Неистовый сын Трира (Роман-трилогия)

Домбровский Анатолий Иванович

КНИГА ТРЕТЬЯ.

ВО ИМЯ ВСЕХ

 

 

Глава первая

Маркс впервые за свою жизнь нуждался в утешении. Хотя бы в утешении, потому что о большем, о счастье, и думать не приходилось: где нищета, болезни и смерть, там счастью места нет. Нищета, болезни и смерть… Они начали преследовать Карла и его семью с первых же месяцев жизни в Лондоне. Ведь они всегда следуют друг за другом: впереди бежит нищета, за нею – болезни, за болезнями – смерть…

В «Новую Рейнскую газету» он вложил все, что имел, – около семи тысяч талеров. А потом Париж, переезд в Лондон, первые дни жизни в Лондоне поглотили и те небольшие деньги, которые Женни раздобыла, заложив в ломбарде часть фамильного серебра, с трудом выкупленного ранее.

Отчаянная нужда пришла в дом Маркса с наступлением зимы. А ведь в доме было четверо детей. Старшей дочери Женнихен в ту зиму шел шестой годик, а возраст младшего сына Фоксика исчислялся тогда лишь неделями. Фоксику нужна была кормилица, потому что Женни болела. Но кормилицы в Лондоне были слишком дороги. Женни поэтому пришлось кормить Фоксика самой. Это причиняло и ей, и Фоксику невыносимые страдания.

Фоксик плохо спал по ночам, не более двух-трех часов. Кричал, не давал спать другим. Его то и дело мучили судороги. Карл и Женни постоянно жили в тревоге, опасались за жизнь Фоксика. На Женни было больно смотреть – так изматывали ее невзгоды и заботы, изнурительные житейские тяготы, которые она самоотверженно взваливала на себя, чтобы дать возможность Карлу работать в библиотеке Британского музея.

С тяжелым сердцем Маркс принимал эту жертву. Когда же она становилась для Женни совсем непосильной, он бросался ей на помощь, готовый навсегда оставить свои научные занятия, которые, к несчастью, не приносили ему ни гроша. Но Женни всякий раз решительно останавливала его и с удвоенным рвением принималась оберегать его от «пакостей жизни», как она не раз говорила.

– Ты не тревожься, дорогой, – уговаривала она Карла. – Страдания меня только закаляют. А твоя любовь поддерживает. И вера в то, что мы никогда не расстанемся. Пакости жизни, я убеждена, никогда нас не сломят. И мы не одиноки в нашей борьбе, Карл. Ведь не одиноки, правда?

Квартира была сырой, плохо прогревалась. К тому же не хватало угля и дров. Когда печь топилась, комнаты наполнялись дымом. Но стоило при этом открыть окно, как вместе с дымом улетучивалось и тепло: зима была холодной, дождливой и ветреной. А тут вдруг в один разнесчастный день явилась домохозяйка, владелица квартиры, и потребовала немедленно уплатить долг – пять фунтов стерлингов.

– Иначе я расторгну с вами контракт, – пригрозила она, – и потребую вашего выселения из квартиры.

Денег не было. Никакие уговоры и обещания на хозяйку не подействовали. Она ушла, хлопнув дверью, и через час возвратилась с двумя судебными приставами.

– Вы подтверждаете ваш отказ от уплаты долга? – спросил один из них у Маркса.

– Да, подтверждаю – раздраженно ответил Маркс. – Но может быть, мне удастся к завтрашнему дню раздобыть необходимые средства, необходимую сумму. Вот и господин Шрамм готов удостоверить мое обещание. – Маркс указал на сидящего у печи Конрада Шрамма, члена ЦК Союза коммунистов, который зашел за Марксом, чтобы вместе с ним отправиться в библиотеку.

– Да, я удостоверяю, что господин Маркс сдержит свое обещание, – с готовностью подтвердил Шрамм. – К тому же я в свою очередь также готов буду присоединиться и внести некоторую сумму… недостающую словом…

– Это нас не интересует, – прервал его пристав. – Ваши обещания не имеют юридической силы. Срок платежа давно истек, и владелица дома действует в соответствии с законом. Мы вынуждены описать имущество господина Маркса, а затем вывезти и продать в счет погашения долга.

Судебные приставы приступили к делу – к описи имущества.

– Кровати деревянные – две, стол обеденный, круглый – один, пальто мужское, поношенное, серое – одно, одеяла стеганые, на вате – два, колыбель детская, деревянная – одна…

Когда дошла очередь до игрушек, Женнихен и Лаура дружно заревели. Глядя на них, заревел и трехлетний Эдгар, которого с некоторых пор прозвали Полковником Мушем.

– Немедленно прекратите! – закричал на приставов возмущенный Шрамм. – Это бесчеловечно! Я сейчас же отправлюсь в город и привезу деньги! Прекратите!

Он выбежал на улицу, остановил кабриолет. Но едва он сел в него, лошади вдруг испугались чего-то, шарахнулись и понесли. Шрамм выскочил из экипажа на ходу, ударился о мостовую, расшиб себе голову и потерял сознание. Все это произошло в считанные секунды. Маркс бросился ему на помощь. И прежде чем успели сбежаться уличные зеваки, внес его, грязного и окровавленного, в дом. Пока обмывали Шрамма и перевязывали ему раны, судебные приставы удалились, заявив, однако, что все описанное имущество будет вывезено через два часа.

– Надо найти деньги, – сказал Шрамм, который быстро пришел в себя. – Имущество они продадут за бесценок, а между тем оно стоит более пяти фунтов. Потом, если не будет другого выхода, вы продадите его сами. А сейчас надо раздобыть эти проклятые пять фунтов.

Маркс отправился на поиски денег сам. Он торопился, помня, что в его распоряжении только два часа, что через два часа все имущество его семьи будет вывезено из дома. За эти два часа он испытал столько унижений, что внезапная смерть от несчастного случая представлялась ему уже желанным избавлением. Он вернулся вовремя, уплатил деньги домовладелице, но тут нагрянула новая беда: сначала прибежал аптекарь, а за ним булочник, мясник и молочник и предъявили неоплаченные счета. Напуганные тем, что судебные приставы описали имущество Марксов, они торопились получить свои деньги. А денег не было, потому что Маркс раздобыл только пять фунтов и все они перекочевали в карман домовладелицы.

– Продадим мебель, – сказала Женни. – Потом купим другую. А эта мне уже надоела. К тому же надо искать новую квартиру. Перевозка мебели на новую квартиру обойдется нам дорого. А так продадим – и избавимся сразу же от двух бед: от кредиторов и от перевозки.

Покупатель на мебель быстро нашелся: у дома уже толклись дельцы, промышлявшие скупкой мебели. Срочная продажа – всегда в убыток, а срочная скупка приносит доход. Скупщик погрузил мебель на телегу, когда снова появилась домовладелица, на этот раз с мужем.

– Разгружай телегу и вноси мебель обратно! – приказал домовладелец скупщику. – Разве ты не видишь, что солнце уже зашло? И разве ты не знаешь, что по нашим законам вывозить мебель из дома после захода солнца запрещено?

Скупщик стал возражать, упирая на то, что он уплатил за мебель, но тут появились полицейские, вызванные домовладельцем.

– Среди этой мебели есть и моя, – заявил он полицейским при огромной толпе сбежавшихся зевак. – Квартиранты продали и мою мебель, собираясь удрать за границу.

Это была бессовестная ложь. Но Марксу и скупщику пришлось внести мебель в дом.

Женни не плакала. Ее лихорадило. С мрачной исступленностью она хваталась за мебель и расставляла ее на прежние места. Карл попытался остановить ее, взял за руку, но Женни вдруг вырвала руку и закричала:

– Я сама! Я сама!

Тогда Карл обнял ее и крепко прижал к груди.

– Во всей этой кутерьме есть одна хорошая сторона, – сказал он ей.

– Какая? – спросила Женни, успокаиваясь.

– Нам не придется эту ночь спать на полу.

– Правда, – засмеялась Женни. – Выходит, что мы всех перехитрили.

– Всех! – засмеялся Карл и, оторвав Женни от пола, закружился с нею по комнате, опрокидывая стулья.

Женнихен, которую недавно стали на английский манер называть Дженни, и Лаура запрыгали от радости и захлопали в ладоши. А Полковник Муш сказал:

– Когда я женюсь, я тоже буду танцевать.

Ленхен подхватила Муша на руки и тоже закружилась по комнате.

Утром скупщик увез мебель, а семья Маркса перебралась в немецкую гостиницу на Лестер-стрит. Но ненадолго: двухкомнатный номер, который они сняли, стоил довольно дорого – пять с половиной фунтов стерлингов в неделю. Поэтому, едва поселившись в гостинице, Маркс начал поиски новой квартиры. Тот, кто когда-нибудь занимался такими поисками, имея жалкие гроши в кармане, знает, что это такое. В ломбард было унесено все, за что можно было получить деньги: посуда, одежда, белье. Но и эти деньги таяли, как весенний снег, хотя пищу покупали самую дешевую – хлеб и картофель. Но нужно было платить врачу, которого то и дело приходилось вызывать для Фоксика, нужны были лекарства. Маркс износил башмаки, проделывая по несколько десятков километров в день в поисках квартиры, – и вот понадобились новые ботинки, а ведь намеревался сэкономить на извозчиках… Квартиру он в конце концов нашел в самом нищенском квартале Лондона, в Сохо. Там были две комнаты и кухня. Разумеется, маленькие комнаты и совсем тесная кухня. Но только на это он и мог рассчитывать со своим тощим кошельком. В этом убогом жилище, прожив чуть больше года, 19 ноября 1850 года умер сын Генрих-Гвидо, которого сразу же после рождения прозвали Фоксиком в честь английского заговорщика Гая Фокса. Фоксик родился 5 ноября, в годовщину заговора Гая Фокса, который в 1605 году намеревался взорвать здание парламента вместе с членами обеих палат и королем Яковом I. Заговор Гая Фокса не удался, а «маленький заговорщик» Фоксик взорвал сердце своей матери. Женни перестала убиваться по Фоксику лишь после того, как родилась Франциска – это произошло через четыре месяца после смерти Фоксика, 28 марта 1851 года. Но и Франциска прожила недолго, менее года. Она заболела на пасху, когда весь город веселился. Врач, которого удалось разыскать с трудом, сказал, что у малютки тяжелая форма бронхита. На вызов врача ушли все деньги, какие были в доме. И поэтому, когда через три дня Франциска умерла, оказалось, что не на что купить для нее гробик.

– Мы не успели купить для нее колыбель, – плакала Женни, – а уже надо покупать гроб…

Франциску на ночь перенесли в спальню, а сами с детьми легли в передней комнате на полу. Дети уснули, но Карл и Женни не спали всю ночь. У Карла не было слов, чтобы утешить жену. Она плакала, а он обнимал ее. У него же глаза были сухие, хотя и он нуждался в утешении, потому что был на грани отчаяния: он не знал, где и как он раздобудет завтра деньги на похороны Франциски. Ведь если не раздобудет, то кто же он тогда? Имеет ли он право называться мужем, отцом, мужчиной, наконец? Кто избирает путь революционера, тот не должен жениться…

– Ты не отчаивайся, – сказала вдруг Женни, перестав плакать, и погладила его но лицу. – Мы переживем и это. Я нашла выход.

Когда рассвело, она отправилась к соседу-французу и взяла у него взаймы два фунта стерлингов. Из этих денег уплатили за гроб и за похороны Франциски. Ее похоронили на кладбище за молитвенным домом квакера Уайтфилда. Там же, где был похоронен Фоксик. На оставшиеся деньги Женни выкупила из ломбарда пальто Карла, чтобы он мог ходить в библиотеку. И в доме снова не осталось ни фартинга. А между тем заболела Женни, и нужен был врач. Потом заболела Ленхен. На исходе был картофель. Мясник потребовал срочно оплатить его счета. А в довершение ко всему явился булочник и сказал, что с будущей недели перестанет отпускать хлеб…

Выручил Энгельс, хотя и ему в ту пору жилось несладко: став служащим в отцовской фирме в Манчестере, он получал за свой труд очень скромные деньги, которыми по-братски делился с Марксом. Присланные Энгельсом деньги ушли на уплату долгов мяснику и булочнику.

Но остались неоплаченными векселя, выданные хозяйке дома. Хозяйка эти векселя опротестовала, так как сама была бедна и существовала лишь за счет платы, взимаемой с жильцов. Для Маркса и его семьи появилась угроза снова быть выброшенными из квартиры. Пришлось делать новые долги, бегать по кредиторам, умолять их о новых займах, об отсрочке выплаты прежних.

Маркс почти никогда не жаловался, переносил все житейские невзгоды стоически, но в те дни, в те черные дни, убитый горем, измотанный нуждой и кредиторами, он сказал, что нет ничего хуже, когда революционеры должны заботиться о куске хлеба. Потому что нищета убивает в человеке не только физические, но и духовные силы, способность мыслить и действовать.

Работать дома он почти не мог, разве что только по ночам на кухне, когда все спали. Но ведь и сон в доме давно стал роскошью, потому что и Женни, и детей постоянно донимали болезни. И бессонница, если говорить о Женни, мучительная бессонница со слезами и жалобами на судьбу. Не мог регулярно заниматься и в библиотеке Британского музея: выбивали из колеи всякого рода дела, а главным образом, необходимость бегать по Лондону в поисках денег. Проклятая необходимость. Но даже и тогда, когда не было такой необходимости, он испытывал муки совести, если просиживал в библиотеке с утра до вечера, потому что работать в библиотеке – это счастье, а у Женни его нет. Она сидит целыми днями дома, погруженная в бесконечные заботы о беспомощных детях, о пище, об одежде. И о нем. Она взваливает на себя все, что только в силах сделать. И даже то, на что у нее не хватает сил. Ради него, разумеется. Он хорошо помнит, как три или четыре года назад, будучи беременной, она одна отправилась в Голландию к его дяде в надежде выпросить у него немного денег. К своим богатым и высокочиновным родственникам в Германии она не могла отправиться с такой просьбой, потому что те просто жаждали увидеть ее раскаивающейся в «предосудительной связи с бунтовщиком Марксом», униженной, на коленях. Она высоко ставила его и свою любовь к нему. И свою честь быть женой революционера. Бесконечно милая, такая слабая и такая сильная… Дядя денег не дал, потому что тоже осуждал «связь с революцией» и никак не мог понять, почему его племянник потратил на революцию все свое состояние…

Отрываясь от книг, Маркс часто думал о том, что его Женни погибнет, если так будет долго продолжаться, что мелочная житейская борьба день за днем подтачивает ее силы. И тогда он бросал книги и отправлялся домой, к жене и детям, играл с детьми, развлекал разговорами жену. Женни радовалась его приходу, но всегда напоминала ему о том, что ему надо в библиотеку, что он мог бы работать, раз представилась такая возможность, но вот он такую возможность упускает, а будущее чревато новыми заботами…

Он мучился от мысли, что плохо выполняет свой долг перед семьей. Она же страдала оттого, что недостаточно хорошо оберегает его от «пакостей жизни». Однажды он услышал, как она сказала Вильгельму Либкнехту, немецкому эмигранту, тоже обитавшему в Лондоне:

– Женщины при мужчинах всегда играют менее значительную роль. Вы сражаетесь с врагами революции, а мы сидим дома и штопаем вам чулки.

В сущности, она была права. Но то, что делал он, не могла делать она. Они оба это понимали. Это был его долг. Если не перед всем человечеством, как писал Кант, то перед всем рабочим классом: создание самостоятельной пролетарской партии и вооружение ее таким знанием, которое обеспечило бы ей научную и практическую победу, – знанием закономерностей возникновения, развития и гибели капитализма. Добыть эти знания Маркс мог, лишь проштудировав до самых глубин все, что было написано в мире о капиталистическом способе производства. И такую возможность предоставлял ему только Британский музей, его библиотека. Только там он мог докопаться до тайн капитализма. А это требовало времени, времени и еще раз времени. Но именно его-то и отнимала у Маркса проклятая нужда. И еще она отнимала у него душевное равновесие, которое было так необходимо для напряженной работы. Перерывы и препятствия были слишком велики.

Через три года после Франциски умер восьмилетний сын Эдгар, прозванный Мушем. «Муш» на рейнском диалекте – воробей. Он и был таким, как воробышек, – непоседливым, юрким, шумным. Он умер в апреле, а тремя месяцами раньше, в январе, родилась Тусси. Тусси была такая хилая, что Маркс и Женни каждый день ждали ее смерти. Но вдруг умер Муш. Впрочем, не совсем вдруг – несколько недель он болел. Врач предположил, что у Муша туберкулез. Женни почти целиком была поглощена заботами о крошке Тусси, и поэтому Маркс сам целыми днями и ночами просиживал у постели больного Муша.

Муш был его любимцем. Маркс находил, что он весь в него. Что он чрезвычайно одарен, что у него оригинальный, приветливый и независимый характер.

У Муша была крупная голова, высокий лоб, чудесные глаза. Он был постоянно полон юмора и самых забавных затей. Он любил громко петь. Маркс очень любил участвовать в его забавах и шутя пророчил ему судьбу великого мыслителя…

И вот он умер, хотя мог бы, наверное, жить, если бы его своевременно удалось отправить в деревню, где свежий воздух и здоровая пища. Или на берег теплого моря. Его убили лондонский сырой климат, скитальческая и нищенская жизнь его родителей.

После нескольких недель болезни Муш тихо умер у Маркса на руках. Через два дня его похоронили рядом с Фоксиком и Франциской на кладбище у Тоттенхем-Корт-род.

Когда гроб с телом Муша опускали в могилу, Марксу захотелось самому броситься в нее, но кто-то помешал ему это сделать. Кажется, Вильгельм Либкнехт. Это Либкнехт сказал ему в экипаже, когда они направлялись на кладбище:

– Мавр, у тебя есть жена, девочки и мы, и все мы тебя так любим!

– Но вы не можете вернуть мне мальчика, – ответил ему Маркс.

Никто не может вернуть ему мальчика. Ему показалось, что со смертью Муша дом совершенно опустел и осиротел. Потому что Муш был душой этого дома. Маркс не раз ловил себя на том, что ищет Муша, ждет его, прислушивается к голосам, пытаясь среди них услышать его голос. Теперь он узнал, что такое горе. Казалось, что ему не будет конца. В эти дни ему пришла в голову мысль круто изменить свою жизнь: отдать девочек на воспитание своим друзьям, объявить себя банкротом и переселиться в бараки для безработных…

Энгельс звал его к себе погостить, но Маркс не сразу воспользовался его приглашением, потому что был болен. Еще хуже чувствовала себя Женни. Но в конце концов они все же осилили отчаяние и отправились вдвоем в Манчестер. От Лондона до Манчестера триста километров. Поезд, в котором они ехали, одолел это расстояние за восемь часов. Все восемь часов они просидели молча, не зная, что еще могут сказать друг другу в утешение. И лишь когда выходили из поезда, Женни сказала:

– Мы не станем задерживаться здесь слишком долго, ведь наши девочки будут скучать без нас.

– Да, Женни, – ответил Карл. – Разумеется.

Едва расставшись с детьми, они уже беспокоились о них, скучали по ним, готовы были мчаться к ним обратно. И если бы Энгельс не встретил их, наверное, так бы и поступили: отправились бы ближайшим поездом в Лондон. Маркс, во всяком случае, готов был к этому, а ведь еще недавно он думал о том, не отдать ли девочек на воспитание своим состоятельным друзьям.

– Здравствуй, Фред, здравствуй, – говорил Маркс, пожимая Энгельсу руки. – Все ужасно, ужасно. И если бы не ты, если бы не друзья… Если бы не надежда, что мы еще сделаем на свете что-нибудь разумное, все было бы еще ужаснее, Фред.

Кэб отвез их на окраину города, где была семейная квартира Энгельса, в которой он жил вместе с женой Мэри Бернс и принимал друзей. В другой квартире, находившейся в центре города, он принимал деловых людей в качестве сотрудника фирмы «Эрмен и Энгельс», торговцев и промышленников.

Рабочий день Энгельса в фирме еще не кончился, и поэтому он поспешил в свою контору, оставив Маркса и Женни на попечение Мэри и ее младшей сестры Лиззи. Возвратился он только к шести часам вечера и привез с собой Вильгельма Вольфа – Лупуса.

– Здравствуй, дорогой Лупус! – обрадовался появлению старого товарища Маркс. – Как ты поживаешь, наш славный друг?

– Ты-то как? – спросил Вольф, обнимая Маркса. – Прими соболезнования старого холостяка… Я потому, может быть, и не женился, что боялся семейных трагедий. Смертельно боялся… А ты поседел, – заметил он, выпуская Маркса из объятий. – Понимаю, дружище, что ничем не могу тебе помочь. Как тут поможешь? И все же один совет ты должен принять: постарайся справиться со своей бедой поскорей, потому что ты нужен столь многим… Когда умер Муш? – спросил он, помолчав.

– В страстную пятницу, – ответил Маркс. – Между пятью и шестью часами. Он уснул у меня на руках. А я его до сих пор чувствую, будто он у меня вот здесь, у груди. – Маркс тяжело вздохнул и отвернулся к окну. Он был бледен и заметно сутулился: его все эти дни донимала обострившаяся болезнь печени. – Все прежние мои несчастья были только несчастьями, – сказал он, глядя в окно. – А это – горе. Мне кажется, что я его не перенесу. Нет никаких сил.

– Ты нужен столь многим, Карл, – вернулся к недосказанной мысли Вольф. – Это должно удерживать тебя от отчаяния.

– Ах, Лупус, Лупус… Что я могу сделать для многих, если не смог спасти одного, моего мальчика. А он верил в мое могущество. – Маркс подавил вздох и повернулся к Вольфу: – Ты говоришь пустое, Лупус. Либкнехт недавно говорил мне о том же, приводил слова великого Бэкона. Бэкон, видите ли, утверждал, что выдающиеся люди должны легко переносить всякие потери, потому что они тысячами уз связаны с миром, что у них огромен интерес к этому многообразному миру. Возможно, что это и так, Лупус. Не стану спорить с Бэконом. Ему виднее, потому что он был выдающимся человеком. Я же к числу выдающихся не принадлежу. Я простой смертный, и я потерял сына… А бедная моя Женни совершенно убита.

Застолье было грустным. Да и не могло быть иным. Никто даже и не пытался развеселить другого. Говорили о Муше и о других детях: о Женнихен, Лауре и маленькой Тусси. Добрые слова друзей о девочках согревали Маркса и Женни. Но едва разговор возвращался к Мушу, Женни начинала плакать. А однажды сказала, что лучше было бы и ей умереть. После этих ее слов Маркс встал из-за стола, отошел к открытому окну и долго стоял там, дымя сигарой.

– Черт знает какую сигару ты куришь, – сказал ему Энгельс, – забивает дух жаркого и даже аромат моего табака!

Маркс усмехнулся, погасил окурок.

– Так как же ты поживаешь, дорогой Лупус? – спросил он Вольфа, прервав разговор женщин. – Что говорят о твоих уроках?

– Уроки мои хвалят, – ответил Вольф. – И платят сносно. Признаюсь, что я научился жить экономно. Я даже откладываю деньги на черный день.

– На черный день? – переспросил Маркс. – Это что такое – черный день?

– Это тот самый мировой экономический кризис, скорое наступление которого ты предсказываешь, но который почему-то не наступает. Ведь по твоим предсказаниям, Карл, кризис должен был разразиться уже вчера, – заметил Вольф, улыбаясь.

– Сбыться моим предсказаниям мешают некоторые случайности, – ответил Маркс. – Но кризис будет. Так что совершенствуй свою науку экономить, дорогой Лупус. А главное – изобретай новые средства экономить. Я, например, изобрел одно совершенно оригинальное средство, – впервые за весь вечер улыбнулся Маркс. – Если хочешь, поделюсь с тобой.

– И нам будет интересно, – обрадовался такому повороту разговора Энгельс. – Поделись и с нами.

– Я готов, – охотно согласился Маркс, хитро подмигнув Энгельсу. – Итак, слушайте. До недавнего времени я курил сигары, за которые платил по три шиллинга. Не за штуку, а за ящичек, – уточнил он. – Те, что по три шиллинга за штуку, курят только короли. Объяснение для женщин, а то они могут подумать, что мужчины – страшные моты. На мой взгляд, у сигары две существенные задачи: первая – она должна дымить, вторая – запах ее дыма не должен походить ни на какой другой запах. Скажем, на запах дамских духов: иначе можно будет спутать мужчину с дамой.

– Или с обгоревшим башмаком кочегара, – добавил Энгельс.

– Или с обгоревшей кошкой, – включился в соревнование Вольф.

