиняя их по всякому случаю в неумении вести дела государства. Просто надоел, хотя ты, конечно, прав. И они сразу же успокоятся, если ты уедешь из Афин. Как твой учитель Анаксагор. Мне кажется, что они сегодня вспоминали об Анаксагоре лишь затем, чтобы подсказать тебе, как надо поступить. Надо убежать, Сократ. Это ведь не стыдно — убежать от несправедливой казни.

Сократ и слушал друзей, и не слушал. Он всё понимал, всё видел, всё оценил: они говорили то, что должны были говорить. Да, не надо было приходить на суд; да, следовало уехать. Но коль скоро ни того ни другого он не сделал, то теперь по справедливости ему надо было бы убежать. Так свойственно рассуждать любому здравомыслящему человеку, если он хочет избегнуть несчастья. А любой здравомыслящий человек, конечно же, хочет этого — избежать несчастья, особенно такого, как смерть...

Критон тем временем всё более наседал на него:

   — А семья, Сократ? Ты подумал, что станется с Ксантиппой и с детьми? Мы, конечно, не оставим их без помощи, но и мы не вечны.

   — Я тоже, — рассмеялся Сократ. — Или ты думаешь, что я вечен? В конце концов, все дети со временем остаются без родителей — так устроена жизнь.

   — Это всего лишь общие рассуждения, Сократ, — вмешался в разговор Симон. — Ты сам говорил, а я это помню, что смерть уравнивает всех, а жизнь всех различает. Вот и станет твоя семья бедствовать по твоей вине.

   — Да, да, это и твоя вина, — снова заговорил Критон, — если Ксантиппа и дети будут жить как придётся — а им, конечно, придётся испытать всё, что обычно выпадает сиротам на их сиротскую долю. Или вовсе не нужно заводить детей, или уж надо вместе с ними переносить все невзгоды, кормить и воспитывать их, а ты, по-моему, выбираешь самое лёгкое — умереть и избавиться от всех хлопот.

   — А что скажут о нас люди? — схватил Сократа за руку Аполлодор. — О пас скажут, что мы и не друзья тебе вовсе, а только так назывались, если не спасли тебя от тюрьмы и смерти. Нам стыдно будет жить, Сократ! Нам невозможно будет жить, потому что все честные люди станут презирать нас. И мы не сможем доказать, что хотели спасти тебя.

Этот разговор закончился только у железных ворот тюрьмы. Сократ даже вздохнул с облегчением, когда оказался за тюремными воротами: они, наконец, оградили его от суетного и шумного мира, от всех этих разговоров о безбожии, о развращении юношества, о виновности, о смерти, о справедливости и несправедливости, о страхе, о семье, о побеге из тюрьмы... Он так устал, как никогда не уставал даже в военном походе. Впрочем, неудивительно: сегодня, кажется, он сделал самое важное и самое трудное дело в своей жизни — он посеял то, что скоро взойдёт и будет называться новой жизнью, новой эпохой, новым человеком. Он дёрнул за верёвочку судеб тысяч и тысяч человеческих жизней, сдвинул эти судьбы с залежалого места, протащил их по трудной дороге поближе к разуму и свету, поближе к истине — и не надорвался! Но это и всё, что он смог. Больше — ни одного движения. Дальше — смерть...

Его ввели в камеру, и он узнал её — здесь, в этой камере, тридцать два года назад он простился с великим Фидием. Теперь уже все знают, что он велик. Но как быстро пролетело время. Он навестил его в ту ночь не один, а вместе с Периклом и Софоклом. Тридцать лет назад умер Перикл, семь лет назад — Софокл, в том же году, что и Софокл, умер Еврипид. В том же году был казнён по решению народного собрания Перикл-младший, сын великого Перикла. Два года назад убит Алкивиад. И Перикла-младшего и Алкивиада в час своей смерти доверил Сократу Перикл Олимпиец, а он, Сократ, не уберёг их. Рок, судьба, Ананке сильнее человека, хотя человек, кажется, сильнее рока в другом: человек прозревает истину всех богов, а жестокая судьба ставит предел времени.

Они — Сократ, Софокл, Перикл и Фидий — сидели тогда вот за этим самым камнем, постелив вокруг него сухую солому, и пили вино, которое подавал им слуга Перикла Эвангел. Как недавно Критон, Симон, Платон и Аполлодор уговаривали его, Сократа, согласиться на побег, так Тогда они, Перикл, Софокл и Сократ, уговаривали Фидия, а Фидий сказал, что если он убежит из тюрьмы, то все будут думать, что он на самом деле вор, присвоил себе золото и драгоценные камни, отпущенные ему Афинами на создание статуи Афины Паллады, а если не убежит, то сумеет доказать на суде, что он честен перед афинянами... Он ничего не доказал, потому что был отравлен врагами Перикла в тюрьме. И умер здесь, в этой тюремной камере. Теперь и Сократ ляжет на эту сухую солому, укроется чёрным плащом и переселится в тот мир, где теперь пребывают в покое Фидий, Перикл, Софокл, Еврипид, Алкивиад, Перикл-младший и, может быть, Аспазия, которая хоть и изменила Периклу здесь, на земле, живя со скототорговцем Лисиклом, но там, в Элисии, наверное, прощена Периклом, потому что он любил её так, что стал однажды перед судьями на колени и в слезах, умоляя их пощадить её... Конечно, простил.

На камне, заменявшем стол, стоял кувшин с водой и плетёная корзинка с лепёшками.

   — Здесь будешь спать и есть, — сказал Сократу тюремщик, который привёл его в камеру. — А видеться с родственниками и друзьями — в другой камере, где есть окно и скамейки. Это перед смертью. Я проведу тебя туда, когда будет надо. Рядом с той камерой — каменное корыто с ключевой водой, которой ты обмоешься перед казнью.

   — Когда же казнь? — спросил тюремщика Сократ.

   — Когда вернётся с Делоса «Делиас», — ответил тюремщик.

   — «Делиас»?! — воскликнул Сократ и сам устыдился своей неожиданной радости. — Священный корабль «Делиас»? переспросил он спокойнее. — С Феорией на Делос?

   — Да, он отплыл сегодня на рассвете, — ответил стражник. — Так что ждать тебе своей смерти ещё целый месяц.

   — О, Зевс! — сказал Сократ, прижав руки к груди, где сильно и больно застучало сердце. — Только бы не умереть раньше!

   — Думаешь, что потом будет приятнее умирать? — усмехнулся тюремщик.

   — Я не о приятном, я о другом.

О чём другом он подумал, Сократ тюремщику не сказал. Подумал же он о том, что нельзя ему умереть своей смертью, как умирают старые и больные люди. Надо — о боги! — очень надо, чтобы афиняне убили его, а затем, опомнившись, увидели бы изумлённо, что убито лишь тело Сократа, а мысль его — жива, ясна, притягательна, нова и совершенна. И покаянно приняли бы её как свою. В чужих душах приживается лишь окровавленная мысль мудрецов, мысль пострадавших за неё, уплативших за её торжество собственной жизнью. Другого доказательства истинности люди не признают...

Он помнит, что тогда шёл дождь, что из ниши, пробитой сквозь скальную толщу, тянуло дождевой сыростью. Теперь же из ниши, когда он приблизился к ней, пахнуло жарой, горячим камнем, истоптанной в пыль землёй, примятым чабрецом. Итак, тень Фидия с ним в этой глухой камере под Пниксом, в этом каменном ящике. В этой могиле...

Тут натянутая до предела мысль вырвалась, как вырывается тетива из пальцев, и вернулась туда, откуда старалась убежать, — к священному кораблю «Делиас», так чудесно вдруг изменившему его тюремную судьбу. Да, да, это всё-таки чудесно: ещё целый месяц он будет встречаться со своими друзьями, к нему придёт ещё не раз его сварливая, но любимая Ксантиппа, которую, впрочем, теперь уже «рыжей лошадью» не назовёшь, потому что постарела и поседела вместе с ним, и приведёт с собою мальчиков, его сыновей. А ещё он увидит солнце. Аполлон не забыл его, оказал последнюю милость — ради успокоения его души, ради неспешного отстранения от всего, что связывает его с жизнью: совсем и всеми он успеет тихо проститься, высказать всем слова благодарности, помахать, как уходящий гость, на прощание рукой.

Итак, «Делиас» отчалил от афинских берегов и взял курс на остров Делос, родину Аполлона. Говорят, что этот «Делиас» — тот самый корабль, на котором вместе с семью юношами и семью девушками был отправлен некогда на Крит в качестве жертвы Минотавру сын царя Эгея Тесей. Тесей молился Аполлону и победил Минотавра. С той поры эллины никому — ни богам, ни царям — не приносят в жертву людей. Разве что Закону, который, кажется, выше царей и богов. Впрочем, законы земли отражают законы Олимпа. Так ли это? Сократ спросит об этом у Гомера, когда встретится с ним на Полях Блаженных, в Элисии. Гомер всё знает о богах, и даже то, чего знать не следовало, — про их амурные дела, ссоры, заговоры и преступления. Ах, Гомер, Гомер, скоро увидимся...

С той поры как Тесей убил Минотавра, афиняне дали обет Аполлону справлять в память о Тесее раз в четыре года Делии и неукоснительно отправляли на Делос священный корабль с дарами Аполлону, с музыкантами, певцами, поэтами и танцорами, которые увеселяли бога муз.