– Или с паровозом, что уже совсем опасно, – поддержала игру Женни.

– Или с обувью, сохнущей у огня, – сказала Мэри, жена Энгельса.

Не высказалась только Лиззи, сестра Мэри.

– Говори и ты, – потребовала Мэри.

– Я не знаю, что сказать, – смутилась Лиззи. – Я не могу так быстро придумать. Хотя вот: однажды я уронила в огонь свой роговой гребень, – нашлась она, – так дым от него был просто ужасный, он держался в доме несколько дней.

– Прекрасно! – похвалил ее Энгельс. – Если бы сигары пахли горелым рогом, то Лиззи могла бы подумать, что в доме прячется курящий мужчина.

Все засмеялись.

– А в чем же все-таки суть открытого тобой оригинального метода экономить деньги? – напомнил Марксу Вольф, когда веселая минутка миновала.

– Вот в чем: прежде я курил сигары по три шиллинга за ящичек, теперь – по полтора шиллинга. Дальше простая арифметика: если я выкуриваю теперь в день один ящичек, я экономлю полтора шиллинга, если два ящичка – три шиллинга. Словом, чем больше я теперь курю, тем больше экономлю. И значит, скоро стану совсем богатым человеком, если буду курить беспрестанно, сбережения мои растут. На эти сбережения я и буду отныне жить и курить. Курить и жить! Короче: следует лишь курить побольше дешевых сигар, чтобы стать миллионером.

– Или пить побольше чая без сахара, верно? – спросил Вольф.

– Верно.

– Или есть гнилую картошку вместо хорошей, как поступают тысячи рабочих-ирландцев, моих соотечественников, – сказала Мэри.

– Или вообще ничего не есть и не пить, так как это дает огромную экономию, – завершил разговор Энгельс. – Нищие – вот в перспективе самые богатые люди.

Когда проводили Вольфа, Женни сказала Карлу, что хочет теперь побыть с женщинами и отпускает его на всю ночь к Энгельсу.

– Да, да, – настояла она на своем решении. – У меня есть о чем поговорить с Мэри и Лиззи. И не тревожься за меня, – добавила она, погладив его по плечу. – Пожалуйста.

Маркс понимал, что она приняла это решение ради него, чтобы дать ему возможность побыть наедине с Фредом, с которым он виделся теперь так редко: проклятая коммерция крепко приковала Энгельса к Манчестеру, а его приковали к Лондону нужда и заботы. А между тем встречи с Энгельсом нужны были ему, как воздух: они возвращали ему бодрость и веру в необходимость и значительность той работы, которую он делал. Вернее, которую они делали…

– Спасибо, – сказал он жене, сжав ее слабую руку в своих ладонях. – Я успею еще наговориться с Фредом: ведь мы еще погостим.

– Нет, – возразила Женни. – Я так хочу. Пожалуйста, – попросила она. – Я так давно не общалась с женщинами. Ведь в нашем доме толкутся только мужчины, твои друзья.

– Хорошо, – согласился Карл. – Я буду наведываться к тебе, если мы засидимся.

В рабочей комнате Энгельса было много книг, но еще больше папок с бумагами, большую часть которых составляли документы Союза коммунистов, за которыми так долго и безуспешно охотились агенты прусской полиции, когда готовился процесс над кёльнскими коммунистами. Теперь эти документы хоть и бесценный архив, но архив, потому что Союза коммунистов нет! Два года назад, в 1852 году, после кёльнского процесса, по предложению Маркса Союз коммунистов был распущен, хотя на его создание было потрачено так много сил и времени. В 1849 году, оказавшись в Лондоне, Маркс и Энгельс искренне верили, что новая революция не за горами и что необходимо немедленно начать подготовку к ней. Начать с воссоздания ЦК Союза коммунистов. Сделать это было тем более легко, что в Лондоне оказались почти все прежние члены ЦК. Не было только Иосифа Молля, который погиб в битве при Мурге. В состав ЦК были избраны также новые члены: портной Иоганн Эккариус, журналист Конрад Шрамм, художник Карл Пфендер. Виллих, командир добровольческого отряда, в котором сражались Энгельс и Молль, также стал членом ЦК.

Создание ЦК было лишь небольшой частью большой задачи: возрождения всего Союза коммунистов. Маркс и Энгельс энергично принялись за ее решение: были подготовлены необходимые воззвания, посланы в Германию эмиссары для установления связей с сохранившимися после разгрома революции общинами Союза коммунистов. Связи были найдены, общины восстановлены в Берлине, Билефельде, Бреслау, Франкфурте-на-Майне, Геттингене, Гамбурге, Кёльне, Лейпциге, Лигнице, Майнце, Мюнхене, Нюрнберге, Шверине, Висбадене. Перед ними была поставлена конкретная цель: распространение идей Союза коммунистов среди рабочих и крестьян. Главная же идея заключалась в том, что предстоящая буржуазно-демократическая революция должна перерасти в пролетарскую революцию, стать непрерывной и длиться до тех пор, пока не будут отстранены от господства все имущие классы, пока пролетариат не завоюет государственную власть.

Тогда же был создан новый печатный орган – журнал, который назывался «Новая Рейнская газета. Политико-экономическое обозрение». В нем впервые рядом были напечатаны два слова: диктатура и пролетариат, образовавшие новое понятие, ставшее краеугольным камнем науки о пролетарской революции, о переходе от капитализма к коммунизму.

Удалось выпустить только шесть номеров журнала, так как полиция стала преследовать книготорговцев, пытавшихся распространять его в Германии. Средства, собранные для издания журнала, были быстро израсходованы, а новые, которые предполагалось получить от продажи журнала, не поступали. Таким образом, погибло очень важное и с большим трудом организованное дело.

Выпуск журнала прекратился в ноябре 1850 года. А несколькими месяцами раньше Маркс и Энгельс пришли к выводу, что новая революция начнется не так скоро, как они думали раньше. Это было грустное открытие. Оно потребовало от них известного мужества: надо было расстаться с мечтой о близкой победе пролетариата и с мыслью о скором возвращении на родину, о конце тяжелой эмигрантской жизни.

«Новая революция возможна только вслед за новым кризисом» – таков был этот вывод. Экономический кризис 1847 года полностью исчерпал себя в революции 1848 года. Начался мирный и, видимо, длительный период в развитии капитализма, период экономического процветания, политической реакции и пассивности рабочего класса. Франция уничтожила всеобщее избирательное право, а рабочий класс не восстал. Мелкая буржуазия в Германии добровольно сдала свои позиции, а либеральная буржуазия пустилась во все тяжкие, поставив погоню за наживой во главу своих устремлений. Богатая Англия подкупами и демагогией развращала свой рабочий класс. Россия онемела в руках деспотизма.

Если невозможны победы на баррикадах, необходимы интеллектуальные победы – так сформулировали тогда свою задачу и задачу рабочего класса Маркс и Энгельс. Необходимо развивать и совершенствовать одно из самых мощных оружий пролетариата – революционную теорию.

Вывод, к которому пришли Маркс и Энгельс, сразу же внес раскол в среду немецкой эмиграции в Англии. 15 сентября 1850 года состоялось бурное заседание ЦК Союза коммунистов, на котором Август Виллих, Карл Шаппер и еще двое членов ЦК выступили против Маркса, Энгельса и их четырех сторонников – Шрамма, Пфендера, Бауэра и Эккариуса. Вопреки Марксу и Энгельсу, Виллих утверждал, что революция возможна в любой момент, что ее надо начать немедленно, что она вспыхнет после первых же выстрелов, которые произведут в Германии вооруженные отряды революционеров.

– Значит, снова заговор? – спросил тогда Виллиха Маркс. – Значит, снова с одной стороны – кучка отчаянных храбрецов, с другой – серая толпа? Значит, снова улицы, усеянные трупами рабочих? И жесточайшее преследование всех, кто прольет над погибшими слезу даже из чувства простого сострадания? Но ведь это же авантюризм и преступление! Опомнитесь, Виллих! Я могу понять, что вы страстно желаете немедленной революции. Кто из нас этого не желает?! Но руководствоваться желаниями мы не можем! Надо учитывать реальные условия борьбы! А они сейчас таковы, что о революции, о немедленной революции, помышлять не приходится! Она может наступить только вслед за новым экономическим кризисом!

Виллих не унимался.

– Кризисы, условия борьбы, экономические кризисы – все это выдумка, чепуха! Все это из области теории! – выкрикнул он в ответ. – Воля революционера – вот что решает успех дела. Воля! И только воля!

В защиту Виллиха выступил Карл Шаппер. И это было особенно горько: ведь Карл Шаппер принадлежал к старой гвардии, прошел рядом с Марксом и Энгельсом суровую школу революционной борьбы.

Ответная речь Маркса, к сожалению, не убедила ни Шаппера, ни Виллиха, ни их сторонников.

Начался горячий спор, во время которого вспыльчивый Конрад Шрамм вызвал Августа Виллиха на дуэль. Виллих принял вызов Шрамма и покинул заседание.

Через месяц Виллих, Шаппер и их сторонники были исключены за их раскольническую деятельность из Союза коммунистов. Виллих на дуэли ранил Шрамма. К счастью, легко.

Тогда же, в ноябре 1850 года, Энгельс принял решение о переезде в Манчестер, чтобы стать там приказчиком в фирме «Эрмен и Энгельс». Маркс понял, вернее, догадался, что Энгельс принял это решение главным образом ради него. Без материальной помощи, какую постоянно оказывал ему Энгельс, он давно уже был бы раздавлен обстоятельствами. Правда, предполагалось, что Энгельс пробудет в Манчестере недолго, что со временем им удастся начать в Лондоне новое предприятие, например открыть корреспондентское бюро, которое станет приносить хоть какой-нибудь доход.

Увы, этой надежде не суждено было сбыться: литературное дело для революционера и коммуниста в буржуазном обществе вообще не может стать прибыльным. В большей степени, чем кто-либо другой, Маркс в эти годы испытал это на себе. Его имя давно стало пугать издателей. К тому же добровольные и подкупленные полицией клеветники и интриганы хорошо делали свое черное дело. В конце концов им удалось оклеветать не только Маркса, но и весь Союз коммунистов.

В мае и июне 1851 года по приказу прусского короля был арестован кёльнский Центральный комитет и многие ведущие члены Союза. Приказано было также схватить Маркса и Энгельса, если они окажутся на немецкой земле. Арестованные были обвинены в государственной измене.

Процесс над кёльнскими коммунистами длился полтора года. И все это время Маркс и Энгельс предпринимали самые решительные шаги, чтобы помочь своим товарищам. Помощь эта оказалась решающей: были разоблачены полицейские подделки, фальшивки, подтасовки, на которые прусское правительство не жалело денег и которые должны были очернить деятельность коммунистов, представить их перед судом присяжных коварными и жестокими заговорщиками. Впрочем, присяжные все же признали подсудимых – семерых из одиннадцати – виновными. И это не удивительно: шестеро присяжных были из дворян, четверо представляли финансовую аристократию, двое – высших государственных чиновников. А все вместе они были верноподданными его королевского величества.

После суда над кёльнскими коммунистами связь Маркса и Энгельса с Германией практически прервалась, немецкие общины Союза коммунистов распались. Лондонская община была распущена по предложению Маркса.

Маркс знал, что в рабочей комнате Энгельса хранятся и черновики тех статей, которые Энгельс написал для американской газеты «Нью-Йорк дейли трибюн» («Нью-йоркская ежедневная трибуна») вместо него. Когда редактор газеты Чарлз Дана предложил Марксу сотрудничать в его газете, Маркс еще плохо писал по-английски. Энгельс сразу же пришел ему на выручку. Да и теперь он делает это довольно часто, потому что нехватка времени, болезни и прочие напасти выбивают Маркса из колеи. Следовало бы, наверное, отказаться от газетной работы, освободить от нее и себя, и Энгельса. Особенно Энгельса, который и без того вынужден проводить все дни за конторкой приказчика.

Маркс и Энгельс проговорили всю ночь. Дважды за это время Маркс наведывался к жене и, убедившись в том, что она спит, возвращался к Энгельсу. Расстался с ним только на рассвете, когда Мэри и Лиззи уже начали готовить завтрак.

Войдя в комнату, где спала жена, Маркс тихо спросил:

– Ты спишь, Женни?

Женни не ответила. Притворилась спящей. Она не спала и тогда, когда Карл наведывался к ней среди ночи. Думала о детях и о нем. О нем так же, как о детях: что он пропадет без ее забот и любви. И о том, стало быть, что ей надо держаться, жить. Ради них. Ради Карла и детей.

 

Глава вторая

То, что в начале лондонской жизни предполагалось сделать за несколько месяцев, растянулось на годы и годы. Там, за стенами Британского музея, эти годы пронеслись с ветрами, дождями и туманами, с морозами и снегами, без устали рядясь то в дневные, то в ночные одежды. Здесь же, в библиотеке музея, они промчались под шелест страниц и скрип перьев. Сколько сотен тысяч страниц Маркс уже перелистал и сколько перьев уже сломалось!..

Для него эти годы были чередой бесконечных терзаний. Да, да, теперь об этом можно сказать именно так: чередой бесконечных терзаний. Были, конечно, и радости, и счастливые мгновения, но лишь как случайные паузы между ударами, которые судьба с жестокой методичностью наносила ему один за другим. И вот еще один удар, очередной, – тяжело заболела Женни. Сейчас он скажет библиотекарю, чтобы тот вернул в хранилище выписанные им книги, так как не сможет воспользоваться ими в течение нескольких недель, и отправится домой, к Женни. Врач сказал совершенно определенно: у нее, у его прекрасной Женни, черная оспа.

Большую часть обратного пути он проделал пешком, хотя погода была скверная, моросил холодный дождь. Правда, англичане говорят, что плохой погоды не бывает – бывает плохая одежда. Стало быть, у него плохая одежда, коль скоро ноябрьская сырость пронимает его до костей. Его старые башмаки сразу промокли, хотя он и старался обходить лужи. Когда же каменную брусчатку сменила раскисшая глина, он перестал выбирать дорогу – ноги тонули в глинистой жиже едва ли не по щиколотку.

Маркс торопился. Первую и единственную остановку он сделал у дома, в котором жили Либкнехты. Доктор Аллен, установив, что у Женни оспа, велел немедленно увести детей из дома. Ленхен тогда же сбегала к Либкнехтам и попросила их приютить на время девочек у себя. Маркс остановился против окна комнаты, в которой Либкнехты поселили его девочек. Не было никакой надежды на то, что дочери увидят его: дождь заливал стекла окон мансарды, к тому же вокруг клубилась густая, как туман, морось. Навестить же девочек он не мог: Аллен строго-настрого запретил ему и Ленхен встречаться с детьми. Запрет был столь же разумным, сколь и огорчительным для Маркса: он с трудом представлял себе, как проживет эти несколько недель в разлуке со своими баловницами. А Женни? Как будет страдать без них бедная Женни!..

Он предчувствовал, что беда неминуема. И Аллен предупреждал его об этом. Весь нынешний год она сильно нервничала, принимая близко к сердцу кампанию наглой клеветы, которую с легкой руки мерзавца Фогта развернули против него, против Маркса, и против коммунистов буржуазные газеты. Живущий в Швейцарии немецкий эмигрант Карл Фогт, бывший лидер левых демократов во франкфуртском парламенте, пресловутой «франкфуртской говорильне», а ныне отщепенец, клеветник и агент французского короля Наполеона III, выпустил в начале года книгу. В этой книге он изобразил Маркса в качестве главы шайки вымогателей и фальшивомонетчиков. Фогт утверждал, что Маркс и коммунисты занимаются тем, что направляют в Германию сотни писем бывшим участникам революции и, угрожая этим людям выдать их властям, требуют денег, которые затем прикарманивают. Кроме того, утверждал Фогт, они сами изготовляют фальшивые деньги, чтобы с их помощью подготавливать революции в различных странах. Клевета Фогта была злобной и нелепой. И тем не менее ее подхватили многие газеты в Европе. Особенно постаралась немецкая «Национал-Цайтунг», которая появилась в Лондоне раньше, чем книга Фогта. Женни, прочитав в ней посвященную книге Фогта передовую статью, пришла в такое отчаяние, что Марксу долго не удавалось успокоить ее. Она потеряла сон, у нее начались нервные припадки.

– Женни, милая, – убеждал он ее, – ведь это в обычае европейских газет – оскорблять на потеху публике писателей, ученых, политиков. Отвечать на такие оскорбления – только подливать масло в огонь. Ведь случалось и раньше, что меня пытались оклеветать. И тут дело не во мне, а в партии, к которой я принадлежу: коммунисты постоянно находятся под огнем своих врагов.

– Нет, Карл, – возражала Женни, – ты должен защитить достоинство нашей семьи. Я настаиваю, я требую!..

– Но как, Женни? Ведь на континенте нет ни одной газеты, которая согласилась бы напечатать мои опровержения. Напротив: вся буржуазная пресса ополчилась против меня. Единственное, что я могу сделать, – это возбудить судебное преследование против одной из этих газет, скажем против «Национал-Цайтунг».

– Сделай хотя бы это, – плакала Женни. – Ведь нужно что-то делать, Карл! Вся Европа льет на нас помои… Вспомни, как мы отбивались от клеветников во время кёльнского процесса над коммунистами.

– Тогда речь шла о чести всей партии, Женни.

– А теперь? Разве теперь не так?

Женни была, конечно, права. Маркс понимал, что и теперь речь идет о чести всей партии. И если он все еще ничего не предпринимал, то лишь потому, что очень опасался за здоровье Женни. Он надеялся, что Женни скоро успокоится и перестанет столь болезненно воспринимать клеветнические нападки прессы, которые, несомненно, усилятся, как только он объявит войну Фогту. Но Женни не только не успокаивалась, но еще больше нервничала и требовала открытой войны с Фогтом и его подпевалами.

Маркс начал войну. И не столько ради себя, сколько ради исторического оправдания партии и ее будущего положения в Германии. Но, как он и предполагал, его обращение в газеты не увенчалось успехом: буржуазная пресса оказалась закрытой для него. Попытка возбудить судебное преследование против «Национал-Цайтунг» также провалилась: прусский суд отказался рассмотреть его жалобу на газету. Оставалось одно: написать против Фогта книгу.

Эта книга, хоть и стала его лучшим полемическим произведением, как сказал о ней Энгельс, отняла у него почти год. И столько же времени у Женни, которая не раз переписывала ее после бесконечных поправок и уточнений, вносимых Марксом. Женни казалось, что он работает слишком медленно, слишком старательно, много внимания уделяет мелочам, разоблачению ничтожных сплетен, которые не могли запятнать даже края его подошв. Она сгорала от нетерпения увидеть Фогта и его грязную компанию повергнутыми в прах. Она так извела себя, так изнервничалась и ослабела, что где-то в омнибусе или овощной лавке к ней прицепилась ужасная болезнь и быстро одолела ее. Черная оспа, черная полоса жизни, 1860 год…

А была ли предшествующая полоса светлой? В известной мере – была. Особенно радостными были те дни, когда им удалось покинуть сырую и тесную квартиру на Дин-стрит и переселиться сюда, на Графтон-террес. Переезд этот состоялся благодаря тому, что мать Женни оставила ей небольшое наследство, несколько сот фунтов стерлингов. Коттедж на Графтон-террес стоил тридцать шесть фунтов в год – весьма и весьма недорого. Объяснялось это тем, что он стоял среди огромного пустыря – начинавшейся стройки, заваленной кучами мусора и строительных материалов. Немногим изменился этот пустырь и теперь, спустя пять лет, – всюду кучи мусора и строительных материалов, все то же отсутствие дорог, заплывающие в дождь лужами и вязкой желтой глиной тропинки.

Но сам дом хорош, в нем светло, тепло, много комнат. А в хорошую погоду он просто великолепен, так как от него рукой подать до зеленых живописных холмов, где Маркс и Женни так любят гулять со своими детьми.

Они быстро обставили его мебелью, купленной «по случаю», в общем-то, старой рухлядью, но еще вполне пригодной. Женни даже писала тогда некоторым своим знакомым, что они обставили «свой волшебный замок» в стиле рококо. Во всяком случае, теперь у каждого члена их семьи была своя кровать, свой уголок для работы.

Женни была счастлива, а еще более счастливыми почувствовали себя дети.

К тому же в тот год им удалось расплатиться со своими долгами, и к ним вернулось из ломбарда фамильное серебро Вестфаленов, белье, одежда. Женни, как ребенок, радовалась своим платьям, в которых она наконец без стеснения могла появиться на улице. А еще больше тому, что хорошая одежда круто изменила к ней отношение «вражеских сил» – так она называла булочников, мясников, молочников, торговцев чаем и зеленщиков. Видя ее хорошо одетой, «вражеские силы» охотно открывали ей свои кредиты. Благодаря этому они стали хорошо и сытно есть впервые за много лет. Ленхен тайком молилась, чтобы это счастье никогда не кончилось…

Увы, оно скоро кончилось: деньги, доставшиеся им по наследству, были израсходованы, а гонорары Маркса, получаемые им из «Нью-Йорк дейли трибюн» за статьи, сократились вдвое: начался экономический кризис 1857 года, и владелец газеты отказался оплачивать по две статьи в неделю.

Расходы же между тем увеличивались: подрастали девочки, и воспитание их становилось дороже, больших расходов требовал дом. Пришлось Марксу унести обратно в ломбард серебро и одежду, влезать в долги, ссориться с кредиторами и таким образом поддерживать видимость респектабельности, чтобы избежать полного краха. Все дни уходили на то, чтобы добывать хлеб насущный, а на главное дело, на политическую экономию, оставались только ночи. Следствием постоянной ночной работы стали приступы болезни печени, во время которых он не мог писать. Эти приступы приковывали его к постели, приносили бесконечные мучения и ему, и Женни. Они превращали его жизнь в прозябание и заметно ухудшали материальное положение семьи. Хотелось умереть и лежать на сто саженей под землей, чтобы не быть в тягость себе и другим…

Радость была лишь одна – дети, их милые, шаловливые, веселые и добрые дети, их прелестные девочки: Дженни, Лаура и Тусси. Тусси, их светлый лучик, которая родилась в год смерти Муша и на которую они перенесли всю свою любовь и нежность.

Женни лишь чуть-чуть преувеличивает, когда расхваливает своих девочек перед знакомыми. Они действительно очень милы и привлекательны. Очень-очень милы и очень-очень привлекательны.

Дженнихен смугла, как креолка. У нее густые темные волосы. И темные глаза, которые всегда смотрят ласково. У нее маленькие ручки и миниатюрные ножки. Иногда она этим хвастается перед Лаурой, которая, несомненно, затмевает ее своей красотой. Если Дженнихен – его копия, то Лаура похожа на мать. У Лауры правильные черты лица, белокурые волосы, у нее плутовские зеленоватые глаза с длинными ресницами, в которых постоянно светится радостный огонек.

Про маленькую Тусси Либкнехт говорит, что она круглая, как шар, кровь с молоком. К тому же она щебетунья, постоянно выдумывает истории в стиле братьев Гримм, сказки которых обожает.

С детьми он отдыхает, забывает о тяготах жизни. А теперь он не только не видит их, но и не слышит. Когда Ленхен увела детей к Либкнехтам, он ощутил вдруг в доме тягостную, удручающую тишину. Люди склонны не замечать то, что всегда рядом, а когда лишаются этого, обнаруживают вокруг себя невосполнимую пустоту. Именно это произошло с ним вчера, когда в доме не стало детей.

На лугах между Хэмпстедом и Хайгетом во время летних воскресных прогулок он, случалось, уходил за дальние холмы один. Исследовал места для будущих прогулок. Но всякий раз останавливался и торопливо возвращался, когда переставал слышать голоса своих милых хохотушек. Голоса детей были для него как бы веревочкой, на длину которой он мог уходить один.

Впрочем, не только хохотушки, не только болтушки и щебетуньи: старшие девочки хорошо учатся и многим интересуются всерьез – историей, литературой, языками.

Дженнихен свободно говорит на трех языках: английском, немецком и французском. Кроме того, читает на итальянском и испанском. Она хорошо рисует. Любит поэтов, особенно Шекспира, знает наизусть отрывки из многих его трагедий. Гёте, Шиллер, Гейне, Гервег и Фрейлиграт – ее немецкие любимцы. Вольтер, Ламартин, Беранже, Расин, Корнель, Лафонтен – французские. В ее итальянских тетрадках записаны отрывки из Данте, Петрарки, Торкватто Тассо, Ариосто, Боярдо, Гаспаро Гоцци, Манцони. В испанской тетрадке – Кальдерон. Дженнихен мечтает стать актрисой, она хорошо поет, у нее прекрасная дикция.