Было очень похоже, что «Делиас» — тот самый корабль, на котором плавал Тесей, — такой он был древний, весь просмолённый, проконопаченный, с толстым слоем сурика на бортах, будто его смолили и красили тысячу раз. Счастливого тебе плавания, «Делиас», а афинянам спокойного состояния духа. Пока «Делиас» в пути, в Афинах никого не казнят и тюрьмы открыты для родственников и друзей всех узников, осуждённых на смерть.

Когда тюремщик снова заглянул в камеру Сократа, чтобы спросить, не нужно ли ему чего, Сократ ответил, что ничего ему пока не нужно, что всё у него здесь есть — и вода, и лепёшки, и солома, и воздух, — и спросил: помнит ли он, тюремщик, как семь лет назад вместе с шестью другими стратегами был казнён в тюрьме под Пниксом сын Перикла — Перикл-младший.

— Да, помню, — ответил тюремщик. — Молодые стратеги умерли очень весело. И сын Перикла тоже. Весь день они кутили, пели песни, а под вечер, когда все гости разошлись, помылись в ключевой воде, дурачась и обливая друг друга, потом уселись в один ряд на скамье, взяли свои чаши с цикутой и дружно выпили, вознося хвалу богам. Это были славные молодые люди. Многие их потом оплакивали, считая, что их казнили напрасно. Они могли бы составить славу Афин.

Так думал и Сократ. И не только теперь, но и тогда, когда всё это случилось, когда он не смог выполнить обещание, данное Периклу, — не смог спасти от скорой расправы его сына, стратега Перикла-младшего, провинившегося перед афинянами лишь тем, что вместе со своими товарищами не спас матросов разбитых бурей кораблей во время сражения со спартанцами при Аргинусских островах. Да, это Закон: убитых в бою афинян надо предать земле с почестями. Кто отступит от этого Закона, тот будет казнён по приговору афинского народа. Закон написан против трусов, против людей жестокосердных и безответственных, против всех, кто нарушает боевое братство и главный принцип братства: сам погибни, а товарища спаси, вынеси его с поля боя, если он ранен, закрой его своим щитом, если ему грозит смерть. И похорони, если он убит. Но была буря. Говорят, страшная — к повреждённым кораблям невозможно было подойти, а оказавшихся в бушующих водах матросов — поднять на борт. Людей разметало, разбило о скалы, унесло в бездну. Из ста десяти кораблей, построенных афинянами на последние средства, погибло двадцать пять. И хотя спартанцы при этом потеряли почти весь свой флот, девять из десяти кораблей, а союзники спартанцев — шестьдесят кораблей и Митилены освободились от вражеской осады, афинское народное собрание всё же увидело в битве при Аргинусских островах не победу своих молодых стратегов, а только то, что они не спасли тонущих соотечественников, а вернее, лишь то, что они сами остались живы. Из десяти стратегов, принявших участие в Аргинусской битве, не вернулись в Афины четверо, опасаясь, что именно таким будет решение народного собрания, если они предстанут перед ним, — смертная казнь. А шестеро стратегов вернулись, в их числе сын Перикла, надеясь на разум и милость афинян. Афиняне же оказались беспощаднее бури — они убили всех шестерых одним лишь бездумным поднятием рук на Пниксе, на площади перед Камнем Перикла, перед его трибуной, с которой он произнёс столько прекрасных речей, что другой народ, выслушав их, сравнялся бы в мудрости с Солоном.

Обвинителем молодых стратегов был демагог Калликсен. Это он потребовал осудить стратегов на народном собрании одним для всех решением. Сократ тогда воспротивился этому: Совет Пятисот, в котором он был тогда эпистатом, председательствующим, признал незаконность требований Калликсена. Но эпистатом, дежурным председателем Совета, Сократ был лишь один день — так полагалось. А уже на другой день Калликсен потребовал, чтобы вместе со стратегами был бы осуждён и Сократ как сторонник стратегов. Сократ не выступил на народном собрании, ему просто не дали слово, но зато выступил по его просьбе Евриптолем, двоюродный брат Алкивиада. И он сказал тогда всё, что следовало сказать: не делайте этого, просил он афинян, не убивайте молодых стратегов. Гораздо справедливее увенчать их, как победителей, венками, чем подвергнуть смертной казни, ослушавшись Калликсена.

Но афиняне были неумолимы. И так же, как молодых стратегов, предали они многих. Теперь — и его, Сократа, который никогда не желал им зла.

   — А Перикл-младший, как он вёл себя перед казнью? — спросил тюремщика Сократ.

   — В компании с друзьями он умер легко и весело. Помню, он что-то сказал про петуха для Асклепия.

   — А, — улыбнулся Сократ, поняв, какого петуха имел в виду Перикл-младший: это он, Сократ, однажды говорил своим ученикам, среди которых был и Перикл-младший, что умирающий должен отдать петуха на алтарь бога врачевания Асклепия, потому что смерть — это выздоровление от всех болей и невзгод, освобождение души из темницы тела. Не такие уж умные слова сказал он тогда и не такие уж весёлые, но говорить их стоит, чтобы вера в жизнь за гробом удерживала нас от страха смерти, который так унижает человека. Все великие и мудрые умирали мужественно, не цепляясь за жизнь, как утопающий за соломинку.

Самого Перикла, двух его сыновей и дочь унесла чума, а последнего сына, которого родила ему Аспазия, убили афиняне. И его племянника Алкивиада они убили и тем самым как бы стёрли память о великом стратеге, о мудром стратеге, лишь для того, кажется, чтобы освободить место тиранам, подобным Критию, или бездарным демагогам, подобным Калликсену и Аниту.

Вскоре после казни молодых стратегов афиняне опомнились, поняли, что совершили чёрное дело под злонамеренную речь Калликсена, который обманул их, утверждая, что и бури не было, и спартанцы при Аргинусских островах не понесли непоправимой потери флота. Калликсена изгнали из Афин, но вскоре он вернулся и умер от голода и вшей, потому что афиняне, ненавидя его за ложь, лишили «огня и воды». Позднее раскаяние. Так и Перикла, свергнув, снова призвали на должность главного стратега, но он был ранен уже в самое сердце чёрной неблагодарностью афинян. И Фидием теперь гордятся, а врагов его презирают... Были у афинян великие государственные мужи, великие художники, скульпторы, воины, поэты, победители Олимпийских игр, но нет в этом пантеоне философов. Софистов они презирают — и по праву, потому что все софисты болтуны, озабоченные постоянно лишь тем, как бы одолеть своего соперника в пустом споре и, выдавая себя за людей многознающих, половчее вытягивать деньги из кошельков людей доверчивых и глупых. Чему же на самом деле верят афиняне? Своим же постановлениям, которые они принимают большинством голосов на народных собраниях, будто большинство мудрее меньшинства, будто сто несведущих лучше одного сведущего. А ещё они верят прорицателям, оракулам, всевозможным глупым приметам, слухам и болтовне демагогов, своих вождей, которых он, Сократ, называет «бобовыми вождями», потому что лишь с помощью бобов, которыми так любят голосовать афиняне, демагоги занимают высокие должности в государстве и мнят себя вершителями человеческих судеб. Нет, не «бобовые вожди» должны править людьми, а мудрые...

Он съел лепёшку. Жевал её долго, чтобы ощутить сладость хлебного зерна, запил водой из кувшина, которая не успела ещё нагреться и приятно освежила его, потом умылся, налив воды в ладонь, утёрся подолом хитона и лёг у стены на топчан, застеленный дерюгой поверх соломы. Солома хорошо пахла и была, судя по всему, свежая, а дерюга постирана и высушена на солнце.

«Отличное ложе, — сказал себе Сократ. — Ты можешь отдохнуть».

Он заложил руки за голову, стал смотреть в потолок, на который падал отсвет из щели над дверью камеры, — за дверью, очевидно, было либо окно, либо просто открытое пространство, на что он не обратил внимания, когда его вели сюда, в камеру. После яркого палящего солнца на холме Ареса сумрак и прохлада подземелья показались Сократу благом. Какой-нибудь софист на этом основании стал бы утверждать, что в тюрьме лучше, чем на воле. Прохладнее и тише — да, но не лучше. Ох не лучше. Впрочем, немного воображения — и вот уже не тяжёлый скальный потолок нависает коряво над тобой, а плывут в свободной тишине высокие облака...

Он давно уже знает эту особенность слов — не только быть связанными в мыслях с тем, что они обозначают, именами и названиями чего они являются, но и вступать в прихотливую связь с другими словами, вещами, явлениями, людьми, не обозначая их, а только напоминая о них, воскрешая в памяти. И вот, когда он подумал об облаках, плывущих над Афинами в высоком синем небе, он вспомнил Аристофана, своего давнего друга, которого нет сейчас в Афинах, потому что его пригласили куда-то, где ставят в театре его очередную комедию. Аристофан моложе его лет на двадцать, но велик и признан давно, и его блистательные комедии разыгрываются в театрах Эллады с непременным успехом. Это прекрасно. Но в этих комедиях нет-нет да и высмеивается он, Сократ, чудак и незадачливый софист, каким он, Сократ, представляется многим. Первую такую комедию Аристофан назвал «Облака». Вот почему Сократ вспомнил об Аристофане, подумав об облаках...

То, что Сократ не признает отечественных богов и развращает молодёжь, не Мелет придумал в своём обвинении. Это даже не выдумка давно озлобившегося на Сократа демагога Анита, «бобового вождя». Афиняне болтают об этом уже давно, потому что эти обвинения вообще касаются софистов, этих бродячих чужаков, которым афинские боги и законы не указ. За это судили и Анаксагора из Клазомен, и Протагора из Абдер. Анаксагор, друг и учитель Перикла, говорил, что мировой материей движет Разум и что, стало быть, мир не нуждается в богах, что солнце — это всего лишь раскалённый камень, а не божественный лик Гелиоса, а луна — только обломок земли. Вся философия для афинян чужестранка, изобретение хитроумных врагов, достойное уничтожения. Афинской философии не существует. Даже Солона, который выдвинулся на роль отечественного философа, они вынудили убежать в Египет. А тут какой-то Сократ, бедняк, оборванец, заявляет, что, познавая себя — ах, ах, какая важная персона! — он познает истину мироздания, что в нём живёт демоний, голос некоего божества, наставляющего его на путь разума и справедливости. И вот ведь ещё какая дерзкая выдумка: будто Дельфийская Пифия сказала, что Софокл мудр, Еврипид мудрее Софокла, а Сократ — самый мудрый из афинян. Какая ложь, какая наглость, какое самомнение!..

Следует изгнать Сократа из Афин, как и всех прочих софистов, и тогда афиняне спокойно займутся своими главными делами — пересудами, сутяжничеством, вымогательствами и крючкотворством. Вот и Аристофан однажды сказал об афинянах горькую правду: «Ваше единственное занятие — сутяжничество». А Лисий... Ах, Лисий, добрый человек. Оратор Лисий написал для Сократа защитительную речь, которую тот должен был, по мнению его друзей, произнести сегодня на суде. В этой речи Лисий льстил афинянам, и уж так льстил, что читать его прекрасно написанную речь было стыдно. Сократ вчера так и сказал Лисию:

   — Прекрасная речь, мой Лисий, но для меня неподходящая.

   — Как же прекрасная речь может быть для тебя неподходящей? — резонно заметил Лисий.

   — А вот так, — ответил ему Сократ, возвращая свиток с речью. — Разве и прекрасные наряды не были бы для меня сегодня неподходящими?

В одном Лисий был прав, сочиняя речь: афиняне любят лесть.

Сегодня Сократ надел новый хитон, но от нового плаща, который подарил ему Критом, отказался, сказав: «Если я мог жить в старом плаще, то и умереть в нём смогу».

Старый привычный плащ. Чёрный. Укрыться им — и умереть...

Хулу на Сократа возводили глупые, сильные, злые, честолюбивые, порочные, трусливые, жадные, ничтожные, продажные — и он смеялся над ними, презирал их, даже ненавидел, клеймя их словами Гомера: перед мудрым Одиссеем глупая чернь должна молчать.

Сначала Сократ обиделся и на Аристофана за то, что тот наговорил о нём в своей комедии «Облака» много вздора и небылиц. Но потом простил Аристофана, а позже крепко подружился с ним, объясняя перемену своего отношения к поэту тем, что тот вывел в комедии не его, не Сократа — философа, любителя мудрости, а софистов, мнимых мудрецов, каковым афинянам представляется порой и Сократ. И всё же с той самой поры, как была поставлена в театре Диониса комедия «Облака», о нём заговорили как о богохульнике и развратителе молодёжи. Это там, в «Облаках», о нём впервые сказано, что он не признает богов Олимпа, а обожествляет облака, что он «проповедник тончайшей чепухи», обучает юношей, как выдать ложь за правду, как выскользнуть из рук кредиторов и поколотить родителей, если те скупы чрезмерно.

Да, таким он мог бы быть, когда б и впрямь был софистом. Но он не софист. Подобно Пифагору, он называет себя философом, любомудром, искателем мудрости, её почитателем. Он ничему никого не учил, а только вместе с другими, беседуя, пытался докопаться до истины, которая, как дар Божий, записана в человеческой душе. А если и учил чему-то, то только тому, как надо учиться и почему, познав себя, человек познает всё мироздание. Он с любовью принимал истину, помогая ей родиться, выбраться из хлама ложных мнений и предрассудков с помощью искусства беседы, которое он называл повивальным искусством, тэхнэ маевтикэ.

Страсть овладеть этим искусством пробудилась в нём давно. Однажды кто-то рассказал ему, что философ Анаксагор утверждает, будто всему в мире сообщает порядок и служит причиной Ум. Сократу это очень понравилось: значит, можно выйти из любого затруднения, если всему причина Ум, рассудил он, а не воздух, огонь, вода, эфир, как говорят другие мудрецы. Размышляя тогда об этом, он пришёл к выводу, что всему причина не просто Ум, а божественный Ум — источник всего. А потому, чтобы познать мир, надо познавать не предметы мира, а их источник, который предшествует им и существует сам по себе как понятие, как принцип, как идея. А вещи, предметы мира потому являются такими, какими они существуют, что причастны этим понятиям, принципам, идеям. Прекрасные вещи причастны прекрасному самому по себе, благие деяния — благу самому по себе, великие поступки — великому самому по себе. И так — всюду и всегда. И в человеке всё обусловлено божественными причинами, а душа его — божественным разумом. И кто познает себя, тот познает божественный разум и всё мироздание. В этом, и только в этом, великий смысл изречения, начертанного в Дельфах на стене храма Аполлона спартанцем Хилоном: «Познай самого себя». Это самый надёжный путь познания. И единственный. Не через пророчества, гадания, приметы, знамения и сны — хотя и этим пренебрегать не надо, — а через познание самого себя, своей причастной божественному разуму души. И человек настолько добродетелен, насколько приобщился к божественной мудрости. Добродетелен Философ. Он стоит между Богом и людьми, погрязшими в невежестве и, стало быть, в пороке. Невежество — самый ужасный порок, потому что является самым страшным оскорблением Бога. А ведь и надо-то всего, чтобы человек вспомнил о прежних знаниях, которыми насытилась его вечная душа в бесконечных странствиях по этому и тому миру, видимому и невидимому... Философия достойна любого трона, а философ — любой короны. Миром должны править знающие...

— А не бобовые вожди! — выкрикнул Сократ и рассмеялся.

 

XI

Первой навестила его в тюрьме Ксантиппа. Тюремщик разбудил Сократа:

   — Уже светает. К тебе пришла жена.

   — Хорошая ли погода? — спросил Сократ, поднимаясь со своего тюремного ложа и потягиваясь.

   — Хорошая. Всю ночь светили звёзды, да и теперь небо ясно.

   — А в каком настроении моя жена?

   — Она плачет. Привести?

   — Да, приведи. Это моя жена: в хорошую погоду может плакать только она. Но окажи мне одну услугу, — попросил Сократ, — не оставляй меня с женой слишком долго. Никакими словами нельзя изменить погоду, и никакими словами я не смогу утешить жену... Понял ли ты, о чём я тебя прошу?

   — Понял, — ответил тюремщик. — Но жену можно утешить иначе, — усмехнулся он. — Или, кроме слов, у тебя для утешения жены ничего нет? Если есть, я стану приводить её к тебе каждый день, но, сам понимаешь, за плату. Много не возьму, — поспешил добавить тюремщик.

   — А за то, чтобы выпустить меня отсюда, ты взял бы много? — спросил Сократ. — Во сколько ты оценил бы мою свободу?

   — Ты получишь её бесплатно, — сказал тюремщик. — Правда, для этого тебе придётся отправиться на тот свет. На том свете, говорят, лучше, чем здесь. Ты что-то об этом знаешь?

   — Скоро узнаю, — ответил Сократ.

Конечно, Ксантиппа плакала. Что ещё могут женщины, когда их настигает беда? Они плачут. Но слёзы ничего не могут изменить. Египтянки собирают свои слёзы по покойникам в прозрачные колбочки, чтобы потом похвастаться перед знакомыми и родственниками, как сильно они скорбят. А некоторые из них, надо думать, доливают в эти флакончики воду, потому что притворщицы и обманщицы. Ксантиппа к таким женщинам, разумеется, не принадлежит. У неё дурной характер, но добрая и честная душа.

Всё осмотрела, обо всём расспросила, попробовала воду из кувшина, отломила кусочек тюремной лепёшки, пожевала и выплюнула, поставила на камень свою корзинку со снедью и снова заплакала.

   — Не надо, Ксантиппа, — попросил её Сократ. — Не последний день видимся, ещё наплачешься. Но главное я должен сказать тебе уже сегодня: никуда не ходи, никого за меня не проси, ни перед кем не унижайся, не докучай напрасными требованиями нашим друзьям. Смысл этой моей просьбы в том, что ничто уже не сможет изменить мою участь.

   — Дурак, старый мой дурак, — беззлобно запричитала Ксантиппа. — Что ты вбил себе в голову, почему упрямился, не послушался умных советов, отказался от защитительной речи Лисия? Какая участь, какая судьба? Тебя просто подловили, как глупого зайца. А ты полез на рожон. Они только и ждали этого, потому что сами не смогли бы убедить судей в твоей виновности. Ты им так помог, ты так уж постарался, что даже твои сторонники проголосовали против тебя. Архонт-басилевс сказал, когда тебя увели в тюрьму, что ты не философ, а самоубийца. Зачем, Сократ? Зачем?

Когда человек стар, он время от времени думает о смерти, хочет ли он того или не хочет. Ксантиппа тоже уже не молода, но, кажется, мысли о смерти её ещё ни разу не посещали. Хорошо это или плохо — никто не знает. Но вот что важно и несомненно: человек должен понимать, что смерть неизбежна, что это — единственное серьёзное дело в жизни. А Ксантиппа этого не хочет понять. Она думает, что человека уносят в могилу либо болезни, либо раны, но что и болезней и ран, если постараться, можно избежать. И вот он, Сократ, не постарался, хотя мог бы, и в этом виноват. Бедная, бедная Ксантиппа, ты зря суетишься: в том-то и дело, что смерть неизбежна, она существует сама по себе, а то, как она приходит к человеку, не имеет никакого значения. Она должна прийти — и приходит. Вот и всё.