Лаура – поэтесса, она сочиняет стихи на английском языке. За это ей дали прозвище – Поэтесса. Это не первое и не единственное ее прозвище. Еще раньше ее прозвали Мастером Какаду. Так звали одного портного из одного старинного романа, который прочли девочки. Это прозвище Лаура получила не только за то, что проявляла страсть к нарядам, но и потому, что сама выдумывала и шила себе наряды. Лаура также Стряпуха: когда нет Ленхен, она заменяет ее на кухне, сама печет превосходные пироги и торты. К тому же она еще Наездница, так как увлекается верховой ездой. И еще Птичьи Глазки, потому что под длинными ресницами у нее прячутся лучистые зеленоватые глаза.

А Тусси – вышивальщица, филателистка и просто сорванец. Она любит играть с мальчиками, всегда требует себе роль командира и мечтает стать капитаном корабля.

И вот если кто-либо из девочек появится сейчас в эту дождливую погоду на балконе дома Либкнехтов, то это будет непременно Тусси: она не боится ни дождя, ни ветра, ни холода. Женни ошиблась, родив Тусси девочкой, потому что Тусси по своим замашкам совсем как мальчишка.

Маркс оказался прав. Стукнула балконная дверь, и появилась Тусси.

– Здравствуй, старина! – закричала она радостно, подпрыгивая и размахивая руками. – Как идут дела? Как здоровье нашей дорогой мамочки? Кви-Кви, Стряпуха! – позвала она старших сестер. – Внизу стоит наш Мавр! Скорее сюда!

На балкон выбежали Дженни и Лаура.

– Я тебе написала письмо, – сказала отцу Дженни. – Лови! – И она бросила письмо, завернутое в газету.

Маркс поймал письмо, прижал к груди.

– Мы без тебя и без мамочки очень скучаем, – сказала Лаура. – Скажи мамочке, что мы ни на минутку не забываем о ней. А иногда садимся все вместе и мысленно сильно-сильно желаем ей скорей поправиться. Скажи ей об этом!

– И по тебе сильно скучаем, – сказала Дженни. – Мамочку больше жалеем, потому что она больна, а скучаем и по тебе, и по мамочке.

– А Тусси нам совсем надоела, – пожаловалась Лаура. – Она все время пристает к нам и требует, чтобы мы ей рассказывали про Ганса Рёкле.

Ганс Рёкле был героем сказок, которые придумывал для Тусси Маркс. Он был волшебником, у которого была лавка чудесных игрушек. Эти игрушки он вынужден был продавать дьяволу, чтобы уплатить долги мяснику, булочнику, зеленщику, сапожнику. Но так как Ганс Рёкле был волшебником, то и игрушки у него были волшебными. Они не хотели оставаться у дьявола и после целого ряда самых удивительных приключений всегда возвращались к Гансу Рёкле.

Тусси так любила эти сказки отца, что готова была слушать их и днем и ночью. Теперь она без них скучала и поэтому приставала к сестрам.

– Про Ганса Рёкле могу рассказывать только я, – сказал младшей дочери Маркс. – Когда мамочка поправится и ты вернешься домой, я расскажу тебе еще сто миль про него.

Поскольку Маркс рассказывал Тусси сказку про Рёкле чаще всего во время прогулок, то она и измерялась не главами, а милями.

– Тысячу миль! – потребовала Тусси.

– Хорошо, тысячу миль, – пообещал Маркс.

Он возвратился домой и рассказал о девочках Женни.

– Боюсь, что ты разговаривал с ними слишком долго и они могли простыть, – высказала опасение Женни. – Обещай, что больше не будешь подолгу стоять под балконом у Либкнехтов.

– Да, не буду, – сказал Карл. Про письмо Дженни он умолчал: Дженни спрашивала, как идут дела с печатанием книги против Фогта, а Карл не хотел, чтобы Фогт снова занимал мысли Женни.

Женни чувствовала себя с каждым днем все хуже, хотя доктор Аллен сделал ей две прививки против оспы. Лицо ее покрылось зудящими язвами, она потеряла слух, а вскоре лишилась и зрения. Ее постель поставили у раскрытого окна, чтобы холодный ноябрьский ветер обвевал ее лицо. К ее пылающим губам Аллен велел прикладывать лед. Она не могла есть. И лишь с большим трудом проглатываемые ею время от времени несколько капель густого сладкого вина поддерживали в ней слабеющие силы.

– Как вы находите ее? – то и дело спрашивал у Аллена Карл, хотя и сам видел, что Женни очень плохо.

– Пока ничего утешительного, – отвечал Аллен. – Но будем все же надеяться.

Кризис наступил через неделю. Аллен похлопал Карла по руке и сказал:

– Теперь есть надежда.

Карл вышел в другую комнату, запер за собою дверь, сел к столу и заплакал. Ведь мысленно он уже несколько раз за эти дни хоронил Женни. И себя.

Женни! Женни любимая! Без тебя – одиночество, пустота, безлюден весь земной шар. Все, что найдено, обдумано, создано, – без тебя не имеет смысла. Мир живет и играет красками только под солнцем, только в его лучах. Тьма и холод – это мир без солнца. Это я без тебя. Смерть. И все труды бессмысленны, и все страдания напрасны…

Помнишь ли, я написал тебе однажды письмо. Тогда еще жива была твоя мать и ты ездила к ней в Трир с детьми, чтобы показать ей наших девочек. Это было четыре года назад, в пятьдесят шестом. В один из тех дней мне вдруг пришла в голову бредовая мысль: я подумал, что больше никогда не увижу тебя. Она пришла сама собой, без всякой причины. Так мне тогда казалось. Хотя теперь я знаю, что причина была: ты уехала к матери, в теплый и обеспеченный дом, на родину, где жили твои богатые родственники, к берегам прекрасного Мозеля… А я остался в Лондоне, в чужом и мрачном городе, в сырой и прокопченной квартире на Дин-стрит. Без гроша в кармане. И без всякой надежды хотя бы мало-мальски обеспечить тебе и детям сносное существование. И вот: будь ты немного более матерью, заботящейся о будущем детей, чем моей женой, более баронессой фон Вестфален, чем фрау Маркс, более немкой, чем преданным мне другом, ты должна была бы тогда остаться в Трире. Я даже желал этого. Более того, проклятый здравый смысл нашептывал мне: исчезни с лица земли – и твоя жена будет спасена от нужды и страданий. И вот тогда-то мне пришла в голову мысль, что я, возможно, никогда тебя больше не увижу. Все мое существо тогда вдруг возмутилось. Я чуть не задохнулся от негодования. И от любви к тебе, Женни.

Я бросился к столу и стал писать тебе письмо. То самое, которое тогда так удивило тебя. Еще не написанные слова я произносил вслух. Да что там произносил – я выкрикивал их, потому что весь клокотал от страсти. И от мучения, что ты не слышишь меня, не можешь мне ответить.

Женни! Женни! Любимая! Тогда нас разделяло только пространство. А теперь нас едва не разлучила смерть. Чего бы стоила тогда моя жизнь? Ничего. Я не верю в то, что мыслью, словом или жестом один человек может передать другому человеку, находящемуся на краю могилы, приказ жить и силы для жизни. И все же я, как и наши милые девочки, посылал тебе такие мысленные приказы, вкладывая в них всю свою жизненную энергию.

Твоя жизнь и моя жизнь – это одна и та же жизнь, одна. И едина. А то, что едино, не имеет частей. Для единого всякое расчленение – смерть. Ведь половина бабочки – это уже не бабочка, и половина цветка – это уже не цветок. Так и моя жизнь без твоей жизни – не жизнь. И значит, они должны соприкасаться в мыслях, в словах, в жестах, в чувствах – переливаться друг в друга. И умереть друг в друге, как умирает одна половина цветка в другой…

Теперь мы будем жить, Женни. Доктор Аллен сказал, что теперь мы будем жить. Я должен уведомить об этом Фреда.

Маркс придвинул к себе лист бумаги, чернильницу, взял ручку и написал: «Состояние моей жены, насколько это возможно при данных обстоятельствах, улучшилось. Это будет длинная история. Но то, что можно назвать сильным приступом болезни, прошло».

Через две педели Женни могла уже разговаривать и открывать глаза.

– Это было ужасно, призналась она Карлу, когда он задержался у ее постели за полночь, отправив Ленхен спать. Я ничего не слышала и не видела, но сознание не покидало меня. Я была как бы заживо похороненной. Только то, что происходило во мне, было жизнью. А была лишь боль и мысль. И еще страх. Страх от мысли, что я больше никогда не увижу и не услышу тебя. Это мучило меня несравненно больше, чем боль.

Я был рядом с тобой, Женни, – сказал Карл.

Теперь и это знаю. Но тогда я этого не знала. Иногда же мне казалось, что я давно умерла. А потом вдруг вспомнила декартовский постулат: я мыслю – следовательно, существую. И успокоилась. Я мыслю – следовательно, существую. Но что будет с моим лицом, Карл? Шрамы сотрут с него все, что ты любил. А ничего нового жизнь на нем запечатлеть не успеет: жизни осталось мало – ведь мне уже сорок шесть.

– Юноши любят глазами, а зрелые мужи – сердцем. Ты сама где-то вычитала про это, – сказал Маркс.

– Да, – вспомнила Женни. – Юноши любят глазами, зрелые мужи – сердцем, а старики – ушами. – Она засмеялась, хотя смеяться ей было больно. – Все же ты подальше спрячь зеркала, – попросила она. – Моим зеркалом будешь ты. Что ты скажешь обо мне, тому я и буду верить. Скажешь – красивая, буду считать себя красивой, скажешь – уродливая, ну что ж…

– Женни, – сказал Маркс, – старость все равно отнимет красоту. Ту, что мы видим в зеркале. Старым людям надо смотреть не в зеркало, а на своих детей.

– Боже, как я хочу увидеть наших девочек, – вздохнула Женни.

– Я уже придумал, как это устроить. Как только Аллен разрешит тебе встать, ты выйдешь на балкон, а я позову девочек.

– Да. Прочти еще раз их письмо, – попросила Женни.

– Какое? Писем уже много.

– Любое. Самое длинное.

Самое длинное письмо было написано рукой Дженни. На шести страницах. Сначала Дженни описывала во всех подробностях проказы Тусси, затем новый наряд Лауры, который она успела сшить себе из двух старых платьев, потом Дженни написала несколько слов о себе – о том, как она рисует новый пейзаж, открывающийся из окон квартиры Либкнехтов: мокрые деревья в тумане.

– Мокрые деревья в тумане – это печаль, – сказала Женни. – Видно, наш Кви-Кви очень тоскует. Она уже почти взрослая девушка и все понимает. Да и Лаура уже не маленькая. Что будет дальше, Карл? Ведь у них ни одежды, ни обуви приличной. Все перешито из старого. Обо мне речь не идет – я на себя почти ничего не трачу, ни фартинга. Все идет девочкам. И все же они одеты очень плохо.

– Не знаю, Женни, что тебе и сказать. Я и сам вижу, что одежда у детей изрядно поизносилась. Но впереди никакого проблеска, потому что мои книги, как ты знаешь, не приносят дохода. И все же хорошо, что девочки подрастают.

Потом, когда Женни совсем поправится, он скажет ей:

– Давай найдем для Дженни и Лауры места гувернанток, Ленхен устроим в другой дом, всю мебель оставим домовладельцу в уплату долгов, объявим себя несостоятельными должниками по отношению ко всем другим кредиторам, к «враждебным силам», как ты говоришь, и поселимся вместе с Тусси в казарменном доме для бедных. Что же еще, Женни? Я понимаю, что не должен был тебе говорить это. Прости, родная. Но и сам я измучен такой жизнью до предела.

– Бедный мой, – пожалела его Женни, а ведь это он должен был ее пожалеть. – Я и сама уже тысячу раз думала обо всем этом. Проклятое общество хочет нас убить. Оно купило Фогта, грязного доносчика и клеветника, и с его помощью обрушилось на нас сотнями газет и журналов. Оно купит еще сто доносчиков и клеветников. Купит и натравит на нас провокаторов, кредиторов, судебных исполнителей, полицейских чиновников. Так было. И так будет, если ты, Карл, не замолчишь, не выпустишь из рук оружие, не сдашься. Сдаться и замолчать – вот было бы несчастье, равное смерти. А тот путь, тот выход, который предлагаешь ты, меня не пугает. Сообщи о нашем решении Энгельсу: возможно, он поможет пристроить девочек и Ленхен. А что с книгой о Фогте?

Карл ждал этого вопроса и боялся его: доктор Аллен уверял его, что, ни случись с Женни одной беды – не заболей она оспой, с ней приключилась бы другая беда, еще более страшная – нервная горячка или что-либо подобное, и что причиной этого стала бы история, связанная с Фогтом. И вот – вопрос о Фогте, будь он проклят!

– Ведь твоя книга «Господин Фогт» напечатана, правда, Карл?

– Напечатана, Женни.

– Когда же ты покажешь мне ее?

– Сейчас и покажу. – Карл вышел в другую комнату и возвратился с книгой.

– Я рада, – сказала Женни. – Мы отомщены, Карл. Верно?

– Возможно, – уклончиво ответил Карл.

– Как оценили ее наши друзья?

– Они-то ее главным образом и оценили, Женни.

– А враги?

– Боюсь, что враги ее еще не прочли. – Он хотел добавить: и не прочтут, но сдержался, промолчал, потому что такое утверждение могло бы только огорчить Женни. Правда, однако, была в словах, которые он не решился произнести.

Книга «Господин Фогт», напечатанная в Лондоне, не попала в Германию, так как издательская фирма, напечатавшая книгу и обязавшаяся доставить ее в Германию, прекратила свое существование, едва книга о Фогте увидела свет. К тому же Карл понес на издании этой книги заметные убытки, хотя предполагалось, что она принесет и ему, и фирме доход.

– А как отозвался о книге Энгельс? – спросила Женни.

– Он написал, что это лучшее полемическое произведение, какое я когда-либо написал.

– Правильно, – обрадовалась Женни. – Это твое лучшее полемическое произведение. Словам Энгельса следует верить: они искренни.

Следовало бы поверить и другим словам Энгельса, который, зная о непрактичности Маркса, предупреждал его, что издание книги в Лондоне – зряшная затея: у издателя не было опыта и надежных средств, Маркс не оформил с ним свои финансовые отношения документально, и потому, когда издательская фирма лопнула, Марксу был предъявлен солидный денежный иск одним из компаньонов издателя. Книга же, изданная на немецком языке, осталась в Лондоне, что уже не раз случалось с немецкой эмигрантской литературой. Деньги и труд, как и предупреждал Энгельс, оказались выброшенными на ветер.

Так устроен этот проклятый мир: бедные становятся беднее, а богатые богатеют.

Когда Женни почувствовала себя настолько хорошо, что смогла вставать и выходить на балкон, Либкнехт привел к дому детей. Карл был рядом с Женни: ведь и ему, как и Ленхен, Аллен запретил близкое общение с детьми. Девочки радовались, увидев мать, смеялись и, перебивая друг друга, торопились сказать ей все, что могло развеселить ее. Бедняжки, они не видели лица матери, которое до самых глаз было прикрыто платком. Спустя несколько недель, увидев ее вблизи, они разрыдались, потому что лицо ее было обезображено темно-красными шрамами. Девочки гордились красотой своей матери и еще недавно спорили о том, кто из них больше похож на нее. Теперь же красоте их любимой Мэмэ пришел конец.

– Пустое, – сказала девочкам Женни, утирая слезы Тусси. – У моих шрамов очень модный цвет. Тона, конечно, слишком яркие, но зато это модно, очень модно.

Женни поправилась, но заболел Карл: приняла острый характер его хроническая болезнь печени. Кроме лекарств, доктор Аллен прописал ему постельный режим и запретил чем-либо заниматься. Да он и не мог ничем заниматься – так сильны были боли. Но больше, чем боли, его угнетало то, что он бессилен, что впустую проходит время, которое он мог бы отдать работе. Только в работе он находил смысл жизни, в работе для класса обездоленных. И в заботе о ближних своих. Теперь же он был беспомощен и нуждался сам в заботе других. И это было невыносимо.

К весне здоровье Маркса улучшилось. Из нужды его снова выручил Энгельс, получивший отцовское наследство.

 

Глава третья

Все, что было написано им ранее, он считал теперь мелочью. Потому что перед ним лежала рукопись его главного труда – его «Капитал». Пусть еще не весь, а лишь первый том. Но и он выглядел уже так солидно, что ни одна из его прежних рукописей не выдержала бы сравнения с ним. Но дело, конечно, не в объеме. Дело в сути. Эта его работа – наиважнейшая. Лишь теперь он может сказать, что сделал для пролетариата нечто значительное.

Женни и дети приходили смотреть на его рукопись, которая большой белой скалой возвышалась на столе. Энгельс прислал в письме свое «Ура!».

Итак, «Капитал. Критика политической экономии. I том». Он посвятил его дорогому Лупусу – Вильгельму Вольфу. Об этом на первой странице: «Посвящается моему незабвенному другу, смелому, верному, благородному, передовому борцу пролетариата Вильгельму Вольфу. Родился в Тарнау 21 июня 1809 года. Умер в изгнании в Манчестере 9 мая 1864 года».

Маркс был на похоронах Лупуса и произнес у его могилы речь. Слезы душили его. Несколько раз срывался голос. «От нас ушел один из немногих наших друзей и соратников. Он был человеком в лучшем смысле этого слова» – так он, кажется, сказал тогда о Лупусе, чувствуя, что слова не могут вместить в себя все его горе. И потому срывался голос – хотелось просто зарыдать.

Похороны состоялись 13 мая, а десятью днями раньше он еще смотрел в живые глаза Лупуса. Он пришел к нему вместе с Энгельсом. Лупус уже несколько дней был без сознания, но тут вдруг открыл глаза, узнал их и поприветствовал слабой улыбкой…

Он оставил Марксу некоторую сумму денег, которую ему удалось скопить, давая частные уроки. Бедный Лупус копил эти деньги на старость, надеясь дожить до нее, но прожил только пятьдесят пять лет в постоянных трудах.

Деньги, оставленные Лупусом, на целый год избавили Маркса от нужды.

Смерть широко косит, собирает скорбную жатву среди его друзей. Умер от чахотки благородный Роланд Даниельс – два года его продержали в тюрьме, в сырой камере, пока шел кёльнский процесс над коммунистами. В год смерти ему исполнилось только тридцать шесть.

Молодым умер Георг Веерт, славный пролетарский поэт, – ему было только тридцать четыре. Веерт скончался на чужбине, в Гаити. И пока никто не собрал и не издал его стихи, разбросанные по различным газетам и журналам. Стихи о пробудившемся к борьбе пролетариате.

В тридцать шесть умер храбрый Конрад Шрамм. И тоже на чужбине, на острове Джерси…

Сейчас март. Март 1867 года. Маркс родился в мае 1818-го. Стало быть, менее чем через два месяца ему будет сорок девять. Сорок девять – это почти пятьдесят. Земная жизнь пройдена до половины. До половины ли? А может быть, до двух третей или трех четвертей? Или до конца? Ведь столько пережито невзгод и нажито болезней.

Лет пятнадцать назад ему казалось, что он сможет закончить свой главный труд в пять недель. А когда после этих пяти недель прошло еще десять лет, он дал себе слово, что закончит книгу в шесть недель. Только и эти шесть недель растянулись на шесть лет.

Фред, горячо любя и жалея его, почти ненавидел его книгу. Порою он называл ее проклятой книгой и считал, что она – главная причина всех его несчастий, несчастий Маркса и его семьи. Иногда ему начинало казаться, что Маркс никогда не закончит ее, и он давал ему советы, как поскорее отделаться от нее. Маркс этими советами воспользоваться не мог, потому что они, хотя и высказывались из желания помочь ему поскорее выкарабкаться из омута нужды и несчастий, могли повредить самой книге. Торопливость ведет к небрежности, а небрежность – к научной уязвимости. Последнего Маркс допустить не мог: он создавал абсолютное и безотказное оружие против старого мира, оружие для пролетариата.

Впрочем, Фред и сам все прекрасно понимал. Просто ему очень хотелось, чтобы Маркс поскорее сбросил с плеч тяжелейшую ношу, которая пригибала его к земле физически и духовно, поскорее стряхнул с себя кошмар чрезмерных тягот и почувствовал себя другим человеком. Марксу и самому этого хотелось. Но это была его ноша, его главный труд. Он хотел видеть его совершенным. И трудился, не жалея себя, используя для этого каждый момент, когда был работоспособным.

От людей практичных, постоянно пекущихся о своем здоровье, долголетии и благополучии, приходилось ему слышать и советы другого рода: дескать, человечество не стоит наших мук ради него, а уж тем более не все человечество, а какой-то там класс. Только он, Маркс, смеется над столь практичными людьми и их грошовой премудростью.

Но он считал бы себя крайне непрактичным человеком, если бы умер, не закончив своей книги. Закончить же и умереть – почти удача. Хотя, разумеется, бóльшая удача в том, чтобы закончить главный труд жизни, остаться живым, завоевать себе положение, в том числе и экономическое, и стать наконец на собственные ноги… Удастся ли?

Болезни просто преследовали его. Даже тогда, когда пошла приятная работа, когда он принялся переписывать свою книгу набело, или, как он говорил друзьям, вылизывать ее, подобно тому, как собака вылизывает своих щенят после родовых мук. Он начал переписывать ее под новый год. Работа пошла споро. Сам радовался этому. А еще больше радовалась Женни: она уже почти не надеялась, что он когда-нибудь начнет превращать непомерную гору своих записей в цельное произведение. И приходила смотреть, так ли это, правда ли, что он переписывает, а не пишет новое. Он всячески старался убедить ее, что только переписывает, соединяет разрозненные куски и мысли в одно целое, хотя, разумеется, делал и то и другое. Так прошел почти месяц. Рукопись стремительно росла: теперь он работал над ней не только по ночам, но и днем, потому что не ходил в библиотеку. И уже Женни начала переписывать рукопись после него, для издателя, так как вряд ли нашелся бы в мире издатель, который смог бы разобрать почерк Маркса. И вдруг он опасно заболел. Это приключилось в конце января. И тогда же обнаружилось, что скопилась значительная сумма долгов. И стало ясно, что он не успеет вовремя подготовить документы для Женевского конгресса Международного Товарищества Рабочих.

У него опять обострилась болезнь печени и появились карбункулы, которые причиняли ему постоянно мучительную боль. Энгельс, узнав об этом, забросал его письмами. Он просил, требовал, грозился. Он просил Маркса быть благоразумным и предпринять необходимые меры для лечения. Он требовал, чтобы Маркс хотя бы на время бросил работать по ночам. Он грозился приехать и лично заняться его лечением.

Маркс и теперь еще слышит голос Фреда:

– Сделай мне и твоей семье единственное одолжение – позволь себя лечить! Что будет со всем рабочим движением, если с тобой что-нибудь случится? А если ты так будешь вести себя, то дело неизбежно дойдет до этого. В самом деле, у меня нет и не будет покоя ни днем ни ночью, пока я не вытащу тебя из этой истории. Каждый день, когда я от тебя ничего не получаю, я беспокоюсь и думаю, что тебе опять хуже.

Были дни и ночи, когда Маркс не мог отвечать ему, потому что боль не только не давала сосредоточиться, но просто лишала его всяких физических сил, и он не мог держать в руке перо. Когда же боль отпускала его ненадолго, он первым делом писал Фреду. О чем? Да все о том же. О том, что по-прежнему лежит в постели, но что не умрет. И не потому не умрет, что крепок физически, а потому, что не имеет права на смерть.

Разумеется, он, как говорится, храбрился. Или, как выразилась Ленхен, пел петушком, когда надо было волком выть. Потому что еще через одну неделю стало ясно, что шутки с болезнью плохи.

Врач сказал, что на этот раз дело шло о жизни. Что если его болезнь повторится в такой же форме еще три-четыре раза, придется заказывать гроб.

– Бакунин мне рассказывал, что у них, в России, старики сами часто делают себе гроб, чтоб потом никого не утруждать этим делом. И одежду готовят заранее. Так надо вообще относиться к смерти – спокойно, – сказал Маркс. – А вы толкуете об опасных рецидивах.

Врач не придал его словам никакого значения.

– А знаете ли вы, в чем причина опасного рецидива? – спросил он и сам же ответил: – В чрезмерной ночной работе. Вообще в чрезмерной работе. Обещайте, – потребовал он, – что впредь будете вести разумный образ жизни.