Он сказал Ксантиппе:

   — Что толку теперь бранить меня? Это как воду в ступе толочь: нет ни нужды, ни смысла. Нам бы теперь хорошо проститься — вот о чём я подумал. И кое-что обсудить.

   — Хорошо проститься? — переспросила Ксантиппа. — Я не поняла. Сейчас проститься, до завтра, или проститься навсегда?

   — Навсегда, — ответил Сократ.

   — Оймэ! — Ксантиппа прижала руку к сердцу. — Боги, послушайте, что он говорит!

   — Можно, я обниму тебя? — спросил Сократ. — Я давно тебя не обнимал.

Ксантиппа, вздыхая, сама подошла к нему, села рядом и обняла, уткнувшись лицом в его грудь.

   — Да, так хорошо, — сказал Сократ. — Так хорошо.

Конечно, следовало бы уже теперь сказать Ксантиппе, что ему жаль расставаться с нею, что он всегда любил её, хотя и не всегда жалел, что ему было тепло с нею, уютно жить в одном доме, что ему очень нравилась Ксантиппа-женщина, что он ценил Ксантиппу — хозяйку дома и боготворил Ксантиппу-мать. Так приятно пахнут её волосы — ромашкой и шалфеем, так знакомо бьётся под рукой горячая жилка на её шее. И так неистребимо желание раствориться, исчезнуть в ней или вместе с нею, чтобы ничего больше не знать, ни о чём не думать, только ощущать токи взаимного обволакивания, парения, неразлучного движения в вечность.

   — Ты не убивайся, — сказал Сократ, погладив Ксантиппу по голове. — Не надо. Мы и так скоро расстались бы — старость пришла. И возможно, всё было бы и горше, и тяжелее: долгие болезни, долгие страдания, долгие хлопоты... А тут всё случится быстро, без хлопот. Это, конечно, тебя не утешит, но согласиться с этим можно.

Цикуту не выращивают, она сама растёт, и каждый год — в изобилии. По оврагам, в ущельях, на пустырях. Всюду её много. Чего доброго, а цикуты хватает на всех, кого афиняне приговаривают к смерти через отравление. Тюремщики её сами и собирают. Стоит лишь прогуляться вдоль Пникса, под обрывистыми скалами, чтобы наломать её целую вязанку. Здесь же, в тюрьме, её растирают в порошок, заливают водой, настаивают, разливают по чашам сколько надо. В зарослях цикуты пахнет смертью, тлением, от се дурного запаха болит голова, не зря её называют ещё болиголовом. Никто цикуту не ест — ни козы, ни ослы, ни лошади, ни овцы, ни быки. На неё, даже когда она цветёт, не садятся пчёлы. Зато садятся мухи, которые любят гниль и грязь. И люди собирают цикуту, чтобы, приготовив из неё яд, убивать других людей. Впрочем, говорят, что смерть от цикуты — самая безболезненная. Кто выпьет яд цикуты, только и ощутит, как холодеют члены — сначала ноги, потом живот, потом руки, потом холод подбирается к сердцу, и оно останавливается.

Для него ещё чаша не приготовлена, он ещё будет пить вино, пока не вернётся домой «Делиас», священный корабль Аполлона, источающий аромат цветов и благовоний. Вот как получилось: всё самое важное в судьбе Сократа связано с Аполлоном. Он родился в месяце фаргелионе, в один из дней знаменитых Фаргелий, когда эллины празднуют рождение Аполлона. Дельфийская жрица храма Аполлона предрекла ему славу мудреца. Надпись, вырезанная на камнях того же храма и гласящая: «Познай самого себя», стала ключом его философии. И вот теперь Аполлон отсрочил его казнь на целый месяц — ровно настолько, сколько по обыкновению длится плавание священной триеры на остров Делос и обратно.

Смерть мужа не самая главная потеря для женщины, у которой есть дети. А у Ксантиппы их трое: старший Лампрокл, умный мальчик, и двое младших — Софрониск и Менексен. В заботах о них утешится Ксантиппа после его смерти, хотя и нелегко ей придётся с детьми: наследство он оставил ей скудное — старый родительский дом, двух коз, гусей да небольшой виноградник. Конечно, его друзья не бросят Ксантиппу в беде, помогут ей, поделятся всем, что у них есть. Сократ верит в своих друзей — и в тех, которые ему ровесники, как Критон и Симон, и в тех, что ещё молоды, как Платон и Аполлодор.

— Всё же не плачь, Ксантиппа, — попросил Сократ. — Соль твоих слёз, пролитых на мою грудь, прожжёт меня до самого сердца.

   — Я уже не плачу, — ответила Ксантиппа, выпрямившись. — Уже совсем не плачу — не осталось слёз. И потому я не переживу тебя. Во мне всё кончилось: слёзы, боль, страхи, желания. Я всего лишь мумия, которая почему-то ещё двигается. Жизнь иссушила меня, Сократ. И всё же твоя смерть — наказание выше всякой меры. Я ничем не досадила ни богам, пи людям, чтобы меня так наказывать.

   — Досаждал я, а ты мне помогала, — сказал Сократ — Но досаждал не богам, нет, а только людям, чтобы они постигли божественный смысл жизни. И наказание нам — от людей, а не от богов. Но что от людей, то проходит: и слава и проклятия. А что от богов, то вечно. Вернёшься домой — поцелуй детей. А в другой раз приходи с ними. И не разоряйся на еду для меня. Я просил судей, чтобы меня присудили к бесплатному обеду в пританее до конца жизни, а меня присудили к бесплатному обеду в тюрьме. И тоже до конца жизни. Здесь всего довольно — и воды и хлеба. А больше мне ничего и не надо. Да и друзья, наверное, принесут всякой снеди уже сегодня, так что и тебе с детьми достанется, когда придёшь.

В жизни надо делать всё, что служит жизни, что достигается работой и другими полезными стараниями. Только лень ужасна. Сократ никогда не ленился, как вопреки правде утверждают некоторые. Разумеется, надо выбирать в жизни главное из того, что ты умеешь, к чему тебя призвали боги и природа. Сократ мог бы стать скульптором — когда-то его сам Фидий похвалил за работу; мог бы заняться государственными делами и преуспеть — пробовал он себя и на этом поприще. И тогда у него и у его семьи было бы всё, что так ценят афиняне, — хороший дом, хорошая одежда, обильная и здоровая пища, деньги, украшения, рабы. Но Аполлон призвал его послужить при жизни самой главной музе, высочайшему из искусств, которому он сам покровительствует, — философии. И Сократ это сделал. Правда, богатства у него нет. Но Аполлон и не обещал ему богатства, сытости и роскоши. Добродетельны не богатые, а знающие, потому что только их души чисты.

   — Тебе страшно? — спросила Ксантиппа.

   — Нет, — ответил Сократ. — Но ты больше не спрашивай меня об этом, чтобы мне не пожалеть самого себя.

   — А нас ты пожалел? — принялась за старое Ксантиппа. — О нас ты подумал? Что будет с нами? Нет, я не переживу!

   — О вас подумал и я и боги: вы будете жить. И не хуже, чем жили, потому что я был плохим добытчиком, хотя и от вас не требовал многого. Мне достаточно было того, что ты и дети любили меня. А я вас и там, — он поднял лицо к потолку, — буду любить.

   — Здесь надо любить! — закричала и снова заплакала Ксантиппа. — На земле надо любить! А любить оттуда — какой прок?

Объяснять что-либо женщине — всё равно что носить воду в решете: сколько ни старайся, ничего не получится. Но женщину можно поцеловать — и это заменит ей все объяснения, все доказательства. Сократ обнял и поцеловал Ксантиппу.

Она снова уткнулась лицом в его грудь, говоря что-то, а потом отстранилась и сказала:

   — Конечно, мы любим тебя — я и твои дети. И это всё, что у нас есть для тебя. И вообще всё, что есть. А когда тебя не станет, кого же мы будем любить, что останется от нашей любви?

   — Останется память о любви. А это, может быть, больше и важнее, чем сама любовь. Воскресшее в памяти вечно, как душа.

Тюремщик не забыл о просьбе Сократа. Вошёл в камеру и громко сказал, обратясь к Ксантиппе:

   — Пора тебе уходить, женщина! Никому из посетителей нельзя находиться в тюрьме слишком долго — это привилегия заключённых.

 

XII

Вторым посетителем в тот день был Критон. Как Сократ и ожидал, Критон пришёл с корзиной, в которой принёс столько еды и вина, что в другое время всего этого хватило бы на добрую многолюдную пирушку. Теперь же этого хватит Сократу до конца жизни, если правда, что «Делиас» вернётся через месяц.

Болтали о пустяках, пока пришедший с Критоном тюремщик стоял в дверях. Но как только он удалился, Критон сказал, наливая Сократу в кружку вина:

— Есть одна хорошая новость: стража, которая охраняет тюрьму по ночам, согласится за деньги выпустить тебя на свободу, чтобы ты смог бежать из Афин. Прошлой ночью я встречался и разговаривал с этой стражей. Все, Сократ, сочувствуют тебе и не подведут.

   — Тогда давай выпьем за стражников, — предложил Сократ, — хотя, судя по тому, что ты о них сказал, они плохие стражники. — Сократ сначала пригубил вино, поцокал языком от удовольствия, затем выпил всю кружку до дна, шумно дыша через нос.

   — Хорошее? — спросил о вине Критон.

   — Хорошее! — похвалил Сократ. — Всё в нём есть — и запах корней, и крепость лозы, и кислота листьев, и сладость ягод, и терпкость серебристой пыльцы. Такое вино надо пить в радости.

   — Так ведь я принёс радостную весть: тюремщики помогут тебе бежать, — напомнил Критон.

   — И ты полагаешь, что это хорошо? — спросил Сократ.

   — Конечно! — горячо ответил Критон. — Это, конечно же, хорошо!

Ты будешь жив и на свободе! Разве это плохо, Сократ?

   — Ладно. — Сократ прожевал кусочек сыра, запил его вином, посмотрел ласково на друга и сказал: — Ладно. Если то, что ты предлагаешь, на самом деле хорошо, я убегу и останусь жить. Но если, убежав, я совершу злой поступок, что тогда? Хочешь ли ты, чтобы я совершил злой поступок?

   — Сократ! — взмолился Критон. — Зачем рассуждать об очевидном? Жизнь — это хорошо, свобода — это тоже хорошо. Живя на свободе, ты совершишь таким образом даже не один, а два хороших поступка. В-третьих, ты доставишь огромную радость нам и твоей семье, а ещё большую радость философии, которую ты любишь больше всего на свете и служить которой повелел тебе Аполлон.

   — Ты сказал: не надо рассуждать о том, что очевидно. А сам рассуждаешь, Критон. Значит, и я могу порассуждать, так?

   — Будь по-твоему, — вздохнув, согласился Критон, зная, что ничего запретить Сократу он не в силах.

   — Далее ты сказал, что я намерен рассуждать об очевидном: о том, благо ли жизнь, свобода, любовь к друзьям и философии. Но так ли очевидно всё, что ты утверждаешь?

   — Разве нет?

   — Давай порассуждаем.

   — Да уж давай, — махнул рукой Критон. — Давай, давай! Я, конечно, люблю, когда ты рассуждаешь, но не люблю, когда ты делаешь это во вред себе, как это случилось на суде.

   — Ты уже говорил об этом, — сказал Сократ, поставив на камень кружку. — Теперь поговорим о побеге. Ведь я должен ответить тебе, согласен ли я бежать из тюрьмы, верно? Ты ещё не спросил меня об этом, но хочешь спросить, верно?

   — Да, Сократ.

   — Вот и спроси.

   — Спрашиваю: согласен ли ты, Сократ, бежать из тюрьмы? — повинуясь другу, спросил Критон.

   — Вот. Спасибо. Теперь давай выпьем ещё по кружке вина и поговорим о моём побеге. Итак, я убегаю из тюрьмы, а не из своего дома или ещё откуда-нибудь, — продолжил разговор Сократ, когда пустые кружки, звякнув дном, снова оказались на камне. — Верно?

   — Верно.

   — А тюрьма принадлежит нашему славному полису, Афинам?

   — Да, Афинам.

   — Гражданином которых я являюсь добровольно, дав клятву, в которой, как ты помнишь, есть такие слова: «Я буду слушаться властей, постоянно существующих, и повиноваться установленным законам, а также и тем новым, которые согласно установит народ». Ты помнишь эту клятву, Критон? Мы дали её, когда нам исполнилось по восемнадцать.

   — Разумеется, помню.

   — И вот если я убегу из тюрьмы, которая принадлежит Афинам, осудившим меня по законам, которые я поклялся соблюдать, то не совершу ли я клятвопреступление?

   — Совершишь, — согласился Критон. — Но есть одно обстоятельство, которого ты не учёл, Сократ: ты осуждён несправедливо, потому что и богов отеческих не отвергал, и не совращал своими поучениями юношей. Ты и сам говорил об этом на суде, Сократ.

   — Да, я говорил об этом, — согласно кивнул головой Сократ. — Но ещё раньше я говорил, что при любых обстоятельствах нельзя поступать несправедливо — ни тайно, ни явно, ни преднамеренно, ни но неведению, потому что и неведение — зло само по себе, так как человек по природе своей, по замыслу богов должен быть сведущим в том, что дурно и что хорошо.

   — Ох, Сократ, — Критон закрыл руками лицо, предвидя, к чему тот клонит. — Остановись, Сократ, и исполни нашу горячую просьбу: согласись бежать. Мы умоляем тебя страстно и слёзно.

   — Помолчи, — остановил причитания Критона Сократ. — Дай же мне договорить до конца. Вывод ещё не очевиден. Итак, — продолжил он после небольшой паузы, возвращаясь к недосказанной мысли, — никогда не следует поступать несправедливо, даже ради высшей справедливости. Сражение, спор, спортивное соревнование, состязание в мусическом таланте, торговая сделка, свидетельство на суде, жизнь, смерть — всё это должно быть честным, без коварства, без софистических ухищрений, без того, что сделал когда-то для Пелопса возничий Эномая Миртил, без присвоения чужих сочинений, без обсчёта, без лжи, без порока. Без страха. Разве не так, Критон?

   — Так, мой друг, и всё же я прошу...

   — Да, я согласен, что афиняне совершают зло, осудив меня на смерть, ибо я невиновен.

   — Вот! — обрадовался Критон. — Значит, ты понимаешь! Афиняне совершают преступление, убивая тебя. Преступление перед тобой, перед твоей семьёй, перед нами, твоими друзьями, перед светозарным Аполлоном, перед мудростью.

   — Ты прекрасно сказал, — похвалил Критона Сократ. — Совершив преступление, афиняне не смогут оправдаться передо мной, потому что меня не будет. Но они должны будут ответить перед всеми другими, которых ты перечислил.

   — Так не дай же афинянам совершить это преступление! — воскликнул Критон, полагая, что победил в споре. — Если ты умрёшь в тюрьме, афиняне окажутся преступниками. Если ты согласишься убежать, ты спасёшь их от преступления. Один спасёшь многих. Одним простым поступком спасёшь честь всего полиса. Не так ли?

   — Убежав из тюрьмы, Критон, я совершу тем самым дурной поступок. Помнится мне, что об этом говорил ещё великий Фидий. Во-первых, все скажут, что я трус. А прослыть трусом даже во мнении одного человека мне не хочется. Во-вторых, я не намного продлю свою жизнь, так как смерть моя уже близка, потому что я стар. Так стоит ли ради немногого жертвовать столь многим? Я не раз сражался с врагами, когда был ещё молодым, но и тогда я не боялся смерти и не бегал от неё, Критон. В-третьих, я опорочу моим бегством мою философию, её истину, которая заключается в том, что ни при каких обстоятельствах нельзя поступать несправедливо, так как несправедливый поступок есть зло. В-четвёртых, я нарушу гражданскую присягу. В-пятых, я опорочу вас, моих друзей, потому что о вас скажут: они дружили с ничтожным, лживым и неверным человеком. В мире станет меньше справедливости и больше зла — вот что произойдёт, если я убегу из тюрьмы. Вот почему я говорю, дорогой мой Критон: нельзя отвечать злом на зло. Иначе эта цепь станет бесконечной и приведёт ко всеобщей гибели. Я не убегу, — добавил он, помолчав. — Конечно, я не хочу расставаться с жизнью, но ещё более я не хочу расставаться с честью. Понял ли ты меня, мой дорогой Критон?

   — Да, — ответил Критон. — Но я буду настаивать...

   — Не придумай чего-нибудь похуже побега, — предупредил Критона Сократ, зная, как велика любовь Критона к нему. — Меня можно напоить снотворным и унести из тюрьмы без моего согласия, просто связать и утащить... Не делайте этого, Критон, — попросил Сократ, наполняя кружки вином. — Поверь, мне легче умереть, чем совершить побег. Дайте мне сделать то, что мне легче сделать, ведь я всю жизнь делал то, что трудно: искал истину. Пожалейте меня, старика... И мне совсем не страшно умереть, мой друг. Многие люди, Критон, мужественно встречают смерть. Страшно умирать, когда слишком сильно любишь своё тело, или своё богатство, или почести. Впрочем, из этих людей иные тоже встречают смерть мужественно, но только из страха перед ещё большим несчастьем, чем смерть: из страха перед позором. Все, кроме философов, Критон, мужественны из боязни. Философия учит жить, не боясь смерти, и умирать, не цепляясь за жизнь.

Критон плакал, прикрыв лицо плащом: он не знал, что скажет друзьям, когда вернётся домой. Ведь они послали его, чтобы он склонил Сократа к побегу. Говорят, что кто-то из древних философов покинул шумный свет и удалился в дикие горы, чтобы жить там в пещере, в полном одиночестве. К этому его принудила философия, которую не любят ни правители, ни толпа. Первые — потому, что боятся мудрости, вторые — потому, что она им не нужна. Сократ слишком долго задержался в Афинах. Бедный Сократ. Не афиняне убивают его, а сама судьба. Философ — посредник между богами и людьми, свидетель и судья богов на земле. Люди же предпочитают жить так, словно и богов нет, и правды нет, и честь только показная или когда она выгодна, и долг — лишь слово для публичных речей. Люди лишь притворяются, что они люди, — из страха перед богами. Философы же — подлинные люди. Людьми их делает знание.

   — Что я скажу друзьям? — спросил Критон, уходя. — Они меня не похвалят...

   — Пусть приходят ко мне веселиться, пока ещё есть время, — ответил Сократ.