Маркс и сам понял тогда, что дело его плохо: он заметно похудел и очень ослабел. Голова работала по-прежнему ясно, а руки и ноги не слушались его.

– Не говорите ничего моей жене, – попросил Маркс врача. – Все-таки, как вы сказали, опасность миновала.

– Пока миновала, – ответил врач. – Пока. Но обещаю не волновать вашу жену. Так уж и быть. В ответ на ваше обещание, конечно, что вы будете отныне щадить себя.

Врачи – наивные люди: они полагают, что здоровье и физическое существование – важнее и выше долга и цели, которые определил для себя мыслящий человек. Они забывают о том, что есть долг и есть цель, которые можно выполнить и достичь только ценою жизни…

Энгельс настоял на том, чтобы Маркс поехал к морю, в Маргет. Фред убедил его в том, что несколько недель, проведенных у моря, обеспечат ему несколько лет плодотворной работы. Нельзя сказать, что Маркс ему поверил. Но он разрешил себе этот отдых, надеясь потом наверстать время в работе.

В Маргете он поселился в частном доме. Хозяева его оказались очень славными людьми, внимательными и неназойливыми. Большую часть дня он проводил у моря, дышал свежим воздухом.

Весеннее море пахнет так дивно, словно примятая мурава на зеленых берегах родного Мозеля. Только у моря в отличие от реки нет другого берега. И поэтому все время кажется, что ты на краю мира, на краю земли, что дальше – бездна, ничто.

Он полюбил прогулки у моря. Он превратился в бродячую трость – так он написал Лауре. И еще написал о том, что ничего не читает и не пишет. Кроме писем, конечно. Не забыл при этом написать ей несколько слов о Поле Лафарге, чтобы немного подразнить «прекрасную и гордую наездницу», как любит говорить о ней Поль Лафарг, этот молодой француз из Бордо, который родился в Сантьяго-де-Куба и у которого дед был женат на мулатке, а бабка по матери была индианкой из племени карибов.

Поль Лафарг появился в их доме на Майтленд-парк-род два года тому назад с рекомендательным письмом от одного из руководителей парижской секции Интернационала. Красивый молодой человек представился студентом-медиком, хотя к тому времени еще не был медиком и уже не был студентом, так как был исключен из университета за участие в молодежном политическом движении. Исключен на два года, что и привело его из Франции в Лондон, где он намеревался продолжить образование, хотя ни слова не знал по-английски. К Марксу он пришел, как он сам выразился, чтобы познакомиться с вождем Интернационала. А познакомившись, стал бывать в его доме едва ли не каждый день.

Сначала Марксу казалось, что этот веселый и восторженный юноша привязался к нему. Но вскоре выяснилось, что в дом на Майтленд-парк-род Поля влечет не столько дружеская привязанность к его хозяину, сколько любовь к дочери хозяина, к белокурой красавице Лауре. Тогда же выяснилось и другое: что Лаура не безразлична к чарам пылкого креола.

«Согласись, Мавр, что Поль очень красив».

«Конечно, Какаду».

«А еще он интеллигентный и энергичный парень».

«Разумеется, мой Птичий Глаз».

«И отличный гимнаст, Мавр!»

«Да, да, моя Наездница».

«Если я не дам ему никакой надежды, он наложит на себя руки, Мавр!»

«Неужели?»

«Он грозился».

Пришлось Марксу ломать голову над тем, в какой форме может быть дано Полю обещание на его возможный брак с Лаурой. В результате ему было дано туманное обещание, которое Поль, однако, принял – по причине его пылкой натуры – как окончательное согласие на брак.

Впрочем, Поль нравился Марксу. Нравилась его бьющая через край жизнерадостность, его восторженный и бурный характер. Маркс прощал ему некоторую самоуверенность и тщеславие, его любовь к блеску, к внешним сторонам жизни, его разговорчивость, относя это за счет того, что Поль еще очень молод, к тому же южанин, уроженец Сантьяго-де-Куба и житель Бордо.

– А в Бордо все такие, – говорила о нем Лаура.

Маркс тем более прощал Полю, что тот со свойственной его натуре страстью поглощал и те знания, которыми щедро делился с ним Маркс, едва выдавалась свободная минутка.

Правда, у Маркса это были минуты, свободные от работы, а у Поля – от ухаживаний за Лаурой.

Поль и Лаура гуляли в парке. Маркс увидел их из окна своего кабинета и велел Ленхен позвать Поля. Поль примчался через несколько минут, разгоряченный, веселый, с цветком в волосах, подаренным ему, вероятно, Лаурой.

– Отличная погода, – сказал он Марксу. – Все же грешно в такую погоду сидеть в кабинете. Хотя, признаюсь, мне чертовски нравится ваш кабинет. Широкое окно и поэтому здесь много света. Масса света! К тому же из окна виден прекрасный парк.

– И идущая по аллее Лаура, – добавил Маркс, надеясь таким образом перейти к разговору об отношениях Поля и Лауры.

– Да? – обрадовался Поль и подбежал к окну. – Лаура! – крикнул он. – Ты не уходи далеко! Я скоро приду!

Лаура помахала в ответ рукой.

– Боюсь, что не так скоро, как вам хотелось бы, Поль, – сказал Маркс. – Я вас задержу по меньшей мере на полчаса.

– Я всегда рад разговору с вами, – не отрывая взгляда от Лауры, ответил Поль. – Даже не знаю, что мне нравится больше: разговаривать с вами или с Лаурой… Как прекрасно мелькает ее белое платье среди зелени!

– Поль, отойдите от окна, – попросил Маркс. – И давайте присядем на диван, если хотите. Но может быть, вам больше нравится мое кресло? Тогда садитесь в кресло.

– А можно? Мне очень нравится ваше кресло. Особенно его блестящие подлокотники. Когда у меня будет свой кабинет, я обязательно куплю точно такое же кресло.

Маркс устроился на своем кожаном диване, раскурил трубку.

– И велю сложить точно такой же камин, – продолжал Поль, усевшись в деревянное кресло. – Его также будут украшать фотографии: ваша фотография, фотография Энгельса и фотография моей жены – Лауры. И так же, как в вашем кабинете, будет много книг. А еще лучше иметь несколько кабинетов, как было у великого Кювье в Парижском музее. В каждом кабинете он занимался одной какой-нибудь работой. Для этого там были необходимые книги, инструменты, анатомические препараты, кости ископаемых животных. Устав от одних занятий, Кювье переходил в другой кабинет и принимался за другое дело. Эта смена умственной деятельности была для него, как известно, отдыхом. А ваш отдых – ходьба взад и вперед по комнате, о чем говорит вытоптанная на ковре дорожка…

– Поль, – прервал его Маркс, – помолчите немного и дайте мне сосредоточиться. Мне не легко начать с вами разговор, которого могло бы и не быть, если бы вы с должным вниманием отнеслись к письму, которое я написал вам некоторое время назад. Я очень рассчитывал на то, что ваши отношения с Лаурой после моего письма к вам приобретут умеренный характер, будут сведены, так сказать, до уровня английских нравов. Увы, это не так. Вы прочли мое письмо, Поль?

– Да, – вздохнул Поль. Прочел.

– И что же?

Поль пожал плечами.

– В таком случае я вынужден повторить вам устно то, что было написано в письме. Таков мой отцовский долг, Поль. Постарайтесь выслушать меня спокойно и с вниманием. Итак, первое: если вы хотите продолжать ваши отношения с Лаурой, то вам, Поль, следует изменить метод ухаживания. Ведь вы прекрасно знаете, что твердого обещания нет, что все еще неопределенно.

– Нет обещания?

– Нет твердого обещания, Поль. Впрочем, и твердое обещание не изменило бы сути дела. Даже помолвка по всем правилам не давала бы вам права проявлять свою страсть так открыто, как вы это делаете. Да, да! – повысил голос Маркс, видя, что Поль хочет ему возразить.

Поль встал и отошел к окну.

– Не хотите ли вы позвать на помощь Лауру? – спросил Маркс. – Это было бы не по-мужски.

– Нет, – ответил Поль.

– В таком случае вернитесь и выслушайте меня внимательно до конца.

– Хорошо. – Поль вернулся и снова сел в кресло.

– Если вы не умерите ваш пыл, – продолжал Маркс, – то Лаура без всяких церемоний выставит вас за дверь. Вы отличный парень, Поль, но вы слишком избалованы. На мой взгляд, истинная любовь выражается в сдержанности, скромности и даже в робости влюбленного в отношении к своему кумиру, а не в открытом проявлении страсти. Я вам писал об этом, но вы, кажется, не усвоили написанное мною. Возможно, конечно, что вам мешает тут ваш темперамент креола, ваша южная кровь. Допускаю, что это так.

– И все же требуете, чтобы мое поведение соответствовало здравому смыслу?

– Да, Поль. Иначе я с моим здравым смыслом стану между вашим южным темпераментом и моей дочерью. Если вы не в силах проявлять любовь в форме, соответствующей лондонскому меридиану, вам придется любить Лауру на расстоянии. Вы поняли меня, Поль?

– Да, понял, – опустил голову Поль. – Но я так люблю Лауру…

– Я все сказал. Требование мое не так сурово, как вам, наверное, кажется. Или вы считаете его непомерным испытанием для вашей любви? В таком случае любовь ваша не так велика.

– Революция разобьет оковы так называемого здравого смысла и сделает любовь свободной.

– Может быть, – усмехнулся Маркс. – Но это решать самой революции, а не нам. Тем более не вам, Поль, потому что вы для революции еще ничего не сделали. Вообще ничего еще не сделали. И для того, чтобы создать семью, – тоже ничего. Вы еще студент, ваша карьера во Франции наполовину разбита, в Англии вы не прижились, так как не удосужились даже изучить английский язык. К тому же, Поль, я не имею полного представления о вашем материальном положении.

– Разве это так важно – материальное положение?

– Разумеется, важно. Вы, насколько мне известно, убежденный реалист и, стало быть, не можете ожидать, чтобы я отнесся к будущему моей дочери как идеалист. – Трубка у Маркса погасла, и пришлось раскурить ее снова. – Вы знаете, Поль, что я принес все свое состояние в жертву революционной борьбе, – продолжил Маркс, разгоняя рукой табачный дым. – Я не жалею об этом. Наоборот, если бы мне нужно было снова начать свой жизненный путь, я сделал бы то же самое. Только я не женился бы. Да, я не женился бы, пожалев любимую женщину, избавив ее таким образом от неминуемых страданий… И вот, Поль, насколько это теперь в моих силах, я хочу уберечь мою дочь от рифов, о которые разбилась жизнь ее матери… Словом, так, Поль, – закончил разговор Маркс, – надо быть сложившимся человеком, прежде чем помышлять о браке. К тому же необходим долгий срок проверки чувств для вас и для Лауры. Это все.

Разговор был не очень приятный, но нужный. И Поль, судя по всему, не обиделся. А главное – прислушался к его словам, с удвоенной энергией взялся за учебу, его ухаживания за Лаурой стали вполне умеренными.

Беседуя с Полем Лафаргом, Маркс едва не поставил ему в пример другого молодого француза, Шарля Лонге, который почти одновременно с Полем стал завсегдатаем его дома. Шарль немного старше Поля: Полю сейчас двадцать пять, а Шарлю – двадцать восемь. Соответственно и внимание Шарля обращено на старшую дочь Маркса, на Дженнихен. Оба, таким образом, французы и оба влюблены в его дочерей. Но этим, пожалуй, и исчерпывается все сходство между ними. Дальше идут только различия: Шарль высок, длинноног, худ, немного неуклюж в движениях, что свойственно почти всем высоким и худым молодым людям, не столь красив, как Поль, но в лице его много благородства, а главное – это чрезвычайно бескорыстная и скромная натура. Он хорошо образован, его речь сдержанна и убедительна. В его биографии есть нечто такое, что сразу же нашло отклик в душе Маркса: Шарль, как и Маркс, изучал в свое время греческих философов и стал в результате атеистом, материалистом и республиканцем, а чуть позже тоже, как и Маркс в молодости, увлекся социальными идеями. Будучи еще студентом – и тут тоже много сходства, – объединил вокруг себя группу революционно настроенной интеллигенции, которая собиралась в парижском кафе Глазера. Когда Шарль рассказывал Марксу о собраниях молодежи у Глазера, Маркс вспоминал другое кафе – кафе Штехели и Докторский Клуб в Берлине, где он и его друзья в студенческие годы вели бурные споры о философии, политике и литературе.

А вот еще одно поразительное сходство: подобно тому как Маркс возглавил в свое время «Рейнскую газету» и навлек на себя гнев властей, Шарль возглавил другую газету, «Рив гош», и тоже не угодил властям, был приговорен к тюремному заключению за памфлет, направленный против императора. Из Парижа Шарль бежит в Бельгию – очень знакомый Марксу путь. Но бельгийский король Леопольд – тот самый Леопольд, что изгнал в сорок восьмом году Маркса из Брюсселя, – издает специальный указ о высылке Шарля из своей страны «за оскорбление царской особы иностранной державы». Шарль попытался возобновить выпуск своей газеты во Франкфурте-на-Майне. Из Франкфурта-на-Майне он был изгнан по приказу Бисмарка уже после второго номера газеты и отправился в Лондон.

Дженни – это все видят – обворожила Шарля. Она тоже питает к нему нежные чувства, хотя не признается в этом. Шарль с нею сдержан до застенчивости и смелеет лишь тогда, когда затеваются политические споры. Тут он страстен и оживлен. И даже отважен, как Дон Кихот. Маркс называл его Дон Кихотом в разговорах с Дженни.

А Тусси? С Тусси пока мало забот, потому что ей только двенадцать лет. С Тусси он играет в шахматы, и она частенько побеждает его. С Тусси он ходит на прогулки. И уже поручает ей делать выписки из газет и журналов, чем Тусси бывает очень довольна. Она не станет красавицей, но ее сверкающие глазки, выразительное лицо и темные вьющиеся волосы смутят, пожалуй, не одного молодого человека, когда ей исполнится, скажем, восемнадцать…

Малые дети – малые заботы, большие дети – большие заботы. Это так. И среди этих забот одна совершенно неистребимая, пожирающая время и силы, постоянно давящая на волю, – забота о деньгах. Он думает о них, даже глядя на свою рукопись, так как надеется, что она принесет ему хороший гонорар. Зря, пожалуй, надеется: ведь прежние книги не избавляли его от нужды. Только ведь надеяться больше не на что.

Коварство судьбы неизмеримо: в тот самый момент, когда он подготовил к изданию огромный труд, исследующий пути возникновения богатства, сам он оказался без гроша в кармане. Надо везти рукопись к издателю в Гамбург, но одежда и часы находятся в ломбарде. А ведь надо не только выкупить одежду, но и приобрести билет до Гамбурга. Нужны деньги на путевые расходы – а они будут немалыми – и на содержание семьи… Можно заболеть от одних только этих мыслей, а болеть сейчас никак нельзя – издатель Отто Мейснер уже давно ждет рукопись. Значит, надо снова обращаться за помощью к Фреду. В какой раз? Возможно, в тысячный. В тысячный и последний? Если бы в последний, если бы только в последний!..

Совесть, точно кошмар, постоянно мучила Маркса. Фред тратит свои исключительные способности на торговлю, на проклятую коммерцию, ничем не может заниматься, пока сидит в своей конторе, а сидит он там ради него, ради Маркса. Разумеется, Маркс бесконечно благодарен ему, но что это меняет, если уходят годы, которые Энгельс мог бы отдать науке и достичь в ней значительных вершин. К тому же Энгельс, эта чуткая и благородная душа, постоянно переживает с ним все его большие и мелкие неприятности, которых у него всегда с избытком.

Прибежала Тусси, чтобы показать свое новое платье, которое мать сшила ей из старого платья Лауры. Тусси радовалась обновке, прыгала и вертелась на одной ноге. Маркс поймал ее, крепко обнял и сказал:

– Ага, вот ты и попалась! Сейчас я прочту тебе эту гору бумаг, которую я исписал.

– Всю? – весело засмеялась Тусси.

– Всю! – стараясь казаться серьезным, подтвердил Маркс.

– Хорошо, – перестав смеяться, согласилась Тусси. – Тогда я должна сходить к маме и предупредить ее, что на очередную примерку платья я приду только через месяц. Ведь на чтение твоей рукописи уйдет не меньше месяца, правда? – И Тусси снова звонко засмеялась.

– Правда, – засмеялся и Маркс.

– Значит, не будешь читать? – спросила Тусси.

– Не буду.

– Тогда расскажи мне, о чем ты пишешь. О чем вот та твоя большая книга. Только так, чтоб я поняла, – попросила Тусси, придвинула стул к отцу и села.

– Это трудная задача, Тусси, но я постараюсь, – согласился Маркс. – Только вспомни для начала, что было в лавке Ганса Рёкле.

– Волшебные игрушки и всякие другие волшебные вещи, – с веселым блеском в глазах заговорила Тусси. – Я так люблю твои сказки про Рёкле, что и теперь готова их слушать, хотя я уже совсем большая, правда?

– Правда, – ответил Маркс, погладив Тусси по голове. – Но именно поэтому я не стану тебе рассказывать про нашего бедного Ганса Рёкле. Я вспомнил о нем лишь потому, что у него была лавка, полная волшебных вещей. Подчеркиваю, Тусси: волшебных вещей. Волшебными же они были потому, что обладали невероятными свойствами: они, как ты помнишь, двигались, разговаривали, становились невидимыми, большими, маленькими… Помнишь?

– Я все помню!

– Прекрасно, Тусси. А теперь я должен тебе открыть совершенно невероятную тайну: не только вещи Ганса Рёкле являются волшебными, но и все другие вещи, создаваемые людьми. Все вещи!

– Как? – очень удивилась Тусси. – Все? И даже этот стол? И стул, на котором я сижу? И твой кожаный диван?

– Да, Тусси, – серьезно ответил Маркс. – Все вещи. Потому что люди, создавая их, вложили в них самих себя: свои мысли, чувства, желания, свое время, труд. В том, кто и каким способом создает вещи, спрятана разгадка многих тайн. Кто разгадает эти тайны, тот поймет, почему одни люди богаты, а другие бедны, почему одни утопают в роскоши, а другие прозябают в нищете, почему к одним всякие вещи сами бегут в дом, а у других в доме ничего нет, хоть шаром покати. Тот поймет и то, как добиться справедливости, чтобы вещи вернулись к тем, кто их делает.

– Ты это понял, Мавр? – серьезно спросила Тусси.

– Да. Я это понял. Об этом моя книга.

– А самое-самое главное в ней – что?

– Самое-самое?

– Да.

– То, как капиталисты обманывают рабочих и почему этот обман не может продолжаться вечно.

– И как же капиталисты обманывают рабочих, Мавр? Ведь от богатых только и слышишь, что все они добрые, всем помогают, а бедные этого не ценят, все время недовольны. Врут ведь, верно?

– Бессовестно врут.

– Я так и знала. А как же их уличить в этом вранье? Расскажи мне, Мавр. И в следующий раз, когда я услышу вранье богатых, я им скажу, какие они добрые и как они всем помогают! – Глазки Тусси засверкали гневом.

– Хорошо, я тебе расскажу. Когда-нибудь ты, конечно, сама прочтешь мою книгу и сама разберешься в доказательствах. А теперь просто знай: капиталисты бессовестно надувают рабочих, когда говорят, что они платят им столько, сколько те заработали. Деньги, которые рабочие получают, они зарабатывают, скажем, за шесть часов труда. Трудятся же они на заводе или фабрике не шесть часов, а десять, двенадцать, четырнадцать. Все, что они зарабатывают после шести часов работы, присваивает капиталист. Кроме того, капиталист всякими хитроумными способами заставляет рабочих трудиться все с большим напряжением, изо всех сил. И то, что рабочий создает, трудясь изо всех сил, тоже присваивает.

– А зачем же рабочие стараются? – спросила Тусси. – Зачем они трудятся больше чем надо?

– А затем, что иначе они умрут от голода. Рабовладелец, Тусси, постоянно угрожал рабу кнутом, а капиталист угрожает рабочему голодом. И когда все рабочие это поймут, они постараются отнять у капиталистов то, что капиталист сейчас так бессовестно отнимает у них. Это и будет конец капитализма. Экспроприаторов экспроприируют! – так я написал про это, Тусси.

– Замечательно, Мавр! Мне очень нравятся эти слова: экспроприаторов экспроприируют! Да здравствуют экспроприаторы экспроприаторов! Верно?

– Верно, Тусси, – сказал Маркс. – Очень верно.

Деньги на поездку в Гамбург к издателю Мейснеру прислал Энгельс. Когда Женни сообщила об этом Карлу, он молча покивал головой, затем, почему-то разглядывая свои руки, сказал:

– Все правильно. Но скоро мы сами будем делать подарки друзьям. По крайней мере, рассчитаемся с долгами.

Из присланной Энгельсом суммы Маркс взял только часть. Остальные деньги оставил Женни. Уезжал в хорошем настроении, хотя погода портилась на глазах.

– Ничего, – успокаивал он Женни. – В моем пальто мне никакая погода не страшна. Это большая удача, что нам удалось выкупить его из ломбарда.

И, как мальчишка, радовался своим часам, которые Ленхен принесла из ломбарда вместе с пальто, то и дело вынимал их из кармана, сверял их с комнатными часами, с нескрываемым удовольствием щелкал крышкой циферблата.

– Присматривай, пожалуйста, за чемоданом, – несколько раз напоминала ему Женни. – Не забывай, что в нем весь мой «Капитал».

– Да, да, – обещал ей Карл, а потом спросил: – Ты очень боишься, что я его потеряю?

– Очень, – призналась Женни.

– Я тоже, – сказал Карл. – Но этого не случится.

– Почему?

– Потому, что я постоянно буду присматривать за чемоданом, – смеясь, ответил Карл.

Над Северным морем бушевали апрельские штормовые ветры. Пароход, на котором плыл Маркс, сильно качало. Морская болезнь изнуряла большую часть пассажиров. Но Маркс стойко переносил качку, говоря, что ему в жизни довелось пережить и не такие штормы.

Ганноверский врач, участник революции 1848 года Людвиг Кугельман, с которым Маркс давно состоял в переписке, не раз настойчиво приглашал его погостить у него в доме. Поэтому, уладив свои дела с издателем Мейснером, Маркс отправился в Ганновер, решив там дождаться первых листов верстки «Капитала».

Людвиг Кугельман и его жена Гертруда оказались на редкость гостеприимными и милыми людьми. Они отвели Марксу в доме отдельную спальню и кабинет для работы, окружили его таким вниманием, о каком Маркс и не помышлял. Вынужденная жизнь стоика, жизнь ломовой лошади, которая так долго тащила свой воз в гору, что забыла об отдыхе, о самой возможности отдыха, отучила его от того, что получают от жизни люди более обеспеченные и более благополучные, чем он. Размеренное и не лишенное удовольствия времяпрепровождение, вкусная и здоровая пища, всеобщая доброжелательность, приятные беседы с очень симпатичными людьми и бесконечно искренняя предупредительность хозяев во всем, что касалось быта, их вера в то, что они имеют дело если не с гениальным ученым, то по меньшей мере выдающимся, – все это вернуло Марксу ощущение молодости, юношеской влюбленности в жизнь. К нему возвратилась былая веселость, даже беспечность. Его перестали донимать болезни и гнетущие мысли о куске хлеба. Легкой и стремительной стала его походка. Улыбка не сходила с лица. Он почувствовал себя счастливым. И поверил в то, что впереди его ждут только удачи.

Он дал прозвища своим новым друзьям. Кугельмана прозвал Венцелем, Гертруду – Графиней, а их восьмилетнюю дочь Франциску – Совушкой. Кугельмана он прозвал Венцелем после того, как тот рассказал ему историю о двух Венцелях, один из которых был злой, а другой – добрый. Эту историю Кугельману некогда поведал его гид в Праге. Смешное заключалось в том, что, рассказывая Кугельману о Венцелях, гид едва не довел его до бешенства, так как морочил его этими Венцелями больше часа, заставляя Кугельмана то и дело спрашивать, о каком из двух Венцелях, о добром или злом, тот ведет сейчас речь.

Гертруду он прозвал Графиней за ее изящные манеры. А привязавшуюся к нему Франциску Совушкой Минервы, богини мудрости, чья статуэтка стояла у Маркса в кабинете. Франциска заслужила это прозвище тем, что была любознательной и наблюдательной девочкой.

Какое-то время Гертруда чувствовала себя в присутствии Маркса скованно, так как, по ее признанию, боялась показаться невежественной. Но Маркс так расположил ее к себе, что все ее страхи развеялись.

– Графиня, – сказал он ей шутя, – пусть вас не смущает моя ученость: в присутствии красивых женщин глупеют даже гении.