Симмий и Кебет приехали из Фив. В тюрьму их привёл Критобул, сын Критона. Симмий и Кебет были печальны, сосредоточенны, не хотели пить вино, которое принёс Критобул. Сократ догадывался, что их мучает тот же вопрос, что и Критона, — как склонить его, Сократа, к побегу из тюрьмы. Они лишь не знали, как заговорить с ним об этом. Сократу стало жаль молодых фиванцев, которых он очень любил: и Симмий и Кебет были его частыми слушателями, по многу дней гостили в Афинах только для того, чтобы разговаривать с ним, ходили за ним по пятам, приводя в недоумение многих афинян тем, как это богатые, хорошо одетые молодые люди позволяют себе находиться в одной компании со старым и злоречивым оборванцем Сократом.

   — Хватит вздыхать, — сказал он юношам. — И не обижайте Критобула — пейте его вино. Как я, — показал он пример, выпив кружку вина без передышки. — На том свете, знаете ли, вина не будет. Но кто проникнет в суть вина здесь, тот на том свете лишь от одного воспоминания о нём получит наслаждение. Там всё будет именно так для знающих и глубоких душ: едва душа подумает о чём-либо — и тут же овладеет этим.

   — Но бессмертны ли наши души? — спросил Кебет.

Сократ засмеялся: его подсказка сработала безошибочно — Кебет станет сейчас говорить, что существуют сомнения относительно бессмертия души и что, стало быть, не так уж достоверно то, что есть иной мир, Поля Блаженных, Элисий, где обитают бессмертные души. Может статься, что никакой жизни после смерти нет. А коли так, то смерть есть зло, конец всякой жизни, ничто. Будь это иначе, боги бы тоже умирали.

Предположение Сократа было правильным — именно об этом заговорил с ним Кебет.

   — Трудно вообразить себе, что такое душа, — поддержал Кебета Симмий. — Говорят, что разумная её часть обитает в голове, чувственная — в сердце, а вожделенная — возле пупка. Как же они общаются? Или не общаются вовсе, а после смерти разлетаются в разные стороны? И какая из этих частей бессмертна? И может ли часть быть бессмертной, если разрушено целое?

   — Они общаются, как звуки разных струн, — ответил Сократ.

   — Не в том загадка, как они общаются при жизни человека, — сказал Кебет. — Загадка в том, может ли звук жить без лиры или без кифары. Когда разрушается музыкальный инструмент, то погибает и звук. Не так ли относится душа к телу: погибнет тело — погибнет и душа. Нет звуков ничьих, и нет ничьих душ. И свет без огня исчезает, и запах без цветка, и вкус вина без вина, и тяжесть камня без камня, и любовь без влюблённых. Н вот если душа не бессмертна, если после смерти нет жизни, то нет и иного мира, потому что в нём никто не живёт.

   — Стало быть, мы живём только здесь и только здесь обладаем душой, — сделал вывод Симмий. — И сама жизнь есть только свойство живущего. Со смертью прекращается всё. Разве не так, Сократ?

   — Выпей, — предложил Симмию Сократ и протянул ему наполненную вином кружку. — А когда выпьешь, я тебе отвечу. И ты выпей, — подал он другую кружку Кебету. — Жизнь — только здесь, вино — только здесь, веселье — только здесь... И значит, не стоит отказываться от радости только потому, что у одних она скоро кончится. Напротив, надо радоваться ещё сильней, чтоб восполнить её краткость. Разве не так?

Закусывали оливками, козьим сыром и фруктами. Сократ сам подавал оливки и фрукты своим ученикам и говорил посмеиваясь:

   — Кормлю вас из собственных рук. Можно сказать, из клювика, как горлица птенцов. Пейте, ешьте, пока живы, веселитесь, пока не кончилось время.

   — Вот, — заметил Симмий. — Прежде ты так не говорил, а теперь будто согласен с этим. Всё кончается здесь?

   — Нет! — ответил Сократ. — Не кончается! Хотя, не скрою, мне приятно думать о том, как вы стараетесь выманить меня из тюрьмы, мои мальчики. Уж так стараетесь, что готовы ради успеха дела поступиться истиной, бессмертием души, Полями Блаженных и, кажется, даже богами. — Сократ засмеялся, потрепал по плечу Кебета, который сидел рядом с ним, погладил руку Симмия, дотянувшись до него через камень-стол. — Вот что я думаю, — продолжал он. — Не спорю: в ваших рассуждениях много такого, что и опровергнуть невозможно. Но вот в чём я должен вам признаться: я верю в старинные предания, что всех умерших ждёт некое будущее. Может быть, это не то, что мы думаем, — не Лид, не Элисий. Ноя всё же очень надеюсь, что за справедливую жизнь человек после смерти, душа этого человека, попадает в иной мир, остаётся бессмертной и там, за пределами земного существования, обитает в обществе богов и душ великих. Это и есть награда за муки жизни. Земная жизнь — подготовка к жизни вечной. Потому-то земная жизнь так мучительна, так трудна. Но ведь и награда велика — вечное блаженство! И те, кто по-настоящему предан философии, заслуживают такой награды более, чем другие, потому что и при жизни занимаются умиранием и смертью, подготовкой души к бессмертию. Философия, мои друзья, — это истинная вера, потому что истинный Бог — Знание.

   — Не повторяешь ли ты Пифагора, учитель? — спросил Симмий.

   — Нет ничего худого в том, чтобы повторять мысли великих. Солнце всходило и в древние времена, а мы ему всё так же радуемся, будто оно восходит впервые. Так следует относиться и к истинам.

   — И в чём же истина Пифагора? — спросил Кебет.

   — В том, что тело — темница души и что смерть освобождает душу от оков, когда на то есть решение богов. Вот и обо мне боги подумали, допустили моё осуждение и, стало быть, смерть. А вы предлагаете воспротивиться решению богов, воспротивиться законам Афин и бежать...

   — Но, может быть, и на это есть решение богов, на побег? — заметил Кебет. — Как знать?

   — Боги не народное собрание, где решения принимаются с такой же лёгкостью, как и отменяются, стоит лишь очередному оратору заговорить убедительно и красиво. Боги, думаю, принимают решения не большинством голосов, а по истине... Да, и вот ещё что: нельзя философу жить суетно. Коль боги избрали его для служения мудрости, то и жить следует по законам мудрости. И умереть мудро.

   — В чём же мудрость твоей преждевременной смерти, Сократ? — спросил Симмий. — Не мудрее ли умереть своей смертью?

   — Смотри, — резко сказал Сократ, — вот стоит нечто плохое. Стоит и сто лет, и тысячу. И никто ему не говорит, что оно плохое. Но однажды приходит некто, приходит философ, и говорит: «Это плохое». Его за эти слова убивают, потому что плохое всесильно. Но в тот самый миг, когда плохое убивает философа, оно теряет свою силу, а истина её приобретает. Так изменяется мир, друзья мои. Изменяется к лучшему. Мудрость, осуждённая на смерть, становится всесильной и вечной. Так живёт философ и так умирает.

Той ночью ему снился Делос. Он видел, как священная триера бросила якорь в Телосском порту и как он сам вместе с юношами и девушками сошёл на берег. Юноши и девушки были прекрасны, а он, Сократ, стар и уродлив. Все сразу это заметили и закричали, окружив его плотным кольцом: «На жертвенник его! На жертвенник!» Он изо всех сил сопротивлялся, когда его повели к храму Аполлона. А юноши и девушки были шумными и весёлыми. Их шествие сопровождали флейтисты, танцоры, кифареды, певцы. Сократ сопротивлялся, потому что знал: его на самом деле хотят принести в жертву Аполлону по древнему обычаю — проткнув ножом горло, полить его кровью камни алтаря Аполлона. Они хотели его убить. И когда он увидел алтарь, а рядом с алтарём одетого в белые одежды жреца, державшего в руке длинный сверкающий нож, он закричал: «Не хочу умирать! Жить хочу! Не убивайте меня!»

С этими словами Сократ проснулся, не зная, кричал ли он на самом деле. Но вот скрипнула дверь, и голос стражника спросил:

   — Ты звал меня, Сократ?

   — Нет, — ответил Сократ. — Я звал Аполлона.

   — Молись тише, — сказал стражник. — Молиться богам надо тихо.

Сократ никогда не бывал на Делосе. Даже в молодые годы.

Потому что чести быть включёнными в состав священного посольства удостаивались только красивые юноши. И девушки, разумеется. Сократ же не был красивым, да и нужными талантами не обладал — не играл ни на каком музыкальном инструменте, не пел, не плясал, не сочинял стихи, хотя всему этому его когда-то учили. Афиняне думают, будто только музыка и поэзия радуют Аполлона, угодны ему и приятны. Будто ему нравится дым сжигаемых на алтаре окороков, обложенных жиром и политых вином, чей смрад не могут заглушить аравийские благовония, сжигаемые тут же в курильницах. Самое простое — бить по струнам, дудеть на флейтах, колотить в бубны, петь, кричать и танцевать, подбодрив себя жареным мясом и вином. И дикари северных равнин так же угождают своим отвратительным божествам, тоже поют, и пляшут, и льют на алтари горячую кровь, правда человеческую, тогда как эллины — кровь молодой телки. Только этот шаг и сделали эллины: приносят в жертву богам уже не людей, а животных. Впрочем, так ли это? Разве не его, человека, собрались они принести в жертву пусть не богам, но установлениям, защищающим богов? Он, Сократ, не признает богов и, значит, должен быть казнён...

Истинный дар Аполлона не умение музицировать, петь, танцевать и сочинять гимны. Истинный дар Аполлона — умение мыслить. По справедливости он, Сократ, должен был возглавлять священное посольство на Делос, а не сидеть в тюрьме...