– Но Гегеля вы все-таки знаете?

– Гегеля? А для вас Гегель – это нечто непостижимое, да?

– Да.

– И это приводит вас в отчаяние?

– Да, – призналась Гертруда.

– И напрасно, Графиня. Сам Гегель мог бы сказать вам, что ваше отчаяние напрасно, так как считал, что никто не понимает суть его философии, кроме Розенкранца, а Розенкранц понимает ее неправильно.

Все долго смеялись, а потом Гертруда сказала:

– Жаль, что вы не поедете в Польшу. Поляки пошли бы за вами. Полякам вы обязательно понравились бы, доктор Маркс. И вы подняли бы там революцию. Я убеждена.

Это был всего лишь комплимент, так как ехать в Польшу, а тем более поднимать там революцию, Маркс никогда не собирался. Хотя об этом много болтали немецкие газеты перед приездом Маркса в Гамбург. Газетная утка звучала примерно так: вождь Интернационала Маркс покидает Лондон, чтобы отправиться в Польшу и поднять революцию.

– А почему бы вам в самом деле не поднять где-нибудь революцию? – с обезоруживающей наивностью спросила Гертруда. – Разве революция – не цель Интернационала, доктор Маркс? Признайтесь, что вы устроите все-таки где-нибудь революцию, что у вас есть такой тайный план. Я никому не выдам.

– Да, – засмеялся Маркс, – у нас есть такой тайный план: мы начнем революцию в Ганновере. Цель революции же такова: лишить вашего мужа врачебной практики. Мы очень надеемся, что все его пациенты разбегутся из Ганновера при первом же выстреле.

– А если серьезно, доктор Маркс?

– А если серьезно, – ответил Гертруде Маркс, – то вам, Графиня, следует лишь купить наш устав, который стоит пенни, и вы из него все узнаете. И первое, что вы узнаете и что вас, наверное, разочарует, – это то, что Интернационал не является организацией заговорщиков, что революции не устраиваются кем-либо, а происходят из столкновения классов. Эти столкновения начинаются помимо чьей-либо воли в экономической сфере и завершаются в политической. Так вот, политической борьбой классов руководят партии. Интернационал объединяет политические партии рабочего класса. И это все. Дальше я не могу углубляться, потому что все, что дальше, – не для молодых дам, которым без революции скучно. И в то же время мне хочется утешить вас, Графиня: революция непременно будет!

– Спасибо, доктор Маркс. Большое спасибо!

– Надо ли благодарить петуха за то, что после его «ку-ка-ре-ку» по утрам всходит солнце, милая Графиня?

– Но революция так нужна!

– Почему, позвольте узнать?

– Уже хотя бы потому, – ответил за жену Кугельман, – что почти все выдающиеся открытия и изобретения последнего времени используются не столько на пользу человечеству, сколько во вред ему: разрушается природа, опошляется культура, физически и нравственно вырождается человек.

– Увы, злой Венцель, кажется, прав, – сказал Маркс. – Налицо неоспоримый факт: все в наше время чревато своей противоположностью. Мы действительно видим, что машины, обладающие чудесной силой, способные сделать человеческий труд легким и плодотворным, приносят людям голод и изнурение.

– Боже, как страшно и как интересно! – воскликнула Гертруда. – Простите, что я перебила вас, господин Маркс, но то, что вы говорите, так интересно и так страшно, что я не могла сдержаться. А теперь вопрос: что же нам делать? Куда мы идем?

– Если вы спрашиваете о нас, – ответил Маркс, улыбаясь, – то мы никуда не идем, потому что сидим за столом, который так прекрасно сервирован вашими очаровательными руками, милая Графиня.

– А человечество? Что делать человечеству?

– Вероятно, то, что оно делает: одни ворчат или негодуют; другие призывают нас избавиться от современной науки и техники, чтобы таким образом избавиться от современных конфликтов; третьи верят, что прогресс в науке и технике в ближайшее время будет дополнен столь же значительным прогрессом в политике.

– А вы? Вы негодуете, призываете или верите?

– У вас цепкий ум, Графиня, – ответил Маркс. – Вы, конечно, уже догадались, что я не принадлежу ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим. Я и мои единомышленники знаем, что только рабочий класс исполнит приговор над всем, что сегодня загоняет человечество в тупик. А теперь – все! – поднял руки Маркс. – Я и без того нарушил мой принцип, который гласит, что о политике надо говорить только с политиками. С прекрасными же дамами нужно говорить только о прекрасном, потому что от этого прекрасные дамы становятся еще прекраснее.

– Тогда расскажите нам о Гейне, – попросила Гертруда. – Ведь вы хорошо знали Гейне. А Гейне хорошо знал, что такое прекрасное. Что такое, например, любовь.

– Знал? Неужели? – подзадорил Гертруду Маркс.

– Разве вы думаете иначе? – удивилась Гертруда.

– Разумеется. Только женщины хорошо знают, что такое любовь. А мужчины, даже если они поэты, только воображают, будто они хоть что-то знают о ней. Все прекрасные песни Гейне о любви, таким образом, лишь плод его воображения. Он не знал счастливой, прекрасной любви. Он мечтал о такой любви, сам же в любви был несчастен.

За столом воцарилось молчание. Но вскоре его нарушила Гертруда:

– А вы? Вы счастливы в любви?

– Да, – ответил Маркс. – Я счастлив.

С этой минуты он стал тосковать по Женни. И думать о ней. И ждать с нетерпением того дня, когда он снова сможет обнять ее.

Он возвратился в Лондон 19 мая 1867 года, пробыв в Германии чуть больше месяца. Хотя мог бы пробыть и дольше: Венцель и Графиня просили его погостить у них еще. А главное – верстка «Капитала» не была еще закончена. Корректуру последнего, сорок девятого листа книги он завершил в Лондоне через три месяца после возвращения из Германии. Это произошло в ночь с 15 на 16 августа. Тогда же он написал письмо Энгельсу: «Итак, этот том готов. Только тебе обязан я тем, что это стало возможным! Без твоего самопожертвования для меня я ни за что не смог бы проделать всю огромную работу по трем томам. Обнимаю тебя, полный благодарности!»

Закончив писать, Маркс взглянул на часы. Они показывали два часа ночи.

 

Глава четвертая

Письмо от членов Русской секции Интернационала пришло из Женевы. Оно было датировано: 12 марта 1870 года. Под письмом подписались трое: Николай Утин, Виктор Нетов (Бартенев) и Антон Трусов. Они просили «дорогого и достопочтенного гражданина» Маркса быть представителем Русской секции Интернационала в Генеральном Совете.

«Наше настойчивое желание иметь Вас нашим представителем объясняется тем, – писали они, – что Ваше имя вполне заслуженно почитается русской студенческой молодежью, вышедшей в значительной своей части из рядов трудового народа. Эта молодежь ни идейно, ни по своему социальному положению не имеет и не желает иметь ничего общего с паразитами привилегированных классов, и она протестует против их гнета, борясь в рядах народа за его политическое и социальное освобождение. – Воспитанные в духе идей нашего учителя Чернышевского, осужденного за свои сочинения на каторгу в Сибирь в 1864 г., – мы с радостью приветствовали Ваше изложение социалистических принципов и Вашу критику системы промышленного феодализма. – Эти принципы и эта критика, как только люди поймут их, сокрушат иго капитала, поддерживаемого государством, которое само является наймитом капитала. – Вам принадлежит также решающая роль в создании Интернационала, а в том, что касается специально нас, то опять-таки именно Вы неустанно разоблачаете ложный русский патриотизм, лживые ухищрения наших демосфенов, пророчествующих о славной судьбе, предначертанной славянским народам, когда на деле доныне этим народам была уготована лишь одна судьба: быть раздавленными варварским царизмом и служить орудием подавления соседних народов. Русская демократическая молодежь получила сегодня возможность устами своих изгнанных братьев выказать Вам свою глубокую признательность за ту помощь, которую Вы оказали нашему делу Вашей теоретической и практической пропагандой, и эта молодежь просит Вас оказать ей новую услугу: быть ее представителем в Генеральном Совете в Лондоне».

Вместе с письмом Маркс получил также программу и устав Русской секции Интернационала.

Ознакомившись с ними, Маркс представил их Генеральному Совету. И уже 24 марта ответил членам комитета Русской секции Интернационала в Женеве:

«Граждане!

В своем заседании 22 марта Главный Совет объявил, единодушным вотумом, что ваша программа и статут согласны с общими статутами Международного Товарищества Рабочих. Он поспешил принять вашу ветвь в состав Интернационала. Я с удовольствием принимаю почетную обязанность, которую вы мне предлагаете, быть вашим представителем при Главном Совете».

Это письмо он закончил словами: «Привет и братство».

Братство, союз, солидарность, товарищество. Стремление к братству, союзу, товариществу давно пробудилось в сердцах рабочих, потому что в братском союзе, в единстве, в интернациональной солидарности – их сила, путь к освобождению и первейшее условие грядущей победы. Еще живы в памяти дела и лозунги «Союза отверженных», «Союза справедливых», Союза коммунистов, «Братских демократов», хотя годы реакции, наступившие после поражения революции 1848 года, сделали свое дело: погасили революционный дух рабочих. Буржуазия радовалась: рабочий класс успокоился, образумился, наступила эпоха классового примирения, классовой гармонии. Но пролетариат лишь накапливал новые силы, собирал в отряды разрозненных бойцов. И учился солидарности в революционной борьбе.

«Долой рабство в США!», «Свободу черным невольникам Юга!» – эти и другие требования не раз звучали на митингах и массовых демонстрациях рабочих Англии и Франции. В войне северных штатов Америки против рабовладельческого Юга, в победе Севера над Югом значительная роль принадлежала пролетариям Англии и Франции: они не позволили своим правительствам выступить на стороне рабовладельцев Юга. Их симпатии были полностью на стороне Гарибальди, возглавившего революционную войну против Австрии за объединение Италии. А когда в 1863 году в Польше, в Кракове, вспыхнуло восстание против русского царизма, французские рабочие, прибывшие в Лондон на Международную выставку, вместе с английскими рабочими потребовали на митинге от своих правительств выступить в поддержку Польши. И хотя ни Наполеон III, ни Пальмерстон не выполнили это требование рабочих, а краковское восстание было утоплено в крови, митинг солидарности в Лондоне не прошел даром: он утвердил решимость рабочих разных стран действовать отныне вместе.

Митинг состоялся в июле 1863 года. А уже в начале ноября вернувшиеся на родину французские участники митинга получили послание от Джорджа Оджера, английского сапожника, секретаря лондонского Совета тред-юнионов. «Пусть состоится встреча представителей Франции, Италии, Германии, Польши, Англии и всех стран, где есть желание сотрудничать на благо человечества, – писал французам Джордж Оджер. – Давайте созывать конгрессы; давайте обсудим коренные вопросы, от которых зависит мир между народами…»

Свой ответ в Лондон французские рабочие привезли в сентябре 1864 года. По случаю приезда французских рабочих лондонский Совет тред-юнионов решил устроить собрание в Сент-Мартинс-холле, в концертном зале, расположенном в центре Лондона.

Маркс узнал об этом сначала из рабочей газеты «Би-Хайв», а затем от самого Джорджа Оджера, навестившего его за несколько дней до собрания.

– Да! – сказал Маркс, выслушав Оджера. – Это важно! Убеждение в необходимости братского союза рабочих всех стран должно стать всеобщим. Все разрозненные усилия обречены на провал и караются поражением. Пора объединяться!

– Значит ли это, что вы, доктор Маркс, выступите на собрании с речью? – спросил Оджер.

– Нет, – ответил Маркс.

Сапожник Оджер поджал губы, опустил крупную лысую голову, взглянул на Маркса из-под бровей, шевеля желваками. Признанный вожак лондонских рабочих, он привык к прямым и крутым разговорам. Ответ Маркса его явно раздосадовал. Толком еще не понимая, что кроется за коротким словом «нет», он приготовился к словесной баталии. И был обескуражен улыбкой Маркса, улыбкой открытой и дружеской.

– Считаю, – сказал Маркс, – что на собрании от имени немецких рабочих должен выступить рабочий, а не доктор Маркс. Так будет обеспечена подлинность идеи международного братства рабочих – рабочего товарищества. От немцев мог бы выступить, как мне думается, Эккариус, портной, человек глубокий и самобытный. Если вы согласны, я поговорю с Эккариусом.

– Хорошо, – согласился Оджер, облегченно вздохнув. – Пусть выступит с речью Эккариус. Обязательно поговорите с ним, доктор Маркс. И помогите ему сформулировать основные мысли.

Маркс нахмурился.

– Эккариуса я знаю давно, – сказал он. – Ему у других мыслей не занимать.

– Верю, – поторопился согласиться Оджер, поняв свою оплошность. – Просто очень хочется, чтобы мы, рабочие, были единодушны теперь, когда начинаем великое дело.

– Да, – простил его Маркс. – Очень хочется.

– Вы придете на собрание? – спросил, прощаясь, Оджер.

– Непременно, – ответил Маркс. – Я тоже думаю, что вы начинаете великое дело.

– Ты пойдешь на собрание в Сент-Мартинс-холл? – удивленно спросила Женни, когда Оджер ушел. – Но разве это не противоречит твоим принципам? Ты, кажется, поклялся не участвовать ни в каких сборищах.

– В сборищах – да, в бесплодных затеях – да. Я поклялся не участвовать в утопической болтовне и утопических заговорах. Но здесь, как мне думается, Женни, действительно начало великого дела. Рабочее движение в Европе оживилось. Ему нужна политическая организация, в основу которой должны быть положены научные принципы. А это мое прямое дело – участие в создании такой организации.

– Прекрасно, – ответила Женни. – Но что будет с «Капиталом»? – вздохнула она.

Маркс пожал плечами. Потом сказал:

– Просто я стану работать вдвое быстрей.

Женни печально улыбнулась: она знала, что «вдвое быстрей» на самом деле будет означать вдвое больше. Так это потом и было: делам Интернационала Маркс посвящал дни, а работе над «Капиталом» – ночи. Бессонными стали ночи и для Женни, переписывавшей набело рукопись «Капитала». Она могла бы заниматься этим и днем, если бы не необходимость постоянно советоваться с Марксом и если бы Маркс не вносил в уже переписанный набело текст бесконечные поправки. Первый том «Капитала» состоял из нескольких тысяч страниц… Кроме того, Женни переписывала его статьи для газет – не меньше двух статей в неделю, отправляла их в Америку, Германию и Австрию, в газеты, с которыми Маркс сотрудничал. И еще она писала за него письма Вейдемейеру, Либкнехту, Кугельману и, конечно же, Энгельсу. Словом, Женни была у Маркса на секретарской службе, как она в шутку говорила об этом сама. Эта служба не была ей в тягость, потому что Женни относилась к ней как к своей работе.

Вслед за Оджером Маркса навестил молодой французский учитель Ле Любе, который родился и жил в Лондоне. Ле Любе, как и Оджер, просил Маркса принять участие в собрании в Сент-Мартинс-холле. А утром 28 сентября пришло письмо от Уильяма Рандала Кримера – английского плотника и руководителя Объединенного общества плотников и столяров.

«Сэр! – обращался к Марксу Кример. – Комитет, который, как это указано в прилагаемом приглашении, организует собрание, почтительно просит Вас оказать ему честь своим присутствием. Предъявление этого приглашения послужит Вам пропуском в то помещение, в котором комитет собирается в 7½ часа. Преданный Вам У.Р. Кример».

Удивительно! – покачал головой Маркс, показывая письмо Кримера Женни. – Удивительно то, как можно иметь такой почерк. Прекрасный почерк, черт возьми!

– Вот бы тебе такой, – сказала Женни. – Твой почерк в сравнении с этим – не просто каракули, а ужасные каракули.

– Прости, родная, – сокрушенно произнес Маркс.

– Прощаю, – махнула рукой Женни. – А с другой стороны, будь у тебя такой почерк, как у Кримера, тебе бы на написание «Капитала» понадобилась, думаю, сотня лет. Ведь у Кримера каждая буква – произведение.

В тот же день, 28 сентября, Учредительное собрание Интернационала открылось в малом зале Сент-Мартинс-холла, расположенного близ Трафальгарской площади.

Маркс отправился на собрание вместе с Иоганном Георгом Эккариусом, который зашел за Марксом, чтобы по пути в Сент-Мартинс-холл еще раз обсудить свою предстоящую речь.

Зал с трудом вместил всех приглашенных.

– Настоящий интернационал, – сказал Эккариусу Маркс: отовсюду была слышна английская, немецкая, французская, итальянская, польская, ирландская речь.

На сцену поднялись участники хора Просветительного общества немецких рабочих, живущих в Лондоне. Все они были изгнанниками, вынужденно покинувшими родину после поражения революции 48-го года. Как Маркс. И как Эккариус.

Первая песня, исполненная хором, была грустной – о тяжкой доле рабочего человека, который за гроши гнет спину на капиталиста. Вторая песня – о грядущей свободе, которую надо завоевать.

Песни исполнялись на немецком языке, но понимали их, кажется, все: и англичане, и итальянцы, и французы, и поляки. Это было видно по их лицам, в мгновение посуровевшим, едва в песне прозвучало слово «арбайтер» – рабочий, а оно прозвучало первым. Это было видно по их глазам, когда вслед за словами «цукунф» и «фрайхайт» – будущее и свобода – в них засветились надежда и решимость. А сутуловатый, всегда болезненный Эккариус, то и дело теребивший свою бороду – его смущало многолюдье зала, – выпрямился и расправил плечи, когда его соотечественники запели о свободе и борьбе, прижал к груди сжатые в кулаки руки и смотрел поверх голов широко раскрытыми глазами, словно там, вдали, ему виделась родина…

Маркс и Эккариус были избраны в президиум собрания от немецкой делегации.

Украшенный флагами различных стран зал вместил около двух тысяч человек. В зале не было свободного места, люди стояли плотными рядами в проходах, у стен, запрудили место между сценой и первым рядом стульев. Объединенные одной целью, одной надеждой, они, казалось, излучали силу, которая передавалась всем, кто видел их, кто был в зале. Глядя в зал, Маркс впервые за многие годы ощутил в себе разгорающийся азарт предстоящей борьбы. В сердцах этих людей можно было сеять великие идеалы.

Собрание открыл Эдуард Спенсер Бизли – профессор истории, радикальный демократ, с которым Маркс был хорошо знаком вот уже несколько лет. Он напомнил собравшимся о том, как возникла и как была осуществлена идея Учредительного собрания – идея английских и французских рабочих.

После профессора Бизли на трибуну поднялся сапожник Оджер, который огласил текст обращения английских рабочих к французским рабочим, написанный Оджером по поручению Подготовительного комитета около года назад. Чтение то и дело прерывалось бурными аплодисментами.

Ответное письмо французских рабочих прочел их представитель Толен.

– «Мы должны объединиться, – читал он, прерываемый рукоплесканиями и возгласами одобрения, – чтобы поставить непреодолимые преграды роковой системе, которая угрожает разделить человечество на два класса – невежественную чернь и полнокровную, разжиревшую знать. Наше спасение в солидарности!»

Оба письма Маркс выслушал с вниманием, какое только было можно сохранить среди праздничного шума. И не без огорчения мысленно отмечал, что и английские, и французские рабочие свои классовые задачи, как это было выражено в письмах, понимают расплывчато, не ставят перед собой целей завоевания политической власти и уничтожения частной собственности. В обращении Оджера говорилось о власти «честных и разумных людей», прудонист Толен мечтал о социальной гармонии. Словом, ни тот, ни другой не посягал на основы капитализма. Это огорчало Маркса. Но вдохновляло то, что английские и французские рабочие стремятся к международному объединению, к интернациональному сплочению сил.

– Перед лицом обнаглевшего капитала, – сказал с трибуны Эккариус, – у нас может быть только один лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Вместе со всем залом Маркс горячо аплодировал Эккариусу: из уст Эккариуса вновь прозвучал призыв, сформулированный в «Манифесте Коммунистической партии» шестнадцать лет назад.

Учредительное собрание английских, французских, немецких, польских, итальянских и ирландских рабочих приняло резолюцию, которую предложил английский рабочий Уилер. В ней говорилось: «Заслушав ответ наших французских братьев на наше воззвание, мы еще раз горячо приветствуем их, и так как их план составлен в интересах всех трудящихся, то собрание принимает его как основу Международного Товарищества, избирает комитет, предоставив ему право доизбрания новых членов, и поручает выработать устав и регламент для этого Товарищества».

В этот комитет, который позднее стал называться Центральным Советом, а потом Генеральным Советом, от немецкой делегации были избраны Эккариус и Маркс. Через месяц с небольшим Генеральный Совет Международного Товарищества Рабочих утвердил Учредительный манифест и Временный устав – два важнейших документа, написанных Марксом.

4 ноября, через три дня после заседания Генерального Совета, Маркс написал только что возвратившемуся из зарубежной поездки Энгельсу: «На заседании Центрального Совета мой „Манифест“ и т.д. был принят с большим энтузиазмом (единогласно)…

Было очень трудно сделать так, чтобы наши взгляды были выражены в форме, которая делала бы их приемлемыми для современного уровня рабочего движения. …Требуется время, пока вновь пробудившееся движение сделает возможной прежнюю смелость речи».

С той поры минуло уже почти шесть лет. Что же сделано? Как решена главная задача Интернационала – задача замены всякого рода сект и течений действительной организацией рабочего класса?

Интернационал объединил в своих рядах профсоюзы, тайные политические организации рабочих, общества взаимопомощи, просветительские группы, потребительские кооперативы, революционно настроенных журналистов, юристов, врачей, армейских офицеров. Многие из них притащили с собой в Интернационал целые ворохи старого доктринерского вздора, фантазий и предрассудков. Тред-юнионизм, бланкизм, прудонизм, бакунизм, лассальянство, казалось, вот-вот захлестнут своим потоком небольшую группу зрелых коммунистов, вошедших в Интернационал и сплотившихся вокруг Маркса. Но они выстояли. И ряды их не только не поредели, но с годами выросли – ряды единомышленников и отважных борцов за дело пролетариата.

Выросли и ряды самого Интернационала. Накануне Базельского конгресса Интернационала, который состоялся в сентябре 1869 года, газеты называли фантастическую цифру – 7 миллионов человек, хотя на самом деле их было немногим более миллиона. Но и эта цифра внушала правительствам европейских государств страх. У страха же, как известно, глаза велики.

Солидарность и организованность в борьбе приносили свои зримые плоды: добились избирательных прав рабочие Северной Германии, Франции и Англии. Восьмичасовой рабочий день вынуждено было ввести на государственных предприятиях правительство Соединенных Штатов Америки. Первую на европейском континенте по-настоящему социалистическую партию создали в Германии Вильгельм Либкнехт и Август Бебель.

Руководимый Интернационалом рабочий класс успешно постигал науку политической борьбы. К нему присоединяются все новые и новые национальные секции: Голландии, Швейцарии, Бельгии, Австро-Венгрии, Испании, Северной Чехии и Моравии. Теперь вот – Россия. Русскую секцию в Генеральном Совете Интернационала отныне представляет Маркс.

Россия давно была предметом пристального внимания Маркса. Борьба за отмену варварского крепостного права, действия революционного общества «Земля и воля», процесс и расправа, учиненные царским правительством против Николая Чернышевского, который является одним из лучших умов России, преследование и изгнание из России учеников и последователей Чернышевского – все это привлекало внимание Маркса. Да и судьба Михаила Бакунина постоянно волновала его. За участие в дрезденском народном восстании в мае 1849 года – тогда ему удалось вывести из осажденного Дрездена около двух тысяч революционных бойцов – он был арестован и приговорен прусским правительством сначала к смертной казни, а затем к пожизненному заключению. Вскоре после этого приговора Пруссия передала Бакунина австрийским властям, у которых к Бакунину были свои счеты. В Австрии его тоже приговорили к смертной казни через повешение и тоже заменили смертную казнь пожизненным заключением. Впрочем, австрийцы тоже недолго продержали его в тюрьме – в мае 1851 года они передали Бакунина царской полиции. Там, в России, Бакунин сначала был заключен в Петропавловскую крепость, затем в Шлиссельбургскую, откуда в 1857 году его выслали в Сибирь. Из Сибири Бакунину удалось бежать в Японию. Из Японии он отправился в Америку и в конце декабря 1861 года прибыл в Лондон, к Александру Герцену. Одно недоразумение воспрепятствовало тогда встрече Маркса и Бакунина: в английских газетах была опубликована за подписью «Ф.М.» статья, в которой Бакунин был назван русским шпионом. Бакунин поверил тогда Герцену, что статья принадлежит Карлу Марксу. На самом же деле автором этой статьи был некто Френсис Маркс, с которым Карл Маркс не имел ничего общего.