Но как он испугался во сне, что его заколют на алтаре. Смерть на алтаре — быстрая и, пожалуй, не такая мучительная, какую он избрал себе, прожив семьдесят лет. Да что прожил — преодолел, не уронив перед лицом Бога ни капли своего достоинства ни в битвах, ни в житейских склоках, ни на политическом поприще. Жизнь — вот труд, который страшнее смерти на алтаре. Вот жизнь, которая страшнее смерти. И вот смерть, которая достойна философа. Избрав своим служением философию, человек выбирает не просто музу, но судьбу, самую прекрасную и самую тяжкую из всех существующих...

Чего же он так испугался во сне? Да ведь не он испугался, а тело его испугалось. Душа же пожалела тело, у которого со смертью отнимается всё: тепло, живость, прочность, красота и все удовольствия, которые оно испытывает при жизни, доставляя муки душе. Но душа терпит эти муки, зная, что смертью тела она приобретёт то, что сторицей восполнит все её страдания: свободу и бессмертие в обществе бессмертных и прекрасных душ. Тело же превратится в прах земной — в пепел и дым, если его сожгут, в глину, если предадут земле. Это тело его кричало: «Не убивайте меня!»

До рассвета было ещё далеко, и Сократ снова уснул. И опять видел сон про Делос, про то, как священная триера взмахнула вёслами и покинула гавань острова. Утром он проснулся с мыслью о том, что «Делиас» уже возвращается в Афины.

Платон после суда над Сократом заболел. Он так любил учителя и так мучился тем, что не может защитить его, что силы вдруг покинули его, а всё тело наполнилось жаром. Он не поднимался с постели много дней, ничего не ел, ничего не помнил, но вот болезнь вдруг кончилась, отпустила, когда ему почудился голос Сократа, который приказал: «Приди ко мне, Платон! Нам надо проститься».

Он пришёл в тюрьму под Пниксом, поддерживаемый с двух сторон рабами, потому что был ещё слаб. Рабы усадили его на соломенный топчан Сократа и вышли — так повелел тюремщик.

   — Ты звал меня, учитель? — спросил Платон.

   — Да, звал. Какого рода твоя болезнь?

   — Муки души, — ответил Платон.

   — Тебе только двадцать восемь, и, значит, это не последние муки и не смертельные по той же самой причине — философы живут долго... Да, я хочу, чтобы ты жил долго и завершил то, что начал, — поиск знания, которое есть знание само по себе, а не знание о ныне существующем и, стало быть, преходящем. Найдя то, что ты ищешь, ты не только сравняешься с некоторыми богами, но и превзойдёшь их. Ищи вдали от суеты мирской, чтобы не стать жертвой страстей. Но помни при этом: никакая истина не стоит наших мук, если она не во благо эллинского мира. Думай о добродетели, о государстве, о бессмертии души, о прекрасном, соединяющем в себе благо и истину и доставляющем нам истинное наслаждение... Ох, — вздохнул Сократ, — всё это надо делать, мальчик мой. Но не затем я позвал тебя, чтобы наставлять на путь истины. Я хотел просить тебя... Да, просить и добиться от тебя обещания, что ты исполнишь мою просьбу.

   — Проси о чём хочешь — я всё исполню, — сказал Платон.

   — Ты не Бог, чтобы исполнить всё, мой мальчик, — улыбнулся Сократ, — но и прошу я тебя не о многом, а только о том, чтобы ты уехал из Афин. Дождись моей смерти и уезжай. Вот о чём я прошу тебя, Платон.

   — Почему я должен уехать? — спросил Платон.

   — Потому что я прошу тебя об этом. Разве это не объяснение?

   — Объяснение, — согласился Платон. — Ты хочешь, чтобы я уехал, и, значит, я уеду.

   — Спасибо. Этим ответом ты успокоил меня. А теперь я объясню тебе, почему ты должен уехать. В Афинах нынче жить опасно. Афины объявили об амнистии всем сторонникам Крития, твоего дяди, по это ложь. Афиняне ничего не забыли. И отомстят всем, кто, по их мнению, виноват в прошлых и нынешних бедах. А виновны в этих бедах те, кто обвиняет самих афинян во всех их бедах, — так считают афиняне, потому что ведь трудно согласиться им, что они спесивы, глупы, переменчивы, завистливы, легковерны, суетны, злопамятны... Они уподобились, мой мальчик, Прокрусту: убивают тех, кто глупее их, и тех, кто умнее. Особенно тех, кто умнее, чтобы не слышать от них упрёков в собственной глупости. И тех, конечно, кто честнее, и чище, и разумнее. Они убили Эфиальта, погубили Перикла, изгнали Анаксагора, отравили Фидия, предали Алкивиада, казнили молодых стратегов, которые так нужны были Афинам.

   — Теперь они убьют и тебя, — сказал Платон.

   — Да. Но могут убить и тебя, потому что ты племянник Крития и мой ученик, как и твой дядя. Поэтому я прошу тебя: уезжай.

   — Уедем вместе, учитель, — взял Сократа за руку Платон. — Куда захочешь — в Египет, в Сиракузы, в Мегару. Там нас никто не достанет, в далёком и надёжном убежище.

   — И ты о том же, Платон, — вздохнул с досадой Сократ. — Я уже сказал Критону: моим настоящим освобождением из тюрьмы будет смерть. И моим бессмертием. И моей судьбой на все будущие века здесь, на земле. Если я в глазах богов сравняюсь с лучшими, то и здесь, на земле, моё имя будет звучать рядом с именами славных афинян. Так всё устроено, и так я хочу. Ради справедливости. Ещё раз пообещай мне, что ты уедешь из Афин и не вернёшься, пока не улягутся страсти. Пока афиняне не приговорят к смерти или изгнанию Анита, Мелета и Дикона. Пока мне не поставят бронзовый памятник. Обещаешь ли, Платон?

   — Обещаю.

Сократ обнял Платона.

   — Если я заплачу перед смертью, — сказал он, — то только потому, что расстаюсь с тобой...

Симон пришёл под вечер. Много пил и много ел из того, что предложил ему Сократ, потому что был голоден. Нужда совсем извела его. Кряхтел, кашлял, чесался. Стыдился, что никак не может насытиться, не смотрел на Сократа, прятал глаза, вздыхал. А когда всё же наелся и напился, вытащил из-под плаща на груди что-то завёрнутое в тряпицу и принялся медленно разворачивать, распутывать узелки, улыбаясь и удовлетворённо пыхтя. Оказалось, что в тряпице — новые сандалии, педилы. Достав их, Симон протянул их Сократу, говоря:

   — Вот! Это тебе! Я сам сшил из лучшей кожи, придал им мягкость и аромат, они лёгкие, как птичье перо, сухие, от них приятно и тепло ногам, к тому же они так прочны, что послужат тебе не один год... — Тут он остановился и виновато уставился на Сократа, поняв, должно быть, что сказал глупость.

Сократ взял из его рук педилы, помял их в пальцах, поднёс к носу, понюхал, подбросил на ладонях, приложил к щеке. Всё так и было, как сказал Симон, — это были великолепные педилы: прочные, лёгкие, ароматные, сухие, с мягкими ремешками, просто хорошо сшитые, наконец, — ведь сделал их сам Симон, старый искусный мастер и давний друг Сократа.

   — Спасибо, — сказал Симону Сократ. — Но зачем? Если я их и надену, то сделаю в них, может быть, десятка три шагов...

   — Я подумал, что здесь холодный и жёсткий пол, камень, скала. А ты пришёл сюда босой. Твоим ногам и холодно, и жёстко ступать... Да и что я ещё мог сделать для тебя, Сократ? Ничего, кроме этих педил.

   — Ты сам босой, — заметил Сократ.

   — Это правда. Но я хожу по мягкой траве, по тёплой и нежной пыли дорог, по гладким камням улиц и площадей, по мраморным ступеням храмов. А ты — по корявому каменному полу тюрьмы. Кому лучше быть босым, тебе или мне?

   — Тебе, — ответил Сократ.

   — Значит, ты поменялся бы со мной?

   — Поменялся бы.

   — Слушай! — обрадовался Симон. — Так давай сделаем это!

   — Ты о чём?

   — Давай поменяемся, — предложил Симон. — Я останусь здесь, а ты уйдёшь.

   — Не смеши меня, Симон, — сказал Сократ. — И меня и тебя знает в Афинах каждая собака. Любой стражник сразу же отличит, кто из нас Сократ, а кто Симон. Единственное, чем мы похожи друг на друга, так это тем, что оба мы старики. Но ведь мы не выжили ещё из ума, правда? Ты, конечно, просто пошутил, чтобы развеселить меня, Симон.

   — Ничуть! — горячо возразил Симон. — Я не шучу! А очень серьёзно предлагаю: я останусь здесь, а ты уйдёшь.

   — Но...

   — Постой, — не дал сказать Сократу Симон. — Всё очень просто: есть один скульптор и художник, который сказал мне, что может с помощью всякого там хлама и красок сделать меня похожим на тебя, а тебя — на меня. Как это делают с артистами в театре... Теперь ты понял, в чём хитрость моего предложения? Теперь ты убедился, что я не шучу?

   — Убедился, — ответил Сократ.

   — И что скажешь?

   — Ничего.

   — В каком смысле — ничего?

   — В том смысле, что меня можно сделать похожим на тебя, а тебя — на меня. С этим я согласен, — ответил Сократ.

   — А с тем, чтобы поменяться ролями?

   — Несогласен.

   — О боги! Почему?

   — Потому что нельзя тебе умирать за меня.

   — Я тебя поймал: ты сам говорил и убеждал всех, когда мы пировали у Агафона, что друг должен умереть за друга в бою.

   — В бою — да.

   — И здесь идёт бой не на жизнь, а на смерть.

   — Нет, — твёрдо сказал Сократ. — Здесь нет никакого боя. Бог послал мне судьбу, а ты хочешь, чтобы я обманул Бога. И к тому же совершил преступление — подставил бы под смертельный удар тебя.

Не ты меня спас бы, Симон, погибнув, а я убил бы тебя, чтобы спастись самому. И вот какой вопрос, Симон: почему ты решил, что твоя жизнь дешевле моей? Только потому, что ты сапожник, а я философ?

   — Сапожников в Афинах сотни, — ответил Симон. — А философ только один — ты.

   — Когда б Афины нуждались в сотне философов, их было бы сто. А так они, судя по всему, и в одном не нуждаются, раз решили избавиться от меня. От сапожников же не избавляются. Теперь и посуди, кто важнее для афинян.

   — Так то для афинян. А для мудрости?

   — Если афинянам не нужна мудрость, то мудрость не многого стоит, Симон. Афины, говорил великий Перикл, слава мира, его гордость и красота. Нет ничего лучше Афин. И что делают Афины, то и закон.

   — Даже тогда, когда они убивают невинных?

   — Даже тогда, — сказал Сократ.

   — Нс понимаю, — признался Симон. — Объясни.

   — А тут и объяснять нечего: наказание за несправедливость неминуемо, даже если несправедливость допустили великие Афины. И тогда, глядя на Афины, все эллины понимают: ни великие, ни тем более малые не избегнут наказания за несправедливость. И стало быть, всем надо поступать по справедливости. Так творится наука. Теперь ты понял?

   — Понял, — ответил Симон и спросил: — Так ты возьмёшь мои педилы?

   — Конечно, — ответил Сократ. — Мне будет приятно думать, что последние шаги по жизни я сделал в педилах Симона, моего старого доброго друга. Давай выпьем за нашу дружбу, Симон, — предложил Сократ, наполняя кружки.

   — Ох, — похлопал себя по животу Симон, — я уже наелся и напился до отказа, но всё равно не откажусь от кружки вина за дружбу. За дружбу! — произнёс он громко, подняв кружку над головой.

   — За дружбу! — сказал Сократ.

Каждый день Сократа навещали друзья. Снова и снова приходили к нему Платон, Критон, Антисфен, Аполлодор, Критобул, фиванцы Симмий и Кебет, Аристипп из Кирены, мегарец Евклид и, конечно же, Симон. Эти встречи напоминали те, прежние, когда беседа текла часами и спор не умолкал среди веселья. Правда, веселья теперь было мало, хотя Сократ старался всех развеселить. Многие украдкой вытирали слёзы, глядя на Сократа, и при первом же удобном случае возвращались к разговору о побеге из тюрьмы. Но Сократ был непреклонен. Из всех разговоров с друзьями только этот разговор, о побеге, и огорчал его. Во всё же остальное время он бывал весел, шутил, будто не знал, что священная триера уже приближается к берегам Аттики.

Были ночи, когда он спокойно спал. Были ночи, когда он не смыкал глаз. Был Сократ человек, не Бог. Его терзали сомнения.

А вдруг душа, расставшись с телом, гибнет и уничтожается сама? Вот и Кебет с Симмием спрашивали его об этом и требовали доказательств бессмертия души. А Симмий говорил, что иные сравнивают душу со строем лиры: когда разрушается лира, разрушается и строй...

Погас светильник оттого, что кончилось масло. Свет и тьма противоположны, как жизнь и смерть. Огонь приносит свет, душа приносит жизнь. То, что приносит свет, не может быть тьмою. То, что приносит жизнь, не может умереть...

Критон постучался в ворота тюрьмы, когда едва начало светать. Стражник узнал его и впустил. Критон протянул ему горсть монет. Стражник спросил шёпотом:

   — Когда?

   — Узнаешь. Молчи, — ответил Критон.

Он прошёл в тюремную камеру.

Сократ ещё спал. Критон не стал будить его. Присел на край ложа, наклонился и заглянул в лицо спящему. Сократ и прежде легко переносил всякие невзгоды. Недаром Платон говорит, что у Сократа счастливый характер. Вот он, кажется, даже улыбается во сие. Интересно, какие ему теперь видятся сны? А ведь и точно — улыбается. Быть может, ему снится пир у поэта Агафона, где так много было весёлых разговоров о любви. Аристодем утверждает, что в тот день он единственный раз в жизни видел Сократа в сандалиях и в новом плаще.

Быть может, он беседует сейчас с Алкивиадом, которого раненным вынес с поля боя при Потидее, прокладывая себе путь мечом. Многие в том походе восхищались его мужеством. И терпением.

Сократ открыл глаза и очень удивился, увидев Критона.

   — Ты что пришёл в такое время? — спросил он потягиваясь. Или уже не так рано?

   — Очень рано, — ответил Критон. — Мне по-стариковски не спится, Сократ.

   — И давно ты здесь?

   — Давно. Не хотел будить тебя.

   — С чем ты пришёл?

   — Сегодня вернётся с Делоса корабль.

   — Завтра, — возразил Сократ. — Мне снилось, что корабль придёт завтра, — улыбнулся он. — Так что у нас ещё есть время поговорить.

   — Послушай, Сократ, — заговорил Критон, волнуясь. — Ещё есть время, ещё не поздно. Умоляю тебя. К побегу давно всё готово. Нужно только одно — твоё согласие. Послушайся меня и не отказывайся от спасения. Я не могу лишиться тебя. Мне никогда и нигде больше не найти такого друга, Сократ! Уже и теперь говорят, что от тебя отказались все друзья. Что может быть позорнее такой славы?!

   — Прости меня, — сказал Сократ. — Ведь мы уже всё обсудили. Не огорчай меня своей настойчивостью. Я люблю вас всех, очень люблю. Но более всего люблю философию, которую избрал прежде, чем встретиться с вами, с моими друзьями... Нет, милый Критон, ничего нельзя ставить выше справедливости: ни детей, ни друзей, ни жизнь. Если ты станешь снова переубеждать меня, напрасно потеряешь время. Прости.

Солнце висело над горной грядой, и она притягивала его к своим зубцам, как притягивают железное кольцо магнесийские камни. Надвигался тихий и тёплый вечер. И никто не молил всесильного Зевса о свершении чуда справедливости. Одна лишь Ксантиппа, жена Сократа, кричала и в отчаянии рвала на себе волосы. Друзья, которые были с ней в этот час, не могли удержать слёз.

Солнце уже коснулось краем зубчатой гряды, когда всех их впустили в камеру для прощаний. Сократ вышел из комнаты, в которой мылся, и велел женщинам уйти.

   — Пусть принесут яд, если уже приготовили его, — сказал он тюремщику. — А если нет, пусть сотрут цикуту, — и стал смотреть в окно, пробитое в толстой каменной стене.

Он видел Акрополь. Закатное солнце освещало золотым светом мраморные колонны Парфенона. И это было так чудесно и милосердно: увидеть перед кончиной лучшее из всего, что построили на земле люди...

   — Солнце ещё не закатилось, Сократ, — сказал Критон. — Зачем ты торопишься? Иные принимали яд затемно, а до того ужинали, пили вволю... Время терпит!

   — Смешно, Критон, цепляться за жизнь и дрожать над её последними каплями. Пусть принесут яд, друг мой. Вели сделать это.

Критон помедлил, затем вздохнул и кивнул головой рабу, стоявшему у дверей.

Раб удалился. Его не было довольно долго.

Сократ всё стоял у окна, и друзья, подходя по одному, молча обнимали его. Только фиванец Кебет сказал:

   — Душа бессмертна. Я тоже в это верю.

Среди друзей, пришедших проститься с Сократом, не было только Платона: жестокая болезнь снова приковала его к постели.

   — Вот и нет солнца, — сказал Сократ, взглянув в последний раз на погасший Парфенон.

И в этот момент в дверях показались двое: раб и тюремщик с чашей в руках.

Сократ взял чашу и попросил тюремщика:

   — Объясни, что делать.

   — Просто выпей, — ответил тот. — Выпей и ходи. Оно подействует само, это зелье.

Сократ поднёс чашу ко рту, оглядел друзей с улыбкой и спросил у тюремщика:

   — Можно ли этим напитком сделать возлияние кому-нибудь из богов?

   — Мы стёрли ровно столько, Сократ, сколько надо выпить.

   — Понимаю. Но молиться богам нужно, чтобы переселение из этого мира в иной было удачным. Я думаю, что тот, кто станет сопровождать мою душу, уже стоит у дверей. Не следует заставлять его ждать слишком долго. Да будет так. — Сократ медленно выпил яд.

Потом стал ходить по камере. А когда почувствовал, что ноги отяжелели, подошёл к ложу, снял педилы, подаренные Симоном, и лёг на спину. — Критон, подойди, — позвал он.

Критон приблизился и опустился возле ложа на колени.

   — Я слушаю тебя, Сократ. Говори, пока можешь.

   — Критон, по нашим древним обычаям выздоравливающие люди приносят богу врачевания Асклепию в подарок петуха. Я думаю, мой друг, что смерть — это исцеление. Сейчас мне откроется самая важная истина... Так отдайте же за меня петуха Асклепию, не забудьте! — Сократ прикрыл лицо стареньким гиматием и затих.

   — Не хочешь ли ещё что-нибудь сказать? — спросил Критон.

Сократ не ответил.

В тот день, узнав о казни Сократа, афиняне побили камнями Мелета, а кожевник Анит и оратор Ликон убежали из города, боясь гнева сограждан.

Три дня после похорон Сократа лил дождь.