Они встретились только спустя три года. Встретились как старые друзья, как соратники по революции 48-го года. Из разговоров во время этой встречи Маркс вынес убеждение, что Бакунин если и не совсем его единомышленник, то близок к тому, чтобы стать им, что смертные приговоры, тюрьмы и ссылка в Сибирь закалили его характер и привели к пониманию истинных путей революционной борьбы. Да и сам Бакунин старался заверить его в этом. Но время показало другое: проповедуя анархистские идеи, Бакунин стал раскольником в международном рабочем движении.

К счастью, раскольническую деятельность Бакунина осудили сами русские, оказавшиеся в эмиграции из-за преследований царской полиции. Одним из первых разоблачил Бакунина Александр Серно-Соловьевич, соратник Чернышевского, член Центрального комитета «Земля и воля».

Русский император Александр II внес Александра Серно-Соловьевича и его брата Николая в список революционеров, подлежащих аресту вместе с Чернышевским. Александра спасло то, что он выехал из России до ареста. Брат же его погиб в сибирской ссылке, где до сих пор томится Чернышевский… Впрочем, не намного больше пережил брата Александр – в прошлом году он покончил с собой из-за интриг бакунистов и неизлечимой болезни. Александр Серно-Соловьевич был первым русским, которому Маркс подарил I том «Капитала», вышедшего в Гамбурге.

Вторым русским, кому Маркс подарил свой «Капитал», был Герман Лопатин – молодой человек с красивым лицом, могучего телосложения, ученик Чернышевского, гарибальдиец, недавний узник Петропавловской крепости. Он вырвался из России, находясь в ссылке, отправился в Женеву, а из Женевы прибыл сюда, в Лондон, чтобы встретиться с Марксом. Герман Лопатин и два его друга – Николай Даниельсон и Николай Любавин – решили перевести на русский язык и издать в России «Капитал» Маркса.

Деятельный и трудолюбивый Лопатин сразу же принялся за дело. Работая над переводом «Капитала», он не упускал ни одной возможности встретиться с Марксом, обсуждал с ним качество и точность перевода, а заодно давал Марксу уроки русского языка, который Маркс начал изучать еще за год до приезда Лопатина. Когда Лопатин впервые появился в доме Маркса, тот заговорил с ним на русском языке.

– Зачем вам русский язык? – спросил Маркса изумленный Лопатин. Какие книги вы собираетесь читать на русском языке?

– Прежде всего – Чернышевского, – ответил Маркс. – И Добролюбова, и Герцена, и Гоголя, и Пушкина, и Салтыкова-Щедрина… Но прежде всего – Чернышевского. Это по-настоящему глубокий и оригинальный мыслитель. Русским должно быть стыдно, что ни один из них не познакомил Европу с сочинениями Чернышевского. Политическая смерть Чернышевского, находящегося в каторжной тюрьме, – потеря не только для России. И позор России.

Лопатин, соглашаясь с Марксом, тяжело вздыхал.

Работа двигалась споро: к середине декабря Лопатин перевел уже треть «Капитала». Но тут вдруг исчез, ни с кем не простившись. Вскоре от него пришло письмо из России.

«Милостивый государь! – написал Марксу Лопатин. – По почтовому штемпелю на этом письме Вы увидите, что, несмотря на ваши дружеские предупреждения, я нахожусь в России. Но если бы Вы знали, что побудило меня к этой поездке, Вы, я уверен, нашли бы мои доводы достаточно основательными… Стоящая передо мной задача вынуждает меня покинуть в ближайшие дни Петербург и отправиться в глубь страны, где я задержусь, по всей вероятности, три-четыре месяца, так что я не могу воспользоваться любезным приглашением г-жи Маркс на ваш рождественский обед».

Позже Маркс узнал, что побудило Лопатина внезапно уехать в Россию: он решил освободить Чернышевского. Но плану Лопатина не суждено было осуществиться: в Иркутске он был арестован царской полицией и брошен на долгое время в острог.

Едва исчез Герман Лопатин, в доме на Мэйтленд-парк-род появилась очаровательная Элиза Томановская, русская девушка, привезшая Марксу из Женевы письма от руководителей Русской секции Интернационала. Первое письмо, которое прочел Маркс, было рекомендательным.

«Дорогой гражданин! – писали ему из Женевы Бартенев, Утин и Трусов. – Разрешите в этом письме горячо рекомендовать Вам нашего лучшего друга, г-жу Элизу Томановскую, искренне и серьезно преданную революционному делу в России. Мы будем счастливы, если, при ее посредничестве, нам удастся ближе познакомиться с Вами и в то же время более подробно осведомить Вас о положении нашей секции, о которой она может Вам обстоятельно рассказать.

Положение это, несомненно, является печальным… – стал читать, пропуская строки, Маркс: ему показалось, что сидящая против него в кресле девушка беспокоится из-за того, что он так долго читает. – От нас потребуется еще много усилий, чтобы водрузить и укрепить наше общее знамя в России… Г-жа Элиза напишет нам обо всем, что Вы найдете нужным нам сообщить… Мы уверены, что Вы своими советами и своими ценными указаниями поможете ей… Помогая ей в ее занятиях, Вы тем самым поможете всем нам».

– Сколько же вам лет? – спросил по-французски Маркс – Элиза, представляясь ему, заговорила по-французски. – И откуда вы такая… такая красивая, такая юная и уже серьезно преданная революционному делу, как пишут ваши друзья?

– Мне девятнадцать лет, – ответила Элиза. – Я русская и, стало быть, из России. Мой отец – помещик Кушелев, мать – бывшая крепостная. Я получила дворянское воспитание, знаю европейские языки. Из России убежала, вступив в фиктивный брак. Так поступают многие наши девушки, чтобы вырваться из России, чтобы приобщиться к европейской культуре и общественной деятельности. Для примера могу назвать сестру нашего знаменитого математика Софьи Ковалевской – Анну. Она вышла замуж за бланкиста Виктора Жаклара. Я встречалась с ней в Женеве.

– Прекрасно, прекрасно, – сказал Маркс: Элиза ему поправилась, она походила на его дочь Женнихен – такая же смуглая, черноволосая, с прекрасными темными глазами. – Ваши друзья также пишут, что вы поможете мне лучше познакомиться с ними. Вот тут, в конце письма, стоят подписи, – Маркс заглянул в письмо, – подписи Виктора Бартенева, Николая Утина и Антона Трусова. Что вы о них скажете? В одном из предыдущих писем ко мне они назвали меня достопочтенным, словно мне уже сто или, по меньшей мере, восемьдесят лет…

Элиза весело и звонко засмеялась.

– Их надо простить, – сказала она, – потому что все они еще молодые люди, хотя и вы, конечно же, не старец.

– Спасибо за неожиданный комплимент, – улыбнулся Маркс. – Я действительно еще не старец, хотя и не молод уже: мне пятьдесят два… Но расскажите же мне о ваших друзьях, – попросил он. – И говорите, пожалуйста, по-русски, – добавил он, перейдя на русский язык. – Мне кажется, что я уже достаточно хорошо понимаю разговорный русский.

– Да, да! – обрадовалась Элиза. – Пожалуйста! Итак, о моих друзьях. Прежде всего о Николае Утине. Он начал свою революционную деятельность еще студентом, в Петербурге. Его учитель – Чернышевский. Утин был членом Центрального комитета «Земли и воли». Он создал подпольную типографию и печатал прокламации к восставшим полякам, подвергаясь постоянной опасности быть арестованным. Когда полиция напала на его след, он уехал из России. Царь заочно приговорил его к смертной казни. В Женеве Утин сначала примкнул к Бакунину. Даже жил с ним в одном доме. Но потом отошел от анархиста Бакунина, захватил его журнал «Народное дело» и создал свою типографию, так как Элпидин, печатавший ранее этот журнал, отказался его печатать.

– Элпидин? – переспросил Маркс.

– Да, тот самый Элпидин, у которого агент царской охранки выведал план Лопатина вызволить из каторги нашего Чернышевского. Элпидин просто проболтался, доверившись хорошо замаскировавшемуся агенту.

– Мы все очень тревожимся о Германе Лопатине, – сказал Маркс. – И не знаем, как ему помочь.

– Отсюда помочь Лопатину невозможно, – вздохнула Элиза. – Вся надежда на то, что его прошлый опыт поможет ему убежать из тюрьмы и на этот раз. А он мог бы освободить из каторги Чернышевского. И тогда Россия имела бы своего революционного вождя.

– Да, – кивнул головой Маркс. – России нужен вождь.

Они помолчали.

– Я привезла вам несколько экземпляров «Народного дела», – первой заговорила Элиза. – Журнал Утина. Секретарем редакционного совета в этом журнале работает Антон Трусов. Он, как и Утин, тоже был членом «Земли и воли». Во время польского восстания шестьдесят треть его года Антон Трусов командовал повстанческим отрядом в Белоруссии. Ясно, что после подавления восстания он должен был покинуть Россию.

– Бедная Россия, – сказал Маркс. – Царизм в ней все подавляет. Но когда-нибудь этому придет конец. Тем скорее, чем больше мы будем работать. Я верю.

– Я тоже верю, – горячо заговорила Элиза. – Мы все верим, что Россия проснется, а молодежь перестанет играть в заговоры и революционные игры и займется настоящей революционной работой.

– Еще о Бартеневе, – попросил Маркс. – Что вы скажете о нем?

– Это просто замечательный человек, – всплеснула руками Элиза. – И жена его, Екатерина Григорьевна, – тоже замечательный человек. Мы очень близко сошлись в Женеве. Виктор Иванович Бартенев, как и Трусов, тоже принимал участие в польском восстании.

– Да, революционность русских проверяется на польском вопросе, – сказал Маркс. – Русские революционеры не могут не выступать за свободу Польши.

Элиза Томановская, как говорят в России, очень пришлась к дому Марксов. Все ее полюбили. Особенно Женнихен и Тусси. У нее оказалось много талантов: она замечательно пела, играла на рояле, знала много стихов и любила их декламировать. И еще она так интересно рассказывала о России. Высокая, тонкая, она ловко затевала всякого рода игры. Ее громкий и чистый смех то и дело звучал в Модена-Вилла. Маркс, заслышав голос Элизы, часто отрывался от работы и присоединялся к играм и разговорам молодежи.

Но Элиза могла быть и другой: молчаливой, сосредоточенной, строгой. Беседы, которые не раз вел с нею Маркс, обнаруживали в ней недюжинный ум, глубокие научные знания и революционную страстность. Порою Маркс с восхищением думал о ней как о человеке, способном совершить революционный подвиг.

Однажды, подумав, что серьезный разговор уже утомил Элизу, Маркс спросил ее:

– Есть ли у вас жених, Элиза? Мне все время думается, что многие молодые люди, плененные вашей красотой, то и дело предлагают вам руку и сердце.

Элиза улыбнулась, но не ответила.

– Я сказал что-нибудь не так? – забеспокоился Маркс.

– Нет, нет. Просто вы не угадали. У меня нет жениха. Хотя некоторые пытались сделать мне предложение. Но я всегда останавливаю попытки такого рода, так как считаю, что я сама найду себе жениха. Мой жених должен быть прежде всего моим единомышленником, разделять мои взгляды на жизнь, на общество, на семью. Ведь это очень важно, не правда ли?

– Пожалуй, – согласился Маркс, поняв, что увести разговор от серьезной темы ему не удалось. – И каковы же ваши взгляды на семью? – спросил он. – Какое место должны занимать в ней дети, их воспитание?

– Одно из самых главных, если не самое главное, – ответила Элиза. – Семья создается ради детей. А без правильного воспитания детей немыслимо общество, о котором мы мечтаем. Стало быть, воспитание детей не только главная забота семьи, но и общества. Разве не так?

– Элиза, вы получили дворянское воспитание, – напомнил ей Маркс. – А какое воспитание вы изберете для ваших детей?

– Мои убеждения – не следствие дворянского воспитания, а следствие самовоспитания, – сказала Элиза твердо. – Я хочу, чтобы мои дети были по убеждениям и по участи сродни классу, которому мы служим и который победит, – рабочему классу. Они должны любить труд. Каждый ребенок с девятилетнего возраста должен стать производительным работником. Чтобы есть, он должен работать, и работать не только умом, но и руками. Это ваши слова, доктор Маркс, – улыбнулась Элиза.

– Да, это мои слова, – согласился Маркс. – Они записаны в резолюции Женевского конгресса Интернационала.

– А не жаль вам девятилетних малышей? – неожиданно спросила Элиза.

– Ах, вот вы как! – рассмеялся Маркс. – Вот как вы коварны!.. – Он вытер платком глаза, успокоился. – Итак, не жаль ли мне девятилетних малышей? Жаль, конечно. Родительское сердце жалеет, но долг велит: каждый трудоспособный человек должен трудиться – это общий и непреложный закон, Элиза. Участие детей и подростков в великом деле общественного производства – прогрессивное, здоровое и законное требование. Правда, труд не должен быть разрушительным для детского организма. Здесь нужны разумные нормы. А они возможны только в разумном государстве.

– Я помню ваши предложения на этот счет, – сказала Элиза. – Для детей девяти – двенадцати лет труд должен быть ограничен двумя часами, для детей тринадцати – пятнадцати лет – четырьмя часами, для шестнадцати- и семнадцатилетних подростков – шестью часами с перерывом на один час.

– Да. Впрочем, ученые тут еще разберутся. Важно, Элиза, чтобы труд детей, обязательно оплачиваемый, сочетался с умственным, физическим и политехническим обучением. В этом – будущее рабочего класса. Да и всего человечества.

Восхищался Элизой и Энгельс, навещавший Модена-Виллу. Энгельс, знакомясь с Элизой, представился ей как Федор Федорович, чем так рассмешил ее, что она долго не могла остановиться. Когда же Элиза наконец успокоилась, Энгельс объяснил ей, что назвал себя Федором Федоровичем не ради шутки, не для того, чтобы развеселить Элизу, а потому, что так подписывался иногда в письмах к русским друзьям.

Элиза Томановская уехала из Лондона в марте. Уехала в Париж по требованию Совета Интернационала для поддержания связи с Коммуной, осажденной версальцами и пруссаками.

Целый месяц от Элизы не было писем. Маркс очень волновался за ее судьбу: ведь это по его рекомендации Элиза была послана в Париж. Волновались и ее женевские друзья из Русской секции Интернационала, которых она успела навестить по пути в Париж.

«Дорогой гражданин Маркс! – писал из Женевы Николай Утин. – Я позволю себе обратиться непосредственно к Вам, чтобы узнать, нет ли у Вас сведений о нашем молодом и драгоценном друге, г-же Элизе Томановской. С тех пор, как три недели назад она написала мне несколько строк о своем намерении поехать с Юнгом на две недели в Париж, я не имел от нее никаких известий; между тем я знаю, что письма из Парижа доходят по назначению, хотя и очень неаккуратно. Я был бы Вам безгранично благодарен, если бы Вы могли сообщить мне какие-либо сведения о судьбе нашего друга. Вы были так добры и так тепло относились к ней, поэтому я не имею надобности скрывать от Вас, что мы очень боимся, как бы отвага и энтузиазм Томановской не привели ее к гибели, а эта утрата была бы исключительно тяжелой».

Письмо от Элизы пришло только в конце апреля 1871 года.

«Милостивый государь! – писала из осажденного Парижа Элиза Томановская. – По почте писать невозможно, всякая связь прервана, все попадает в руки версальцев. Серрайе, только что избранный в Коммуну и чувствующий себя хорошо, переправил в Сен-Дени семь писем, но в Лондоне они, по-видимому, не получены. Я послала Вам телеграмму из Кале и письмо из Парижа, но с тех пор, несмотря на все мои поиски и расспросы, я не могла найти никого, кто бы ехал в Лондон. …Парижское население (известная часть его) героически сражается, но мы никогда не думали, что окажемся настолько изолированными, тем не менее мы до сих пор сохранили все наши позиции. Домбровский сражается хорошо и Париж действительно революционно настроен. В продовольствии нет недостатка. Вы ведь знаете, что я пессимистка и вижу все в мрачном свете, – поэтому я приготовилась к тому, чтобы умереть в один из ближайших дней на баррикадах…

Я очень больна, у меня бронхит и лихорадка. Я много работаю, мы поднимаем всех женщин Парижа. Я созываю публичные собрания. Мы учредили во всех районах, в самих помещениях мэрий, женские комитеты и, кроме того, Центральный комитет. Все это для того, чтобы основать Союз женщин для защиты Парижа и помощи раненым. Мы устанавливаем связь с правительством, и я надеюсь, что дело наладится. Но сколько потеряно времени, и сколько труда мне это стоило! Приходится выступать каждый вечер, много писать, и моя болезнь все усиливается. Если Коммуна победит, то наша организация из политической превратится в социальную, и мы образуем секции Интернационала. Эта идея имеет большой успех… Несчастье в том, что я больна и меня некому заменить…

К крестьянам не обратились вовремя с манифестом; мне кажется, что он вообще не был составлен, несмотря на мои и Жаклара настояния. Центральный комитет не сразу сдал свои полномочия, были всякие истории, которые ослабили партию. Но с тех пор организация окрепла. На мой взгляд, делается все, что только возможно».

Швейцарец, привезший письмо Элизы, рассказывал, что Элизу, одетую в длинное суконное платье, на широком кожаном поясе которого всегда висит револьвер, можно видеть в самых горячих точках Парижа.

Элиза не погибла на баррикадах. Ей удалось уйти из Парижа после того, как версальцы потопили Коммуну в крови. Но об этом Маркс узнал не скоро.

 

Глава пятая

– Не кажется ли тебе, Фред, что наши друзья-коммунары приукрашивают положение дел в Париже? – спросил Маркс, раскуривая сигару. – И засевший в Версале Тьер не так опасен, как мы думаем. И с провинцией со дня на день будет установлена надежная связь. И пруссаки не пойдут на тайный сговор с Тьером. И французский банк добровольно согласится финансировать Коммуну. Это крайне опасный оптимизм, Фред.

– Ты прав, Карл. Надо было сразу захватить Версаль и этого коварного карлика Тьера. Это правильно понял польский генерал Домбровский. Но Коммуна не дала ему возможности действовать.

– И потом этот форт Мон-Валерьен, запирающий дорогу в Версаль! Они оставили его в руках версальцев! – Маркс ткнул сигарой в пепельницу, сигара сломалась. – Это верх беспечности, – разозлился Маркс, – это почти провал!

– Не волнуйся, Карл, – попросил Энгельс. – Тебе опасно так волноваться – это обостряет твою болезнь. Побереги себя, Карл.

– Но я прав? – продолжал горячиться Маркс. – Я прав или нет?

– Разумеется, прав. Коммуна уже допустила много роковых ошибок. Но главное ее несчастье – это отсутствие партии пролетариата. Прудонисты, бланкисты, фурьеристы – все это там есть, но нет единой пролетарской партии. Революция должна наступать! А коммунары медлят, потому что не могут добиться единства. Они избрали своей тактикой оборону. Но оборона – это смерть революции.

– Ах, если бы коммунары прислушались к моим советам! – вздохнул Маркс.

– Да, Карл. Тогда многое еще удалось бы наверстать. Еще есть время, еще не все потеряно. Надеюсь, что Коммуна уже получила твои советы, которые повез ей этот славный, но слишком восторженный малый Серрайе.

Маркс промолчал. Парижская Коммуна была и его детищем. Не в том смысле, как это преподносят ежедневно буржуазные и монархистские газеты своим читателям, ошарашивая их лживыми сведениями, будто Маркс и его Интернационал – главные подстрекатели парижского бунта черни. Парижская Коммуна – первая вспышка подлинно пролетарской революции, которая неизбежна в силу открытых им законов развития капитализма. Кстати, один из этих законов, о котором умалчивают газетные писаки в своих клеветнических статьях, гласит, что невозможно осуществить революцию, не опираясь на революционный энтузиазм масс. Революция неизбежна только там, где она происходит в силу внутренних причин. Внешние случайности могут лишь ускорить или замедлить ее ход. В том числе и заговоры. Последнее прекрасно доказал Огюст Бланки, когда 14 августа прошлого года вывел на улицу вооруженный отряд революционеров-заговорщиков, надеясь, что за ним поднимется народ. Но народ не поднялся. Бланки постоянно ошибался в настроениях и готовности рабочих к революционным выступлениям. Эти ошибки стоили ему тридцати семи лет тюрьмы. И недавнего смертного приговора, который, к счастью, не был приведен в исполнение, потому что народ Франции восстал.

Парижская Коммуна – детище Маркса еще и в том смысле, что она, как и предсказывал Маркс, с неизбежностью установила новую форму власти, разбив буржуазную государственную машину. Отныне в Париже власть принадлежит самому народу. Пролетариату.

Но Версаль, Версаль! Это роковая ошибка Коммуны. Энгельс убежден, что многое еще удастся наверстать, если Коммуна прислушается к их советам. Но прислушается ли? И хватит ли у нее сил, чтобы справиться с Адольфом Тьером, который тоже не терял время даром.

Тьер – мерзкий старик, чудовище, абсолютное выражение классовой испорченности буржуазии, жадная тварь, преданная деньгам и люто ненавидящая рабочих. Он был беден, когда начал свою политическую карьеру при Луи-Филиппе, но уже через несколько лет стал миллионером. И теперь, являясь главой правительства, потребовал три миллиона ежегодного жалованья. Ему дали эти три миллиона. Чтобы отработать это жалованье, он задушит всю Францию, а не только рабочий Париж.

Как жаль, что батальоны национальных гвардейцев 18 марта прошли мимо здания министерства иностранных дел на Кэ д’Орсэ, где в это время заседал со своими министрами толстопузый Тьер. Восставшие гвардейцы не знали, что Тьер на Кэ д’Орсэ, да и не имели приказа арестовать его. А Тьер был перепуган. Его военный министр Лефло, увидев из окна идущих с песнями гвардейцев, в панике воскликнул: «Мы прогорели!» Во всяком случае, так утверждают некоторые газеты. Тьер бросился наутек первым. В закрытой карете в окружении конных жандармов он беспрепятственно покинул Париж, потому что ворота города не охранялись. Вечером следом за Тьером убежали в Версаль все его министры.

Когда 24 марта Центральный комитет национальной гвардии снял с должности главнокомандующего национальной гвардии Люлье, в вину ему было поставлено прежде всего то, что он дал возможность Тьеру убежать из Парижа и увести в Версаль преданные ему войска.

Как жаль… А ведь Тьера стоило расстрелять лишь за одно воззвание, которое было расклеено на стенах парижских домов в ночь на 18 марта. В этом воззвании каждое слово – ложь. И под этим воззванием Тьер подписался вместе со своими министрами. Несколько экземпляров этого воззвания потом были доставлены в Лондон, и Генеральный Совет Интернационала с ним ознакомился. Тьер обращался в нем к национальным гвардейцам, которых боялся как огня. Он призывал национальных гвардейцев не верить слухам о том, будто правительство готовит государственный переворот, хотя это были далеко не слухи. Национальное собрание, избранное с помощью штыков прусских солдат, состояло в основном из монархистов и намеревалось реставрировать во Франции монархию. Тьер утверждал в воззвании, что у него нет и не может быть иной цели, кроме блага республики, а между тем лихорадочно готовил войска к походу на Париж, чтобы разоружить восставший народ и арестовать всех членов Центрального комитета национальной гвардии.

Парижане прочли лживое воззвание Тьера утром 18 марта. А еще раньше, в три часа ночи, войска Тьера, которые были тайно введены в Париж накануне, двинулись на высоты Монмартра и Бельвиля. Им было приказано быстро и без шума захватить пушки национальных гвардейцев. Эти пушки были отлиты для борьбы с пруссаками на народные деньги.

Войска направились в предместье Тампль, к Бастилии и Люксембургскому саду.

В авангарде шагала полиция и скакали жандармы, получившие приказ расстреливать на месте всех национальных гвардейцев, которые окажут им сопротивление. Приказано было также арестовать всех членов Федерального Совета французских секций Интернационала и Центрального комитета национальной гвардии.

Париж спал, а Тьер, как ночной разбойник, бесчинствовал. Солдаты захватили народные пушки на Монмартре и Бельвиле, разоружали народ, который хотел только одного: сохранить республику и не допустить в Париж пруссаков, стоявших у его стен. Буржуазия сама позволила народу вооружиться, а теперь боялась его больше, чем пруссаков. И бесчинствовала.

Париж, еще вчера не помышлявший ни о какой революции, был неожиданно поставлен перед выбором: либо сдаться без боя Тьеру, либо принять вызов к борьбе.

Выстрелы солдат Тьера разбудили парижан. Проснулся грозный Монмартр – мужчины, женщины, дети. Они высыпали на улицы, смешались с солдатами, только что стрелявшими по национальным гвардейцам, охранявшим пушки. Женщины, бесстрашные женщины Монмартра, хватали под уздцы лошадей, дети цеплялись за колеса орудий, которые пытались увезти солдаты Тьера. Стрельба прекратилась, остановились конники и пушки. «Как? – кричали солдатам женщины. – Вы служите врагам народа, вы – его дети? Неужели вам не надоело быть слепым оружием в руках ваших угнетателей? Неужели вам не стыдно служить предателям?»

Приказы генерала Леконта стрелять по безоружным парижанам тонут в гуле возмущения. Генерал разражается площадной бранью. Солдаты возмущены, окружают генерала и объявляют его арестованным. Арестован и другой генерал – Тома, палач июньского восстания 1848 года. Солдаты уводят генералов и выносят им смертный приговор, который сами же приводят в исполнение.

К Монмартру подошли отряды национальных гвардейцев. Началось братание солдат и гвардейцев. То же – на высотах Бельвиля. Проходит еще немного времени, и вооруженный народ устремляется к центру Парижа. Рабочий-литейщик Дюваль со своим отрядом выбивает солдат Тьера из Орлеанского вокзала, Ботанического сада и таможни. Рабочие Сент-Антуанского предместья захватывают правительственные учреждения. Национальные гвардейцы поднимают над парижской ратушей красный флаг. В три часа дня Тьер бежит из Парижа.

Вечером в ратуше собирается Центральный комитет национальной гвардии и объявляет себя временным правительством. Впрочем, не сразу: начались продолжительные дебаты о том, имеет ли право Центральный комитет объявить себя правительством, и если имеет, то правительством всей Франции или только Парижа. Мнения бланкистов и прудонистов разделились.

Члены ЦК были слишком совестливыми: они опасались, как бы их приход к власти не был воспринят как узурпация власти. Поэтому окончательное решение вопроса о власти решено было отложить до выборов в Коммунальный совет Парижа, которые были назначены на 26 марта.

И хотя Центральный комитет предпринял в эти дни ряд правильных и решительных мер – уволил из министерств и административных органов всех буржуазных чиновников, объявил амнистию всем политическим заключенным, издал ряд указов, облегчающих материальное положение народа, – было упущено время, столь необходимое для подготовки военных действий против Версаля.

Беспрепятственно с оружием в руках ушли в Версаль парижские полицейские, разбегались, увозя богатства, банкиры и промышленники. Продолжали выходить буржуазные газеты, распространяя панические слухи и клевету на восставший народ.

А надо было немедленно наступать на Версаль: у Тьера тогда еще не было средств к обороне.

Выборы состоялись в назначенное время – 26 марта. 28 марта на площади Ратуши была торжественно провозглашена Коммуна. Парижская Коммуна – Республика Труда. Сотни тысяч национальных гвардейцев с алыми ленточками на штыках своих ружей запрудили в тот великий день площадь Ратуши, улицу Риволи и прилегающие к площади набережные. Они обнимались и целовались, подхватывая лозунги Коммуны: «Да здравствует Республика! Да здравствует Коммуна! Да здравствует социальная революция!»

Трудовой народ Парижа избрал в Коммуну 84 представителя. Среди них тридцатидвухлетний Луи Эжен Варлен, которого Маркс знает лично. Сын бедного крестьянина, Варлен тринадцатилетним мальчиком пришел в Париж и поступил работать в переплетную мастерскую. Он вырос среди рабочих, проникся их бедами и чаяниями. В 1864 году он возглавил стачку переплетчиков Парижа и добился для них десятичасового рабочего дня.

Маркс познакомился с Варленом девять лет назад, когда тот приезжал в Лондон на Международную выставку. Тогда Варлену было двадцать три года. Воспитанный на идеях Прудона, он быстро понял ошибки своего учителя и усвоил многое из того, что говорил ему Маркс.

В Коммуну избран Шарль Делеклюз, участник революционных боев 1830 и 1848 годов. Отважный Делеклюз. Ему 62 года.

Бланки нет в Париже: 17 марта ищейки Тьера выследили и арестовали его где-то на юге Франции и теперь держат его в своих руках.

Но партия Бланки представлена в Коммуне его боевыми соратниками Гюставом Флурансом, Раулем Риго, Теофилем Ферре и еще десятью человеками.

Гюстафу Флурансу тридцать два года. В двадцать пять лет он стал преподавателем в «Коллеж де Франс», участник освободительных боев на Крите и в Греции. О нем говорят как о смелом и непреклонном бойце. Это он, Гюстав Флуранс, еще в ноябре прошлого года, проник в ратушу, где заседало правительство генерала Трошю, объявил это правительство низложенным и провозгласил создание нового правительства – Комитета общественного спасения. Трошю и его министры были взяты под стражу.

Комитет общественного спасения уже решал вопрос о выборах в Муниципальный совет, о Коммуне, когда в ратушу ворвались гвардейцы, верные Трошю. Флуранс, Бланки, Делеклюз и Дориан – члены Комитета общественного спасения – ушли из ратуши с обещанием Трошю, что выборы в Коммуну состоятся. Но Трошю их подло обманул: выборы были отменены. «Мы не будем менять рулевого в бурю», – заявил Трошю. И парижане его поддержали.

Раулю Риго – двадцать четыре года. Коммуна назначила его министром общественной безопасности. И вот небывалое для Парижа явление: в моргах нет ни одного трупа, нет больше ночных грабежей, никто ни на кого не нападает. Улицы Парижа безопасны, хотя на них не видно ни одного полицейского.

Тридцать лет Эмилю Дювалю, рабочему-литейщику. Он возглавляет профсоюз литейщиков и является членом Исполнительной и Военной комиссий Коммуны.

Членом Коммуны, министром труда избран двадцатисемилетиий венгр Лео Франкель, участник гарибальдийского движения, член Интернационала.

Во главе защитников Парижа поставлены польские революционные генералы Ярослав Домбровский и Валерий Врублевский.

Коммуна определила для своих служащих максимальную зарплату – 6 тысяч франков в год. Это средняя зарплата рабочего. Несравнимая сумма с тремя миллионами Тьера. И это при том, что в Париже бешеные цены, что Париж голодает, потому что версальцы и пруссаки, окружив его плотным кольцом, отрезали его от провинции, от хлеба и мяса. Пять франков стоит на рынке кошка, два с половиной франка – ворона, тридцать франков – пирожок. Газеты пишут, что парижане поедают холмы Монмартра, потому что хлеб выпекается из сена, высевок овса и глины.

Нужен был немедленный штурм Версаля, но Коммуна боялась развязать гражданскую войну, хотя Тьер развязал ее уже 18 марта.

– Я читал, что Тьер работает по двадцать часов в сутки, – сказал Энгельсу Маркс, оторвавшись от газет, которыми был завален его стол. – Якобы он сам так говорит. Врет ведь мерзавец, потому что и обжора, и староват для столь продолжительных бдений. Но то, что его голова постоянно занята тем, как задушить Париж, конечно, правда. Что он может?

– Он быстро создаст сильную армию за счет провинции. Это первое, Карл. Во-вторых, он перекроет все дороги, ведущие в Париж. И в-третьих, это уже очевидно, пруссаки вернут ему пленных французских солдат. Думаю, тысяч сто. Все это Тьер может осуществить в ближайшее время.

– А что Париж? – устало спросил Маркс. – Как выглядят его укрепления?

– Париж обнесен высоким валом, толщина которого около одиннадцати метров. Снарядом этот вал не прошибешь. Но можно, конечно, взорвать, если подложить под него достаточно взрывчатки. Кроме того, перед валом сухой ров, шириной около двенадцати и глубиной около девяти метров. Препятствие тоже серьезное. Вдоль вала девяносто четыре бастиона. Перед валом, на возвышениях и холмах, шестнадцать фортов и тринадцать редутов. Коммунары, если верить тем сведениям, которые у нас есть, владеют южными фортами. Это Шарантон, Иври, Бисстр, Монруж, Ванв, Исси. И несколькими редутами. Но путь на Версаль закрывает форт Мон-Валерьен. Это очень серьезная преграда.

– А прусские войска?

– Прусские войска у Парижа стоят полукольцом. Вряд ли они пойдут на Париж: Коммуна обязалась соблюдать условия перемирия и выплачивать контрибуцию. Но они могут пропустить через свои боевые порядки версальцев. И ты был прав, когда советовал коммунарам укрепить северные склоны Монмартра… Но Версаль еще можно взять, черт возьми! – горячо проговорил Энгельс. – Неужели же они не решатся?

– У нас плохая связь с Парижем, – вздохнул Маркс. – Письма идут долго, окольными путями. А мы уже и немолоды, и больны для того, чтобы самим отправиться в Париж… А! – махнул он рукой и заходил по кабинету, дымя сигарой. – Неужели Серрайе не убедит их, что надо наступать и наступать немедленно? Ведь там такие боевые парни – Флуранс, Дюваль, Эд! Ты помнишь Флуранса, Фред?

– Разумеется, помню. В прошлом году он часто навещал меня.

– Кстати, Дженни недавно показала мне страничку из своей книги-исповеди, которую заполнил Гюстав Флуранс. На вопрос: «Ваше любимое занятие?» – он ответил: «Вести войну против буржуа, против их богов, их королей и их героев». А на вопрос: «Ваше любимое изречение?» – ответил: «Уметь достойно умереть!» А наш храбрый друг генерал Дюваль? А Эд? Нет, они бросятся в бой, они дойдут до Версаля!

– Нет ли вестей от Лауры и Поля? – спросил Энгельс.

– Нет. Но я думаю, что наш горячий Поль уже наверняка в Париже. Но для Женни – он в Бордо. Оба в Бордо, Фред. Я поддерживаю в ней это убеждение, хотя она и без того не спит по ночам и воображает, что с ними приключилось уже что-нибудь страшное.

Дверь кабинета приоткрылась, и в ней показалась Женни.

– Можно вас на минутку, – попросила она Энгельса. – Всего на одну минутку. Есть необходимость посоветоваться.

Энгельс вышел. Женни прикрыла за собой дверь кабинета и тихо сказала:

– Мавр так волнуется из-за всего, что происходит в Париже. А вы, конечно же, сейчас толкуете о парижских делах… Так вот, я вас очень прошу: не надо печальных предположений. Иначе он снова сляжет. И еще: о Лауре и Поле. Мавр предполагает, что Поль оставил Лауру в Бордо, а сам помчался в Париж. Я тоже так думаю, потому что хорошо изучила характер Поля. Но Мавр не должен так думать, потому что… Словом, не поддерживайте в нем эту мысль: она его ранит.

– Хорошо, – пообещал Женни Энгельс. – Я и вообще-то намеревался уже уходить.

– Ах, Энгельс, – тихо засмеялась Женни. – С той поры как вы покончили со своей коммерцией и переехали жить в Лондон, всякая ваша разлука с Карлом – событие только кажущееся, потому что если вы не у Карла, то Карл у вас. А если ж вас нет ни здесь ни там, то вы вместе на заседании Генерального Совета Интернационала. Стоит вам уйти, как Карл тотчас же начинает собираться к вам. Благо до вашего дома – всего пятнадцать минут ходьбы.

Так и произошло: едва Энгельс ушел, Маркс принялся одеваться.

– Ты уходишь? – спросила Женни.

– Да, – отозвался Карл. – У меня возникла одна идея, я должен ее проверить на Энгельсе.

– Конечно, – сказала Женни, пряча улыбку. – Привет Лиззи.

Лиззи – сестра Мэри Бернс. Энгельс женился на ней после смерти Мэри.

Через несколько дней газеты принесли весть о попытке коммунаров штурмом взять Версаль.

Наступление на Версаль было предпринято 3 апреля. Коммунары выступили тремя колоннами. Правую колонну численностью в шесть тысяч человек, которая должна была выйти к Версалю через Курбевуа, Нантер, Рюэй, Буживаль и оттянуть на себя все главные силы версальцев, возглавили Флуранс и Бержере. Левую колонну в семь тысяч человек возглавил Эмиль Дюваль. Предполагалось, что она выйдет к Версалю с юго-востока. Центральная колонна – десять тысяч человек – должна была атаковать Версаль с востока. Ее возглавил Эд.

Флуранс и Бержере почти до Рюэя дошли без боя. И уже поверили в то, что форт Мон-Валерьен не откроет по ним огонь, вспомнили, что командующий фортом когда-то дал слово сохранять нейтралитет в гражданской войне, если она начнется. Коммунары радовались удаче, но радость оказалась преждевременной: Мон-Валерьен вдруг заговорил всей своей артиллерией.

Флуранс с частью батальонов проскочил сквозь огонь и достиг Рюэя. Остальные батальоны отступили. Флуранс, не теряя времени, занял Рюэй и вышел к Буживалю. До Версаля оставалось около девяти километров – была пройдена половина пути. Флуранс намеревался идти дальше, но авангард наскочил на сильный заслон версальцев. А вскоре разведка донесла, что несколько батальонов версальцев пошли в обход, чтобы отрезать Флуранса от Парижа.

Тем временем конная жандармерия разбила отряд Бержере.

Флуранс начал отступать. В Париж ему пробиться не удалось. Большая часть его отряда была рассеяна и уничтожена. Флуранс вместе со своим боевым другом итальянцем Чиприани, адъютантом и остатками отряда свернул на северо-запад от Рюэя и остановился там в одном из сельских домов, чтобы отдохнуть. Но был выдан кем-то из шпионов. Жандармы Тьера окружили дом и схватили Флуранса. Жандармский офицер Демаре тут же, как мясник, изрубил Флуранса на куски. За это Тьер наградил Демаре орденом.

Левая колонна, возглавляемая Эмилем Дювалем, также не смогла пробиться к Версалю. Весь день она вела упорные бои, которые стихли лишь к ночи. Дюваль дал коммунарам короткий отдых и приказал отходить к Парижу. Но на рассвете был окружен версальцами.

Отчаянные попытки вырваться из вражеского кольца не принесли успеха. Версальцы предложили Дювалю сдаться, заверив его, что сохранят жизнь оставшимся коммунарам. Дюваль поверил им. Коммунары сложили оружие.

Пленных под усиленным конвоем повели в Версаль. Дюваль до Версаля не дошел: генерал Винуа приказал расстрелять всех командиров. Дюваль и его верные сподвижники – начальник штаба и командир добровольцев Монружа вышли из колонны и стали к стене. «Да здравствует Коммуна!» – успели они выкрикнуть перед тем, как раздался залп. Генерал Винуа получил из рук Тьера орден Почетного легиона.

Поход центральной колонны Эда тоже не увенчался успехом. Наткнувшись на сильное сопротивление версальцев, она отступила под прикрытие южных фортов и вернулась в Париж.

Коммуна перешла к обороне.

– Теперь – все, – резюмировал эти события Энгельс. – Теперь время будет работать против Коммуны.

Она продержалась 72 дня. 72 дня, полные тревог, борьбы, поисков и размышлений. Она открыла эпоху социалистических революций и дала образец борьбы рабочего класса со своим заклятым врагом – буржуазией.

Роковым для нее стал день 21 мая. Он был солнечным и жарким. Но именно с него началась «кровавая неделя»: в этот день версальцы ворвались в Париж, проникнув с помощью предателя через ворота в западной части крепостного вала. Просочившись в город, они с тыла захватили еще несколько ворот. Генерал Домбровский поднял своих гвардейцев и бросился в бой, не имея сведений об истинном положении дел и о численности версальцев. Ночью солдаты Тьера прорвались в Париж и через южные ворота.

Ярослав Домбровский слал гонцов в ратушу, но помощи все не было. Силы коммунаров с каждым часом слабели: редели ряды защитников, кончались боеприпасы. Когда наступила кромешная тьма и бой затих, Домбровский сам отправился в ратушу, чтобы сообщить о смертельной опасности, нависшей над Парижем. Было два часа ночи, когда он вошел в комнату, в которой заседал Комитет общественного спасения. Члены Комитета удивились его столь позднему и внезапному появлению. Но еще более удивились сообщению о том, что крупные силы версальцев уже в Париже. И не поверили ему. Некоторые же члены Комитета заподозрили генерала в том, что он сам пропустил версальцев в Париж. Это подозрение потрясло Домбровского. Он заговорил возмущенно и дерзко, но это лишь усугубило положение: Комитет освободил его от командования. Это оказалось равносильным смертельному приговору: Домбровский сам пошел на пули врага и был убит на баррикаде улицы Мирра.

Тьер объявил своим солдатам, что правительство позволяет мстить Парижу сколько им угодно.

Утром 22 мая в Париже объявлена всеобщая тревога, но версальцы уже повсюду. Ими захвачены почти без боя Монмартр и Трокадеро. В отместку за убитых 18 марта генералов Леконта и Тома жандармы Тьера расстреляли пятьдесят парижан, среди которых оказались четверо детей и три женщины. Перед расстрелом они поставили их на колени. Но одна из женщин, у которой на руках был ребенок, осталась стоять и за мгновение до залпа крикнула: «Покажите этим негодяям, что вы умеете умирать стоя!»

Ожесточенные бои на улицах Парижа продолжались целую неделю.

24 мая был схвачен и убит прокурор Коммуны двадцатичетырехлетний Рауль Риго. Бросился в атаку против версальцев с баррикады на бульваре Вольтер и погиб Делеклюз. 27 мая два полка версальцев окружили на кладбище Пер-Лашез около двухсот коммунаров. Два часа шла рукопашная схватка среди могил. Погибли все коммунары.

Последний бой затих 28 мая, когда пала последняя баррикада на улице Рампонно.

В этот же день был убит Варлен. Его узнал на улице и выдал версальцам священник. Варлена схватили, связали ему руки и стали водить по улицам. Озверевшие буржуа и всякого рода подонки, узнав, что перед ними один из вождей Коммуны, избивали его камнями и палками. Вскоре они выбили ему глаз, а его голова превратилась в сплошное кровавое месиво. Когда Варлен упал и не смог подняться, его расстреляли. Это произошло на улице Розье. Лейтенант Сикр, расстрелявший Варлена, вынул из кармана убитого часы, на которых была надпись: «Эжену Варлену от благодарных рабочих-переплетчиков».

В Париже начались массовые расстрелы. Солдаты Тьера убивали всех, у кого были руки в порохе, так как это было доказательством того, что перед ними защитники Парижа. Они убивали также каждого, кто, по их мнению, был похож на рабочего. Казнили всех седых мужчин, так как они могли быть участниками революции 48-го года. В дни «кровавой недели» было умерщвлено более тридцати тысяч коммунаров.

Среди палачей Коммуны особой кровожадностью отличился генерал маркиз де Галиффе. Он сам отбирал пленных коммунаров для расстрела, говоря: «У этого слишком умный вид – расстреляйте его!»

Английская газета «Ежедневные новости» напечатала сообщение своего парижского корреспондента, которое Маркс выписал, готовясь написать статью о Парижской Коммуне.

«Колонна арестованных остановилась на авеню Урик, – рассказывал корреспондент, – и выстроилась в четыре или пять рядов на тротуаре лицом к улице. Генерал маркиз де Галиффе и его штаб спешились и начали осмотр с левого фланга. Медленно двигаясь и осматривая ряды, генерал останавливался то тут, то там, хлопая какого-нибудь человека по плечу или вызывая кивком головы кого-либо из задних рядов. В большинстве случаев, без дальнейших разговоров, человека, выбранного таким образом, заставляли выйти на середину улицы, где вскоре образовалась отдельная колонна меньшего размера… Ясно, что тут был значительный простор для ошибок. Офицер верхом на лошади указал генералу Галиффе на мужчину и женщину, будто бы виновных в особом преступлении. Женщина, выбежав из рядов, бросилась на колени с вытянутыми вперед руками и в страстных выражениях уверяла в своей невиновности. Генерал выждал некоторое время и с самым бесстрастным лицом и безучастным видом сказал: „Мадам, я бывал во всех театрах Парижа, – не утруждайте себя и не играйте комедии“.

Опасно было в этот день оказаться заметно выше, грязнее, чище, старше или некрасивее своих соседей. Один человек особенно поразил меня. Очевидно, он быстро избавился от бремени жизни благодаря сломанному носу.

Когда таким образом было отобрано больше сотни человек и был назначен отряд расстреливающих, колонна двинулась вперед, оставив их позади. Несколько минут спустя позади нас раздался залп, и огонь продолжался свыше четверти часа. Это была казнь тех наспех осужденных бедняг».

Вечерний выпуск лондонской газеты «Знамя» также напечатал заметку своего корреспондента из Парижа, которую Маркс вырезал для себя. В ней говорилось: «„Время“ – газета осторожная и не падкая на сенсации (так корреспондент охарактеризовал орган крупной буржуазии) – рассказывает ужасную историю о людях, не умерших сразу после расстрела и погребенных прежде, чем их жизнь угасла. Большое количество из них было зарыто на сквере вокруг Сен-Жак-ла-Бушри, многие из них очень неглубоко. Днем уличный шум мешал это слышать, но в тишине ночи обитатели домов, находящихся по соседству, просыпались от отдаленных стонов, а утром они видели, как сжатая в кулак рука высовывается из-под земли. Вследствие этого было предписано откопать зарытых… У меня нет ни малейшего сомнения в том, что многие раненые были заживо погребены. Один факт я могу засвидетельствовать. Когда Брюнель был застрелен вместе со своей возлюбленной 24-го во дворе одного дома на Вандомской площади, тела лежали там до вечера 27-го. Когда погребальный отряд явился, чтобы убрать тела, он увидел, что женщина еще жива, и отвез ее в больницу. Хотя в нее попали четыре пули, она теперь вне опасности».

«Порядок, справедливость и цивилизация наконец одержали победу!» – заявил, выступая перед Национальным собранием, Тьер.

– Да, он победил! – Маркс ходил по кабинету, не находя себе места от охватившего его гнева. – Цивилизация и справедливость буржуазного строя выступили в своем истинном, зловещем свете. Эта цивилизация и эта справедливость – неприкрытое варварство и беззаконная месть! Перед нынешними гнусностями бледнеют даже зверства июня сорок восьмого года. Поистине великолепна цивилизация, которая очутилась перед горами трупов людей, убитых после боя! История пригвоздила буржуазную цивилизацию к позорному столбу. Отныне народы будут с омерзением плевать на нее! И чествовать Коммуну – предвестницу нового общества!

В первых числах июня в Лондоне появились первые эмигранты Коммуны. Несчастные, измученные, лишенные всяких средств к существованию, многие с женами и детьми, они искали приюта у Маркса и Энгельса. Вскоре дом Маркса на Мэйтленд-парк-род превратился, по выражению Женни, в жужжащий улей. То же было и в доме Энгельса на Риджентс-парк-род. Здесь они нашли первую помощь, услышали первые слова участия.

Рассказы коммунаров о пережитом вызывали в Марксе и Женни самое искреннее сочувствие. И с каждым днем усиливали их тревогу за дочерей, оставшихся во Франции.

– Карл, не следовало их отпускать, – говорила Женни о Дженни и Тусси, которых Маркс и Энгельс проводили до Ливерпуля и посадили там на пароход, следовавший в Бордо, еще в конце апреля.

– Но разве можно было удержать Дженни? Ты же знаешь ее характер, – ответил жене Карл. – А о характере Тусси и говорить не приходится. Мне кажется, что они и без нашего разрешения отправились бы к Лауре в Бордо. Это определенно так. А потом – что может угрожать там нашим девочкам? Они подданные Великобритании.

– Но они дочери вождя Интернационала. Госпожа Серрайе говорила мне, будто видела газету, в которой напечатано, что во Франции арестованы три сына Карла Маркса. А вдруг это опечатка и речь идет не о сыновьях, а о дочерях?

– Они непременно дали бы нам знать, – успокаивал, как мог, жену Маркс, хотя его самого тревога не отпускала ни на час. – Ведь у нас смелые девочки, они сумеют постоять за себя. Да и Поль не оставит их в беде.

Дженни и Тусси вернулись в Лондон только в конце августа. И то, что они рассказали, подтвердило, что опасения Маркса за их судьбу были не напрасны.

Едва Париж пал, ищейки Тьера начали преследовать сторонников Коммуны и в провинции. Поль Лафарг и Лаура вынуждены были покинуть Бордо. Они отправились в небольшой курортный городок в Пиринеях Баньер-де-Люшон, где их никто не знал. За ними последовали Дженни и Тусси. Но в Люшоне Поля и Лауру ждала другая беда: здесь в конце июня у них умер младший сын. Это была уже вторая потеря, так как в феврале минувшего года у них умерла дочь, не прожив и двух месяцев.

Не успели Поль и Лаура осушить слезы после смерти сына, как начались новые тревоги. Полицейский чиновник, постучавшийся в дверь их дома на рассвете, сообщил Полю, что он получил приказ арестовать его, но не сделает этого потому, что он республиканец.

– Причина ареста? – спросил Поль.

– Причин целых три, – ответил чиновник. – Вы были представителем Парижской Коммуны в Бордо, вы эмиссар Интернационала и, наконец, зять Маркса. Советую вам перебраться через границу, на испанскую сторону.

Лафарг не замедлил воспользоваться советом чиновника. Он перешел границу и остановился в испанском городе Бососте. Через несколько дней в Босост отправились Лаура с больным сыном Шарлем-Этьеном, у которого было забавное прозвище Шнапсик, с Дженни и Тусси. Убедившись в том, что Лаура и Поль теперь в полной безопасности, Дженни и Тусси вернулись в Люшон. Увы, вернулись не одни, а в сопровождении двух полицейских чиновников, которые заменили кучера их коляски в пограничном местечке Фо, где девушки были тщательно обысканы по приказу прокурора барона Дезагарра. К счастью, у них ничего не нашли, что могло бы послужить причиной для их немедленного ареста. Поводом для немедленного ареста могло стать, конечно, письмо Гюстава Флуранса, которое было у Дженни. Но она успела сунуть это письмо в регистрационную книгу, лежавшую на столе в таможне прежде, чем до него успела добраться обыскивавшая их «весьма невежественная женщина».

– Мне кажется, что я до сих пор чувствую, как ее паучьи пальцы перебирают мои волосы, – с содроганием сказала Дженни, вспоминая об обыске в таможне Фо.

– Ваше счастье, что эти паучьи пальцы не обнаружили письмо Флуранса, – заметил, слушая ее рассказ, Энгельс. – Иначе вместо Англии вам пришлось бы отправиться куда-нибудь вроде Новой Каледонии.

– Что было дальше? – торопила рассказ дочери Женни. – В Люшоне полицейские, надеюсь, оставили вас в покое?

– Как бы не так, – ответила Дженни. – Там-то и начались наши главные страдания. Возвратившись в Люшон, мы увидели, что дом, в котором мы жили, наводнен шпионами.

– Как – шпионами?! – удивилась и возмутилась Женни. – Как же вы догадались, что они шпионы?

– Очень просто, – ответила за старшую сестру Тусси. – Они были все очень вежливыми, вертелись вокруг нас и старались втянуть нас в опасный разговор.

– Но может быть, это были всего лишь местные ловеласы? – смеясь, предположил Энгельс.

– К сожалению, нет, – сказала Дженни. – Поняв, что от нас ничего не добиться, шпионы удалились, а им на смену пожаловал префект полиции господин де Кератри в сопровождении целой банды чиновников.

– Меня тут же вывели в другую комнату, – вставила слово Тусси.

– Да, ее вывели в другую комнату, – подтвердила Дженни, – а мне учинили допрос. Спрашивали о Лафарге, о его друзьях, о его отношениях с Коммуной и Интернационалом. Я заявила, что ничего не скажу.

– Молодец, Дженни! – похвалил ее отец.

– Де Кератри тогда стал мне угрожать, – продолжала Дженни. – Он сказал, что если я не дам никаких показаний против Лафарга, то он будет считать меня его сообщником. К тому же он бессовестно врал, что Поль и Лаура уже арестованы. Потом подсунул мне лист бумаги и велел написать про Лафарга всю правду. Я, конечно, написала ему такую правду, от которой он весь позеленел. И тут он пошел на новую подлость: велел привести Тусси и прочел ей из моих показаний совсем не то, что там было написано. Бедная Туссенька, боясь мне повредить, сказала, что я написала правду, хотя де Кератри говорил ей заведомую ложь. Тогда я сказала ему, чтó я обо всем этом думаю. Он совсем взбеленился, наговорил мне грубостей и ушел. На следующий день нас уже допрашивали генеральный прокурор и прокурор республики.

– Вот, – заметил Энгельс. – Дочери Маркса удостоились такой высокой чести, а у вас на глазах слезы. – Эти его слова были обращены к Женни. – К тому же все страхи уже миновали.

– Но все могло кончиться гораздо хуже. Гораздо…

– Кстати, Кератри, уходя, заметил, что энергию, свойственную женщинам нашей семьи, не сломить никакими силами, – продолжала весело Дженни. – А ты, мамочка, так волнуешься. Ведь мы дома, правда?

– Правда, – вздохнув, ответила мать. – Это такое счастье.

– Прокуроры от нас тоже ничего не добились. Верно, Тусси?

– Да, ничего!

– Потом нас отправили в жандармский участок, где мы провели целые сутки. И отняли английские паспорта, которые вернули только через десять дней. Не случись этого, мы вернулись бы домой на десять дней раньше.

Выслушав рассказ Дженни, Энгельс посоветовал ей подробно написать обо всем, происшедшем с нею и Тусси в Фо и Люшоне, для газеты. Дженни так и сделала.

Вместе с эмигрантами из Парижа приехал Шарль Лонге, с которым Дженни познакомилась и подружилась шесть лет назад. Коммунар Шарль Лонге был командиром 248-го полка Национальной гвардии, участвовал в восстании 18 марта, редактировал правительственную газету Коммуны «Журналь офисьель де ля Коммюн». В дни «кровавой недели» он был рядом с генералом Валерием Врублевским, участвовал в похоронах Ярослава Домбровского. Только счастливый случай спас его от гибели.

– Этот счастливый случай – Гюстав Дурлен, прекрасный врач и мой верный друг, – рассказывал он Дженни. – Дурлен очень рисковал жизнью, пряча меня у себя в доме. К тому же, понимаешь, у меня совершенно дурная привычка кричать «Кто там?» на каждый звонок в дверь. Звонки раздавались по несколько раз в день, но я всякий раз забывал, что в моем положении надо сидеть тихо, и кричал во весь голос: «Кто там?» Это пугало и изводило Дурлена. «Умоляю тебя, – говорил он мне после каждого звонка, – Молчи! Иначе нас расстреляют обоих!»

– Я, кажется, чувствовала, что ты в опасности, – сказала тихо Дженни. – У меня болело сердце.

– Да?!

– Да.

Они взяли друг друга за руки. Они любили друг друга.

– А потом? – спросила Дженни.

– Потом… – Счастье мешало Шарлю спокойно продолжать рассказ. – Потом… Да, – заговорил он, словно очнувшись от сладкого сна, – потом Дурлен провел меня ночью в монастырь Сен-Жан де Дье, это на улице Удино. А уже оттуда я перебрался в Бельгию, в Брюссель, откуда меня сразу же выпроводили. И вот я пересек Ла-Манш, и вот я здесь…

Через несколько месяцев состоялась их помолвка.

Энгельс сказал Марксу после помолвки Дженни и Шарля:

– Мне кажется, Карл, что больше всех счастлива Тусси и что она не прочь последовать примеру Дженни. Ей уже семнадцать.

– Да, – задумчиво произнес Маркс, – семнадцать… А мне пятьдесят четыре, и у меня совсем белая голова. Но я не о том, не о старости и не о смерти. Я подумал: доживем ли мы с тобой, Фред, до новой революции. До революции, которая победит… Между сорок восьмым и семьдесят первым годом уместилось двадцать три года. Сколько же лет отделяет семьдесят первый год от будущей революции? Если даже двадцать три, то я не доживу. А хотелось бы дожить, черт возьми! – сказал он, хлопнув друга по плечу. – Верно, Фред?

– Да, конечно, – озабоченно ответил Энгельс: Маркс сильно кашлял, у него участились рецидивы болезни печени – он нуждался в основательном лечении. – Но для того чтобы дожить, надо всерьез позаботиться о здоровье…

– И ты туда же, дорогой Фред, – засмеялся Маркс. – Доктор Гумперт уже совсем замучил меня своими советами, жена, дочери…

– Но ведь надо, Карл.

– Конечно, надо, – согласился Маркс. – Вот немного освобожусь от дел и поеду куда-нибудь лечиться.

– Я слышу от тебя это уже несколько лет. Но где решение?

– Будет, – успокоил друга Маркс. – Решение будет. А не пойти ли нам прогуляться, – предложил он. – Что-то я устал от шума и суеты.

– Пойдем, – с готовностью ответил Энгельс. И поговорим о чем-нибудь веселом.

 

Эпилог

Осень 1881 года выдалась дождливой и холодной.

Они оба знали, что прощаются друг с другом. Прощаются навеки. Не говорили об этом – это было не в их правилах, но знали.

– Как хорошо, что ты пришел, Карл, что тебе уже лучше, – сказала Женни, когда он сел рядом, у ее постели, и взял ее руки в свои, нежно лаская их пальцами. – Ты очень похудел, ты измучился, мой бедный, от этой проклятой простуды. И стал совсем белый, мой бывший черный лохматик. Наклони голову, я потрогаю твои волосы.

Маркс склонился над Женни, отпустил ее руки. Она прикоснулась к его волосам, тихо засмеялась.

– Что, Женни? – спросил он.

– Они стали еще жестче, – сказала она о волосах.

Маркс выпрямился, посмотрел Женни в глаза.

– А ты, Женни? – спросил он. – Как ты себя чувствуешь? – И заговорил, не дав ей ответить: – В последние дни я почему-то все время вспоминал о Париже. Это было в сорок третьем году. Тридцать восемь лет назад. Был октябрь. Помнишь?

– Конечно, Карл.

– И мы гуляли с тобой по осенним улицам. Осыпались желтые листья. Пахло лавандой. Мы целовались в безлюдных уголках, часами просиживали в каком-нибудь тихом кафе… Мы были очень-очень молоды, Женни. Я верил тогда, что переверну мир.

– А я была на втором месяце беременности, – снова засмеялась Женни. – И думала, что рожу тебе сына. – Тут Женни неожиданно умолкла, словно испугалась чего-то. Отвела глаза и стала смотреть в окно, за которым тихо шуршал мелкий дождь, не прекращавшийся уже целую неделю.

Маркс не стал спрашивать ее о том, почему она замолчала и что испугало ее: он все понял. Она произнесла слово «сын», забыв о том, что это слово давно не произносилось в их доме – с той поры, как умер их Муш… И хотя у них теперь четыре внука – все дети Дженни, – а дочери умны и прекрасны, у них все же нет сына… Внуки у них славные. Особенно проказник Жан, которому уже пять лет. Они оба в нем души не чают. У него три имени: Жан – это имя ему дали в честь деда по отцу; Лораном его назвали потому, что Лоран – это прозвище его тети Лауры; имя Фридрих подарил ему Энгельс. Но все его теперь зовут Джонни, Джонни-наездник. Эту приставку к имени – наездник ему дали за то, что он любит играть «в лошадей», то есть попросту взбираться на плечи деду Карлу или его знакомым и воображать себя лихим наездником. Внуку Гарри – три года, Эдгару – два. А самый маленький, Марсель, родился минувшим летом. Ради того чтобы повидать его, Маркс и Женни предприняли недавнюю поездку во Францию, в Аржентейе, где живут теперь Дженни и Шарль Лонге, ее муж. Из Аржентейе они ездили в Париж, побывали на улице Ванно у дома № 38. Там Маркс велел остановить экипаж, помог Женни сойти. Держа ее под руку, он довел ее до подъезда. Женни подняла голову и посмотрела вверх, на окно, сидя у которого она не раз дожидалась возвращения Карла из редакции газеты «Форвертс». Из этого окна впервые увидела мир их Женнихен, которая родилась 1 мая 44-го года. Теперь ей уже 37 лет и у нее четверо детей. А у Лауры детей нет: были мальчик и девочка, но умерли…

– Но ты все-таки перевернул мир, – вернулась к прерванному разговору Женни. – Разве не так, Карл? Мир наполнен твоими идеями, он немыслим без них, они в конце концов взорвут его, перевернут, как плуг переворачивает почву перед посевом…

– Спасибо, – сказал Маркс, снова взяв Женни за руки. – Тебе не холодно? Такая отвратительная погода, сырость и холод вползают через каждую щель…

– А мне нравится. Дождик шумит, капли постукивают по подоконнику. Природа неторопливо делает важное дело: размокают и преют опавшие листья, чтобы снова стать почвой, уходят в размякшую от влаги землю семена, чтобы потом прорасти, запасаются питательными соками корни, клубни. И все это под убаюкивающий шорох дождика. Я все еще слаба, а то встала бы и пошла под дождь…

Говоря это, Женни поглядывала в окно, а Маркс смотрел на Женни и думал, что она еще привлекательная и симпатичная женщина. И хотя болезнь и годы, полные страданий и тревог, сделали свое дело, иссушили ее лицо и легли сединой на ее волосы, они пощадили ее глаза, в которых светится мудрость и любовь. Это делает их прекрасными. И так трудно, невозможно представить, что они погаснут… От одной этой мысли все цепенеет внутри и меркнет белый свет.

У нее неизлечимая болезнь – рак. Она тоже об этом знает или догадывается, что одно и то же. Знает, что дни ее сочтены, что она медленно умирает. К счастью, ее не беспокоят боли, но силы уходят. И когда она собиралась в Париж, всем стало ясно, что она едет проститься с Дженни и внуками. Простилась и теперь ждет конца. Но с каким мужеством – без слез, без жалоб, даже без намеков. Уходит из жизни так, словно за ее гранью – вечность. Только она в эти сказки о вечной жизни не верит и никогда, кажется, не верила. Одно лишь ее тайно беспокоит и ранит: то, что он останется без нее.

Он болел и думал, что умрет раньше нее. Но выздоровел. Еще трудно дышать, слабость сковывает все его мышцы, но он уже сам поднялся и без посторонней помощи проделал эти несколько шагов, отделяющих его комнату от комнаты Женни.

– Теперь, когда ты поправился, мы снова будем ходить в театр, – сказала Женни. – Мне очень нравится, когда ты сидишь в театре рядом со мной и смеешься всяким глупостям, которые говорят на сцене.

– Все смеются – и я смеюсь. Невозможно не смеяться. Заражаешься всеобщим весельем.

Как же он будет жить без нее? И возможна ли для него жизнь без нее?

Эпикур говорил, что смерть не имеет к нам никакого отношения, потому что когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет. Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мертвых. Но смерть любимого человека существует для того, кто его пережил…

– А когда выдастся солнечный сухой денечек, мы обязательно поднимемся с тобой на Хемстед в харчевню Джека Строу, и ты угостишь меня пивом. И вообще хочется есть. Давай-ка попросим Ленхен приготовить нам что-нибудь вкусного, Карл. И пусть нам дадут пива…

Женни старалась ради него. Ей хотелось, чтобы он поел. Сама же она, как говорила Ленхен, ела не больше птички.

– Да, я попрошу Ленхен принести нам пива и ветчины. – Он поднес ее руку к губам и поцеловал.

– У тебя горячие губы, – сказала Женни. – Нет ли у тебя температуры?

– Просто у тебя холодная рука, – ответил он и тут же обругал себя за то, что сказал это, про холодную руку. Пусть бы у него горели от жара губы, пусть бы они совсем сгорели, но рука у нее не может быть холодной, не должна. Рука, дороже и роднее которой нет во всем свете.

– Мне недавно снилось, что я снова переписываю твои рукописи, Карл.

– И ты страдала?

– Страдала?! – удивилась Женни. – Для меня всегда было счастьем помогать тебе. Я втайне гордилась тем, что была твоим секретарем, Карл. А когда меня заменили наши девочки, я даже ревновала.

– Ты была самым лучшим секретарем. Теперь я могу тебе признаться в этом. Потому что всегда очень высоко ценил твой стиль. Я помню, как ты меня однажды пожурила за мой дурной стиль, за то, что я пишу сложно, неуклюже. Это было очень давно, в одном из писем, которые ты писала мне из Трира в Париж… И я никогда потом этого не забывал.

– Карл, а помнишь ли ты стихи, которые ты присылал своей чýдной Женни из Берлина?

– Они так несовершенны, родная. Я очень жалею, что был плохим поэтом, что моя любовь к тебе не увековечена в стихах совершенных и потому бессмертных. Но все, что я сделал значительного, я сделал в ожидании твоей похвалы, Женни. Высшей награды я не ждал.

– А стихи, Карл? Ты помнишь что-нибудь из тех стихов?

– Мало, Женни. Несколько строчек, пожалуй. Ты хочешь, чтобы я их прочел?

– Конечно, Карл! – оживилась Женни. – Я очень хочу. Я прошу тебя.

– Да, да. Сейчас я вспомню. Вот. Это как раз про любовь:

Связала нас незримо Навеки нить одна. Душа, судьбой гонима, Тобой окрылена. И что искал напрасно Души своей порыв, – Дает мне взор твой ясный, Улыбкой озарив [10] .

– Да, – сказала она, погладив его руку. – Я тоже помню эти стихи: «Связала нас незримо навеки нить одна». Навеки, Карл… Но ведь тогда ты еще не мог знать, навеки ли.

– Я знал, – ответил он. – Любящему сердцу истины любви открываются внезапно и до конца.

– Ох, ох! – засмеялась Женни. – Так сказал кто-нибудь из великих?

– Разумеется.

– Кто же?

– Я, – засмеялся Маркс.

Они опять слушали шорох дождя за окном и молчали. Сквозь дождевую пелену были видны черные ветви деревьев. Маркс и Женни прожили здесь долго и видели ветви не только черными, но и цветущими, и зелеными, и золотыми, и в серебряном сверкании инея. Но теперь они – черные…

– Я должен перед тобой извиниться, Женни, – нарушил молчание Маркс. Следовало бы это сделать давным-давно, но мешали всякие дела и заботы.

– Ты о чем, Карл?

– Как-то я беседовал с Полем Лафаргом. Это было лет пятнадцать назад, когда Поль и Лаура были еще только помолвлены. Я тогда учил Поля жить и сказал ему буквально следующее: если бы мне нужно было снова начать свой жизненный путь, то я сделал бы то же самое, только, пожалуй, не женился бы.

– Я помню, Карл, – сказала Женни. – Ты хочешь извиниться передо мной за эти слова?

– Да. Потому что на самом деле, как я теперь думаю, я избрал именно этот жизненный путь потому, что полюбил тебя, потому что ты полюбила меня, потому что я хотел быть достойным твоей любви, хотел принести тебе в подарок новый и прекрасный мир…

– Милый, милый, – вздохнула Женни. – Я всегда это знала. Но знай и ты, что я была счастлива с тобой даже в дни несчастий, потому что это были наши несчастья.

Должно быть, какая-то птица колыхнула ветку дерева за окном, и та тихонько постучала в окно. Или это был порыв ветра. Они прислушались к этому неожиданному стуку и замолчали.

Пришла Ленхен и сообщила, что приехал врач. Это означало, что пришло время расставаться. Маркс поцеловал руки Женни и встал.

– Вам помочь дойти до вашей комнаты? – спросила его Ленхен.

– Я сам, – ответил он.

Дойдя до двери, он оглянулся.

– Ты уже крепко стоишь на ногах, – похвалила его Женни, улыбнувшись. – Скоро мы сможем ездить в театр.

– Непременно, – ответил Маркс. Выйдя за дверь, он оперся рукой о стену: идти дальше не было сил.

Женни умерла через несколько дней. Было 2 декабря 1881 года, пятница. Умирая, она говорила по-английски, заботясь о том, чтобы все ее поняли. Последние ее слова были обращены к мужу.

– Мои силы сломлены, Карл, – произнесла она уже слабеющим голосом. И еще одно слово, которое можно было разобрать: – Хорошо…

Это хорошо уже относилось к чему-то такому, о чем никто не знал.

Маркс был так плох, что не мог встать с постели, когда гроб с Женни выносили из дома.

Женни похоронили на Хайгетском кладбище. Речь над ее могилой произнес Энгельс. Он закончил ее такими словами:

– То, что эта жизнь, свидетельствующая о столь ясном и критическом уме, о столь верном политическом такте, о такой страстной энергии, о такой великой самоотверженности, сделала для революционного движения, не выставлялось напоказ перед публикой, не оглашалось на столбцах печати. То, что она сделала, известно только тем, кто жил вместе с ней. Но одно я знаю: мы не раз еще будем сожалеть об отсутствии ее смелых и благородных советов, смелых без бахвальства, благородных без ущерба для чести.

Мне незачем говорить о ее личных качествах. Ее друзья знают их и никогда не забудут. Если существовала когда-либо женщина, которая видела свое счастье в том, чтобы сделать счастливыми других, – то это была она!

В день, когда умерла Женни, Энгельс сказал о Марксе:

– Мавр тоже умер.

Тусси обиделась на Энгельса за эти слова, но вскоре поняла, что Энгельс был прав: смерть Женни сломила Маркса. Маркс пережил Женни всего на пятнадцать месяцев. Незадолго до кончины судьба нанесла ему еще один страшный удар: 11 января 1883 года внезапно умерла Дженни, его старшая дочь. Весть о смерти Дженни привезла ему в Вентнор, где он жил по совету врачей, Тусси. Едва взглянув на ее лицо, он понял, что произошло нечто ужасное. И догадался, что именно.

– Наша Женнихен умерла! – простонал он, закрыв лицо руками.

– Да, – тихо подтвердила Тусси.

Он молчал минуту или две. Потом подозвал к себе Тусси, обнял ее и сказал:

– Ты поедешь в Париж, чтобы быть рядом с детьми Дженни. А я не могу…

Тусси в тот же день уплыла во Францию. А Маркс, дождавшись следующего утра, возвратился из Вентнора в Лондон. Возвратился очень больным и через два месяца умер. Это произошло 14 марта 1883 года.

В 2 часа 30 минут пополудни Энгельс зашел проведать своего больного друга. Прежде чем войти в дом, с опаской посмотрел на окна, не опущены ли на них шторы, что означало бы только одно – то, что Маркс уже умер. Шторы на окнах не были опущены. Энгельс постучал в дверь. Дверь ему открыла Ленхен. Она была в слезах.

– Что случилось? – с тревогой спросил Энгельс.

– У него шла горлом кровь, – ответила Ленхен. – Теперь же ему лучше, он дремлет. Но вы обязательно поднимитесь к нему, он спрашивал о вас.

Энгельс и Ленхен поднялись в комнату Маркса. Следом за ними пришла Тусси.

– Что? – спросила она, видя, что Энгельс и Ленхен молча и неподвижно стоят перед креслом Маркса.

– Он уснул, – шепотом ответила Ленхен.

– Он умер, – сказал Энгельс. – И не надо убиваться, Тусси. Смерть – несчастье не для умершего. В тысячу раз лучше то, что случилось, чем прозябание на грани смерти и жизни. Тем более для гениального человека, который с болезнью потерял возможность трудиться. Мы похороним его рядом с Женни. – Энгельс обнял Тусси и заплакал.

Похороны Маркса состоялись в субботу 17 марта на Хайгетском кладбище, расположенном на холме, откуда виден весь Лондон. Похороны были скромными – такова была воля покойного. У могилы стояли его дочери, Тусси и Лаура, и преданные друзья. Надгробную речь произнес Энгельс:

– Четырнадцатого марта, без четверти три пополудни, – сказал он, – перестал мыслить величайший из современных мыслителей. Его оставили одного лишь на две минуты; войдя в комнату, мы нашли его в кресле спокойно уснувшим – но уже навеки.

Для борющегося пролетариата Европы и Америки, для исторической науки смерть этого человека – неизмеримая потеря. Уже в ближайшее время станет ощутительной та пустота, которая образовалась после смерти этого гиганта.

Речь Энгельса была краткой, но главное о Марксе он сказал: о Марксе-ученом, открывшем законы человеческой истории, законы развития и гибели капиталистического общества, законы пролетарской революции; о Марксе-революционере, для которого борьба была стихией; о Марксе – вожде всемирного пролетариата; о Марксе – друге…

Он закончил свою речь словами:

– Вот почему Маркс был человеком, которого больше всего ненавидели и на которого больше всего клеветали. Правительства – и самодержавные, и республиканские – высылали его, буржуа – и консервативные, и ультрадемократические – наперебой осыпали его клеветой и проклятиями. Он отметал все это, как паутину, не уделял этому внимания, отвечая лишь при крайней необходимости. И он умер почитаемый, любимый, оплакиваемый миллионами революционных соратников во всей Европе и Америке, от сибирских рудников до Калифорнии, и я смело могу сказать: у него могло быть много противников, но вряд ли был хоть один личный враг.

И имя его и дело переживут века!